О великих — до смешного


О великих — до смешного

Память – это безумная баба, которая собирает яркие тряпки, а хлеб выбрасывает.
О. О-Малли

На этот раз пойдет рассказ о великих музыкантах Западной Европы, о которых, как порядочной памяти полагается, она сохранила лишь аллегрины (от итал. allegro букв. весело)…

Кристоф Виллибальд Глюк, известный реформатор оперы, почитай, каждый вечер превращавший ее в музыкальную трагедию, настолько упивался успехом и бордовым, что окружающие пребывали в постоянной ожидации – композитор вот-вот мог сочинить себе беду. Однажды в Париже вот-вот и случилось.
Проходя анданте мимо табачной лавочки, Кристоф пошатнулся и разбил в окне стекло. Выскочивший обкурившийся лавочник из новых французских, покрутив одним пальцем у виска, грозно исполнил басовую ораторию с полоумным требованием полуфранка. Пошарив неверными пальцами в жилетном кармане, Глюк подал экю.
Торгаш начал объяснять немецкому проходимцу, что это целых два франка, махая перед ним уже двумя пальцами. Тогда Кристоф Виллибальд, до которого, наконец, дошло, что это не просто двоится в глазах, а в смысле – надо разменять, размахнулся и со словами:
– Гут, сдачи не надо! – стал речитативно крушить оставшиеся стекла.
Сбежавшиеся оченевидцы услыхали, что у действующих лиц никакого аккорда не выходит, а лишь терции, и заломили руки обоим. Лавочник, успевший прикарманить экю, сначала в отключке держал музыкальную кляузу и помалкивал.
А Христофор Виллибалдыч, напротив, еще долго творчески первым голосом сфорцандо, будто Орфей Ифигении, кричал и дирижировал:
– Ich bin Gluck! Ich bin eben so klug! Их бин Глюк! Их бин ебен зо клюг (я все так же мудр)!
Ну, тут и пострадавший предъявил ультиматом:
– А пусть его, – говорит голосом противным, но громким, – уважаемые мадам и месье, канает он со своими глюками, Herr von Durmann! Вон к ebene Frau – к такой матери!
Так и вот, во-от когда еще, из поры восемнадцатого века заветно пошли и стали внимательно звучать в музыкальной среде эти выражения: «Их бьют глюки! Наклюкались лабухи!» – приправленные и другой, и прочей, умной и не очень чтобы, лабудой и терминами.
Не говоря уже о каламбуре:

Если впадая в глюковный дурман,
Снимешь д у р ф р а у, ты утром д у р м а н!

Таков уж был, Глюк. Чудил и в других городах Европы, привнося в серьезное действо развлекуху рюмочных. Например, в одной из лондонских газет 1746 года можно было прочитать: «В большой зале города Гикфорда во вторник 14 апреля господин Глюк, оперный композитор, даст музыкальный концерт с участием лучших артистов оперы. Между прочим, он исполнит в сопровождении оркестра концерт для 26 рюмок, настроенных с помощью ключевой воды: это – новый инструмент его собственного изобретения, на котором могут быть исполнены те же вещи, что и на скрипке или клавесине. Он надеется удовлетворить таким образом любопытных и любителей музыки».

О, нет истории печальней,
Чем у симфонии «Прощальной»…

К тому времени другой глюковский земляк Франц Йозеф Гайдн основал венскую классическую школу, в которой заложил не только классы, но и последнюю дирижерскую палочку. Пришлось вояжировать в Лондон.
Здесь Гайдн настолько экспрессивно наметил новый тип драматургической конфликтности в одной из своих симфоний – то ли «Траурной», то ли «Прощальной», что однажды в натуре чуть не порешил несколько десятков зрителей, которые живыми остались только по воле Господа.
А воля оказалась такова, что любопытные лондонцы покинули дорого закупленные места в центре филармонии, чтобы вблизи рассмотреть виртуозно повернувшегося задом великого композитора и дирижера.
Инструментовка и состав оркестра были доведены Францем Йосифычем до такого классического количества, что огробная люстра subito ахнула с потолка: «Ахблямбзть!» И страшным фортиссимо со «шмальцем» тысячи осколков попыталась заглушить гениальную музыку.
Не тут-то было! Зрители живехонькие вернулись по местам, на ощупь разыскивая свои и не свои вещички, а знаменитый Йожик в тумане окончательно хорошо исполнил довольно совершенную и блестящую симфонию.
И только после финала глубоко взволновался уже не аккомпанированным, а натурально полусухим речитативом:
– Все-таки музыка моя, господа, – сказал оркестрантам, – чего-нибудь да стоит, если спасла не меньше трех десятков людей, ее полюбивших!

