Шаровая молния


Шаровая молния

Машина взвизгнула, помчалась от нас, а он все еще кричит из нее:
– Идите к черту, мелкие сопляки! Было ваше, стало не ваше, а если не хотите проблем, бегите-ка вы домой!
У него в салоне – смысл всей нашей жизни. Может быть, даже не только нашей, иначе стал бы кто-нибудь это у нас отнимать? И мне уже мерещится, как говорят по радио, по телевизору: «волшебные артефакты были похищены сегодня ночью неизвестным лицом, скрывшимся на черном автомобиле неизвестной марки. В данный момент допрашиваются сторожа, дежурившие в этот вечер на посту». И будут показывать наши лица, пусть и замалеванные квадратиками, а все же друзья узнают, да и не друзья тоже. Можно, конечно, попросить будет, чтоб с затылка снимали, так по голосу все равно определят. А потом вычислят, где я живу, придут и убьют из пистолета с глушителем.
А ведь нам всего по восемнадцать лет. Мы хоть и можем уже рисковать своей жизнью, но все же страшно. Жизнь-то вот она, только началась.
Как только машина отъехала, мы ринулись за ней, догонять. Димка впереди бежит, я за ним, а чуть позади меня Женя, он моложе всех. Женя много курит, поэтому бежать долго не сможет, и скоро мы с Димкой вдвоем останемся. Это я уже заранее продумал. Только пользы от моих рассуждений нет, все равно не знаю, как машину остановить, да и не догоним мы ее. А если догоним, и даже получится задержать преступника, то «Красное крыло» потом будет преследовать нас, пока не убьет. Если уж они весь город умудряются контролировать, со мной им даже возиться не придется. Хлоп, и нету.
И снова говорят по радио: «по слухам, артефакты обладают огромной силой. Именно их имел в виду Федор Новоблаженный, когда говорил о новом яблоке раздора». Нет, так они не скажут, глупо звучит. Но камушки действительно непростые, иначе никто не стал бы их похищать! Может, с их помощью можно заглянуть в будущее, и увидеть, что станет с нами лет через сто. Или если их направить на человека – тот будет делать все, что тебе захочется. А может, с его помощью можно дерево в золото превращать.
Машина едет от нас, и как будто дразнится, то унесется далеко вперед, то притормозит и ждет нас, а потом снова умчится. Мы кричим, бежим за ней, но как только оказываемся в нескольких шагах от цели, она снова от нас улетает куда-то. Женька так вообще отстал совсем, согнулся пополам, стоит, воздухом дышит. А мы – нет, все еще бежим, но толку от этого мало.
Ведь нам всего по двадцать. Мы уже должны рисковать своей жизнью, но как-то не хочется.
И это не машина каждый раз улетает от нас, это мы, едва догнав ее, останавливаемся. Либо на красный свет светофора, хотя никаких машин вокруг нет, либо еще почему-то. Смотрю, Дима споткнулся, упал, потом выругался. А я видел, что он специально это сделал, чтобы не догонять этот черный автомобиль. Мы могли бы просто остановиться, но не остановимся. Стыдно друг перед другом, что не можем вступить в открытый бой, и в то же время страшно. Поэтому то я упаду, то он, то Женя сзади останавливается отдышаться. Поэтому мы и бежим, гневно прикрикивая, а сами только и ждем, как бы еще раз упасть.
Так все-таки камушки или кроличий хвост? Уже не помню точно. У меня вообще в голове мало чего задерживается, это еще с детства меня мучает. Скажут что-то, ты запомнишь, придешь домой. А потом оказывается, что и запомнил ты совсем не то, что нужно, по-другому все на самом деле было. Память меня подводит, и зрение. А Димка – он нормальный, и Женя тоже нормальный. Только Дима спотыкается постоянно, а у Женьки одышка.
А что если просто попросить? По-хорошему?
Кричу дядьке в машине, когда поравнялись в очередной раз, чтобы пожалел нас. Кричу ему, а сам боюсь, что выстрелит сейчас мне прямо в лоб, и все, приплыли. От страха ноги подкашиваются, и снова падаю. И об меня Дима спотыкается.
– Извини.
– Да ничего, нормально.
– Эх, жаль об тебя споткнулся, так бы догнали мерзавца.
– Эх, да – так бы догнали…
А дядька высунулся из машины, и вижу что это и не дядька никакой, а женщина. Ей лет шестьдесят, и вид у нее такой, то ли она очень мудра, то ли окончательно спятила. И она кричит нам:
– Да забирайте ваше сокровище, не очень-то и хотелось!
С этими словами швыряет камень мне прямо в лицо. Я уже собираюсь вскрикнуть, и даже немного кричу, но понимаю, что это все-таки не камень никакой.
Кроличий хвост. Мягкий и легкий, как пух в подушке. А, ну да. Встаю с кровати.
Опять снились глупости. Как же они мне надоели, словами сложно передать. Вчера снилось, как петуха ловил, а он все мне руки клевал. До крови разодрал их, и даже больно было. Проснулся, а руки в слюне все были, а вместо петуха за ногу свою хватал, она затекла, вот я ее и не чувствовал. Позавчера так и вовсе конец света приснился, будто он в нашем городе начинается, и все на площади собрались, а я стою на подмостках и в микрофон говорю всякие правильные вещи. О том, что нужно перед смертью попросить у всех прощения, и не держать ни на кого зла. И чтобы исправить по возможности все, что натворили при жизни – соседу насолили, или украли что из магазина. Все нужно вернуть и у всех прощения попросить, вот как я говорил. А потом люди превратились в петухов, и я тоже, а сверху голос раздался: «вот вам и конец света, конец всего человечества».
Мне сейчас не больше пяти лет, ей богу. Чувствую себя полным дураком, и стыдно мне, что такие вещи снятся. Я у Димы спрашивал, так ему вчера снилось, как он в рулетку играл и придумал беспроигрышную схему, и запомнил, а утром, как проснулся, сразу забыл. Тоже не ахти какой сон, но он хоть рассказать мог. А мне неудобно было, про петухов-то рассказывать.
И больше всего мне не нравится, что никак не могу во сне понять, что это всего лишь сон. Всегда вижу какую-нибудь глупость, и верю во все, что вижу, и со всей серьезностью отношусь. Я даже кольцо стал на ночь с пальца снимать, чтобы во сне знать, сплю я или нет. А все равно, забываю, когда сплю, и про кольцо, и про то, что есть кроме сна еще нормальная жизнь, где все логично и правильно. И опять дерусь с петухами, или как сегодня, за кроличьим хвостом бегаю.
Хорошо хоть люди, которые мне снятся, не знают об этом. Вот Дима, сегодня со мной вместе волшебную церковь сторожил, а потом мы пистолета боялись, а все же боялся только я один. И когда я сегодня с ним встречусь, он ничего не узнает, и не будет надо мной смеяться по этому поводу. С другой стороны, и я не знаю, что ему там снилось, может и про меня что-то. Вот он про рулетку говорил, а может, и не она вовсе снилась, а тоже петухи какие-нибудь. Черт его знает, кому что снится, и кому ты снишься, и в каком виде.

Каждый раз, когда я просыпаюсь, у меня в ушах пищит почему-то. Пищит, потрескивает, как будто мои уши – это радио, которое нужно перенастроить с одной частоты на другую. Вертишь колесико, до тех пор, пока не появится чистый звук. Вот и сейчас так же, и лишь спустя минуту начинаю слышать голоса в гостиной, а это значит, что кто-то пришел. Коля Чижов, наш сосед сверху, или подруга какая на чашку кофе заскочила. Надо пойти посмотреть.
Мы живем с мамой одни. Сколько я себя помню, столько мы и живем с ней вдвоем, всегда вместе, но в то же время всегда одни. К маме заходили иногда какие-то мужчины, некоторые оставались на ночь, а потом все равно исчезали. Я раньше думал, что их что-то расстраивало, может, мама их чем-то обижала, но нет. Один раз я заглянул в глаза мужчины, который уходил утром – ни тени разочарования в них не было. Наоборот, он выглядел так, как будто все у них вышло замечательно. Тогда почему он не вернулся? Может, из-за меня – он, как увидел, что я смотрю, сразу отвернулся, и улыбаться перестал. Но ведь он видел меня и вечером, тогда почему отвернулся?
В общем, мама так и оставалась одна. И я у нее был один, и у меня кроме нее никого не было. В школу я не ходил – мама сказала, что мне это не нужно, что там я только намучаюсь. И друзей у меня не было, только Дима с Женей, но они все больше друг с другом, чем со мной. Они живут в одном доме, и мы иногда общаемся, если я выйду в парк или в магазин, и мы вдруг случайно встретимся. Хотя я замечаю, что и Женя, и особенно Дима, они посмеиваются немного надо мной. Нет, я на них не обижаюсь. Они смеются, но делают это так, как ангелы бы над нами смеялись, если бы они были. Снисходительно и по-доброму. Потому что со мной сложно нормально общаться, я часто забываю, о чем только что говорил, или могу услышать что-то невероятное и смешное. Поэтому я и сны свои рассказывать боюсь, я ведь знаю, что не такие сны должны сниться, нормальным людям хорошие снятся и добрые, а мне глупые и бессмысленные. А кроме снов мне и рассказать-то нечего. Разве что о том, что в доме происходит, но ведь этим мало кого заинтересуешь.
Так что я лежу и придумываю себе хороший сон. Такой, чтобы и послушать интересно было, и без глупостей чтобы был. Например, о том, как я в кино снимался. Да, расскажу, что меня увидел в парке режиссер нового фильма, и пригласил для массовки. И я так хорошо с ролью справился, что мне еще и в эпизоде сняться предложили, и сказали, что заплатят. Скажем, три тысячи. Я их получаю за то, что убираю снег возле школы, или подметаю, когда тепло. Только в жизни эти деньги мне за месяц работы дадут, а здесь за один день. И в титрах напишут.
Лежу, и снова засыпаю, и уже не только думаю, но и на самом деле вижу, как режиссер подходит, представляется:
– Очень хороший фильм, и вы нам идеально подходите. Для массовки.
И вдруг слышу сквозь полудрему, как мама моя говорит кому-то:
– Он иногда кричит во сне, но это только, когда спит. А вообще, он очень хороший, ты сама увидишь.
А в ответ тишина, или шепот тихий, но не слышу ничего, как будто мама сама с собой разговаривает. И сквозь тишину снова ее голос прорезается, громкий, потому что утро сейчас, и сил еще много:
– Ну сходи, поздоровайся, он уже проснулся, наверное, и лежит сейчас, слушает. Сходи, сходи, не стесняйся.
А я лежу и не могу понять, кто у нас в гостях. В нашем городе есть театр, и в нем даже была постоянная труппа. Мама говорила, что, когда я еще не родился, она в этом театре работала, и у нее много подруг осталось с тех пор. Кто-то из них до сих играет в спектаклях, в основном, детских, недорогих, а кто-то давно уже ушел оттуда, как мама. Есть и такие, которые спились, в основном, мужчины – они иногда приходят к нам денег занимать. Вид у них, конечно, не самый лучший, жалко их становится, и мы с мамой почти никогда им не отказываем. Алкоголики, они только внешне страшные, а я вижу, что на самом деле они ангелы, ведь у них и тела нет, и голова не работает, а душа осталась. Только одна душа и осталась, причем душа хорошая, просто голова ей сильно мешает. Требует выпить, а душа их плачет оттого, что бессильна против головы, и тогда она начинает слезы лить, и жалко ее очень становится.
Вот сосед наш, Чижов, он тоже из этих, которые до утра могут на лавочке просидеть, с пластиковыми стаканчиками, а потом еще и спать лечь там же. Он не из театра, как мамины друзья, но говорит, что раньше пел. И тоже приходит к нам денег просить. У него с памятью плохо, пропил совсем, и мы ему часто напоминаем, иначе может и не вернуть вовсе. Только он не специально, он каждый раз извиняется, и может снова, тут же забыть. Прямо как я.
Слышу, шаги приближаются. Сейчас войдет, а что от меня нужно, зачем ко мне заходить? Раньше, если приходил кто-то, то на меня и внимания не обращали, словно я стул, а иногда я и взаправду думал, что я стул или стенка, мог часами стоять и не шевелиться. А если с тобой заговорили, то будь добр ответить, и не важно кто ты – пол, табурет или окно, если к тебе обращаются, изволь говорить. Так что прикинуться спящим не удастся – нечестно это будет, да и смысл в этом какой? Так и от одиночества помереть недолго. И вот дверь открывается, и вижу, как входит, вернее, сначала высовывается – один глаз из-за двери, потом голова целиком. Затем появляется полностью, и открывает рот, говорит еле слышно:
– Ты уже проснулся? Привет, меня Соня зовут, мы с тобой вроде как родственники. Я у вас поживу недолго…
Она осторожно улыбается, как будто стесняется меня.
– Если ты не против, конечно. Мне нужно найти работу, и тогда я буду снимать комнату, а пока твоя мама сказала, что я могу пожить у вас. Вот…
Она странно выговаривала слова, у нее был акцент, но какой именно, я не очень понял. Я вообще ничего не понял, лежу и слова сказать не могу. Я иногда забываю всякие вещи, так вот сейчас я забыл, как говорить. Раскраснелся, как будто мне сейчас шестнадцать лет, и я только что, в первый раз по-настоящему влюбился. Хотя, наверное, так и есть. Во всяком случае, она мне очень понравилась внешне. И я чувствую, что внутри, в душе она еще лучше, гораздо лучше, чем все те, кто приходит к нам обычно. Я хочу ей это сказать, но не знаю, как это можно сделать. Ведь мне всего шестнадцать.
На самом деле я не знаю, сколько мне лет, потому что не умею считать. То есть, цифры я помню, и время, и сколько пальцев на руке знаю, а вот покажи мне столько же карандашей, и я не смогу ответить. У меня нет хватки на это, нет таланта считать. Поэтому, я хоть и представляю, сколько времени я прожил, помню каждый день рождения, а, сколько мне лет, так и не могу понять. Да и не только это. Вот я, например, не понимаю, что значит ноль? Это значит, что чего-то нет, но тогда зачем нужна эта цифра? Если у меня нет ума, значит у меня ноль ума? Но ведь у меня не только нет ума, но еще и нет памяти, значит у меня ноль ума и ноль памяти, и тогда придется перечислять все, чего у меня нет. А если все перечислять не нужно, тогда можно вообще ничего не перечислять. И зачем тогда нужен ноль?
И я так подумал, что, поскольку я не знаю, сколько мне лет, то пусть их будет ноль. Хотя иногда мне кажется, что мне десять, а иногда, что и все пятьдесят.
Пока я думал над этим, Соня уже ушла, и дверь за собой закрыла, а я даже не заметил. Так и остался лежать, с красным лицом и нулем слов в голове.

Вчера я весь день провел на улице, под окнами нашей квартиры. Мы на втором этаже живем, и мама смотрела за мной из окна, а я изредка ей знаки подавал, мол, со мной все нормально. Хотя это совсем не так было, я смотрел на деревья, и не мог почему-то глаз оторвать, до того страшно они смотрели на меня, и говорили что-то, а я как будто сам стал деревом – стою, спину мне согнуло и руки заламывает, и в голове жжет как будто. Мне иногда кажется, что я с ума схожу, хотя я знаю, что это на самом деле не так, и я сам себя пугаю, потому что нужно только подумать о чем-то другом, и все становится нормально. Правда, потом долго перестраиваться приходится, можно и по нескольку часов на четвереньках стоять, или лежать у стенки, как будто тебя к ней магнитом притягивает.
Вот сейчас лежу в кровати, а пошевелиться не могу, то ли ноги онемели и не хотят слушаться, то ли забыл, как надо сделать, чтобы ими управлять. Какую команду послать, или о чем подумать – забыл, не помню совсем. Только руки слушаются, а от них толку мало, если встать нужно, или пройти в гостиную, или в туалет ночью. Помню, когда в парке гулял, на меня собака напрыгнула, здоровая, немецкой породы, вот тогда у меня первый раз ноги отнялись. Пока хозяин оттаскивал ее, всего покусала, и меня и его, а хозяин пьяненький был, и сам еле на ногах стоял, я так на руках и дополз до дома – благо, совсем недалеко было. Потом в больнице лежал, ноги от укусов лечили, и кололи шприцом, чтобы я бешенным не стал, как та собака. Мне тогда было лет двадцать, не больше. Или пятнадцать.
Моя мама – она как дерево. Растет в нашем доме, и никуда не выходит, разве что в магазин или заплатить за телефон, или за лекарствами. У нее все дела подобраны так, чтобы не надо было уходить далеко от дома. Это ее ветки, они иногда шевелятся на ветру, а некоторые отламываются и падают, вместо них вырастают новые. Еще у мамы есть корни, которые проходят едва ли на метр под землей, но держат очень крепко, так как спутаны со многими другими. Я часто их вижу. Например, когда одна из ее подруг, зашедших на чай приглашает маму съездить с ней на пару дней в Чехию, за подругин счет, то есть, на ее транспорте. И видно, как ветер колышит маму, пытается вырвать ее из земли, но это далеко не всякому под силу, скажу даже, что не помню никого, кто мог бы вырвать ее с корнями, как будто она не дерево, а куст Волчьих ягод, которые у нас под окнами растут.
А вот мой папа был настоящим ветром – сильным, независимым и легким. Его не удерживали корни как маму, и он мог сегодня быть в одном месте, а завтра совершенно в другом, и нисколько не жалеть о том, что больше не увидится с любимыми людьми, или с любимыми вещами. Во всяком случае, он виду не подавал. Но, как и любого человека-ветра, его на самом деле не было. Он был просто силой, направлением, и для того, чтобы он был чем-то еще, ему нужно было дерево, такое как мама. Чтобы он мог вместе с ней слиться в одно, и качать ее в разные стороны, или переносить из места в место. Каждому дереву – нужен свой ветер, и наоборот, каждому ветру необходимо то, на что можно дуть.
Сколько я себя помню, мы с мамой жили одни. У нее никого не было, кроме нескольких трусливых мужчин, которые боялись даже одного моего взгляда, и никогда не приходили во второй раз, а у меня и тем более никого не было, да и вряд ли кто-нибудь будет. Но есть также моменты, которые я помню, но их на самом деле не было. Например, я помню, как папа с мамой жили в Петербурге, на Фонтанке, в одном из домов-близнецов, помню, как все выглядело в их квартире, помню, что папа постоянно где-то пропадал, а мама в это время гладила рубашки, готовила еду, в общем, занималась хозяйством. Еще она иногда печатала что-то на печатной машинке, наверное, пробовала себя в роли писательницы – когда сидишь целый день дома, еще не тем займешься. Еще она смотрела по телевизору юмористические передачи и многосерийные фильмы. Все это я помню, как будто сам видел, но тогда я был еще мертвым.
Я спрашивал маму, было ли это на самом деле, и она сказала мне, что вообще никогда не была в Петербурге. А я ведь видел фотографии. И в комоде у нее лежат напечатанные на машинке листы, только я их прочитать не могу, не умею буквы распознавать. Наверное, когда я что-то забываю, мне вместо моих воспоминаний чужие приходят, чтобы пустого места не оставалось. Или только оболочка загрузилась, по наследству передалась, а подробности я уже сам додумал. Не знаю, и как проверить не знаю, ведь Дима тоже читать не умеет, а Женя даже говорит с трудом. А ведь больше и не у кого спросить-то.

У нас вся квартира обклеена проводами – телефонными, электрическими, телевизионными, сигнализацией – всех видов и не перечислишь, а если начать вспоминать, какой из них для чего нужен, то можно и с ума сойти. Вот идет от выключателя вверх вдоль стенки, под обоями, чтобы никто не видел – это к лампочке на потолок. Еще один, точно такой же, но он уже свисает до плинтуса, и идет по нему до дальней стенки – этот включает радио, если мне захочется что-нибудь послушать. Вся квартира в проводах, как в паутине, а мы в ней мухи, потому что настолько ослабли, что без паутины просто упадем, и будем лежать, пока от голода дух не испустим. Но с ними все же лучше, чем без них, потому что удобней, и если у тебя не получается встать с кровати, то ты хотя бы можешь послушать, что происходит кругом.
Если по проводам не идет ток, то это не значит, что они висят без дела. Я иногда выключаю свет и прислоняю ухо к выключателю – и слышно все, что происходит в других комнатах, а иногда даже то, что на улице. Если же прислониться к проводу от телевизионной антенны, то можно услышать, о чем говорят птицы на крыше, или просто послушать ветер, или еще что-то.
Я приподнимаюсь на руках, облокачиваюсь на спинку кровати, и прижимаюсь головой к стене в том месте, где провода приклеены. Сначала до меня доходят лишь отдельные звуки, похожие на ветер или на шум, который бывает, если уши пальцами заткнуть. Но спустя минуту я уже слышу кое-какие слова, вернее то, что от них остается, пока они до меня доползают. Одно слово догоняет другое, они переплетаются, сталкиваются с третьим, и в результате в ухо попадают лишь скомканные в гармошку обрывки:
– И чтон скал? Овтел ониудь?
– Нен смотак стшано япсгалась ишла. Ан таистался лжать.
Но, как говорят, терпение – ключ к успеху, и спустя буквально еще пару минут мне уже понятно все, о чем говорят в гостиной. Я уже различаю голоса, и могу с уверенностью сказать, что один из них принадлежит маме – звонкий, утренний, а другой ее новой подруге, Соне – он немного смешной, с акцентом. Иногда мне кажется, что из того, что мы видим, на самом деле ничего и нет – все придумывается на ходу, рисуется с помощью звуков. Я иногда даже вижу, из каких звуков что составлено, и в каком дереве какая мелодия спрятана. Вот дом, в котором мы живем – он громкий. А я – тихий. И Соня тихая. Моя мама громкая, но не настолько, как дом – скорее, как дерево или качели.
Есть такие люди – качели. Их может заносить в разные стороны, да так, что думаешь, еще секунда, и улетят они в небо, и никогда их больше не увидишь. Однако секунда проходит, и понимаешь, что они возвращаются обратно. Потом что они всегда привязаны – веревками, своими корнями привязаны к дереву, и качаются сильно, но всегда в пределах видимости. И вряд ли найдется такой ветер, чтобы раскачать их так сильно, чтобы унести их вместе с деревом далеко-далеко.
Я слушаю, о чем говорят мама с Соней, и в голове рисуются образы – комната, большой стол посередине, чуть подальше телевизор, на столе конфеты с шуршащими фантиками, и чай в кружках. Спиной к окну сидит мама, и смотрит куда-то в угол, видимо, о чем-то думает, и не может сосредоточиться. Иногда она поглядывает на Соню, но не может надолго задержать на ней взгляд, потому что Соня выглядит немного странно.
Соня сидит, закинув ногу на ногу, и говорит, не торопясь, медленно, как будто рисует что-то. Рисует меня, по всех видимости, потому что говорит обо мне, и я уже вижу не только комнату, но и себя в ней, как будто я рядом стою и слушаю, а меня никто не видит. Как только я очутился в гостиной, мне стало намного лучше видно то, что в ней. Мама сидит в своем халате, и сыплет сахар в кружку, по одной крупинке за раз, после чего каждый раз мешает его ложкой. На Соне джинсы, завернутые ниже колена, с лямками, и кофточка, которая как будто держится на груди, и потому не падает. Ей, как и мне лет двадцать пять, не больше. Она продолжает говорить:
– Ольга Павловна, а как насчет специальной школы? Ведь есть же такие, где могут если не писать и считать, то хотя бы читать научить, чтобы в городе ориентироваться.
– Сонь, он город лучше меня и многих других знает. Понимаешь, хм… Ну, во-первых, в этом городке и спецшколы-то никакой нет. А во-вторых, если бы и была, мне не кажется, что они бы нам чем-то помогли. Дело в том, что он… Шшшшшшшшшшшш…
– Да ну? Правда? То есть… А почему, когда я вошла и шшшшшшшшшшш?..
– Это меня саму удивляет, и я так до сих пор и не шшшшшшшшш… Он живет по каким-то своим законам, и, может, даже видит все по-другому. Ты заметила, какие у него зрачки большие? Как у кота, или у собаки, но они совсем не человеческие. Но ты не бойся, на самом деле он добрый, и ни разу никому ничего не сделал.
– Я вам честно скажу – он меня испугал, но только в самом начале. А теперь мне даже интересно с ним будет познакомиться. Может, мы даже подружимся, кто знает, а?
– Ну, это вряд ли. У него есть какие-то друзья на улице, но… шшшшшшшшшшшшш…
И вдруг связь прервалась, и вместо разговоров пошло одно шипение, которое слушать нет никакого смысла. Шипение – оно некрасивое, потому что доходит до тебя с ошибками, и непонятно, испортилось ли оно в дороге, или было отправлено таким специально. Шипение – оно не тихое, оно большое и громкое, и больно бьет по ушам, но в то же время в нем нет ничего, кроме молчания. Оно как будто тянет из меня что-то, и все никак не может вытянуть.
В ногах начинает покалывать, и я уже могу шевелить пальцами. Остается только опустить ноги на пол, а дальше они пойдут сами, потому что поймут, что от них требуется. Они поймут, что если согнутся, то я упаду. Им эта работа знакома уже много-много лет, и они справятся. Ну-ка… Вот и готово, вот я и стою, и для верности все же держусь одной рукой за дверной косяк, мало ли что. Несколько шагов, и я уже оказываюсь там, где совсем недавно пребывал в своем воображении – напротив стола в гостиной. Я говорю:
– Доброе утро.
И сразу добавляю:
– Извините, если напугал.
Мама лишь приподнимает голову, и кивает мне в ответ. Она редко со мной здоровается, только если гости у нас, да и то не всегда. В такие моменты я не могу понять – любит она меня или нет – она кивает, и в то же время смотрит либо сквозь, либо в сторону, и лицо у нее такое, как будто кто-то умер. Или, наоборот, как будто я не умер ночью, а она ждала от меня совсем другого. С утра она мне не очень нравится, нехорошо она на меня смотрит, но зато к вечеру все приходит в норму. А перед сном так и вовсе подойдет, обнимет, и еще расскажет что-нибудь интересное, пожелает приятных снов. Может, усталость делает людей добрее, а, может, ей просто сны плохие снятся, вот она и переживает по утрам.
Соня поворачивает голову в мою сторону и, перед тем, как поздороваться, долго меня разглядывает, как будто я картинка или животное, и она собирается меня купить. И вдруг мне кажется, что я и есть картинка, повешен на стенку в магазине, и на меня все смотрят, а я смотрю на них, только они об этом не догадываются. И как только представил себе эту сцену, начал без всякого стеснения разглядывать Соню – заглянул ей в слегка приоткрытый рот, потом опустил взгляд на ложбинку между грудями, посмотрел на сами груди, затем уставился ей прямо в зрачки. Тут наши взгляды встретились, и она мгновенно опустила глаза, как будто просто осматривала кругом, и на меня не собиралась глядеть. Повернулась обратно к столу и ответила сама себе:
– Доброе утро.
Я понимаю, что позволил себе глупость, рассматривая ее таким наглым образом, и не нахожу ничего лучше, кроме как повторить:
– Извините, если напугал. Кстати, Вы заходили в мою комнату, я тогда не совсем ото сна отошел, и не мог ничего ответить. Так вот, мне тоже очень приятно, и меня зовут Деф.
Мама снова поднимает голову, и грустно на меня смотрит, как будто хочет, чтобы я что-то вспомнил, сверлит меня тоскливым взглядом, шипением, как будто вытягивает из меня что-то. Потом понимает, что это бесполезно, что я не понимаю ее, и звонким, но в то же время уставшим голосом произносит:
– Ну сколько раз тебе говорить. Тебя зовут не Деф, а Деф.
– Так я и говорю. Меня зовут Деф.
– О, Господи…
И я вижу, как ее ветви выходят через наше окно, и врезаются в окна домов напротив, и в те, которые висят в нескольких километрах от нас, они проходят через кинотеатр в ресторан на площади, потом идут по рельсам в неизвестном даже им самим направлении. Ветви натянуты и вот-вот вырвут ее из земли, но это только так кажется – на самом деле корни буквально прибили ее к месту, да так, что ей рот открывать тяжело. Корни расползаются под полом, под обоями, через телефонные провода и сигнализацию, и все они ведут ко мне. К качелям, которые умрут, если дерево вырвать. И я понимаю, почему мама на меня злится – потому что я мешаю ей. Она прикована корнями ко мне, и никакой ветер не сможет ее от меня освободить, даже сам Бог. И я говорю ей:
– Извини.

На потолок приземляется муха, маленькая, черная, а на лапах у нее едва заметные присоски, которые не дают ей упасть, и тихо пощелкивают, когда муха ходит. Напротив нее, там же, на потолке, встает комар, и хоботом чертит линию, потом кивает головой, словно дает разрешение говорить, и муха ему отвечает:
– Клянусь своими изношенными крыльями, что добегу без всякого мошенничества до твоей черты за пять секунд! Засекай, комар!
– Смотри, муха. Как только мама Дефа начнет говорить, ты должна быть уже возле меня, иначе… я полечу без тебя!
Мама заканчивает размешивать сахар, кладет ложку на блюдце рядом с чашкой и разворачивает конфету. Муха уже на полпути, она еле дышит, чуть не падает, но при этом не сбавляет ходу, и только слышно, как присоски щелкают – «щелк, щелк, щелк». Мама комкает фантик, медленно кладет на стол, к остальным в кучу, смотрит на меня, открывает рот. Мухе остался один шаг до финиша!
– Деф, что ты в потолок уставился? Неужели там интересней, чем в окне, например? Познакомился бы с гостьей поближе, спросил, откуда она, почему приехала.
– Мам, у тебя это… комар на лбу.
– Вот всегда так, – мама поворачивается к Соне. – Вроде бы слышит, а в то же время витает где-то в облаках, и всегда о чем-то о своем думает. Иногда кажется, что понимает, а на самом деле ни черта он не понимает. Да и как это возможно? Все же не в сказке живем, а в реальном мире, и такие люди… они не понимают.
– Мам, у тебя муха в чае. Мам…
– Так что если хочешь, можешь с ним поговорить, конечно, но не рассчитывай на взаимность. Он покивает, покивает, а потом ляпнет что-нибудь про комара, или лешего, вот и весь разговор. О многом с ним не побеседуешь… Разве что о самых простых вещах, – и с этими словами мама вылавливает из чая муху.
Она странная, и я не всегда могу ее понять. Каждому гостю она говорит, что со мной невозможно общаться, что я не умею слушать и говорю ерунду, а некоторым даже намекала на то, что я и вовсе глуп. Зачем она это делает? Ведь после каждого такого слова ее корни еще больше разрастаются – под полом, под обоями, и все больше эти корни ко мне тянутся, прижимаются и вьются по моим ногам. Ругается она на меня, но все же не очень-то хочет, чтобы у меня кроме нее кто-то был, поэтому и обманывает гостей. А иногда я ночью встану, к стенке прижмусь – так чувствую, как она меня по проводам слушает. Значит, зачем-то я ей все-таки нужен?
– Ольга Павловна, а может мне с собой Дефа взять? Мы бы нашли, о чем поговорить, я уверена, да и ему неплохо бы проветриться, можно? К тому же я не знаю, где тут у вас что находится, и он бы мне показал.
Мама пожимает плечами и говорит что-то похоже на «нууу?» – это значит, что можно. Только зря Соня об этом спросила, я хотел сам ей предложить, я даже придумал, куда мы сходим. Я покажу ей город – какие у нас места есть, а она бы рассказала, почему к нам приехала, и откуда, из какой области. Потом можно будет сходить в кинотеатр, если сегодня не выходной и не пятница. Да что бы там ни было, все равно будет интересно. Надо надеть новые туфли, которые мне на первое сентября купили, на день знаний – они блестящие и поэтому как будто парадные.
Пока я обуваюсь, мама сует Соне журнал какой-то женский, с одеждой, и шепчет на ухо:
– Он может на нескольку часов засесть на одном месте – вот, почитаешь, чтобы не заскучать.
– Да не нужно, Ольга Павловна, он же не собака, мы пообщаемся, – Соня шепчет осторожно, но я все равно все слышу. Да, я не собака. Но иногда мне так кажется, особенно, когда мама со мной гуляет. Она даже веревочкой меня к себе иногда привязывает, чтобы я не убежал. Только я все равно убегаю, и прихожу поздно, под вечер, когда нагуляюсь и есть захочу. А могу и с самого утра через окно вылезти – главное успеть, пока мама не сообразила что к чему, ведь она специально меня по проводам слушает, чтобы я не убегал никуда.

Мы с Соней выходим на улицу, и я машу рукой маме в окно, даю ей знаки, что все будет нормально. Я одет по осеннему – на мне пальто новое, шапка и легкие штаны, а под ними ничего нет, потому что пока еще тепло, только-только осень началась. Веревочкой мама меня связать постеснялась, тем более что Соня сказала ей перед выходом про меня, что я не собака. Все же мама – немного флюгер, вроде петушков на деревенских домах по окраине, которые из жести выпилены и вертятся в разные стороны. Чуть дунешь – и петушок уже смотрит в другую сторону, только с места его все равно не сдвинешь, как ни старайся. Мы уже далеко от дома, а мама смотрит на нас из окна, как будто что-то с нами должно случиться, и непременно сейчас. А может быть, ждет, когда же мы из виду скроемся, чтобы пригласить кого-нибудь в гости, пока меня дома нет.
– Кстати… Вы ведь мамина подруга, да? Вы вместе учились или работали?
Я делаю серьезное лицо, как будто я милиционер и допрашиваю свидетеля. Как будто мы находимся в зале суда, а Соня стоит за тумбочкой и дает показания, от которых нельзя будет потом отказаться. Но вместо того, чтобы ответить, она только смеется:
– Ну ты даешь! Мне что, действительно можно дать столько лет? Столько же, сколько твоей маме?
– Я не знаю. Нет, наверное, нет. Все же ты выглядишь меньше, чем мама.
– Вот видишь. К тому же, я говорила тебе, когда зашла в комнату, что мы с тобой родственники.
– Разве говорила? Я не помню.
– Как это не помнишь? Это же было совсем недавно, буквально полчаса назад.
– У меня кое-то мысли крадет, а потом их шипением заменяет, чтобы я думал, что люди не говорят, а шипят. И не только затем, а еще по кое-каким причинам.
– Да? Это интересно… тогда продолжай! Кто именно у тебя их крадет и по каким-таким причинам?
– Мама крадет. Она слушает, что мне говорят, а потом выдергивает из меня все, что ей кажется ненужным.
Соня посмеивается в сторону, едва заметно – я все это вижу, но не обижаюсь. Надо мной люди часто посмеиваются, и если смеются по-доброму, то я не против. Так что я лишь улыбаюсь в ответ, и Соня, увидев мою улыбку, начинает смеяться в голос. Я тоже не выдерживаю и громко гогочу, отчего она смеется еще громче, и так мы и хохочем до самого шоссе, без всяких причин, просто ради смеха. Нам с ней как будто по десять лет, а может быть, и на самом деле столько.
– Но как она могла услышать, если в тот момент была в гостиной? А?
– По проводам. Если ток выключить, то по ним идет звук, и можно слушать.
И мы снова смеемся.
– Ну, уж это вряд ли!
Скоро мы доходим до центрального парка – единственного парка в городе, который еще не зарос, и в котором иногда убирают. Я был во многих разных местах – в садиках, ближе к окраине, на кладбище, в лесах за городом, и все они завидуют центральному парку. Потому как это лицо города, а все остальные места, по бокам – они как будто и вовсе лишние, и некому следить за чистотой в них, за порядком. А деревья, наоборот – те, что в центре, жалеют, что не родились где-нибудь с краю. Как-то раз в парке одно дерево мне сказало: «Деф, ну почему я должно торчать в самой середине, у всех на виду, смотреть на пьяниц с собаками, слушать каждый день весь этот шум, ругательства, почему я вылезло именно здесь? Лучше бы семечко, из которого я выросло, смерзло в декабрьскую ночь, и лучше бы меня вовсе не было!» Это дерево было совсем еще маленькое, так что я просто выкопал его и пересадил за кладбищем, и оно прижилось.
– Ты разговариваешь с деревьями? И что же нам говорит этот огромный ясень?
– Это не ясень, а липа. Только она сейчас молчит, потому что деревья редко очень разговаривают. Если очень нужно, тогда говорят, или пока молодые.
– А мне эта липа сейчас сказала, что ты все наврал. И что она вовсе не против о чем-нибудь поболтать!
Соня думает, что я в шутку это говорю, но я действительно слышу. Слышу иногда, как трава подо мной шепчет: «Стой, стой, стой!», и я останавливаюсь, припадаю ухом к ней и слушаю. А она все: «Стой, стой», и даже когда совсем замираю, все равно не замолкает – просит остановиться.
– Слушай, ты, конечно, странноватый, но ведь ты далеко не дурак, как твоя мама мне сказала. И вроде даже не шшшшшшшш…
– Это она специально, чтобы со мной никто не общался. Она всем так говорит, поэтому со мной никто и не пробует общаться, только рукой мне иногда помашет, и что-нибудь про меня маме скажет.
Соня крутит сухой листик между пальцами, а другой рукой пытается щелкнуть по нему, но листик каждый раз уворачивается.
– Так тебя совсем нет друзей?
– Есть, но они не всегда друзья – если только поговорим иногда, когда встретимся. Дима – он немного глупый, потому что войну прошел и получил травму. А Женя – его боевой товарищ. Они живут в соседних квартирах, и поэтому все больше вместе держатся, но иногда и я с ними время провожу. Если смогу убежать утром, через окно.
Мы подходим к пруду, который вечно пустой – одна вода, и никто в нем не плавает, даже лягушки. Дует слабый ветерок, и по воде идут волны, как будто плывет кто-то, и тут же мне представляется, что это по воде большая утка гуляет, а за ней целый выводок утят. Кто-то из них кричит по-утиному: «Мама, а где папа?»
– Сонь…
Соня садится на корточки, и водит листом по воде, наблюдая за своим отражением, которое то появляется полностью, то совсем пропадает в водяных кругах. Утенок догоняет большую утку и щиплет ее за крыло: «Мам, ну мам, где наш папа?» Ветер дует еще сильнее, отчего волны становятся еще больше и мне слышится, как вода шепчет: «Стой, стой, стой».
– Сонь…
Соня оборачивается, и вдруг ветер затихает, а большая утка, со всем своим выводком куда-то пропадает, вместе с шепотом и волнами.
– Сонь, ты, кажется, говорила, что мы родственники. А как именно?
– Ты мне двоюродный брат. Наши мамы сестры.
– Странно, мне об этом никто не говорил. Ну, о том, что у моей мамы есть сестра.
– Может, и говорили, да ты забыл. Или у тебя украли это из головы. Ха! Хотя не удивлюсь, если тебе действительно ничего не сказали – зачем тебе знать, что у твоей мамы… а, ладно, проехали.
– Почему проехали?
– Ну, просто проехали, как будто я ничего не говорила. Понимаешь, не все хочется рассказывать – просто скажем так, твоя мама мою не очень-то любит, ну, и моя твою тоже. Они не общаются. Хм… Ты, наверное, спросишь, а что же я тогда тут делаю, как я вас нашла, и почему меня вообще к вам пустили? Тут очень долгая история. Впрочем, нам же некуда торопиться, верно?
Я отвечаю, что некуда. Обед еще нескоро, но можно пообедать и в столовой на площади – там хорошо кормят и можно поесть на те деньги, которые у меня в кармане каждое утро появляются. А если не хватит, то я свою порцию Соне отдам, а сам поем за ужином, когда домой придем. Ведь как делают животные? Едят, когда захотят, нет у них режима никакого – завтрака, обеда, ужина, если будут голодны и найдут что-нибудь, то скушают, а иначе не станут давиться. А мама хочет, чтобы еда у меня в кишках, как поезда в метро каталась, строго по расписанию, минута в минуту. Когда папа был жив, он никогда в метро не ездил, потому что душно в нем и слишком тесно, особенно зимой. А мама, наоборот, на машине не хотела ездить, чтобы в пробку не попасть и не опоздать куда-нибудь, поэтому они с папой никогда вместе не ездили.
– Ты был в метро? Я думала, ты из этого городка никуда не выбирался?
– А я и не говорил, что был. Просто видел, как в нем катался папа.
Я смотрю как будто из папиной головы, из его глаз – как будто в его голове пусто, а я забрался туда и смотрю изнутри, через дырки в глазах. Вижу, как папа спускается на эскалаторе, а все на него смотрят, и шепчут что-то друг другу, а кто-то подошел вплотную и просит ему помочь. Потом все расступаются, и мы с папой входим в вагон, и нам в нем уступают место, но папа отказывается, говорит, что нельзя ему чужие места занимать. А потом он закрывает глаза, и я ничего не вижу, сижу в темноте, и слушаю, как поезд шумит, как шуршат газеты, перелетают голоса взад-вперед по вагону.
– Как это ты мог видеть, Деф? Если мне не изменяет память, твой отец куда-то исчез еще до твоего рождения?
– Он никуда не исчез. Он у нас дома, в стенке.
Соня смотрит на меня такими глазами, как будто я только что убил кого-то, и за это она сейчас убьет меня. Но она, наверное, просто не поняла, что я имею в виду, и думает, что мы замуровали папу. А это совсем не так, папа сам себя замуровал, еще, когда я был мертвый, а вернее, только-только начинал оживать. Папа тогда застрелился в моей комнате, ночью, когда мы все в коридоре стояли, и мы с мамой тут же подскочили на месте от выстрела, а она скоро уже родить должна была, и я испугался, что она сейчас умрет от разрыва сердца, и я так и останусь у нее внутри. Но мама сильная, она даже в обморок не упала, только расплакалась, а потом собралась с духом и даже дала какие-то показания.
А папина душа в стенку вселилась, потому что окна закрыты были, и она не могла вылететь на улицу и найти себе дерево, куст или еще что-нибудь. Обычно души сидят в деревьях, или в облаках, а некоторые в проводах сидят, или в трубе канализационной. Поэтому деревья и разговаривают, а некоторые плачут, а другие ворчат постоянно. Они все такие, какими были в последний миг перед смертью. А папина не смогла себе ничего такого найти и вселилась в стенку. Теперь, если к ней ухо приложить, то можно слышать то, о чем папа говорит, иногда он даже со мной здоровается, но, в основном, просто бормочет что-то не совсем понятное.
– Деф, ну что ты несешь! Ладно, про говорящую траву, но говорящая стенка – это уже перебор! Твой отец вовсе не умер, он просто пропал, ну, кинул вас, проще говоря. И как раз сегодня я говорила с твоей мамой, и она сказала, что никогда в Петербурге вы не были! Понимаешь? Не мог твой папа в метро кататься, да и не было его вовсе, ты просто выдумал его, вот и все.
– А вот и не выдумал. У мамы фотографии лежат в комоде, так они там они в Петербурге, а еще листы печатные, и все это мама от меня прячет.
– Да откуда ты знаешь, что на фотографиях именно Петербург? Ты ж не видел его никогда.
– Видел. Когда мы с папой…
– Ох, ну ладно, мы тут ничего не докажем, верно? У тебя своя правда, с говорящими деревьями, у меня своя, с говорящими фактами. Давай лучше о чем-нибудь другом поговорим, а то меня, если честно, немного даже передергивает от твоей фантазии, ух… О чем бы ты хотел поговорить?
– Ну… Почему ты приехала? Разве тебе дома было хуже?
– Ух ты, ну и вопрос! Зачем же так грубо-то, Деф, ты мог бы быть погостеприимней, в самом деле? Я же не чужой тебе человек, хоть мы и не виделись никогда.
– Извини, я не хотел грубо, я гостепр… я для разговору спросил.
– Да ну тебя, с тобой и пошутить уже нельзя, я ж поняла, что ты так, просто спросил. С чувством юмора у тебя туго, друг, шутить ты не любишь.
– Люблю.
– Да? Ну, пошути, давай. Покажи, как ты умеешь.
– Про совет школы выживания… Если на вас… то лучше… лучше… Нет, забыл. Сейчас вспомню. Дима рассказывал, мы смеялись, а сейчас я уже не помню. Я умею, но мне нужно подготовиться.
– Да ничего страшного, Деф, я все это не всерьез. Просто ты какой-то совсем расторможенный, как будто с луны свалился. Может, ты и с причудами, но ведь мы смеялись с тобой, помнишь? Может, посмеемся еще раз? Просто так?
– Ты приехала, чтобы меня растормошить?
Я специально задал такой вопрос, потому что Соня пытается уйти от ответа. Я вижу, как она старается говорить как обычно, но мне уже не хочется просто так смеяться. Потому что Соня что-то от меня скрывает, и я это чувствую. И, как только я задал этот вопрос, она сразу становится серьезной, и лицо ее делается грустным и каким-то задумчивым.
– Ну, видишь ли, Деф. Просто мне сейчас негде жить, вот я и приехала к вам. Но это ненадолго, как только я устроюсь на работу, я буду снимать комнату и жить одна. Просто вчера я пришла домой, и увидела маму мертвой, а рядом с ней лежала записка, в которой говорилось, что я должна как можно быстрее бежать из города.
Соня говорит быстро, проглатывая слова, и старается не глядеть на меня, а я смотрю прямо на нее в упор. Я вспоминаю про обеды в столовой, кинотеатр и кладбище за городом, и все они сливаются в одну большую кашу, которая булькает в голове, и из-за нее мне не удается разобрать некоторые слова. Трава вдруг встает на дыбы, а деревья выпрямляют свои ветки, и все они как будто начинают пищать, пытаясь перекричать Соню. С каждой минутой мне все сложнее вслушиваться в то, что она говорит, а ей все сложнее выговаривать слова, но она не понимает, почему.
– И… Я читаю, а она лежит… Видишь ли, моя мама давно уже принимает шшшшшшшш, с тех пор как нас бросил отец, и, по все видимости, она залезла в большие долги. Возможно, дилерам понадобилась бы наша квартира, или даже я, потому что бывали случаи, когда похищали детей, и вот я в тот же вечер, то есть вчера, села на электричку и приехала сюда. Ну, у мамы был ваш телефон, так что сначала я позвонила твоей, и она не могла отказать… шшшшшшш… Вот поэтому я здесь, в этом провинциальном городке, в этой деревеньке с бетонными шшшшшшшшш… потому что меня в Петербурге могут убить или похитить.
Последние слова еле доходят до меня, да и то в скомканном виде, так что мне приходится самому распрямлять их, складывать в ровный лист, чтобы можно было разобрать, что они означают. И каждое слово бьет по голове все больней и больней, так что под конец я падаю на колени, и стою на них, и еле дышу – а трава колкая, каждая травинка превратилась в иглу, и от каждой этой травинки у меня образуются кровяные следы на ногах. Деревья тычут мне своими ветками в лицо и кричат «Не верь ей! Не верь ей!», а липа верхушкой крутит и поддакивает: «Да! Да! Не верь!»
– Соня, а ведь это неправда. Ты обманываешь.
Она только закончила говорить, и прислонила руку к лицу, чтобы вытереть слезу, как я ей это говорю. Причем говорю уверенно, да таким голосом, каким никогда до этого не говорил – звонким, нагловатым даже немного, аж сам удивляюсь, до того по-новому вдруг говорю. А Соня – так и подпрыгнула на месте.
– Ты… Ты что такое говоришь? Я ж тебе самое сокровенное рассказываю, а ты… Я ведь думала, ты поймешь, а ты…
И тут она замечает, что я говорю это, стоя на коленях, а сам чуть не плачу, и дрожу всем телом, потому что иголки тыкают в ноги. И тогда Соня подходит ко мне, обнимает за голову и шепчет еле слышно:
– Ну что ты, в самом деле… Ну, ну же. Все хорошо, Деф. Это все прошло, это было со мной вчера, видишь, я жива, со мной все в порядке. Все позади.
А я пошевелиться не могу, застыл на месте – как вкопанный, как дерево, которое корнями вросло, и радо бы вырваться, да не может. Только дерево корни держат, а я себя сам держу, потому что как двигаться забыл – какие команды отдавать, чтобы подняться. Стою на коленях, и как дрожать даже забыл, только чувствую, как Соня меня по голове гладит и говорит:
– Все хорошо, все хорошо…
Мой рот сам по себе открывается, и язык без спроса начинает шевелиться. А я просто как зритель, наблюдаю за этим, и ничего не могу поделать. Мой рот говорит Соне:
– Ты все наврала. А зачем? Я ведь тебе ничего не соврал, почему же ты меня обманываешь?
И вдруг все останавливается.

