Путешествие


Путешествие

Путешествие
Лара Галль
Всегда хотелось стать сухонькой подвижной старушонкой, если уж не дано было умереть молодой. Не вышло. Тяжеловатая вышла из нее старуха, но хороша, хороша. Не толстая, не грузная, а видная, что — ли. Ее нельзя не заметить. По ней не чиркают стыдливо — жалостивым взглядом пробегающие свою дорогу понурые женщины. На нее не смотрят как на пустое место мужчины. Дети задирают пытливые мордашки, стараясь заглянуть ей в глаза. Глаза хороши до сих пор. Грустные и постоянно смеющиеся, горько-шоколадные, миндалевидные, понимающие больше, чем следует, апофатически светлые темные глаза. Взгляд – он слагается сквозь и поверх жизни, он – мерцательное сверхскоростное путешествие из бытия в небытие, и так без конца. Когда она поняла это впервые?
Вот она, картинка из вечности:
Девочка стоит перед зеркалом, ей лет пять, не больше. Даже не перед зеркалом, а полированной поверхностью шкафа – и видит себя. Она смотрит на девочку там и остро осознает: «Это – я». Дома никого нет. Позднее утро. Светлый какой-то ужас – это я. Она притихла от этой приоткрывшейся тайны. Острием в сердце кольнувшее прозрение – я. Словно не помнила она себя до этой минуты, словно ничего не было. Голова кружилась, заполняясь какими-то образами, связями, сквозными линиями, клавиша была нажата и ее жизнь началась. Она назвала свое отражение собой и отметила, что выглядит симпатичней, когда челка падает на лоб наискосок. Женщина.

Второе воспоминание детства – незабываемая и незаполняемая пропасть непонимания. Смутная стайка девочек обитает во дворе, но где-то там, на своих траекториях. А ей сегодня куплены мелки. Они цветные, хрупкие, целые, а асфальт, вокруг недавно отстроенной пятиэтажки, совсем нетронутый, черный. Она рисует, что рисуется – невообразимой красы принцессу, в бальном платье, перчатках, короне. Разные цвета мелков вкусно ложатся на чистый асфальт, как кремовые узоры на вальяжном торте. Принцесса хороша и девочке хочется подарить ее кому-нибудь, и она пишет, недавно прирученными печатными нескладушками: «ЭТО ЛЕНА». Там в этой стайке есть некая Лена – пусть ей будет приятно. Назавтра девочки зовут ее гулять. Они нервически хихикают, перешептываются, дружным племенем влекут ее туда, где вчера асфальт впитал первый рисунок – возвышенный гештальт неискушенного злом ребенка. Принцесса втерта в асфальт белесым прахом, меловой призрак ее взывает от земли, а поверх нарисован громадный квадратноголовый некто, и кишки в его животе лабиринтом, воронкой, ужасом. Он страшен и у него есть имя – ее имя и фамилия ее. Горе, стыд и недоумение объяли ее до глухоты. Девочки радостно возбуждены первобытным довольством свидетелей чужой инициации. Вот оно, ее первое приобщение ко злу. Ни за что, просто по дворовому детскому вердикту, просто «не ведают, что творят», просто месть люда за ее равенство самой себе. Первая месть.
И совсем не помнились родители в ее детской пьесе абсурда. Без них было изжито это первое удушающее горе, навсегда ставшее силовой завесой между ней и сверстниками. Отныне и навеки стали они для нее чудными зверями заповедного леса, заколдованными уродцами заклятой страны.

Она улыбнулась вослед пережитому. Кофе бы сейчас. Кофейный запах, никогда не совпадавший с кофейным вкусом, отчетливо выводил ноты в ее воображении. Грея воду, насыпая тонко помолотый темно коричневый кофе в белую чашку, думала, как любит она это сочетание белого и коричневого. Оно гармонизировало ее всегда. Оно обозначало ее пределы обитания, это был ее флаг и ее ergo sum. Ее мир не был черно-белым, но в этом пристрастии к бело-шоколадному просматривалась легкая, но неотменимая маргинальность. Она обитала на верхнем и нижнем пределах границ. Ее положение в любом обществе было допустимо невозможное.

