Мой дедушка был знаменитостью. Той самой заоблачной птицей, что сияют с экранов телевизоров своими белоклювыми улыбками, разъезжают по ближним и дальним зарубежьям и знать не ведают об очередях за сыром или колбасой. Он выступал с концертами на фортепиано в Германии и Италии, готовил учеников из Японии и имел кремовые лакированные туфли, которые надевал исключительно перед выходом на сцену… На самом деле он приходился нам с братом не совсем дедушкой, а всего лишь кузеном нашей сумасбродной бабушки, но какое это имело значение? Благодаря его существованию мы твёрдо знали, что принадлежим к великой династии пианистов и знаменитостей и когда-нибудь непременно достигнем подобных высот—пусть и не обязательно в области музыки…
В конце восмидесятых «наш дедушка» поселился в Вене. Днём работал в Венской консерватории профессором, вечером давал концерты. Мы с братом загорелись желанием посетить его в самом сердце неведомого нами доселе «вражьего лагеря». Тем более, к тому времени подобная возможность обрела вполне реальные контуры.
И вот—пара недель звонков, беготни и волнующих ожиданий—и мы в гостях—самых крутых и классных, какие только можно себе представить. Хотя «в гостях»—значилось чисто формально. Дедушка пропадал все дни в консерватории, и даже из аэропорта мы вынуждены были добирались с братом самостоятельно, следуя переведённому по словарю принципу: «язык не только до Киева доведёт». Дедушкина жена Герда—эдакая снежная королева с поникшей жиденькой химией на голове, стареющая быстрее своего Кая—категорически не желала удаляться от дома далее булочной и уж никак не могла служить нам экскурсоводом. Но так оно и к лучшему. Возраст у нас был самый тот: брат едва распрощался с «пуберитетом», я сам лишь несколько месяцев назад вернулся из армии, т.е. морально пребывал в стадии, весьма близкой к оному, и на ознакомление с «вечным городом» у нас имелись свои планы…
Ещё в первый вечер, когда мы пили чай с австрийскими яствами и привезённой нами бутылочкой «Киндзмараули», дедушка проболтался, что Вена, мол, несмотря на всю её чопорность и консерватизм,—один из самых «бордельных» городов в Европе, и именно этим славится в определённых кругах. Мы с братом тогда бровью не дрогнули, однако на ус себе информацию намотали, и, конечно же, на первой странице нашего графика на следующий день стояло ни много ни мало как ознакомление с венским борделем…
Почему-то мы совершенно не ломали себе голову над тем, как же нам найти эту самую щекотливую достопримечательность. В наших наивных душах твёрдо обосновалась уверенность, что в сторону ТОГО, чем действительно славен город, должны указывать как минимум вывески на столбах.
Увы, к середине дня мы поняли, что заблуждались. Вена давила своей серой готикой, отсыревшей в брызгах октябрьской мороси, подчёркнуто-изысканным стилем прохожих и весьма, весьма зубатыми ценами вокруг. Вконец отчаявшись, мой брат позвонил дедушке в консерваторию и без лишних предисловий попытался напомнить о его вчерашней реплике за чаепитием. На другом конце провода повисло молчание, свидетельствующее, вероятно, о том, что и элитные сосуды головного мозга подвержены разрушающему воздействию атеросклероза. «Вы это, -наконец изрёк дедушка, -слишом поздно в городе не задерживайтесь, Герда на ужин сосиски отварит…» Мы вежливо распрощались и понуро побрели по площади, почём свет проклиная старость и собственную самоуверенность, помешавшую нам ещё вчера запастись конкретными данными.
Так, не преследуя никакой определённой цели, мы забрели в парк аттракционов и вскоре уже парили под хмурым венским небом в вагонетке колеса обозрения. С высоты птичьего полёта без особого энтузиазма созерцали то, что предварительно было тщательно вымеряно добротными советскими подошвами. Неожиданно внимание моего брата привлекла картинка, изображённая на внутренней стене просторной вагонетки. Это был фотографический план Вены, наиболее известные её достопримечательности—как они выглядят с верхней точки колеса обозрения. Познания брата в немецком языке, особенно что касается быстрого чтения, значительно превосходили мои собственные, а посему пробежавшись по выведенным готическим шрифтом названиям объектов, он неожиданно издал возглас ликования:
-Вот оно!!-пальцем торжественно ткнул в фотографию небольшого амфитеатра, приклееную на плане несколько в стороне.