Я стою на коленях и слушаю, как ветер играет листьями, как они кружатся в пруду, играют друг с другом, да и с ветром тоже – еще бы, целое лето висели на ветках, а тут – раз, и все, лети куда хочешь, делай все, что только заблагорассудится. Вот они и кружатся, кричат по-своему, веселятся друг с другом, хотя и понимают, что теперь они уже взрослые – а значит, каждая минута приближает их к смерти. А потом они умрут и станут деревьями, огромными как многоэтажный дом. Я пока еще лист, и все еще качаюсь на ветке, качелями, но ведь это не может продолжаться вечно, вот уже и осень наступила, и какой-нибудь слабый ветерок может меня сорвать и унести через крыши далеко-далеко – туда, где я и не думал никогда бывать. Вот Соня уже сорвалась, и прилетела к нам – а сейчас сидит напротив меня и почему-то не хочет мне в глаза смотреть. Но и уходить тоже не собирается, а что произошло, я не знаю – я как будто проснулся только что.
– Деф… Это ведь нехорошо говорить про живого человека, что он умер?
– Наверное, Сонь. А что случилось, ты про кого так сказала?
– Постой, Деф… А может с человеком что-то случиться, если ему вдруг свечку за упокой поставят? Деф, твоя мама в церковь ходит?
– Нет, она даже по праздникам не ходит. Говорит, что все это глупости, и нет в церкви ничего интересного.
– Ну, хоть так, и то хорошо. Ты это… извини меня, я ведь действительно тебя обманула. Про маму свою, что она умерла – нет, с ней все в порядке, все как обычно. А я просто так уехала, ну, надоело мне жить с ней, а снимать у нас дорого, вот я сюда и решила переехать, и маме твоей наплела чепухи про смерть, про записку. Господи, все же глупо очень вышло – я тебе рассказываю, будто душу свою раскрываю, а на самом деле бессовестно вру… Черт. Деф, извини, я не хотела, чтобы так…
Соня чуть не плачет, и голос у нее дрожит, а я не могу понять, почему она мне это рассказывает. И почему я стою на коленях, причем довольно долго, потому что ноги затекли, и куда делись утята? И кажется мне, что все выдумано, все не на самом деле происходит, а только во сне, и я сейчас сплю, и вижу не Соню, а только свою фантазию. Такое бывает, когда проснешься, и еще не совсем соображаешь, где жизнь, а где выдумка. А иногда думается, что меня и вовсе нет, и я просто выдуман, и нахожусь у кого-нибудь в голове, ну, например, у Сони, и она сейчас сидит и рассказывает все своей фантазии, и эта фантазия и есть я. Меня еще Димка дразнил, что меня нет, и он просто меня выдумал, а я ему тогда поверил, да и сейчас иногда верю, потому что не всегда себя чувствую. А может, Соня выдумала меня, а я выдумал Соню, и теперь Сони две, и она сама с собой разговаривает, но через меня как будто. А я ее ангел-хранитель, который все ей прощает, даже если толком непонятно, что же она натворила.
Только я за палец себя трогаю, и понимаю, что кольцо на нем одето – значит, все же не сплю я, и не выдумал ничего, а все на самом деле происходит.
– Соня, моя мама может позвонить вам, и узнает, что никто не умер.
– Нет, здесь все схвачено, она не будет. Понимаешь, они не общаются. Хм. Честно говоря, не думаю, что ее кто-то вообще способен терпеть – видишь, даже мне надоело. Приехала сюда!
И она не то чтобы засмеялась, а только едва заметно усмехнулась – ха. Одной половиной рта засмеялась, а другой нет, как будто ей и смешно, и грустно оттого, что смешно. Или наоборот.
– И твоя звонить не станет?
– Ну, но даже если бы захотела, то не смогла. Я перед тем, как из дома убежать, все провода перерезала в доме, а телефонный даже в нескольких местах, так что пока новый прокладывают, пока мама телефон другой купит взамен разбитого, как раз три дня и пройдет. А там уже и хоронить будет поздно.
– И даже милиция тебя не найдет? Сонь, тебя ж первым делом у нас искать будут. И найдут ведь, они ж милиционеры, они знают свое дело.
– Может, и так. А может, и не будут. В любом случае, три дня у меня точно есть, а за эти три дня я, может, и еще куда уеду. Понимаешь, я, наконец, вырвалась, и теперь меня уже ничто не держит! Могу хоть на край света утопать, были бы силы, понимаешь?
– Да, Соня, я смотрю – тебя даже мама собственная не держит.
– Ну, Деф, как тебе это сказать… Я, конечно, буду по ней скучать, но все же у меня теперь своя жизнь, и эта жизнь для меня важнее. Важнее мамы, папы – всех на свете. Когда ты в свободном плавании, нельзя думать о тех, кто на берегу. А то так и будешь царапать дно в двух метрах от берега.
Скрип-скрип. Я чувствую, что царапаю, но мне пока нельзя в плаванье, потому что без меня мама пропадет. Она ведь тратит всю свою жизнь на меня, и если я вдруг убегу из дома, то получится, что она прожила жизнь зря. Потому что она не увидит, кем я вырос, каким стал, а ведь это все надо своими глазами видеть – в письмах так не напишешь. А когда мама состарится, то я опять буду жить с ней и о ней заботиться – тогда зачем мне убегать? И если я не смогу за ней ухаживать в старости, то какой из меня сын? Вот вам и скрип-скрип. Я царапаю, и это будет всегда, пока я кому-то нужен. И я, хоть и убегаю через окно, но всегда возвращаюсь домой, вот так вот.
– Деф, а ты был где-нибудь? Ну, хотя бы в другом городе был?
– Я не был. Вернее был, но только когда был у папы в голове. А так мама меня никуда не пускает, и на прогулку меня берет только до садика и обратно. Она очень боится, что я убегу.
– Но ведь ты все равно убегаешь?
Убегаю, но только иногда, когда случай представится. Раньше через окно вылезал, а теперь на нем решетка, и никак в нее не протиснуться, а чтобы открыть, ключ нужен. Он у мамы спрятан, только я все не могу понять, где именно. Может, в каком секретном ящике, или в стенке, а может и в морозильнике, между кусками мяса лежит. Она меня этим ключом все время при себе держит, потому что боится, что я могу не вернуться, что убегу куда-нибудь далеко и там останусь, уйду в какое-нибудь дальнее плаванье. Она и сегодня-то меня с тобой отпустила только потому что перед тобой неудобно стало. Все же я не зверек ручной, чтоб меня все время при себе держать, все же живой человек.
– Да уж. Поживее, кстати, некоторых.
Соня хорошая, я чувствую это – она если и наврала, хоть я этого и не помню, то только потому, что не все можно сказать при первой встрече, а если откажешься говорить, то могут на тебя и обидеться. А если человек обиделся, значит, ты ему плохо сделал и тоже виноват. Я же нисколько на Соню не обиделся – даже рад, что она теперь решилась правду рассказать. Так что все получается хорошо, и Соня уже смотрит на меня, в лицо, а не вниз, потому что открылась мне, а я не стал ее осуждать.
– Сонь, может, в кино пойдем?
– Какое тебе кино, уже вечер. Мама твоя нас заждалась, наверное.

Мы не ходим в церковь, но в Бога я все же верю, и в чудеса тоже, что они на самом деле есть, а не только в сказках или по телевизору. Только я никак понять не могу, почему Бог не хочет, чтобы его видели. То есть, я с одной стороны понимаю, конечно, но с другой было бы очень здорово, если б Он хоть раз в год появлялся на небе и показывал, что жив и никуда не делся, не бросил нас.
– Как папа.
– Как мой папа, который теперь живет в стенке?
– Нет, как мой, который просто уехал.
– Как папа.
Я слышал откуда-то, что много-много лет назад Бог разговаривал с людьми, да так, что по всей планете звучал его голос. Говорят, что тогда люди были намного лучше, чем сейчас, поэтому Бог от них не отворачивался. А, может, они как раз были такими хорошими потому, что с ними Бог разговаривал. Я думал об этом вчера, когда мы с Соней возвращались домой, и хотел поделиться с ней своими мыслями, но не успел – не заметил, как уже пришли. Мама сразу повела меня спать, а Соня отправилась в свою комнату, которая раньше была папиным кабинетом. Туда затащили раскладную кровать, а все остальное там уже есть – и стол с лампой, и шкаф, и окно.
Сегодня мне приснилось, что все вдруг вышли из домов и стали смотреть на небо – оно было такое темно-синее, красивое, потому что ночь, а ночью, должно быть, все очень красивое, как в сказке. И ночное солнце висит над головой, огромное, как половина неба, белое, словно снег, и светится ярким, прозрачным светом. Все смотрят на него и улыбаются широко, как будто с ума посходили, и улыбки у всех до ушей растянуты – такие огромные. А потом на небе вдруг вспышки пошли, как от фотоаппарата, только в миллион раз больше, словно нас на гигантский фотоаппарат снимают, и люди радостно кричать начали – все сразу, одним большим хором по всей планете. И я спрашиваю у одного мужичка, который стоит рядом со мной:
– Что же это происходит?
А он на это мне отвечает:
– Значит, в первый раз тут, друг? Ну, тогда смотри – это и есть наш Бог, вот он дает о себе знать. Видишь, какое шоу устроил – все для нас.
Соня покатывается со смеху – ей очень понравилось, как я про шоу сказал. И мне тоже очень весело становится, и я признаюсь Соне, что до сегодняшнего дня мне одни глупости снились, а что сегодня в первый раз что-то интересное увидал. Может, потому что лег слишком рано, а может, Соня на меня так подействовала – ведь мы спали в соседних комнатах, а стенка между нами даже и не стенка вовсе, ведь в ней живет мой папа. Так что я спокойно мог забраться в ее сон, пока она спит, и подглядеть.
– Нет, Деф, мне на такие приключения очень редко везет, только если температура сильная, вот тогда жди во сне чего угодно. А сегодня мне мама снилась… ну, как мы… прощаемся. Она говорила – нам с тобой не по пути, а на самом деле, это я должна была так сказать. Потом она начала кричать о том, что я ломаю ей жизнь, хотя это я должна была начать так кричать. Ну, в общем, бред, но настроение слегка испортилось. Как-то не по себе теперь.
– Может, это тебе твоей мамы сон приснился.
– Ха, а ведь может и так. Ну, вставай в любом случае, твоя мама по делам каким-то ушла, так я поесть приготовила. Ты ж не ел ничего со вчерашнего утра, давай, поднимайся.
То, что я ничего не ел, и так понятно – ноги еле держат, и слегка покачивает из стороны в сторону, как на палубе корабля. Еле дохожу до стенки, прислоняюсь к ней ухом, хочу поздороваться с папой, но рот мой никак не шевелится, не проснулся еще. В стене тоже совсем тихо – значит, папа еще спит. Я говорю Соне, что можно попозже попробовать, когда папа проснется.
– Да стыдно ему, вот и молчит. Пошли на кухню, – Соня тянет меня за рукав.
– То есть как это – стыдно? Почему ж ему стыдно должно быть?
– За тебя стыдно! Да я просто так сказала. Деф, неужели ты действительно думаешь, что души могут сидеть в стенках, деревьях, в стогах сена? Что они там забыли? После смерти наверняка ничего нет, только одна пустота.
– И даже рая нет?
– Не знаю. Порой мне кажется, что рай и пустота – это одно и то же. Ведь нет ничего такого, чтобы было от него только одно хорошее. А в раю все должно быть хорошо.
– Ну, ты придумала, Соня. Кстати, это все неправда, что ты сказала, вот увидишь – после еды послушаем стенку, наверное, папа к тому времени уже проснется.
– Ну что ж, послушаем, – Соня улыбается с небольшой насмешкой. – Деф, в дверь звонят.
– Так ты пойди, посмотри, наверное, мама вернулась.
И тут Соня вдруг делает вид, как будто ничего мне не говорила. Изображает удивление на лице, и осторожно спрашивает:
– Куда, говоришь, сходить?
– Соня, я говорю, сходи, посмотри, кто пришел.
Как только я это сказал, в дверь снова позвонили. Наверное, надавили уже сильнее, потому что в первый раз я ничего не слышал. Соня же еще больше выгибает брови и начинает смотреть по сторонам, как будто проверяет, все ли с этим миром в порядке, или нет. Что же с ней такое? Приходится обходить ее и идти открывать самому, ну, или не открывать – смотря, кто к нам пришел. А это, оказывается, дядя Коля, сосед наш.
– Чижов это, пришел долг отдать. Открывай, шкет.
Я отпираю, и он входит, пожимает мне руку, здоровается с Соней и делает ей забавный комплимент. Он уже говорил точно такой же маме, но сейчас ее поблизости не видно, поэтому он повторяет этот номер с Соней, а я ему показываю кивком – мол, не выдам. Чижов смешно выглядит, в вечно полурасстегнутом пиджаке, как в старых фильмах пареньки одевались, и в спортивных штанах – в общем, по-домашнему, только такой стиль ему не идет совсем. Впрочем, какое ему до своего вида дело – жена есть, руки-ноги есть, значит, жизнь хоть немного да сложилась.
– На, бери, две тысячи ровно. Спасибо хозяйке передай, скажи, век не забуду, очень вы меня выручили. Ну, я пошел… – Чижов говорит, а сам не уходит никуда.
Дядя Коля всегда так делает – если ему действительно нужно уходить, то он просто руку протягивает на прощание, а если не тянет руку, а стоит, мнется на месте – значит, есть еще какое-то дело. Мама давно это поняла и сразу в такие моменты спрашивала, что ему нужно, когда он газету занесет или еще что-то. Обычно он в долг просил, до зарплаты, или еще до какого-нибудь там дня, премии, подработки или приезда родственников – только отдавал он все равно позже, чем обещал. Это оттого, что водка, которую он пьет, на голову плохо действует – от нее чувство вины пропадает. А это чувство очень полезное, оно, конечно, на первый взгляд мешается, а потом понимаешь, что, без него-то и никуда. Вот Чижов думает, что все в порядке, а ведь настанет такой день, когда мы ему в долг давать перестанем, и в трудную минуту уже совсем некому будет ему помочь. Но сам дядя Коля не виноват, вернее, он когда-то был виноват, а тот дядя Коля, который сейчас, он просто ничего уже не понимает – ведь ему кажется, что все нормально.
– Ну, я, как уже говорил, пошел… Пошел… Хотя ты постой, Деф, а мама твоя скоро придет? Я, пожалуй, подожду тут, пока она не вернется.
– Не хотите чаю… Кстати… Простите, как вас по имени-отчеству? – Соня уже поставила чайник и зажигает под ним спичку.
– Для вас просто Коля. Я ваш сосед.
– Хорошо, Николай, садитесь, сейчас будет готово. Не возражаете, если мы поедим – Деф со вчерашнего утра ничего не ел.
– Да, да, конечно. Деф, что же ты, голодовку объявил?
А я ему отвечаю:
– Мама вчера мне сказала, что сон для меня все же важнее, чем еда – вот и перенесли ужин на утро.
– Какой-то ты фигней страдаешь, ей Богу, Деф – спать ему нужно было. Я так иногда всю ночь не сплю, только под утро ложусь. А Женя, этот, ну, дружок твой, как-то раз иду домой, а он сидит, ждет кого-то на скамейке. Ну, он, конечно, ни «бе», ни «ме», как обычно, и тут Дима подходит… В общем, говорит, пять суток не спали, слыхал? А тебе, бедненькому, срочно спать нужно было, хе-хе-хе.
Про Диму с Женей я знаю – они могут и дольше не спать, если захотят. Тут главное – сила воли и тренировка, тогда можно хоть неделями не спать, если долго тренироваться. Дядя Коля их не любит, потому что они не пьют, а Дима над ним еще и смеялся, когда тот все никак не мог кулаком в него попасть. Дядя Коля отхлебывает из кружки, ставит на место, и задумывается о чем-то, или делает вид, а на самом деле ждет подходящего момента, чтобы заговорить. Я сижу, ем, поглядываю на Соню – она тоже выжидает момент, и тоже, чтобы что-то сказать.
– Николай, а вы сколько раз в дверь звонили?
– Какие-то ты странные вопросы мне задаешь, ей Богу. Да я уж и не помню – вроде один, почти сразу и открыли.
– А точно не два? Может, все-таки два раза, а первый просто тихо получился?
– Может, и два. Вообще-то я уже забыл.
– Ну да не важно. Забудьте и этот мой вопрос тоже.
И только сейчас я понимаю, что Чижов-то уже пьяненький – это не сразу заметно, только по некоторым признакам. Например, если его влево клонит, то это нормально, у него нога больная, а вот когда взад-вперед качает – значит, что-то в нем уже переваривается. Или у него иногда голова вперед как будто вываливается, а потом опять поднимается – тоже признак.
– Кстати, забыла вам представиться – меня Соней зовут, и я тут временно проживаю. Ну, до лучших времен.
– Сонечка, очень приятно. Слушайте, Сонечка, а может, нальете по стопочке за наше знакомство? Ваша хозяйка меня никогда в этом смысле не обижала…
Я киваю Соне головой – мол, можно. У нас в холодильнике уже давно стоит большая бутылка вина, к которой мама так и не притронулась. Я показываю Соне пальцем, где эта бутылка лежит, та достает ее и ставит на стол. На лице Чижова сразу появляется улыбка, и он начинает бормотать что-то вроде «ну-ка, ну-ка, сейчас мы ее», и на столе вдруг из ниоткуда появляется пластиковый стакан.
– Пью за знакомство, и за ваше здоровье, чтобы все у вас было хорошо! – С этими словами, он вливает в себя все из стаканчика и крякает, – Ох, не белая, конечно, но хорошо идет, родимое – будете, значит, здоровы, ребята. Кстати, раз уж такое дело… Думаю, маму вашу я не дождусь, поэтому попрошу у вас – завтра у моего брата юбилей, ну и… Не одолжите мне две с половиной на неделю – клянусь, отдам четко в срок! У жены зарплата как раз через неделю – отдам.
– Дядя Коля, вы ж только что долг нам отдали. Две тысячи.
– Так ведь и вот – я ж отдал! Значит, и эти две с половиной отдам, только через неделю, когда зарплату жена получит за месяц, тогда сразу все и отдам. Ну, нужно мне подарок купить – все же пятьдесят лет исполняется, а денег-то нет! Пшик! Ну выручите, ребята.
Соня глядит на меня и взглядом спрашивает, как тут быть, все же я тут пока за хозяина, и мне решать, что делать с деньгами. А я ей чуть заметно головой качаю – даю понять, что не надо ему давать ничего, потому что он пропьет их. Да и потом без мамы все равно нельзя ничего ему давать – брать можно, а давать нельзя. Но Соня почему-то делает вид, что не замечает этих моих знаков, и даже отворачивается в другую сторону – наверное, потому что ей становится неудобно за меня – что я дядя Коле не верю. А я ведь вижу, что эти деньги ему только во вред пойдут, да и мама будет ругать, если узнает, что мы ему деньги даем без спроса. Здесь мы не виноваты, здесь водка его виновата и деньги. Однако Соня поворачивается к Чижову и говорит:
– Отчего же, возьмите – я думаю, Ольга Павловна не будет против, если всего на неделю.
– Ей Богу, через неделю будут! Оленька бы разрешила – я просто ждать уже не могу. Спасибо вам, выручили.
– Только две с половиной я вам дать не смогу, не знаю, где деньги лежат, – с этими словами она смотрит на меня, да так, как будто я ей враг настоящий. – Могу вам одолжить снова только эти две тысячи.
– Нет-нет, Сонечка, мне именно две с половиной очень нужны. Я тут и подарок уже присмотрел… Я ведь верну через неделю – эти же я вернул!
– Извините, Николай, но здесь я только так вам могу помочь. Вот, возьмите, – и она берет с холодильника бумажки, которые я туда положил, и передает их Чижову. Тот прячет их в штаны, и еле слышно бормочет:
– Спасибо… Ну, хоть так. Хотя вот если бы с половиной, – и наливает себе следующий стакан. – За здоровье вашей хозяйки – твоей, Деф, матушки, Ольги Павловны. Оп! Опять в дверь звонят.
Я встаю изо стола и говорю:
– Я открою, Сонь.
Соня как стояла, так и села сразу:
– Хочешь сказать, сейчас опять позвонят? – Она поворачивается к Чижову. – Слышали? Что он сказал?
– Да, но ведь никто не звонил.
От этой водочки у дяди Коли совсем память отшибло – уже не помнит, что он только что говорил. Соня тоже как-то странно себя ведет, смотрит на меня с недоверием, с опаской даже – из-за денег что ли? Так я же просто помотал головой, потому что не хотел лично денег давать, а Соня может делать, как ей захочется. Иногда все начинают вести себя очень странно, как будто все вокруг сошли с ума, и я один среди них нормальный. И тут, пока я думал стоял, в дверь снова позвонили, да так, что Соня с дядей Колей аж подскочили на месте. А я пошел спрашивать, кто там:
– Коля у вас? Здравствуйте, у вас мой Коля?
Я возвращаюсь в гостиную:
– Дядя Коля, там ваша жена пришла. Зовет вас.
– Чего это она… Ну, да ладно, я тогда пошел… Ну, всего вам хорошего.
Он быстро доходит до двери, немного жмется на месте, потом, наконец, решается и толкает дверь, из-за которой тут же высовывается рука и хватает его за волосы.
– Вот ты где, гад – украсть, значит, решил! Думал, не замечу, что двух тысяч не хватает? Ладно, ты из кошелька моего пер, теперь ты и в эти залез? Ты, урод, хочешь, чтобы в тюрьму меня посадили?
– Лида, тише, тише. У меня они с собой, я ж на время взял, только на полчаса. Вот же они, на, на…
– Что значит «на»? Я тебе собака, что ли? – И рука уволакивает дядю Колю на лестницу.
Соня, слыша все это, выбегает за ними:
– Простите, но вообще-то эти две тысячи наши, мы их ему только что одолжили. Не могли бы вы их вернуть, пожалуйста?
– Не выйдет, девушка. Одолжили! Не надо было давать в долг этому алкашу! Последние деньги на улицу вынес, и на что нам теперь жить? В следующий раз трижды подумаете, прежде чем такому, как он, деньги давать, а он у меня больше ни копейки не получит – буду прятать, да так, чтобы в жизни ничего не нашел! Слышишь, скотина?
– Лида, не позорь! – Чижова все еще держат за волосы. – Я верну вам, обещаю, ну, может, попозже немного, но верну!
– Дядя Коля, вы клялись, что принесете через неделю…
– Сонечка, ну, ты же видишь, какая ситуация, ну помоги мне. Я ж за твое здоровье выпил!
– Девушка, ничего вы от него не получите! Слышите?
– Не позорь, Лида! У них паренек шшшшшшшшшш!
– Иди уже, а не волочи ногами! Вот повезло, так повезло…
– Я верну, обязательно верну! Я же обещал!

Чижова утаскивают наверх, и теперь уже вместо криков слышно только как потолок над нами трясется от топанья. Наверное, дядя Коля сердится на жену за то, что та сказала, мол, мы денег назад не получим.
– Он вернет, Соня, не переживай. Может, и не через неделю, конечно, но вернет, раз сказал. А маме ты не говори пока, что он приходил, как будто и не было ничего вовсе.
Я закрываю дверь на замок и собираюсь вернуться на кухню, чтобы доесть завтрак, но Соня хватает меня за рукав и тянет в свою сторону. Она не отпускает меня, и при этом сама ничего не говорит – может, и хочет что-то сказать, но никак не соберется с мыслями. Несколько раз она прикусывает губу, смотрит по сторонам, и только затем, наконец, говорит мне:
– Ты все-таки никуда не уйдешь, пока не объяснишь, что здесь такое происходит. Да, я понимаю – когда ты говоришь ни с того ни с сего, что сейчас позвонят в дверь, может, для тебя это и нормально. Я ведь не удивилась, когда ты мне рассказывал про говорящие деревья и маму, которая крадет твои мысли! Но почему сейчас получилось так, что в дверь действительно позвонили?
– Я не очень понимаю тебя, Сонь. Отпусти.
– Конечно! Деф, хватит прикидываться, я прекрасно вижу, что ты все отлично понимаешь. Может, я вчера и сомневалась, но сегодня уже почти уверена, что ты вовсе не такой шшшшш, как тебя мне рисовали. Совсем не такой!
– Кто рисовал?
– Не важно. Черт, да не прикидывайся ты, я же вижу, что ты все понимаешь! Ты про соседа этого, который сейчас приходил, тоже все заранее знал, зачем ему деньги нужны, и что он про юбилей наврал?
–Знал. Ну, догадывался вернее. Потому что он уже не первый раз так просит, и каждый раз тайком от мамы, чтоб она не видела. Да и про брата он своего тоже говорил, про юбилей как раз. Он когда выпьет, то у него память совсем перестает работать. А брат его умер недавно.
– Ты все же от ответа уходишь… Впрочем, дело твое, не хочешь говорить – не надо.
Брат дядя Коли где-то три недели назад умер – у него опухоль была, какая-то некачественная, и у нас уже весь дом знал, что жить ему оставалось совсем недолго. Его звали Виктор, и он двумя этажами ниже своего брата жил, то есть прямо под нами. Раньше я подолгу не мог заснуть из-за криков снизу – Виктор с женой ругались чуть ли не каждый вечер, хотя нет, обязательно каждый вечер ругались, и все время кричали друг на друга. А теперь, когда он умер, я опять заснуть не могу, потому что привык к их постоянным ссорам, и в тишине мне уже как-то одиноко немного. А может, я просто слишком рано спать ложусь.
На третий день после его смерти мы все у дяди Коли собрались, по случаю похорон. Мама меня тоже с собой взяла, потому что не любит, когда я один дома остаюсь, тогда она за меня переживает сильно. Мы все сидели за большим столом – я ел, а остальные, взрослые, те разговаривали друг с другом и пили водку:
– Все-таки хорошо, когда можно вот так собраться, проводить человека в последний путь…
– Да, это вам не большие города, где вечно все заняты, ни у кого нет ни на что времени, все только и думают, как бы детей пристроить, или увеличить проценты. Вот у нас хоть и город, а все же как-то по-сельски – и люди здесь другие. Мы вот когда в Петербурге жили, совсем по-другому все было.
– Осмелюсь предположить, что у нас каждый дом равняется небольшой деревне, а квартиры – это как будто избы. Все друг друга знают, ходят в гости. Кстати, и слухи расходятся очень быстро, знаете ли…
– Гриша, перестань. Витя хороший человек был.
– Ага, конечно. Хи-хи.
– Тише ты. Неудобно ведь. Да он и в самом деле человек неплохой был, нормальный он был.
– Особенно с женой со своей. Кстати, где она?
– Не знаю, спросить надо. Коль, а где Даша? Отказывается принимать соболезнования или прихворала?
– Придет, придет. Она на кладбище осталась, с подругой. Скоро придет.
– Оля… Ольга Паллна, извините, что отвлекаю, но, кстати, о кладбищах. Я вашего мальца недавно видел на нем – ходил среди могил, улыбался чего-то. А ну, признавайтесь, это не вы его послали туда, а? Зачем?
– Прекратите. Превратили поминки в цирк.
Мама больше ничего им не ответила. Она скорее по приглашению пришла, чем по собственной воле, и чувствовала себя немного неловко. У Чижовых было мало друзей, но у нас действительно, как сказал один из гостей, дружат домами – вот мы и пришли. Впрочем, не мы одни так – почти все пришли либо от нечего делать, либо за компанию, а кто и выпить. Все знали, что Даша своего мужа, Виктора, не особо любила, а тот не очень-то относился к своему брату дяде Коле. Все это знали, но про покойников всегда либо хорошо говорят, либо совсем ничего.
– Хотя кто знает, покойник ли он? Как думаешь, может, действительно есть рай, и он сейчас там? Вот ты веришь?
– Почему же. Верю. Только черт его знает, что там, в раю этом. Получше, наверное, чем здесь, а?
– В раю, наверное, дают кагора, сколько захочешь, еды всякой разной – ешь, сколько влезет! Вот это рай.
– А потом голова разболится. Или живот. Нет, в раю все должно быть хорошо.
– Ну, тогда в рай нужно баб разных, да таких, каких мы с тобой отродясь не видали, вот это точно будет рай!
– Не, уставать будешь.
– Да ну тебя. Скучный ты, что же, по-твоему в раю и вовсе ничего нет?
– Может, и так. Может, в этом и есть счастье – валяться и ничего не делать.
– Ага, и ни о чем не думать.
Тогда ближе к ночи вдова пришла, Дарья, а как по отчеству ее я не знаю – все просто Дашей зовут, хоть она и не молодая уже. Как только она появилась, все замолчали и начали кто есть, кто наливать в стопку, кто шарить что-то в кармане. Каждый занялся каким-то своим делом, как будто до Дашиного появления все так и сидели – молча, шурша бумажками в карманах.
– Ну, что же вы… Не переживайте, все там будем, так что продолжайте разговор, все нормально, – Даша старалась говорить непринужденно, как будто все просто зашли к ней поужинать.
– Нет, нет. Мои искренние сожаления, что все так вышло.
– Спасибо, Гриша. Впрочем, как вы все знаете, это не было… неожиданностью для всех нас, все же умер он от болезни, причем болезни неизлечимой… Так что не нужно всех этих слез, в конце концов, жизнь на всем этом не останавливается.
– Это точно.
– Только у меня к вам одна просьба – я не думаю, что это займет очень много времени. Вы знаете, для Вити тоже не было секретом то, что жить ему осталось совсем чуть-чуть, поэтому где-то с месяц назад он записал на кассету свое прощание… Не знаю, может, и завещание, может еще что-то – я ее не слушала, я обещала, что поставлю эту кассету, когда соберутся родные с гостями. Собственно, вот, думаю, этот момент и настал, если позволите – все-таки последняя воля покойного, это не отнимет много времени. Я понимаю, затея глупая, но…
– Нет, нормально… Нормально, Даш. Мы понимаем.
– Да, ставь ее, а мы помолчим. Не шурши ты, Гриша.
И вот она поставила кассету в магнитофон – все замолчали и стали слушать, а кто-то просто делал вид, что слушает, а сам в это время думал о чем-то о своем. Мне тогда начало казаться, что не только голос Виктора, но и все мы просто в кассету записаны, а на самом деле нас уже нет давно, и не чувствуем мы на самом деле ничего, а только говорим, что чувствуем. Виктор шептал с кассеты, обращаясь к друзьям и родственникам – ко всем, кого он знал, кого он тогда еще помнил, даже меня вниманием не обделил. И казалось, что вот он, с нами, все еще жив и говорит что-то, и кажется, что если ответить ему, то он услышит – что он хоть и умер, но продолжает жить, пока из магнитофона его слова звучат. А на самом деле, нет его больше, и ему сейчас уже все равно, слушают его или нет – есть только пленка, а на ней звуки, а звуки эти уже давно не принадлежат никому. Мы просто сидели и слушали, и слушали не из другого мира послание, а всего лишь кассету, которая шипела и шептала разные буковки:
– …в мои сорок девять лет… да… Ну что ж, теперь я дошел и до вас, родные мои… Родственнички! Ага, страшно, ха-ха-ха? Я вижу вас, даже сейчас, когда меня уже нет, а я вижу ваши глаза… ведь в них ложь! Ложжжжь. Вы всегда меня обманывали, я же знаю, я ведь все вижу! Лида, тебя это не касается, я тебя вообще не знаю – кто ты, что ты… ха-ха-ха! Но вы не бойтесь! Я просто вам скажу, что… Шшшшш… Щелк.
И вдруг все затихло, и гости, которые перешептывались во время прослушивания, тоже замолчали, а те, кто втихаря ели, так и застыли с едой во рту. Даша выпустила провод из рук, вынула из магнитофона пленку и бросила ее в ведро.
– Простите. Не хочу, чтобы он запомнился таким… В последнее время он был очень болен.
Мы тогда с мамой сразу наверх ушли.

Я доедаю крученое печенье и выпиваю залпом остатки чая, который уже порядочно остыл, пока я вспоминал эти поминки, Дашу и кассету с записью. Вот ведь забавно, бывает, сделаешь что-нибудь, и думаешь – все, на века останется, будут хранить как сувенир, слушать ночами, как последнюю память. А твою кассету, раз, и в ведро, и нет больше ничего – ни тебя, ни твоего последнего слова. Потому и нельзя никогда рассчитывать на последний момент, нужно так делать, чтоб всю жизнь как можно лучше жить, и каждую минуту с пользой проводить – тогда, может, и оставят даже самую дурную твою кассету, как память о твоих днях.
Правда, я буду не до конца честен, если не расскажу, как все произошло на самом деле. Это при гостях Даша швырнула кассету в ведро, потому что стыдно было за покойного, а ночью я слышал, как она ее в магнитофон ставила и щелкала кнопкой. Значит, дослушала все же до конца, значит не так уж и безразличен ей был этот Витя, с его опухолью в голове и вечными подозрениями. Я знаю, что было записано на пленке, да и соседи все знают, молчат только. А дело тут вот в чем – несколько лет назад Витя свою жену со своим братом застал.
– Вот с этим, который только что приходил? – Соня только усмехается, она не верит мне, и, если честно, я бы тоже не поверил. – Но ведь он пьяница, он же жалкий! Кто здесь к нему серьезно относится?
– Сонь, мы здесь все такие. Как этот, Чижов.
– Это почему еще, Деф? Я разве чего-то не знаю?
– А ты сама подумай. Ведь нашему городу очень мало лет, он совсем недавно построен. Раньше здесь какая-то собственность была, но она сгорела, а потом на ее месте решили небольшой городок построить, устроить производство. Здесь, Соня, квартиры очень дешево продавались, сколько точно не знаю, потому что в цифрах не разбираюсь, но немного очень.
– Да, я, кстати, помню. Даже реклама была по телевизору – это был маленький подарок жителям Петербурга, новенький чистый городок, и цены действительно небольшие были.
– Ну вот видишь, Сонь. Ты ведь понимаешь, кто сюда переехал? Те, кому в Петербурге мешало что-то, те, кому хотелось от чего-то убежать, скрыться в этих картонных домиках, и начать жить заново, как будто они только что родились. В нашем городке поселились те, кого в Петербурге обижали, а здесь – все свои, никто друг друга не тронет.
К тому времени, когда картонные дома достроили, все квартиры в них уже давно раскуплены были, и мы въехали в новый дом вместе со всеми остальными соседями буквально в один день. И, как и полагается, тут же начали друг к другу в гости ходить, знакомиться, спрашивать друг у друга, кто и почему сюда переехал. Оказывается, у всех есть свои причины, чтобы больше в Петербурге не жить. Я тогда уже не был мертв, но еще сидел в животе у мамы, что, впрочем, не мешало мне все их рассказы слушать.
Дядю Колю сюда его брат притащил – Витя, он тогда еще был здоров, и среди нас всех наиболее уверенно смотрелся. Он, по сути, были единственный во всем доме, кто ниоткуда не убегал, а появился здесь скорее по недоразумению, вместе с алкоголиком братом и такой же братовой женой Лидой. Он тогда вытащил их обоих, и поселил здесь в купленной на свои деньги квартире. Затем он выгодно продал петербуржскую квартиру дяди Коли, и у него со всех этих дел немаленькая сумма осталась, на которую он долгое время покупал продукты и привозил сюда. Сам же он продолжал жить в Петербурге.
Но потом у его жены, Даши, начались какие-то обмороки, головные боли, и врач посоветовал ей для ее же здоровья переехать из центра города куда-нибудь, где больше свежего воздуха. Как раз в то время умерла наша соседка снизу, Таиса – к ней какие-то гости приезжали, после чего ее уже мертвой нашли, с остановленным сердцем. В общем, не мое это дело, что там на самом деле случилось, но, как бы то ни было, квартирка-то освободилась, и Виктор благополучно успел купить ее у Лениных родственников.
Тем временем, Чижов с Лидой продолжали пить, умудряясь продавать соседям и посуду, и даже еду, и, казалось, еще немного, и дело до воровства бы дошло. Только все же оно до того не успело дойти – один раз Витя приехал с целой пачкой книг и какими-то тренингами, и сказал, что с их помощью отучит брата пьянствовать. После первого же занятия дядя Коля поведал о странном онемении в затылке, как будто там появилась первая трезвая мысль. Он тогда еще сказал:
– Надо же, какое ощущение непривычное.
И Лида тоже отметила это. И тогда Витя поручил своей жене каждый день ходить к ним наверх, и с ними тренингами заниматься. Сам же он приезжал только по вечерам, да и то не каждый день, так как был начальником на очень серьезном предприятии и иногда даже работал по выходным. Дядя Коля, благодаря этим тренингам, научился сдерживать себя самостоятельно, чтобы не пить, и жену свою смог отучить. В общем, буквально за месяц он совсем другим стал человеком – если раньше за ним нужен был глаз да глаз, то новый дядя Коля уже и сам мог за кем-нибудь присмотреть. Только вот Даша к нему ходить все равно не перестала.
Вите здесь не повезло сильно – они с братом очень похожи, но у Коли было есть огромное преимущество, даже, несмотря на то, что он пил. У него был подбородок прямой. Не такой, как у Виктора, который все время налево смотрит, как будто его только что ударили в челюсть, у Коли был прямой, а может, даже идеальный подбородок. Это смешно, наверное, звучит, но нужно увидеть их вместе, чтобы понять – Коля гораздо красивее Виктора, и это особенно заметно стало, когда он пить перестал.
И вот так аж несколько лет продолжалось. Сначала Даша приходила к дяде Коле, потом уже он начал ходить к ней, а затем они и вовсе вместе жить стали. Что удивительно – Лида, Колина жена, знала обо всем этом, но никаких разборок не устраивала, так как после начала трезвой жизни полностью к своему мужу интерес потеряла. А Виктору же никто не говорил о том, что происходит, хотя все обо всем знали, шептались за его спиной, и ждали, когда же он их наконец застукает. А случилось это одной из зим, буквально на следующий день после Нового Года, когда все еще от праздников не отошли, и продолжали куролесить кто как горазд.
Дядя Коля тогда тоже набрался изрядно, несмотря на свое обещание больше не пить – правда, в Новый Год, наверное, и можно было, все же праздник. А Виктор рано утром приехал, надеясь застать родных за последней стопкой водки, но немножко опоздал – к его прибытию уже все закончилось. Каково же его удивление было, когда, в свою квартиру войдя, вместо жены он обнаружил в своей постели Лиду с Гришей, что на первом этаже живет. Кое-как растолкав их, он узнал, что Даша его двумя этажами выше спит, в квартире дяди Коли. Потом были крики, мордобой, обещания отрезать там что-то, и в итоге Витя вместе с женой уехал в Петербург. В их квартире с тех пор не жил никто.
А буквально месяца три назад Даша его сюда на машине привезла, полусумасшедшего и совсем не такого, каким мы его запомнили. Он еле ходил, уставал быстро, и очень скверно ругался, на всех без разбору – и на жену, и на меня, и на маму. Он еще рассказывал про летающих котов, и навесной потолок, который его скушать хочет. Умер он немного раньше, чем мы думали, поэтому никто попрощаться с ним не успел, даже жена и дядя Коля, который с того Нового Года снова пить стал как сапожник.

