№251.БЕЗ НАЗВАНИЯ.Номинатор Интернет-журнал «Пролог»


№251.БЕЗ НАЗВАНИЯ.Номинатор Интернет-журнал «Пролог»

Llyfr Taliesin VIII *

листья опали, слышишь, совсем опали,
если смотреть из сада — нагрянут дали
прямо в зрачок, подтянут ольху, осину —
войско сухое книги Талиесина;
мне и траве, а стало быть, нам обоим —
лодочку бы и речку — уплыть от боен,
чтобы вернутся к бойне с лицом крылатым,
из кожуры от яблок в тяжелых латах;

что я скажу деревьям, чья пища — птичий
щебет, совиный — ночью, а днем — синичий?
что я скажу деревьям? все листья пали,
яблок обитых ковшик стоит в подвале…
солнечный бог, как луковка, спит в корзине,
копья сойдут на землю — но небо сине,
глина тепла, летучая жизнь нелепа —
лес мой оживший, лес мой, что нам до света?

не был я воином, был я певец и книжник,
облаку — братец, травам сухим — сподвижник,
было и мне когда-то темней, чем вашим,
с плетью, мотыжкой, как поселяне, вставшим
старым стволам незрячим, — но тьма проходит,
вроде обиды или прилива вроде —
чтобы не светом — буковкою витою
стать, поцелуем, облаком, добротою…

* Книга Талиесина, VIII.

ПСАЛОМ XXII

псалом Давида; пастырь мой Господь,
нужду отъемлет как воспоминанья
от фотоснимка — даты ли, названья —
лишь пыли полыхающей щепоть

от образов заслезных; на лугах,
стоящих, как воротца, вертикально,
при лужице — я там, и Ты, недальний, —
в одном дыханье, в четырех шагах;

мне сила Твоя тело при душе
как нитка, держит, и дорожкой, склоном
во имя Твое буковкой и словом
ведет к благодеяния меже,

нет страха, нет, покуда в ночь рука
безглазая по-детски осязает
Твои опоры, и войти дерзает
душа из тени смертной в облака;

в Тебе покой, и если, тяжела,
передо мной чужими голосами
шумит толпа с неровными глазами, —
дай силы мне не встать из-за стола,

но чашу переполни дождевой
водой, захочешь — с капелькой елея,
и в доме посели Твоем, жалея,
и доброты дай камешек живой…

PISCES

сад, оперенный древним частоколом,
трубы печной чернеющий апостроф,
две рыбки те, плывущие над долом,
из моря Океана в mare nostrum, —
тьму зачерпни — окажутся в ладони,
проси, что хочешь — стеклышко, лучинку,
здесь все твое, пока на небосклоне
они плывут, а небосклон — с овчинку —

гудит, как море, вон звезда упала,
и что тебе до неба, ты послушай:
большого мира нет, есть только малый,
где хлещет дождь, и сад темней и глуше,
и сам ты — голем: темечко, ключица,
ракушка — глаз, и ушко — лист платана,
и рыба — та, что дух, — в тебя стучится,
как ласточка о край оконной рамы.

***
в хижине тростниковой
бог ли шепнет тебе,
сон ли петлей силковой
перетомит в избе,

бревнышко ли рябины
пламя переплетет, —
выдохом несладимым
заново снег идет;

вывернешь ли наружу
храминку, где душа
будто Иона, тужит
буковки вороша,

выверишь ли знаменья,
денежку ли во пруд
сложишь: зима, затменье
памяти — тот же труд,

нет новизны, не будет,
с криком возьмет в полон
та же зима, и сбудет
Бог тебе прежний сон…

***
только дни у меня и остались,
бесконечные дни, от восхода
до заката, чтоб зренье скиталось,
как евреи в пустыне Исхода,

по столу, крестовине оконной,
между светом и тьмой, по-синичьи,
не нарушив сей полог суконный
над невидимым царством горчичным;

кружит лесенка, все же похожи
зерна времени, в новом изводе
чуть под солнцем покроется кожа
чем-то луковой кожицы вроде,

чем-то прежним, как сетью рыбачьей,
галлилейскою пылью, в долину
вдруг дохнувшей, — едва ли иначе
потекут эти дни, день единый.

***
синица по-гречески пишет,
а по-арамейски снегирь,
и небо соленое дышит,
и снежная носится пыль,

синица страницу напишет,
листочек напишет снегирь,
и выйдут на стылые крыши
Исайя, Амос, Иоиль

и скажут, ну что же, синица,
ну что же, промолвят, снегирь, —
и утренний мир превратится
в одну безголосую пыль.

былинку ухватит синица,
снегирь переступит за снег,
и новые выступят лица
сквозь русский невидимый свет.

