Вне времени


Вне времени

Вне времени

Впервые за два года Ане приснилось, что она счастлива. Она приснилась себе десятилетней. В ее сне было около пяти часов дня — тот самый час, уже не дневной, но еще не вечерний, когда начинаешь думать, что день близится к концу. Пахло землей и последождевой свежестью. Аню с неохотой выпустили во двор, и теперь она лежала на шероховатой яблоневой ветке, обвив ее руками и ногами, и наблюдала за мальчиком, раскачивающим качели, чтобы затем с них прыгать — каждый раз все дальше и дальше. Смотреть за его стремительными движениями было очень приятно, но Аня с нетерпением думала, что когда этому белоголовому, похожему на одуванчик, мальчику надоест прыгать с качелей, она сама попробует совершить такой же полет.
Аня спала спокойно и глубоко, хотя под утро разразилась гроза, били молнии, старый дом сотрясался от грохота. Но Аня была счастлива счастьем тихим, уютным и меховым. Такое случалось с ней только в те же безмятежные десять лет, когда просыпаешься и видишь солнце за окном, цветы в вазе или знакомый до последней завитушки коврик перед кроватью и уже наперед ликуешь, зная, что весь долгий и хороший день принадлежит только тебе.
В комнату заглянула Маришка и, совсем как в детстве, с надеждой спросила: «Ты уже не спишь? Скоро десять». Аня слегка разлепила глаза, увидела двоюродную сестру и радостно вспомнила: «Славянск».
Славянск был все тот же – город тополей, яблонь, аллей, голубей, старых троллейбусов, домов с облупившейся штукатуркой и ветхими опереточными балконами. Он похож на городок в табакерке. Это старый город, три века подряд смотревший в воды реки, когда-то прозрачной, а теперь мутно-желтой. Ане часто снилось, что она летела над ней и видела водоросли на дне, стаи рыб, склоненные ивы по берегам, омуты и песчаные пляжи, и ни одной живой души, если не считать ее смутное, неуверенное, как всегда бывает во сне, сознание.
Тихий и скромный был город, с кривыми старыми тополями, потрескавшимся асфальтом и булыжной мостовой. С асфальта не смывались классики и улыбчивое солнце с пунктирными лучами. Небо прозрачное и высокое, будто невидимый циклон пронесся над городом. Встряхивали ветвями яблони, в воздухе плыл их тонкий чудный аромат. Асфальтовый тротуар кое-где пробит листьями вездесущего подорожника. Белесыми облаками обметывались тополя, заметая землю легким, бродячим пухом — скоро, скоро полетит над мостовой пух снежно-нежный, и лето кончится только тогда, когда растает его последняя снежинка.
А вечером пошел дождь. Сначала раскаленное небо заволокло белесой пеленой. Кое-где она расплывалась, зато в других местах темнела резко и почти мгновенно, разводами своими напоминая чернильную кляксу осьминога, растворившуюся в воде. Подул терпкий ветер, набрякшая туча, похожая на огромную спелую виноградину, лежала на крыше, готовясь заурчать и хлынуть влагой. Славянск уходил все глубже в свою бездонную табакерку.
С жестяным звуком дул ветер, катаясь по крышам. Отражения света уходили в мокрый асфальт, как в реку, — глубоко, золотыми размытыми столбами, и растекались по черному асфальту, как яичные желтки по сковороде. И вдруг кто-то позвонил в дверь.
«Это Саша!» — радостно закричала Марина, побежала открывать и тут же вернулась, радостная и взволнованная. С ней был насквозь промокший юноша, совсем мальчик. Волосы его слиплись в длинные пряди, а капли скатывались за воротник разбухшей от дождя куртки. «Хороший дождь», — переминаясь с ноги на ногу, сказал Саша, посмотрел на Аню и несмело улыбнулся.
Аня хорошо его помнила. Дворовые мальчишки дали Саше кличку «Шиз» и никогда не принимали его в свои игры. Саша был беззащитный и тоненький, будто прутик. Когда его обижали, он сидел, нахохлившись, где-нибудь в углу и смотрел на играющих глазами голодной пичуги.