– Я гляжу, вы тут не скучаете! – Соня заметно повеселела от моего рассказа, как будто я про что-то смешное сейчас вспоминал, а не про смерть. – Полный город сумасшедших, скрывающихся и убегающих. Я как-то и не подумала об этом, а с другой стороны – кому еще понадобится уезжать в совершенно сырой, только-только построенный город? Я еще смотрела, и ни одной бабушки так и не нашла. Обычно они на лавочках сидят, а у вас тут одни только пьяницы.
– А бабушек здесь и нет, и не было никогда. Разве что в церковь из своих деревень, что по краям, выбираются, да это только раз в неделю. Они деревья.
– В смысле, деревья?
– Ну, нервы.
– Деф, говори ж ты яснее, у меня и так с утра голова еле ворочается, еще и ты ее мучаешь своими заключениями. Бабушки – нервы…
– Я просто хочу сказать, что бабушки никуда не уедут с насиженных мест. Мы с мамой как-то ездили к ее знакомому врачу, чтоб он меня посмотрел, так он мне книжки там показывал разные. И в одной из книжек нервы были нарисованы, как они есть, только больше во много раз. И ты знаешь, они выглядят как маленькое дерево, а нервов этих на самом деле миллион, и все они врастают в тебя, и держат, чтобы ты никуда не убежал. Иногда смотришь на дерево, особенно зимой, и чудится, что вовсе не воздух вокруг, а желе застывшее, и дерево, как нервы, в него впилось, и не ветки у него, а корни, и держится оно за воздух сильно-сильно. Иногда я думаю, что не будь деревьев, мы бы давно улетели далеко в космос, что это они нас держат и не дают нашей земле вырваться.
Еды уже никакой не осталось, и чай давно кончился, и от волнения я начал кусать большой палец. Это мне помогает успокоиться, не думать о том, что «там», ну, там, где все по-другому.
– А потом, Соня, мы тоже привыкнем, и станем бабушками, дедушками, врастем, как нервы в квартиры и лавочки, и станет наш город точно таким же, как и все остальные.
– Слушай, а ты не думал уехать отсюда? Ведь ты сейчас можешь, ты же не дедушка еще, тебе всего шшшшшшш, так в чем же дело? Неужели тебе интересно здесь, в городе с сотней домов и несколькими магазинами?
– Интересно. Я не все еще изучил. Здесь очень много интересного – такого, что нет ни в одном другом городе. Когда я был у папы в голове, а он был в Петербурге, то с нами не разговаривали стены, и деревья молчали, и кресты на могилах тоже не пели ничего. В Петербурге нельзя притвориться, что ты стол, и стоять, не шелохнувшись два часа, а гости даже не догадаются, что это ты на самом деле. Здесь я могу просто улечься в поле, а с неба музыка будет звучать, да такая, что слушается не ушами, а душой напрямик, как будто уши – это и вовсе лишнее, и не нужны они никому. Вот я сегодня спал, а во сне мне Бог приснился, и был он не такой, как в церкви говорят – гораздо лучше, настолько, что даже святой Федор бы упал на колени и закричал: «Знал бы, что Ты такой, вовсе бы не спал, и целые сутки молился тебе!» Вот каково мне здесь, Соня! Да ежели я уеду отсюда, может он, город этот, и не пустит меня обратно, разве что перед самой смертью, как Витю. И кому он нужен был, когда с ума сошел? Да вот и мама без меня пропадет.
– Ничего с ней не станет. А если с ума сойдешь, так вдруг сумасшедший как раз в Петербурге нужен? Ведь в Петербурге тоже есть деревья, стены, кресты на могилах. Там наверняка… гм… тоже кто-то живет, если уж здесь живет, и сны в Петербурге снятся, и поля даже есть! Просто Петербург – он больше, и поэтому, наверное, пугает, но стоит его понять и принять, как он тут же становится родным. И вот честно, я бы лучше там жила, а не тут…
И вдруг она прерывается резко, прикусив губу, но теперь уже поздно. Не то чтобы она сказала что-то лишнее, просто мне сразу становится ясно, что ей не просто надоело жить со своей мамой. И по лицу ее видно, что я не ошибся, потому что на ее лице появились какие-то воспоминания, в виде небольших складок на лбу.
– Соня, так все же почему ты сюда приехала? Ты ведь тоже от чего-то бежишь, и это правда, ты тоже убегаешь, как и все мы?
– Нет, Деф, я не убегаю. Мне просто нужно жить одной, самой зарабатывать, самой о себе заботиться. Мы сегодня снова говорили с Ольгой Павловной, и она разрешила мне пожить у вас до первой зарплаты, чтобы я могла заплатить за съем. Мне нельзя жить в Петербурге, с ней, мне нужно жить одной и здесь. Иначе никак.
– Но ведь ты убежала, да, Сонь?
– Нет! Понимаешь, я убегала все это время, когда жила с ней, я каждый раз пыталась все разрешить, устроить, но на самом деле я убегала от проблемы. Иногда вот пробуешь как-то все сгладить, что-то предпринять, а потом понимаешь, что на самом деле ты убегаешь, убегаешь от единственно верного пути. И этот путь – послать все к чертям и убежать по-настоящему! Я только сейчас это поняла, только сейчас увидела, что все это время делала себе и ей только хуже.
– Кому, ей? Маме?
– Да, маме. Нас бросил отец, когда мне было совсем ничего, и это больно ударило по ней, она очень сильно его любила, и не выдержала такой нагрузки. Уже тогда она начала вести себя странно – мне было всего три года, а она уже ругала меня за то, что я играла с соседскими ребятами. Мы говорить еще толком не умели, а я уже слышала в свой адрес: «Дура! А ну быстро домой!» Над моей мамой смеялись, а меня жалели, но мне от этого было не легче. Все думали, что лучше уж такая мама, чем вовсе без нее в детдоме, поэтому никто и не думал ее ни в какую больницу класть – шума от нее было немного, время она никому не причиняла. Вернее, все так думали.
Соня переводит дыхание.
– И что удивительно, скоро она познакомилась с человеком, Антоном, который полюбил ее такой, какая она есть, со всеми ее причудами, и недостойным поведением. Он поселился с нами, и мы даже зажили нормальной семьей – не скажу, чтобы очень счастливой, но гораздо лучше, чем до этого. Я всегда поражалась таким людям, как мой отчим, которые могут полюбить сумасшедшую женщину, и жить с ней, и быть довольными своей жизнью. Однако, только я, наконец, поверила в сказку, как она тут же и закончилась, спустя почти два года после ее начала. Снова объявился мой отец, и он стал наведываться к нам домой, когда отчим был на работе. Он приставал к моей маме, говорил, что теперь он понял свою ошибку и будет только с ней. Он даже не стеснялся меня, он говорил все это и лапал ее, когда я стояла рядом. Естественно, я рассказала отчиму – он ведь был мне как отец, а тот… Тот скорее мне представлялся ужасным монстром, который опять испортит мою маму. И вот, когда я все рассказала… Антон на следующий же день вернулся в обед, когда его никто не ждал, и застал маму с этим монстром. А потом… В общем, мой отец убил Антона и убежал на улицу. Больше его никто и не видел.
Соня идет снова ставить чайник, наверное, чтобы вода была горячая, когда мама придет из магазина. Доливает еще воды, поворачивает ручку на плите, зажигает спичку, и вот уже бегают под чайником веселые огоньки, как будто это не огоньки, а лепестки – от лютика, который, если взять в руки, то может сжечь пальцы.
Я говорю:
– Похоже на историю с дядей Колей. Только твой отец убежал, а дядя Коля здесь, с нами. Он от некоторых глаза прячет, а от меня нет, потому что знает, что мне на него злиться не за что.
Только Соня меня как будто и не услышала вовсе:
– Потом, после того, как убили Антона, маме стало совсем плохо. Она даже похоронами заниматься не стала, вместо нее твоя мама всем этим занималась. Я Ольге Павловне дверь тайком открывала, чтобы вынести кое-какие Антоновы вещи – когда он умирал, то просил захоронить его вместе с ними. И все это делалось так, чтобы мама из своей комнаты не услышала, и не подняла тревогу, потому что для мамы с того момента все люди стали врагами. И я тоже. Она перестала воспринимать меня как дочь – я была то шпионом отца, то и вовсе какой-то бывшей женой Антона. И самое обидное, что она-то в этом нисколько виновата не была, ведь человек, если он сходит с ума, то для него все остается по-прежнему. Она просто жила дальше, а выходила так, что только мучила меня. Ну, ты ведь понимаешь, да?
– Понимаю, почему же.
– Вот это и было самое обидное. То, что человек тебе постоянно плохо делает, а сам в этом нисколько не виноват, и если разозлишься на него, то, значит, ты гадкий человек, и не умеешь терпеть чужие немощи. Она постоянно меня спрашивала, что я делаю в ее доме, ей казалось, что я краду ее деньги. Иногда она приходила в себя – обнимала меня, говорила, что любит, порой даже неделями могли жить душа в душу, но потом все снова возвращалось на круги своя, с новой силой. Причем так плохо она вела себя только со мной – с остальными разве что немного ругалась иногда. Может, это потому что я жила с ней, не знаю. Она могла ходить в магазин, к соседям, если понадобится, она даже ходила на работу – выглядела, конечно, странновато, но никому не мешала. Она считала всех своими врагами, но доставалось почему-то всегда только мне. А соседи только и говорили: «Ты должна терпеть! Это же твоя мать, она тебя вырастила. С человеком случилось несчастье, она в этом не виновата». Но в чем тогда виновата я? Почему я должна терпеть человека, который меня даже за соседа считать не хочет? А знаешь, что самое противное-то? Если я вдруг на нее накричу, огрызнусь или просто скажу что-то обидное, то ведь она не поймет! Она же ничего не поймет, она будет думать, что я ее обидела ни за что не про что! Плевать мне на соседей, что они подумают, но ведь мама – она совсем ничего не поймет! Никогда! Вот тогда я и порезала в нескольких местах телефонный провод – все равно мама никуда не звонит, и уехала сюда. Я не убежала – я наконец-то сделала выбор, правда, сознаюсь, это было очень нелегко.
– И теперь будешь здесь жить?
– Наверное. Я, кажется, вчера говорила, что поеду еще куда-нибудь, но ведь другого такого города нет. Придется задержаться здесь, на неопределенный срок.
– А почему ты моей маме правду не рассказала? Она бы поняла, я думаю.
– Она бы не поняла. Никто не поймет – все так и будут говорить, что я неблагодарная эгоистка, что я думаю только о себе – я же знаю, как это выглядит со стороны, да только вы попробуйте сами побыть на моем месте!
А я уже попробовал. Пока она рассказывала, я представлял себе, как смотрю ее глазами на сумасшедшую мать, как смотрю на свою жизнь, которая больше не повторится, и как смотрят на меня люди вокруг и думают, что Соня должна пожертвовать собой ради мамы. И я говорю:
– Я тебя понимаю, Соня. Я очень хорошо понимаю.
Соня улыбается, и на этот раз по-настоящему, обоими уголками:
– Ты хороший, Деф. Кстати, если уж заговорили… Ты-то хоть знаешь, почему ты здесь?
Я спрашивал себя об этом, и маму спрашивал, и папу в стенку спрашивал. Никто не знает, почему я здесь, и никто мне не говорит. Мама хочет, чтобы я думал, будто мы всегда здесь жили, а я ведь не дурак – я знаю, когда этот город построили! Я помню глазами папы, как мы куда-то убегали, и я помню животом мамы, как мы откуда-то уезжали, а зачем, почему – не знаю. Папа сидит в стенке и редко что-то говорит, а по тем словам, что из него выходят, мне кажется, что он даже не знает, что застрелился – конечно, он тогда не может знать, и почему я здесь. А мама постоянно обманывает меня – говорит что-то про театр, что она здесь всегда жила, и папа жил, а я ведь помню! Она меня за дурака держит, Сонь!
– Ну, ничего страшного, я же просто спросила. Кстати… Если говорить по правде, то вы на самом деле жили в Петербурге. Ольга Павловна просила этого не говорить, но, раз уж я тут с похоронами Антона проболталась… Впрочем, почему вы сюда переехали, я и сама не знаю. Нет, правда, не знаю.
Однако Соня что-то не договаривает, потому что сразу после ее слов из моей комнаты послышались слова: «Все не совсем так, все совсем не так!». Это папа из стенки кричит, он умеет так кричать, чтобы я один его слышал. Папа мне иногда помогает, потому что он знает, что будет наперед и видит будущее – таким, какое оно на самом деле есть. Один раз я хотел вылезти в окно, чтобы погулять, а он мне запретил, сказал, что на улице сейчас опасно. И правда, через миг, откуда не возьмись, под окнами появился Чижов, пьяный, и стал кричать, что порвет всем глотку.
Так что и в этот раз папе можно верить. Я говорю Соне, что это не мама ее попросила молчать, а она сама себя попросила. И что она все знает, но не хочет, чтобы я знал. Когда я говорю такие вещи, мне кажется, что мне даже не десять, не пять лет, а я и вовсе не родился. Что во мне сидит другой человек, и мешает мне родиться, сказать то, что я хочу, а не только:
– Некрасиво лгать, Сонь – обман ни к чему хорошему не приведет.
Соня после таких слов аж подскакивает! А потом впивается в меня взглядом, да таким, что еще чуть-чуть, и просверлит меня насквозь. И я отворачиваюсь к окну, чтобы не видеть ее – я всегда так делаю, когда на меня кто-то так смотрит, это как-то само собой происходит.
– Ты ведь знаешь, да? Ты все знаешь, Деф, тебе ведь все известно! Я-то дура, думала, что ты действительно, бедненький, прожил здесь в полном неведении, а тебе, оказывается, все давно известно! И я еще жалею тебя, не рассказываю… А ты меня лгуньей называешь. Что же ты, посмеяться надо мной хочешь, ну так смейся тогда, ты выиграл!
– Это был не я, Сонь. Это не я был.
– Очень смешно. Кажется, я начинаю понимать, почему с тобой никто не разговаривает.
А это на самом деле не я сказал. Это кто-то за меня сейчас открыл рот и выдавил эти звуки, как будто они уже сидели внутри, и нужно было их только вытолкнуть. То есть, мне кажется, что это я сказал, а на самом деле нет, как будто меня загипнотизировали, чтобы я так сделал и потом думал, что я и отдавал приказы. Но я вовсе не собирался говорить такие вещи, и тогда, у пруда, не собирался, но внутри меня как будто кто-то засело – и иногда мной управляет. Конечно, со стороны это звучит глупо, ведь люди думают, что если ты что-то делаешь, значит, сам этого и хочешь. А это часто бывает не так, иногда понимаешь, что ты чего-то хотел только после того, как ты уже это сделал, и кто на самом деле этого хотел, не понятно.
И я так и сидел молча минут пять, не меньше, а потом я вдруг понимаю, и от удивления меня даже затрясло всего. Я поворачиваюсь к Соне и говорю ей быстро, скороговоркой, чтобы меня никто не прервал:
– Со-соня, я з-знаю, кто это говорил сейчас. И п-п-почему я на людей иногда ругаюсь, а сам того не хочу. Потому что во мне бес сидит, вот почему!
– Деф, прекрати уже, я с тобой больше не разговариваю.
Тогда я ее хватаю за руку, и начинаю трясти, а сам еще быстрее слова выговариваю:
– Нет, правда, Сонь, я сейчас хотел молчать, а сказал тебе, что ты лгунья, а я совсем не то хотел сказать. Я вообще не собирался об этом говорить. Сонь, я теперь понял, почему мама не хочет, чтобы я на улицу выходил – потому что я бесноватый, и могу натворить чего-нибудь.
– А как ты вообще понял, что я наврала? Твоя мама мне сказала, что ты ничего не знаешь и не должен знать. Но ведь тебе все известно о том, что тогда произошло?
И я открываю рот, чтобы ответить «нет», а сам говорю:
– Да, мне все известно!
Тут я через уже весь стол лезу к ней, трясу за плечи, и из последних сил выдавливаю:
– Помоги мне, Соня. Мне страшно, мне никогда так страшно не было как сейчас! Я не обманываю, и не смеюсь, это бесы все, это они меня заставляют!
И в этот момент в гостиную мама входит.

Мама очень изменилась с того момента, как Соня приехала, она стала совсем уж неразговорчивой, сидит одна в гостиной, о чем-то думает. С приездом Сони открылась еще одна страничка ее жизни, та самая, которую она всегда перелистывала, не глядя, но вырвать которую никак не получалось. Я не знаю, что случилось между ней и ее сестрой, но если она не рассказывала мне о том, что у нас есть родственники, если они даже ни разу не созванивались, то, наверное, что-то очень серьезное. И мне даже кажется, что мама в чем-то перед сестрой виновата, потому что она во всем старается Соне угодить, как бы прося прощения за случившееся.
А сейчас ей кажется, что в Петербурге, в небольшой квартире в старой части города, лежит покойная сестра, и похоронить ее некому, и не найдет ее никто, до тех пор, пока она не начнет пахнуть, и соседи не вызовут милицию. А может, эту сестру заставили подписать бумажку, а потом натолкали в нее таблеток, и уехали до следующего дня. И теперь она лежит где-нибудь в канаве, или в лесу, под корнями дерева, или на дне реки глубокой. Я примерно догадываюсь, о чем сейчас думает мама, и боюсь, что еще чуть-чуть, и она сорвется, побежит на вокзал, уедет в Петербург и там узнает о Сонином вранье. Но еще больше я боюсь, что она не сделает этого, и похоронит вместо своей сестры свои чувства к ней, и к самой себе тоже.
Меня снова уложили спать, потому что я начал плакать и совсем потерял голову, кричал и брыкался. Сейчас я съел таблетку, и немного успокоился, правда, в голове начали обрываться мысли, а иногда задумаешься о чем-то важном, а через секунду понимаешь, что в голове уже полная ерунда. Глаза слипаются, но спать я не хочу – я стою в кровати на коленях, и нащупываю ухом провод в стене, чтобы послушать, о чем они там говорят.
– Пошла ты к черту, я вниз, к друзьям, а ты тут подыхай со своими деньгами, дура.
Это Чижов, его голос. Снова на лавочку собрался, к таким же пьяницам, которых он друзьями называет. Они могут с самого утра и до вечера сидеть, выпивать, рассказывать друг другу сплетни, кто что купил, кто кому что продал. Они меня иногда к себе зовут, но это только в шутку, когда я с мамой, а если один мимо них пройду, то делают вид, что меня не видят.
– Ты чего это даже не позвонил? Тебя всю ночь нет, и что я должен думать?
Это Гриша, Григорий Игнатьевич, он на первом этаже живет, но не под нами, а напротив той, где Даша, то есть почти под нами. Это он со своим сыном, наверное, разговаривает, а сыну его примерно столько же, сколько и мне, ну, по крайней мере, мы с ним выглядим похоже. Гриша приехал сюда вместе с сестрой, которая правда, поселилась не в нашем доме, а в другом, ближе к церкви. Почему они сюда приехали, от чего убежали, никто не знает, во всяком случае Гриша говорил одно, а его сестра другое совсем. Но никто не стал допытываться в чем дело, хотя, признаться, многие на них тогда обиделись. Все же, когда мы сюда въехали, то были как одна большая семья, нас всех объединяло то, что мы скрылись от чего-то в этом городе, и никто ни от кого ничего не утаивал. Кстати, Гришиного сына Павликом зовут, а у его сестры Нины есть дочь – Наташа. Нина замужем за каким-то морячком, которого я толком не знаю.
Гриша меня не любит – говорит, взгляд у меня странный. Да и он мне, если честно, не особо нравится, и шутит он очень глупо, вечно меня пытается поддеть, то говорит, что его племянница Наташка пишет мне любовные записки, а потом сжигает, то еще какую-нибудь глупость. А я поначалу ему верил, и даже один раз пошел на эту Наташку посмотреть, но она на меня даже внимания не обратила, я тогда еще обиделся очень. А еще этот Гриша у моей мамы ночью был – ну, понятно, о чем я говорю. Один раз я его утром увидел, как он из маминой комнаты выходит, и я на него так посмотрел, что он тут же из квартиры и выскочил. После того случая, наверное, он о взгляде моем и говорит.
– Про бесов – это, конечно, что-то новое. Хорошая у мальчика фантазия, нечего сказать… Что-то он меня расстраивает совсем. Если так и дальше будет продолжаться, придется все же обращаться к врачам, а там больница, психотропы, ну, понимаешь, Соня, ничего хорошего не будет. Надеюсь, что он уже забыл про своих бесов и спит сейчас.
А это мама моя – она думает, что я уже сплю давно и не слышу, о чем она Соне рассказывает. Только я частенько вместо того, чтобы спать, слушаю ее по проводам, как она разговаривает с кем-то. Сейчас она, наверное, думает, что меня могут увезти в больницу, чтобы там из меня бесов повытягивали.
– Ольга Павловна, а что, если мы с ним в церковь сходим? Ведь сегодня суббота, так? По субботам какие-то службы происходят, мы можем сходить, постоять, Деф увидит, что с ним все нормально, и успокоится. Хуже ведь не станет.
– Хм. Ну не знаю, сходите. Только, боюсь, он не проснется к вечеру.
– Не проснется, так утром сходим. По воскресеньям как раз утренние служат. Шшшшшшшш…
– Шшшшшшшш…
– Шшшшш… Шшшш…
Голова сама уже падает на бок, и руки плохо держат, таблетка врастает в меня как нервы, как дерево, берет меня под свой контроль и заставляет мое тело лечь и укрыться одеялом. Руки сжимают с двух сторон подушку, чтобы голове было мягче, затем переворачивают меня на бок, а ноги сжимаются в коленях. Вместо мыслей в голове уже лишь обрывки слов, букв, звуков, переплетаются друг с другом, образуя новый сон, в который я погружаюсь, как в воду. Петушки, погоня, Бог – интересно, что же мне приснится на этот раз?
И вдруг я резко просыпаюсь, вскакиваю с кровати – в голове шумит от странных голосов на улице, от обрывков сна, в который я только-только начал погружаться. Я подбегаю к окну и вижу две милицейские машины под окнами. Думаю выпрыгнуть из окна, ведь всего лишь второй этаж, но внизу стоят еще и какие-то люди, наверное, соседи. Тут я слышу звонок в дверь, слышу, как мама спрашивает «кто там», и как она открывает дверь, впускает кого-то. Я запираю свою комнату на щеколду, и пытаюсь сообразить, что же мне делать. Но ничего и в голову не приходит.
Шаги приближаются, и вот уже в мою дверь стучат, требуют открыть, и не сопротивляться, а не то они меня мигом разделают. Кто-то спрашивает у мамы, здесь ли я, и она отвечает, что да, здесь. Я же стою, и ноги мои трясутся от страха, потому что понимаю, что сейчас меня схватят и посадят в тюрьму, а там я пропаду, и если и выйду оттуда, то жизнь моя уже настоящим адом станет. И вдруг я вспоминаю, что под подушкой у меня пистолет лежит, и в тот же миг в моей голове просыпается шальная мысль:
– А что, если?..
Ведь думать некогда – или сейчас или никогда, или сейчас, или всю жизнь потом мучаться. Так что я достаю его и подношу к правому виску, прикасаюсь, надавливаю, чтобы чувствовать пульс, стою так несколько секунд. Потом снимаю предохранитель и снова подношу к виску, а затем засовываю его себе в рот. Я мысленно прошу прощения у всех, кого я обидел, в первую очередь, у мамы, у Бога, у всех своих друзей. Кто-то ударяет в дверь ногой, и мне приходится резко прервать свое прощание с жизнью.
Бах!
В глазах темнеет, а в ушах появляются странные звуки, напоминающие жужжание, или шипение, звук, как у старого телевизора или радио, если его не настроить. Эти звуки становятся все громче, но не бьют по ушам, как будто не они вырастают, а просто я становлюсь меньше. И вдруг все замолкает, пропадает, становится в один миг серым, а кроме этого серого больше и нет ничего. Я жду, что вот-вот откроется небо, спустится апостол Павел, и что-нибудь мне сообщит, или даже сам Бог уделит мне секундочку своего времени, но ничего не происходит. Все как будто замерло, и время остановилось, а я так и остаюсь висеть между двумя секундами, как будто я попал внутрь часов, и из-за меня шестеренки остановились.

– Деф, ты как, выспался? Мы можем кое-куда сходить сегодня.
– В церковь?
– Да, а откуда ты знаешь?
– Слышал.
Соня пытается сделать удивленное лицо, но, по-моему, ее уже это не совсем удивляет.
– Ну вставай тогда.
Таблетка почти перестала действовать, только немного качает из стороны сторону, а может, это и бесы меня качают, которые внутри сидят. А бесы, они как таблетки – не примешь, не будут действовать. Значит, я сам этих бесов принимаю, и сам хочу, чтобы мной кто-то управлял, но как заставить себя от них отказаться?
Я одеваюсь и иду в гостиную, где мы кушаем, а потом Соня говорит, что уже пора, и мы начинаем одеваться. Мама подзывает Соню поближе к себе, и что-то ей тихо объясняет, вроде того, как куда-то добраться, хотя дорогу к церкви я и сам знаю. Наверное, зайдем по пути еще куда-то. Пока они разговаривают, я подхожу к окну и выглядываю в него – там на лавочке сидят дядя Коля, Гриша и еще каких-то два дядьки. Значит, сейчас все еще суббота, и вечер, потому что Гриша по утрам не пьет, по утрам только Чижов, да эти его приятели пьют.
Наконец, Соня тоже одевается, и мы выходим, а уже темно, потому что осень, и солнце плохо светит, поэтому я беру с собой фонарик, на всякий случай. Да и скучно с ним по дороге не будет – идешь, светишь себе под ноги, или на небо – очень красиво получается, если сквозь дерево, например, светить. Я кладу его в карман, чтоб не отвлекал меня по пустякам.
Как только мы выходим, нас сразу встречает толпа пьяных лиц, и одно из них торжественно произносит:
– О, а вот и Сонечка, я вам про нее говорил. Сонечка, это мои, а теперь уже и ваши, соседи. Познакомьтесь, пожалуйста, будьте так любезны.
Соня, стараясь казаться дружелюбной, отвечает ему:
– Что ж, очень приятно, я Соня, проживаю временно у Ольги Павловны.
– Временно? Это как надо понимать – сюда на каникулы?
– Нет, попробую тут же и устроиться, но пока вот работу ищу.
– Работу – это вот можно как раз к Грише насчет работы. Он у нас работающий. Кстати да, это Гриша, познакомьтесь.
– Очень приятно, я Соня.
– Очень приятно.
– Кстати, вон на тебя из окна Павлик смотрит, видишь? Это вот Гришин сын как раз. Ух, уже пропал! Да ты на него и не смотри – он уже, деточка занят, сегодня домой даже не пришел, ночевал с кем-то! Интересно все же с кем, да, Гриша?
– Интересно, да только он не говорит, зараза. Мне же как отцу нужно знать, я ж уже чего только не думал – и то, что он голубой, или вдруг он со старухой с какой встречается. А он стеснительный, боится, что нам его любовь не понравится, так ведь тут девиц-то раз-два и обчелся, я любой его выбор одобрю! Ну погоди ж, я за ним прослежу – узнаю.
– Да не горячись ты – скажет, только время выжидает, вот, завтрашнего дня, например. А ты налей ему, да расспроси, что да как, а? – говорит один из дядек.
Чижов при этом слове сразу приободрился, как будто только и ждал, когда ему дадут повод, чтобы высказаться:
– Кстати, насчет этого… А почему бы нам и не?.. А, Сонечка, выпьем за знакомство, за встречу, за хорошие соседские отношения! Наливай, Гриш, этому не надо, он и так все время как пьяный. Ой, да ведь мы же знакомиться не закончили!
Дальше дядя Коля представляет двух остальных своих друзей, они тоже говорят, что им очень приятно, а мы уже начинаем делать маленькие шажки, давая понять, что уходим.
– Погоди-погоди, Сонечка, а как же за знакомство?
– Спасибо, но нам в церковь. Кстати, вам, Николай, должно быть стыдно, за то, что вы меня обманули сегодня. А вам почему-то не стыдно.
– Коль, что же ты на этот раз наплел? Опять деньги добывал?
– Да не обманывал я… Ну, попросил просто, а она отказала. Вот и все.
Соня совсем не ожидала такого ответа:
– Ничего себе! Просто отказала? А как же юбилей брата, на который вы денег просили? Ведь ваш брат умер, не так ли?
Тут же все затихают, то есть, наоборот, хотят сделать вид, что ничего особенного не происходит, но получается так, что все в один миг начинают вести себя по-другому. И один из дядек, который за дядь Колиной спиной стоит, показывает рукой, мол, сейчас спектакль начнется.
– Так тебе этот… шкет рассказал? Так и что ж, юбилею не быть? Вот что я тебе скажу, завтра ему исполнится пятьдесят лет ровно, и я это отмечу, даже без ваших денег. У жены украду и отмечу!
– А вот и не исполнится, потому что ваш брат умер!
– А для меня он не умер, ясно? Для меня он жив, потому что я его брат. Это для вас он умер, а для меня он брат, и я отмечу!
Из окна высовывается Лида, его жена, и говорит, что еще один крик, и она выйдет со скалкой. Чижов сразу замолкает. А чуть попозже добавляет тихо:
– Нехорошая ты девчонка, нет души в тебе. Идите уж в свою церковь, пейте вино Христово, а мы свое будем.

Нет, все же Соня хорошая, только она не знает, что об этом с Чижовым говорить нельзя. Сейчас еще ничего, а как только Витя умер, дядя Коля каждый день, как тут выражались, «концерты» устраивал. Даже на поминках, которые у него дома устраивались, и где кассету слушали – рассказывали потом, чем все закончилось. Хорошо хоть, что мы с мамой ушли тогда, потому что Чижов там стол опрокинул и на гостей бросался, а потом долго рыдал, пока там же и не уснул за столом.
Мы отходим, я и говорю:
– Кстати, Сонь… А я знаю, куда Павлик ходит.
– Да? Так что же ты сейчас этому Грише не сказал?
– Ну, во-первых, мне Гриша не нравится, а во-вторых, я не очень думаю, что ему это приятно будет услышать.
– То есть, Гриша правильно делает, что переживает?
– Ну да. Павлик к своей двоюродной сестре ходит, к Наташе. Я как раз там гулял недавно, где Наташа комнату снимает, и он туда заходил. А потом они вместе вышли оттуда.
– Ну, так это же нормально. Или он не только… ходит?
– Не только. Я случайно видел кое-что, и могу точно сказать – у них отношения. Только вот Павлик все боится отцу сказать, а тот уже, видишь, растрезвонил всем, все же городок у нас маленький, все друг друга каждый день видят.
– Но ведь все равно все узнают? Разве нет? Ведь за ним либо отец проследит, либо расскажет кто-то, здесь же как в деревне – слухи должны быстро расходиться.
– Да, узнают. Но это их дело, пускай поступают, как хотят. Мне кажется, лучше не вмешиваться.
– Ну не знаю. Я бы рассказала, как есть.
Чтобы дойти до церкви, нужно сначала через лесок небольшой пройти, потом будет речка и мост, а за мостом уже видно белое красивое здание с золотым куполом, и забор вокруг него, и кладбище. Кладбище совсем небольшое, здесь, в основном, деревенские и родственники тех, кто из нашего города, которые жили в Петербурге – их похоронили здесь, чтоб не ездить далеко. Ну и несколько наших тоже есть – Витина могила, нескольких пьяниц, которые отравились техническим спиртом, девушки одной, которая под машину попала, детей даже несколько. И еще какие-то люди – всех и не упомнишь.
Я стараюсь поддерживать беседу, потому что Соня молчит и о чем-то думает, а мне скучно:
– А ты знаешь, что у нас в церкви святой служит?
– Как это святой? Разве святыми не после смерти называют?
– Называть-то называют, но живут-то они при жизни. Вот и наш Федор Новоблаженный умрет – и скажут, вот, дескать, жил святой Федор. А пока он не умер, значит, живет святой Федор.
– Забавный ты. И в чем же его святость?
– А он предсказания дает. Скажет, что этим летом волки человека съедят, значит, правда, придут и съедят. Только он про волков не говорил, а все больше, когда гроза будет, или когда умрет кто-то, или что в мире будет происходить.
– Ну так это вовсе и не чудо никакое, для таких предсказаний достаточно современной техники. «Прогноз погоды» никогда не смотрел?
– Видел, только это не то вовсе. Вот когда он Петербурге еще служил, то один раз сказал своим прихожанам, что в понедельник взрыв будет – и что ты думаешь? Как раз в ближайший понедельник поезд взорвался.
– Значит, он не только жулик, но еще и связан с преступным миром, раз знает о таких вещах. Знаешь, кто предупреждает о взрывах? Как раз те, кто в преступных группах и состоят.
– А я вот верю ему. Ну зачем человеку врать – все равно ничего он с этого не получает, а только зависть со стороны других священников, да сплетни всякие.
– Ну и зря веришь. Был такой мальчик, Буратино – так вот он верил, что если посадить монетку, то вырастет монетное дерево.
– А может, и вырастет! Ведь Бог – он все может, он и из ничего может такое дерево сделать! Нужно только поверить по-настоящему. Ведь чудо, оно всегда такое, что не знаешь – чудо это или нет. Веришь – чудо, не веришь – просто совпадение, случайность. А может, и вырастет такое дерево, только не из земли, а из других людей, и если посадить монетку не в грязь, а в человека.
Соня молчит. То ли опять о своем о чем-то задумалась, то ли мои слова так на нее подействовали. А я много об этом думал – о чудесах, и о Боге, поэтому сразу сказал так, как хотел. Мне кажется, что про все чудеса можно так сказать – дескать, это из-за погоды, а это из-за бури какой-нибудь.
– Сонь, я тут как раз сон свой вспомнил. Про то, как Бог появился на небе, и все смотрели на Него, и говорили, мол, как хорошо, что Бог нас не забывает, и иногда появляется, чтобы мы видели Его чудеса. И верили в Него, потому что Бог им показывал очень красивые штуки, которые нельзя сделать с помощью фонаря или еще чего-нибудь.
– Да, я помню – ты уже рассказывал. Кстати, а ведь это идея. Если бы я была Богом, я бы обязательно показала что-нибудь эдакое, чтобы все в меня поверили.
– Однако, Сонь, я не дорассказал. Дело в том, что среди толпы все равно нашлись люди, которые ворчали себе под нос: «Это же не Бог, что все кланяются, это просто излучение какое-то», и еще что-то такое, и ворчали они, и других пытались переубедить. Я подошел к одному и спросил его, что же он такое творит, ведь это сам Бог о себе напоминает, а они все равно не верят. И других за собой утягивают! Я спросил их, а что же им показать надо такого, чтобы они поверили? И они ответили, что ничего не надо, потому что Бога все равно нет, а всему есть объяснение научное. Вот ведь как, Соня!
– Ну, это, конечно, уже неправильно. Если бы я увидела что-нибудь эдакое, я бы поверила обязательно.
– Только я никак не пойму – ну почему Бог не хочет ничего показывать?
– Это действительно обидно, Деф, и здесь тебе никто не ответит. Мы все ждем, ждем, а в итоге так и умираем, не узнав ничего… Кстати, о чем мы говорили-то? А, ну да, этот ваш Федор святой – а что ж он-то здесь делает?
– Ну, ведь нужно кому-то службы вести. А приехал он, вроде, потому, что в Петербурге его дару завидовали. С кем-то он там поссорился сильно.

