В соавторстве с Панкратом Петроградовым: ТЕТРА часть II


В соавторстве с Панкратом Петроградовым: ТЕТРА часть II

ТЕТРА — II часть

Я – коллекционер боли, существо, исследующее пространства вокруг людей.
Пространства, испещренные тонкими токами связей.
Первый спектр совместного свечения Лики и Юго возник примерно через шесть земных месяцев после их первой встречи.
Юго вступал в тридцать пятый год рождения. Лика сплела из букв песню о нём.
Что двигало ею? Нет, не любовь.
Как я заметил, одна из сильнейших Ликиных мотиваций — стремление к равновесию. Равновесию, которое творится воздаянием.
Она видела Юго таким, каким он примерно видится из нашего мира, и хотела воздать ему признанием его ценности.
И песня о нём — доказательство тому:
«Т а к о й м а л ь ч и к»
«Интересно, хотел ли он рождаться, этот мальчик? Пуповина обвила его шею дважды еще в утробе, когда не верилось в жизнь после родов, в эту подлянку, поджидающую снаружи…
Это первое «внутримаминое» бытие мальчика было подлинным единением человека и человека.
И вот мальчик родился.
Не задушился шарфиком пуповины, успел вдохнуть, закричать…
Какое-то время побыл маленьким, мурзая деснами грудь, проваливаясь в прошлое счастье жизни внутри мамы.
А потом подрос, и тут понял, что оказался один, теперь уже один, без мамы.
Нет, вокруг, конечно, были люди, дети, предметы, но всё это существовало неслиянно с ним.
Маленький мальчик вгрызался в мир набрякшими деснами — старался слиться со всем, что тянул в рот. Хватался пальчиками за волосы, лица, руки, тщась отыскать путь назад, внутрь, в тепло и безопасность. Когда же — уже став мальчиком побольше — понял, что пути назад нет, и не будет, то тряхнул головой, и решил: «Ну и пусть! Если мне не вернуться в защищенный свой грот, то хотя бы могу сам стать защитой каждому, кто будет искать укрытия и тепла».
Но вот, не все маленькие люди вокруг стремились в укрытия, не все искали тепла.
Маленькие люди вокруг спешно расставляли свои метки, сетки, и клетки, стремясь захватить побольше пространства снаружи, не тратя время на тоску о том маленьком пространстве внутри, которое покинули когда-то…
Мальчик смотрел на хороводы и кулачные бои маленьких людей, и иногда замечал детей-птенцов-выпавших-из-гнезда, детей, как и он, тоскующих по тому же теплому единению человека и человека. Тогда Мальчик делал из своего сердца зонтик и укрывал таких потеряшек от ненастья.
А иногда делал из того же зонтика щит и заслонял своих подзащитных от стрел и камней.
Так он потихоньку вырос и стал мужчиной. И тоска по единению с человеками выросла вместе с ним.
И память о счастливом слиянном бытии в материнской утробе жила в сердце.
И конечно, как все мужчины, он пытался войти в грот утробы через женщин. Попытки были очень похожи на счастье.
Однажды ему удалось поселить в одном таком гроте маленького себя. И это тоже было счастьем. Порой выросшему мальчику казалось, что он удерживает свод сердца над всей ненастной страной. А иногда хотелось укрыть им только одну женщину…
Я смотрю на этого мужчину издалека-далека. Смотрю сквозь арки, галереи и проходные дворы столетий. Это — тип любимого Богом героя, стоящего на краю без крыл. Готового сказать: «Что же ты, Господи делаешь, гад, что допускаешь?» И точно так же готового укрыть в своем сердце усталого Бога и сказать: «распните меня вместо него».
Особое умение этого мужчины любить приравнено любви к Истине. И однажды он попадет в ту страну, которая не будет смертельно биться головой и мечом об изрубленный щит сердца каждый день.
Эта страна примет его в себя, как мать. Огромная матрица царствиянебесного, которая мстится большому мальчику в прекрасных женщинах, женщинах, обитающих под сводом его сердца, вдруг станет реальностью, вберет в себя своего героя и радостно вздохнет его же вздохом …»
Так писала Лика, еще только п р е д п о л а г а я Юго.
Не ошиблась.
***
А еще я отлично помню того, кто обитал в Ликиной душе в те три года.
Наблюдать его было довольно интересно. Человек, таранящий собой косность. Фанат-подвижник. Мог не есть на спор сорок суток и при этом работать, как вол. Он был из тех, кто палец себе отрубит и глаз вырвет, но не поддастся соблазну.
Когда я увидел над этим мужчиной болевое зарево того же спектра свечения, что и у Лики, то рассчитать исход было просто: эти двое наполнят чашу болью самой алой, беспримесной и густой. Что бы ни писала Лика о возможности видеться и разговаривать, в реальной жизни она держала дистанцию, загораживалась декорациями обстоятельств и бежала встреч наедине. Когда же привычные подручные средства борьбы с собой были перетасованы, и никакая из комбинаций не принесла облегченья, Лика с семьей переехала в другой город.
Я сохранил ее письмо другу о том времени вживания в новый город. Именно вживания — так имплантируют себя в живую ткань новой среды, и часть личной атрибутики подлежит отсечению, неизбежно. В моём мире тоже. Вот Ликино письмо:
«…нужно было сдвигать чуть ли не колоны храма, и переносить за тысячи километров домашний алтарь..
Прежнюю квартиру мы продали тогда очень быстро, существенно продешевив — пусть! — и приехали в Питер искать себе новое жилье. Сыпался меж пальцев черный бисер букв газетных объявлений, всё мимо. Никакие стены не звали меня по имени, никакие окна не ловили мой взгляд.
Дорогое питерское жильё надменно отворачивалось. Тихая паника уже надавливала на виски. Но! Судьба: конечно же, случилось совпадение.
Маленькая квартирка в центре, три комнатки, кухонька, душевая и туалет. На всё-про-всё сорок пять квадратных метра. А дом 1870 года постройки — нужен ремонт. Но старенькая квартирка меня признала, признала!
И началось… Перевезли пожитки, но — старые неровные полы, дряхленькие окна, тухлый унитаз, стены, пахнущие чужой жизнью …
Квартира бросала нам вызов, эти стены нужно было укротить, пол покорить, кариозную пасть потолка заткнуть жертвой.
А тут мужу — умельцу на все руки — пора было уезжать в неотменимую служебную поездку на три недели, и мне предстояло жить в забитой стройматериалами, еще не ставшей родной квартире, в необжитом городе.
Но чудо уже стучалось в старенькую дверь, и волшебные числа моего маленького космоса сложились в нужную комбинацию: я позвонила по первому телефону в газетной колонке с объявлениями об услугах, и мужской голос ответил коротко: «Придём. Посмотрим. Сделаем».
Пришли вдвоём: колоритный высокий рыжебородый Боря и Саша — тонкая кость, веселые глаза, длинные пальцы. Посмотрели, поцокали, диагноз поставили, работать согласились, но предупредили, что в любой момент их могут отозвать на другой большой объект, куда всё никак не завозили материалы.
Видел бы ты, как они работали — перфекционист Боря и пофигист Саша! Боря выглаживал шпателем потолки до бесконечности, Саша не боялся никаких сложных дизайнерских решений. Дизайнером была я. Выслушав мои очередные мысли об укрощении пространства Саша — главный в паре — меланхолично возглашал: «Как я устал!», и немедля принимался за дело.