Саша заглянул ненадолго: выпил чашку горячего чая, начал было разговор об эпохе Возрождения, но быстро осекся: «Вам, девушки, это не интересно». «Очень интересно!» — возразила Марина, Аня же изучала чаинки на дне своей чашки с золотыми петухами. Как там гадают на кофейной гуще?

Дача находилась на самом дальнем участке, сплошь заросшем елями и оттого темном. Место было запущенное и какое-то прекрасно печальное. Дом почернел от старости и подался вперед, будто его подтолкнули с той стороны. Одной стеной дом плотно прижимался к двум елям, их колючие лапы наполовину прикрывали крышу. На крыше вырос зеленый мох. Покосившийся забор перед домом не падал только потому, что держался на кустах дикой черной смородины и малины. При взгляде на дом Ане всегда казалось, что он растет из земли и скоро наверняка станет выше еще на целый этаж.
Аня сразу полюбила дом. У него была мягкая душа, хотелось находиться в нем как можно дольше. Особенно нравилось Ане смотреть на зелень сада сквозь стеклянную дверь веранды. Было похоже, что вместо стекла вставили прозрачный экран и на нем, как во сне, медленно идет бесконечный фильм о рае, о свете, похожий на прозу Александро Барикко. Если оставить окно открытым, то комната придет в движение и ее шорохи сольются с шепотом леса, с запахом зелени, цветов и деревьев. Днем дом засыпал и спал до полуночи, когда сквозь ночную немоту начинали пробиваться робкие звуки – чьи-то шаги и шелест крыльев ночных бабочек. Ночью морозисто дымился Млечный путь. Думалось, что вот оттуда, из того края Вселенной, кто-то смотрит вниз, на Землю, и хочется ему на время проникнуть в другую жизнь, чтобы понять, что чувствуют люди, что скрепляет их судьбы, что заставляет одного человека цепляться за другого. Эти мысли наполняли грудь таким счастьем, что было странно куда-то стремиться, о чем-то мечтать.

Яркая, из красного кирпича, на терем похожая церковь утопала в утренней дымке. Ане казалось, что она побывала здесь когда-то очень давно. Хорошо было слышно, как прямо над головой били крепкими крыльями огромные большеголовые стрекозы. Одуванчики были похожи на солнце, а незабудки впитали в себя небо, исступленно пах жасмин, первые лепестки ронял шиповник, а ветер волнами гнал стебли клубящихся густых трав. А выше всех зарослей стояли в жарком воздухе розово-лиловые свечи иван-чая. Этим летом он цвел особенно густо. Мир медленно покачивался, будто Аня находилась на дне огромной чаши.
— Как хорошо…., — вздохнула Аня. Громадное светлое небо качнулось над головой.
— До войны здесь жили монахи, — сказал за спиной Сашка. Аня оглянулась, посмотрела на него с интересом. Сашка продолжал:
— А потом они ушли. И никто не знает, что с ними стало дальше.
— Я люблю смотреть на старые церкви, — сказала Аня, прислоняясь щекой к едва-едва теплой штукатурке и почти перестав дышать. Она любила Сашу, как траву, как солнце, как небо. Все окружающее было очень зыбко. Казалось, например, что сейчас распахнется дверь церкви и на пороге появится настоящий, живой монах в длинной рясе. Монах, конечно, не появился, зато Аня заметила с обеих сторон от входа в церковь небольшие барельефы с головками птиц – неразлучниц Сирина и Феникса. Их головки были обрамлены лепестками корон.
— Ты верующая? – спросил Саша.
— Я крещеная, — уклончиво ответила Аня.
— А я верю, — тихо сказала Марина и начала пробираться к самой церкви. Наконец добравшись до нее, погладила барельефы. Ане показалось, что она молится о чем-то важном, но несбыточном.
Дыхания не хватало, было больно в груди. В глазах у Сашки светилось непреходящее удивление, словно он попал в этот мир с другой планеты, где все, как у нас, но одновременно немного иначе. Было в нем что-то бесконечно наивное, незащищенное, открытое всем ветрам. Словно на ладони, еще не до конца оформившийся характер, незнание своих возможностей, колебания между хочу и могу, тщательно скрываемая внутренняя неуверенность в себе. Обветренные кисти рук, тонкие запястья, слегка задранный кверху подбородок, уязвимость в позе, в повороте головы, в мечтательно прищуренных ресницах. Бывают болезненно ранимые люди. Сразу захотелось его приласкать. Хотя бы погладить по руке и сказать: ты хороший, ты очень хороший, ты мне нужен.