В западноевропейской музыкальной культуре испокон веков творческое столпотворение стояло. Потому один другого и подсиживали, и жизнь отравляли. Тут только один клинический случай с Моцартом и Сальери чего стоит. Но лучше, чем его осветил в свое время «наше все» Александр Сергеевич Пушкин, никому из нас не светит.
«Не Моцарт я, и в полной мере
Могу спокойствие хранить:
Я знаю, что меня Сальери
Не замышляет отравить!»

Сцена разыгралась. Сальери не простил того, что музыку Моцарта играл уличный скрипач – и значит, изысканная светская музыка становилась достоянием народа. Сальери прогнал скрипача, а Моцарт, добрый и довольный, дал ему денег: «На, выпей за мое здоровье!» И так, и далее.
Хотя, кроме пушкинотной, есть и другие версии. Например, такая. Когда к Моцарту явился Черный человек, то заказал ему не реквием, а… рэп! Так Моцарт побежал к Сальери и сам выпросил яду, чтоб отравиться!
А тот после оправдался:
– Чем и кому моц-артовская кончина помешала? Проживи он немного дольше, и никто бы не дал и гроша за наши сочинения!
В строй, композиторы, на Моцарта-Сальери рассчитайсь!

И каждому – рецепт: «Молчи!
О гениальности – ни слова!
И о злодействе не мычи
С присвистом, как мычит корова,
Суть пережевывая снова!..»

Типа, когда ты диминуендо молчишь, тебя приятно слушать, кудрявый!
Другие музыканты, талантливые, все, бывало, балагурили, переживали, что ни дерева не родили, ни дома не вырастили, ни сына не посадили.
Третьи, в камзолах, плагиатничали. Правда, оправдываясь:

– Я реставратор: жизнь вторую
Чужим творениям дарую!

Четвертые, слуховатые, и вовсе зубоскально над первыми, вторыми и третьими издевались.
Один начинающий сочинитель, нисколько не стесняясь, даже самому представителю новой венской оперетты, венгерскому композитору Ференцу Легару признался:
– Лучше всего мне работается ночью. Музыка будто сама рождается в моей голове.
Тому ничего не оставалось, как на века констатировать:
– Тут нет ничего удивительного, – говорит, – ведь большинство краж совершается ночью!
Даже почти другу и соотечественнику Кальману, который всюду кочевал со своей «Сильвой» и попутно ее через цыганский фольклор демократизировал, Ференц вынужден был хотя бы и в прихожей при расставании, но попенять:
– Дорогой Имре, – говорит по возможности весело, – ты можешь брать из моих оперетт любые мелодии, но мое единственное пальто, сделай милость, оставь мне!
Впрочем, так то, внешне, он был будто хороший. Даже уроки музыки своей квартирной австриячке давал. Но, возьми ты такого преподавателя за понюх табаку – а он внутри преповзятель и того не стоит! – признавался друзьям, во-первых, что учёбный процесс был у них за бесплатные обеды. Во-вторых, на вопрос:
– И что, она обнаруживает дарование? – опять же, заливаясь смехом, ведермутом и анамнедали, maestoso отвечал:
– Безусловно! Особенно ей удаются пирожки!

И это, согласитесь, ничуть не хуже усмешки, с которой много раньше отец четырех гениальных детей Иоганн Себастьян Бах из Тюрингии к разным своим ученикам относился.
Они восхищаются его улетным обыгрыванием виртуозных прелюдий на органе, мол, у них прямо мурашки дыбом встают, а маэстро их прямо по живому – бах! – с хохотом прерывает:
– В этом нет ничего удивительного: надо только своевременно нажимать соответствующие клавиши, а все остальное проделает орган!
Как это созвучно утверждению хохмачей-смежников, что:

Произведения писателя, пиита,
Литература вся – лишь буквы алфавита!

Наивный live performers (исполнитель вживую) Себастьяныч, если бы он знал бессовестные возможности компьютерной фанеры «плюс… ламинад» в озвучивании ритмов для головоногих с двадцатикратным повтором одного слова, эти – было у нас только две беды – пришли «белые розы, оставленные умирать на холодном окне» под клавишное «цугиканье», то поостерегся бы в свое примитивное аллегро отпадать!