Ну а я принималась готовить им обед. Нет, не так, ОБЕД. Потому что это были такие праздничные «ёды», какие обычно готовила гостям. Так боялась, что мои мастера уйдут, не успев закончить ремонт, что чего только ни готовила им: золотые пловы, рубиновые борщи, нежные пельмешки, душистые отбивные и сочные запеканки призваны были пленить моих мастеров в ободранных стенах раненной во все места квартиры. Пленить и не отпускать, пока, преображенная, она не распахнет глаза на свое отражение и не забудет о своих «пластических хирургах».
Как правило, в разгар моих кулинарных действ, раздавалась сакраментальная Сашина реплика: «У меня сейчас истерика начнется». Я спешила на шутливо-капризный призыв, чтобы выяснить, чего не хватает на сей раз. А потом бежала через мост на Обводном в ближайший строительный супермаркет за недостающими саморезами, герметиком, перчатками, «клопами», клеем, гвоздями, затиркой, наждачкой, несть числа всему…
А вечерами, когда пара «веселиилов» направлялась к метро, уже в прихожей начиная обсуждать что-то типа взглядов Гумилёва на этногенез — такие они были парни, правда! — я отмывала полы. За четыре недели жизни в ремонте, мне трижды звонил герой драмы, но это было уже не страшно: расстояния — мощный фактор. Песочные стены, светло-зеленый ясеневый пол, темно-коричневая окантовка углов, уютная округлая керамика туалета и душевой — сильная концентрация моих энергий на куцем отрезке данности превратила кирпич и штукатурку в моё пространство. Оно выражало меня, оно же окружало блокадой…»
*
«Ну-ну», — думал я, читая это письмо, — «ну-ну. Ты заняла себя преобразованием пространства — материи, что легко поддается изменениям. Результаты утешают тебя. Но ты умалчиваешь о тех письмах, что писала в покинутый город. Город, еще хранящий незатянутым контур твоего обитания».
Именно эта пустота контура взывала, как авелева кровь от земли, тянула из Лики нить боли, и нить эта вязалась в символы-буквы сама собой, сообщая неведомым шифром, что Лике плохо, что она по-прежнему плачет, и так мало изменилось оттого, что она сбежала за пару тысяч километров.
Адресат не прочёл этой шифрограммы никогда. Но Лике становилось легче оттого, что слова шли в эфир. Ей представлялось, что письмо послано, и герой узнаёт об этом из сна, да, из сна, где ему привидится почтамт, окошко «до востребования», тетка в мутных очках скажет: «Паспорт», и протянет ему горящую свечу. И он помчится на главпочтамт, смущаясь этой авантюры, уверенный, что там его ничто не ждет. Никакой тетки за стойкой он не увидит, только скушную девушку. Не зная, что нужно говорить, просто протянет ей свой паспорт. Девушка безразлично глянет на фамилию. Глянет на полочку и протянет ему конверт, потом еще один. Он опустится на деревянную неудобную скамью у столика с бланками, ручками, порванными клочками непосланных телеграмм.
Разорвет нетерпеливо один конверт, выхватит с середины листа: «…Когда тоска тебя накроет черным зверем, ты будешь звать меня хрипло и отчаянно, давя подушкой рот. Будешь шалый от боли, вспоминая мои словечки, мои глаза, жесты… Пожалей о каждой минуте, когда ты мог видеть меня, и отказал себе в этом. Пожалей, как я жалею сейчас. Плачь, теперь уже можно. Ты вне опасности искушения. Я тоже вне опасности. Сбежала. Укрылась. Но от сдавливания себя в предельную малость, из гортани сочатся слова. Прочитай их. Хотя бы во сне».
Так писала Лика легкобегущей гелевой ручкой по мелованной бумаге. Такая глянцевая бумага, не белая, а слегка кремовая, и чернила на ней подсыхают долго, и горит она зеленовато у края пламени.
Мне нравились эти кадры — горячее таянье букв в огне, когда Лика подносила длинную каминную спичку к смятому в комок письму в тяжелом стеклянном окладе пепельницы…
Я — больной режиссер чужих снов, я снимаю фильм и кладу его в темный шкаф, теряю ключ и жду, что его найдет тот, для кого снято моё странное кино, в котором в гуле почтамта под самым куполом витают энергии прощаний и приветов, отчаянных просьб и страшных вестей.
А герой в моём фильме прочитает письмо, и пальцами будет гладить Ликины слова: «Слезы скатывались за уши, за шею, под затылок. Поплелась на кухню выпить успокоительное. Почему-то боялась тронуться умом. Вообще не люблю резкой смены психических состояний, не пробовала расслабляться ни травкой, ни алкоголем. Но сейчас, уже истерзана до предела этим постоянно звучащим в мозгу моно-воплем, обращенном к тебе, небесам, себе самой и куда-то еще во вне, где всегда безвестно канут эти беззвучные страстные монологи…»
Не безвестно. Что-то меняется оттого, что слова выпускаются на волю. Кто-то, где-то собирает их в житницы, составляет запасы на случай голода слов — вдруг однажды наступит засуха чувств, где брать тогда слова тоски..
*
А Юго — нежное сердце — нынче пишет Лике: «я иногда распечатаю что-нибудь твоё, сижу на кухне читаю и просто глажу листочки и твои буковки… мне так почему-то кажется, что дарю тебе ласку сквозь расстояние… смешно, правда?»
Неправда. Не смешно. Она ощущает эти касания. И плачет.
Хорошо, что есть слезы. Ими можно оплакать всё.
И тот давешний герой в кадре тоже заплакал бы, читая: «Дни, прожитые без тебя, растворяются в небытии. Ты будешь жалеть о каждой минуте, прожитой без меня. Ты будешь жалеть? Задыхаюсь уже оттого, что не видела тебя долго. С кем мы боролись? С каким искушением? Кто победил в этой схватке? Никто. Просто мы предотвратили крушение чужих жизней, надежд и заблуждений. Никто из нас не потерял себя, просто мы потеряли друг друга. Тихое геройство. Как тихое помешательство. Кто простит нас и кто похвалит? Бог — всего только свидетель».
Теперь, когда Лика читает письма Юго, то я отзываю огонь от тех скомканных листков, покрытых орнаментами мук. Прокручиваю ленту назад, останавливаю кадр и Лика читает свои собственные слова трехлетней выдержки: «Так плохо без тебя, что живу — не я. Не я хожу, говорю, ем, читаю. Мой фантом успешно заменяет меня. Я же хоронюсь неподалеку от тебя, стараюсь подсмотреть тебя во сне, стыжусь нелепости своей, ни на минуту не теряя тебя из сердца, в непрестанной приниженности и горячечной гордости тщусь убедить себя в том, что свободна от тебя. Если весь мир делится на «Я» и «не-Я», то как оказалось, что ты — это не я? Какой космогонический сбой встроил тебя в комплекс «чужое», а потом заставил меня опознать тебя, как моё? Пусть развеется этот жестокий мираж.»
Она читает, и микширует в сердце тоны и полутоны прошлого своего страдания и нынешнего состояния Юго.
А я считываю сердцебиение, мыслебиение этих двоих, я просто делаю свою работу, вникая в строки: «Милый, добрый, хороший Юго, пусть развеется этот жестокий мираж для тебя. Мираж заставляющий бредить любовью в письмах ко мне»
Он бредит любовью? Я бы сказал так: человек иногда способен прорекать слова из других миров. Говорить языками ангельским. Лика отводит в смущении взгляд от истовых строк, а я читаю и запоминаю каждое слово: «не прошу ничем мне воздавать…просто знай, что я у тебя есть…такой разный, но всегда тебя обожающий, готовый за тебя куда угодно кануть, лишь бы быть полезным тебе, лишь бы увидеть улыбку или услышать «милый»… Мне ничего не надо, любимая… просто будь, понимаешь — БУДЬ! Счастлива, талантлива…будь…я буду очень рад. Знаешь…честно…мне НЕ жаль что я нашел тебя… мне доставляет радость просто говорить тебе «люблю»… а ты в ответ чтоб не прогнала меня… »