Мы доходим до моста, и уже видно церковь, и ограду, воротца небольшие, а вокруг церкви народ уже собирается – бабушки из деревень, да несколько женщин оттуда же. Из нашего городка сегодня, похоже, только я и Соня.
– Деф, у нас до начала службы еще минут десять, может, зайдем на кладбище?
– Почему бы и нет, давай. Я покажу могилки, которые мне нравятся.
И мы проходим через ворота, через бабушек, которые смотрят на нас как на инопланетян, затем еще через одни ворота поменьше, на кладбище. Кто-то уже сидит у могил, чистит их, или ставит свечку, а кто-то уже выходит к церкви, чтобы не опоздать к началу. Я бываю здесь иногда, мне нравится на кладбище – очень тихо, спокойно, никаких покойников нет, не то что в лесу, или в парке – здесь только памятнички, кресты да надписи разные. Кто что придумает – то и напишет, кто «любимой матери» просто, а кто и «дождешься ты меня, иль мне поторопиться?» Здесь все устроено так, как родственники хотят, а не покойный, поэтому и нет здесь никого, но сами родственники не виноваты – ведь мертвые души не всегда могут правильно сказать, что им нужно. А это…
– Это могила двухлетней девочки. Я знаю.
– То есть, как это знаешь?
– Я умолчала кое о чем, мы с мамой уже приезжали сюда несколько раз. С моей мамой. Помнишь, я рассказывала, как мы выносили вещи, чтобы похоронить моего отчима? Ну так вот все это сюда и привезли. Смотри…
И она идет между могил, уверенно, зная наперед, где можно пройти, а где слишком узко между оградками, и лучше будет заранее повернуть. Я еле поспеваю за ней, она очень быстро идет, как будто боится, что я сейчас забуду, про что она говорила, и придется начинать весь рассказ заново. Но я держу ее слова в голове, не давая им ускользнуть или затереться чем-то еще.
– Вот он. «Наумов Антон… Наумович». Заросла, смотри, могилка вся – надо выдергать хотя бы ту траву, что на самой плите, а то и неудобно – почти все вокруг ухоженные.
– Да ну, Сонь. Ему же все равно, может, ему больше трава как раз нравится.
– Может, и так, а может и не так. – Соня дергает сразу помногу, так что на месте сорняков появляются ямочки, и складывает всю эту траву в кучу. – Только могилка, Деф – это память о близком тебе человеке, и если ты не заботишься об этих плитках, то, значит, и о самом человеке, о его памяти не заботишься. Это все равно что служить Богу в грязном храме – оно, конечно, все равно, где служить, но… В общем, Деф, мы же простые люди, как еще мы можем оказать почтение тому, чего не видим и не слышим?
– Тогда давай я тебе помогу.
И я беру всю эту траву в охапку, направляюсь к лесу, чтобы выкинуть ее туда, как вдруг чувствую знакомую тягу. Как будто меня магнитом притягивает, и сила эта из леса идет, но пока я далеко еще от него, поэтому просто немножко не по себе. Я знаю, что это за сила, потому что был здесь уже не раз, и я решаюсь показать Соне то, чего она еще не видела.
– Сонь! Поди сюда, посмотри.
Я зову ее, а меня все больше тянет в лес, как за веревочку, которая к голове привязана. Я ногами в землю упираюсь, а голова сама тянется в ту сторону. Я раньше и ближе подходил, но всегда за деревья держался, чтоб не утянуло совсем. А теперь со мной Соня, и мне уже не так страшно, и я попробую пройти подальше. Соня подходит, спрашивает меня:
– Ну что ты там увидел? Где?
– Да вот же, смотри в лес. Видишь, кресты торчат? Видишь?
– Ой, действительно. Интересно было бы узнать, откуда они там.
– А я знаю. Это специальное кладбище.
– Специальное?
– Да. Видишь вон тот крест, у толстого дерева, которое кривое еще такое? Там папа похоронен.
– С чего ты взял? Я же говорила тебе, что твой папа уехал.
– Нет, он здесь.
– Хотя черт, что же я дальше-то тебе вру… Ты ж все знаешь. Извини.
– Там все, такие как он, похоронены. Которые руки на себя наложили. Потому что их нельзя с остальными хоронить, и отпевать нельзя, и молиться за них тоже не разрешается. А я молюсь иногда, потому что не может человек сам на себя руки наложить – всегда кто-то еще виноват, ведь не может человек родиться, и сразу решить, что он застрелится?
– Деф, погоди. Что это у тебя с головой?
– Ничего, Сонь, не обращай внимания. Это меня к папиной могиле тянет. К обычным не тянет, а к этой как будто кто-то руку запустил в голову и тащит на себя.
– Так пошли скорей отсюда! Давай, я помогу тебе.
И она хватает меня за плечо, а я вырываюсь:
– Нет, я хочу сейчас попробовать подойти. Я раньше не мог, потому что боялся, а сейчас ты рядом, и я попробую. Вот уже и надписи видно. Сейчас, еще пару шагов…
Соня все еще пытается остановить меня:
– Я не понимаю, зачем тебе это? Там самоубийцы похоронены, ничего хорошего нет, и я бы не пошла. Тем более, если тебя «тянет». Деф…
– Слышишь музыку? Звуки, как будто отчаяние и страх перемешались, и получилось что-то среднее, музыка какая-то серая, как будто в ней нет ничего, и в то же время было когда-то, а теперь уже поздно, и ничего нельзя вернуть. Слышишь звуки? Ночь со слезами вперемешку, когда слышишь музыку, и знаешь, что после нее все закончится. Слышишь звуки ненастроенного телевизора?.. Громкие, как дом, как качели, как шар, который со всех сторон одинаковый?
– Деф, ты что такое несешь? Остановись уже, пошли в церковь, сейчас служба начнется.
– Я не могу… Я не могу, Соня! Это не я иду, это уже не я! Это бесы! Соня, помоги мне!
Соня хватает меня, а я выкручиваюсь и бегу за своей головой прямо к кресту, под которым папа похоронен, потому что если остановлюсь, то голова оторвется и все равно полетит сама дальше, пока не долетит до нужного ей места. Я падаю, тут же поднимаюсь, врезаюсь в дерево головой, и снова падаю. В глазах искры светятся, и тело уже меня не слушается, даже крикнуть не могу, забыл от ужаса все буквы, только мычу что-то несвязное. А тело мое уже лежит на могиле и от земли не оторваться никак, как будто я вдруг потяжелел во много-много раз. Руки сами по себе действуют, и роют землю, ногтями, а затем палкой, которая сама по себе в руках оказалась. И вот я уже головой лезу в вырытую яму, и дышать уже не могу, потому что земля кругом, и тут я как будто вылетаю из тела. Как будто мое тело занял кто-то новый, а меня выкинул, и меня теперь нет, но есть что-то такое, что когда-то мной было.
Я поднимаюсь чуть-чуть наверх, и начинаю все видеть – вижу Соню, кладбище немного, купол церкви, но выглядит все как-то совсем по-другому – не так как человек видит глазами, а сразу со всех сторон, как будто на голове выросло много-много глаз. Маленьких, зеленых, и все вокруг видится зеленым и в клеточку. Я вижу Соню, как она оттаскивает мое тело от могилы, кладет на траву, так, чтобы голова была приподнята. Потом возвращается к крестам, смотрит на папину могилу, поправляет землю ногой, и произносит: «Нет здесь никаких звуков».
Я, кажется, понял. Да, я знаю, откуда у меня это зрение, и состояние странное, очень непривычное, откуда эта куча глаз и немного выпуклый мир. На самом деле я – дерево.
Я – дерево. Да, точно.
Ни мыслей в голове, ни желания пошевелиться – ничего такого нет, как будто из всего, чем я был, остался только мозг, который принял форму дерева, и торчит теперь, как волос, из земли. Я, словно антенна, получаю и принимаю какие-то сигналы, но мне нет никакого до них дела – ведь я всего лишь ствол с ветками, которые тянутся куда-то вверх.
Солнце светит совсем по-осеннему, и ветра нет, так что я стою, не шелохнувшись, и вокруг какая-то бледно-зеленая тишина, лишь изредка прерываемая яркими звуками умирающих трав. Я чувствую, как по мне бегают насекомые, прогрызают ствол и забираются под корни. У меня нет головы, так что я могу представить, что расту из воздуха в землю, и что зрение – это на самом деле слепота, а глаза из корней торчат.
Но я не хочу расти здесь. Не хочу расти среди этих крестов, не хочу, чтобы рядом с моими корнями хоронили людей, которые не нашли в себе сил хотя бы попытаться что-то сделать. Я, конечно, молился за своего папу, но все равно не понимал его, даже боялся, потому что каким нужно быть человеком, чтобы согласиться умереть? Каким нужно быть человеком, чтобы стать стенкой и даже не понять, что что-то изменилось? Я не думаю об этом, просто не хочу, чтобы эти люди лежали рядом со мной – я же дерево, а оно всегда говорит только правду.
Вот прибежали какие-то женщины, схватили мое тело, и несут в церковь – наверное, будут святой водой поливать, чтобы он очнулся. Ну, тот, который в моем теле сейчас сидит. Даже отец Федор вышел из храма, кричит чего-то женщинам, наконец, подбегает сам, перехватывает у них тело, несет, а какая-то бабка семенит рядом и крестит до отца Федора, то голову, которая с моего тела свисает. Наконец, они скрылись из виду, и Соня тоже, и никого не осталось, только осень и кладбище. Меня кто-нибудь пересадит? Да навряд ли, такие уже не приживутся. А что, если попробовать перепрыгнуть в другое? Нужно только немного поднапрячься…
– Очнулся!
– Очнулся, очнулся, милок, все нормально будет – бабушка какая-то смотрит на меня и улыбается. – Что ж тебя угораздило об дерево удариться? Не болит-то, дитятко? А вот тут не болит?
– Спасибо, что помогли, но дальше мы уж как-нибудь сами, – это уже Соня, я узнаю ее голос, правда не вижу ее пока что. – Ну ты Деф и напугал меня, хуже чем тогда на пруду, ей Богу! Как ты? Все в порядке?
– Да вроде как. А что произошло-то? Не помню ничего, только как звал тебя к лесу помню, а дальше что было?
– Да тебе лучше и не знать. Отдохни, я сейчас еще воды принесу.
Опять какие-то тайны, опять не говорят мне ничего, и думают, что мне от этого легче будет. Интересно только, кто у меня на этот раз память украл – Соня или кто-то из бабушек, которые не так-то просты, как кажутся, ходят, крестятся, а на самом деле колдовству друг друга учат и на молодых практикуются. Я один раз от такой еле ноги унес – когда через ограду перелезал, даже штаны порвал, но все же спасся, а иначе, может, и не было бы меня сейчас вовсе.
Соня приносит мне воду в кружке, и я пью – большими глотками, потому что пить сильно хочу, как будто засох весь, и тело как будто все одеревенело. Я поднимаю голову и вижу, как батюшка молитву читает, громко, не торопясь, а бабульки, те, которые справа от алтаря за большой иконой спрятались – те подпевают. Потом отец Федор встает на колени, и все за ним тоже встают, и даже Соня, а я лежу на скамейке, и наблюдаю, как все кланяются. «И избави нас от всякие скверны, и спаси, блаже, души наша». Так я и пролежал целый час, пока служба не закончилась, и никто за этот час уже и внимания на меня не обращал, только Соня изредка поворачивалась и кивала головой, мол, все нормально ли у меня. А я ей отвечал другим кивком – да, хорошо все.
Во время службы слова произносить нельзя, поэтому я все ждал, когда она закончится, чтобы поговорить, наконец, с Соней. И как только батюшка закончил проповедь и отпустил всех по домам, я встаю со скамейки и говорю:
– Вот видишь, а ты говорила маме моей, что сходим и убедимся, что бесов во мне нет. А теперь что ты скажешь? Кто меня в лес тащил?
– А, так ты все же вспомнил?
И только сейчас я понимаю, что действительно вспомнил, правда, только до того момента, как в дерево врезался.
– Так все же что это было, а, Сонь?
– Я и не знаю… Может, в голове твоей что-то. Хотя вот и батюшка идет, сейчас ты поговоришь с ним, о чем хочешь – хоть о бесах, хоть об ангелах.
И правда, отец Федор подходит ко мне, спрашивает:
– Ну ты как? А то вот девушка эта прибежала, позвала нас, я выбегаю, а там ты трясешься весь на руках у баб, а потом и вовсе затих – я уж думал, умер. Ну, слава Богу, что все обошлось, слава тебе Господи. Иди сюда, иди, чадо.
И он берет мою голову, накрывает полотенцем, и руку сверху кладет, а сам что-то шепчет про себя, и очень мне приятно вдруг становится, что за меня кто-то молится. Потом он и Соню так же за голову берет, наклоняет ее перед собой и читает над ней молитву. Затем он спрашивает, откуда мы пришли, мы отвечаем, что из города нашего, а он улыбается в ответ:
– Это очень хорошо, что вы на службе побывали – здесь давно уже никто из вашего города не бывает. Так, зайдут, свечку поставят, и уже к выходу двигаются – чтобы в квартирки свои побыстрее убежать. А мне-то обидно, я ведь жизнь свою кладу на то, чтобы помочь им, а они вечера одного жалеют на дом Божий. Ну да дело мое простое – служи Богу и помогай всем, кому это действительно нужно.
– А нам действительно нужно, батюшка, Деф думает, что в нем дьявол сидит, поэтому мы и пришли сюда.
– Дьявол? Это, конечно, может быть, но дьявол церковь-то не любит. А тут юноша спокойно просидел всю службу, не кричал, не ругался. Откуда ж в тебе бесы, с чего ты решил – а, чадо?
Я ему и отвечаю, что кто-то за голову меня в лес утянул, а утром на Соню ругаться заставлял, да и вообще частенько у меня такое чувство, что кроме меня кто-то еще внутри сидит. А пока я ему это говорю, в церковь вдруг бабушка вбегает и кричит, что кому-то плохо стало на улице, чтобы мы вышли, помогли. Только Соня с отцом Федором – ноль внимания, стоят себе спокойно, ждут, что же я дальше скажу. Бабушка снова просит помочь, и уже не просит, а требует – говорит, что если не успеем, то человек умрет, а они снова как будто вовсе не слышали. Я и спрашиваю:
– Что же вы не идете на помощь?
– Куда? Чадо, ты сейчас о чем говоришь? Если тебе помочь надо, то ты говори, продолжай, что там у тебя с бесами твоими.
– Нет же, батюшка, вы что, не слышите? Вас же на улицу зовут.
Соня шепчет отцу Федору на ухо:
– Это тоже бывает.
Я же не понимаю, что они делают, зачем стоят, когда их о помощи просят, чего они ждут оба, и выхожу сам на улицу. Открываю дверь, а они за мной выходят, и тут мы все видим, что прямо перед церковью Чижов лежит лицом в луже, и вроде и не дышит уже. Соня аж вскрикивает:
– Господи! Что ж он тут делает, зачем он пришел-то сюда? Поднимите же его скорей!
– Вы знаете его?
– Да, это сосед наш, Николай. Когда вы уходили, он с дружками пил около парадной, а что он сейчас здесь делает – не совсем ясно. Ну так как он?
Мы с батюшкой держим его, а у него все лицо в грязи от лужи, и стоит он еле-еле, но, оказалось, живой все-таки, не умер – вовремя успели. Качается, так и норовит упасть, мы его около оградки посадили, чтоб протрезвел хотя бы немного и смог до дома дойти. А уже осень, может и замерзнуть, поэтому отец Федор ему ватник из церкви вынес, укрыл его, а сам нас к себе в комнатку при церкви позвал:
– Пойдемте, чаю попьем, может и придет он в себя, заодно и побеседуем.
– Почем бы и нет, будем очень благодарны, – Соня была только рада такому повороту событий, потому что все равно бы пришлось тащить Чижова домой, не оставлять же на улице мерзнуть.
Мы входим в его комнатку, а в ней икон – тьма тьмущая, развешаны по всем стенкам как картины, и на каждой свой святой нарисован. Говорят, что их больше тысячи – наверное, это очень много. Правда, не только одни иконы у него в комнате, есть и чайник, и плита, и даже телевизор – правда, старенький совсем, может, даже и не цветной, а такой, как сны выглядят.
– Новости вот по вечерам смотрю… Все же надо знать, что происходит кругом, как же без этого-то.
Он ставит чайник, достает пряники покупные, кладет их в чашку на стол, чтобы мы угощались, и мы с Соней присаживаемся за стол. В комнате у батюшки тепло и очень уютно, даже спать можно.
– А вы здесь живете? – Соня спрашивает.
– Где ж еще мне жить, приехал сюда без особых денег. Да и удобно очень – встал, помолился, и можно службу начинать. А вечером – сразу сюда.
– А почему вы тут служите? Ведь про вас говорят, что вы будущее предсказываете?
– Служу где служится, доченька, а будущее… Хм, да не нужны никому такие предсказания – толку от них никакого, излечить я никого не могу, и кому такой священник нужен? Кстати, раз уж о предсказаниях заговорили, то мне хочется кое-что у вас спросить. Я, собственно, вот зачем вас к себе и позвал – Деф, а вот когда ты сейчас на улицу нас вытащил, ты почему это сделал?
Какие-то странные он вопросы задает, и Соня тоже притихла, ждет ответа от меня – видимо, я все же чего-то не понимаю.
– Бабушка ведь зашла и просила вас помочь, а вы почему-то не услышали, ну, я и сказал тогда вам.
– Хм, понятно. Значит, бабушка. И куда же она потом делась?
А об этом я как-то и не подумал. Всякое, конечно, может быть, но и в самом деле странно – вошла, позвала на помощь, а сама скрылась куда-то.
– Не знаю, отец Федор. А зачем вы все это спрашиваете?
– Как же зачем? Интересные вещи с тобой происходят. И, сказать по правде, с чем-то подобным я уже сталкивался. Деф, а можно задать еще один вопрос?
– Можно.
– Хорошо. Вот скажи, а почему тебя в лес вдруг потянуло? Ммм… Не потому ли, что там захоронен, скажем, твой отец? Я хочу сказать – твоего отца, случаем, звали не Алексеем?
– Алексеем. А откуда вы узнали?
– Подожди-ка, а фамилия у него, надо полагать, была Федотов?
– Да.
– Ну так я его знал! Мы с ним познакомились на лекциях в духовной семинарии, я там обучался, а он просто приходил иногда, вольным слушателем.
Тут спрашивает уже Соня:
– И все-таки я ничего не понимаю – ровным счетом! Как вы поняли, что Деф его сын? У его отца тоже были бесы, или что?
– Ну, можно сказать и так. Хотя бесы были совсем, деточка, другой природы… В общем, если хотите узнать мое мнение по этому поводу, то вам сперва нужно кое о чем другом послушать. Только обещайте, что никому не расскажете. Слышите, никому.
– Хорошо, я обещаю. И Деф тоже никому ничего не расскажет. Верно, Деф?
Я киваю.
– Ладно, тогда приготовьтесь слушать мою небольшую исповедь. На самом деле… я жулик. Да! Никакого дара предвидения у меня нет и никогда не было, и все разговоры о моей святости – вранье, никакой я не святой. И даже думаю, что вряд ли в рай попаду, при таком, как у меня, грехе – впрочем, здесь на все воля Божья. Я, конечно, дурак, что вам все это рассказываю, но, боюсь, у меня сейчас нет другого выбора.
– Но погодите – если вы жулик, то откуда у вас все эти данные, о том, что вы предсказываете? Вы звоните на метеостанции, поддерживаете связь с террористами, или что?
– Нет-нет, доченька, здесь все намного проще. Пути Господни неисповедимы, и так уж сложилось, что некоторые люди действительно обладают таким даром. Одним из них и был твой отец, Деф.
Чайник вскипел, и отец Федор прекращает говорить и разливает холодную заварку по чашкам, разбавляя потом кипятком.
– Сахар здесь – кладите, сколько хотите. Ну так вот, Деф, твой отец умел это делать. Скажу сразу – я не имею ни малейшего представления о том, как именно он это делал, он никому не рассказывал об этом, да и я узнал о его даре уже после того, как мы последний раз виделись. Мы одно время очень неплохо с ним ладили, и как-то раз я ему сильно помог – не важно, с чем. И он отблагодарил меня наистраннейшим образом. Я тогда уже был дьяконом, и мне в ближайшее время собирались дать сан священника, и для меня была открыта, так сказать, лестница церковной карьеры. И вот заявляется Алексей, твой, Деф, отец ко мне домой и говорит, чтобы я дал ему ручку, и как можно больше бумаги.
После эти слов батюшка полез в ящик, и достал оттуда пачку исписанных листов.
– Ну, вот они. Он их писал до самой ночи – просто заносил на бумагу все, что приходило в голову. И, наконец, исписав целую пачку, протянул ее мне и сказал, мол, на, это сделает тебя знаменитым. Я тогда отнесся весьма и весьма скептически ко всему этому делу – на листах просто были хаотично разбросаны события на ближайшие лет двадцать, ну как тут поверить? Однако, буквально через неделю, первое записанное им событие исполнилось – сгорел винный завод. День в день – все, как и было написано, представляете? А затем еще одно, и еще, и еще! С тех пор я посещал все лекции, ждал, когда же он придет, чтобы расспросить его обо всем этом, но он так и не появился, а где он живет, я, к сожалению, не знал. Ну вот, а потом я переехал сюда, а через пару дней сюда привезли его труп. Мы его даже не отпевали.
– Но ведь он ошибся, да?
– Деточка, в смысле? Кто ошибся?
– Ну, про то, что это сделает вас знаменитым? Оно ведь вас таким не сделало?
– Да, к сожалению. Понимаешь, на все воля Божья, и здесь я получил хороший урок: бесплатно ничего не бывает. Когда я попробовал на проповеди рассказать о ближайших событиях, на меня стали смотреть очень недобрыми глазами. Если раньше меня слушали, внимали моим советам, то, как только я решился озвучить несколько предсказаний, на меня сразу обрушился целый шквал обвинений. Кто-то говорил, что я связан с преступными группировками, кто-то, что я, наоборот, на короткой ноге с властями. Тогда я стал специально выбирать такие предсказания, которые невозможно предугадать обычными методами. Но, не поверите, и им люди находили объяснения, а меня называли лгуном. Другие священники только подливали масла в огонь. Конечно, не все обвиняли меня во лжи, некоторые до сих пор считают меня святым. Мнения тут, как говорится, разделились.
– И что же потом?
– А потом наша церковь, где я служил, стала терять народ, и меня попросили сменить место работы. Я тогда уже и сам разочаровался во всех этих предсказаниях, а самое главное – я понял, что никому от них пользы-то и нет! Поэтому-то меня и невзлюбили, что я никому не помогал, а только себя превозносил, показывая, что я избранный, что я – человек от Бога. Мне действительно стало очень стыдно за то, что я делал. И потом, когда я уже здесь узнал, что Алексей застрелился, то мне совсем стало не по себе, и я поклялся, что никогда больше не буду ими пользоваться. С тех пор, я просто живу здесь, служу в этой церкви, и стараюсь помогать людям, по-человечески, по-христиански. Когда думаешь в первую очередь о других, а не о себе. Вот я заметил, что когда стал помогать по-настоящему, и материально тоже, по возможности, тогда и люди стали ко мне ходить, и даже кто-то новый каждый раз приходит.
– А вы не думали рассказать, как было все на самом деле?
– Нет, доченька, не нужно все это, зачем – пусть уж думают что святой, им же лучше будет, да и от меня больше проку. А то еще с этим самоубийством история – так я всех людей растеряю, а ведь мне-то что с этого – другим хуже будет.
– Но ведь это грех, батюшка, это все же вранье, как-никак. Вот я бы созналась во всем.
– И то верно. И я тоже хочу в рай, и надеюсь, Бог милостив будет – простит мне этот грешок ради других. Хотя кто знает, кто знает. А ведь только о себе заботиться, это как-то… не по-христиански.
И он замолкает, задумывается о чем-то, пьет уже остывший чай, да и Соня тоже погрузилась в думы, одному мне мысли в голову не лезут, потому что не услышал я того, чего хотел услышать.
– А что же с моими бесами, батюшка?
– Ах, ну да! – отец Федор даже рассмеялся – Я ж и забыл за своим рассказом, с чего мы начали. Ну, не могу утверждать точно, да и церковь об этом не говорит, но мне кажется, что некоторые люди даже после своей смерти не хотят умирать. Им страшно, потому что впереди их ждет неизведанное, и никто не знает, может ты просто пропадешь и все, а может, попадешь в ад, поэтому такие души скитаются по земле до тех пор, пока не решатся наконец, на самый последний шаг. Потому что тогда назад пути уже не будет, и в этот мир, скорее всего, после смерти мы не вернемся никогда, поэтому они хватаются за все, что принадлежит земле. Некоторые вселяются в деревья, – тут Соня смотрит на меня, а затем на отца Федора, с таким удивленным лицом, что тот даже делает паузу, – ну, а некоторые могут сидеть в камнях, например. Мне просто так кажется, потому что я слышу иногда голоса – в лесу, на мосту на нашем, бывает, идешь, а тебе прямо в ухо кто-то шепчет «Стой, стой!», и так страшно становится, что бежишь домой без оглядки. Хотя все это предположения, и, конечно, я могу и ошибаться.
Соня сидит с лицом, какого я еще не видел – так сильно она удивлена:
– Но какое же это имеет отношение к бесам?
– А причем здесь вообще бесы? Да и есть ли они вообще? Может, бесы – это мы сами и есть, и Господь с ангелами-воинами против нас борется, хотя, что же я такое говорю… Мне больше кажется, что бесы – это то зло, которые мы сами впускаем в себя, и позволяем ему над нами властвовать – вот что такое настоящие бесы. А не чертики с рожками, которые сами по себе, и в существовании которых мы нисколько не виноваты. Впрочем, я опять ушел не туда, я просто хотел сказать, что в Дефе, боюсь, не бесы засели, а кое-что посильнее.
Я напрягаюсь и через силу спрашиваю, а самому вдруг страшно очень становится, да так, что могу и в обморок упасть:
– А что может быть сильнее бесов?
– Ну, например, Деф, твой отец.
– Это как же так, батюшка?
– Мне вот почему-то подумалось – а вдруг его душа залетела не в дерево, не в камень, а прямиком в тебя, Деф?

Соня тут же встает, и меня за шиворот из-за стола поднимает:
– Ну уж, знаете! Ладно, деревья, камни, но то, что вы сейчас говорите – это же ерунда полная! – И тут же отводит отца Федора в угол, и там ему говорит тихо и быстро, так что до меня долетают только обрывки слов. – Вы хоть понимаете, что он… Шшшшшш… Вы посмотрите… Он сам все себе… Шшшшшшш…
– А ты деточка, поверь хоть раз. Я вижу по тебе, что ты не привыкла верить, ты сама себе на уме, но ведь сейчас-то зачем упираться? Ведь на твоих глазах он спас этого вашего пьяницу. Как ты это объяснишь?
Соня вдруг теряется:
– Извините… Просто… Я выросла рядом с человеком, которому нельзя было верить. Мне всегда приходилось пропускать ее слова мимо ушей, и проверять все самой, чтобы быть уверенной. Ну, а потом я выросла, и… Ну, вы понимаете…
– Но никогда не поздно исправиться, деточка! Ведь совершенно не важно, какая ты сейчас – нет никакой радости в любовании собой, когда вертишься перед зеркалом, и думаешь, что лучше стать уже просто невозможно. Такие люди несчастны, и смерть их будет очень печальна. А вот покаяться в грехе, и исправить допущенные ошибки – вот где настоящее счастье.
Соня молчит, а отец Федор говорит дальше:
– Некоторые думают, что в пятьдесят, шестьдесят лет уже знаешь жизнь, и двигаться дальше некуда, что можно сидеть у окна, да играть в карты по вечерам – но тогда зачем жить? Ведь человек, сколько бы ему лет не было, он так и остается маленьким ребенком, который ищет свою правду, и ошибается, и ищет новую. Не нужно быть идеальным, совсем не это ценится на том свете, потому что плохой и хороший – все после смерти едины перед Господом. Но если ты старалась стать лучше, искала и исправляла в себе ошибки – вот тогда для тебя будут открыты двери в царствие небесное. Тем более что нет никакой печали в том, что ты допустила ошибку, но есть радость в том, что ее можно исправить.
Он вдыхает воздух – очень сильно, как паровоз, и так же сильно его выдыхает:
– Так что, кто бы там с тобой не жил, это, конечно, объясняет твое неверие, но не оправдывает его. Потому что Господу не важно, что вы успеете и какими вы к нему придете, но Ему крайне важно, какими вы пытались стать. Когда вы подниметесь на небо, Господь посмотрит только на одно – на вашу совесть.
Я слушаю его, и мне каждое слово его понятно, и все до единого в голове остаются, как будто под замком даже, чтоб никто не украл. Он говорит ясно и без шипения, как Соня иногда, или как моя мама, или даже как я сам, и его слова входят в меня как гвоздики, но не такие, от которых больно, а те, что держать потом будут. Может, он так говорит хорошо, потому что его совесть чиста? Потому что он на самом деле святой, несмотря на эти дурацкие предсказания, с которыми он всех обманул? Мне кажется, что он все равно попадет в рай, потому что он не лукавит, и поступает так, как действительно хочет, а ведь по-настоящему хотим мы только одного – добра себе и другим людям.
Соня, наверное, тоже так подумала, потому что лицо ее стало как-то светлей, как будто она поняла что-то очень важное, и теперь вся жизнь ее изменится, причем обязательно к лучшему:
– Спасибо вам, отец Федор. Это как раз те слова, которые я долгое время не могла услышать. Спасибо вам большое. И знаете, я хочу снова научиться верить.
– Вот и славно, деточка, вот и хорошо. Очень надеюсь, что все у тебя получится, потому что человечек ты хороший, правда, помощь тебе тоже лишней не будет. Как тебя зовут-то, я ж так и не спросил, скажи – я помолюсь потом за тебя и Дефа.
– Соня.
– София, значит. Ну, Бог вам в помощь тогда, идите уж, сосед ваш, наверное, пришел немного в себя. А хотите, сюда его затащим – переночует?
– Нет, спасибо, мы как-нибудь донесем. Только вот скажите кое-что, я так и не поняла – у Дефа теперь две души что ли?
– Вот здесь я уже точно ничего не скажу. Определить здесь ничего не возможно, и ничего вам здесь не скажут. А может, я и вовсе ошибаюсь, и нет ничего в нем.
– Так что же делать?
– Молитесь, просите Господа – может, все и образуется. И я за вас помолюсь – проблема-то у вас непростая. Зато у вас теперь есть свой оракул, да, Деф? – и батюшка смеется, по доброму, совсем не обидно.
– Кстати, батюшка, об оракулах. Может, покажете хоть, что на листах написано – для интереса?
– Нечего там смотреть, Сонечка. Если предсказание поможет, то его Господь сам пошлет, а такие вещи, от них только горе одно. Да и чушь там по большей части, – он берет тот лист, который сверху. – Вот завтра, написано, грозы будут сильные. Ну кому это нужно?
Соня улыбается:
– Действительно. Спасибо вам еще раз, мы пойдем тогда. Поздно уже, нас, наверное, дома заждались.
– Идите, с Богом. И мне уже пора, заболтался тут с вами.

Мы выходим из церкви, и я молчу уже несколько минут – задумался о том, что нам батюшка сказал. О том, что папина душа, оказывается, внутри меня сидит. Это ведь, с одной стороны, многое объясняет, почему, например, я говорил Соне, что знаю, хотя на самом деле до сих пор ничего не знаю. Я понял, почему мужчины, которые утром от мамы уходили, так странно на меня реагировали, и почему я на них так смотрел – потому что это не, я папа на них смотрел, но моими глазами. И вовсе не со стенкой я разговаривал, а с душой, которая внутри меня сидела, только когда к стенке ухо прикладываешь, а другое закрываешь, тогда остальные звуки перестаешь слышать, и можно разобрать, что она шепчет. Интересно, будет ли его душа теперь со мной говорить, когда я знаю, что она внутри меня сидит?
А с другой стороны, мне теперь придется себя контролировать, чтобы не дать папе остальным помешать. И если вдруг кто-то к маме придет, то я из комнаты выходить не буду, а еще лучше привяжу себя к батарее, и буду сидеть так, пока мама одна не останется. И нельзя еще, чтобы кто-то об этом кто-то кроме нас с Соней узнал, потому что подумают, что мы сошли с ума, если в такое верим.
Чижов так и сидит на заду, упершись спиной в ограду, и храпит громко, даже странно, что мы, пока чай пили, этого храпа не слышали. Я его толкаю, чтоб проснулся, и ватник с него снять пытаюсь, а он только отмахивается и бурчит что-то еле слышно. Наконец, Соня теряет терпение, и пинает его ногой, да так, чтобы точно по заду пришлось:
– Вставайте же, ну! Умеете пить, умейте и до дома добираться, чтоб не обременять эти других. Что ж нам, на руках вас тащить?
Наконец, мы поднимаем его за подмышки, и он даже сам выпрямляется, смотрит на нас, а потом мямлит:
– Что же это… Служба началась? Оставьте меня, я сам.
– Какое уж там, полчаса как закончилось все, домой уже пора. Да стойте же вы!
Дядю Колю начинает качать, и он плюхается рядом с оградой, зацепившись об нее ватником, и разодрав его от самого ворота:
– Ооох…
– Вставайте, вставайте. Я от вас не отстану, пока вы не подниметесь, потому что без вас мы никуда не уйдем.
– Не встану, пока вы домой не отправитесь.
– Вот ведь вы какой упрямый. Ну так мы вас сами поднимем, если вставать не хотите.
И мы его снова поднимаем, а дядя Коля не особо и сопротивляется. Только держится за оградку, чтобы снова не упасть и качается влево-вправо, как колокол, по которому ударили только что. Пьяные – они все такие, как колокол. Мы берем его за руки, и я кладу одну себе на плечо, а Соня другую себе, и вот так и начинаем его тащить. Тяжело немного, но это больше из-за ватника, который намок, а сам Чижов совсем немножко весит, он худой как ребенок. Соня предлагает позвать батюшку, чтоб он помог нам дотащить хотя бы до моста, но я не хочу. Отец Федор, конечно, придет, если узнает, что Чижов сам не в состоянии идти, но ведь ему вставать завтра рано. Да мы и сами дотащим, устанем, зато спать намного лучше будем. Чтобы как-то отвлечь свое внимание от такого занятия, Соня решает продолжить наш разговор, который у батюшки закончился:
– И что же ты думаешь теперь делать, Деф? Две души носить в себе – это тебе не двух детей кормить.
– А ты знаешь, Соня… Я вот сейчас подумал, и мне кое-что в голову пришло. Хотя, может, и не само пришло, а батюшка подбросил – он ведь гораздо больше знает, чем говорит.
– Что ты такое понял?
– А то, что не две у меня души, а одна только, которая папина. Я ведь говорил тебе, что когда папа застрелился, то я в животе сидел, и еще даже не полностью собран был. Может, у меня и души тогда не было? Ну, вдруг не дали, потому что рано еще слишком было, и хотели потом дать? А когда папина душа во мне поселилась, то посмотрели на меня, и подумали, что это моя, что кто-то уже дал, только отметить забыли. Вдруг так?
– Да ну тебя, Деф, это больше на сказку похоже.
– Только батюшка тебе сказал, чтобы ты верить заново училась. А вот мне кажется, что я сейчас правду говорю. Потому что я до того момента, как папа застрелился, себя в этом теле и не помню, ну, как у мамы сидел в животе, а потом вдруг – раз! И оказываюсь внутри мамы, и вижу, как дверь моей комнаты открывают, а там папа мертвый лежит, с пистолетом в руке, и кровь у него изо рта течет, и из головы тоже.
– То есть, ты и есть свой же папа?
– Нет, конечно, какие ты глупости говоришь! У меня только душа папина, а сам я новый, и говорить заново учился, и ходить, а по началу даже кушать сам не умел.
Соня долго молчит, а потом снова спрашивает:
– Ну и все-таки, что же ты теперь намерен делать?
– А что я могу сделать? Наверное, буду жить так, как будто душа у меня своя собственная, а ведь иначе никак. Я по телевизору один раз видел, как актеры какие-то вспоминали, кем они в прошлой жизни были – некоторые даже языки другие вспоминали, или как выглядят те места, где они в прошлой жизни находились. Ну и что же? Ведь это нисколько им не помешало жить и дальше, не особо заботясь, с кем была их душа до этого. Это как мужчины, которые к маме моей приходят – они, наверное, хотят связать себя с ней какими-то отношениями, не думая о том, за кем она раньше была замужем. И это правильно, Соня, так и надо жить – не оглядываясь назад.
– Но только никакого переселения душ на самом деле нет, верно? И никаких прошлых жизней тоже нет, а у тебя, скорее, просто очень необычный случай.
– Я тоже так думаю. Ну, что дальше ничего нет – поэтому, некоторые души и боятся этот мир покинуть. А я вот не боюсь, потому что верю, что Бог создал нас не для того чтобы мучить, ведь Бог наверняка поступает по совести, а значит, желает нам одного только добра. Поэтому, когда я буду умирать, я сразу скажу, что готов отправиться дальше.
– И я так же скажу.

Мы доходим до моста и решаем немного отдохнуть, а заодно Чижова водой побрызгать, может, и очнется от этого, и сам уже дальше пойдет. Прислоняем его к перилам, как тогда к ограде, а сами спускаемся вниз, к реке, чтобы набрать воды в ладоши. Речка совсем маленькая, где-то в половину моста, а по бокам просто песок, даже без ручейков всяких. Соня заходит под мост, и зовет меня за ней, а когда я подхожу, то говорит мне:
– Знаешь, этот батюшка очень сильно перевернул во мне все, что я считала уже устоявшимся, правильным. Я же приехала сюда, полностью уверенной в том, что поступаю верно, а сейчас… Сейчас я уже ничего не знаю. И… Я помню, как моя мама не могла принять окончательное решение, с кем же ей быть. Ей было хорошо с Антоном, но стоило отцу вернуться, как она тут же забыла про все на свете, а, когда отец уходил, то она снова переключалась на Антона. Я понимаю, мама уже тогда была немного не в себе, но ведь так нельзя! И уже тогда я росла, и все больше стремилась к независимости, старалась ни к кому не привязываться, чтобы не больно было расставаться. Я практически похоронила все чувства к маме, только для того, чтобы от нее не зависеть, чтобы быть свободной. Я всегда старалась не убегать, а, наоборот решать все проблемы, которые появлялись на моем пути. А получается, наоборот, что я вконец завралась. И… Я сейчас не очень понимаю, куда мне идти дальше. Я словно стою на развилке, и сейчас мне надо сделать выбор. Скажи, Деф, куда мне пойти – туда, где мне будет хорошо, или туда, где остальным будет хорошо?
А я и сам не знаю, что здесь выбрать. Иногда делаешь так, чтобы остальные были довольны, а иногда кажется, что все неправы, и хочется сделать как-то по-своему. А может случиться так, что и вовсе нужно плохо поступить, чтобы потом стало хорошо, например, когда родители детей своих порют, или когда забирают деньги у пьяницы. Иногда думаешь, что тебя обидели, а потом понимаешь, что это только на пользу тебе пошло – такое часто бывает, особенно в детстве, когда маленький. И вот отец Федор говорит, что мы всегда маленькие, и маленькими помрем, а значит, никто из нас и не знает, что нам на самом деле полезно будет. Поэтому я говорю Соне:
– Поступать по совести нужно. Так, чтобы самой потом было радостно.
– Да, наверное, это правильно. Нельзя точно узнать, что полезно будет, а что нет, но главное – это чтобы не было стыдно за то, что ты делаешь. Верно?
– Верно.
– Тогда… Может быть, дядя Коля подождет нас наверху?
И она прислоняет меня к себе рукой и целует меня в рот, то есть не целует, а хватает почему-то несильно губами за мои, но все равно очень приятно становится, и ноги дрожать начинают. Соня еще раз так делает, а когда собирается в третий, то я вдруг отталкиваюсь от нее.
– Что же? Разве тебе не нравится?
– Ну… – как будто что-то подкатило к горлу, и почти невозможно говорить. – Ты же сама говорила, что мы… ну, родственники.
– И?
– Ну и вот…
– Но ты же сам только что сказал, что поступать нужно по совести. И что же она тебе говорит?
– Молчит почему-то. Значит, можно?
– Конечно. Не нужно беспокоить совесть по пустякам.
И она снова целует меня, а я на этот раз уже не сопротивляюсь, только обидно немного оттого, что она знает что делать, а я нет. Соня проводит руками по моему затылку, отчего у меня мурашки по всему телу начинают бегать, и тут я вдруг как будто что-то вспоминаю. То есть не то, что бы вспоминаю, а просто все само начинает получаться, и поцелуи, и поглаживания тоже. То ли все это само по себе и должно происходить, то ли папина душа мне помогла.
Так мы простояли под мостом довольно долго, и все это время целовались, больше ничего не делали, даже слова друг другу не сказали, потому что не надо было ничего говорить. Мы просто делали то, что позволяла нам совесть, и никого кроме нас тогда и не существовало, даже Чижова, который наверняка снова уснул. А потом Соня обняла меня и сказала на ухо:
– Ну как, понравилось?
А я стою и сказать ничего не могу – голова кружится, потому не дышал почти, пока мы это делали, и я просто киваю в ответ, но киваю очень сильно, чтобы было понятно, что мне очень понравилось.
– Скажи, Деф, а я тебе нравлюсь? Ну, как девушка?
Я снова киваю, еще сильнее, чем в первый раз:
– Как только увидел… Понравилась.
– Знаешь, а ведь еще утром я думала, что ты… ну, сумасшедший. А потом я поняла, что нужно просто выйти с тобой на одну волну, настроить свой приемник, что ли. Чтобы увидеть тебя чистым, без помех. Я это поняла сегодня как раз на этом мосту, когда мы в церковь шли, а ты об отце Федоре говорил. Вот тогда-то я и поняла, что ты не так-то прост. Совсем не прост…
– И я тебе тоже нравлюсь? Ну, как парень?
– Да. Тоже нравишься. – И она вдобавок кивает, чтобы я точно понял.