***
когда найдешь сомнение в себе,
Господь отправит по дорожкам сада —
шажок к шажку, где дерево в борьбе
переживает памяти осаду, —

семейный быт кукушки часовой, —
скворечники корою укрывает
и небо оплетает головой,
как волосы твои… когда, бывает,

сомнение, как ночь, перечеркнет
недолгие потуги обретенья —
увидишь, что и облако плывет,
и древо не чурается цветенья,

и негорячим пламенем цветет,
число богоявлений приумножив —
и если в этих кущах не живет
ни Моисей, ни Илия, то все же

твое колено — дерево, твой дом —
монастырек пергаментный, у ската
осиным восстановленный трудом,
и сад, ладонь заполнивший заката…

***

Где нет надежд и нет воспоминанья.
Н. Гумилев

высылаю тебе ветви яблонь, впитавших
запах моря, укрытого бронзовой степью,
сохрани их в трудах, опоясанных цепью
апофтегм, что-то значить уже переставших.

посели их, смиренниц, в чужой флорилегий,
или в садик Страбона, в процесс Жиль де Реца —
им на ушко шепни: мимолетно соседство,
они станут неведомой частью элегий,

тех, чьи авторы тьму или свет обживали,
и на камешке речи писали на память;
эти ветви во сне — если сон твой не занят —
станут мне — рукавом, а тебе — кружевами,

стуком сердца, молчанием, песенкой скальда,
чем угодно — твоею рукою раскрытой
в осязании тела, которое скрыто
под буквариком памяти, — на ночь ли? дай то

Бог, на время цветения яблонь; Шекспира
приневоленной розой шестого сонета
обернутся они, если встанешь до света,
если в ночь поглядишь — виноградом сатира…

высылаю тебе ветви яблонь, впитавших
копоть горечи, боль поминанья, печали
по вещам, что, недвижны, остались в начале,
и по жизни, от времени света отставшей…

СМУТНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ О КАВАФИСЕ

оставишь ли тех тесных комнат быт,
хором глухих воскресную усталость,
сны памяти, в которых не осталось
ни зеркала, что пел Макремволит,

ни денежки, запавшей за сервант,
подачки ларам? — высохшие пчелы,
как Персефонин хлебец запеченный,
похрустывают меж оконных рам.

оставишь ли? но море прошумит
тебе из темной раковинки гнутой,
что жизнь твоя — шажок в одну минуту,
пока роса буддийская звенит,

как скрипка Страдивари, а у стен
одни и те же уши, где бы ни был,
для тех же слов невысказанных, ибо —
нет никого насельнику взамен…

***
к октябрьским календам от ученой
поэзии с ума сойдешь — смотри,
как в тазике с бельем прокипяченным,
похожая на Жанну Самари

соседка носит (снова не укрывший
нас с головою) очумевший лист,
и, будто в детстве, кажется — над крышей
опять летит Лука-евангелист;

проходит небо медленно над нами,
спит птица на веревке бельевой,
и наволочки молча набивает
октябрь обесцененной листвой,

а мы втроем, уже не опасаясь
зимы, стоим и смотрим в облака —
соседка, я, и рядом, не касаясь
стопой земли евангелист Лука.

ПОРЫВ
и птичьих гнезд перебирая хворост,
и камыши клоня к их отраженьям —
но все же он принес мне этот голос,
цветенье моря и лугов броженье,

где ночь разлита гущею кофейной
грядущего, и вещи так несмело
маячат, как за пологом кисейным,
за далью, заслонившей твое тело;

не знаю, обернуться не пора ли
к той половинке символа, в которой
живому зазеркалью литорали
ни смысла не достанет, ни опоры,

ни сущности, и все перевернется,
лишь иногда, от ветра, так неловко,
так сумасбродно память отзовется
горчащей соли кружевом на лодках.

***

Пространный круг веков подобен Океану…
М. М. Херасков

я на берег взошел, который океана
волны натруженной бревенчатой рукой
касался, как дитя, и сгнившей берестой
посланий заполнял кефальи караваны,
и раковинке сон нашептывал пустой;
то только остров был, но острову казалось —
он ставшая волна, принявшая усталость
от серебристых рыб, в бесчисленных веках
несущих письмена на легких плавниках;

я на берег взошел, и яблоком эпохи,
на острове пустом, где не гуляет Бог,
мне время улеглось в ладони погребок,
и океан ушел, тяжелый, крутобокий,
в темнеющую степь, где и ковыль глубок;
остались острова, безвидными стадами
бредущие промеж засохшими судами,
и я за ними шел, как рыба без воды,
и в высохшей земле не оставлял следы;

теперь на берегу азийского простора
я океан ищу, мне рыба в ковыле
идет поводырем, и прячется в золе
осмысленная речь ракушечьего хора,
и капля бытия — в пылающей смоле;
когда наступит день для возвращенья крови
под рыбью чешую, я зрение закрою,
и осязанием, в развернутой руке,
вновь различу письмо — на рыбьем плавнике.

***
Где яблони с шумерскими глазами,
в которых и синица — бирюза,
на вымокшие ветви нанизав,
несут плоды из вымерших сказаний
(ступая, как по нитке, осторожно)
румяным осирическим богам,
и яблочное время по следам
их движется легко и невозможно,

где хороводы певчего Велеса
суглинок запирает на засов,
и листопад в созвездие Весов
восходит от пылающего леса,
открывшего щетинистую спину,
и так прозрачны мертвые сады,
и так прозрачны птицы, что видны
в зобах тугие ягоды рябины,

где деревень бревенчатые выи
увиты ожерельями стогов,
и по ночам с невидимых лугов
в хлев сходят, как святые, земляные
сухие травы, мятлик или клевер, —
там, во ржаной, переносимой тьме
пусть спит душа, на краешке, на дне,
покуда время движется на север.