Они сбежали к причалу не по ровной дороге, а по крутой тропке, хватаясь за цветущие кусты и друг за друга. До катера оставалось еще полчаса, на гальке разбили лагерь, достали продукты, привезенные в Сашкином рюкзаке. Помидоры превратились в кетчуп, а бутылка с газировкой стала раскаленной. Аня лежала, ни о чем не думая, затылком на сомкнутых руках и сквозь прикрытые ресницы смотрела в небо. Если долго смотреть вверх, становится страшно вставать – кажется, что упадешь прямо в небо и будешь бесконечно лететь в его пропасть. Облака висели низко-низко. Два больших неподвижных облака медленно всасывали в себя те, что поменьше. Вершина одного из них выбрасывала в небо белую пышную лаву.

***
Солнце растворилось в серой мгле непогоды, и настроение было весьма унылое. Аня и Марина медленно потягивали кофе, мазали масло на булку и ждали Сашу. Он ушел на станцию – позвонить домой.
Марина заплетала бахрому скатерти в косички и вздыхала. Из окна тянуло холодом, по стенам ползли дрожащие тени.
Аня отставила чашку и поднялась, собираясь выйти в сад.
— Беспокоюсь я что-то, — призналась Марина, закусив губу. Глаза ее были большие, блестящие, словно в них отражался электрический свет. Они излучали смирение и одновременно бесстрашную силу.
— Глупости, — вздрогнула Аня.
— Мало ли что могло случиться!
— Радость моя, прекрати, — попросила Аня. – Чего доброго, я тоже начну кудахтать и трястись. А я это терпеть не могу.
— Ты-то не начнешь. Ты приехала и уедешь. А Саше и без того плохо.
—Что-то дома? – участливо спросила Аня.
— Отца увидел с молодой девушкой. Теперь дергается, переживает, не знает, что делать, — скупо перечислила Марина. – Да тебе-то что, ты ведь скоро уедешь.
Что-то украдкой заползает в глаз, словно льдинка Каю, жжет, сладко жалит. Самая обычная история, это да, но Саша….
«Почему же он не сказал мне?» – хотела спросить Аня. Марина вздохнула, ее глаза потемнели от тревоги, и Аня будто услышала, как болезненно звякнула и оборвалась какая-то струнка в ее душе. Поскрипывая половицами, Марина вышла на террасу. Аня растерянно смотрела на стены, на книжные полки и репродукции, аккуратно вырезанные из журналов, на темно-зеленые шторы, на узор скатерти, на золотых петухов и синие крапинки, на мелкие цветочки заварочного чайника. Сосчитав до двадцати, Аня вышла за Мариной и вдруг поняла, что та плачет. Беззвучно, отвернув лицо, но отчаянно, словно впервые в жизни. Все вокруг стало менять очертания, подергиваться влажной пеленой.
— Я чувствую плохое… в себе, — с трудом произнесла Марина.
— Я тоже, — кивнула Аня.
— Знаешь, иногда, особенно по вечерам, становится так одиноко. Телевизор монотонно тарахтит или музыка какая—то играет. Время от времени звонит телефон, иногда даже Саша, идем куда—нибудь, весь вечер улыбаюсь, общаюсь, а наутро опять просыпаюсь одна. Ложишься пластом и плачешь. Ищешь себе занятие, но мысли где—то далеко, и уснуть не можешь, и не уйти никуда, — Марина улыбнулась сквозь слезы. — Но, к счастью, это случается редко. Господи, и зачем я все это тебе рассказываю?
Аня покусывала нижнюю губу, сглатывала, чтобы проглотить дурноту.