Мы поднимаемся на дорогу, держа в ладонях немного воды, чтобы брызнуть ей в лицо Чижову и хоть немного взбодрить его. Сначала брызгает Соня, и дядя Коля только морщится от внезапного холода, даже не бормочет ничего и глаза не открывает. Затем брызгаю я, сильней и немного снизу, так, что немного воды залетает ему прямо в нос, отчего он тут же просыпается.
– А, что? Где?
– Ничто и нигде, Николай, мы вас тут пытаемся из церкви домой отвести, только сейчас мы устали, и дальше вам придется идти самому, – Соня говорит ему так, как будто он маленький мальчик, ну, таким тоном, как с маленькими разговаривают.
– А? Идти? Ну да, я могу… А где мы?
– На мосту, у церкви.
– И сколько же сейчас времени?
– Не знаю, где-то девять, а может, и больше.
– А, ну нормально. Ну что ж, ну да…
Он хватается за перила, делает слабый рывок, затем еще один, наконец, ему удается подняться, и он уже делает первые шаги, по-прежнему покачиваясь, но не так сильно, как раньше.
– И что же, вы меня так и тащили от самой церкви? А где вы меня нашли?
– А вы у кладбища лежали лицом в луже – и кстати, если бы не Деф, то стояли бы вы сейчас уже перед вратами какими-нибудь. А может, в дереве бы сидели. – Добавляет Соня и подмигивает мне.
– Ну… Спасибо вам, ребята. Извините, что так вышло, я, наверное, вам здорово досадил этим своим состоянием.
– Ничего страшного. Мы прошли-то совсем ничего, к тому же, благодаря вам, у нас с батюшкой получилась очень интересная беседа. Только вот ватник вы чужой порвали – надо будет вам его зашить и вернуть в церковь.
Дядя Коля осматривает себя, и, наконец, замечает, что на нем что-то новое сидит – что-то более тяжелое, чем обычная его одежда. Может, поэтому его и качает сильно, что не привык он такое массивное тряпье носить на себе. Кое-как он все же стаскивает с себя этот ватник, держит перед собой некоторое время, снова разглядывает, а затем вдруг вскрикивает – да так, что даже эхом отдается!
– Батюшки! Так это же мой ватник! Я его и не надеялся найти, и я не мечтал даже, что когда-нибудь…
– Ваш ватник? Как же тогда вышло, что он в церкви был? Погодите, а это точно ваш?
– Точно, точно! Вот, смотри, полоска нашита – это я сам нашивал ее, как сейчас помню. А как в церкви он оказался, и предположить боюсь, да и черт его знает как, может, принес кто-то – главное, что теперь я его нашел!
– Да что же вы так радуетесь-то? Обычный рваный ватник, такой можно купить на рынке за копейки.
– Такой – не купишь!
И с этими словами он запускает руку в то место, где ватник порван, щупает рукой, потом в другом месте, затем снова в первом. Наконец, он все же что-то нащупывает, и радостно восклицает:
– Вот! Вот они, смотрите же, не тронутые совсем – как лежали, так и лежат!
Мы смотрим, а в руках у него сверток в пакете полиэтиленовом, перевязанный белой веревкой – такой, как на тортах бывает. Дядя Коля отдирает полиэтилен, а под ним денег целая пачка, толщиной с сам ватник где-то, я столько денег ни у кого не видывал! Соня тоже стреляет глазами то на меня, то на Чижова, то на пачку, и тоже не может понять, что же сейчас случилось. А дядя Коля и сам онемел, пошевелиться не может – только пальцы его дергаются, перебирают бумажки, как будто такое количество руками сосчитать можно.
– Вот ведь как… На месте все. Никуда не делись – все тут, а ведь это все по тысяче! Это с квартиры нашей, которую в Петербурге продали, это с нее осталось! Витька раньше нам с этой пачки еду привозил, да счета оплачивал, а когда… Когда поссорились, то деньги все у нас и остались. Я тогда несколько бумажек себе взял, а остальные спрятал в этот сверток, и в ватник зашил, чтоб не истратить сразу. Только я тогда же и пить опять начал, да не один, и гуляли мы так, что в Петербурге было, наверное, слышно, и по деревням даже бегали – что только не делали. И день на третий что ли, я просыпаюсь, смотрю, а ватника-то на мне и нет! И нигде нет, ни на товарищах, ни на улице. Я весь город обегал, в деревнях спрашивал, никто ничего такого не находил. Ну я уж думал, что все, каюк, нашел кто-то мой сверток с деньгами, и теперь живет припеваючи, молчит в тряпочку. Я ж тогда еще и на Гришу думать начал, потому что он как раз магнитолу себе купил, еще что-то… Ох, знали бы вы, ребятки, сколько я натерпелся!
– Представляем.
– Лидка-то до сих пор думает, что я их ухнул куда-то, проиграл или в Питере прокутил, у нас ведь с ней с тех самых пор отношения совсем испортились. Раньше хоть по-приятельски ладили, а потом и вовсе тошно жить вместе стало. Ну да теперь-то все изменится. Теперь я и долги раздам, и долго еще просить ни у кого не буду. А может, вложу куда-нибудь, и будем получать проценты.
Дядя Коля вынимает из пачки две бумажки и протягивает их мне:
– Вот мой долг, держите. Вернул, как и обещал.
Я беру у него их, запихиваю себе в карман и говорю:
– Ага. Теперь мы у вас занимать будем.
И мы смеемся все вместе над тем, что я сказал, причем смеемся по-настоящему, громко, как будто нам лет по десять, или даже по пять, и мы еще не успели вырасти.
– Что-то, Деф, я не замечал, чтобы ты веселился вот так вот, а? Что это с тобой вдруг случилось?
А я еще больше смеюсь, и на Соню мельком поглядываю, увидеть, догадалась ли она, что со мной произошло или нет, а она на меня глядит – показать, мол, догадалась. И сама смеется. А когда мы устаем смеяться, то она говорит:
– Николай, вы, наверное, сейчас самый счастливый человек на свете!
– Да, Сонечка. Такой подарок вдруг свалился, а я ведь совсем и не ожидал… – И дядю Колю снова закачало, наверное, уже от радости.
– Ради такого можно было их и потерять, верно?
– Да, пожалуй. Хотя нет…
И вдруг Чижов меняется лицом, и радость вся его пропадает куда-то, а вместо нее грусть в нем селится, и он уже говорит себе под нос:
– Все же лучше, если б не терял…
Мы с Соней тоже перестаем улыбаться, и неудобно как-то нам становится, а дядя Коля облокачивается на перила, и совсем замолкает. Так мы и стоим несколько минут, Чижов в воду с моста смотрит, и о чем-то думает, а я придерживаю его за шиворот, чтобы его не перевесило. Наконец, Соня осторожно спрашивает:
– Может, вы расскажете нам? Обычно, если расскажешь, то становится легче. Что случилось?
Дядя Коля молчит, не говорит ничего.
– Это же как-то с деньгами вашими связано, верно?
– Сонечка… Не нужно тебе этого знать. Ничему хорошему такие истории не научат, потому что нет в них ничего хорошего. Неправильно все это.
– Николай, если вы про Дашу, жену Виктора, то я уже…
– Молчи! – он вдруг вскрикивает и тут же ко мне поворачивается, так что я отлетаю даже назад от него. – Ты ей это рассказал, Деф? Ты зачем меня позоришь? Ладно, соседи, они все знают, но новым-то людям зачем рассказывать? Зачем это надо было ей говорить?
А я и сам не знаю, почему все это рассказал – может, и не надо было, может, такие вещи и нельзя всем подряд рассказывать. Да только поздно уже, и все, что я могу сделать, это только извиниться:
– Извините, дядя Коля. Я, правда, не очень подумал.
– Извините… Что ж я теперь с твоим «извините» делать буду? Что ж мне…
Вдруг Соня перебивает его:
– Так вы сами виноваты! Что же вы – натворили дел, а теперь Деф должен заботиться, чтобы лишнего не сболтнуть! Почему бы вам самим не отвечать за свои поступки? Почему бы вам самим не поступать так, чтобы скрывать было нечего?
– Сонечка, я, между прочим…
– Что «между прочим»? Между прочим, вы – пьяница, вот что! И сейчас пьяны, а Деф ничего вам не должен!
– Я пьян, да! И что же? Что я, не человек после этого? Что я, хуже того трезвого Кольки, который, пока его брат в Петербурге деньги зарабатывал, развлекался с братовой женой? Почему, когда я перестал пить, то сразу на меня начали обращать внимание чужие жены? Почему, как только я бросил пить, от меня пошли одни несчастья? Уж лучше я буду пить, и буду никому не нужен, и пусть от меня не будет ни горя, ни радости – вот что я скажу!
– А до этого вы, наверное, не висели на шее у своего брата, который ездил сюда чуть ли не каждый день, только чтобы вы не спились в конец?
– По крайней мере, я не пользовался его женой!
– И деньги эти вы не из-за пьянки потеряли?
– Это… Это случайность!
– Случайностей не бывает, Николай. Вы ведь даже не прилагали усилий, чтобы бросить пить, вы просто пользовались тренингами, которые с вами Даша проводила, верно? Вы уже тогда пользовались Дашей, и неудивительно, что вы стали это делать и дальше, только уже по-другому. Вы ведь также пользовались и своим братом. Вы ведь ничего не делали сами?
Чижов замолкает и даже шевелиться перестает, а Соня продолжает:
– Вы, конечно, извините, но почему вам было не сказать «спасибо», когда вы возвращали Дефу долг? Это вам не «за здоровье» выпить! Ольга Павловна, может, что-то важное купить на них хотела, однако дала их вам, а вы даже поблагодарить не соизволили. И еще на Дефа взъелись, что он про вас что-то там проболтал!
После этих слов дядя Коля совсем съеживается, садится на корточки, и тут я вижу, что он плачет. Соня тоже это видит и перестает говорить, хотя, кажется, что она еще что-то хотела добавить. Она, может, и резко очень высказалась, но, к сожалению, это все так и есть, и думаю, дядя Коля тоже это понимает. Соня же решает его немного успокоить, обнимает за плечо и говорит:
– Ну что же вы… Извините, что я так грубо, я просто подумала, что вам полезна будет такая встряска.
– Нет, Сонечка! Так мне и надо! Ты очень правильно все сказала, так на самом деле все и есть. Я ничего не могу сам сделать, я даже пить не сам начал – друзья заставили! Что уж тут говорить… И раз уж я пьяный, то скажу – я Дарью Сергеевну люблю очень сильно, еще с тех пор, когда с Лидкой даже знаком не был. Я, может, поэтому и к водке пристрастился – понравилось мне, что проблемы все куда-то уходят. Жену такую же, себе под стать нашел, теперь вот с ней мучаюсь. И это – та жизнь, которую я хотел? Ну и что мне было еще делать, когда Даша вдруг сама начала оказывать мне знаки внимания! Не знаю даже, почему – я ведь намного хуже Витьки-то, он всегда был самостоятельный, чего-то добивался, работал, а я только деньги его транжирил. Женщин иногда не поймешь – то им нравятся некрасивые, но самостоятельные, то пьяницы с правильным лицом.
– Это я вам по себе могу сказать – женщин действительно здесь не поймешь. Только что же вам мешает развестись сейчас с Лидой и жениться на Даше?
– Да что ты такое говоришь! Нельзя – мне Витька на том свете не простит. Да и как можно – только брат умер, а я его жену – раз, и себе. Так что ли выходит? Я ж шел сегодня, чтобы у Витьки попросить прощения на могиле, потому что виноват перед ним очень сильно. Вы сегодня у лавочки напомнили мне о нем, и я понял, что даже не попрощался с ним, и на похороны не ходил. Он меня, Сонечка, перед смертью очень не любил. И потом, вся эта история с кассетой, ну, Деф вам, наверное, и это рассказывал – думаете, после всего Витька будет рад, если я на Даше женюсь?
– Ну нельзя же до самой смерти себя наказывать. Вы себя и так достаточно наказали – почти всю жизнь пропустили, что же вам – вот так вот теперь и жить? К тому же, если и есть тот свет, то на нем наверняка все друг другу братья и сестры, и никто ревновать к вам ее уже не будет.
– Да она и не согласится. Это же я Витьку убил. Это из-за меня у него опухоль стала развиваться! Мне рассказывали, что если человек верит в себя, хочет жить, то может и сам вылечиться, а если наоборот, перестает бороться, то даже самая небольшая опухоль может в миг стать огромной. Вот ведь как получается. И я ж не рассказал еще… Когда Дарья Сергеевна приехала во второй раз, с Витькой уже больным, то она ко мне приходила и просила денег на лечение. Его можно было вылечить, сейчас какие-то новые методики как раз проверяют, и можно было бы попробовать, но нужны были большие деньги – тысяч двести, не меньше. И вот Даша пришла ко мне, и просила меня, чтобы я, если что у меня осталось с той суммы, отдал их на лечение. И глазами смотрела такими, что я понял, я все еще нравлюсь ей, но нужно просто немного подождать, до тех пор, пока Витька либо поправится, либо… И вот видели бы вы ее лицо, когда я сказал, что денег у меня-то и нет! Тут же и Лидка подошла, начала говорить, что я их все пропил, просадил в каких-то казино в Петербурге, а ведь это все неправда была! Только Даша мне не поверила, и сказала лишь, что очень она во мне разочарована. С тех пор мы и не общались толком – так, поздороваемся, попрощаемся.
Чижов бросает ватник в реку, сходит с моста, и идет к городу, а мы его догоняем:
– Так и что же, вот вы сейчас придите и покажите деньги – она поймет, что вы ее не обманывали, – говорит ему Соня.
– Может, и поймет, а может, подумает, что я специально их зажал, а сейчас как будто нашел. Но самое обидное-то не в этом! Я ведь хотел дать эти деньги, хотел оплатить лечение, да только этой пачки у меня тогда не было. А сейчас – нате, и что же получается? Получается, что я сэкономил на своем брате деньги! Что же я за человек-то после этого? Это чья-то злая шутка? Хотел бы я знать, у кого такое чувство юмора?
Соня на этот раз молчит, и кажется, ей нечего ответить – она просто идет рядом, думает, но так ничего и не решается сказать. Зато у меня в голове появляется мысль, и чтобы не потерять ее, я тут же произношу ее вслух:
– Дядя Коля… А вот если бы Виктору сделали это операцию, но он все равно бы умер? Ведь вы говорите, что это какие-то новые методики, так, может, они и не работают?
– Ну… Вообще, да. Операция была скорее экспериментальной, но все же это был какой-то шанс!
– А если бы он умер во время операции, то кто был бы виноват?
– Именно в том, что он не выжил? Ну, не думаю, что это будет вина врачей… Да никто, наверное, здесь уже Бог решает, кому жить, а кому умирать.
– Но ведь это именно врачи будут лечить его не тем методом?
– Ну, так они же не специально! Деф, они бы сделали все что было в их силах.
– Вот и вы, дядя Коля, сделали все, что в ваших силах было. И деньги вы же не специально потеряли, значит, на то была воля Божья, и это он так захотел. Потому что к тому времени, как Виктора привезли, вы бы их, может, и пропили уже, и все равно нечем было бы платить. А нашли вы их сейчас, потому что операция все равно бы не вышла, и Бог не хотел, чтобы вы деньги впустую потратили. Потому что если Богу захотелось Виктора забрать, то он все равно бы его забрал, и никакие операции бы ему не помогли, вот что я вам скажу.
– Так что же это за Бог такой получается – убивает хорошего человека, а мне дарит столько денег? Я не понимаю и не принимаю такого Бога!
– А вот Он сейчас слышит вас, и Ему обидно, что вы так думаете. Ведь Он все по совести делает, потому что по-другому не может, а мы иногда просто не понимаем всех его намерений, потому что маленькие все и не видим всей истины. Кто знает, что бы стало, если б Виктор жив остался – наверняка, только хуже и вам и ему, а если он был хорошим человеком, то сейчас он в раю, и нужно только радоваться за него.
Дядя Коля ничего не говорит, но видно, что мои слова до него хорошо дошли, не растерялись по дороге и не перепутались. И Соня смотрит на меня так, как будто хвалит взглядом, а может, и на самом деле хвалит. Только все эти слова не я придумал, а я просто немного по-другому пересказал то, что нам сегодня отец Федор говорил. О том, что Бог все делает по совести.
Затем, немного погодя, Соня спрашивает:
– Скажите, Николай, а если Даша решит быть с вами, вы можете бросить пить?
– С этими тренингами что ли?
– Нет, на этот раз сами, и, причем, навсегда. Можете?
– Не знаю, Сонечка. Может, и смогу. Я ведь сначала пил, потому что трезвый только вред всем приносил, а сейчас понимаю, что и от пьяного вреда очень много, может, даже больше, чем от трезвого. И я немного запутался…
– Я вам, знаете, что скажу, Николай, – Соня вдруг начинает говорить очень уверенно. – Неважно, какой вы, трезвый там, или пьяный, вы все равно будете совершать ошибки, и этого не избежать. В конце концов, мы всего лишь люди, и ошибки – это наше второе «я», верно? Но разница в том, что, будучи трезвым, вы можете исправить сделанное, или хотя бы по-настоящему попросить прощения, загладить свою вину, а когда вы пьяный, то не способны даже до могилы дойти, не то, что поехать в Петербург и поговорить с братом. А ведь это самое приятное, найти и исправить в себе ошибку, помириться с человеком, придумать какое-то решение. Нет ничего хорошего в том, чтобы поступать всегда верно, и каждая ошибка вас должна только радовать – тем, что ее можно исправить. Так что завтра вы протрезвеете, и можете уже сходить на могилку, думаю, Виктору будет гораздо приятней увидеть вас в хорошем состоянии. А потом уже решите, куда потратить деньги. И объяснитесь, наконец, с Дашей. Ведь все еще можно исправить, верно?
– Да, пожалуй… Может, и можно.
– Не может, а точно так и есть. Бог властен только над нашими жизнями, а все остальное мы еще можем исправить.

Мы идем дальше уже молча, и каждый думает о своем о чем-то. Соня, наверное, мысленно продолжает свой разговор с дядей Колей, потому что нашептывает что-то про себя, и посматривает постоянно в его сторону. Сам же дядя Коля только еле ногами перебирает, и непонятно, думает он или просто несет свою голову домой. Может, он и забыл уже, о чем мы только что говорили, и снова горюет о своей никчемной жизни, а может, уже строит планы на завтрашний день. Здесь не угадаешь, можно только завтра и узнать, чем это все для него обернется.
У меня же в голове все перемешалось, оттого, что под мостом у нас с Соней произошло, и оттого, что поздний вечер наступил, а в такое время я уже сплю. И вот мне до сих пор не совсем верится, что бесы оказались всего-навсего душой папиной, и это она мне мешала и заставляла всякие вещи делать. Я иду и думаю, что, может, бесы – это и есть те самые души, которые не решились на последний шаг, и цепляются теперь корнями в землю, превращаясь в деревья. Почему же я думал, что мой папа был ветром?
А может, такие люди-ветры и боятся больше всех остальных потерять свою жизнь, потому что под конец понимают, что терять-то им на самом деле нечего? Может, тогда они и превращаются в бесов, чтобы хоть что-то после себя оставить и не исчезать вот так, на самом деле даже не появившись?
Все же странная штука эта жизнь, и совсем мне неясно, что происходит, когда она вдруг закончится. Ну, если душа согласится отправиться в последний путь, а не зацепится за какой-нибудь камень или еще за что-то. Вот мне интересно, что чувствуешь, когда тебя нет, и головы твоей тоже нет, и ног, и рук? Димка меня дразнит иногда, говорит, что я на самом деле не существую, и что я всего лишь его галлюцинация, что он меня выдумал, и я в его голове нахожусь. А еще пугает, что когда-нибудь он про меня забудет, и меня тогда вовсе не станет, как будто и было никогда – просто мысль обо мне закончится и все.
Вот сейчас я и думаю, как было бы хорошо, если б на самом деле так и происходило, если б Бог нас выдумал просто, и вместо того, чтобы мне умирать, Он обо мне бы думать перестал, и все. И никаких тебе вопросов вроде «откуда мы взялись» или «куда мы уйдем». Нас просто выдумали, а потом про нас забудут. Но тогда бы получалось, что Димка для меня был бы Богом, а это уже не очень хорошо, потому что он, хоть и мой друг, но немного странноватый. Его с Женькой сюда их родители привезли, и теперь каждый день навещают, продукты возят, через день, то одного родители приедут, то другого. Дима с Женей на войне были, и с тех пор они немного не такие, как все, и к ним не все хорошо относятся. А вместе они потому друзья, они и в Петербурге всегда вместе были.
Пока мы шли, дядя Коля несколько раз падал, и мы его поднимали, а он нам каждый раз «спасибо» говорил, и даже руку мне жал. Все же Сонины слова на него подействовали, и он понял, что людей благодарить надо, а это уже первый шаг к тому, чтобы и самому добрые дела творить, потому что от каждого слова «спасибо» просыпается совесть. Я очень надеюсь, что с завтрашнего дня у него все в гору пойдет, и с личными делами его, и с пьянством с этим. Потому что он действительно может еще все исправить, у него еще много времени впереди.
Наконец, мы доходим до дома нашего, останавливаемся у лавочки и приводим дядю Колю в порядок, чтобы выглядел поприличней.
– Спасибо, вам, ребята. Я ведь этот день долго еще буду помнить, и то, что вы сказали мне сегодня. Я обязательно брошу, ребята, я смогу, у меня вся жизнь впереди!
И он даже попытался обнять Соню, но та вовремя увернулась, все же, несмотря на то, что мы его почистили, дядя Коля был еще грязноват.
– Идите, идите уже. Вас жена, наверное, заждалась.
– Да не ждет она меня…
– Ну все равно идите. И помните, что вы обещали сегодня.
– Помню, помню. Еще раз спасибо вам, ребятки.
Он заходит в подъезд, и, цепляясь за стенки, начинает подниматься к себе на этаж. Как только звуки его шагов затихли, Соня спрашивает меня:
– Может, еще раз?
Я киваю, и мы снова целуемся. Получается уже гораздо лучше, чем под мостом, потому что мне уже совсем не страшно, и мой рот делает все что хочет. Только приходится одним глазом коситься на окно – не глядит ли на нас мама. Слава Богу, в окне пока что никого нет, и мы целуемся дальше, медленно и никуда не торопясь. Проходит, наверное, минут десять, как из подъезда слышатся звуки – сначала кто-то открывает дверь, а затем шагает в нашу сторону. Наверное, Гриша идет покурить, он всегда на улице курит, чтобы свежим воздухом заодно подышать.
Мы тут же перестаем целоваться, и отходим чуть назад, как будто только что подошли к двери. И как только мы отходим, дверь открывается, и из нее выходит, действительно, Гриша с пачкой сигарет в руках.
– Добрый вечер, дядя Гриша.
– Добрый. Далеко собрались-то?
– Как это далеко? Домой идем из церкви.
– Ну идите, только домой вы не попадете, мамы вашей тут нет.
– То есть, как это нет, куда же она делась?
– Уехала. Сказала, что по срочным делам каким-то. В Петербург.
Соня глядит на меня, а я на нее, и мы оба понимаем, куда она и зачем поехала. Мама все это время думала, и, наконец, решилась, и сейчас, видимо, вызывает уже милицию, с которой они подъедут к дому Сониной мамы, чтобы дверь взломать и вытащить тело, для похорон. Или и вовсе без милиции, сама идет к ней на квартиру, если у нее, конечно, ключи есть. В любом случае, там ее ждет сюрприз, а именно живая сумасшедшая сестра, с которой они не виделись и не общались целую уйму лет. А это значит, что приедет она злая, и наверняка выгонит Соню из нашего дома, и отправит ее на электричке обратно. Правда, хоть и злая приедет, но все же со спокойной совестью, и поэтому мне становится не только грустно, но и немножко радостно. А с Соней мы что-нибудь еще придумаем.
Гриша достает из кармана ключи, и дает их Соне:
– Вот, в общем, Ольга Павловна просила передать, чтобы вы шли домой, поели и ложились спать. В шкафчике таблетки, дашь Дефу одну. Ну, вот и все, остальное уже не мое дело.
Мы благодарим Гришу за сообщение, заходим внутрь, и, когда мы поднимаемся, Соня мне говорит:
– Что ж, видимо, сегодня последний день, когда я у вас живу! Но ничего страшного, это все равно рано или поздно произошло бы, верно? Как там говорится – тайное становится явным… А ты знаешь, что? Я устроюсь в Петербурге на работу, а через месяц приеду сюда, и этого хватит, чтоб комнату снять. А дальше можно уже и тут работать, без обмана на этот раз – как тебе такой вариант? Можем и жить вместе. Только ты как, месяц без меня потерпишь?
– Сложно будет. Но я попробую, раз по-другому никак. Попробую.
Соня открывает дверь, и мы входим.
– Тебе что-нибудь приготовить? Чего бы ты хотел?
А у меня вдруг мысль появляется, да такая, что я аж затрясся от волнения, как подумал об этом. Я говорю:
– Сонь, а вот мамы дома нет, и я подумал – что если мне таблетку не кушать, и посмотреть, как ночью все выглядит?
Соня как стояла, так и замерла, и ключи даже выронила:
– В смысле? Только не говори, что…
– Да, я никогда ночь не видел. Потому что мама все время меня спать укладывает, а если не засыпаю, то дает мне таблетку. И следит, чтобы я ее проглотил.
– Ну ты даешь, Деф! Да как же так, почему?
– Не знаю, Сонь. Я маме говорил, что хочу посмотреть, но она меня не слушает никогда. Я даже несколько раз хотел дома не ночевать, а потом жалко маму стало, и передумывал, возвращался.
– Тогда сегодня мы будем мстить Ольге Павловне, осмотрим весь ночной город, вдоль и поперек. Будет замечательная ночная прогулка, тем более что прощальная!
– Не говори так, Соня.
– Да чего ты такой серьезный? Не знаю как тебе, а мне так, наоборот, стало только легче – все это вранье мне только спать мешало спокойно. А месяц пролетит, не заметишь. Так что давай чего-нибудь по-быстрому перекусим, и в путь, лицезреть красоту ночного города. И все-таки, Деф, ты меня поражаешь.

Мы съедаем по бутерброду, и Соня убирает обратно в холодильник колбасу, как вдруг она что-то замечает в дверце:
– Смотри-ка, что здесь у нас здесь есть! Почти полная – возьмем?
И она достает бутылку вина, которую мама для себя купила, чтобы выпивать иногда по стопочке, правда, так к ней и не притронулась, а то, что она неполная – это мы дядю Колю угощали. Соня вертит в руках бутылку, смотрит на этикетку:
– «Изабелла», а что, неплохо! Ну-ка… И на вкус ничего!
– Погоди, Сонь… Ведь ты сама говорила, что пить нехорошо.
– Когда это я такое говорила? Пить как Чижов этот ваш – да, нельзя. А если немного, то и можно. В мире вообще нет ничего однозначного… Этот отец Федор правильно сказал, поступай по совести, вот и все.
– А что мама скажет?
– Не знаю. В любом случае, меня завтра отсюда попросят, и бутылка здесь ничего уже не решит. Если хочешь, можешь вообще сказать, что это все я, мне в данной ситуации уже как-то все равно.
– Нет, Сонь, я, наоборот, скажу, что это я сам взял.
– Ну, здесь как хочешь, в конце концов, подумаешь, велико дело. Я так и дома у себя иногда делала, и ничего. Правда, если ты не хочешь вообще, то скажи лучше сейчас, я тогда и брать не буду.
– Нет, почему же. Я бы попробовал, что это за штука.
– И правильно. Если будешь всю жизнь от этого бегать – тоже ничего хорошего. Врага нужно знать в лицо.
Она кладет бутылку во внутренний карман куртки, чтоб не видно было, а то мало ли кто заметит. Мы одеваемся, причем теплее чем обычно, потому что ночью должно быть холоднее, чем днем, это мне Димка еще говорил. У Сони из одежды ничего теплого нет, поэтому она берет мамин свитер, который в шкафу висел:
– Ничего, думаю, не произойдет, если я его позаимствую. Ну что, готов?
– Готов.
И мы выходим на улицу, где все еще сидит Гриша и дышит воздухом. Он, завидев нас, смеется, и говорит:
– Вот это правильно! Я так же делал, когда мамы дома не было.
А мы в ответ ему тоже смеемся.
Соня говорит, что можно пока в парк пойти – там и посидеть есть где, и людей совсем нет, одни будем. Я с ней соглашаюсь, потому что не хочется кого-нибудь из соседей встречать, еще маме потом расскажут, и она узнает, что бутылочка-то вовсе не дома была выпита. Гриша, он не расскажет, а вот другие соседи, те что сверху, или напротив нас, те могут.
– Это-то как раз ерунда, Деф, пускай рассказывают. В конце концов, это твое личное дело, и ты имеешь на эту прогулку полное право.
– Да, может и так…
Пока мы идем к парку, уже темно становится, и я вдруг замечаю, что вместо деревьев их тени стоят, а сами деревья куда-то делись. И воздух стал какой-то темный, но дышится им, наоборот, легче, может, потому что мы тоже превратились в тени и дышим уже по-другому. Стало тихо, и в то же время очень громко, потому что каждый звук в такой тишине особенно слышен. Даже слышно, как вода звенит в пруду, и шумит рядом лавочка.
На эту лавочку мы и решаем сесть – вокруг нее очень красиво, и главное, ни единого человека поблизости, не то что днем или вечером. Соня достает бутылку, выдергивает пробку, кидает в пруд, и делает первый глоток:
– Ну как тебе ночь?
– Красиво. Только мало что видно кругом. Хотя может, поэтому и красиво, что не видать ничего, и приходится самому додумывать. Но мне нравится!
– Еще бы! Кому она не нравится? Самое приятное время суток, по-моему. Ты будешь?
Она протягивает мне вино, и я подношу его ко рту, делаю большой глоток, сначала немного во рту полощу, а потом глотаю. На вкус немного кислое, но я думал, что хуже будет, а это ничего, можно пить. И не воняет так, как водка дядь Колина. Я делаю еще небольшой глоток и передаю обратно Соне:
– А мы сильно пьяные будем? Не как дядя Коля сегодня?
– Нет, ты что, покачает разве что немного. Вино-то слабенькое совсем.
Она пару раз прикладывает бутылку ко рту и снова мне передает. Я пью, и глотки еще больше делаю, чем в первый раз, потому что совсем легко стало вино идти. И чувствую, как в голове уже туман появляется, сначала еле заметный, а потом все больше вязкостью голова наполняется, и мысли уже медленнее вертятся:
– А то я не хочу как дядя Коля потом валястя… Ой, валяться.
– Что, уже язык заговаривается? Ну, держись тогда. А у меня еще ни в одном глазу, – с этими словами Соня выпивает чуть ли не все, что оставалось, залпом. И протягивает бутылку мне:
– На, добивай… Допивай, то есть.
Я выпиваю остатки и швыряю бутылку в дерево, которое за прудом стоит, и очень удачно попадаю, так, что она разбивается о сучок с веселым звоном. Мы с Соней смеемся, а потом я кричу бутылке, что ее песенка спета, и Соня что-то кричит вместе со мной.
– А вино-то – веселая вещица!
– Еще как, Деф, очень даже!
– Надо будет маму попросить, чтоб еще купила!
Я пытаюсь встать, потому что ноги затекли, и хочу немного пройтись, но вдруг понимаю, что меня заносит в разные стороны, как будто я деревянным стал. И непонятно, от чего заносит, то ли от вина, то ли ноги опять отказывают. В голове немного вязко, но все же мысли работают, да и говорить я могу, а вот ходить уже сложно, и в глазах немного расплывается, если их расслабить.
Я хочу пойти умыться к пруду, но ноги мои что-то плохо меня слушаются, и голова становится тяжелее, чем обычно. Я качаюсь, прошу Соню помочь, а самому немного смешно оттого, что идти не могу и держусь за скамейку как маленький. Соня встает, подходит, и видно, что ее тоже хорошо покачивает, она берет меня под руку, и мы, держась друг за друга, направляемся к пруду. Вдруг я обо что-то спотыкаюсь, и падаю вперед лицом, но успеваю в полете немного развернуться и падаю на бок, а Соня на меня сверху.
Когда же она с меня слезает, то я уже лежу на спине, лицом вверх, и пытаюсь напрячь глаза, чтобы не было размытости, как вдруг замечаю, что на небе что-то не так, оно сильно изменилось, стало другим совсем. И тут я понимаю, что это сбылся мой сон, и на небе происходит настоящее шоу, да такое, что не изобразишь никаким прожектором! Я аж застыл при виде всего этого, и хмель почти прошел. Ведь то, что я увидел не только очень красивое, но и потрясающе глубокое – так и кажется, что вот-вот, и нырнешь туда с головой. И я кричу Соне:
– Смотри! Бог все-таки послушал нас и показался! Смотри, какое шоу, смотри же, интересно, а кроме нас кто-нибудь сейчас это видит? Вот бы все сейчас видели!
А Соня только смеется в ответ:
– Деф, это же всего-навсего звезды! Соглашусь, очень красиво, как в августе прямо, но в этом же нет ничего удивительного, так небо чуть ли не каждую ночь выглядит.
– Значит, это и есть те самые звезды? И вы каждый день видите такое небо? И что же, после этого люди еще не верят в Бога?
– Деф, это ведь просто шары, они из газа, поэтому и светятся. Здесь все можно легко объяснить.
– Сонь, ты сейчас, как те люди из моего сна, говоришь! Ты посмотри же хорошенько, кто мог такое сделать?
– Почему бы им не появиться самим по себе…
– Как это сами по себе? А мы? Тоже сами по себе? Знаешь что, Сонь. Я вот тебя слушаю, и теперь мне кажется, что Богу надо бы, наоборот, побольше прятаться, чтобы в Него поверили.
– Деф, да не обижайся ты, мы ведь видим такие вещи с самого рождения, а от Бога… От Него все чуда ждут, не понимая что настоящее чудо, ведь вот оно, у нас перед глазами, а мы не видим. Но нас тоже можно понять, эти звезды, они не дают нам ощущения, что о нас еще кто-то помнит. Они просто висят в небе, как люди – каждому человеку своя звезда.
У меня от Сониных слегка пьяных слов снова хмель в голову ударил, и я тут же забыл про свои обиды на нее, да и звезды уже спустя минуту становятся как-то привычней. И я уже начинаю ее понимать, и всех остальных тоже, ведь деревья так же прекрасны, как и звезды, и, увидь я их впервые, я бы так же закричал о Боге. Или человеческий глаз – в него можно смотреть бесконечно. Но сейчас все кажется совсем обычным, потому это прекрасное вокруг нас всегда.
Соня хочет лечь со мной рядом, но вдруг ее голова натыкается на что-то твердое, и она поднимается, смотрит, а это фонарик мой, который, я, наверное, выронил, пока падал. Она берет его в руку, ложится на спину, и направляет на небо:
– Хочешь свою звезду?
Нажимает на кнопку, щелк, и вверх летит тонкий белый луч, и видно как на небе он превращается в точку.
– Скажи, Деф, какая тебе звезда больше нравится?
Мне все нравятся, даже самые маленькие, и я показываю пальцем на ту, которая прямо надо мной светит.
– Что ж, она твоя, Деф. И пусть все узнают, какая у тебя красивая звезда.
– Как же они узнают, Сонь? Ведь я здесь лежу, с тобой, а другие и не видели меня никогда.
– Но они же видят твою звезду?
– Видят.
– А твоя звезда прекрасна?
– Да.
– И ты знаешь, что эта звезда – твоя.
– Знаю.
— Так что тебе еще нужно?
Она выключает фонарик, вертит его в руках:
– А иногда выбираешь себе звезду, следуешь за ней, а потом, оказывается, что вовсе и не твоя эта звезда была, и ни ты не нужна была ей, ни она тебе… Извини, я сейчас не совсем трезва, и зря, может, все это говорю… Но есть вещи, которые мне необходимо сказать, иначе… Иначе нечестно получится. Гм…
– Все нормально, Сонь, я слушаю. Продолжай…
– Видишь ли, я не хотела убегать от проблем, думала, что нужно предстать перед врагом лицом к лицу, а вместо этого все это время я тебе врала. И Ольге Павловне тоже.
– Но ты же потом созналась, и я нисколько на тебя не злюсь. Да и мама тебя простит.
– Нет! В том-то и дело! Я ни в чем не созналась, Деф! Я ведь вру тебе до сих пор, а ты даже и не догадываешься.
– О чем я не догадываюсь, Сонь?
– О том! О том, почему я именно сюда приехала – я ведь могла в любой другой небольшой городок переехать, дело вовсе не в том, что мне негде было бы жить. Один месяц работы, и я могла бы уже снимать свою квартиру, да хоть даже в Петербурге, тогда почему я приехала сюда? Почему я взяла из холодильника эту бутылку, одела сейчас чужой свитер? Я приехала сюда, потому что мне захотелось что-нибудь присвоить… из вашего. Когда я только приехала, то еще не знала точно, что именно мне от вас нужно, сначала я хотела пожить в вашей квартире, поесть вашей еды, купленной за ваши деньги. А потом… Потом я увидела тебя, и то, как твоя мама о тебе заботится, боится тебя потерять, отпустить куда-то. И знаешь, что я решила? Я решила присвоить себе тебя! Да, ты можешь называть меня после этого как угодно, но я действительно захотела увести тебя у твоей же мамы, потому что ты для нее – самое дорогое.
Я молчу и не хочу прерывать ее, я просто лежу и смотрю на звезды. Соня несколько секунд тоже молчит, затем снова продолжает:
– Ты мог бы сейчас спросить, а что же такого сделала мне твоя мать, ведь мы с ней даже не общались? Сейчас у меня в голове уже полный беспорядок… Но когда я только приехала, то была уверена – Ольга Павловна испортила мне детство, лишила меня всех тех радостей, которые окружают обычных детей. А все из-за того, что она себе кое-что присвоила. То, что изначально принадлежало нам. Догадываешься?
– Не очень.
– Твоего отца, Деф. Она увела у нас твоего отца.
Внутри меня что-то екает, давит на легкие, как будто не хочет, чтобы Соня говорила, как будто оно уже все знает, и не желает, чтобы это знал я. Однако, Соня продолжает:
– Видишь ли… Не помню, говорила я уже или нет, но наши матери не просто сестры. Они близнецы. И всегда они были вместе, с самого детства, учились в одном классе, потом на параллельных курсах. Моя мама на философии, твоя на психологии, они так договорились, чтобы вдвоем больше знать. И никогда они не в чем не соревновались, наоборот, держались вместе, ведь им нечего было делить, все давным-давно было поделено поровну. Но, как обычно и бывает, такому счастью рано или поздно должен придти конец, и случилось это, когда мама встретила Алексея. Человека, который знал будущее, и который при первой же встрече сказал ей, что та станет его женой. Так оно и вышло.
Соня снова включает фонарик и начинает водить им по небу, от одной звезды к другой:
– Я не знаю точно, что на самом деле произошло… Мама всегда не очень понятно рассказывала. Знаю только, что через месяц она уже была беременна мной, и они с Алексеем поженились. И вот тогда, когда составлялись списки приглашенных гостей, маме впервые пришла в голову мысль – а что, если Алексей увидит ее сестру? А вдруг он посмотрит на Ольгу Павловну и скажет: «Что же ты нас раньше познакомила»? Маме, которая всегда была точной копией сестры, вдруг начало казаться, что та красивей ее. Ей вдруг стало думаться, что психология более интересна, чем философия, и психолог знает, как привлечь к себе внимание мужчины. И… Это смешно, конечно, но в итоге мама настояла на том, чтобы никаких торжеств не было.
И Соня даже не смеется на этот раз, а только хмыкает ртом.
– Она убегала от проблемы, понимаешь. Потому что боялась встретиться с ней лицом к лицу и… проиграть. Вот чего она боялась на самом деле – что сестра, с которой они всегда были равны, вдруг окажется сильней, и мама потеряет свое счастье, свою любовь и свою новую жизнь. Это глупо, я считаю, и может, уже тогда она была немного больна, но факт остается фактом, сначала она отменила свадьбу, потом долго не разрешала сестре приходить в гости. То работа допоздна, то еще что-то… Естественно, долго это продолжаться не могло – Ольга Павловна все-таки пришла, и они с Алексеем встретились. Что было дальше, мама не рассказывала, но мне известно одно, что, по иронии судьбы, наш папа как раз очень интересовался психологией.
– Наш папа?
– Деф, ты так и не понял? У нас с тобой один отец, и никакие мы не двоюродные с тобой, а почти родные, учитывая, что наши мамы были сестрами. У нас с тобой один папа, который сначала бросил нас, а потом и вас, застрелившись в твоей комнате. Он застрелился, когда после показаний моей мамы милиция приехала в ваш городок.
А я лежу, и хмель снова начинает подходить к голове, так что Сонины слова иногда сливаются в одну большую кашу, а иногда, наоборот, растягиваются до неузнаваемости, и ползут мимо меня, как змеи, разве что не трогают. Все-таки вино – интересная штука. Пьянеешь, в глазах размывается все, ноги как деревянные, а потом падаешь, и вроде трезвеешь ненадолго, затем снова пьянеешь. Вон и Соня тоже, говорила, что пьяна, а сама и буквы нормально говорит, и с мысли не сбивается.
Но кое-что я все же услышал. У нас с Соней один папа, который раньше был с ее мамой, а потом с моей. Теперь понятно, почему мама вела себя так, как будто была Соне чем-то обязана, и в квартире ей разрешила жить, и со мной гулять отпустила. Теперь понятно, почему мы и переехали сюда, от Сониной мамы подальше, чтобы даже случайно не встретиться с ней. Папа, как настоящий ветер, вырвал маму с корнями и унес в этот городок, чтобы начать здесь новую жизнь.
Соня продолжает:
– Я тогда была еще маленькой, но мне почему-то запомнились ее слова: «Папа обязательно вернется, потому что у него есть ты». И это мама мне говорила, когда уже вышла замуж во второй раз, за Антона. Она все равно верила, что папа приедет и останется у нас навсегда. Но в один прекрасный день она узнала от сестры, что та беременна, и, что уж говорить, с тех пор начался наш маленький ад. Сначала, пока Антона не было дома, она звонила сестре, ругалась на нее такими страшными словами, каких я до сих пор ни от кого не слышала, и звонила она ей почти каждый день, до тех пор, пока на том конце провода ей не сообщили, что такие там больше не живут. Тогда она стала обвинять во всем меня, меня, представляешь! За то, что я не смогла вернуть ей папу. А ведь мне было всего два года! Ты можешь себе такое представить?
Я отвечаю, что не могу.
– Вот и я так думаю. Только это еще не конец – я уже говорила, что как только мама вроде бы успокоилась, начала приходить в себя, как вдруг папа, ни с того, ни с сего, начал к нам приезжать, да не просто приезжать, а приставать к маме, и ко мне, говорить, что кроме нас ему больше ничего не нужно. А потом… Потом этот внезапно появившийся Антон, папин пистолет, мамины крики. И долгие годы моих и маминых мучений.
Соня переводит дух:
– Так что если это и не оправдание, то хотя бы объяснение моему приезду сюда. Понимаешь, я выросла в семье, где Ольгу Павловну считали за врага, за человека, который предал родную сестру. Мама все время говорила мне, что именно из-за Ольги Павловны у меня нет ни отца, ни отчима. А под конец – жизнь с ней стала совсем не выносимой, и с каждым днем становилось все хуже, если раньше она позорила меня перед дворовыми ребятами, то потом она и вовсе стала меня забывать, и мне уже страшно было оставаться с ней наедине. И я решила убить сразу двух зайцев, расстаться с мамой и отомстить Ольге Павловне. Я хотела решить проблему, а на самом деле трусливо убежала. Я думала, что буду как ветер, а сама, как дерево, вросла в свои детские обиды.
– Как дерево?
– Я думала, что буду шаровой молнией, которая взорвется при столкновении с главным врагом своей жизни. А сама только аж замерла при первой встрече. Потому что я увидела ту, кем могла бы стать моя мама. Красивую, спокойную, и, что самое главное, добрую! Она встретила меня так, как будто я была ей родная дочь, распереживалась из-за моей истории, которую я сочинила про умершую мать, накормила меня, разрешила остаться. Я совсем не того ожидала! Я думала, что буду терпеть ее, до тех пор, пока не выпадет случай отомстить. А получилось так, что мне лишь захотелось, чтобы это была моя собственная мама. И мне стало настолько стыдно, что захотелось побыстрее уехать обратно, но я не могла – как же так, ведь я не могла просто убежать, ведь я никогда не убегаю! И вот я решаю отнять у нее сына, то есть тебя, Деф, по-быстрому, чтобы просто сделать гадость и успокоиться. Я хотела, чтобы ты уехал со мной в Петербург, а там бы я тебя бросила, вот и все, что я хотела сделать.
– Ты хотела меня увезти и бросить, Сонь? Но зачем?
– Ну, я же говорила. Чтобы присвоить себе что-то такое, что ей очень дорого. Чтоб отомстить, чтобы заставить ее страдать, не знаю, ну дура, чего с меня взять!
– Но зачем? – я все еще стараюсь не думать.
– Затем, что вы выиграли, ведь папа умер у вас! Да только… Я вот смотрела на Ольгу Павловну, и все больше чувствовала, что человек она на самом деле очень хороший, и нисколько она тут не виновата, а виноват отец, который не мог никак выбрать между двумя сестрами, и моя мать, которая обманывала собственную сестру. Я чувствовала, что Ольга Павловна не виновата, а понимать отказывалась, потому что вы выиграли, а мы нет, потому что у тебя хорошая мама, а у меня нет. И я не понимала уже, что делала.
Я лежу, и слушаю ее, а думать пока об этом не хочу, отвлекаюсь на ветки и на звезды, разглядываю пальцы, сравниваю свою руку с деревом. Жалко, что нельзя иногда рассказать всю историю в один миг, чтобы раз – и все, и не надо было бы заставлять себя не думать. Потому что если я сейчас вдруг подумаю, то могу о Соне стать плохого мнения, а мне все же чувствуется, что она не такая, и поэтому я хочу сначала дослушать до конца, а потом уже думать. Поэтому я и спрашиваю ее о ерунде всякой, это чтобы не думать.
– А дальше что?
– А дальше мы сидели с тобой у пруда, и я тебе говорила какую-то чушь насчет того, любишь ли ты шутить, а ты мне тогда сказал: «Зачем ты меня обманываешь». Вот это был первый настоящий удар по мне, и по моим планам. Это был первый шаг к тому, чтобы я поняла, какая же я дура. Конечно же, тогда я старалась и виду не подать, что попалась, поэтому все вышло еще более глупо. А потом… Потом мы уже стояли под мостом, и я думала, что же я делаю, и главное, зачем – чтобы отомстить твоей маме, или уже по собственному желанию. Тогда я еще надеялась, что просто выполняю свой план. Однако, я ошибалась.
– То есть, ты все же меня любишь?
– Люблю, Деф. Да, теперь я могу сказать и это слово. А ты меня любишь?
– Люблю, Сонь.
– И не сердишься на меня, что я такая дура?
– Нет, Сонь, не сержусь. Но ведь ты теперь уедешь, да?
– Придется, Деф. В конце концов, я убежала от мамы, и мне нужно вернуться. Вернуться и решить ситуацию, не боясь ничего, поговорить с ней, а если даже совсем ничего не получится, все равно на первые заработанные деньги сюда приеду, и буду снимать комнату. А ты можешь со мной жить, если Ольга Павловна не будет против.
– Она не будет.
– Потому что мне все же нравится у вас тут, в Петербурге тоже интересно, но… Здесь у каждого свои истории, свои страхи, и это помогает справиться с собственными. Так что я скоро вернусь, Деф, время очень быстро пролетит.
– Ты все же молодец, Соня.
– И это ты говоришь после всего, что я сейчас рассказала?
– Но ведь ты нашла в себе ошибку. А это самое главное, ты так сегодня Чижову говорила.
– А ведь и правда! Тогда давай забудем эту мою выходку, как страшный сон, как ошибку, которой больше нет.
– Давай.
И мы снова целуемся.