Один из самых остроумных людей всех времен, создатель драмы-дискуссии Джордж Бернард Шоу писал и критические статьи о музыке, в которых, тем не meno, тоже насмехался над собой и этим занятием. В чем убеждают такие иронизмы Шоу:
– Ухо критика – гораздо более чувствительный орган, чем гортань певца.
– Музыкальные критики – сторожевые псы музыки.
– Я видел лишь одного скрипача, действительно похожего на скрипача, – Альберта Эйнштейна!
Именно в беседе с Шоу Оскар Уайльд согласился с ним:
– Да, да, какое счастье, что у нас есть хоть одно не подражательное искусство!
Однажды он пришел в оперу, где пела знаменитая итальянская певица Аделина Патти. Многие знали, как она ответила одному банкиру, который представил певице свою дочь, сказав, что в девочке дремлет настоящий талант:
– Тихо, ради Бога, не разбудите его!
Опоздавшего к началу постановки Шоу попросили пройти в ложу и пианиссимо сесть на свое место. И тот, в свою очередь, не упустил случая многозначительно спросить:
– А что, зрители уже спят?
Как-то Шоу был приглашен в один богатый дом. Не успел он войти в гостиную, как дочь хозяина села за рояль и принялась играть какую-то салонную пьеску.
– Вы, кажется, любите музыку? – спросил его хозяин дома.
– Конечно, но пусть это не мешает вашей дочери музицировать!
Его экономка вспоминала о последних днях жизни Шоу:
«Одна из ирландских радиостанций прервала программу, чтобы спросить, какое произведение он хотел бы услышать. Они знали о его любви ко всякой музыке и, наверно, ожидали, что он выберет что-нибудь классическое, а он удивил всех и выбрал ирландскую мелодию «Помирает старая корова»…
Есть предположение, что именно потому с тех пор коровы в хлевах всего света «зажимают» молоко во время легкой музыки и повышают удои, лишь прослушивая классику!

Понятно, что не все, конечно, отрывались по поводу и без него, не все веселились.
Один из создателей французской лирической оперы Шарль, прямо скажем, с дерьмовой фамилией Гуно всю жизнь тянул доходную. В том смысле, что доходы хотя бы от самой популярной оперы «Фауст», не говоря уже о «Ромео и Джульетте», растягивали все, кому не лень, только автору мало чего обламывалось. Или ничего.

Интеллигентская мораль –
Всего кровать, стул и рояль!

Приходилось выкручиваться. Хотя, может быть, и шутя. Спрашивают перед премьерой:
– Сколько лет Фаусту?
– Нормальный человеческий возраст, – говорит, – шестьдесят лет.
А самому Гуно тогда было сорок. Спустя двадцать лет нелегкой жизни задают тот же досужий вопрос.
– Нормальный человеческий возраст: примерно, восемьдесят лет, – отвечает.
Однажды владелец музыкального издательства, жирующий за счет огромных тиражей клавиров «Фауста», пригласил Шарля покататься в санях по Булонскому лесу.
Весь в заботах, почти всегда отдыххающий композитор притащился в древнем подбитом рыбьим мехом пальтеце. Издаватель, напротив, стоял у своей загородной виллы в новой и натурально элегантной шубе.
– Поздравляю, – оставалось сказать Гуно с естьествено пахнущей усмешкой, – подарок от «Фауста», не так ли?

На самом деле, музыканты во все времена, хоть не кричали: «Композиторы всех стран, соединяйтесь!» – но вкалывали, как пролетарии.
Якоб Людвиг Феликс Мендельсон-Бартольди, прожив только тридцать восемь лет, столько натворил симфоний, концертов, ораторий, песен без слов, что основал первую немецкую консерваторию.
И пока она не превратилась в «консерважорию», Мендельсон с полным правом мог преподать молодым основы труда на благо великих муз Талии, Мельпомены, Терпсихоры и Полигимнии.
Один и швец, и жнец, и на дуде игрец, добившись уединенции у метра, принес ему свою симфонию. Бегло пролистав ноты, Мендельсон удивился:
– Позвольте, но здесь же не хватает концовки.
– Я же молодой, начинающий, а не заканчивающий! Но это ничего. Посудите сами, кто сегодня слушает симфонии до конца?!
– Гм, занятно… – и маэстро задумался:
«Написать такое, выходит, не трудно; трудность в том, что отвечать ее автору!»
– Это ваша первая симфония, не так ли?
– Да. Маленькая…
– Разве что маленькая, тогда Бог простит. Но при написании следующих одиннадцати будьте осторожны…
– Одиннадцати?
– Я, только когда сочинил двенадцатую, осмелился написать партитуру «Первой симфонии»!
Немудрено, что многие из европейских музыкантеров – от италийцев, на родине которых пел каждый, у кого был рот, до разных прочих венгров – вскоре намылились в пустонаселенную Россию. Где, оказалось, понимали – натощак и песня не поется, а не то что ариозо – и интерес к много играющим и поющим, но мало пьющим виностранцам был не меньшим, чем жалованье.

