«Когда подступит прошлое ко мне,
и новое покажется неважным…»
(Из ненаписанного стихотворения)
На сырых простынях и в жарище по воле начальства
мы несемся домой с превкушеньем расплывчатым счастья.
И в ночи, не прознав про зеленые чары Хачмаса*,
кто во сне говорит, кто молчит, не поспавши ни часа.
«Но когда же, когда?» — вопрошают чеканно колеса.
Вот рассвет подступил (ритуалы в борьбе с неудобством).
Вот сдается постель. Туалет переполнен водою.
«Чай вы будете пить?» «С удовольствием. Да, сколько стоит?»
Лязг дверей, сквозняки, коридорный кадреж напоследок.
У кого-то давно исчерпались смешки и беседы.
С голых полок сквозь мутные стекла глядим без отрыва
на пустынный пейзаж, что никто не признает красивым.
Нет, он гол не вполне, там колючки и тощий кустарник.
Он ветрист и суров и знаком, словно старый наставник.
Плоскокрыши дома и невзрачны, как эта природа.
Мой сухой Апшерон, что погода тебе, непогода?
Вот и вышек стада потянулись к столице поближе.
Каждый мысленно «там», в предсказуемой жизненной нише.
Сабунчинский вокзал — это цель, он достоин восторга,
потому что печаль постоянна в сей жизни недолгой.
Сабунчинский вокзал! Сколько встреч и прощаний с роднею…
Сабунчинский вокзал, что мне делать сегодня с тобою?
Я в Нью-Йоркском метро, я безудержно глупо старею.
Память жжет. Ну и что? Ничего не поделаешь с нею…
* Хачмас – город в Азербайджане по маршруту Москва-Баку. (Прим. aвтора)
ФЛАМЕНКА
1
Фламенка, твои изгибы
и графика рук стокрылых
внезапно стянули горло,
в пол каблуками вгвоздили.
И колыханье бедер,
и громовая чечетка…
В костре взметнувшихся юбок
гибнешь, как идиотка.
«Но это всего лишь танец!»
«О нет, тут нечисто дело:
в пеньи по-варварски резком,
в движеньях гордого тела,
в рокочущем взрыде гитары,
в сердцебиении ритма,
снайперски-точных движеньях,
в дерзости этой бесстыдной,
в схватке воль и желаний,
в нежности женских запястий,
в хриплом голосе ночи,
нам рассказавшей о страсти».
2
В ресторане, где курят студенты
вопреки циркулярам мэра,
в ожиданьи все, даже стены,
танцовщицы черноволосой.
А пока пикантная дама
разговор некстати заводит,
и в ее декольте ночует
молодой визави, прописался.
Ее же дружок простодушный
чересчур меню озабочен.
Негустой рацион спагетти
враз сметен аппетитом могучим,
и лепешку макает в соус
паренек в тарелку соседа.
У стойки бармена тесно.
За дефицитные стулья
кипит конкуренция люто.
Все ждут Соледад Баррио.
И в руках музыканта бьется
смуглое тело гитары,
и взвинченный голос струнный
поет о нездешней боли.
Голоса двух певцов неказистых
призывают резко и дико:
«Выходи, Соледад Баррио!»
И вот Соледад явилась …
И мир застыл обреченно.
Так замирают горы
в предчувствии снежной лавины.
Соледад стоит, беззащитна,
как душа на суде последнем,
вопрошая иль заклиная,
зрачками в себя упершись,
прокалившись в жаровне сомнений.
Соледад стоит, негодуя, сокрушаясь –
о чем? – загадка,
густою грозовою тучей,
ядром перед расщепленьем.
Но судьба ей бросает вызов –
и дрогнул бархатный гребень,
и задрожали серьги,
и полыхнули юбки,
и в пол вбивается воздух
каблуков громовым каскадом.
Соледад наступает пожаром –
и век спрессован в секунды.
Как сердце не разорвется
у маленькой танцовщицы?
Мечутся руки-змеи,
а лицо исказила мука.
Бередят певцы эту муку,
бередит ее гул гитары,
распаляют ритмы ладоней.
Позабыты спагетти и соус,
декольте и вино в бокалах —
тут идет поединок гордый,
роковой, утробно-знакомый.
О танцуй, Соледад, танцуй же!