Я подпрыгнул:
-Оно?! А ты уверен?
-Как пить дать, -затараторил брат. –Иначе быть не может… Ты помнишь, что дед говорил? «Внешняя чопорность и консерватизм»—во-о! Потому они бордель так далеко от центра и вынесли—чтоб внешне благопристойность блюсти!.. А теперь почитай название: «Люстгартен». То-то! Теперь понял?
Я ничего не понял. Название было мне не знакомо—за исключением второй его части, обозначающей не то сад, не то огород. Однако какая параллель могла пролегать между сельским хозяйством и искомым нами детищем города—сие отказывалось укладываться в мои изрядно подпорченные армейской коррозией мозги. На помощь пришёл брат:
-Ну, «люст»—разве не знаешь? «Желание», «удовольствие»—теперь соображаешь?.. «Сад удовольствий»—во как именуют это дело целомудренные австрияки! Лицемеры, чёрт их подери! Хоть бы перевод для иностранцев написали—а то поди разберись с их эзоповщиной, -брат ликовал. –Ну-ка, глянем, как это дело с высоты выглядит!
Мы дружно вытянули шеи в обозначенную на плане сторону, однако ничего не узрели, кроме объёмного зелёного массива на краю Вены. Вагонетка пошла на снижение—слишком много времени было потрачено на перевод и осмысление диковинного словца вкупе с ханжеской западной психологией. Однако настроение наше этот факт отнюдь не испортил. Скорее наоборот: теперь была видна цель и известно её название. А то, что нам не удалось разглядеть её с высоты—лишь подогревало наше безудержное жеребячье любопытство.
Мы спустились в метро, прикинули по висячей на стене карте наш предстоящий маршрут. Путь предстоял неблизкий—через весь город на самую отдалённую его окраину, но разве это могло нас остановить? Поезд мерно покачивался, то ныряя под землю, то высовываясь на поверхность, демонстрируя нам более или менее благопристойную оболочку венских районов. Мы с братом сидели в чистеньком полупустом вагоне, убивая время обсуждением специфики местных нравов. В особенности казалось странным полное отсутствие туристов либо какой другой похотливой публики в этом весьма многообещающем направлении метрополитена. Однако немного поразмыслив, мы списали всё на будний день да «зажравшихся» австрияк, которые, вероятно, уже вполне пресытились всякими там «желаниями» и «удовольствиями».
Спустя битый час пути состав неожиданно и протяжно завизжал тормозами на конечной станции. Казалось, он пытался сообщить нам что-то, какую-то весть… либо предостеречь от опрометчивых поступков. Как это ни странно, но я понял его душераздирающий писк именно так. Однако отступать было поздно. Не мог же я теперь, в самом конце пути и логическом завершении собственного морального падения идти на попятный? И это-то перед лицом младшего брата? Опозорить славное имя бывшего воина Советской Армии, которая никогда не сдаётся и не отступает? Да ни в жисть!!
Тем временем брат, искуссно маскируя собственное стеснение, справлялся у какой-то бабульки по поводу местонахождения Люстгартена. Оказывается, нам предстояло ещё ехать три остановки на автобусе, и следующий рейс— лишь через тридцать пять минут. О нет, томиться здесь более получаса в ожидании было выше наших сил! А посему, прихватив ноги в руки, мы энергично двинулись по аккуратненькой просёлочной дороге в указанном направлении.