— Ведь он ни в чем не виноват, — продолжила Марина. — Даже наоборот. А я шла по лесу и ела таблетки. По пять таблеток через каждые сто метров. Я думала, что просто засну, и все. Но таблетки все не действовали, и я пошла на электричку. А на станции у меня стало останавливаться сердце. Я зашла в вагон и потеряла сознание. Очнулась уже при въезде в город. Все на меня пялились, наверное, думали, что я пьяная. Я встала и пошла домой. С тех пор у меня болит сердце, и я плохо сплю. Но я его не виню. Я люблю его по—прежнему. Даже больше, — сказала Марина и перевела дух.
— Аня! — попросила она. — Уезжай, пожалуйста!
— Что?
Марина ничего не ответила, заткнула уши, мотнула головой, сильно ударилась затылком о раму, прошептала: «Не трогай меня сейчас, не надо, уйди».
— Я уеду, Ришка, — тихо сказала Аня. — Уеду, хорошо.
— Не надо. Я глупая, я это так сказала….Так просто.
Марина ушла спать. Аня похитила из шкафа какой-то пустой детективчик и расположилась на кухне. Было уютно, желтый круг лампы выхватывал из темноты кусок клетчатой клеенки, синюю круглую чашку с розой на боку, криво отрезанный лимон на блюдце, надкусанную шоколадную конфету. Из полумрака матово отсвечивали белые дверцы кухонных шкафчиков.
— Аня! — громким шепотом прохрипели под окном. — А-ня! — еще раз, почти нараспев растягивая гласные. «Бедный»,- подумала Аня и выбежала из дома. Голова кружилась, в мозгу проносилось ощущение, что ее с большой скоростью тащит мимо стены, ступеней, деревьев. В три прыжка она соскочила с лестницы и щекой прижалась к Сашкиной руке. Было холодно и тихо, только комары гудели. Тот, кто наливал воздух в сад, сделал его таким студеным, влажным и плотным, что его приходилось переплывать. Воздух остывал пластами, выше был еще густо теплый, а на земле – уже прохладный. Из головы не выходила единственная мысль: «Как сделать так, чтобы человек услышал тебя и понял?».
«Мир погибнет на рассвете, — думала Аня. — Днем мы предадим друг друга. Ночью раскаемся. А на рассвете погибнем».
— Я никогда тебя не предам, — откликнулся Саша.
«Да? А я уже предала и тебя, и Марину», — подумала Аня и вспомнила Оруэлла: «Под развесистым каштаном продали средь бела дня я тебя, а ты меня».
— Еще вчера мне казалось, — вдохновенно начал Саша. — Что я никогда не решусь. А если и решусь, то слова вдруг застрянут в горле, и я просто задохнусь, пытаясь вытолкнуть их наружу. Но ведь сказать так просто! Сейчас. Сейчас я скажу. Сегодня совсем особый вечер!
— Поздно уже.
В зябкой прохладе вечера, в усталой поблекшей зелени елей, несмотря на разгар июля, чувствовалась осень. Откуда—то тянуло запахом свежего хлеба. Мимо прошло семейство дачников, и их лица показались Ане смутно знакомыми. Облако опустилось совсем низко. Казалось, если разбежаться со всех ног и прыгнуть, то не сорвешься, а попадешь прямо в его пуховые объятия. Чуть-чуть протянешь руку – и можно уже потрогать этот огромный кусок ваты. От елей тянулись длинные тени, а их стволы ненадолго стали оранжевыми.
— Зачем что—то говорить, обещать? Зачем это нужно? Какая разница! Ведь неизвестно, что будет завтра!
— Аня, но ведь мы любим!
Молча они дошли до крыльца и сели на его дощатые ступени. Вот и сказано. Любим. Теперь уже точно деваться некуда. Аня села выше, обняла Сашку за шею и подбородком прижалась к его макушке. Заглянула ему в лицо, он сразу перехватил ее взгляд. Он смотрел внимательно, пепельные глаза стали напряженными и чуточку грустными. Светлые брови сошлись над короткой прямой переносицей. Аня заплакала и быстро, прерывисто зашептала: «Саша, Саша, ты….». Нежность порой бывает очень острой.
В доме было темно. Изредка откуда—то издалека доносились добрые голоса. Кажется, на берегу озера кто—то развел костер. Угадывался ход чужой жизни, и от этого делалось головокружительно легко. Да, люди где—то здесь, и все же они далеко, и никто не нарушает этого хрупкого летящего часа.