А у российских правителей практически не было желаний, от которых бы они отказывались. Поэтому, когда светлейшему князю Григорию Александровичу Потемкину-Таврическому доложили, что какой-то граф Морелли из Флоренции превосходно услаждает самый изысканный слух, играя на скрипке, тот немедленно приказал его доставить.
Один из кавалерийских адъютантов был срочно заслан в Твердиземное море, чтобы взять «языка», явился к графу Морелли и объявил ему приказ светлейшего. Блаогородный исполнитель виртуозно взбесился и послал и курьера, и его пославшего – и не так, чтобы к здешней, тосканской маме миа, а к всемирно piu популярной матери.
Таким образом, кавалерный засланец, не исполнив приказа, мог не сносить головы. В отчаянии он побрел в местное содружество музыкантов Camerata fiorentina, где окучил такого же, как сам, авантюриста, но сносно скрипевшего смычком по струнам, и легко уболтал назваться графом Морелли и ехать на заработки.
И что вы думаете? Никаких идентификационных карточек и регистраций тогда не было, и мнимый граф после нескольких удовольственных музыфикаций у Потемкина и во дворце был даже принят в службу, на которой – ну, отпад! – дослужился до настоящего полковника!

Однако стать явлением музыкальной жизни российской столицы смог лишь один гастролер. Это был самый талантливый представитель семьи австрийских Штраусов – Иоганн-сын. В течение одиннадцати сезонов «король вальсов» дирижировал оркестром в Павловском вокзале Царскосельской железной дороги, сочиняя все новые веселые музоны.
Однако остроумцами вне музыки не были ни его отец Иоганн, ни он, ни его два брата, композиторы средних способностей Эдуард и Йозеф…
Противоположностью легкомысленному Иоганну Штраусу стал немецкий композитор классической музыки Рихард Штраус. Его отец, первый валторнист мюнхенского придворного оркестра, глубоко презирал бывшего тогда в моде Вагнера.
Любопытно, что, тем не менее, сам Рихард считал великого тезку «вершиной, выше которой не подняться никому. Впрочем, – добавлял он с широкой баварской улыбкой, – эту гору я обошел».
Музыка Рихарда Штрауса – карнавал симфонических находок, она «для гурманов» от искусства. В ней много изобразительных эффектов, шутливых, изворотливых мотивчиков, глобальных по глубине и просто пленительных лирических звучаний. Недаром мелодия, начинающая симфоническую поэму Штрауса «Так сказал Заратустра», открывает сегодня интеллект-игру российского телевидения «Что? Где? Когда?»
Именно Рихарду Штраусу принадлежит гениальная шутка: «Кто хочет стать настоящим музыкантом, тот должен уметь сочинять музыку даже к меню!»

Но многие и многие недооценивали музыку великого немца Рихарда Вагнера, реформатора оперы в области гармоничности языка, мелодики, использования оркестровых тембров, который сам о себе говорил:
– Прослушав как-то вечером симфонию Бетховена, я испытал ночью приступ нервного возбуждения, от которого заболел, а, оправившись, сделался музыкантом!
Русский острослов, сочинитель веселых водевилей Петр Андреевич Каратыгин, послушав музыку Вагнера, говорил более выразительно:
– В первый раз не поймешь, во второй – не пойдешь!
– Первое действие в селе, второе – в городе; а остальные что-то уж и вовсе ни к селу, ни к городу!
Почему-то, с его точки зрения, музыка Вагнера ни к селу, ни к городу подгуляла: с огромной эмоциональностью воспевала не только привычных эрарит-эрарит-жанов, но и чуждых неподготовленному слуху – пополанов, миннезингеров, мейстерзингеров, валькирий и прочих нибелунгов.
Видимо, прав был Василий Ключевский, говоря: «У артистов от постоянного прикосновения к искусству притупляется эстетическое чувство, заменяясь эстетическим глазомером».
С такими спорил великий американец Марк Твен: «Музыка Вагнера лучше, чем она кажется на слух» – и – «Одна немка в Мюнхене говорила мне, что Вагнера не полюбишь с первой же минуты, надо систематически учиться его любить».

Очень противоречивые отношения с Рихардом Вагнером сложились у Иоханнеса Брамса: он не любил мэтра, но именно благодаря оркестровке его произведений сам достиг значительных успехов в симфонической музыке. Противоречив был Брамс и в быту. Пузатый добряк, тем не менее, он мог, зло стуча кулаком по столу, оборвать коллегу:
– Да ты в музыке – ни бельмеса!
С лучшим другом хирургом Теодором Беллеротом рассорился только за то, что тот вырезал и вставил в рамку посвящение из написанной для него Брамсом партитуры – опус 51 до-минор и до-мажор!
– Каналья, отчего ты разрезал мой квартет?
А накануне своего шестидесятилетия, выходя из кабака в Вене, окончательно попрощался с немногими оставшимся у него приятелями:
– Друзья! Извините… если я кого-нибудь обидеть не успел!

Заключая рассказ, автор, напротив, готов смиренно обратиться к читателям:
– Друзья! Извините… если я кого-нибудь припомнить не сумел!
Тем более извинительно такое и потому, что не все великие музыканты отваживались делать пресловутый один шаг к смешному. И память людей обыкновенных, к которым автор себя относит, не смогла открыть в их поступках противоположного поползновения – от великого до смешного – один шаг!