Все знают об одержимости бесом, но никто никогда не слышал об одержимости ангелом, а потому оставим эту версию в стороне и мы. Легче всего было бы объяснить феномен чистой влюбленности Юго утечкой «ангельскости» из тонкого мира в мир людей. Но я не ищу легких путей. Снова читаю письма, составляю формулы миражей.
«Порой замираю от ужаса и восторга, потому что всегда хотела такой любви. Прочитав лет в четырнадцать «Гранатовый браслет» поверила в способность мужчины столь возвышенно проникаться женщиной. Пожелала себе, эгоистка дурная…Вот уж, «не пожелай…». Притянула, не подумала, как ему с таким обреченным восторгом жить? Виновата, кругом виновата…»
И Юго: «милая, милая, милая …не кори себя ни за что… не надо…ты ни капельки ни в чём не виновата… это моя боль… и я её смахиваю каждый день с глаз… слёзы…о тебе… справлюсь… я же мужчина… всё равно никогда тебя не забуду… я себя хорошо знаю, звёздочка моя… люблю тебя… по-моему, никогда и никого так…»
Сколько сил по всей земле полагается на то, чтобы не дать струиться этому эфиру горечи и счастливой муки, который вносит подобие жизни в этот мир…
утешит ли кого-нибудь из заложников любви будущее воздаяние? нетщетность трат?
«Я — померещившийся маяк, Ванечка», — разубеждает его ни в чем не уверенная Лика, — «связи никакой нет. В ней отказано. Каждый висит, как планета в бездне, ни на чем. Родство и сходство пригрезились в наркозе. Наркоз отойдет, и выздоровление медленно и тяжело вытеснит анестезию. Новое сознание выпростается неуклюже и больно, и повелит скучное «жить!»
я понемногу отомру в твоем сердце, истаяла та моя давняя любовь, истает и твоя. Ничего не происходит резко, изменения незаметны, как молекулярный обмен, но они есть, есть».
***
« Померещившийся маяк» … Люди живут, словно на ощупь. Не понимают, что это не свет мерещится, это привычная мгла смаргивается с глаз на краткий миг.
Я фиксирую всякий раз, когда это происходит с Ликой.
Например в этой записи в дневнике: «Смотрю на рекламный щит: Мужчина обнимает женщину. Он смотрит на нее, а она задумчиво в сторону. Реклама горнолыжной одежды, неважно впрочем. Мне вдруг открывается, к а к он ее любит. Это такая любовь-действие, любовь-приложение себя к другому. Он любит ее возделывать, как почву, как сад, вдыхать ее, есть от плодов ее. Он любит наполнять руки овальной тяжестью ее груди, входить в узкое устье, проливать теплый дождь. Он любит любить собой. Мужчина не может иначе! Он так устроен, он весь из праха, человек весь. Женщина для него — это тело. И не потому что он похотливый самец. А потому что это самое тело было сотворено из части мужчины, из ребра — части каркаса, окружающего сердце мужчины. Его драйв к женскому телу — это стремление вернуть себе часть себя. Часть, по которой тоскует его тело. Часть, изъятие которой порушило его изначальное совершенство. Он ищет себя в женщине на ощупь, он исследует темные штольни и светлые сферы, он старается прильнуть к ее гортани и скользнуть под язык — не найдет ли себя, не найдет ли, не най…
Как любит женщина? Как любит существо, сотворенное из части другого ж и в о г о существа? Иначе? Ей не нужно искать себя. Она у себя есть. Целиком и полностью. Лучшие из них ищут свой исходник, остальные — остальное.
Любит ли женщина физически? Не знаю.
Она любит любовь к себе, потому что для этого и была сотворена: чтобы мужчине было кого любить. Именно эта функция дополняла первомужчину до совершенного существа.
Но я знаю точно, что женщина любит душой. И любит в мужчине то, чего в нем может и не быть совсем. Но, именно потому, что она относится к этому «чему-то», как к существующему, в мужчине зачинаются и звучат тонкие вибрации поклонения и обожания.
Может быть, именно так женщина возвращает свой долг мужчине? Не прямой отдачей, а качественно иным преумножением? Возвращает той частью себя, которую мужчине природно взять неоткуда?