— Ты веришь в то, что мы живем вечно? — спросил Саша.
— Нет, — Аня встала и медленно пошла в дом. Сашка остался сидеть на том же месте, неловко скрючившись и уткнувшись острым подбородком в туго обтянутое джинсовой тканью колено.
Порыв ветра пригнул вершины деревьев. Облака сжимались в единую плотную массу. Над лесом выдвинулся заостренный нос набухающей чернотой тучи. Первые крупные капли защелкали по голове, по обнаженным плечам, со звоном ударили в стекла.
Аня сбежала с крыльца, быстро поцеловала Сашку в прохладную щеку и бросилась обратно в дом.

***
Проснувшись, Аня заметила, что день облачный, но дождя нет. Длинные волокна облаков тихо передвигались, хотя внизу не ощущалось ни малейшего ветерка. Облачная ткань просвечивалась бледно-лимонными лучами. Аня с неохотой разлепила ресницы, запрокинула голову и сосчитала изгибистые трещины на потолке. «Неужели Сашка и правда любит меня? — думалось ей. — Как странно». «Любишь человека, а выходишь что-то невразумительное», — сказала ей вчера перед сном Марина и заплакала, ссутулилась, уронила голову на руки. Этот бред хотелось прекратить, любым способом, лишь бы наступил покой. Анюта любила Марину сильнее, чем родную сестру, дольше и горче, чем Сашу. «Любовь – это свято, а я… Да я же не умею любить по-настоящему! Я живу – никчемно!», — почувствовала Аня, закрыв лицо подушкой. — «Уеду. Растворюсь».
Это был последний день до грехопадения. Аня и Саша уехали в город и поселились у Саши, в комнате маленькой, узкой и вытянутой, словно вагон. Везде, даже на широких подлокотниках зеленого кресла, толпились книги. Диван можно было разложить, превратить в двуспальный, но ходить при этом по комнате было уже нельзя. Начиная с семи-восьми вечера наваливался глухой полумрак. Саша включал старую лампу с розовым абажуром, и все предметы начинали отбрасывать длинные бесформенные тени.
Иногда Аня выходила на балкон и наслаждалась высотой: все крыши, которые только видел ее взгляд, принадлежали ей, каждое деревце было только ее, каждый блик на телевизионных антеннах, каждый просвет в кронах тополей. Внизу тряслись трамваи, высекая искры из проводов. Звон трамваев — словно кто-то невежливо громко помешивал ложечкой в стакане. Казалось, что, решись кто выпасть из окна, он непременно запутался бы в проводах, а потом уехал бы на крыше трамвая совсем не туда, куда собирался. Солнце просвечивало сквозь сильную, окрепшую листву, и от этого все в окне было зелено, будто смотришь сквозь зеленое стекло.
Но вечера заканчивались напрасными попытками побыстрее заснуть. Когда, переворачиваясь с боку на бок, передумаешь все возможные мысли, начнешь и завершишь сотни сюжетов из своей и чужой жизни, но сон все не приходит, так что под конец до смерти надоедаешь сам себе и … просыпаешься. Оказывается, уже утро. Рядом спал Сашка, морщил во сне нос, из по-детски приоткрытых губ вырывалось прерывистое дыхание. Во сне он был похож на двенадцатилетнего ребенка.

***
Наконец наступила осень. Еще вчера светило солнце, в жаркой пыли дороги стрекотали кузнечики, а сегодня небо затянули сплошные темные тучи, ветер гнал их куда-то, трепал деревья, от его порывов дребезжали стекла. Столбик термометра опустился до десяти градусов.
В кухонное окно заглядывало серое небо. Над банкой с джемом кружилась большая муха, ее машинально отгоняли, но муха все время возвращалась. За стеной, у соседей, орал телевизор, в нем что-то взрывалось, стреляло, вопило. Сашин голос был холоден и угрюм, в словах сквозила деланная независимость. Он смотрел на Аню как-то странно, с иронией, словно она раздражала его и он за ее словами слышал совершенно иной смысл.
— Черт знает что такое! – сорвался Саша и со звоном опустил чашку на стол. Вокруг донышка по клеенке расползлось некрасивое кофейное пятно.