Добавить комментарий

О великих – до смешного

Память – это безумная баба, которая собирает яркие тряпки, а хлеб выбрасывает.
О. О-Малли

На этот раз пойдет рассказ о великих музыкантах Западной Европы, о которых, как порядочной памяти полагается, она сохранила лишь аллегрины (от итал. allegro букв. весело)…

Кристоф Виллибальд Глюк, известный реформатор оперы, почитай, каждый вечер превращавший ее в музыкальную трагедию, настолько упивался успехом и бордовым, что окружающие пребывали в постоянной ожидации – композитор вот-вот мог сочинить себе беду. Однажды в Париже вот-вот и случилось.
Проходя анданте мимо табачной лавочки, Кристоф пошатнулся и разбил в окне стекло. Выскочивший обкурившийся лавочник из новых французских, покрутив одним пальцем у виска, грозно исполнил басовую ораторию с полоумным требованием полуфранка. Пошарив неверными пальцами в жилетном кармане, Глюк подал экю.
Торгаш начал объяснять австрийскому проходимцу, что это целых два франка, махая перед ним уже двумя пальцами. Тогда Кристоф Виллибальд, до которого, наконец, дошло, что это не просто двоится в глазах, а в смысле – надо разменять, размахнулся и со словами:
– Гут, сдачи не надо! – стал речитативно крушить оставшиеся стекла.
Сбежавшиеся оченевидцы услыхали, что у действующих лиц никакого аккорда не выходит, а лишь терции, и заломили руки обоим. Лавочник, успевший прикарманить экю, сначала в отключке держал музыкальную кляузу и помалкивал.
А Христофор Виллибалдыч, напротив, еще долго творчески первым голосом сфорцандо, будто Орфей Ифигении, кричал и дирижировал:
– Ich bin Gluck! Ich bin eben so klug! Их бин Глюк! Их бин ебен зо клюг (я все так же мудр)!
Ну, тут и пострадавший предъявил ультиматом:
– А пусть его, – говорит голосом противным, но громким, – уважаемые мадам и месье, канает он со своими глюками, Herr von Durmann! Вон к ebene Frau – к такой матери!
Так и вот, во-от когда еще, из поры восемнадцатого века заветно пошли и стали внимательно звучать в музыкальной среде эти выражения: «Их бьют глюки! Наклюкались лабухи!» – приправленные и другой, и прочей, умной и не очень чтобы, лабудой и терминами.
Не говоря уже о каламбуре:

Если впадая в глюковный дурман,
Снимешь д у р ф р а у, ты утром д у р м а н!

Таков уж был, Глюк. Чудил и в других городах Европы, привнося в серьезное действо развлекуху рюмочных. Например, в одной из лондонских газет 1746 года можно было прочитать: «В большой зале города Гикфорда во вторник 14 апреля господин Глюк, оперный композитор, даст музыкальный концерт с участием лучших артистов оперы. Между прочим, он исполнит в сопровождении оркестра концерт для 26 рюмок, настроенных с помощью ключевой воды: это – новый инструмент его собственного изобретения, на котором могут быть исполнены те же вещи, что и на скрипке или клавесине. Он надеется удовлетворить таким образом любопытных и любителей музыки».
О, нет истории печальней,
Чем у симфонии «Прощальной»…

К тому времени другой глюковский земляк Франц Йозеф Гайдн основал венскую классическую школу, в которой заложил не только классы, но и последнюю дирижерскую палочку. Пришлось вояжировать в Лондон.
Здесь Гайдн настолько экспрессивно наметил новый тип драматургической конфликтности в одной из своих симфоний – то ли «Траурной», то ли «Прощальной», что однажды в натуре чуть не порешил несколько десятков зрителей, которые живыми остались только по воле Господа.
А воля оказалась такова, что любопытные лондонцы покинули дорого закупленные места в центре филармонии, чтобы вблизи рассмотреть виртуозно повернувшегося задом великого композитора и дирижера.
Инструментовка и состав оркестра были доведены Францем Йосифычем до такого классического количества, что огробная люстра subito ахнула с потолка: «Ахблямбзть!» И страшным фортиссимо со «шмальцем» тысячи осколков попыталась заглушить гениальную музыку.
Не тут-то было! Зрители живехонькие вернулись по местам, на ощупь разыскивая свои и не свои вещички, а знаменитый Йожик в тумане окончательно хорошо исполнил довольно совершенную и блестящую симфонию.
И только после финала глубоко взволновался уже не аккомпанированным, а натурально полусухим речитативом:
– Все-таки музыка моя, господа, – сказал оркестрантам, – чего-нибудь да стоит, если спасла не меньше трех десятков людей, ее полюбивших!