Порой мне грезится, что когда-то — очень давно — все мы жили не здесь, мы были не из праха, не из крови и струн. Все мы любили один другого, и каждый всех. Мы проходили сквозь друг друга как сны сквозь явь. Мы сливались сущностями, и делились ими. Любовью было занято все наше бытие, все наше бытие и было любовью…
Оказавшись пойманными в ловушки тел, мы по инерции движимы той же любовью. Нас свели к единичности, а мы всё продолжаем находить себя в других по звуку и свету, по запаху оставленных когда-то следов своих. Мы льнем один к другому мыслями и телами…
Но тела ревнуют, тела-ловушки вопят, они так единичны, так одиноки, что не хотят делить любовь ни с кем. Некоторые из нас рискуют вывести гармонию из единичности, и присягают в любви одной единственной душе в ловушке одного тела.
Но можно ли не заметить, что мир истекает притяжением любви, струится эфиром памяти о бытии, когда тела не мешали любви Быть.
Это было там, где «мужской» и «женский» значило не пол, а род. Где любовь была функцией «давать», а не «брать» в собственность. Промискуитет? Или пребывание «как ангелы на Небесах»? Очень плохо видно сквозь завесу телесности. Но это временно, правда?»
Я же говорил, что Лика ходит близко-близко от точных слов. Что такое «точные слова»? Это почти молчание.