— Я же уезжаю завтра, — жалобно сказала Аня. Саша неуютно повел шеей, словно ему мешал воротник. Откинув голову, он смотрел куда-то в потолок. Когда Сашка прищуривался, его глаза словно ощетинивались. Видно было, что он еще очень юный, долговязый, нелепый и смешной мальчик.
— Зачем?
— Откуда мне знать?
В большой комнате звонил телефон, но Сашка не шевельнулся. Телефон звонил все настойчивее, по квартире разносилось его эхо.
— Подойди к телефону-то!
— Потом.
Телефон еще потренькал и умолк. Сашка взял Анину ладонь в свою, поднес к губам и поцеловал. Его губы дрогнули, будто он хотел улыбнуться или что-то сказать. «Бедный ты мой», — подумала Аня и погладила его по голове. Сашка рванулся, обхватил ее, провел рукой по волосам и прерывисто засопел в плечо.

Негромко накрапывал дождик, словно птица клевала зерно. По черному перрону растекались мелкие лужи. Бегущие вдоль поезда пассажиры звонко шлепали ногами, разбрызгивая воду. Две или три пенсионерки, обмотанные серыми платками, торговали ранетками со сладковато-вязким вкусом. Проводники столбиками стояли у дверей, редкие провожающие готовились махать руками, заглядывали в окна, жестикулировали, кричали. За краем платформы вереница мокрых, блестящих рельсов убегала в темноту, смутно угадывались туманные фонари. Запах гари и мазута стелился над угрюмым вокзалом, подрагивал мокрый поезд, готовый двинуться с места. Напряженно гудели рельсы, отдавая синеватым паром.
Поезду положено стоять здесь всего две минуты, но он опоздал и потому стоит еще меньше. Пожатие руки суховато и прохладно. «Прощай?». «Прощай». Аня перевесила сумку на другое плечо и пошла навстречу черному хвосту поезда, из-под колес которого вырывался клочковатый удушливый пар, сжимая левой рукой ощущение холодных Сашкиных пальцев.
Поезд вздрогнул, чуть качнулся, деревья и скамейки поплыли в обратную сторону. Мимо замелькали окна вагонов, внимательные глаза пассажиров, скучные глаза проводников, и вот уже взгляд упирается в стену из красного кирпича и в седой ствол старого тополя, весь свой век смотревшего на эти рельсы. Стук колес заглушал слова, выкрикнутые по ту сторону стекла. Люди на перроне слились в одно странное, уплывающее в туман прошлое. Аня обеими руками взялась за поручень. На душе было пусто, как бывает, когда в прошлом все сделано, а будущее еще незримо.
Когда блеклый утренний свет залил вагоны, поезд пересек невидимую линию, въехал в осень и остановился.

***
Сентябрь светил теплым медовым светом, тонконогий и хрупкий, раскачивал на ветру скрипучие качели. Он ходил по городу и стучался в окна, разносил первые листья, лишившиеся ветвей, волнами поднимал небо, трогал синеву, пел флейтой, органом и контрабасом. Между землей и небом висела мелкая водяная пыль. Все дома были словно нарисованы ребенком.
Дома было холодно, из—под балконной двери полз особо въедливый сквозняк. Аня никак не могла согреться. Начинало светать, оконные рамы слабо, невнятно серели, гулко прокашливался во дворе старый автомобиль, очертания города медленно выплывали из бело—серого неба. Аня просыпалась и, не открывая глаз, догадывалась, что сейчас рано, пасмурно и вороны кричат. По радио сообщили, что через пять миллиардов лет погаснет солнце, а люди на улице смотрели на часы и спешили по своим делам. Так проходили дни, наползали друг на друга тягучие осенние недели, пока запах нафталина в метро не известил, что пришла зима.

День врезался в глаза ослепляющим светом. Снег падал гроздьями, блестел, словно стекловата. И светился в темноте. Он засыпал воротники, шапки, сыпется на землю быстро и густо, наспех, покрывая припаркованные под окнами автомобили, лотки с дешевыми солнечными очками, осенний мусор, любые следы присутствия человека. Прохожие, один за другим, — мимо. Каждый вспоминал о любимых, друзьях, близких. Вокруг фонарей туманился легкий ореол, над городом висит сизая глубина неба. Снеговик накренился, облокотился о дерево. Окна россыпью. Мятная зима. С неба, с карнизов, с крыш — снег.