В западноевропейской музыкальной культуре испокон веков творческое столпотворение стояло. Потому один другого и подсиживали, и жизнь отравляли. Тут только один клинический случай с Моцартом и Сальери чего стоит. Но лучше, чем его осветил в свое время «наше все» Александр Сергеевич Пушкин, никому из нас не светит.
«Не Моцарт я, и в полной мере
Могу спокойствие хранить:
Я знаю, что меня Сальери
Не замышляет отравить!»

Сцена разыгралась. Сальери не простил того, что музыку Моцарта играл уличный скрипач – и значит, изысканная светская музыка становилась достоянием народа. Сальери прогнал скрипача, а Моцарт, добрый и довольный, дал ему денег: «На, выпей за мое здоровье!» И так, и далее.
Хотя, кроме пушкинотной, есть и другие версии. Например, такая. Когда к Моцарту явился Черный человек, то заказал ему не реквием, а… рэп! Так Моцарт побежал к Сальери и сам выпросил яду, чтоб отравиться!
А тот после оправдался:
– Чем и кому моц-артовская кончина помешала? Проживи он немного дольше, и никто бы не дал и гроша за наши сочинения!
В строй, композиторы, на Моцарта-Сальери рассчитайсь!

И каждому – рецепт: «Молчи!
О гениальности – ни слова!
И о злодействе не мычи
С присвистом, как мычит корова,
Суть пережевывая снова!..»

Типа, когда ты диминуендо молчишь, тебя приятно слушать, кудрявый!
Другие музыканты, талантливые, все, бывало, балагурили, переживали, что ни дерева не родили, ни дома не вырастили, ни сына не посадили.
Третьи, в камзолах, плагиатничали. Правда, оправдываясь:

– Я реставратор: жизнь вторую
Чужим творениям дарую!

Четвертые, слуховатые, и вовсе зубоскально над первыми, вторыми и третьими издевались.
Один начинающий сочинитель, нисколько не стесняясь, даже самому представителю новой венской оперетты, венгерскому композитору Ференцу Легару признался:
– Лучше всего мне работается ночью. Музыка будто сама рождается в моей голове.
Тому ничего не оставалось, как на века констатировать:
– Тут нет ничего удивительного, – говорит, – ведь большинство краж совершается ночью!
Даже почти другу и соотечественнику Кальману, который всюду кочевал со своей «Сильвой» и попутно ее через цыганский фольклор демократизировал, Ференц вынужден был хотя бы и в прихожей при расставании, но попенять:
– Дорогой Имре, – говорит по возможности весело, – ты можешь брать из моих оперетт любые мелодии, но мое единственное пальто, сделай милость, оставь мне!
Впрочем, так то, внешне, он был будто хороший. Даже уроки музыки своей квартирной австриячке давал. Но, возьми ты такого преподавателя за понюх табаку – а он внутри преповзятель и того не стоит! – признавался друзьям, во-первых, что учёбный процесс был у них за бесплатные обеды. Во-вторых, на вопрос:
– И что, она обнаруживает дарование? – опять же, заливаясь смехом, ведермутом и анамнедали, maestoso отвечал:
– Безусловно! Особенно ей удаются пирожки!

И это, согласитесь, ничуть не хуже усмешки, с которой много раньше отец четырех гениальных детей Иоганн Себастьян Бах из Тюрингии к разным своим ученикам относился.
Они восхищаются его улетным обыгрыванием виртуозных прелюдий на органе, мол, у них прямо мурашки дыбом встают, а маэстро их прямо по живому – бах! – с хохотом прерывает:
– В этом нет ничего удивительного: надо только своевременно нажимать соответствующие клавиши, а все остальное проделает орган!
Как это созвучно утверждению хохмачей-смежников, что:

Произведения писателя, пиита,
Литература вся – лишь буквы алфавита!

Наивный live performers (исполнитель вживую) Себастьяныч, если бы он знал бессовестные возможности компьютерной фанеры «плюс… ламинад» в озвучивании ритмов для головоногих с двадцатикратным повтором одного слова, эти – было у нас только две беды – пришли «белые розы, оставленные умирать на холодном окне» под клавишное «цугиканье», то поостерегся бы в свое примитивное аллегро отпадать!