Наконец, мы встаем и отряхиваемся от листьев, палок и букашек, которые к нам прилипли, и собираемся идти домой, потому что я уже замерз немного, и зеваю.
– Все-таки выпить иногда можно – да, Деф?
– Да, мне понравилось.
– Можно было бы и каждый день пить, но тогда вино возьмет над нами верх. Нужно не бояться пить, и не бояться не пить, вот это, я считаю, правильно.
Мы идем, а над нами ночное солнце светит, белое, большое, как блин, и пятна какие-то на нем, днем их не видно, зато когда солнце ночью остывает – все видать, как на ладони. И тени какие-то другие стали, иной раз смотришь днем, так они черные как кляксы, и холодно в них, а здесь никакой разницы, что в тени, что на свету. В некоторых домах еще окошки какие-то светом горят, наверное, кто-то тоже ночь решил посмотреть, но не так как мы, а из дома. Все же я доволен, что ночь увидел, и звезды, и ночное солнце, и еще пьяную Соню, у нее после вина стали глаза смешно блестеть, как будто они из стекла сделаны.
– Деф… А как ты думаешь, меня твоя мама точно простит за то, что я ей наврала?
– Простит. Здесь все друг друга прощают, потому что все в чем-то виноваты.
– А ведь знаешь… Что я сейчас подумала, когда про вино говорила. Ведь это самое главное и есть, не бояться ничего. Вот это и есть совесть. И если я не побоялась уйти, но боюсь вернуться, значит, что-то уже неправильно, и есть над чем подумать. По-настоящему хороший человек и умереть не боится, потому что если Богу будет так угодно, значит так и надо. Вот Павлик с Наташей, они почему боятся? Что Гриша их ругать будет, что все узнают, так ведь что здесь такого, если у них настоящие чувства? Или что дети родятся «не такие»? Так ведь здесь не угадаешь, они и у других людей «не такие» рождаются, ведь никак нельзя угадать. Это же просто вероятность, случай, а быть ему или нет, решать Богу. И неважно, где эта вероятность больше.
– Они скажут, Сонь. Даже, думаю, завтра скажут, потому что завтра день будет для таких дел особенный, праздник. Гриша тоже завтрашнего дня ждет.
– Ну, будем надеяться, что все у них сложится хорошо.
– И у нас.
– И у нас тоже.
Ночью как-то особенно тихо, совсем не так, как если бы не было машин или людей, а еще тише, без жужжания света, без скрипа теней по асфальту. Соня мне говорит, что когда ночью засыпаешь, то кажется, что подушка дышит, а на самом деле это соседи по дому дышат, и через подушку просто слышно все. Вот как ночью тихо, слышно даже, как ноги по земле ступают, а на ней следы появляются – шшшшш, шшшшш.
Мы доходим до дома, а вокруг уже ни звука, и света в окнах нет, все спят, устали, наверное, и высыпаются перед воскресеньем. И только наше топанье нарушает эту ночную тишину, а еще шуршание одежды о стенки, потому что мы все еще пьяные немного и нас пошатывает. Соня находит у себя ключ, кое-как просовывает его в скважину, и открывает дверь. Мы входим, и заносим с собой целое облако холодного воздуха, который тут же начинает бороться с нашим домашним, отчего вокруг становится сначала очень холодно, потом жарко, потом снова холодно. Я прошу Соню, чтоб она сделала мне чая.
– Хорошо. Вот, я тебе чайник поставила, а когда вскипит, налей в эту кружку, там я все уже положила, – и она уходит к себе в комнату.
Когда чайник начинает свистеть, я снимаю его с плиты, и заливаю кипятком кружку, над ней появляется облако пара, которое тут же переходит в подчинение к теплому воздуху, и они уже вместе, с новой силой, атакуют тот, что мы принесли с улицы. Но холодный воздух все равно не сдается, то появляется, то снова пропадает, отчего мне снова становится то жарко, то холодно. Тогда я вливаю весь чай разом себе в рот, и ошпариваю им себе язык, зато пар от чая прогоняет этот холод из меня, хотя бы на время, а к утру холод и сам уйдет. Я беру таблетку из шкафчика, проглатываю ее, и иду к себе в комнату, спать.
Заворачиваюсь в два одеяла, чтобы не замерзнуть, прижимаюсь к подушке и слышу, дыхание чье-то. Медленное и ровное, как часы, и как будто знакомое очень. Я шепчу в подушку:
– Сонь, это ты?
– Да, – отвечает подушка.
– Спокойной ночи, Сонь. Надеюсь, мама не очень зла на тебя утром будет.
– Надеюсь. Деф… – шепчет подушка.
– Что, Сонь?
– Иди сюда, в мою комнату.
– К тебе? А это еще зачем? – я спрашиваю, а сам уже догадываюсь, что это все означает, и у меня как будто душа в шею давить начинает.
– Будем… спать как взрослые.
– Сонь… Но ведь мы даже не двоюродные, а почти родные …
– Ну и что? Это же всего лишь вероятность, а сработает она или нет, решает все равно Бог.
– Но…
– Просто иди. И ничего не бойся.
Я встаю с кровати, в одних трусах и тапках иду в коридор, держась за стенки, таблетка, кажется, снова пробудила вино, да так, что в голове начинает кружиться. И, если бы я не знал наизусть каждый уголок в нашей квартире, то наверняка бы врезался во что-нибудь лбом. Наконец, я нахожу нужную дверь, толкаю ее и вижу – Соня лежит на кровати, причем совсем голая, а одеяло рядом положено. У меня, как я это увидел, сразу вся кожа мурашками покрылась, и холодный воздух вернулся, обволок лицо, грудь, шею. Соня же смотрит на меня, а потом ниже, и я понимаю, что должен тоже снять, ну, трусы. Я хватаю за резинку рукой и тяну вниз, сначала с одной стороны, потом с другой. И как только я оказываюсь совсем без них, то…
Понимаю, что снова стою снаружи комнаты, и в коридоре как будто светлее стало, и красочнее. Я пытаюсь открыть дверь, но у меня ничего не выходит, я толкаю еще сильнее, бью по ней ногами, но она даже не шевелится. Я уж собираюсь найти какой-нибудь таран, как вдруг замечаю, что в двери замок появился – а ведь его раньше не было! Причем замок такой, каких я не встречал никогда, на лодку похож, и качается, как на волнах. И тут я смотрю на себя, и вижу, что из меня ключ торчит, да именно такой, который к такому замку подойдет. Я подхожу ближе, вставляю его в замок, и…
Оказываюсь в лодке, той самой, которая только что замком была, теперь я плыву в ней по реке в каких-то джунглях, отовсюду лианы свисают, птицы поют вокруг, а лодка качается еще пуще прежнего. Я сижу с одного конца, а Соня вдруг оказывается на противоположном, и ее так же качает в ней, как и меня. Соня спрашивает: «Тебе нравится?» и я киваю, отчего нас начинает качать еще сильнее. Со всех сторон голоса раздаются, да такие, каких я и не слышал никогда, а голоса эти все об одном мне твердят:
– Всего лишь вероятность!
– Главное не бояться!
– Такие вещи решает только Бог!
Вдруг я замечаю, что дальше река обрывается, и оттуда какой-то шум доносится, как будто водопад грохочет. Я говорю Соне, что нам надо бы свернуть к берегу, но она как будто меня не слышит. Я пытаюсь грести, и от этого лодку еще больше качает, и кажется, что она вот-вот перевернется, я говорю Соне, что надо выпрыгивать, а она хватает меня и шепчет прямо на ухо:
– Главное, не бойся.
И мы падаем вниз. А потом я открываю глаза и вижу ее перед собой, живую и невредимую, и она целует меня в губы. А я только и успеваю сказать, что таблетка во мне проснулась и тут же выключаюсь, прямо на Соне.

Я просыпаюсь от грохота молнии за окном, и оттого, что как будто горю в огне, а сам как будто изо льда, холодный воздух завладел мной и не хочет проигрывать, даже сейчас, утром. Соня лежит рядом и дышит, ровно и медленно, так же, как и вчера, через подушку, когда я уже собирался спать. Я вспоминаю, что вчера было, и все помню, наверное, потому что мамы еще дома нету, и она не успела украсть у меня память. Помню нашу ночную прогулку, поцелуи, как мы катались на лодке, и церковь помню, и отца Федора, и Чижова. А может, помню потому, что моя память затиралась снами, а сегодня мне впервые ничего не приснилось.
Я встаю, одеваю трусы, которые так и пролежали всю ночь рядом с кроватью, и иду на кухню, чтобы приготовить себе чай. В конце концов, если смог залить кружку кипятком, то и с чайником, наверное, управлюсь, и с пакетиком, который нужно в кружку положить. Получается у меня, правда, только с третьей спички, но вот уже огоньки весело бегают вокруг железного круга, и остается только из ковшика налить воды в чайник. Как вдруг из коридора слышится звук открывающегося замка, и я понимаю, что пришла мама.
Я выхожу в коридор и вижу ее, уставшую, невыспавшуюся и сердитую, она даже не здоровается со мной, и только спрашивает:
– Соня еще здесь?
– Да, но она… Она все объяснит тебе, ты выслушай, у нее были причины…
– Значит, ты уже знаешь. Ничего, потом расскажешь. Где она, спит? – мама говорит прерывисто, как будто с большим усилием выдавливает из себя буквы.
– Да, спит, но…
– Отойди, Деф, я сама разберусь.
Мама входит в Сонину комнату, и встречает ее там уже полуодетой:
– Ольга Павловна, извините. Я вам все объясню, вы только…
– Поздно спохватилась, Соня. Сейчас же одеваешься, и в Петербург.
– Как сейчас? Так ведь посмотрите, гроза на улице!
– Ну и что, как видишь, со мной ничего не случилось! И я еще, дура, поверила в твои сказки, думала, ты уже взрослая девушка! Согласилась помочь, да вот только зачем, чтобы дверь мне открыла абсолютно живая сестра, а со мной бы стоял еще и участковый? Чтобы я потом долго оправдывалась перед этим участковым, чтобы слушала крики больной сестры, а потом ночевала на вокзале, ожидая утренней электрички? Так вот что, после всего этого будь-ка добра поехать под дождем. И немедленно.
Соня даже оправдываться не стала, только еще раз извиняется, опускает глаза и идет обуваться в коридор. И до того мне обидно становится, что вот так она уедет от нас, и мы с ней даже попрощаться не сможем, что я хватаю маму за руку, и говорю:
– Да мам, ну что тебе станет, если ты выслушаешь? Ты же не знаешь, почему так вышло!
– Вот она уйдет, и ты мне расскажешь. А после таких шуточек ноги ее здесь больше не будет, и это мое последнее слово.
– Но мам!
– И никаких мам… – и вдруг мама замечает, что я весь дрожу. – Деф! Что это с тобой такое? Ты что, простудился? – она трогает мой лоб ладонью. – Да ведь у тебя жар! Ты когда успел-то, из церкви когда возвращался что ли?
– Нет, – отвечаю я, и тут же понимаю, что зря так сказал.
– И где же ты еще умудрился побывать? – мама уже косится в сторону Сони.
Я говорю ей:
– Нигде.
А Соня говорит:
– Мы ходили ночь смотреть, в парк. Деф у вас ни разу ночь не видел.
– Вот и увидел! Вот и посмотрели, посмотри теперь лучше на Дефа, что с ним сейчас. О Боже, нужно врача на дом вызывать. Его всего знобит.
Она уходит на кухню за телефоном, и тут же кричит оттуда:
– Кто оставил чайник?
И я вспоминаю, что оставил пустой чайник, без воды, на газу, когда пошел маму встречать. А потом я отвлекся на Соню, и вовсе про него забыл, и он, видимо, полностью сгорел. Мама снова кричит:
– Деф, это ты ставил? Я разве тебе разрешала чайником пользоваться?
– Нет.
– Не слышу?
– Не разрешала.
– И почему ты ослушался?
– Не знаю. Я думал, я сам…
– Что сам? Думал, что самостоятельный? И где твоя самостоятельность? Простудился, чайник спалил, а кто платить врачу будет? Кто будет новый чайник покупать? Я же немного прошу, я хочу только, чтобы ты меня слушался, я и так тебя кормлю, пою, а ведь мы живем на пособие! Я из-за тебя работу даже бросила, и что я получаю взамен? Может, скоро ты и вовсе уедешь в другой город, как Соня?
Затем мама набирает номер, а я смотрю Соню, и вижу, что она совсем не хочет уезжать именно сейчас, молча, когда даже проститься по-человечески не получится. Вот если через полчаса хотя бы, уже совсем другое дело, и совсем бы по-другому месяц ожидания прошел. А затем я смотрю на дверь, и вижу, что из нее ключ торчит, мама забыла его вытащить, когда пришла. Я показываю на него Соне, а сам в это время засовываю ноги в туфли и одеваю на себя пальто. Соня кивает головой вверх, мол, «Давай?», и я ей киваю в ответ, но уже головой вниз – «Давай». В этот же момент из кухни слышится звук открывающегося холодильника, и мамины крики. А мы даем деру на улицу.
Я сворачиваю за угол и бегу к следующему дому, а Соня за мной, и мы за несколько секунд уже промокаем до нитки, потому что дождь проливной, с грозой даже. Соня бежит сзади, и кричит:
– А куда бежим-то?
– К друзьям моим, Димке и Жене. Я у них уже сидел один раз, когда из дома убегал.
– А мама твоя нас не найдет?
– Она пока выбежит, нас уже и след простынет. А на эту сторону наши окна не выходят.
Мы вбегаем в парадную, поднимаемся на третий этаж, и останавливаемся, чтобы отдышаться. На лестнице есть окно, и через него я вижу, как из нашего дома выбегает мама и смотрит по сторонам, затем забегает обратно в дом. Соня тоже все это видит:
– Вот теперь-то тебе точно достанется, Деф. Может, даже и вместе со мной выгонят! А если так, то поедешь?
– Поеду. Только она не выгонит. И не отпустит даже, отругает, и снова под замок.
Вдруг дверь перед нами открывается, и из нее Димка выходит, покурить, наверное. Он в спортивном костюме, с засученными рукавами и небритый, в каких-то тапках дурацких, то ли ластах, то ли шлепанцах. Соня, как его увидела, чуть не вскрикнула – так многие делают, когда в первый раз его видят. А Димка даже глазом не моргнул:
– Деф, ты что здесь делаешь, такой мокрый?
– Димка, привет. Это Соня, познакомьтесь. Мы у тебя посидим, можно?
– А. Ну посидите, только недолго…
– Мы на полчасика буквально.
– Хорошо, но не больше. У нас тут это… полеты наяву. Проходите, я пока покурю тут.
А все дело в том, что у Димки руки очень страшные, они после войны почернели, на том месте, где у нас вены, и лицо у него стянутое немного, пожелтевшее. Дима говорит, что это у них с Женькой после того появилось, как в них атомными бомбами бросали, а у Жени еще и язык отнялся, он теперь только гласные выговаривает и слова некоторые, те, что покороче. Мы, как заходим в коридор, Соня сразу мне шепчет:
– Деф, ты куда нас завел? Ты видел его руки?
– Это ничего, Соня, ты привыкнешь, это после атомных бомб.
– Дурак ты, Деф! Это он тебе рассказал? И давно ты с ним дружишь?
– А я не помню… Вернее, как себя помню, так и дружу, и с ним, и с Женькой.
Только Соня хочет что-то у меня спросить, наверное, кто такой Женька, как тот вдруг сам из своей комнаты вылезает, и здоровается с нами:
– Ауууаааиеее…
Я шепчу Соне:
– Ты не бойся, он всегда такой. Это Женька, он плохого не сделает. Они с Димкой вместе живут.
– А с ним-то что? Что у него с произношением? – шепчет Соня, и тут же замолкает, увидев руки Женьки. – О, Господи. Куда ты нас завел, Деф… Куда ты завел…
А тот не замолкает, повторяя одни и те же звуки, как будто у него заело пленку:
– Аууууааааиииииеееиииооо… У… оии…. Ииииаааа… – вдруг кто-то сменил ему кассету, и он начинает выпаливать, – Джеф! Джеф! Ииаа…. Джеф!
На Женькин крик входит Димка с незатушенной сигаретой, а затем бурчит себе под нос:
– Ну что ты там… А, вижу – как обычно… Ну терпи, родители приедут, будет, а пока полетаешь медленно. Что я тебе, волшебник, что ли, – и Димка смеется.
Соня просит меня остаться в коридоре, а сама уходит на лестницу с Димой вместе, чтобы поговорить. Она спрашивает его, что ему от меня нужно, и почему я считаю его своим другом. Только Соня думает, что я не слышу ничего, а ведь мне все понятно, о чем они там говорят. Правда, у меня почему-то в одно ухо влетает, и тут вылетает из другого, как будто не находит места, где можно было бы остановиться. Димка отвечает:
– Так я и сам не знаю, что он сюда приходит. Нас с Женей сюда родители привезли, так с тех пор Деф и шляется за нами. Ну, я не против, хочет, пускай, мне-то что. Может, гены какие-то.
– В смысле?
– А мы с его отцом знакомы были, вместе церковь одну охраняли, ну, там реликвии какие-то… Только однажды ее все-таки ограбили, и нас всех троих с этой работы и вышвырнули. Алексею еще какой-то хвост достался, и он его себе оставил, что он там с ним сделал, не знаю, мы с тех пор больше и не виделись. Кстати, как вас там… Соня? Соня, не обижайтесь, но вам лучше все же уйти, сейчас еще и родители мои приедут, мы их как раз ждем, а то все кончилось… Последнее сейчас… съел.
– Да, хорошо, мы тогда пойдем. Хотя подождите… Родители? Но ведь вам уже лет под сорок, а то и больше?
– А это уже не ваше дело, не так ли?
Соня ничего не отвечает и заходит обратно в коридор, а когда за ней появляется Димка, то я вдруг понимаю, что уже ничего не помню, вылетело в другое ухо, и ничего за собой не оставило, даже шипения. Так что о чем они там разговаривали, мне остается только догадываться. А лучше у Димки потом спрошу, он мне расскажет, как другу.
Соня говорит мне:
– Деф, я думаю, нам лучше пойти. Сейчас сюда приедут, да и вообще – чего тянуть? Попрощаемся на лестнице, да пойдем.
Я не хочу уходить, хочу еще немного побыть с Соней, но раз ей так угодно, то я соглашаюсь, в конце концов, эти несколько минут ничего не решат. Мы выходим на лестницу, спускаемся на первый этаж, и под шум дождя снова целуемся – зная, что не увидимся теперь уже целый месяц, а может, даже и больше. От такого прощания даже холодный воздух начинает отступать, и мне становится жарко, так, как не было уже давно. Затем мы выходим, и под громыхание молний идем к своему дому, мокрые, но счастливые, потому что у нас еще все впереди, и мы не боимся.

И как только мы подходим к нашей парадной, дверь вдруг открывается, и появляется сначала мама, а за ней все наши соседи, ну, или почти все – те, кого мама смогла разбудить, наверное.
– Вот и сами нашлись, голубки.
– Да, и искать никого не надо. Что ж вы, Ольга Павловна, не предупредили, что они сами придут? Мы бы спали дальше.
– Так откуда ж я знала? Извините, ради Бога, я ведь думала, что их искать надо будет, а у Дефа температура, ему на улицу совсем нельзя, и тут еще такой ливень. Извините.
– Да ничего, Ольга Павловна, вы не виноваты. Это все вон, стоит, красавица. Я как ее увидела, сразу подумала, что-то неладное будет, – это Лида говорит.
И все они смотрят на Соню, и соседи, и мама – как будто она виновата не только в том, что они рано встали в воскресенье, но и во всех их остальных несчастьях. И такая неприязнь в их глазах виднеется, что даже мне не по себе становится, а я разные глаза за свою жизнь повидал. И если Димка все же нас всех выдумал, то зачем он выдумал эту злость, которая совсем не должна быть у людей на самом деле, и очень обидно становится, когда такую злость видишь.
Гриша говорит:
– Они ведь еще вчера ночью куда-то ходили, Ольга Павловна. Я сам видел, хотя я им говорил, что вы приказали им спать ложиться.
– Это я уже знаю, Гриша. К тому же, из холодильника пропала бутылка вина, представляете?
– Ах, Боже! Это ж мне было куплено, – шепчет кому-то Чижов, но шепот получается не очень-то тихий. Остальные тоже заговорили, кто-то даже милицию предлагает вызвать.
– Ну, милицию-то не надо, а выпороть их стоило бы, – говорит усач с верхнего этажа.
Мама на это отвечает:
– Милиции мне уже хватило. Эта девица наврала мне, что моя сестра умерла, меня чуть инфаркт не схватил! Приезжаю с участковым к ней на квартиру, а она жива, здорова! Я со стыда чуть не сгорела.
Все начинают вскрикивать – «Как же так?», «Да что же это за человек такой», «Дьявол настоящий». Кто-то говорит даже:
– В тюрьму за такие вещи сажать надо.
И мне за Соню очень обидно становится, и я вдруг громко кричу, сам того от себя не ожидая:
– Замолчите, вы! Вы ничего про Соню не знаете, и почему она так сделала, тоже не знаете! Она просто не боится ошибиться, вот и ошибается, а вы ее за это в тюрьму хотите! Так вот что я вам скажу, без ошибок, может, вас и на свете бы не было, а уж меня-то точно, ведь правда?
Мама тут же покраснела от таких слов, и видно, что совсем не ожидала от меня этого. И кто-то из толпы соседей говорит чуть слышно:
– А ты и есть ошибка.
А другой добавляет:
– Смотри-ка, дурак заговорил, – и смеется.
Мама тут же подзывает меня к себе, и я подхожу, а затем она говорит Соне:
– Вот и смотри, что ты сделала. А теперь поворачивайся, и к станции. Вот пятьдесят на дорогу, тебе хватит. И только попробуй не уехать.
Соня берет эти пятьдесят рублей, кладет себе в карман, и делает несколько шагов от дома. Кто-то из соседей шепчет не очень хорошие слова, и другие хихикать начинают. А я не слышу ничего, только слышу, как Соня следы на асфальте оставляет – вот она остановилась, затем снова прошла немного. А потом она поворачивается и говорит громко, чтобы все слышали:
– Только вы ничем не лучше! Деф очень правильно сказал, а вы только рассмеялись, но ведь вы сидите здесь, и ничего не делаете. Да, я поступила неправильно, но ведь мы все ошибаемся. Если что-то делаем. А вы, вы только и ждете, чтобы кто-то ошибся, чтобы посмеяться ему в лицо, мол, мы-то лучше! А между тем, вы не только не лучше, но и хуже гораздо, потому что вас нет на самом деле, и вы боитесь хоть кем-то стать. Какой же от вас толк тогда?
Соседи все замолкают, и только один кто-то вдруг кричит из толпы:
– Мы живем своей жизнью! А ты не лезь! – и это, оказывается, Чижов, который уже где-то опохмелиться успел.
– А, дядя Коля! Извините, но что-то уже не хочется называть вас Николаем, – Соня подходит к нему ближе. – Это не вы ли, дядя Коля, вчера хотели все изменить? Это не вы ли соглашались со мной, что нет ничего лучше, чем исправить ошибку? А может, это и не вы сознались мне вчера, что любите Дашу?
При этих словах соседи снова начинают гоготать, да так, что заглушают бедного дядю Колю, который истошно кричит:
– Молчи! Молчи, дура! Не позорь, не было всего этого! Слышите, не было ничего!
– Было, дядя Коля, было! И плакали вы, и говорили, что пить бросите, и что же?
– Так ведь я пьян был… Я ведь и не помню ничего, слышишь, я ничего не помню!
– Но ведь вы любите Дашу, скажите?
– Нет, не люблю! И не любил никогда!
– Скажите честно! Не бойтесь, просто скажите. Вы увидите, как сразу легче вам станет, вы же можете все исправить. Они ведь смеются над вами специально, чтобы вы не сказали, чтобы не стали вдруг лучше, чем они. Скажите же, не бойтесь!
– Не позорь, Сонечка… Не люблю я никого, не позорь… – и его вовсе перестает быть слышно, за общим хохотом.
Кто-то кричит:
– Ура новобрачным!
– Колька, признавайся!
И дядя Коля совсем замолкает, и сгибается вдвое, чтобы его никто не видел. Хорошо хоть Даши рядом нет, а то и она бы согнулась вместе с ним, от позора. При виде всего этого Соня громко говорит:
– Так вот вы все какие… Ольга Павловна, а вы хоть знаете, что Деф с наркоманами дружит? Вы знаете, что он даже звезды никогда не видел раньше? И вы сейчас все смеетесь над дядей Колей, а ведь это вы его и спаиваете! Это вы все ему наливаете с утра, чтобы он на вас не злился – а ведь на самом деле вы его только портите! И те родители, которые Дефовым друзьям наркотики привозят, они тоже, наверное, хотят, чтобы их дети были ими довольны, чтобы любили своих родителей, а не трясли с них деньги. А на самом деле они их убивают! И Дефа вы так же убьете, потому что не делаете ничего, что пошло бы ему на пользу, а ведь он больше вас всех понимает, просто он другой, не такой, как вы.
Все молчат, а Соня продолжает:
– Я сейчас уеду, но я заработаю денег, и вернусь, сниму здесь квартиру, и буду жить, вам назло.
– Даже не думай возвращаться, – вдруг прерывает ее мама.
– Это как же так, Ольга Павловна?
– А вот так, Соня. Тебя здесь не любят. Ты здесь чужая. И этот город не для таких, как ты.
– Это уже не вам решать!
– А что ты скажешь про тапки, которые я у тебя в спальне нашла? Я ведь знаю, чьи они… – и тут я вспоминаю, что забыл их одеть, когда пошел чай заваривать.
Соня краснеет, но никто уже не смеется, наверное, потому что неудобно над этим смеяться, а может, потому что на этот раз ошиблись здесь они, а не мы. Только слышно, как тихие голоса гуляют по толпе, из стороны в сторону – «Шшшшш», «Шшшш»… Соня говорит негромко, но очень уверенно и четко:
– А я не скрываю, и не боюсь. Да, было, только что же вы на этот раз не смеетесь? А может, это было единственным, что отличало Дефа от вас, и теперь у вас не осталось ничего, что бы ставило вас выше?
– Но Деф тебе… двоюродный брат! – говорит мама.
– А мне все равно, потому что здесь моя совесть чиста. И если и есть «вероятность», то решает все равно один только Бог. И Он на нашей стороне, иначе почему вы перестали смеяться? И кстати, Гриша, вы знаете, с кем встречается ваш сын?
– Ну, уж не с тобой, это точно.
– Я на это и не претендовала…
И вдруг позади толпы слышится: «Не лезь не в свое дело!», и вперед выбивается Павлик, Гришин сын. Он подходит к Соне, и говорит ей еле слышно:
– Я сам разберусь.
– Да ты-то что боишься! Ты же молодой! К тому же, они ведь все равно узнают… И ты не должен ждать какого-то момента, потому что ты не виноват ни в чем, и стыдиться тебе нечего! Эти люди, они никогда не дадут тебя сказать, а ты должен быть сильнее их. Скажи сейчас, ведь твоя совесть чиста, – говорит ему Соня.
– Не решай за меня, что я должен, а что нет! Тебе сейчас уезжать, а мне жить здесь, и может быть, до самой смерти!
И он хочет зайти в парадную, но тут уже Гриша хватает его за шиворот, и разворачивает к себе:
– Нет, теперь уж ты скажи, раз случай выдался. Ты … Ты голубой, да?!
– Хуже, – Павлик смотрит вниз, и не говорит больше ничего.
– Что может быть хуже-то? Говори быстрей, пока я тебя при всех не выпорол! С кем встречаешься?
Павлик молчит, и все притихли в ожидании, боятся пропустить заветное слово. Только Павлик так и стоит молча, и даже не шевелится, и я понимаю, что еще немного, и Соня сама скажет. Поэтому я говорю за нее:
– С Наташей он встречается.
И тут же с криком «Ах ты урод!» дядя Гриша бросается на сына, и бьет его кулаком по лицу. Павлик падает, а Гришу хватают остальные соседи, и оттаскивают назад, а тот продолжает шуметь, материться. Павлик отбивается от него уже лежа, а сам кричит:
– Но ведь мы только двоюродные! Тут еще под вопросом…
Как вдруг дядя Гриша выпаливает:
– Не двоюродные вы никакие!.. – и тут же закрывает руками свой рот, падает на колени, и прижимает лицо к ногам. – Что же я сказал? Что… О Боже… Это неправда все, слышите? – он кричит, а по молчанию остальных видно, что все уже поняли, о чем он. – О Боже…
Павлик приподнимается:
– То есть ты с сестрой… И мы с Наташей – от… Ты мог раньше сказать?!
– Как я мог? Мы из-за этого сюда и переехали! А теперь куда нам деться? Куда вообще отсюда можно деться? – он поворачивается к Соне и кричит, – Спасибо тебе, дура! – а затем к Павлику, – И тебе, урод! И куда, куда теперь уехать? Ведь отсюда больше некуда… О, Господи!
И он убегает в парадную, а Павлик так и остается стоять, не шелохнувшись. Соня бежит за дядей Гришей, и кричит ему:
– Но ведь вы посмотрите на нас, мы – дети! Это вы, взрослые, запираетесь в этом городке, в своих ошибках, боитесь даже притронуться к ним, а мы… Нам хочется совершать ошибки, чтобы было что исправлять, ведь это самое главное! А вы умеете только убегать, и этому же учите этому своего сына, а это неправильно!
Но Гриша захлопывает за собой дверь и не говорит больше ни слова. Соня говорит уже тише, как будто самой себе:
– Но ведь это все равно бы стало явным!
Павлик стоит, по-прежнему не шевелясь, а остальные молчат, и ждут, что же произойдет дальше. Наконец, Соня возвращается от двери дяди Гриши, и через толпу выходит под дождь. Она не говорит ни слова, и просто тихо уходит, даже не оборачиваясь. Кто-то кричит ей вслед, чтоб она не возвращалась, и это дядя Коля, а остальные молчат, все замерли в каком-то странном оцепенении. А когда Соня вовсе пропадает из виду, то соседи начинают потихоньку расходиться, но по-прежнему молча, и не смотря друг на друга. Павлик тоже уходит, и остаемся только мы с мамой, она держит меня за пальто, чтобы я не убежал.
– Двадцать лет всего, а весь дом на уши поставила… Скорей бы доктор приехал.
Я молчу, и смотрю на дождь, и на то, как холодный воздух пробирается под пальто, и морозит все там. Мама говорит:
– Все же эта Соня в чем-то оказалась права. Ошибки, это не самое страшное. Самое страшное, это когда ты их начинаешь бояться, и зарываешься в землю, как дерево. Или забываешь про них, и носишься как ветер. И то, и то – не самый лучший вариант. Гораздо приятней быть шаровой молнией, чтоб взорваться, вот так, как сейчас сделала Соня.
– Она ведь вернется, мам?
– Ей нельзя возвращаться. Это место не для нее.
– Но почему?
– Тебе этого не понять, Деф. Просто знай, что она не приедет.
– А мне к ней можно будет приехать?
– Нет.
– Но почему, мам? У нас с ней отношения.
– Потому. Да и какие тут отношения, что с тобой произошло? Она ведь жила у нас всего два дня! Неужто в тебя действительно бесы вселились?
– Ага, бесы. Вроде папы.
Мама ничего на это не отвечает, а я тем временем начинаю расстегивать пуговицы на пальто, сначала, верхнюю, потом самую нижнюю, чтобы мама не догадалась, и подумала, что я просто с руками вожусь. И после того, как расправляюсь с последней пуговицей, я резко отталкиваюсь ногами от земли, и бегу к станции. Без пальто, под дождем, и под крики мамы, которая так и остается стоять с пальто, потому что знает, что меня не догнать.
До станции от нашего дома бежать совсем немного, несколько минут, мы рядом живем и частенько слышим, как грохочут товарные поезда. Я быстро добегаю до платформы, и вижу, что электричка уже подъехала, и как раз собирается отчаливать. Я успеваю добежать, протискиваюсь в двери, и они захлопываются прямо у меня за спиной. Смотрю кругом, нет ли в моем вагоне Сони, но ее не видно, и я иду в следующий, а там тоже ее нет. Тогда я прохожу в третий, открываю дверь, как вдруг…
Вижу, что вагон абсолютно пустой – никого нет, и окон нет, и даже двери напротив – ничего. Стенки все серые, но с каким-то черным узором, и если посмотреть в сторону, то кажется, что он шевелится. Я оборачиваюсь, смотрю назад, и вижу, что дверь, через которую я вошел, тоже пропала, и теперь я оказываюсь совсем взаперти! Так вот почему мама говорила, что мне нельзя никуда ехать, она знала, что я попаду в этот вагон. И кругом вдруг так тихо становится, только слышно, как колеса постукивают, которые по рельсам едут.
Вдруг узоры на стенках начинают шевелиться сами по себе, играть кружками, линиями, и на стенках улыбки появляются, но не такие, как у людей, а скорее, как у кота, если на него сбоку посмотреть. И даже слышно становится, как эти улыбки хихикают, каждая по-своему, отчего мне страшно становится, и я падаю на пол, на колени. А когда пытаюсь подняться, то меня качает, и я снова падаю, и каждый раз больнее предыдущего. Вдруг я замечаю, что колеса больше не стучат, и становится совсем тихо, даже хихиканье прекращается. Я не знаю, у кого еще спросить, поэтому спрашиваю у стенок:
– Почему же колеса не стучат? Ведь я чувствую, что едем, так почему без звука?
Я спрашиваю это и замираю от страха, потому что не слышу своего голоса, кричу со всей мочи, и все равно ничего не слышу. Как вдруг на стенках снова появляются улыбки, еще ярче прежних, и одна из них говорит мне:
– Ну и что же, что колеса не стучат? Как будто ты знаешь, какой это звук?
– Я знаю, какой. Шшшш, шшшш.
И эти улыбки вдруг разом хохочут, а я еще больше от этого хохота к полу прижимаюсь, и уже боюсь что-нибудь говорить.
– Может, ты знаешь, и как трава шелестит?
– Динь-динь.
И они снова заливаются смехом, еще пуще прежнего, а у меня слезы из глаз текут, мне страшно, так, как никогда раньше не было.
– Деф, вообще-то ты должен кое-что знать…
– Что же?
– Ты разве не слышал? Я только что сказала… Ну, да это шутка, не переживай. Просто ты глух, Деф, и всегда таким был, с самого рождения.
У меня от этих слов разом отказали ноги, спина и руки, и я просто валюсь на пол, и шевельнуться не могу. А улыбка продолжает говорить:
– Да-да, Деф, ты дурак, еще и глухой. И не смотри на меня так, ты и сам знаешь, откуда эти звуки у тебя в голове появляются – ты их придумываешь, не так ли?
И тут же в голове слышится пение петуха, потом звон будильника, бой барабанов, шипение проводов, треск воздуха. Так что же получается, что за всю жизнь я ничего и не услышал по-настоящему, а только сам все придумал? И муху на потолке, и про то, как в дверь звонят, или разговоры с душами в деревьях? А как же разговоры с отцом Федором об этих душах, это тоже я сам себе придумал, а на самом деле он совсем другое говорил? Но тогда о чем мы разговаривали с Соней? Неужели все, о чем мы беседовали, было только у меня в голове? Но ведь если все это было неправдой, то как тогда все сошлось, или на самом деле не сошлось ничего? Тогда, может, я и не Деф вовсе? Кто же я тогда такой?
– А ты успокой свою неуемную фантазию, и вспомни, – говорит улыбка.
Но если все, что со мной было, оказывается выдумкой, что же остается мне? Где мне после этого жить, если мой мир ненастоящий? Или это не важно, какой он, если мне он кажется нормальным? Но ведь этот мой мир – ошибка, а ошибку, как говорила Соня, нужно исправить. Только, может быть, ошибка здесь совсем в другом? Что же, в конце концов, здесь происходит?
– А ты перестань об этом думать, – говорит улыбка, а остальные ей поддакивают.
Я пытаюсь отвлечься на что-то, и думаю о Соне, как она сейчас едет в соседнем вагоне, и не знает, что я лежу здесь и мучаюсь. И как только я перестал думать о своей глухоте, звуки снова вернулись, и вот уже стукают колеса поезда, и даже слышно, как стучит сердце, и дрожат ноги.
– Вот видишь, как все просто. А теперь подумай о том, что ты слеп.
Я думаю, и вдруг все пропадает, становится серым, как мой сон в эту ночь, и я не вижу ровным счетом ничего, даже своих руг и ног. Еле-еле мне удается заставить себя снова думать о Соне, и тут же все возвращается на свои места, только вагон становится синим, и у него появляются окна и двери. Все те же улыбки говорят мне:
– Теперь-то ты понял?
– Что я понял?
– Дурак ты! Деф, тебя нет на самом деле – тебя выдумали.
– Кто выдумал? Дима, это ты?
– Нет…
– Тогда я знаю, кто ты! Ты моя мама, и ты специально все это делаешь, чтобы я не смог уехать к Соне в Петербург. Только у меня две тысячи в кармане, которые мне дядя Коля вернул, и я как-нибудь уж доберусь! Понятно, мама?
– Болван. Сначала выберись из своего города, – с этими словами двери распахиваются, и я вылетаю в них, прямо на платформу.
Поднимаюсь с колен, и вижу, что стою на своей же станции, с которой вскочил в электричку. Я хочу снова забежать в нее, но двери перед самым носом захлопываются, и она уезжает, вместе с Соней. Я стою и думаю о том, что мне говорила улыбка в вагоне, но постоянно приходится на что-то отвлекаться, потому что начинает пропадать то звук, то изображение, а я боюсь во что-нибудь врезаться. Так я и дохожу до дома, постоянно спотыкаясь и падая, а там уже меня встречает мама:
– Ну, и где ты пропадал? Уже врач приезжал, пришлось извиняться, и он согласился зайти попозже. Где тебя носило целых три часа? Все-таки успел на электричку?
– Да.
– И что же?
– Вернулся обратно.
– Ну и правильно, молодец, что вернулся. Я уж тут за тебя переволновалась вся, не знала, куда себя деть, ну хоть все нормально с тобой, слава Богу.
– Мам… Это ты была?
– Где? Ты о чем, Деф?
– Ни о чем…
Мама трогает меня за лоб:
– Ты горишь весь. Иди в постель, полежи.
– Нет, я чаю хочу.
– Хорошо, я сейчас приготовлю.
– Я сам приготовлю.
Мама решает мне не мешать, только следит, чтобы я все правильно сделал – поставил чайник, налил воды из ковшика, зашел спичкой газ. И когда у меня все это получается, она уходит за чем-то в свою комнату, а я снова начинаю думать об этой улыбке в вагоне. И снова все становится серым, и звуки все пропадают, и я становлюсь таким, какой я есть без фантазии, слепым и глухим. Я понимаю, почему я иногда вижу вещи, которые другие не замечают – потому что я слеп. И слышу то, что остальные пропускают мимо своих ушей – это потому что я глух. И вдруг, находясь в этой пустоте, я узнаю ее. Я вспоминаю это место – то, в котором я нахожусь уже много лет, но не хочу себе в этом признаваться. Я всегда придумывал что-то, отвлекался от этой пустоты, потому что боялся ее, боялся того, что за ней находится. Я убегал от нее, я убегал в этот город, в этот выдуманный мир изображений и звуков, хотя знал, что рано или поздно тайное станет явным, как эта история с Сониной матерью, или с Павликом. Я ведь знал, что у нашего города даже нет названия – знал, но не хотел себе в этом признаваться. Нет, я не глух, и не слеп, хуже…
Я мертв.
Я умер, и испугался той неизвестности, которая ждала меня впереди. В конце концов, никому так и не удалось узнать, есть ли рай и ад на самом деле, или нет. А может быть, рай – это и есть настоящее счастье, пустота, в которой нет ничего? Но чтобы узнать это, я должен был согласиться на последний шаг, а у меня не хватило сил. Я как дерево вцепился корнями в эту серую пустоту, в которой оказался, и убежал в свой собственный мир – мир страхов, где я родился заново. Я придумал свой собственный город, в котором все бы убегали от своих проблем – все, кроме меня.
В этом городе воплотилось в жизнь все, чего я когда-либо боялся, и за что я должен нести ответственность. Деф, зачатый не совсем в трезвом состоянии, не обязательно родится больным и неполноценным, здесь все решает Бог, и вполне возможно, что Деф закончит университет и будет работать во благо науки. Но мне казалось, что мы с Олей совершили непростительную ошибку. И больше всего мне было обидно именно за Дефа, поэтому-то я и вселился в него.
Да, это я – отец, который застрелился у себя на даче. И который до сих пор не может умереть.
Потому что мне до сих пор непростительно стыдно перед Леной. Так зовут Олину сестру, но я всегда избегал даже ее имени, боялся вспоминать о том, что я с ней сделал. Может, она и не окончательно сойдет с ума, но в больницу ее точно положат, хотя бы на некоторое время. А ведь это еще и не все. Кроме Оли и Лены у меня была еще одна женщина, та, которую я люблю до сих пор, люблю по-настоящему, и которая родила мне сына и дочь. Об этом никто не знает, даже мои друзья Женя и Дима, которые после выгона с работы стали пробовать разные наркотики. Сына зовут Павликом, а дочь Наташей, и… Да, моя любимая женщина – это моя сестра.
Я никак не мог выбрать между двумя женщинами, которых я на самом деле никогда не любил, и той, которую любил больше всех на свете, но этого бы никто не понял. И в итоге я убежал, даже не пытаясь решить ситуацию. Я предпочел надежность любви – а вместо этого все равно до конца жизни мотался туда-сюда. Я совершал ошибки одну за другой, и вот, в один прекрасный момент, я просто решил распрощаться с ними, а не исправлять их, и… И не смог сделать последний шаг.
Человек, который знал будущее. Да, я сжег этот чертов хвост и получил необычайный дар, но от него не было никакой пользы, один лишь вред, и сплошные разочарования. Я очень надеюсь, что Федор просто выкинул эти бумажки после моего ухода – такие вещи не достаются бесплатно, и он должен был знать это, как никто другой. К тому же я видел любое будущее, любое, кроме своего собственного… Но я отказывался в это верить, что я могу что-то исправить, что-то изменить, что своего будущего я в принципе не могу увидеть, потому что я сам его кузнец. Мне было намного удобней думать, что я просто следую предначертанному, и этот побег на дачу, потом самоубийство рядом с беременной женой, и… И эта серая пустота, которой я испугался, как маленький ребенок.
Потому что я не знаю, что будет дальше, и я боюсь… Сильно боюсь, и думаю, что не зря. Может, конечно, Бог всех нас и выдумал, и, когда я решусь, он меня просто забудет – а вдруг это не так? Человек, который все делает по совести, он и умереть не боится, а я боюсь всего на свете, потому что не исправил ни одной своей ошибки. И все же с этим нужно кончать.
Потому что я все равно бегаю по кругу и никуда я не денусь из этого города, которому я даже не смог дать название, ведь нельзя назвать то, чего на самом деле нет. Рано или поздно мне пришлось бы покинуть это место. Нет, не на поезде. Немного по-другому.
Я отвлекаюсь на чайник, и гостиная возвращается вместе со всеми звуками, с шумом газа, свистом пара, а я снова становлюсь Дефом. Открываю верхний ящичек, и достаю оттуда таблетки, те, которые мне дает мама, чтобы я спал. Я высыпаю их все себе в ладошку – получается с горкой, и запрокидываю себе все это в рот. Потом запиваю их водой из ковшика и прячу коробку из-под таблеток в карман, чтобы мама не увидела. Теперь я могу спокойно со всем попрощаться.
Я прощаюсь с мамой, которая в реальном мире наверняка будет лучшей мамой, чем здесь, хотя и тут она все равно желала мне только добра. Я прощаюсь с дядей Колей, Гришей, Дашей, Витей, Лидой – не знаю, кто они такие «там», но все равно желаю им только всего хорошего, и чтобы они одумались, ведь убегать всю жизнь нельзя. Я прощаюсь с Димой и Женей – хотя папа про них и забыл, и оставил наедине с наркотиками, все же очень надеюсь, что они справятся. Прощаюсь с отцом Федором. Павлик, Наташа – у них все получится, «там» они наверняка вырастут хорошими, счастливыми людьми. Я прощаюсь с тетей Леной, которая сестра моей мамы, и с папиной сестрой – мне очень жаль, что папа так поступил. И я прощаюсь с самим собой, и думаю, что тот «я», в настоящем мире, все же сможет научиться считать, писать и читать, и будет абсолютно нормальным.
Наконец, я прощаюсь с Соней. Все же мне бы очень хотелось, чтоб у того другого «я» были если и не романтические отношения с ней, то хотя бы дружеские. Да ведь так наверняка и будет, потому что в непростых условиях вырастают хорошие люди. Соня, ты меня многому научила здесь, надеюсь, многому научишь и «там» – в любом случае, большое тебе спасибо. Вот вроде бы и все.
От таблеток уже начинает сильно качать, и я сажусь на стул, смотрю в потолок, он шевелится. Вдруг слышу, звонят в дверь, и я зову маму, чтобы та открыла, и встаю сам, чтобы видеть, кто пришел. Мама подходит, поворачивает замок, смотрит, а на пороге стоит Соня, а чуть позади тетя Лена, мамина сестра. И вид у тети Лены такой, как у сына, который после двух лет службы вернулся домой, и слезы эти на глазах. Они с мамой обнимаются и плачут, и Соня плачет вместе с ними – видно, что она радуется не меньше их, ведь она исправила свою ошибку. И мне уже совсем не страшно умирать.
Я смотрю на Соню, а в глазах у меня все плывет, то ли от таблеток, то ли от слез, и я мысленно желаю ей спокойной ночи. А сам уже качаюсь из стороны в сторону, держусь за дверь, чтобы не упасть, и улыбаюсь, глядя на них. Мне недавно снился сон, где я умираю, и там выглядело все именно так, без малейшего страха, без криков. Со слезами, но такими, которые от счастья бывают, а не от грусти.
Жалко, конечно, что всех их на самом деле нет, и меня тоже, что мы только выдуманы папой, который лежит сейчас на полу с пистолетом в руке. Но ведь если Бог выдумал папу, а тот выдумал нас, то не значит ли это, что мы тоже существовали, и жили? Ведь кто знает, что ждет папу впереди, потому что моя смерть – это и есть тот самый последний шаг, который он долго не мог сделать. Может быть, его так же забудут, а может, он отправится прямиком в рай, где встретится с нами, и со всеми, о ком он когда-либо думал. Ведь папа тоже только что исправил свою ошибку – а это может перевесить все его грехи.