Вокруг простиралась пригородная идиллия: просторный парк, облачённый в пёструю, ничем не отличавшуюся от средней полосы России, золотую с бордовым осеннюю накидку. Лишь только гладкие велосипедные дорожки вдоль шоссе да выростающие местами промеж сквериков игрушечные домики туалетов свидетельствовали о царящем вокруг принципе: «для людей». Дорогу нам иногда пересекали всадики на великолепных жеребцах—чаще парами, люди среднего или ближе к пожилому возрасту, в спортивном снаряжении и со спокойными, умиротворёнными лицами. Что—надобно заметить—никак не вязалось с нашим с братом представлением о посетителях злачных мест. Но что поделаешь—видать, чтобы понять этих буржуев, надобно и впрямь пуд соли с ними уничтожить. Да ещё и их национальной настойки-суррогата на брудершафт хлопнуть…
Разгадка долго не заставила себя ждать. Какой-то час бодрой прогулки по осеннему лесу—вперемежку с велосипедистами, лошадями и собаководами—и мы у цели. К ней сходились лучами все дорожки парка—средней величины округлому ресторану с колоннами—пошарпанному временем и полупустому. Широкие окна служили прекрасному обзору внутреннего убранства—торжественного, под старину. Два официанта в бабочках неспешно обслуживали несколько престарелых пар за столиками, которые предавались чревоугодию. Предавались неторопливо, самозабвенно—словно в этом и понимали загадочный смысл того самого удовольствия, заключённого в выведенном под конусом крыши хитроумном выцветшем названии…
Это граничило с извращением. Таковы были, кажется, первые слова моего брата. Я продолжал молчать. Подогреваемый страстью ожидания внутренний накал внезапно угас—словно его накрыли пеной огнетушителя. Я почувствовал облегчение. И вместе с тем—неожиданно подкравшуюся исподволь ностальгию. Эдакую ещё не вполне осознанную тоску по родной, привычной с детства, пусть и замызганной грязью, ясности—толстой, как дубовое полено—простой и недвусмысленной…
Возвращались молча. Вспыхивающие огни вечерней Вены, повисшие за окнами элекрички, не привлекали, а лишь сеяли в душе смуту и раздражение. Замёрзли отсыревшие ноги, сосало под ложечкой. На гулкие булыжники «дедушкиного» переулка ступили уже затемно. И тут же словно подпрыгнули от его преобразившегося под покровом ночи, заставившего вздрогнуть и натянуться поджилки, облика.
Едва ли не над каждым подъездом горел красный маяк—небольшой, но яркий, разливающий вокруг себя бархатный, обволакивающий и пленящий сознание, свет. Внизу напротив дверей под маяками стояли… ОНО. Нет, это были всё-таки женщины. Но—какие?! Вздыбившие ногами кверху любое представление о женственности! Могущие вызвать у любого здорового мужика лишь приступ тошноты и женоненавистничества!.. Нет, то были гиппопотамы. Облачённые в не по размерам узкие неглиже и рейтузы, обтягивающие донельзя каждую из их статысяч складок. С широко расставленными слоноподобными ногами и призывно выброшенной вперёд обнажённой рукой… То были зазывательницы, приглашающие прохожих воспользоваться прелестями их ублажающих заведений. А позади их широких спин в витринах—как диковинные рыбки в гигантских аквариумах с подсветкой—сидели и сами ублажательницы—почти нагие, всех мастей и калибров, на любой вкус, цвет и фасон бюзгальтера и трусишек…
Мы остолбенели, лишившись возможности соображать. Для одного дня это было уже слишком. «Ну, дед! –наконец выдохнул брат. –Ну, конспиратор! Ведь в самом бордельном районе поселился!..» Договорить он уже не успел—к нам тяжёлой поступью приближалась бегемотообразная зазывательница—с похотливой улыбкой и томной поволокой на глазах. В этот момент я вдруг ощутил щемящее чувство голода. Почему-то вспомнилось дедушкино упоминание о вечерних сосисках, к которым я, по правде, никогда прежде не испытывал особого пристрастия. Онако, видать, недром говорят: за границей люди меняются—теперь они казались мне манной небесной. Тайком взглянув на брата, я понял, что он переживает нечто подобное. И прежде чем слащавая гиппопотамша успела раскрыть свой зазывающий рот мы, быстрыми шагами покрыв отделяющее нас от дедушкиного подъезда расстояние, скрылись в спасительной подворотне…