Один из самых остроумных людей всех времен, создатель драмы-дискуссии Джордж Бернард Шоу писал и критические статьи о музыке, в которых, тем не meno, тоже насмехался над собой и этим занятием. В чем убеждают такие иронизмы Шоу:
– Ухо критика – гораздо более чувствительный орган, чем гортань певца.
– Музыкальные критики – сторожевые псы музыки.
– Я видел лишь одного скрипача, действительно похожего на скрипача, – Альберта Эйнштейна!
Именно в беседе с Шоу Оскар Уайльд согласился с ним:
– Да, да, какое счастье, что у нас есть хоть одно не подражательное искусство!
Однажды он пришел в оперу, где пела знаменитая итальянская певица Аделина Патти. Многие знали, как она ответила одному банкиру, который представил певице свою дочь, сказав, что в девочке дремлет настоящий талант:
– Тихо, ради Бога, не разбудите его!
Опоздавшего к началу постановки Шоу попросили пройти в ложу и пианиссимо сесть на свое место. И тот, в свою очередь, не упустил случая многозначительно спросить:
– А что, зрители уже спят?
Как-то Шоу был приглашен в один богатый дом. Не успел он войти в гостиную, как дочь хозяина села за рояль и принялась играть какую-то салонную пьеску.
– Вы, кажется, любите музыку? – спросил его хозяин дома.
– Конечно, но пусть это не мешает вашей дочери музицировать!
Его экономка вспоминала о последних днях жизни Шоу:
«Одна из ирландских радиостанций прервала программу, чтобы спросить, какое произведение он хотел бы услышать. Они знали о его любви ко всякой музыке и, наверно, ожидали, что он выберет что-нибудь классическое, а он удивил всех и выбрал ирландскую мелодию «Помирает старая корова»…
Есть предположение, что именно потому с тех пор коровы в хлевах всего света «зажимают» молоко во время легкой музыки и повышают удои, лишь прослушивая классику!

Понятно, что не все, конечно, отрывались по поводу и без него, не все веселились.
Один из создателей французской лирической оперы Шарль, прямо скажем, с дерьмовой фамилией Гуно всю жизнь тянул доходную. В том смысле, что доходы хотя бы от самой популярной оперы «Фауст», не говоря уже о «Ромео и Джульетте», растягивали все, кому не лень, только автору мало чего обламывалось. Или ничего.

Интеллигентская мораль –
Всего кровать, стул и рояль!

Приходилось выкручиваться. Хотя, может быть, и шутя. Спрашивают перед премьерой:
– Сколько лет Фаусту?
– Нормальный человеческий возраст, – говорит, – шестьдесят лет.
А самому Гуно тогда было сорок. Спустя двадцать лет нелегкой жизни задают тот же досужий вопрос.
– Нормальный человеческий возраст: примерно, восемьдесят лет, – отвечает.
Однажды владелец музыкального издательства, жирующий за счет огромных тиражей клавиров «Фауста», пригласил Шарля покататься в санях по Булонскому лесу.
Весь в заботах, почти всегда отдыххающий композитор притащился в древнем подбитом рыбьим мехом пальтеце. Издаватель, напротив, стоял у своей загородной виллы в новой и натурально элегантной шубе.
– Поздравляю, – оставалось сказать Гуно с естьествено пахнущей усмешкой, – подарок от «Фауста», не так ли?

На самом деле, музыканты во все времена, хоть не кричали: «Композиторы всех стран, соединяйтесь!» – но вкалывали, как пролетарии.
Якоб Людвиг Феликс Мендельсон-Бартольди, прожив только тридцать восемь лет, столько натворил симфоний, концертов, ораторий, песен без слов, что основал первую немецкую консерваторию.
И пока она не превратилась в «консерважорию», Мендельсон с полным правом мог преподать молодым основы труда на благо великих муз Талии, Мельпомены, Терпсихоры и Полигимнии.
Один и швец, и жнец, и на дуде игрец, добившись уединенции у метра, принес ему свою симфонию. Бегло пролистав ноты, Мендельсон удивился:
– Позвольте, но здесь же не хватает концовки.
– Я же молодой, начинающий, а не заканчивающий! Но это ничего. Посудите сами, кто сегодня слушает симфонии до конца?!
– Гм, занятно… – и маэстро задумался:
«Написать такое, выходит, не трудно; трудность в том, что отвечать ее автору!»
– Это ваша первая симфония, не так ли?
– Да. Маленькая…
– Разве что маленькая, тогда Бог простит. Но при написании следующих одиннадцати будьте осторожны…
– Одиннадцати?
– Я, только когда сочинил двенадцатую, осмелился написать партитуру «Первой симфонии»!
Немудрено, что многие из европейских музыкантеров – от италийцев, на родине которых пел каждый, у кого был рот, до разных прочих венгров – вскоре намылились в пустонаселенную Россию. Где, оказалось, понимали – натощак и песня не поется, а не то что ариозо – и интерес к много играющим и поющим, но мало пьющим виностранцам был не меньшим, чем жалованье.