О терзай, Соледад, мне душу!
Чечетку, как зерна граната,
швыряй толпе на потеху!
И пусть не кончается танец
с чудным названьем «фламенка».
Океанской волной соленой
Соледад вволокла в пучину –
не хочу из нее возврата!
О танцуй, Соледад, танцуй же!
ЕЛЕНЕ КАМБУРОВОЙ
Чудное дело — по сцене кружиться и петь,
и обжигать своим голосом дерзко, и сметь
перешагнуть за черту, за которой «ой, страх!»,
и расплескать свою душу небрежнее птах.
Странное дело — актерка, игрок, лицедей.
Голос отчаянной бабочкой вдруг из дверей
рвется наружу и души взрывает, как SOS.
Зал замирает на грани провидческих слез.
Канатаходец слепой, шутовской балаган,
русская бабка, ковбой и усталый цыган,
ель новогодняя, бешеным брелем* вальсок
нас поглощают, и лепится в горле комок.
Нечто нелепое, хрупкое, выдох и вдох,
нечто щемящее, рваное, хищно, как рок
всенастигающий, высь и звенящий простор,
острое нечто, как памяти точный укор.
Что это, пение или шаманство, скажи?
Ей удаются уловки Протея и жизнь
в тысячекратном обличьи нашла себе дом
в этом трагическом голосе, вольном, густом.
Я благодарна за горький и странный восторг,
я уношу невесомую нежность. Ведь Бог
пристальным оком глядящий (отколь — не узнать)
нам доказал свою щедрость опять и опять.
* От исполнительской манеры знаменитого французского певца Жака Бреля. — Прим. aвтора.
ВЕЩИ
Памяти моего дяди, Соломона Львова
Твой письменный стол
помнит касанье твоих локтей,
разговоры твоих гостей.
Томик Плутарха
пальцев хранит тепло.
В комнате, как назло, светло.
Просторное кресло
помнит твой внушительный вес.
Кажется, что ты рядом, здесь.
Твой смычок,
что помнит тебя молодым,
погрузился надолго
в бархатный сплин.
Ты был бережлив к любимым вещам.
Что толку? Они оставляют нам
боль и досаду, глаза слепя
тем, что сохранны,
схоронив тебя.
РУССКОЕ КАФЕ
В русском кафе, что бывают и краше,
где кормят прилично гречневой кашей
(впрочем, не думаю, чтобы спаржу
там подавали даже владельцу) —
официант вымогает подать,
в дыму курильщиков вянет похоть,
и в полумраке сгущенном локоть
может просыпать на скатерть перца-
пела актриса голосом низким,
и кто-то упорно жевал редиску,
и парень ловил слова гитаристки,
одновременно любуясь соседкой.
Но пела дева не в хоре церковном
своим знакомым и незнакомым,
и было это далеко от дома —
Большой Садовой иль Павелецкой.
И позабылся чужой Манхэттен,
что холодно в мире февральском этом,
что марихуану курят где-то
не далее, чем за квартал от пенья.
Но пела приехавшая с Востока
о грустной любви, и пенилась кока,
и было то сладко или жестоко? —
кто слезы лил, кто терял терпенье.
А после очередного куплета
дружно схватились за сигареты,
и зеркало запестрело клозета
отображеньем спешащего люда.
Ее поздравляли и жали ручку.
Порхала бабочкой авторучка,
автографы выдавая поштучно
поклонникам, этим смешным занудам.
Потом выступал восторженный критик,
и некто открыл под парами митинг,
и мы, памятуя о Гераклите,
прощались с угрюмым официантом.
И долго, в холодном трясясь сабвее,
мне слышался голос и ныла шея,
желая склониться и все ж не смея
перед Морфеем или талантом.
ВЕЧЕРНИЙ СВЕТ
Я так люблю вечерний свет!
Он осязаем, словно шелк.
Он в лес привычно, как сосед,
веселой поступью вошел
и осветил ручей, траву,
кусты, что прятались в тени
и даже прелую листву
и бархатеющие пни.
Натурщицей покорна тень.
Маэстро, а не вертопрах,
он любит все. Ему не лень
морщины гладить на стволах.
Как будто, сожалений полн,
он написал портрет пред тем,
как кто-то покидает дом,
чтобы исчезнуть насовсем.