Добавить комментарий

Шаровая молния

Машина взвизгнула, помчалась от нас, а он все еще кричит из нее:
– Идите к черту, мелкие сопляки! Было ваше, стало не ваше, а если не хотите проблем, бегите-ка вы домой!
У него в салоне – смысл всей нашей жизни. Может быть, даже не только нашей, иначе стал бы кто-нибудь это у нас отнимать? И мне уже мерещится, как говорят по радио, по телевизору: «волшебные артефакты были похищены сегодня ночью неизвестным лицом, скрывшимся на черном автомобиле неизвестной марки. В данный момент допрашиваются сторожа, дежурившие в этот вечер на посту». И будут показывать наши лица, пусть и замалеванные квадратиками, а все же друзья узнают, да и не друзья тоже. Можно, конечно, попросить будет, чтоб с затылка снимали, так по голосу все равно определят. А потом вычислят, где я живу, придут и убьют из пистолета с глушителем.
А ведь нам всего по восемнадцать лет. Мы хоть и можем уже рисковать своей жизнью, но все же страшно. Жизнь-то вот она, только началась.
Как только машина отъехала, мы ринулись за ней, догонять. Димка впереди бежит, я за ним, а чуть позади меня Женя, он моложе всех. Женя много курит, поэтому бежать долго не сможет, и скоро мы с Димкой вдвоем останемся. Это я уже заранее продумал. Только пользы от моих рассуждений нет, все равно не знаю, как машину остановить, да и не догоним мы ее. А если догоним, и даже получится задержать преступника, то «Красное крыло» потом будет преследовать нас, пока не убьет. Если уж они весь город умудряются контролировать, со мной им даже возиться не придется. Хлоп, и нету.
И снова говорят по радио: «по слухам, артефакты обладают огромной силой. Именно их имел в виду Федор Новоблаженный, когда говорил о новом яблоке раздора». Нет, так они не скажут, глупо звучит. Но камушки действительно непростые, иначе никто не стал бы их похищать! Может, с их помощью можно заглянуть в будущее, и увидеть, что станет с нами лет через сто. Или если их направить на человека – тот будет делать все, что тебе захочется. А может, с его помощью можно дерево в золото превращать.
Машина едет от нас, и как будто дразнится, то унесется далеко вперед, то притормозит и ждет нас, а потом снова умчится. Мы кричим, бежим за ней, но как только оказываемся в нескольких шагах от цели, она снова от нас улетает куда-то. Женька так вообще отстал совсем, согнулся пополам, стоит, воздухом дышит. А мы – нет, все еще бежим, но толку от этого мало.
Ведь нам всего по двадцать. Мы уже должны рисковать своей жизнью, но как-то не хочется.
И это не машина каждый раз улетает от нас, это мы, едва догнав ее, останавливаемся. Либо на красный свет светофора, хотя никаких машин вокруг нет, либо еще почему-то. Смотрю, Дима споткнулся, упал, потом выругался. А я видел, что он специально это сделал, чтобы не догонять этот черный автомобиль. Мы могли бы просто остановиться, но не остановимся. Стыдно друг перед другом, что не можем вступить в открытый бой, и в то же время страшно. Поэтому то я упаду, то он, то Женя сзади останавливается отдышаться. Поэтому мы и бежим, гневно прикрикивая, а сами только и ждем, как бы еще раз упасть.
Так все-таки камушки или кроличий хвост? Уже не помню точно. У меня вообще в голове мало чего задерживается, это еще с детства меня мучает. Скажут что-то, ты запомнишь, придешь домой. А потом оказывается, что и запомнил ты совсем не то, что нужно, по-другому все на самом деле было. Память меня подводит, и зрение. А Димка – он нормальный, и Женя тоже нормальный. Только Дима спотыкается постоянно, а у Женьки одышка.
А что если просто попросить? По-хорошему?
Кричу дядьке в машине, когда поравнялись в очередной раз, чтобы пожалел нас. Кричу ему, а сам боюсь, что выстрелит сейчас мне прямо в лоб, и все, приплыли. От страха ноги подкашиваются, и снова падаю. И об меня Дима спотыкается.
– Извини.
– Да ничего, нормально.
– Эх, жаль об тебя споткнулся, так бы догнали мерзавца.
– Эх, да – так бы догнали…
А дядька высунулся из машины, и вижу что это и не дядька никакой, а женщина. Ей лет шестьдесят, и вид у нее такой, то ли она очень мудра, то ли окончательно спятила. И она кричит нам:
– Да забирайте ваше сокровище, не очень-то и хотелось!
С этими словами швыряет камень мне прямо в лицо. Я уже собираюсь вскрикнуть, и даже немного кричу, но понимаю, что это все-таки не камень никакой.
Кроличий хвост. Мягкий и легкий, как пух в подушке. А, ну да. Встаю с кровати.
Опять снились глупости. Как же они мне надоели, словами сложно передать. Вчера снилось, как петуха ловил, а он все мне руки клевал. До крови разодрал их, и даже больно было. Проснулся, а руки в слюне все были, а вместо петуха за ногу свою хватал, она затекла, вот я ее и не чувствовал. Позавчера так и вовсе конец света приснился, будто он в нашем городе начинается, и все на площади собрались, а я стою на подмостках и в микрофон говорю всякие правильные вещи. О том, что нужно перед смертью попросить у всех прощения, и не держать ни на кого зла. И чтобы исправить по возможности все, что натворили при жизни – соседу насолили, или украли что из магазина. Все нужно вернуть и у всех прощения попросить, вот как я говорил. А потом люди превратились в петухов, и я тоже, а сверху голос раздался: «вот вам и конец света, конец всего человечества».
Мне сейчас не больше пяти лет, ей богу. Чувствую себя полным дураком, и стыдно мне, что такие вещи снятся. Я у Димы спрашивал, так ему вчера снилось, как он в рулетку играл и придумал беспроигрышную схему, и запомнил, а утром, как проснулся, сразу забыл. Тоже не ахти какой сон, но он хоть рассказать мог. А мне неудобно было, про петухов-то рассказывать.
И больше всего мне не нравится, что никак не могу во сне понять, что это всего лишь сон. Всегда вижу какую-нибудь глупость, и верю во все, что вижу, и со всей серьезностью отношусь. Я даже кольцо стал на ночь с пальца снимать, чтобы во сне знать, сплю я или нет. А все равно, забываю, когда сплю, и про кольцо, и про то, что есть кроме сна еще нормальная жизнь, где все логично и правильно. И опять дерусь с петухами, или как сегодня, за кроличьим хвостом бегаю.
Хорошо хоть люди, которые мне снятся, не знают об этом. Вот Дима, сегодня со мной вместе волшебную церковь сторожил, а потом мы пистолета боялись, а все же боялся только я один. И когда я сегодня с ним встречусь, он ничего не узнает, и не будет надо мной смеяться по этому поводу. С другой стороны, и я не знаю, что ему там снилось, может и про меня что-то. Вот он про рулетку говорил, а может, и не она вовсе снилась, а тоже петухи какие-нибудь. Черт его знает, кому что снится, и кому ты снишься, и в каком виде.

Каждый раз, когда я просыпаюсь, у меня в ушах пищит почему-то. Пищит, потрескивает, как будто мои уши – это радио, которое нужно перенастроить с одной частоты на другую. Вертишь колесико, до тех пор, пока не появится чистый звук. Вот и сейчас так же, и лишь спустя минуту начинаю слышать голоса в гостиной, а это значит, что кто-то пришел. Коля Чижов, наш сосед сверху, или подруга какая на чашку кофе заскочила. Надо пойти посмотреть.
Мы живем с мамой одни. Сколько я себя помню, столько мы и живем с ней вдвоем, всегда вместе, но в то же время всегда одни. К маме заходили иногда какие-то мужчины, некоторые оставались на ночь, а потом все равно исчезали. Я раньше думал, что их что-то расстраивало, может, мама их чем-то обижала, но нет. Один раз я заглянул в глаза мужчины, который уходил утром – ни тени разочарования в них не было. Наоборот, он выглядел так, как будто все у них вышло замечательно. Тогда почему он не вернулся? Может, из-за меня – он, как увидел, что я смотрю, сразу отвернулся, и улыбаться перестал. Но ведь он видел меня и вечером, тогда почему отвернулся?
В общем, мама так и оставалась одна. И я у нее был один, и у меня кроме нее никого не было. В школу я не ходил – мама сказала, что мне это не нужно, что там я только намучаюсь. И друзей у меня не было, только Дима с Женей, но они все больше друг с другом, чем со мной. Они живут в одном доме, и мы иногда общаемся, если я выйду в парк или в магазин, и мы вдруг случайно встретимся. Хотя я замечаю, что и Женя, и особенно Дима, они посмеиваются немного надо мной. Нет, я на них не обижаюсь. Они смеются, но делают это так, как ангелы бы над нами смеялись, если бы они были. Снисходительно и по-доброму. Потому что со мной сложно нормально общаться, я часто забываю, о чем только что говорил, или могу услышать что-то невероятное и смешное. Поэтому я и сны свои рассказывать боюсь, я ведь знаю, что не такие сны должны сниться, нормальным людям хорошие снятся и добрые, а мне глупые и бессмысленные. А кроме снов мне и рассказать-то нечего. Разве что о том, что в доме происходит, но ведь этим мало кого заинтересуешь.
Так что я лежу и придумываю себе хороший сон. Такой, чтобы и послушать интересно было, и без глупостей чтобы был. Например, о том, как я в кино снимался. Да, расскажу, что меня увидел в парке режиссер нового фильма, и пригласил для массовки. И я так хорошо с ролью справился, что мне еще и в эпизоде сняться предложили, и сказали, что заплатят. Скажем, три тысячи. Я их получаю за то, что убираю снег возле школы, или подметаю, когда тепло. Только в жизни эти деньги мне за месяц работы дадут, а здесь за один день. И в титрах напишут.
Лежу, и снова засыпаю, и уже не только думаю, но и на самом деле вижу, как режиссер подходит, представляется:
– Очень хороший фильм, и вы нам идеально подходите. Для массовки.
И вдруг слышу сквозь полудрему, как мама моя говорит кому-то:
– Он иногда кричит во сне, но это только, когда спит. А вообще, он очень хороший, ты сама увидишь.
А в ответ тишина, или шепот тихий, но не слышу ничего, как будто мама сама с собой разговаривает. И сквозь тишину снова ее голос прорезается, громкий, потому что утро сейчас, и сил еще много:
– Ну сходи, поздоровайся, он уже проснулся, наверное, и лежит сейчас, слушает. Сходи, сходи, не стесняйся.
А я лежу и не могу понять, кто у нас в гостях. В нашем городе есть театр, и в нем даже была постоянная труппа. Мама говорила, что, когда я еще не родился, она в этом театре работала, и у нее много подруг осталось с тех пор. Кто-то из них до сих играет в спектаклях, в основном, детских, недорогих, а кто-то давно уже ушел оттуда, как мама. Есть и такие, которые спились, в основном, мужчины – они иногда приходят к нам денег занимать. Вид у них, конечно, не самый лучший, жалко их становится, и мы с мамой почти никогда им не отказываем. Алкоголики, они только внешне страшные, а я вижу, что на самом деле они ангелы, ведь у них и тела нет, и голова не работает, а душа осталась. Только одна душа и осталась, причем душа хорошая, просто голова ей сильно мешает. Требует выпить, а душа их плачет оттого, что бессильна против головы, и тогда она начинает слезы лить, и жалко ее очень становится.
Вот сосед наш, Чижов, он тоже из этих, которые до утра могут на лавочке просидеть, с пластиковыми стаканчиками, а потом еще и спать лечь там же. Он не из театра, как мамины друзья, но говорит, что раньше пел. И тоже приходит к нам денег просить. У него с памятью плохо, пропил совсем, и мы ему часто напоминаем, иначе может и не вернуть вовсе. Только он не специально, он каждый раз извиняется, и может снова, тут же забыть. Прямо как я.
Слышу, шаги приближаются. Сейчас войдет, а что от меня нужно, зачем ко мне заходить? Раньше, если приходил кто-то, то на меня и внимания не обращали, словно я стул, а иногда я и взаправду думал, что я стул или стенка, мог часами стоять и не шевелиться. А если с тобой заговорили, то будь добр ответить, и не важно кто ты – пол, табурет или окно, если к тебе обращаются, изволь говорить. Так что прикинуться спящим не удастся – нечестно это будет, да и смысл в этом какой? Так и от одиночества помереть недолго. И вот дверь открывается, и вижу, как входит, вернее, сначала высовывается – один глаз из-за двери, потом голова целиком. Затем появляется полностью, и открывает рот, говорит еле слышно:
– Ты уже проснулся? Привет, меня Соня зовут, мы с тобой вроде как родственники. Я у вас поживу недолго…
Она осторожно улыбается, как будто стесняется меня.
– Если ты не против, конечно. Мне нужно найти работу, и тогда я буду снимать комнату, а пока твоя мама сказала, что я могу пожить у вас. Вот…
Она странно выговаривала слова, у нее был акцент, но какой именно, я не очень понял. Я вообще ничего не понял, лежу и слова сказать не могу. Я иногда забываю всякие вещи, так вот сейчас я забыл, как говорить. Раскраснелся, как будто мне сейчас шестнадцать лет, и я только что, в первый раз по-настоящему влюбился. Хотя, наверное, так и есть. Во всяком случае, она мне очень понравилась внешне. И я чувствую, что внутри, в душе она еще лучше, гораздо лучше, чем все те, кто приходит к нам обычно. Я хочу ей это сказать, но не знаю, как это можно сделать. Ведь мне всего шестнадцать.
На самом деле я не знаю, сколько мне лет, потому что не умею считать. То есть, цифры я помню, и время, и сколько пальцев на руке знаю, а вот покажи мне столько же карандашей, и я не смогу ответить. У меня нет хватки на это, нет таланта считать. Поэтому, я хоть и представляю, сколько времени я прожил, помню каждый день рождения, а, сколько мне лет, так и не могу понять. Да и не только это. Вот я, например, не понимаю, что значит ноль? Это значит, что чего-то нет, но тогда зачем нужна эта цифра? Если у меня нет ума, значит у меня ноль ума? Но ведь у меня не только нет ума, но еще и нет памяти, значит у меня ноль ума и ноль памяти, и тогда придется перечислять все, чего у меня нет. А если все перечислять не нужно, тогда можно вообще ничего не перечислять. И зачем тогда нужен ноль?
И я так подумал, что, поскольку я не знаю, сколько мне лет, то пусть их будет ноль. Хотя иногда мне кажется, что мне десять, а иногда, что и все пятьдесят.
Пока я думал над этим, Соня уже ушла, и дверь за собой закрыла, а я даже не заметил. Так и остался лежать, с красным лицом и нулем слов в голове.

Вчера я весь день провел на улице, под окнами нашей квартиры. Мы на втором этаже живем, и мама смотрела за мной из окна, а я изредка ей знаки подавал, мол, со мной все нормально. Хотя это совсем не так было, я смотрел на деревья, и не мог почему-то глаз оторвать, до того страшно они смотрели на меня, и говорили что-то, а я как будто сам стал деревом – стою, спину мне согнуло и руки заламывает, и в голове жжет как будто. Мне иногда кажется, что я с ума схожу, хотя я знаю, что это на самом деле не так, и я сам себя пугаю, потому что нужно только подумать о чем-то другом, и все становится нормально. Правда, потом долго перестраиваться приходится, можно и по нескольку часов на четвереньках стоять, или лежать у стенки, как будто тебя к ней магнитом притягивает.
Вот сейчас лежу в кровати, а пошевелиться не могу, то ли ноги онемели и не хотят слушаться, то ли забыл, как надо сделать, чтобы ими управлять. Какую команду послать, или о чем подумать – забыл, не помню совсем. Только руки слушаются, а от них толку мало, если встать нужно, или пройти в гостиную, или в туалет ночью. Помню, когда в парке гулял, на меня собака напрыгнула, здоровая, немецкой породы, вот тогда у меня первый раз ноги отнялись. Пока хозяин оттаскивал ее, всего покусала, и меня и его, а хозяин пьяненький был, и сам еле на ногах стоял, я так на руках и дополз до дома – благо, совсем недалеко было. Потом в больнице лежал, ноги от укусов лечили, и кололи шприцом, чтобы я бешенным не стал, как та собака. Мне тогда было лет двадцать, не больше. Или пятнадцать.
Моя мама – она как дерево. Растет в нашем доме, и никуда не выходит, разве что в магазин или заплатить за телефон, или за лекарствами. У нее все дела подобраны так, чтобы не надо было уходить далеко от дома. Это ее ветки, они иногда шевелятся на ветру, а некоторые отламываются и падают, вместо них вырастают новые. Еще у мамы есть корни, которые проходят едва ли на метр под землей, но держат очень крепко, так как спутаны со многими другими. Я часто их вижу. Например, когда одна из ее подруг, зашедших на чай приглашает маму съездить с ней на пару дней в Чехию, за подругин счет, то есть, на ее транспорте. И видно, как ветер колышит маму, пытается вырвать ее из земли, но это далеко не всякому под силу, скажу даже, что не помню никого, кто мог бы вырвать ее с корнями, как будто она не дерево, а куст Волчьих ягод, которые у нас под окнами растут.
А вот мой папа был настоящим ветром – сильным, независимым и легким. Его не удерживали корни как маму, и он мог сегодня быть в одном месте, а завтра совершенно в другом, и нисколько не жалеть о том, что больше не увидится с любимыми людьми, или с любимыми вещами. Во всяком случае, он виду не подавал. Но, как и любого человека-ветра, его на самом деле не было. Он был просто силой, направлением, и для того, чтобы он был чем-то еще, ему нужно было дерево, такое как мама. Чтобы он мог вместе с ней слиться в одно, и качать ее в разные стороны, или переносить из места в место. Каждому дереву – нужен свой ветер, и наоборот, каждому ветру необходимо то, на что можно дуть.
Сколько я себя помню, мы с мамой жили одни. У нее никого не было, кроме нескольких трусливых мужчин, которые боялись даже одного моего взгляда, и никогда не приходили во второй раз, а у меня и тем более никого не было, да и вряд ли кто-нибудь будет. Но есть также моменты, которые я помню, но их на самом деле не было. Например, я помню, как папа с мамой жили в Петербурге, на Фонтанке, в одном из домов-близнецов, помню, как все выглядело в их квартире, помню, что папа постоянно где-то пропадал, а мама в это время гладила рубашки, готовила еду, в общем, занималась хозяйством. Еще она иногда печатала что-то на печатной машинке, наверное, пробовала себя в роли писательницы – когда сидишь целый день дома, еще не тем займешься. Еще она смотрела по телевизору юмористические передачи и многосерийные фильмы. Все это я помню, как будто сам видел, но тогда я был еще мертвым.
Я спрашивал маму, было ли это на самом деле, и она сказала мне, что вообще никогда не была в Петербурге. А я ведь видел фотографии. И в комоде у нее лежат напечатанные на машинке листы, только я их прочитать не могу, не умею буквы распознавать. Наверное, когда я что-то забываю, мне вместо моих воспоминаний чужие приходят, чтобы пустого места не оставалось. Или только оболочка загрузилась, по наследству передалась, а подробности я уже сам додумал. Не знаю, и как проверить не знаю, ведь Дима тоже читать не умеет, а Женя даже говорит с трудом. А ведь больше и не у кого спросить-то.

У нас вся квартира обклеена проводами – телефонными, электрическими, телевизионными, сигнализацией – всех видов и не перечислишь, а если начать вспоминать, какой из них для чего нужен, то можно и с ума сойти. Вот идет от выключателя вверх вдоль стенки, под обоями, чтобы никто не видел – это к лампочке на потолок. Еще один, точно такой же, но он уже свисает до плинтуса, и идет по нему до дальней стенки – этот включает радио, если мне захочется что-нибудь послушать. Вся квартира в проводах, как в паутине, а мы в ней мухи, потому что настолько ослабли, что без паутины просто упадем, и будем лежать, пока от голода дух не испустим. Но с ними все же лучше, чем без них, потому что удобней, и если у тебя не получается встать с кровати, то ты хотя бы можешь послушать, что происходит кругом.
Если по проводам не идет ток, то это не значит, что они висят без дела. Я иногда выключаю свет и прислоняю ухо к выключателю – и слышно все, что происходит в других комнатах, а иногда даже то, что на улице. Если же прислониться к проводу от телевизионной антенны, то можно услышать, о чем говорят птицы на крыше, или просто послушать ветер, или еще что-то.
Я приподнимаюсь на руках, облокачиваюсь на спинку кровати, и прижимаюсь головой к стене в том месте, где провода приклеены. Сначала до меня доходят лишь отдельные звуки, похожие на ветер или на шум, который бывает, если уши пальцами заткнуть. Но спустя минуту я уже слышу кое-какие слова, вернее то, что от них остается, пока они до меня доползают. Одно слово догоняет другое, они переплетаются, сталкиваются с третьим, и в результате в ухо попадают лишь скомканные в гармошку обрывки:
– И чтон скал? Овтел ониудь?
– Нен смотак стшано япсгалась ишла. Ан таистался лжать.
Но, как говорят, терпение – ключ к успеху, и спустя буквально еще пару минут мне уже понятно все, о чем говорят в гостиной. Я уже различаю голоса, и могу с уверенностью сказать, что один из них принадлежит маме – звонкий, утренний, а другой ее новой подруге, Соне – он немного смешной, с акцентом. Иногда мне кажется, что из того, что мы видим, на самом деле ничего и нет – все придумывается на ходу, рисуется с помощью звуков. Я иногда даже вижу, из каких звуков что составлено, и в каком дереве какая мелодия спрятана. Вот дом, в котором мы живем – он громкий. А я – тихий. И Соня тихая. Моя мама громкая, но не настолько, как дом – скорее, как дерево или качели.
Есть такие люди – качели. Их может заносить в разные стороны, да так, что думаешь, еще секунда, и улетят они в небо, и никогда их больше не увидишь. Однако секунда проходит, и понимаешь, что они возвращаются обратно. Потом что они всегда привязаны – веревками, своими корнями привязаны к дереву, и качаются сильно, но всегда в пределах видимости. И вряд ли найдется такой ветер, чтобы раскачать их так сильно, чтобы унести их вместе с деревом далеко-далеко.
Я слушаю, о чем говорят мама с Соней, и в голове рисуются образы – комната, большой стол посередине, чуть подальше телевизор, на столе конфеты с шуршащими фантиками, и чай в кружках. Спиной к окну сидит мама, и смотрит куда-то в угол, видимо, о чем-то думает, и не может сосредоточиться. Иногда она поглядывает на Соню, но не может надолго задержать на ней взгляд, потому что Соня выглядит немного странно.
Соня сидит, закинув ногу на ногу, и говорит, не торопясь, медленно, как будто рисует что-то. Рисует меня, по всех видимости, потому что говорит обо мне, и я уже вижу не только комнату, но и себя в ней, как будто я рядом стою и слушаю, а меня никто не видит. Как только я очутился в гостиной, мне стало намного лучше видно то, что в ней. Мама сидит в своем халате, и сыплет сахар в кружку, по одной крупинке за раз, после чего каждый раз мешает его ложкой. На Соне джинсы, завернутые ниже колена, с лямками, и кофточка, которая как будто держится на груди, и потому не падает. Ей, как и мне лет двадцать пять, не больше. Она продолжает говорить:
– Ольга Павловна, а как насчет специальной школы? Ведь есть же такие, где могут если не писать и считать, то хотя бы читать научить, чтобы в городе ориентироваться.
– Сонь, он город лучше меня и многих других знает. Понимаешь, хм… Ну, во-первых, в этом городке и спецшколы-то никакой нет. А во-вторых, если бы и была, мне не кажется, что они бы нам чем-то помогли. Дело в том, что он… Шшшшшшшшшшшш…
– Да ну? Правда? То есть… А почему, когда я вошла и шшшшшшшшшшш?..
– Это меня саму удивляет, и я так до сих пор и не шшшшшшшшш… Он живет по каким-то своим законам, и, может, даже видит все по-другому. Ты заметила, какие у него зрачки большие? Как у кота, или у собаки, но они совсем не человеческие. Но ты не бойся, на самом деле он добрый, и ни разу никому ничего не сделал.
– Я вам честно скажу – он меня испугал, но только в самом начале. А теперь мне даже интересно с ним будет познакомиться. Может, мы даже подружимся, кто знает, а?
– Ну, это вряд ли. У него есть какие-то друзья на улице, но… шшшшшшшшшшшшш…
И вдруг связь прервалась, и вместо разговоров пошло одно шипение, которое слушать нет никакого смысла. Шипение – оно некрасивое, потому что доходит до тебя с ошибками, и непонятно, испортилось ли оно в дороге, или было отправлено таким специально. Шипение – оно не тихое, оно большое и громкое, и больно бьет по ушам, но в то же время в нем нет ничего, кроме молчания. Оно как будто тянет из меня что-то, и все никак не может вытянуть.
В ногах начинает покалывать, и я уже могу шевелить пальцами. Остается только опустить ноги на пол, а дальше они пойдут сами, потому что поймут, что от них требуется. Они поймут, что если согнутся, то я упаду. Им эта работа знакома уже много-много лет, и они справятся. Ну-ка… Вот и готово, вот я и стою, и для верности все же держусь одной рукой за дверной косяк, мало ли что. Несколько шагов, и я уже оказываюсь там, где совсем недавно пребывал в своем воображении – напротив стола в гостиной. Я говорю:
– Доброе утро.
И сразу добавляю:
– Извините, если напугал.
Мама лишь приподнимает голову, и кивает мне в ответ. Она редко со мной здоровается, только если гости у нас, да и то не всегда. В такие моменты я не могу понять – любит она меня или нет – она кивает, и в то же время смотрит либо сквозь, либо в сторону, и лицо у нее такое, как будто кто-то умер. Или, наоборот, как будто я не умер ночью, а она ждала от меня совсем другого. С утра она мне не очень нравится, нехорошо она на меня смотрит, но зато к вечеру все приходит в норму. А перед сном так и вовсе подойдет, обнимет, и еще расскажет что-нибудь интересное, пожелает приятных снов. Может, усталость делает людей добрее, а, может, ей просто сны плохие снятся, вот она и переживает по утрам.
Соня поворачивает голову в мою сторону и, перед тем, как поздороваться, долго меня разглядывает, как будто я картинка или животное, и она собирается меня купить. И вдруг мне кажется, что я и есть картинка, повешен на стенку в магазине, и на меня все смотрят, а я смотрю на них, только они об этом не догадываются. И как только представил себе эту сцену, начал без всякого стеснения разглядывать Соню – заглянул ей в слегка приоткрытый рот, потом опустил взгляд на ложбинку между грудями, посмотрел на сами груди, затем уставился ей прямо в зрачки. Тут наши взгляды встретились, и она мгновенно опустила глаза, как будто просто осматривала кругом, и на меня не собиралась глядеть. Повернулась обратно к столу и ответила сама себе:
– Доброе утро.
Я понимаю, что позволил себе глупость, рассматривая ее таким наглым образом, и не нахожу ничего лучше, кроме как повторить:
– Извините, если напугал. Кстати, Вы заходили в мою комнату, я тогда не совсем ото сна отошел, и не мог ничего ответить. Так вот, мне тоже очень приятно, и меня зовут Деф.
Мама снова поднимает голову, и грустно на меня смотрит, как будто хочет, чтобы я что-то вспомнил, сверлит меня тоскливым взглядом, шипением, как будто вытягивает из меня что-то. Потом понимает, что это бесполезно, что я не понимаю ее, и звонким, но в то же время уставшим голосом произносит:
– Ну сколько раз тебе говорить. Тебя зовут не Деф, а Деф.
– Так я и говорю. Меня зовут Деф.
– О, Господи…
И я вижу, как ее ветви выходят через наше окно, и врезаются в окна домов напротив, и в те, которые висят в нескольких километрах от нас, они проходят через кинотеатр в ресторан на площади, потом идут по рельсам в неизвестном даже им самим направлении. Ветви натянуты и вот-вот вырвут ее из земли, но это только так кажется – на самом деле корни буквально прибили ее к месту, да так, что ей рот открывать тяжело. Корни расползаются под полом, под обоями, через телефонные провода и сигнализацию, и все они ведут ко мне. К качелям, которые умрут, если дерево вырвать. И я понимаю, почему мама на меня злится – потому что я мешаю ей. Она прикована корнями ко мне, и никакой ветер не сможет ее от меня освободить, даже сам Бог. И я говорю ей:
– Извини.

На потолок приземляется муха, маленькая, черная, а на лапах у нее едва заметные присоски, которые не дают ей упасть, и тихо пощелкивают, когда муха ходит. Напротив нее, там же, на потолке, встает комар, и хоботом чертит линию, потом кивает головой, словно дает разрешение говорить, и муха ему отвечает:
– Клянусь своими изношенными крыльями, что добегу без всякого мошенничества до твоей черты за пять секунд! Засекай, комар!
– Смотри, муха. Как только мама Дефа начнет говорить, ты должна быть уже возле меня, иначе… я полечу без тебя!
Мама заканчивает размешивать сахар, кладет ложку на блюдце рядом с чашкой и разворачивает конфету. Муха уже на полпути, она еле дышит, чуть не падает, но при этом не сбавляет ходу, и только слышно, как присоски щелкают – «щелк, щелк, щелк». Мама комкает фантик, медленно кладет на стол, к остальным в кучу, смотрит на меня, открывает рот. Мухе остался один шаг до финиша!
– Деф, что ты в потолок уставился? Неужели там интересней, чем в окне, например? Познакомился бы с гостьей поближе, спросил, откуда она, почему приехала.
– Мам, у тебя это… комар на лбу.
– Вот всегда так, – мама поворачивается к Соне. – Вроде бы слышит, а в то же время витает где-то в облаках, и всегда о чем-то о своем думает. Иногда кажется, что понимает, а на самом деле ни черта он не понимает. Да и как это возможно? Все же не в сказке живем, а в реальном мире, и такие люди… они не понимают.
– Мам, у тебя муха в чае. Мам…
– Так что если хочешь, можешь с ним поговорить, конечно, но не рассчитывай на взаимность. Он покивает, покивает, а потом ляпнет что-нибудь про комара, или лешего, вот и весь разговор. О многом с ним не побеседуешь… Разве что о самых простых вещах, – и с этими словами мама вылавливает из чая муху.
Она странная, и я не всегда могу ее понять. Каждому гостю она говорит, что со мной невозможно общаться, что я не умею слушать и говорю ерунду, а некоторым даже намекала на то, что я и вовсе глуп. Зачем она это делает? Ведь после каждого такого слова ее корни еще больше разрастаются – под полом, под обоями, и все больше эти корни ко мне тянутся, прижимаются и вьются по моим ногам. Ругается она на меня, но все же не очень-то хочет, чтобы у меня кроме нее кто-то был, поэтому и обманывает гостей. А иногда я ночью встану, к стенке прижмусь – так чувствую, как она меня по проводам слушает. Значит, зачем-то я ей все-таки нужен?
– Ольга Павловна, а может мне с собой Дефа взять? Мы бы нашли, о чем поговорить, я уверена, да и ему неплохо бы проветриться, можно? К тому же я не знаю, где тут у вас что находится, и он бы мне показал.
Мама пожимает плечами и говорит что-то похоже на «нууу?» – это значит, что можно. Только зря Соня об этом спросила, я хотел сам ей предложить, я даже придумал, куда мы сходим. Я покажу ей город – какие у нас места есть, а она бы рассказала, почему к нам приехала, и откуда, из какой области. Потом можно будет сходить в кинотеатр, если сегодня не выходной и не пятница. Да что бы там ни было, все равно будет интересно. Надо надеть новые туфли, которые мне на первое сентября купили, на день знаний – они блестящие и поэтому как будто парадные.
Пока я обуваюсь, мама сует Соне журнал какой-то женский, с одеждой, и шепчет на ухо:
– Он может на нескольку часов засесть на одном месте – вот, почитаешь, чтобы не заскучать.
– Да не нужно, Ольга Павловна, он же не собака, мы пообщаемся, – Соня шепчет осторожно, но я все равно все слышу. Да, я не собака. Но иногда мне так кажется, особенно, когда мама со мной гуляет. Она даже веревочкой меня к себе иногда привязывает, чтобы я не убежал. Только я все равно убегаю, и прихожу поздно, под вечер, когда нагуляюсь и есть захочу. А могу и с самого утра через окно вылезти – главное успеть, пока мама не сообразила что к чему, ведь она специально меня по проводам слушает, чтобы я не убегал никуда.