А у российских правителей практически не было желаний, от которых бы они отказывались. Поэтому, когда светлейшему князю Григорию Александровичу Потемкину-Таврическому доложили, что какой-то граф Морелли из Флоренции превосходно услаждает самый изысканный слух, играя на скрипке, тот немедленно приказал его доставить.
Один из кавалерийских адъютантов был срочно заслан в Твердиземное море, чтобы взять «языка», явился к графу Морелли и объявил ему приказ светлейшего. Блаогородный исполнитель виртуозно взбесился и послал и курьера, и его пославшего – и не так, чтобы к здешней, тосканской маме миа, а к всемирно piu популярной матери.
Таким образом, кавалерный засланец, не исполнив приказа, мог не сносить головы. В отчаянии он побрел в местное содружество музыкантов Camerata fiorentina, где окучил такого же, как сам, авантюриста, но сносно скрипевшего смычком по струнам, и легко уболтал назваться графом Морелли и ехать на заработки.
И что вы думаете? Никаких идентификационных карточек и регистраций тогда не было, и мнимый граф после нескольких удовольственных музыфикаций у Потемкина и во дворце был даже принят в службу, на которой – ну, отпад! – дослужился до настоящего полковника!

Однако стать явлением музыкальной жизни российской столицы смог лишь один гастролер. Это был самый талантливый представитель семьи австрийских Штраусов – Иоганн-сын. В течение одиннадцати сезонов «король вальсов» дирижировал оркестром в Павловском вокзале Царскосельской железной дороги, сочиняя все новые веселые музоны.
Однако остроумцами вне музыки не были ни его отец Иоганн, ни он, ни его два брата, композиторы средних способностей Эдуард и Йозеф…
Противоположностью легкомысленному Иоганну Штраусу стал немецкий композитор классической музыки Рихард Штраус. Его отец, первый валторнист мюнхенского придворного оркестра, глубоко презирал бывшего тогда в моде Вагнера.
Любопытно, что, тем не менее, сам Рихард считал великого тезку «вершиной, выше которой не подняться никому. Впрочем, – добавлял он с широкой баварской улыбкой, – эту гору я обошел».
Музыка Рихарда Штрауса – карнавал симфонических находок, она «для гурманов» от искусства. В ней много изобразительных эффектов, шутливых, изворотливых мотивчиков, глобальных по глубине и просто пленительных лирических звучаний. Недаром мелодия, начинающая симфоническую поэму Штрауса «Так сказал Заратустра», открывает сегодня интеллект-игру российского телевидения «Что? Где? Когда?»
Именно Рихарду Штраусу принадлежит гениальная шутка: «Кто хочет стать настоящим музыкантом, тот должен уметь сочинять музыку даже к меню!»

Но многие и многие недооценивали музыку великого немца Рихарда Вагнера, реформатора оперы в области гармоничности языка, мелодики, использования оркестровых тембров, который сам о себе говорил:
– Прослушав как-то вечером симфонию Бетховена, я испытал ночью приступ нервного возбуждения, от которого заболел, а, оправившись, сделался музыкантом!
Русский острослов, сочинитель веселых водевилей Петр Андреевич Каратыгин, послушав музыку Вагнера, говорил более выразительно:
– В первый раз не поймешь, во второй – не пойдешь!
– Первое действие в селе, второе – в городе; а остальные что-то уж и вовсе ни к селу, ни к городу!
Почему-то, с его точки зрения, музыка Вагнера ни к селу, ни к городу подгуляла: с огромной эмоциональностью воспевала не только привычных эрарит-эрарит-жанов, но и чуждых неподготовленному слуху – пополанов, миннезингеров, мейстерзингеров, валькирий и прочих нибелунгов.
Видимо, прав был Василий Ключевский, говоря: «У артистов от постоянного прикосновения к искусству притупляется эстетическое чувство, заменяясь эстетическим глазомером».
С такими спорил великий американец Марк Твен: «Музыка Вагнера лучше, чем она кажется на слух» – и – «Одна немка в Мюнхене говорила мне, что Вагнера не полюбишь с первой же минуты, надо систематически учиться его любить».

Очень противоречивые отношения с Рихардом Вагнером сложились у Иоханнеса Брамса: он не любил мэтра, но именно благодаря оркестровке его произведений сам достиг значительных успехов в симфонической музыке. Противоречив был Брамс и в быту. Пузатый добряк, тем не менее, он мог, зло стуча кулаком по столу, оборвать коллегу:
– Да ты в музыке – ни бельмеса!
С лучшим другом хирургом Теодором Беллеротом рассорился только за то, что тот вырезал и вставил в рамку посвящение из написанной для него Брамсом партитуры – опус 51 до-минор и до-мажор!
– Каналья, отчего ты разрезал мой квартет?
А накануне своего шестидесятилетия, выходя из кабака в Вене, окончательно попрощался с немногими оставшимся у него приятелями:
– Друзья! Извините… если я кого-нибудь обидеть не успел!

Заключая рассказ, автор, напротив, готов смиренно обратиться к читателям:
– Друзья! Извините… если я кого-нибудь припомнить не сумел!
Тем более извинительно такое и потому, что не все великие музыканты отваживались делать пресловутый один шаг к смешному. И память людей обыкновенных, к которым автор себя относит, не смогла открыть в их поступках противоположного поползновения – от великого до смешного – один шаг!

Добавить комментарий