— Ждешь кого—то? — спросил кто—то. Аня оглянулась. С постамента ей улыбался припудренный снегом Пушкин.
— Скучно? — продолжил он, не дождавшись ответа.
— Вовсе нет, — обиделась Аня.
— Не ври, скучно. Разве ты живешь? Ты вспоминаешь! А потом спрашиваешь себя, куда уходит время. Разве не так?
— Не знаю.
— А кто знает? Пушкин? Ты проснись! Ужаснись и проснись!
«До чего я докатилась! — подумала Аня. — Уже разговариваю с памятниками!».
— Никому обо мне не говори, — попросил Пушкин и умолк.
Аня ехала домой в переполненном троллейбусе и думала только о том, как бы ей удержаться на ногах и не упасть навзничь с выходящими людьми. Двери открылись, люди двинулись к выходу, ее развернуло, потащило, она уцепилась за поручни и застыла в позе, которую трудно себе представить даже в балете. За окном болтались грубые серые веревки от троллейбусных усов, кое—как закрепленные на металлических изгибах ведущей на крышу лестницы. А прямо перед Аней по заснеженному тротуару ходили голуби. Один неправдоподобно белый среди стаи сизых. Иногда красота бывает кажущейся, словно промелькнувшее мгновение, и наоборот — самое обыкновенное, заурядное, как этот вот белый голубь, может предстать необыкновенной красотой, и приоткрыть что—то, и намекнуть на возможность…. «Сколько же хорошего в мире, Господи»! — думала Аня, дыша полной грудью.
Ночью Аня проснулась с мокрыми глазами. В ее сне кто—то умер. Не родной, не близкий — бабушка совершенно незнакомого мальчика. Аня вытерла глаза и уткнулась во влажную подушку. Если долго плачешь, слезы падают и возвращаются обратно, омывая глаза, легкие и сердце — сначала холодно, а потом можно захлебнуться. За окном не было видно ничего, кроме густого желтоватого тумана.

***
Мартовский вечер похож на вуаль незнакомки. Небо слегка фиолетовое, как на старых изразцах, очертания домов размыты, в полумраке темнеют деревья. Улица тянется до самого неба, напоминая узкую полоску трамплина. Можно разбежаться и камнем уйти в сиреневую глубь. Немного подмораживает, но это не унылый осенний и не пронизывающий до костей зимний холод, а легкий бодрящий морозец, несущий чувство скорого тепла. Не прошлое, а будущее, и что—то внутри начинает звучать в определенном ритме. Наверное, это просыпается чувство судьбы.
Аня медленно шла и думала о странных свойствах одиночества. Оно словно утяжеляет предметы окружающего мира. Ты делаешь их своими собеседниками, наделяя качествами собственной души, и тогда одиночество разрастается до размеров своего мира. Она не думала о Саше, но он все равно присутствовал в ее мыслях, окрашивая их в бледно—фиолетовые тона. В ветвях клубился полумрак. Легкий холод обострял ощущения и память, позволял видеть скрытый смысл простых, казалось бы, вещей. Аня понимала, что жизнь – это не только то, что мы делаем и говорим. То, чего мы не можем сделать или сказать, — это тоже жизнь. Причем настоящая, правдивая, самая важная, потому что именно там находится любовь, по которой мы так тоскуем.
Два ряда невысоких домов, посередине — чугунные столбы с еще спящими фонарями, куда—то спешат люди, а над всем этим — огромный розовато—синий купол неба с тонкими, просвечивающими внутри красными полосками закатных облаков. Никогда раньше Аня не видела такого торжествующего неба. Оно отражалось в окнах и витринах, заглядывало в засыпанные снегом дворы, и всюду царил мягкий сине—сиреневый полумрак. Движения казались замедленными и плавными, словно воздух стал плотнее, но и нежнее, и мягче….
