СТРАННИКИ


СТРАННИКИ

Оставшись одни, мы с Нязепетровской вставали у телефонной будки, совали прохожим три копейки и просили разменять. Если двушка находилась, три копейки никто не брал, как и мы никогда раньше их не брали, сами тогда не понимая: а чего это мы не брали три копейки в обмен на двушку?
За час мы набирали девять таких двушек и приходили домой с румянцем на щеках Нязепетровской и буханкой бородинского. А когда сломалась молния на животе Нязепетровской, девять двушек стали набираться на счет \»три-четыре\», аж догуливать приходилось до румянца. С квартиры нас пока не гнали, а это главное. Где жилье — там вода, свет, огонь, телефон. И хотя Третьяковка была закрыта, в Пушкинский нас пускали бесплатно, а в Питер тоже, если на электричках.
Чтоб помыться, мы записывались на приём к тов. Демичеву и воровали мыло в туалетах приёмной, а на приём к помощнику тов. Демичева так и не приходили. По дороге домой мы хвастались друг перед другом обмылками и представляли блошиную атаку на тов. Демичева. Нязепетровская хохотала и вентилировала лёгкие, а будущая дочь набиралась смешливости, сил, цинизма и уменья красть мыло, и мы сами набирались всего этого от будущей дочери.
Когда она появилась, Нязепетровская взялась за пелёнки, и я тоже пошел на работу, а чтобы мне сравняться с Нязепетровской и дочкой, работ стало три. Моя главная работа была на колокольне.
Дочь росла совой и к моему приходу засыпала редко. Тогда я сажал её на складные качели, ставил пластинку и качал в такт Второй сюите Баха. Дочь молчала, моргала и слушала, а когда заговорила, первым её словом было не \»мама\» и не \»Нязепетровская\», а \»папа\». Младшая тогда ещё не родилась, но Бах и ей пошел на пользу.
Когда родилась и она, я пошёл на ещё одну работу. Так отец воскрес в должности дворника, хотя прежде готовился к войне, вроде, с Америкой — а то с кем же ещё? Хлеба у нас было вдоволь, и всего, что хочешь, только красный фломастер вечно попадался исписанный, хоть три пачки купи в одни руки.
С колокольни я приходил домой, пил стакан пива и спал непробудно, как Раскольников, обокравший Демичева, и пиво всегда будило меня вовремя. Мы не имели будильника, и в промтоварах его не было, и в приёмной Демичева будильники плохо не лежали, а немытых ходоков оттуда за ноги выволакивали по ковёрным ступенькам, так что о мрамор головой никто не бился, неправда это, что наша совесть дремала.
Утро начиналось с четырёх.
На вершину моей колокольни ввинчивался корабельный трап, там были ласточки, пишущая машинка, уединенье, возможность отоспаться. От окна у колокольни осталась только отдушина, остальное замуровали, потому что на колокольне сукины дети сложили архив с личными делами друг на друга, и от этих дел подушки вертелись под этими сукиными детьми, ставящими свои \»Жигули\» на мой тротуар. Из такой отдушины хорошо язык кому показать, придумывая дочкам игру на вечер. Но курить без окна нельзя и я курил в вестибюле, между стеклянными дверями.
Через двери я и увидел их впервые.
Они шли со стороны метро. Судя по его лицу, он говорил что-то вроде \»И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный\». А она слушала, опустив ресницы, и улыбалась.
Он держал руки в карманах штормовки, а она на груди, локти в ладонях, потому что носила не штормовку, а свитер с просторными, как роги изобилия, рукавами. У обоих были волосы ниже плеч и штаны, причудливые как тело анаконды.
Таких людей мент любит толкнуть в грудь: \»Ну ты шо, самый модный?\»
Их мода сохранилась с тех лет, когда на джинсы шли театральные портьеры, пожарные шланги, брезент, флаги. В перешитых флагах и шлангах ездили автостопом, срывая по дороге маки, а осенью паломников забирал мент и била урла с красными повязками. Их совсем не стало к моему возвращению с бетонно-земляных работ.
Это были те самые, недобитые.
Им навстречу шли люди совсем другого разбора и все, все что-то несли — сумки, глушители от \»Жигулей\», поленницы обоев, коробки с обувью. И каждый норовил оставить на моём тротуаре толику мусора или преступлений. Один только живший тут иностранец-альбинос резко стартовал и с крыши его машины в снег падал оранжевый патронташ с гаечными ключами, но фиг он мог потом его найти, потому что ключи упасть толком не успевали, как выскакивал таксист и подхватывал их, на ходу говоря пассажиру, что и Высоцкий облевал салон, и Марина Влади ругалась матом, а дубоватый иностранец никак не мог понять этих вещей, хотя сам говорил по-русски, а Марина и подавно иностранка, кто ж её не знает!
Но эта пара никогда ничего не бросала, не теряла, не подбирала; они проницали толпу, будто притворялись идущими, а сами летели, только низко, чтоб мента не дразнить, над самой землей, как фигуры с парчовых пейзажей Ботичелли.
Где кончался их путь? На \»Зеркале\» в бревенчатом ДК? На подвальной выставке? В диспансере? В милиции? В цехе трудотерапии? На ковре, где старуха с телом Шехерезады и гофрированной кожей запястий забила пятки под ягодицы и пьёт сизый дымок, замирая на выдохе рыжего? В прорехе материи, где время и пространство радостно уступают друг другу место, где не нужно постигать грубые кошмары астрономии, а нужно поставить точку, взяв то, что лежит под ногами или внутри нас?
Бог весть. Но никогда они не шли обратно, а всегда шли туда, в одной и той же одежде для пасхальной погоды.
Всегда он говорил и улыбался, а она молчала и улыбалась, будто у неё ребёнок чуть не умер от порока сердца, а теперь держал маму за руку и тоже улыбался, но в кадр не вошёл из-за того, что улыбку мамы увеличили и послали на конкурс в эстонскую газету. Всегда у него были руки в карманах, а у неё на груди, локти в ладонях, а их волосы сплетались в вымпел, летящий по юго-западному ветру.
На редкой работе я проводил месяц, а там — пока дочка не стала читать, хотя за безработицу уже не сажали, не направляли и не клали.
И все три года — мела ли метель по глетчерам площади, порхала ли капустница на экране еловой аллеи, расшибался ли дождь о дорогу, отбирал ли ноябрь рентгеновские отпечатки каблуков у вереницы человекомуравьёв с бурлацкой тоской в глазах, — он не прекращал своего речитатива, а она не поднимала ресниц, и оба улыбались как дети при виде медвежонка, хотя их седину стало видно даже сквозь муть стекла.

Добавить комментарий