Она вспомнила вдруг, за кофе с бельгийским шоколадом ручной выделки, как впервые ее впустили в мир тончайших вибраций и токов между мужчинами и женщинами, в это надмирное пространство, носящее условное название «любовь». Она не стучалась туда, она не знала правил, не стремилась взять, не верила, что позовут. Ей было почти восемнадцать, ему двадцать восемь. Он был случайно женат уже три года, принесших ему троих маленьких детей. Ей тогда носил розы другой — смущенный армянин, больной хронической шизофренией, и этим самым казавшийся родным. Парень был за гранью внятной психики, ей казалось, что она тоже. Ей казалось честным влюбиться и этим помочь. Но он, наблюдающий за этим обреченным сюжетом, попросил: «Влюбись лучше в меня». Она задохнулась от зова, раздавшегося столь близко. Она шагнула или ее перенесли? Она очнулась только уже непоправимо рядом с ним. Они не стали любовниками, нет. Они стали чем-то платоническим одним, чутко не прикасаясь к границам табу.
И она писала ему стихи.«Все очень просто. Ты же шел ко мне. Ступеньки-женщины на лестнице познанья остались позади, в проемах мирозданья. И ты пришел. И упразднилось знанье. Все очень просто. Ты ко мне пришел.»

Но сразу же почувствовала, поняла:

Знаешь, времени больше не будет
Сонмы звуков погибнут во мне
Милый, разве за музыку судят?
Слышишь, кто-то от сна меня будит?
Слышишь, кто-то стучит в темноте?
Эшафот мне для казни возводят.
Но в тебе оправдание мне.
Только времени больше не будет…

Наивные пророческие экзерсисы пифии на треножнике. Откуда в неполные восемнадцать это знание алгоритмов реальности? Всё оттуда же.

Он, отработав двенадцать часов на стройке, находил ее и проживал с ней два часа вне времени и пространства в зоне невесомости, невинности и неведения. Сказки ему рассказывала про дождь и зонтики и еще какие-то, случайно подслушанные, подсмотренные, придуманные.
Она вся исходила счастьем и виной рядом с ним. Царапала строчки, как по коже, по живому: Любовь, моя пленница бедная, исхлестана плеткой вины, кому ты понравишься, бледная, в угрюмом наряде беды. От глаз, безнадежно заплаканных, усталые тени ресниц…Себя я печальными красками рисую, упавшую ниц…

Испуганное дитя, дрожащими губами вопрошала небеса, задыхаясь от собственной дерзости:
Изящество порока — не порок?
Поэтика греха — есть оправданье?
В преступности виновен только рок?
И горькость слез — есть алиби свиданьям?
Виновен кто?
Виновен только тот, кто у судьбы не просит подаянья

А я в грехах, пороках и слезах,
Всю истину поэзией окутав,
Увижу вдруг себя в твоих глазах,
Теряю в миг своих вопросов путы.

И этот миг прекрасен, словно мир.
Как вечность мудр.
Как вечность непонятен.

И надеялась, сказочно надеялась на волшебно-счастливый исход, ждала чуда, молила, писала-призывала, и ответ приходил в последнем отзвуке вопроса: «От надежды гонец прискакал и в глаза посмотрел мне несмело. Пыль на красных сапожках осела, потускнел золотистый кафтан. Конь усталый, потухшая грива, три подковы в дороге снесло. Дальний путь- вот его ремесло. Дальний путь — это снятие грима. Молви весть, что ты душу томишь, где ты свиток с посланием прячешь, говори, ты слепой или зрячий? Что ж ты так виновато молчишь? Он усердно и пылко скакал, он в пылу брал препятствия смело, он радел за пропащее дело, просто свиток гонец … потерял».

Реальность обнаружила утечку и отомстила быстро. Начались разбирательства, укоры, попреки. Общее «Как?!». Они перестали видется. Растерзание общественное и внутрисемейное бушевало долго и праведно.
И тогда она начала проживать обрывочные страницы «Дневника умерщвления любви» – это был ее способ творчества и выживания. «Нечистота моя виною, что путано проходит все. Я изолгалась пред собою, смеюсь, вонзая острие. Истосковалась по полетам, изголодалась по любви. Прошу на паперти кого-то: подай, подай, прости, прости».

Ее любовь вклинила ее в измерения чужой жизни, и эта жизнь била ее по лицу, не глядя, не замечая, просто мерно катясь по рельсам своей рутины. Любовь не притязала на эту жизнь, но так уж пересеклись пространства.

Тогда она горько поняла для себя: Любовь – жестокий дух, не терпящий воплощений, мстящий за попытки материализовать его стыдом и позором, любовь – жестокий дух, держащий тебя на дыбе, и только в мучительном прогибе, рвущем позвоночник надвое, позволяющий вдыхать его веяние.