0 комментариев

  1. nadejda_tsyiplakova

    «А потому что это самое тело было сотворено из части мужчины, из ребра — части каркаса, окружающего сердце мужчины. Его драйв к женскому телу — это стремление вернуть себе часть себя. Часть, по которой тоскует его тело. Часть, изъятие которой порушило его изначальное совершенство. Он ищет себя в женщине на ощупь, он исследует темные штольни и светлые сферы, он старается прильнуть к ее гортани и скользнуть под язык — не найдет ли себя, не найдет ли, не най…»
    Тоже думаю об этом также…
    Сегодня вброшу в «Новые…» свои мысли об этом «Попытка релаксации любви, секса, Музы »
    Не обидите молчанием…
    С уважением, Надежда

  2. andrey_kulbeykin

    Читать мне безусловно интересно, но так как любви я не понимаю, а в наличии только аналитический умище (йа, йа — умище!), то очень интересно!
    Кстати, хотел спросить у Панкрата, почему собственно — Петроградов? Санкт-Петербург был переименован в Петроград на волне антигерманских настроений в 1914 году первой мировой войны. Так с чем связан именно Петроградов, а не Петербургов или Ленинградов, а так же Никола Питерский?

Добавить комментарий

В соавторстве с Панкратом Петроградовым: ТЕТРА часть II

ТЕТРА — II часть

Я – коллекционер боли, существо, исследующее пространства вокруг людей.
Пространства, испещренные тонкими токами связей.
Первый спектр совместного свечения Лики и Юго возник примерно через шесть земных месяцев после их первой встречи.
Юго вступал в тридцать пятый год рождения. Лика сплела из букв песню о нём.
Что двигало ею? Нет, не любовь.
Как я заметил, одна из сильнейших Ликиных мотиваций — стремление к равновесию. Равновесию, которое творится воздаянием.
Она видела Юго таким, каким он примерно видится из нашего мира, и хотела воздать ему признанием его ценности.
И песня о нём — доказательство тому:
«Т а к о й м а л ь ч и к»
«Интересно, хотел ли он рождаться, этот мальчик? Пуповина обвила его шею дважды еще в утробе, когда не верилось в жизнь после родов, в эту подлянку, поджидающую снаружи…
Это первое «внутримаминое» бытие мальчика было подлинным единением человека и человека.
И вот мальчик родился.
Не задушился шарфиком пуповины, успел вдохнуть, закричать…
Какое-то время побыл маленьким, мурзая деснами грудь, проваливаясь в прошлое счастье жизни внутри мамы.
А потом подрос, и тут понял, что оказался один, теперь уже один, без мамы.
Нет, вокруг, конечно, были люди, дети, предметы, но всё это существовало неслиянно с ним.
Маленький мальчик вгрызался в мир набрякшими деснами — старался слиться со всем, что тянул в рот. Хватался пальчиками за волосы, лица, руки, тщась отыскать путь назад, внутрь, в тепло и безопасность. Когда же — уже став мальчиком побольше — понял, что пути назад нет, и не будет, то тряхнул головой, и решил: «Ну и пусть! Если мне не вернуться в защищенный свой грот, то хотя бы могу сам стать защитой каждому, кто будет искать укрытия и тепла».
Но вот, не все маленькие люди вокруг стремились в укрытия, не все искали тепла.
Маленькие люди вокруг спешно расставляли свои метки, сетки, и клетки, стремясь захватить побольше пространства снаружи, не тратя время на тоску о том маленьком пространстве внутри, которое покинули когда-то…
Мальчик смотрел на хороводы и кулачные бои маленьких людей, и иногда замечал детей-птенцов-выпавших-из-гнезда, детей, как и он, тоскующих по тому же теплому единению человека и человека. Тогда Мальчик делал из своего сердца зонтик и укрывал таких потеряшек от ненастья.
А иногда делал из того же зонтика щит и заслонял своих подзащитных от стрел и камней.
Так он потихоньку вырос и стал мужчиной. И тоска по единению с человеками выросла вместе с ним.
И память о счастливом слиянном бытии в материнской утробе жила в сердце.
И конечно, как все мужчины, он пытался войти в грот утробы через женщин. Попытки были очень похожи на счастье.
Однажды ему удалось поселить в одном таком гроте маленького себя. И это тоже было счастьем. Порой выросшему мальчику казалось, что он удерживает свод сердца над всей ненастной страной. А иногда хотелось укрыть им только одну женщину…
Я смотрю на этого мужчину издалека-далека. Смотрю сквозь арки, галереи и проходные дворы столетий. Это — тип любимого Богом героя, стоящего на краю без крыл. Готового сказать: «Что же ты, Господи делаешь, гад, что допускаешь?» И точно так же готового укрыть в своем сердце усталого Бога и сказать: «распните меня вместо него».
Особое умение этого мужчины любить приравнено любви к Истине. И однажды он попадет в ту страну, которая не будет смертельно биться головой и мечом об изрубленный щит сердца каждый день.
Эта страна примет его в себя, как мать. Огромная матрица царствиянебесного, которая мстится большому мальчику в прекрасных женщинах, женщинах, обитающих под сводом его сердца, вдруг станет реальностью, вберет в себя своего героя и радостно вздохнет его же вздохом …»
Так писала Лика, еще только п р е д п о л а г а я Юго.
Не ошиблась.
***
А еще я отлично помню того, кто обитал в Ликиной душе в те три года.
Наблюдать его было довольно интересно. Человек, таранящий собой косность. Фанат-подвижник. Мог не есть на спор сорок суток и при этом работать, как вол. Он был из тех, кто палец себе отрубит и глаз вырвет, но не поддастся соблазну.
Когда я увидел над этим мужчиной болевое зарево того же спектра свечения, что и у Лики, то рассчитать исход было просто: эти двое наполнят чашу болью самой алой, беспримесной и густой. Что бы ни писала Лика о возможности видеться и разговаривать, в реальной жизни она держала дистанцию, загораживалась декорациями обстоятельств и бежала встреч наедине. Когда же привычные подручные средства борьбы с собой были перетасованы, и никакая из комбинаций не принесла облегченья, Лика с семьей переехала в другой город.
Я сохранил ее письмо другу о том времени вживания в новый город. Именно вживания — так имплантируют себя в живую ткань новой среды, и часть личной атрибутики подлежит отсечению, неизбежно. В моём мире тоже. Вот Ликино письмо:
«…нужно было сдвигать чуть ли не колоны храма, и переносить за тысячи километров домашний алтарь..
Прежнюю квартиру мы продали тогда очень быстро, существенно продешевив — пусть! — и приехали в Питер искать себе новое жилье. Сыпался меж пальцев черный бисер букв газетных объявлений, всё мимо. Никакие стены не звали меня по имени, никакие окна не ловили мой взгляд.
Дорогое питерское жильё надменно отворачивалось. Тихая паника уже надавливала на виски. Но! Судьба: конечно же, случилось совпадение.
Маленькая квартирка в центре, три комнатки, кухонька, душевая и туалет. На всё-про-всё сорок пять квадратных метра. А дом 1870 года постройки — нужен ремонт. Но старенькая квартирка меня признала, признала!
И началось… Перевезли пожитки, но — старые неровные полы, дряхленькие окна, тухлый унитаз, стены, пахнущие чужой жизнью …
Квартира бросала нам вызов, эти стены нужно было укротить, пол покорить, кариозную пасть потолка заткнуть жертвой.
А тут мужу — умельцу на все руки — пора было уезжать в неотменимую служебную поездку на три недели, и мне предстояло жить в забитой стройматериалами, еще не ставшей родной квартире, в необжитом городе.
Но чудо уже стучалось в старенькую дверь, и волшебные числа моего маленького космоса сложились в нужную комбинацию: я позвонила по первому телефону в газетной колонке с объявлениями об услугах, и мужской голос ответил коротко: «Придём. Посмотрим. Сделаем».
Пришли вдвоём: колоритный высокий рыжебородый Боря и Саша — тонкая кость, веселые глаза, длинные пальцы. Посмотрели, поцокали, диагноз поставили, работать согласились, но предупредили, что в любой момент их могут отозвать на другой большой объект, куда всё никак не завозили материалы.