Город был наполнен пронзительной красотой, и каждый поворот улицы, каждый двор таили в себе что—то прекрасное. У каждого предмета была своя мелодия. Чтобы услышать ее, не нужно ни о чем думать — просто плыть и плыть в отблеске бледно—желтых фонарей. Сначала они были пушистыми оранжевыми шарами, ронявшими отдельные лучики, потом бледнели и уменьшались, становились желтыми, бледно—желтыми, начинали зеленеть и пропадали в темноте. Старый троллейбус проезжал, словно случайный фантом, мимо освещенных окон. Кое—где шторы не были задернуты, показывая любопытному взору картины чужой жизни — лампу, картину на стене или угол шкафа. А где—то самую обыкновенную мебель озаряли нездешним светом голубоватые всполохи телевизора. Освещенные окна были похожи на мгновенные снимки чужой жизни, такой узнаваемой в отдельных частях и такой чуждой целиком. Потом троллейбус, натужно скрипя, взбирался на мост, и оттуда открывался изумительный вид на утопающие в темно—синем сумраке пятиэтажки, на две пунктирные линии зеленоватых огней. Было не то чтобы грустно, но поневоле жаль, что ты не Бог и никого не можешь избавить от боли.

Поезд остановился, люди, за минуту до этого застывшие в каком-то оцепенении, засуетились, забегали. Поезд дальше не шел. Во всяком случае, сегодня.
— Аня? Это Саша.
— Да? Ну, здравствуй. Не ждала.
— Я сейчас на вокзале, я проездом. Встретишь меня?
— Ты, случайно, не с Мариной?
— Нет, она дома, гриппует.
На вокзальной площади было темно, фонари еще не зажглись. Среди просевших сугробов, покрытых жесткими грязно—серыми кристаллами растаявшего и снова замерзшего снега, в сумеречном свете, в прохладном веществе весны Аня чувствовала себя потерявшейся. Она увидела Сашу не сразу и несколько минут слонялась мимо ряда лотков с некачественной едой и дешевым пивом. Трое грязных мальчишек пытались раскурить подобранные окурки, загораживаясь спинами от ветра, старухи вяло переругивались в очереди за окоченевшими батонами. В руках у девушки кивали головками рахитичные гвоздики. Вокруг нескольких покосившихся и выплеснувшихся наружу содержимым урн хозяйничали бомжи.
«Аня!» — жалобно окликнул Саша. Он переминался с ноги на ногу и говорил: «Я всего на час, потом — в Москву». Аня неловко обхватила его угловатой рукой за шею и на мгновение прижалась к его плечу. Он слегка приобнял ее, и они постояли, чуть раскачиваясь, но сразу же отстранились друг от друга, смущенно улыбаясь.
Анины ресницы намокли, она прятала лицо в тени, было зябко, неуютно и почему-то очень стыдно. Саша отряхнул перчаткой обледенелую скамейку. Аня присела на краешек и постаралась сжаться в комок, чтобы не так мерзнуть. Карманы были мелкие, а перчатки она забыла, и пришлось засунуть руки в рукава наподобие муфты.
— Как дела у Марины? – спросила Аня.
Сашка взглянул с досадой, поправил под подбородком шарф, чтобы прикрыть горло.
— Хорошо.
Где-то вдалеке били часы. На мгновение нахлынула та пустота и даже опустошенность красоты, которой дышала вся природа в парке, начиная от пруда с твердым белым стеклом и заканчивая грустными деревьями с тонкими осколочками инея на ветках.
— Пора, — прислушался Саша. «Жаль, — подумал он, – что люди встречаются после разлуки и не могут откровенно поговорить». Он поднялся и пошел к выходу так быстро, что Аня едва за ним поспевала. Наконец она догнала его, схватила за рукав и заставила развернуться.
— Чего тебе? — нахмурился Сашка.
— Обиделся? — прямо спросила Аня.
— Нет, — отвернулся он, освободил свою руку пошел дальше. Аня проводила взглядом его долговязую неуклюжую фигуру, мельком посмотрела на часы и поняла, что метро вот-вот закроется.
За спиной с шипением сомкнулись двери. В вагоне было пусто, только напротив сидел худенький большеглазый мальчик в шапочке, похожей на колпак гнома. Мальчик бережно держал маленький круглый аквариум с двумя золотыми рыбками. Наверное, в метро они были впервые…

Добавить комментарий