ПЕСЕНКА ЧАСТОКОЛА
ржавая нить вьюнка,
ливень над пьяным полем,
ночи — для мотылька,
дни — для фруктовой моли,

свет — для пустой бадьи,
падающей в колодец,
на глубину земли,
где и луна — уродец.

ласточка — для тебя,
тенью во мне живущей,
речка сухая для
лодки, по ней плывущей,

сон — для любой души,
верующей в иное,
как Даниил в глуши
верил в тепло земное.

падай же, падай в сон,
бревнышки частокола
пересчитай, — в пустом
небе святой Никола

с рыбой из катакомб
танец ведет высокий.
корни слепых колон
выпьют тугие соки

белой твоей земли,
шорох пастушьей сумки
выдохнут корабли,
будто зерно из лунки,

спящее до поры
в тихих садах Делиля, —
в складочке спи коры,
рыбою спи под килем…

рыба плывет и спит.
в листьях Уллис кемарит.
и на луну летит
тихий грибной комарик.

так и твоя душа
спит, не касаясь пола, —
в полночь и ей слышна
песенка частокола.

***

Я, кажется, всегда был приозерной
Травой…
С. Михайлов

Крылышко Фабра, Дарвина птичьи трели,
сон Реомюра в глиняной той купели…
Лодка идет по травам, по небу — птица,
пчелы казачьей сотней летят в станицу.

Зреют луга, как яблоки в теплом доме,
память латынь отыщет в тяжелом томе
Дарвина, Фабра, чтобы унять разлуку
с куполом леса, полным живого звука.

Выверни свет наружу, закрой оконце, —
свет под землей останется волоконцем,
чтобы в три дня воскреснуть, и в тихом пенье
славить губами глины Твое творенье.

Так корешок поет, знает язык озерный,
так и псалом читают немые зерна, —
вновь именуя, так возвращает память
в те же ладони солнцем нагретый камень,

хор мотыльковый (как невесомый выдох
ветра над лугом) или библейских рыбок…
Так воскресает, следуя их указу,
роза в саду — Господь, клевер и лютик — Лазарь…

Дарвин души не чает в сухой травинке,
Фабру поет оса, чтобы уснуть в суглинке,
и водомерка мятым литьем затоки
движется в Город Божий, святой, высокий.

***
нет отдыха у сна,
застыл у изголовья, —
ты видишь, как весна
по тропочке воловьей

и ослика путем
из праха в поднебесье
выводит за Царем
сухое редколесье,

не дерева — траву
бирнамскую выводит…
и звездочка в хлеву
на потолок восходит.

***
цветы у самых глаз, а за глазами — зренье,
как будто в первый раз — слепое озаренье,
цветенье бытия — сквозь свиток эннеады,
и в горлышке дрозда кипучие рулады.

но цвет не изнутри и звуки не снаружи,
не бойся пустоты, ты ей еще не нужен,
засни, трава гудит и ходит над тобою,
хрусталик бережет, наполненный водою.

хрусталик, не гляди. Сердечными очами
ты крылья у травы увидишь за плечами,
засни: как в витражах, расцвечено творенье,
засни: не открывай полуденное зренье.

спи, зимнее зерно, не следуй за хвалою,
укройся лепестком, скорлупкой меловою,
и свет к тебе зайдет, протягивая руки.
и ты услышишь цвет и распознаешь звуки.

КЛЮЧИ ОТ ВРЕМЕНИ

деревья растут в темноте,
не видя, не слыша,
но голос, что рябь на реке,
все тише и тише

читает расхожий закон
о глиняном ложе,
и время идет босиком
по тоненькой коже;

зрачок заперев на замок,
душа расплетает
движений сухой узелок,
и тает, и тает

латинским чудным мотыльком,
и небо живое
на память загнув уголком,
уже в круговое

впадает вращенье времен —
ни света, ни звука,
горячий, глухой окоем
предвечного слуха,

без речи, что пел корешок
и яблоко пело,
как будто зашито в мешок
звучащее тело

земли, человека, травы…
но вдруг проступает
знакомый чертежик коры,
и перетекает

соленый невидимый ток
в растенье и камень,
в шершавый сухой черепок,
впитавший орнамент,

побеги корой обернув,
и башню — туманом,
душа прорастает, вернув
застуженным травам

текучее их существо;
одной стороною
врастает она в вещество,
во время — иною,

и плоть замыкается в нем,
как сердце без стука,
из рук ее тянется лен,
и дикого лука

два крылышка из-под ключиц
выходят на волю,
и голос, негромок и чист,
несется над полем,

как будто читают ковыль
и мышь полевая
последнюю вечную быль,
века отпирая.

Добавить комментарий