Видел бы ты, как они работали — перфекционист Боря и пофигист Саша! Боря выглаживал шпателем потолки до бесконечности, Саша не боялся никаких сложных дизайнерских решений. Дизайнером была я. Выслушав мои очередные мысли об укрощении пространства Саша — главный в паре — меланхолично возглашал: «Как я устал!», и немедля принимался за дело.
Ну а я принималась готовить им обед. Нет, не так, ОБЕД. Потому что это были такие праздничные «ёды», какие обычно готовила гостям. Так боялась, что мои мастера уйдут, не успев закончить ремонт, что чего только ни готовила им: золотые пловы, рубиновые борщи, нежные пельмешки, душистые отбивные и сочные запеканки призваны были пленить моих мастеров в ободранных стенах раненной во все места квартиры. Пленить и не отпускать, пока, преображенная, она не распахнет глаза на свое отражение и не забудет о своих «пластических хирургах».
Как правило, в разгар моих кулинарных действ, раздавалась сакраментальная Сашина реплика: «У меня сейчас истерика начнется». Я спешила на шутливо-капризный призыв, чтобы выяснить, чего не хватает на сей раз. А потом бежала через мост на Обводном в ближайший строительный супермаркет за недостающими саморезами, герметиком, перчатками, «клопами», клеем, гвоздями, затиркой, наждачкой, несть числа всему…
А вечерами, когда пара «веселиилов» направлялась к метро, уже в прихожей начиная обсуждать что-то типа взглядов Гумилёва на этногенез — такие они были парни, правда! — я отмывала полы. За четыре недели жизни в ремонте, мне трижды звонил герой драмы, но это было уже не страшно: расстояния — мощный фактор. Песочные стены, светло-зеленый ясеневый пол, темно-коричневая окантовка углов, уютная округлая керамика туалета и душевой — сильная концентрация моих энергий на куцем отрезке данности превратила кирпич и штукатурку в моё пространство. Оно выражало меня, оно же окружало блокадой…»
*
«Ну-ну», — думал я, читая это письмо, — «ну-ну. Ты заняла себя преобразованием пространства — материи, что легко поддается изменениям. Результаты утешают тебя. Но ты умалчиваешь о тех письмах, что писала в покинутый город. Город, еще хранящий незатянутым контур твоего обитания».
Именно эта пустота контура взывала, как авелева кровь от земли, тянула из Лики нить боли, и нить эта вязалась в символы-буквы сама собой, сообщая неведомым шифром, что Лике плохо, что она по-прежнему плачет, и так мало изменилось оттого, что она сбежала за пару тысяч километров.
Адресат не прочёл этой шифрограммы никогда. Но Лике становилось легче оттого, что слова шли в эфир. Ей представлялось, что письмо послано, и герой узнаёт об этом из сна, да, из сна, где ему привидится почтамт, окошко «до востребования», тетка в мутных очках скажет: «Паспорт», и протянет ему горящую свечу. И он помчится на главпочтамт, смущаясь этой авантюры, уверенный, что там его ничто не ждет. Никакой тетки за стойкой он не увидит, только скушную девушку. Не зная, что нужно говорить, просто протянет ей свой паспорт. Девушка безразлично глянет на фамилию. Глянет на полочку и протянет ему конверт, потом еще один. Он опустится на деревянную неудобную скамью у столика с бланками, ручками, порванными клочками непосланных телеграмм.
Разорвет нетерпеливо один конверт, выхватит с середины листа: «…Когда тоска тебя накроет черным зверем, ты будешь звать меня хрипло и отчаянно, давя подушкой рот. Будешь шалый от боли, вспоминая мои словечки, мои глаза, жесты… Пожалей о каждой минуте, когда ты мог видеть меня, и отказал себе в этом. Пожалей, как я жалею сейчас. Плачь, теперь уже можно. Ты вне опасности искушения. Я тоже вне опасности. Сбежала. Укрылась. Но от сдавливания себя в предельную малость, из гортани сочатся слова. Прочитай их. Хотя бы во сне».
Так писала Лика легкобегущей гелевой ручкой по мелованной бумаге. Такая глянцевая бумага, не белая, а слегка кремовая, и чернила на ней подсыхают долго, и горит она зеленовато у края пламени.
Мне нравились эти кадры — горячее таянье букв в огне, когда Лика подносила длинную каминную спичку к смятому в комок письму в тяжелом стеклянном окладе пепельницы…
Я — больной режиссер чужих снов, я снимаю фильм и кладу его в темный шкаф, теряю ключ и жду, что его найдет тот, для кого снято моё странное кино, в котором в гуле почтамта под самым куполом витают энергии прощаний и приветов, отчаянных просьб и страшных вестей.
А герой в моём фильме прочитает письмо, и пальцами будет гладить Ликины слова: «Слезы скатывались за уши, за шею, под затылок. Поплелась на кухню выпить успокоительное. Почему-то боялась тронуться умом. Вообще не люблю резкой смены психических состояний, не пробовала расслабляться ни травкой, ни алкоголем. Но сейчас, уже истерзана до предела этим постоянно звучащим в мозгу моно-воплем, обращенном к тебе, небесам, себе самой и куда-то еще во вне, где всегда безвестно канут эти беззвучные страстные монологи…»
Не безвестно. Что-то меняется оттого, что слова выпускаются на волю. Кто-то, где-то собирает их в житницы, составляет запасы на случай голода слов — вдруг однажды наступит засуха чувств, где брать тогда слова тоски..
*
А Юго — нежное сердце — нынче пишет Лике: «я иногда распечатаю что-нибудь твоё, сижу на кухне читаю и просто глажу листочки и твои буковки… мне так почему-то кажется, что дарю тебе ласку сквозь расстояние… смешно, правда?»
Неправда. Не смешно. Она ощущает эти касания. И плачет.
Хорошо, что есть слезы. Ими можно оплакать всё.
И тот давешний герой в кадре тоже заплакал бы, читая: «Дни, прожитые без тебя, растворяются в небытии. Ты будешь жалеть о каждой минуте, прожитой без меня. Ты будешь жалеть? Задыхаюсь уже оттого, что не видела тебя долго. С кем мы боролись? С каким искушением? Кто победил в этой схватке? Никто. Просто мы предотвратили крушение чужих жизней, надежд и заблуждений. Никто из нас не потерял себя, просто мы потеряли друг друга. Тихое геройство. Как тихое помешательство. Кто простит нас и кто похвалит? Бог — всего только свидетель».
Теперь, когда Лика читает письма Юго, то я отзываю огонь от тех скомканных листков, покрытых орнаментами мук. Прокручиваю ленту назад, останавливаю кадр и Лика читает свои собственные слова трехлетней выдержки: «Так плохо без тебя, что живу — не я. Не я хожу, говорю, ем, читаю. Мой фантом успешно заменяет меня. Я же хоронюсь неподалеку от тебя, стараюсь подсмотреть тебя во сне, стыжусь нелепости своей, ни на минуту не теряя тебя из сердца, в непрестанной приниженности и горячечной гордости тщусь убедить себя в том, что свободна от тебя. Если весь мир делится на «Я» и «не-Я», то как оказалось, что ты — это не я? Какой космогонический сбой встроил тебя в комплекс «чужое», а потом заставил меня опознать тебя, как моё? Пусть развеется этот жестокий мираж.»
Она читает, и микширует в сердце тоны и полутоны прошлого своего страдания и нынешнего состояния Юго.
А я считываю сердцебиение, мыслебиение этих двоих, я просто делаю свою работу, вникая в строки: «Милый, добрый, хороший Юго, пусть развеется этот жестокий мираж для тебя. Мираж заставляющий бредить любовью в письмах ко мне»
Он бредит любовью? Я бы сказал так: человек иногда способен прорекать слова из других миров. Говорить языками ангельским. Лика отводит в смущении взгляд от истовых строк, а я читаю и запоминаю каждое слово: «не прошу ничем мне воздавать…просто знай, что я у тебя есть…такой разный, но всегда тебя обожающий, готовый за тебя куда угодно кануть, лишь бы быть полезным тебе, лишь бы увидеть улыбку или услышать «милый»… Мне ничего не надо, любимая… просто будь, понимаешь — БУДЬ! Счастлива, талантлива…будь…я буду очень рад. Знаешь…честно…мне НЕ жаль что я нашел тебя… мне доставляет радость просто говорить тебе «люблю»… а ты в ответ чтоб не прогнала меня… »