Ну, вот, кофе выпит, жизнь почти прожита. Ее восемнадцатый год был самым горьким первым взрослым годом. Она тогда отказала себе в праве на любовь и осталась без жизни, снова равная самой себе в бездонном колодце. Боль жгуче корячилась изнутри и снаружи, а она старалась откреститься от реальности соскальзывающими строчками:
«Покупайте цвета, воплощайте себя!
Цвет – есть форма духовных созвучий!»
И мгновенно к витринам сбежалась толпа,
Пресмыкаясь привычною кучей – ползучей.

И вперед пропихнулись одни толстяки
И хватали руками нетронутый красный,
Метры красной крови оплывали с витрин,
Забирая с зеркал жизни отблеск прекрасный.

Тощим пальцем коснувшись замков кошелька,
Отдавали худые скупую монету
За лиловый и серый в особых тонах,
И за томную святость индиго.

Доставался зеленый счастливцам иным
И закончился страстный вишневый,
Торопливые руки сминали цвета,
И хватали себе и знакомым.

В зеркалах онемела прозрачная твердь,
И не зная продажи законов,
Выгребаю в карманах смешливую медь
И смущенно прошу дать – любое.

Но усталой рукой всколыхнув пустоту,
Усмехнулась судьба – продавщица:
«Есть один полумрак, два куска темноты.».
Я взяла, но врала ростовщица.

Поутру продавала она дуракам ярко-нежный,
Оранжево-верный, звонко-синий уплыл
По нечистым рукам к тепло-ясному свету надежды.
Мимо все. Проплывают цвета и цветы.
Для меня полумрак, два куска темноты.
Завернусь и уйду.
Потеряюсь
Исчезну».

Реальность притязала на нее, шершавой ладонью вытирала ей слезы, лезла в глаза стыдом и разбирательствами, кривлялась кадрами наглого фильма, где она видела себя глазами других, и тщетно было что-либо опровергать. Тогда она не верила, что кошмар кончится, что она выживет. Все было черным – черно. Сейчас она знала, что все кончается. Надо только терпеть и ждать. Слепая, как новорожденный котенок, не видела знаков небес, посылавших утешение и помощь. Потом, далекий друг, переживающая тень ее боли вместе с ней, прислала письмо. Миг утоления, ее оправдание и анестезия сострадания были в этом письме. «Любовь – все же имя Бога,- писала эта девочка. «Это чудо и великий дар, когда любовь нисходит на человека. Для человека, осененного этим даром, на время перестает звучать этот мир, очи его сердца видят мир иной. Свет любви сосредотачивается в одной точке пространства — единеном любовью сердце, принадлежащем двоим. Человек не всегда умеет принять этот дар и пронести достойно. Но не нужно за это выносить ему суровый вердикт. Телесное, прочно заякорив человека в мире, всегда оставляет дверь в этот мир открытой. В эту дверь врывается вся ярость остального, оставленного светом любви, мира. Очень часто ураганному ветру удаётся погасить этот надмирный огонь. Свет уходит. Остаются тьма и боль. Но если человек познал, хоть на мгновение Возможность, поднялся в Высоту, разве боль — столь уж высокая плата за прикосновение к Имени Бога — любви?\» Отупевшая от боли, она не очень-то вняла пафосным строкам. Но позже не раз возвращалась к ним. Они были неким ценным сертификатом, воспользоваться которым она могла только в отдаленном будущем. Он гарантировал ей некое полное обеспечение, подобие выплаты по огромной страховке, но потом, потом, не теперь, и до этого дня еще надо было дожить. Она дожила.

А сегодня был хороший день. Былое живет отдельно от нее, и она позволяет себе круизы и экскурсы в бывшую боль и бывшее счастье.

Белая чашка с бархатным коричневым осадком уютно покоилась в пальцах. Изысканно-простая коробочка конфет примостилась на столике рядом. Ее одиночество, как заслуженный дар, как верный страж, как аромат витало вокруг.
Кто-то знал, что она полюбит кофе, и замутил этот необозримый цикл, включающий землю с кофейным деревом, первого сумасшедшего, поджарившего косточки красных кофейных ягод и сварившего из них питье. В этом сюжете были и кофейные интриги, и запреты на «дьявольский напиток», и, как водится, смерти и казни за употребление кофе. Может, она и любила его за эту смесь страданий и косности человеческой истории, которая не могла не наследить в кофейном вкусе.
Кто-то знал, что она полюбит шоколад, и, позволив этому слову потонуть в океане ширпотреба и подделок, сохранил (для неё?) неспешных бельгийцев, считающих выделку шоколада делом семейной чести, кропотливо и честно льющих в формы дивную массу, наполняя чудными начинками изящные сосудики.

Кто-то дающий одно и не дающий другое, благословенно имя Его.

Июнь 2004

Добавить комментарий