Все знают об одержимости бесом, но никто никогда не слышал об одержимости ангелом, а потому оставим эту версию в стороне и мы. Легче всего было бы объяснить феномен чистой влюбленности Юго утечкой «ангельскости» из тонкого мира в мир людей. Но я не ищу легких путей. Снова читаю письма, составляю формулы миражей.
«Порой замираю от ужаса и восторга, потому что всегда хотела такой любви. Прочитав лет в четырнадцать «Гранатовый браслет» поверила в способность мужчины столь возвышенно проникаться женщиной. Пожелала себе, эгоистка дурная…Вот уж, «не пожелай…». Притянула, не подумала, как ему с таким обреченным восторгом жить? Виновата, кругом виновата…»
И Юго: «милая, милая, милая …не кори себя ни за что… не надо…ты ни капельки ни в чём не виновата… это моя боль… и я её смахиваю каждый день с глаз… слёзы…о тебе… справлюсь… я же мужчина… всё равно никогда тебя не забуду… я себя хорошо знаю, звёздочка моя… люблю тебя… по-моему, никогда и никого так…»
Сколько сил по всей земле полагается на то, чтобы не дать струиться этому эфиру горечи и счастливой муки, который вносит подобие жизни в этот мир…
утешит ли кого-нибудь из заложников любви будущее воздаяние? нетщетность трат?
«Я — померещившийся маяк, Ванечка», — разубеждает его ни в чем не уверенная Лика, — «связи никакой нет. В ней отказано. Каждый висит, как планета в бездне, ни на чем. Родство и сходство пригрезились в наркозе. Наркоз отойдет, и выздоровление медленно и тяжело вытеснит анестезию. Новое сознание выпростается неуклюже и больно, и повелит скучное «жить!»
я понемногу отомру в твоем сердце, истаяла та моя давняя любовь, истает и твоя. Ничего не происходит резко, изменения незаметны, как молекулярный обмен, но они есть, есть».
***
« Померещившийся маяк» … Люди живут, словно на ощупь. Не понимают, что это не свет мерещится, это привычная мгла смаргивается с глаз на краткий миг.
Я фиксирую всякий раз, когда это происходит с Ликой.
Например в этой записи в дневнике: «Смотрю на рекламный щит: Мужчина обнимает женщину. Он смотрит на нее, а она задумчиво в сторону. Реклама горнолыжной одежды, неважно впрочем. Мне вдруг открывается, к а к он ее любит. Это такая любовь-действие, любовь-приложение себя к другому. Он любит ее возделывать, как почву, как сад, вдыхать ее, есть от плодов ее. Он любит наполнять руки овальной тяжестью ее груди, входить в узкое устье, проливать теплый дождь. Он любит любить собой. Мужчина не может иначе! Он так устроен, он весь из праха, человек весь. Женщина для него — это тело. И не потому что он похотливый самец. А потому что это самое тело было сотворено из части мужчины, из ребра — части каркаса, окружающего сердце мужчины. Его драйв к женскому телу — это стремление вернуть себе часть себя. Часть, по которой тоскует его тело. Часть, изъятие которой порушило его изначальное совершенство. Он ищет себя в женщине на ощупь, он исследует темные штольни и светлые сферы, он старается прильнуть к ее гортани и скользнуть под язык — не найдет ли себя, не найдет ли, не най…
Как любит женщина? Как любит существо, сотворенное из части другого ж и в о г о существа? Иначе? Ей не нужно искать себя. Она у себя есть. Целиком и полностью. Лучшие из них ищут свой исходник, остальные — остальное.
Любит ли женщина физически? Не знаю.
Она любит любовь к себе, потому что для этого и была сотворена: чтобы мужчине было кого любить. Именно эта функция дополняла первомужчину до совершенного существа.
Но я знаю точно, что женщина любит душой. И любит в мужчине то, чего в нем может и не быть совсем. Но, именно потому, что она относится к этому «чему-то», как к существующему, в мужчине зачинаются и звучат тонкие вибрации поклонения и обожания.
Может быть, именно так женщина возвращает свой долг мужчине? Не прямой отдачей, а качественно иным преумножением? Возвращает той частью себя, которую мужчине природно взять неоткуда?

Порой мне грезится, что когда-то — очень давно — все мы жили не здесь, мы были не из праха, не из крови и струн. Все мы любили один другого, и каждый всех. Мы проходили сквозь друг друга как сны сквозь явь. Мы сливались сущностями, и делились ими. Любовью было занято все наше бытие, все наше бытие и было любовью…
Оказавшись пойманными в ловушки тел, мы по инерции движимы той же любовью. Нас свели к единичности, а мы всё продолжаем находить себя в других по звуку и свету, по запаху оставленных когда-то следов своих. Мы льнем один к другому мыслями и телами…
Но тела ревнуют, тела-ловушки вопят, они так единичны, так одиноки, что не хотят делить любовь ни с кем. Некоторые из нас рискуют вывести гармонию из единичности, и присягают в любви одной единственной душе в ловушке одного тела.
Но можно ли не заметить, что мир истекает притяжением любви, струится эфиром памяти о бытии, когда тела не мешали любви Быть.
Это было там, где «мужской» и «женский» значило не пол, а род. Где любовь была функцией «давать», а не «брать» в собственность. Промискуитет? Или пребывание «как ангелы на Небесах»? Очень плохо видно сквозь завесу телесности. Но это временно, правда?»
Я же говорил, что Лика ходит близко-близко от точных слов.
Что такое «точные слова»? Это почти молчание.

Продолжение следует.

Добавить комментарий