Мы с Соней выходим на улицу, и я машу рукой маме в окно, даю ей знаки, что все будет нормально. Я одет по осеннему – на мне пальто новое, шапка и легкие штаны, а под ними ничего нет, потому что пока еще тепло, только-только осень началась. Веревочкой мама меня связать постеснялась, тем более что Соня сказала ей перед выходом про меня, что я не собака. Все же мама – немного флюгер, вроде петушков на деревенских домах по окраине, которые из жести выпилены и вертятся в разные стороны. Чуть дунешь – и петушок уже смотрит в другую сторону, только с места его все равно не сдвинешь, как ни старайся. Мы уже далеко от дома, а мама смотрит на нас из окна, как будто что-то с нами должно случиться, и непременно сейчас. А может быть, ждет, когда же мы из виду скроемся, чтобы пригласить кого-нибудь в гости, пока меня дома нет.
– Кстати… Вы ведь мамина подруга, да? Вы вместе учились или работали?
Я делаю серьезное лицо, как будто я милиционер и допрашиваю свидетеля. Как будто мы находимся в зале суда, а Соня стоит за тумбочкой и дает показания, от которых нельзя будет потом отказаться. Но вместо того, чтобы ответить, она только смеется:
– Ну ты даешь! Мне что, действительно можно дать столько лет? Столько же, сколько твоей маме?
– Я не знаю. Нет, наверное, нет. Все же ты выглядишь меньше, чем мама.
– Вот видишь. К тому же, я говорила тебе, когда зашла в комнату, что мы с тобой родственники.
– Разве говорила? Я не помню.
– Как это не помнишь? Это же было совсем недавно, буквально полчаса назад.
– У меня кое-то мысли крадет, а потом их шипением заменяет, чтобы я думал, что люди не говорят, а шипят. И не только затем, а еще по кое-каким причинам.
– Да? Это интересно… тогда продолжай! Кто именно у тебя их крадет и по каким-таким причинам?
– Мама крадет. Она слушает, что мне говорят, а потом выдергивает из меня все, что ей кажется ненужным.
Соня посмеивается в сторону, едва заметно – я все это вижу, но не обижаюсь. Надо мной люди часто посмеиваются, и если смеются по-доброму, то я не против. Так что я лишь улыбаюсь в ответ, и Соня, увидев мою улыбку, начинает смеяться в голос. Я тоже не выдерживаю и громко гогочу, отчего она смеется еще громче, и так мы и хохочем до самого шоссе, без всяких причин, просто ради смеха. Нам с ней как будто по десять лет, а может быть, и на самом деле столько.
– Но как она могла услышать, если в тот момент была в гостиной? А?
– По проводам. Если ток выключить, то по ним идет звук, и можно слушать.
И мы снова смеемся.
– Ну, уж это вряд ли!
Скоро мы доходим до центрального парка – единственного парка в городе, который еще не зарос, и в котором иногда убирают. Я был во многих разных местах – в садиках, ближе к окраине, на кладбище, в лесах за городом, и все они завидуют центральному парку. Потому как это лицо города, а все остальные места, по бокам – они как будто и вовсе лишние, и некому следить за чистотой в них, за порядком. А деревья, наоборот – те, что в центре, жалеют, что не родились где-нибудь с краю. Как-то раз в парке одно дерево мне сказало: «Деф, ну почему я должно торчать в самой середине, у всех на виду, смотреть на пьяниц с собаками, слушать каждый день весь этот шум, ругательства, почему я вылезло именно здесь? Лучше бы семечко, из которого я выросло, смерзло в декабрьскую ночь, и лучше бы меня вовсе не было!» Это дерево было совсем еще маленькое, так что я просто выкопал его и пересадил за кладбищем, и оно прижилось.
– Ты разговариваешь с деревьями? И что же нам говорит этот огромный ясень?
– Это не ясень, а липа. Только она сейчас молчит, потому что деревья редко очень разговаривают. Если очень нужно, тогда говорят, или пока молодые.
– А мне эта липа сейчас сказала, что ты все наврал. И что она вовсе не против о чем-нибудь поболтать!
Соня думает, что я в шутку это говорю, но я действительно слышу. Слышу иногда, как трава подо мной шепчет: «Стой, стой, стой!», и я останавливаюсь, припадаю ухом к ней и слушаю. А она все: «Стой, стой», и даже когда совсем замираю, все равно не замолкает – просит остановиться.
– Слушай, ты, конечно, странноватый, но ведь ты далеко не дурак, как твоя мама мне сказала. И вроде даже не шшшшшшшш…
– Это она специально, чтобы со мной никто не общался. Она всем так говорит, поэтому со мной никто и не пробует общаться, только рукой мне иногда помашет, и что-нибудь про меня маме скажет.
Соня крутит сухой листик между пальцами, а другой рукой пытается щелкнуть по нему, но листик каждый раз уворачивается.
– Так тебя совсем нет друзей?
– Есть, но они не всегда друзья – если только поговорим иногда, когда встретимся. Дима – он немного глупый, потому что войну прошел и получил травму. А Женя – его боевой товарищ. Они живут в соседних квартирах, и поэтому все больше вместе держатся, но иногда и я с ними время провожу. Если смогу убежать утром, через окно.
Мы подходим к пруду, который вечно пустой – одна вода, и никто в нем не плавает, даже лягушки. Дует слабый ветерок, и по воде идут волны, как будто плывет кто-то, и тут же мне представляется, что это по воде большая утка гуляет, а за ней целый выводок утят. Кто-то из них кричит по-утиному: «Мама, а где папа?»
– Сонь…
Соня садится на корточки, и водит листом по воде, наблюдая за своим отражением, которое то появляется полностью, то совсем пропадает в водяных кругах. Утенок догоняет большую утку и щиплет ее за крыло: «Мам, ну мам, где наш папа?» Ветер дует еще сильнее, отчего волны становятся еще больше и мне слышится, как вода шепчет: «Стой, стой, стой».
– Сонь…
Соня оборачивается, и вдруг ветер затихает, а большая утка, со всем своим выводком куда-то пропадает, вместе с шепотом и волнами.
– Сонь, ты, кажется, говорила, что мы родственники. А как именно?
– Ты мне двоюродный брат. Наши мамы сестры.
– Странно, мне об этом никто не говорил. Ну, о том, что у моей мамы есть сестра.
– Может, и говорили, да ты забыл. Или у тебя украли это из головы. Ха! Хотя не удивлюсь, если тебе действительно ничего не сказали – зачем тебе знать, что у твоей мамы… а, ладно, проехали.
– Почему проехали?
– Ну, просто проехали, как будто я ничего не говорила. Понимаешь, не все хочется рассказывать – просто скажем так, твоя мама мою не очень-то любит, ну, и моя твою тоже. Они не общаются. Хм… Ты, наверное, спросишь, а что же я тогда тут делаю, как я вас нашла, и почему меня вообще к вам пустили? Тут очень долгая история. Впрочем, нам же некуда торопиться, верно?
Я отвечаю, что некуда. Обед еще нескоро, но можно пообедать и в столовой на площади – там хорошо кормят и можно поесть на те деньги, которые у меня в кармане каждое утро появляются. А если не хватит, то я свою порцию Соне отдам, а сам поем за ужином, когда домой придем. Ведь как делают животные? Едят, когда захотят, нет у них режима никакого – завтрака, обеда, ужина, если будут голодны и найдут что-нибудь, то скушают, а иначе не станут давиться. А мама хочет, чтобы еда у меня в кишках, как поезда в метро каталась, строго по расписанию, минута в минуту. Когда папа был жив, он никогда в метро не ездил, потому что душно в нем и слишком тесно, особенно зимой. А мама, наоборот, на машине не хотела ездить, чтобы в пробку не попасть и не опоздать куда-нибудь, поэтому они с папой никогда вместе не ездили.
– Ты был в метро? Я думала, ты из этого городка никуда не выбирался?
– А я и не говорил, что был. Просто видел, как в нем катался папа.
Я смотрю как будто из папиной головы, из его глаз – как будто в его голове пусто, а я забрался туда и смотрю изнутри, через дырки в глазах. Вижу, как папа спускается на эскалаторе, а все на него смотрят, и шепчут что-то друг другу, а кто-то подошел вплотную и просит ему помочь. Потом все расступаются, и мы с папой входим в вагон, и нам в нем уступают место, но папа отказывается, говорит, что нельзя ему чужие места занимать. А потом он закрывает глаза, и я ничего не вижу, сижу в темноте, и слушаю, как поезд шумит, как шуршат газеты, перелетают голоса взад-вперед по вагону.
– Как это ты мог видеть, Деф? Если мне не изменяет память, твой отец куда-то исчез еще до твоего рождения?
– Он никуда не исчез. Он у нас дома, в стенке.
Соня смотрит на меня такими глазами, как будто я только что убил кого-то, и за это она сейчас убьет меня. Но она, наверное, просто не поняла, что я имею в виду, и думает, что мы замуровали папу. А это совсем не так, папа сам себя замуровал, еще, когда я был мертвый, а вернее, только-только начинал оживать. Папа тогда застрелился в моей комнате, ночью, когда мы все в коридоре стояли, и мы с мамой тут же подскочили на месте от выстрела, а она скоро уже родить должна была, и я испугался, что она сейчас умрет от разрыва сердца, и я так и останусь у нее внутри. Но мама сильная, она даже в обморок не упала, только расплакалась, а потом собралась с духом и даже дала какие-то показания.
А папина душа в стенку вселилась, потому что окна закрыты были, и она не могла вылететь на улицу и найти себе дерево, куст или еще что-нибудь. Обычно души сидят в деревьях, или в облаках, а некоторые в проводах сидят, или в трубе канализационной. Поэтому деревья и разговаривают, а некоторые плачут, а другие ворчат постоянно. Они все такие, какими были в последний миг перед смертью. А папина не смогла себе ничего такого найти и вселилась в стенку. Теперь, если к ней ухо приложить, то можно слышать то, о чем папа говорит, иногда он даже со мной здоровается, но, в основном, просто бормочет что-то не совсем понятное.
– Деф, ну что ты несешь! Ладно, про говорящую траву, но говорящая стенка – это уже перебор! Твой отец вовсе не умер, он просто пропал, ну, кинул вас, проще говоря. И как раз сегодня я говорила с твоей мамой, и она сказала, что никогда в Петербурге вы не были! Понимаешь? Не мог твой папа в метро кататься, да и не было его вовсе, ты просто выдумал его, вот и все.
– А вот и не выдумал. У мамы фотографии лежат в комоде, так они там они в Петербурге, а еще листы печатные, и все это мама от меня прячет.
– Да откуда ты знаешь, что на фотографиях именно Петербург? Ты ж не видел его никогда.
– Видел. Когда мы с папой…
– Ох, ну ладно, мы тут ничего не докажем, верно? У тебя своя правда, с говорящими деревьями, у меня своя, с говорящими фактами. Давай лучше о чем-нибудь другом поговорим, а то меня, если честно, немного даже передергивает от твоей фантазии, ух… О чем бы ты хотел поговорить?
– Ну… Почему ты приехала? Разве тебе дома было хуже?
– Ух ты, ну и вопрос! Зачем же так грубо-то, Деф, ты мог бы быть погостеприимней, в самом деле? Я же не чужой тебе человек, хоть мы и не виделись никогда.
– Извини, я не хотел грубо, я гостепр… я для разговору спросил.
– Да ну тебя, с тобой и пошутить уже нельзя, я ж поняла, что ты так, просто спросил. С чувством юмора у тебя туго, друг, шутить ты не любишь.
– Люблю.
– Да? Ну, пошути, давай. Покажи, как ты умеешь.
– Про совет школы выживания… Если на вас… то лучше… лучше… Нет, забыл. Сейчас вспомню. Дима рассказывал, мы смеялись, а сейчас я уже не помню. Я умею, но мне нужно подготовиться.
– Да ничего страшного, Деф, я все это не всерьез. Просто ты какой-то совсем расторможенный, как будто с луны свалился. Может, ты и с причудами, но ведь мы смеялись с тобой, помнишь? Может, посмеемся еще раз? Просто так?
– Ты приехала, чтобы меня растормошить?
Я специально задал такой вопрос, потому что Соня пытается уйти от ответа. Я вижу, как она старается говорить как обычно, но мне уже не хочется просто так смеяться. Потому что Соня что-то от меня скрывает, и я это чувствую. И, как только я задал этот вопрос, она сразу становится серьезной, и лицо ее делается грустным и каким-то задумчивым.
– Ну, видишь ли, Деф. Просто мне сейчас негде жить, вот я и приехала к вам. Но это ненадолго, как только я устроюсь на работу, я буду снимать комнату и жить одна. Просто вчера я пришла домой, и увидела маму мертвой, а рядом с ней лежала записка, в которой говорилось, что я должна как можно быстрее бежать из города.
Соня говорит быстро, проглатывая слова, и старается не глядеть на меня, а я смотрю прямо на нее в упор. Я вспоминаю про обеды в столовой, кинотеатр и кладбище за городом, и все они сливаются в одну большую кашу, которая булькает в голове, и из-за нее мне не удается разобрать некоторые слова. Трава вдруг встает на дыбы, а деревья выпрямляют свои ветки, и все они как будто начинают пищать, пытаясь перекричать Соню. С каждой минутой мне все сложнее вслушиваться в то, что она говорит, а ей все сложнее выговаривать слова, но она не понимает, почему.
– И… Я читаю, а она лежит… Видишь ли, моя мама давно уже принимает шшшшшшшш, с тех пор как нас бросил отец, и, по все видимости, она залезла в большие долги. Возможно, дилерам понадобилась бы наша квартира, или даже я, потому что бывали случаи, когда похищали детей, и вот я в тот же вечер, то есть вчера, села на электричку и приехала сюда. Ну, у мамы был ваш телефон, так что сначала я позвонила твоей, и она не могла отказать… шшшшшшш… Вот поэтому я здесь, в этом провинциальном городке, в этой деревеньке с бетонными шшшшшшшшш… потому что меня в Петербурге могут убить или похитить.
Последние слова еле доходят до меня, да и то в скомканном виде, так что мне приходится самому распрямлять их, складывать в ровный лист, чтобы можно было разобрать, что они означают. И каждое слово бьет по голове все больней и больней, так что под конец я падаю на колени, и стою на них, и еле дышу – а трава колкая, каждая травинка превратилась в иглу, и от каждой этой травинки у меня образуются кровяные следы на ногах. Деревья тычут мне своими ветками в лицо и кричат «Не верь ей! Не верь ей!», а липа верхушкой крутит и поддакивает: «Да! Да! Не верь!»
– Соня, а ведь это неправда. Ты обманываешь.
Она только закончила говорить, и прислонила руку к лицу, чтобы вытереть слезу, как я ей это говорю. Причем говорю уверенно, да таким голосом, каким никогда до этого не говорил – звонким, нагловатым даже немного, аж сам удивляюсь, до того по-новому вдруг говорю. А Соня – так и подпрыгнула на месте.
– Ты… Ты что такое говоришь? Я ж тебе самое сокровенное рассказываю, а ты… Я ведь думала, ты поймешь, а ты…
И тут она замечает, что я говорю это, стоя на коленях, а сам чуть не плачу, и дрожу всем телом, потому что иголки тыкают в ноги. И тогда Соня подходит ко мне, обнимает за голову и шепчет еле слышно:
– Ну что ты, в самом деле… Ну, ну же. Все хорошо, Деф. Это все прошло, это было со мной вчера, видишь, я жива, со мной все в порядке. Все позади.
А я пошевелиться не могу, застыл на месте – как вкопанный, как дерево, которое корнями вросло, и радо бы вырваться, да не может. Только дерево корни держат, а я себя сам держу, потому что как двигаться забыл – какие команды отдавать, чтобы подняться. Стою на коленях, и как дрожать даже забыл, только чувствую, как Соня меня по голове гладит и говорит:
– Все хорошо, все хорошо…
Мой рот сам по себе открывается, и язык без спроса начинает шевелиться. А я просто как зритель, наблюдаю за этим, и ничего не могу поделать. Мой рот говорит Соне:
– Ты все наврала. А зачем? Я ведь тебе ничего не соврал, почему же ты меня обманываешь?
И вдруг все останавливается.

Я стою на коленях и слушаю, как ветер играет листьями, как они кружатся в пруду, играют друг с другом, да и с ветром тоже – еще бы, целое лето висели на ветках, а тут – раз, и все, лети куда хочешь, делай все, что только заблагорассудится. Вот они и кружатся, кричат по-своему, веселятся друг с другом, хотя и понимают, что теперь они уже взрослые – а значит, каждая минута приближает их к смерти. А потом они умрут и станут деревьями, огромными как многоэтажный дом. Я пока еще лист, и все еще качаюсь на ветке, качелями, но ведь это не может продолжаться вечно, вот уже и осень наступила, и какой-нибудь слабый ветерок может меня сорвать и унести через крыши далеко-далеко – туда, где я и не думал никогда бывать. Вот Соня уже сорвалась, и прилетела к нам – а сейчас сидит напротив меня и почему-то не хочет мне в глаза смотреть. Но и уходить тоже не собирается, а что произошло, я не знаю – я как будто проснулся только что.
– Деф… Это ведь нехорошо говорить про живого человека, что он умер?
– Наверное, Сонь. А что случилось, ты про кого так сказала?
– Постой, Деф… А может с человеком что-то случиться, если ему вдруг свечку за упокой поставят? Деф, твоя мама в церковь ходит?
– Нет, она даже по праздникам не ходит. Говорит, что все это глупости, и нет в церкви ничего интересного.
– Ну, хоть так, и то хорошо. Ты это… извини меня, я ведь действительно тебя обманула. Про маму свою, что она умерла – нет, с ней все в порядке, все как обычно. А я просто так уехала, ну, надоело мне жить с ней, а снимать у нас дорого, вот я сюда и решила переехать, и маме твоей наплела чепухи про смерть, про записку. Господи, все же глупо очень вышло – я тебе рассказываю, будто душу свою раскрываю, а на самом деле бессовестно вру… Черт. Деф, извини, я не хотела, чтобы так…
Соня чуть не плачет, и голос у нее дрожит, а я не могу понять, почему она мне это рассказывает. И почему я стою на коленях, причем довольно долго, потому что ноги затекли, и куда делись утята? И кажется мне, что все выдумано, все не на самом деле происходит, а только во сне, и я сейчас сплю, и вижу не Соню, а только свою фантазию. Такое бывает, когда проснешься, и еще не совсем соображаешь, где жизнь, а где выдумка. А иногда думается, что меня и вовсе нет, и я просто выдуман, и нахожусь у кого-нибудь в голове, ну, например, у Сони, и она сейчас сидит и рассказывает все своей фантазии, и эта фантазия и есть я. Меня еще Димка дразнил, что меня нет, и он просто меня выдумал, а я ему тогда поверил, да и сейчас иногда верю, потому что не всегда себя чувствую. А может, Соня выдумала меня, а я выдумал Соню, и теперь Сони две, и она сама с собой разговаривает, но через меня как будто. А я ее ангел-хранитель, который все ей прощает, даже если толком непонятно, что же она натворила.
Только я за палец себя трогаю, и понимаю, что кольцо на нем одето – значит, все же не сплю я, и не выдумал ничего, а все на самом деле происходит.
– Соня, моя мама может позвонить вам, и узнает, что никто не умер.
– Нет, здесь все схвачено, она не будет. Понимаешь, они не общаются. Хм. Честно говоря, не думаю, что ее кто-то вообще способен терпеть – видишь, даже мне надоело. Приехала сюда!
И она не то чтобы засмеялась, а только едва заметно усмехнулась – ха. Одной половиной рта засмеялась, а другой нет, как будто ей и смешно, и грустно оттого, что смешно. Или наоборот.
– И твоя звонить не станет?
– Ну, но даже если бы захотела, то не смогла. Я перед тем, как из дома убежать, все провода перерезала в доме, а телефонный даже в нескольких местах, так что пока новый прокладывают, пока мама телефон другой купит взамен разбитого, как раз три дня и пройдет. А там уже и хоронить будет поздно.
– И даже милиция тебя не найдет? Сонь, тебя ж первым делом у нас искать будут. И найдут ведь, они ж милиционеры, они знают свое дело.
– Может, и так. А может, и не будут. В любом случае, три дня у меня точно есть, а за эти три дня я, может, и еще куда уеду. Понимаешь, я, наконец, вырвалась, и теперь меня уже ничто не держит! Могу хоть на край света утопать, были бы силы, понимаешь?
– Да, Соня, я смотрю – тебя даже мама собственная не держит.
– Ну, Деф, как тебе это сказать… Я, конечно, буду по ней скучать, но все же у меня теперь своя жизнь, и эта жизнь для меня важнее. Важнее мамы, папы – всех на свете. Когда ты в свободном плавании, нельзя думать о тех, кто на берегу. А то так и будешь царапать дно в двух метрах от берега.
Скрип-скрип. Я чувствую, что царапаю, но мне пока нельзя в плаванье, потому что без меня мама пропадет. Она ведь тратит всю свою жизнь на меня, и если я вдруг убегу из дома, то получится, что она прожила жизнь зря. Потому что она не увидит, кем я вырос, каким стал, а ведь это все надо своими глазами видеть – в письмах так не напишешь. А когда мама состарится, то я опять буду жить с ней и о ней заботиться – тогда зачем мне убегать? И если я не смогу за ней ухаживать в старости, то какой из меня сын? Вот вам и скрип-скрип. Я царапаю, и это будет всегда, пока я кому-то нужен. И я, хоть и убегаю через окно, но всегда возвращаюсь домой, вот так вот.
– Деф, а ты был где-нибудь? Ну, хотя бы в другом городе был?
– Я не был. Вернее был, но только когда был у папы в голове. А так мама меня никуда не пускает, и на прогулку меня берет только до садика и обратно. Она очень боится, что я убегу.
– Но ведь ты все равно убегаешь?
Убегаю, но только иногда, когда случай представится. Раньше через окно вылезал, а теперь на нем решетка, и никак в нее не протиснуться, а чтобы открыть, ключ нужен. Он у мамы спрятан, только я все не могу понять, где именно. Может, в каком секретном ящике, или в стенке, а может и в морозильнике, между кусками мяса лежит. Она меня этим ключом все время при себе держит, потому что боится, что я могу не вернуться, что убегу куда-нибудь далеко и там останусь, уйду в какое-нибудь дальнее плаванье. Она и сегодня-то меня с тобой отпустила только потому что перед тобой неудобно стало. Все же я не зверек ручной, чтоб меня все время при себе держать, все же живой человек.
– Да уж. Поживее, кстати, некоторых.
Соня хорошая, я чувствую это – она если и наврала, хоть я этого и не помню, то только потому, что не все можно сказать при первой встрече, а если откажешься говорить, то могут на тебя и обидеться. А если человек обиделся, значит, ты ему плохо сделал и тоже виноват. Я же нисколько на Соню не обиделся – даже рад, что она теперь решилась правду рассказать. Так что все получается хорошо, и Соня уже смотрит на меня, в лицо, а не вниз, потому что открылась мне, а я не стал ее осуждать.
– Сонь, может, в кино пойдем?
– Какое тебе кино, уже вечер. Мама твоя нас заждалась, наверное.

Мы не ходим в церковь, но в Бога я все же верю, и в чудеса тоже, что они на самом деле есть, а не только в сказках или по телевизору. Только я никак понять не могу, почему Бог не хочет, чтобы его видели. То есть, я с одной стороны понимаю, конечно, но с другой было бы очень здорово, если б Он хоть раз в год появлялся на небе и показывал, что жив и никуда не делся, не бросил нас.
– Как папа.
– Как мой папа, который теперь живет в стенке?
– Нет, как мой, который просто уехал.
– Как папа.
Я слышал откуда-то, что много-много лет назад Бог разговаривал с людьми, да так, что по всей планете звучал его голос. Говорят, что тогда люди были намного лучше, чем сейчас, поэтому Бог от них не отворачивался. А, может, они как раз были такими хорошими потому, что с ними Бог разговаривал. Я думал об этом вчера, когда мы с Соней возвращались домой, и хотел поделиться с ней своими мыслями, но не успел – не заметил, как уже пришли. Мама сразу повела меня спать, а Соня отправилась в свою комнату, которая раньше была папиным кабинетом. Туда затащили раскладную кровать, а все остальное там уже есть – и стол с лампой, и шкаф, и окно.
Сегодня мне приснилось, что все вдруг вышли из домов и стали смотреть на небо – оно было такое темно-синее, красивое, потому что ночь, а ночью, должно быть, все очень красивое, как в сказке. И ночное солнце висит над головой, огромное, как половина неба, белое, словно снег, и светится ярким, прозрачным светом. Все смотрят на него и улыбаются широко, как будто с ума посходили, и улыбки у всех до ушей растянуты – такие огромные. А потом на небе вдруг вспышки пошли, как от фотоаппарата, только в миллион раз больше, словно нас на гигантский фотоаппарат снимают, и люди радостно кричать начали – все сразу, одним большим хором по всей планете. И я спрашиваю у одного мужичка, который стоит рядом со мной:
– Что же это происходит?
А он на это мне отвечает:
– Значит, в первый раз тут, друг? Ну, тогда смотри – это и есть наш Бог, вот он дает о себе знать. Видишь, какое шоу устроил – все для нас.
Соня покатывается со смеху – ей очень понравилось, как я про шоу сказал. И мне тоже очень весело становится, и я признаюсь Соне, что до сегодняшнего дня мне одни глупости снились, а что сегодня в первый раз что-то интересное увидал. Может, потому что лег слишком рано, а может, Соня на меня так подействовала – ведь мы спали в соседних комнатах, а стенка между нами даже и не стенка вовсе, ведь в ней живет мой папа. Так что я спокойно мог забраться в ее сон, пока она спит, и подглядеть.
– Нет, Деф, мне на такие приключения очень редко везет, только если температура сильная, вот тогда жди во сне чего угодно. А сегодня мне мама снилась… ну, как мы… прощаемся. Она говорила – нам с тобой не по пути, а на самом деле, это я должна была так сказать. Потом она начала кричать о том, что я ломаю ей жизнь, хотя это я должна была начать так кричать. Ну, в общем, бред, но настроение слегка испортилось. Как-то не по себе теперь.
– Может, это тебе твоей мамы сон приснился.
– Ха, а ведь может и так. Ну, вставай в любом случае, твоя мама по делам каким-то ушла, так я поесть приготовила. Ты ж не ел ничего со вчерашнего утра, давай, поднимайся.
То, что я ничего не ел, и так понятно – ноги еле держат, и слегка покачивает из стороны в сторону, как на палубе корабля. Еле дохожу до стенки, прислоняюсь к ней ухом, хочу поздороваться с папой, но рот мой никак не шевелится, не проснулся еще. В стене тоже совсем тихо – значит, папа еще спит. Я говорю Соне, что можно попозже попробовать, когда папа проснется.
– Да стыдно ему, вот и молчит. Пошли на кухню, – Соня тянет меня за рукав.
– То есть как это – стыдно? Почему ж ему стыдно должно быть?
– За тебя стыдно! Да я просто так сказала. Деф, неужели ты действительно думаешь, что души могут сидеть в стенках, деревьях, в стогах сена? Что они там забыли? После смерти наверняка ничего нет, только одна пустота.
– И даже рая нет?
– Не знаю. Порой мне кажется, что рай и пустота – это одно и то же. Ведь нет ничего такого, чтобы было от него только одно хорошее. А в раю все должно быть хорошо.
– Ну, ты придумала, Соня. Кстати, это все неправда, что ты сказала, вот увидишь – после еды послушаем стенку, наверное, папа к тому времени уже проснется.
– Ну что ж, послушаем, – Соня улыбается с небольшой насмешкой. – Деф, в дверь звонят.
– Так ты пойди, посмотри, наверное, мама вернулась.
И тут Соня вдруг делает вид, как будто ничего мне не говорила. Изображает удивление на лице, и осторожно спрашивает:
– Куда, говоришь, сходить?
– Соня, я говорю, сходи, посмотри, кто пришел.
Как только я это сказал, в дверь снова позвонили. Наверное, надавили уже сильнее, потому что в первый раз я ничего не слышал. Соня же еще больше выгибает брови и начинает смотреть по сторонам, как будто проверяет, все ли с этим миром в порядке, или нет. Что же с ней такое? Приходится обходить ее и идти открывать самому, ну, или не открывать – смотря, кто к нам пришел. А это, оказывается, дядя Коля, сосед наш.
– Чижов это, пришел долг отдать. Открывай, шкет.
Я отпираю, и он входит, пожимает мне руку, здоровается с Соней и делает ей забавный комплимент. Он уже говорил точно такой же маме, но сейчас ее поблизости не видно, поэтому он повторяет этот номер с Соней, а я ему показываю кивком – мол, не выдам. Чижов смешно выглядит, в вечно полурасстегнутом пиджаке, как в старых фильмах пареньки одевались, и в спортивных штанах – в общем, по-домашнему, только такой стиль ему не идет совсем. Впрочем, какое ему до своего вида дело – жена есть, руки-ноги есть, значит, жизнь хоть немного да сложилась.
– На, бери, две тысячи ровно. Спасибо хозяйке передай, скажи, век не забуду, очень вы меня выручили. Ну, я пошел… – Чижов говорит, а сам не уходит никуда.
Дядя Коля всегда так делает – если ему действительно нужно уходить, то он просто руку протягивает на прощание, а если не тянет руку, а стоит, мнется на месте – значит, есть еще какое-то дело. Мама давно это поняла и сразу в такие моменты спрашивала, что ему нужно, когда он газету занесет или еще что-то. Обычно он в долг просил, до зарплаты, или еще до какого-нибудь там дня, премии, подработки или приезда родственников – только отдавал он все равно позже, чем обещал. Это оттого, что водка, которую он пьет, на голову плохо действует – от нее чувство вины пропадает. А это чувство очень полезное, оно, конечно, на первый взгляд мешается, а потом понимаешь, что, без него-то и никуда. Вот Чижов думает, что все в порядке, а ведь настанет такой день, когда мы ему в долг давать перестанем, и в трудную минуту уже совсем некому будет ему помочь. Но сам дядя Коля не виноват, вернее, он когда-то был виноват, а тот дядя Коля, который сейчас, он просто ничего уже не понимает – ведь ему кажется, что все нормально.
– Ну, я, как уже говорил, пошел… Пошел… Хотя ты постой, Деф, а мама твоя скоро придет? Я, пожалуй, подожду тут, пока она не вернется.
– Не хотите чаю… Кстати… Простите, как вас по имени-отчеству? – Соня уже поставила чайник и зажигает под ним спичку.
– Для вас просто Коля. Я ваш сосед.
– Хорошо, Николай, садитесь, сейчас будет готово. Не возражаете, если мы поедим – Деф со вчерашнего утра ничего не ел.
– Да, да, конечно. Деф, что же ты, голодовку объявил?
А я ему отвечаю:
– Мама вчера мне сказала, что сон для меня все же важнее, чем еда – вот и перенесли ужин на утро.
– Какой-то ты фигней страдаешь, ей Богу, Деф – спать ему нужно было. Я так иногда всю ночь не сплю, только под утро ложусь. А Женя, этот, ну, дружок твой, как-то раз иду домой, а он сидит, ждет кого-то на скамейке. Ну, он, конечно, ни «бе», ни «ме», как обычно, и тут Дима подходит… В общем, говорит, пять суток не спали, слыхал? А тебе, бедненькому, срочно спать нужно было, хе-хе-хе.
Про Диму с Женей я знаю – они могут и дольше не спать, если захотят. Тут главное – сила воли и тренировка, тогда можно хоть неделями не спать, если долго тренироваться. Дядя Коля их не любит, потому что они не пьют, а Дима над ним еще и смеялся, когда тот все никак не мог кулаком в него попасть. Дядя Коля отхлебывает из кружки, ставит на место, и задумывается о чем-то, или делает вид, а на самом деле ждет подходящего момента, чтобы заговорить. Я сижу, ем, поглядываю на Соню – она тоже выжидает момент, и тоже, чтобы что-то сказать.
– Николай, а вы сколько раз в дверь звонили?
– Какие-то ты странные вопросы мне задаешь, ей Богу. Да я уж и не помню – вроде один, почти сразу и открыли.
– А точно не два? Может, все-таки два раза, а первый просто тихо получился?
– Может, и два. Вообще-то я уже забыл.
– Ну да не важно. Забудьте и этот мой вопрос тоже.
И только сейчас я понимаю, что Чижов-то уже пьяненький – это не сразу заметно, только по некоторым признакам. Например, если его влево клонит, то это нормально, у него нога больная, а вот когда взад-вперед качает – значит, что-то в нем уже переваривается. Или у него иногда голова вперед как будто вываливается, а потом опять поднимается – тоже признак.
– Кстати, забыла вам представиться – меня Соней зовут, и я тут временно проживаю. Ну, до лучших времен.
– Сонечка, очень приятно. Слушайте, Сонечка, а может, нальете по стопочке за наше знакомство? Ваша хозяйка меня никогда в этом смысле не обижала…
Я киваю Соне головой – мол, можно. У нас в холодильнике уже давно стоит большая бутылка вина, к которой мама так и не притронулась. Я показываю Соне пальцем, где эта бутылка лежит, та достает ее и ставит на стол. На лице Чижова сразу появляется улыбка, и он начинает бормотать что-то вроде «ну-ка, ну-ка, сейчас мы ее», и на столе вдруг из ниоткуда появляется пластиковый стакан.
– Пью за знакомство, и за ваше здоровье, чтобы все у вас было хорошо! – С этими словами, он вливает в себя все из стаканчика и крякает, – Ох, не белая, конечно, но хорошо идет, родимое – будете, значит, здоровы, ребята. Кстати, раз уж такое дело… Думаю, маму вашу я не дождусь, поэтому попрошу у вас – завтра у моего брата юбилей, ну и… Не одолжите мне две с половиной на неделю – клянусь, отдам четко в срок! У жены зарплата как раз через неделю – отдам.
– Дядя Коля, вы ж только что долг нам отдали. Две тысячи.
– Так ведь и вот – я ж отдал! Значит, и эти две с половиной отдам, только через неделю, когда зарплату жена получит за месяц, тогда сразу все и отдам. Ну, нужно мне подарок купить – все же пятьдесят лет исполняется, а денег-то нет! Пшик! Ну выручите, ребята.
Соня глядит на меня и взглядом спрашивает, как тут быть, все же я тут пока за хозяина, и мне решать, что делать с деньгами. А я ей чуть заметно головой качаю – даю понять, что не надо ему давать ничего, потому что он пропьет их. Да и потом без мамы все равно нельзя ничего ему давать – брать можно, а давать нельзя. Но Соня почему-то делает вид, что не замечает этих моих знаков, и даже отворачивается в другую сторону – наверное, потому что ей становится неудобно за меня – что я дядя Коле не верю. А я ведь вижу, что эти деньги ему только во вред пойдут, да и мама будет ругать, если узнает, что мы ему деньги даем без спроса. Здесь мы не виноваты, здесь водка его виновата и деньги. Однако Соня поворачивается к Чижову и говорит:
– Отчего же, возьмите – я думаю, Ольга Павловна не будет против, если всего на неделю.
– Ей Богу, через неделю будут! Оленька бы разрешила – я просто ждать уже не могу. Спасибо вам, выручили.
– Только две с половиной я вам дать не смогу, не знаю, где деньги лежат, – с этими словами она смотрит на меня, да так, как будто я ей враг настоящий. – Могу вам одолжить снова только эти две тысячи.
– Нет-нет, Сонечка, мне именно две с половиной очень нужны. Я тут и подарок уже присмотрел… Я ведь верну через неделю – эти же я вернул!
– Извините, Николай, но здесь я только так вам могу помочь. Вот, возьмите, – и она берет с холодильника бумажки, которые я туда положил, и передает их Чижову. Тот прячет их в штаны, и еле слышно бормочет:
– Спасибо… Ну, хоть так. Хотя вот если бы с половиной, – и наливает себе следующий стакан. – За здоровье вашей хозяйки – твоей, Деф, матушки, Ольги Павловны. Оп! Опять в дверь звонят.
Я встаю изо стола и говорю:
– Я открою, Сонь.
Соня как стояла, так и села сразу:
– Хочешь сказать, сейчас опять позвонят? – Она поворачивается к Чижову. – Слышали? Что он сказал?
– Да, но ведь никто не звонил.
От этой водочки у дяди Коли совсем память отшибло – уже не помнит, что он только что говорил. Соня тоже как-то странно себя ведет, смотрит на меня с недоверием, с опаской даже – из-за денег что ли? Так я же просто помотал головой, потому что не хотел лично денег давать, а Соня может делать, как ей захочется. Иногда все начинают вести себя очень странно, как будто все вокруг сошли с ума, и я один среди них нормальный. И тут, пока я думал стоял, в дверь снова позвонили, да так, что Соня с дядей Колей аж подскочили на месте. А я пошел спрашивать, кто там:
– Коля у вас? Здравствуйте, у вас мой Коля?
Я возвращаюсь в гостиную:
– Дядя Коля, там ваша жена пришла. Зовет вас.
– Чего это она… Ну, да ладно, я тогда пошел… Ну, всего вам хорошего.
Он быстро доходит до двери, немного жмется на месте, потом, наконец, решается и толкает дверь, из-за которой тут же высовывается рука и хватает его за волосы.
– Вот ты где, гад – украсть, значит, решил! Думал, не замечу, что двух тысяч не хватает? Ладно, ты из кошелька моего пер, теперь ты и в эти залез? Ты, урод, хочешь, чтобы в тюрьму меня посадили?
– Лида, тише, тише. У меня они с собой, я ж на время взял, только на полчаса. Вот же они, на, на…
– Что значит «на»? Я тебе собака, что ли? – И рука уволакивает дядю Колю на лестницу.
Соня, слыша все это, выбегает за ними:
– Простите, но вообще-то эти две тысячи наши, мы их ему только что одолжили. Не могли бы вы их вернуть, пожалуйста?
– Не выйдет, девушка. Одолжили! Не надо было давать в долг этому алкашу! Последние деньги на улицу вынес, и на что нам теперь жить? В следующий раз трижды подумаете, прежде чем такому, как он, деньги давать, а он у меня больше ни копейки не получит – буду прятать, да так, чтобы в жизни ничего не нашел! Слышишь, скотина?
– Лида, не позорь! – Чижова все еще держат за волосы. – Я верну вам, обещаю, ну, может, попозже немного, но верну!
– Дядя Коля, вы клялись, что принесете через неделю…
– Сонечка, ну, ты же видишь, какая ситуация, ну помоги мне. Я ж за твое здоровье выпил!
– Девушка, ничего вы от него не получите! Слышите?
– Не позорь, Лида! У них паренек шшшшшшшшшш!
– Иди уже, а не волочи ногами! Вот повезло, так повезло…
– Я верну, обязательно верну! Я же обещал!

Чижова утаскивают наверх, и теперь уже вместо криков слышно только как потолок над нами трясется от топанья. Наверное, дядя Коля сердится на жену за то, что та сказала, мол, мы денег назад не получим.
– Он вернет, Соня, не переживай. Может, и не через неделю, конечно, но вернет, раз сказал. А маме ты не говори пока, что он приходил, как будто и не было ничего вовсе.
Я закрываю дверь на замок и собираюсь вернуться на кухню, чтобы доесть завтрак, но Соня хватает меня за рукав и тянет в свою сторону. Она не отпускает меня, и при этом сама ничего не говорит – может, и хочет что-то сказать, но никак не соберется с мыслями. Несколько раз она прикусывает губу, смотрит по сторонам, и только затем, наконец, говорит мне:
– Ты все-таки никуда не уйдешь, пока не объяснишь, что здесь такое происходит. Да, я понимаю – когда ты говоришь ни с того ни с сего, что сейчас позвонят в дверь, может, для тебя это и нормально. Я ведь не удивилась, когда ты мне рассказывал про говорящие деревья и маму, которая крадет твои мысли! Но почему сейчас получилось так, что в дверь действительно позвонили?
– Я не очень понимаю тебя, Сонь. Отпусти.
– Конечно! Деф, хватит прикидываться, я прекрасно вижу, что ты все отлично понимаешь. Может, я вчера и сомневалась, но сегодня уже почти уверена, что ты вовсе не такой шшшшш, как тебя мне рисовали. Совсем не такой!
– Кто рисовал?
– Не важно. Черт, да не прикидывайся ты, я же вижу, что ты все понимаешь! Ты про соседа этого, который сейчас приходил, тоже все заранее знал, зачем ему деньги нужны, и что он про юбилей наврал?
–Знал. Ну, догадывался вернее. Потому что он уже не первый раз так просит, и каждый раз тайком от мамы, чтоб она не видела. Да и про брата он своего тоже говорил, про юбилей как раз. Он когда выпьет, то у него память совсем перестает работать. А брат его умер недавно.
– Ты все же от ответа уходишь… Впрочем, дело твое, не хочешь говорить – не надо.
Брат дядя Коли где-то три недели назад умер – у него опухоль была, какая-то некачественная, и у нас уже весь дом знал, что жить ему оставалось совсем недолго. Его звали Виктор, и он двумя этажами ниже своего брата жил, то есть прямо под нами. Раньше я подолгу не мог заснуть из-за криков снизу – Виктор с женой ругались чуть ли не каждый вечер, хотя нет, обязательно каждый вечер ругались, и все время кричали друг на друга. А теперь, когда он умер, я опять заснуть не могу, потому что привык к их постоянным ссорам, и в тишине мне уже как-то одиноко немного. А может, я просто слишком рано спать ложусь.
На третий день после его смерти мы все у дяди Коли собрались, по случаю похорон. Мама меня тоже с собой взяла, потому что не любит, когда я один дома остаюсь, тогда она за меня переживает сильно. Мы все сидели за большим столом – я ел, а остальные, взрослые, те разговаривали друг с другом и пили водку:
– Все-таки хорошо, когда можно вот так собраться, проводить человека в последний путь…
– Да, это вам не большие города, где вечно все заняты, ни у кого нет ни на что времени, все только и думают, как бы детей пристроить, или увеличить проценты. Вот у нас хоть и город, а все же как-то по-сельски – и люди здесь другие. Мы вот когда в Петербурге жили, совсем по-другому все было.
– Осмелюсь предположить, что у нас каждый дом равняется небольшой деревне, а квартиры – это как будто избы. Все друг друга знают, ходят в гости. Кстати, и слухи расходятся очень быстро, знаете ли…
– Гриша, перестань. Витя хороший человек был.
– Ага, конечно. Хи-хи.
– Тише ты. Неудобно ведь. Да он и в самом деле человек неплохой был, нормальный он был.
– Особенно с женой со своей. Кстати, где она?
– Не знаю, спросить надо. Коль, а где Даша? Отказывается принимать соболезнования или прихворала?
– Придет, придет. Она на кладбище осталась, с подругой. Скоро придет.
– Оля… Ольга Паллна, извините, что отвлекаю, но, кстати, о кладбищах. Я вашего мальца недавно видел на нем – ходил среди могил, улыбался чего-то. А ну, признавайтесь, это не вы его послали туда, а? Зачем?
– Прекратите. Превратили поминки в цирк.
Мама больше ничего им не ответила. Она скорее по приглашению пришла, чем по собственной воле, и чувствовала себя немного неловко. У Чижовых было мало друзей, но у нас действительно, как сказал один из гостей, дружат домами – вот мы и пришли. Впрочем, не мы одни так – почти все пришли либо от нечего делать, либо за компанию, а кто и выпить. Все знали, что Даша своего мужа, Виктора, не особо любила, а тот не очень-то относился к своему брату дяде Коле. Все это знали, но про покойников всегда либо хорошо говорят, либо совсем ничего.
– Хотя кто знает, покойник ли он? Как думаешь, может, действительно есть рай, и он сейчас там? Вот ты веришь?
– Почему же. Верю. Только черт его знает, что там, в раю этом. Получше, наверное, чем здесь, а?
– В раю, наверное, дают кагора, сколько захочешь, еды всякой разной – ешь, сколько влезет! Вот это рай.
– А потом голова разболится. Или живот. Нет, в раю все должно быть хорошо.
– Ну, тогда в рай нужно баб разных, да таких, каких мы с тобой отродясь не видали, вот это точно будет рай!
– Не, уставать будешь.
– Да ну тебя. Скучный ты, что же, по-твоему в раю и вовсе ничего нет?
– Может, и так. Может, в этом и есть счастье – валяться и ничего не делать.
– Ага, и ни о чем не думать.
Тогда ближе к ночи вдова пришла, Дарья, а как по отчеству ее я не знаю – все просто Дашей зовут, хоть она и не молодая уже. Как только она появилась, все замолчали и начали кто есть, кто наливать в стопку, кто шарить что-то в кармане. Каждый занялся каким-то своим делом, как будто до Дашиного появления все так и сидели – молча, шурша бумажками в карманах.
– Ну, что же вы… Не переживайте, все там будем, так что продолжайте разговор, все нормально, – Даша старалась говорить непринужденно, как будто все просто зашли к ней поужинать.
– Нет, нет. Мои искренние сожаления, что все так вышло.
– Спасибо, Гриша. Впрочем, как вы все знаете, это не было… неожиданностью для всех нас, все же умер он от болезни, причем болезни неизлечимой… Так что не нужно всех этих слез, в конце концов, жизнь на всем этом не останавливается.
– Это точно.
– Только у меня к вам одна просьба – я не думаю, что это займет очень много времени. Вы знаете, для Вити тоже не было секретом то, что жить ему осталось совсем чуть-чуть, поэтому где-то с месяц назад он записал на кассету свое прощание… Не знаю, может, и завещание, может еще что-то – я ее не слушала, я обещала, что поставлю эту кассету, когда соберутся родные с гостями. Собственно, вот, думаю, этот момент и настал, если позволите – все-таки последняя воля покойного, это не отнимет много времени. Я понимаю, затея глупая, но…
– Нет, нормально… Нормально, Даш. Мы понимаем.
– Да, ставь ее, а мы помолчим. Не шурши ты, Гриша.
И вот она поставила кассету в магнитофон – все замолчали и стали слушать, а кто-то просто делал вид, что слушает, а сам в это время думал о чем-то о своем. Мне тогда начало казаться, что не только голос Виктора, но и все мы просто в кассету записаны, а на самом деле нас уже нет давно, и не чувствуем мы на самом деле ничего, а только говорим, что чувствуем. Виктор шептал с кассеты, обращаясь к друзьям и родственникам – ко всем, кого он знал, кого он тогда еще помнил, даже меня вниманием не обделил. И казалось, что вот он, с нами, все еще жив и говорит что-то, и кажется, что если ответить ему, то он услышит – что он хоть и умер, но продолжает жить, пока из магнитофона его слова звучат. А на самом деле, нет его больше, и ему сейчас уже все равно, слушают его или нет – есть только пленка, а на ней звуки, а звуки эти уже давно не принадлежат никому. Мы просто сидели и слушали, и слушали не из другого мира послание, а всего лишь кассету, которая шипела и шептала разные буковки:
– …в мои сорок девять лет… да… Ну что ж, теперь я дошел и до вас, родные мои… Родственнички! Ага, страшно, ха-ха-ха? Я вижу вас, даже сейчас, когда меня уже нет, а я вижу ваши глаза… ведь в них ложь! Ложжжжь. Вы всегда меня обманывали, я же знаю, я ведь все вижу! Лида, тебя это не касается, я тебя вообще не знаю – кто ты, что ты… ха-ха-ха! Но вы не бойтесь! Я просто вам скажу, что… Шшшшш… Щелк.
И вдруг все затихло, и гости, которые перешептывались во время прослушивания, тоже замолчали, а те, кто втихаря ели, так и застыли с едой во рту. Даша выпустила провод из рук, вынула из магнитофона пленку и бросила ее в ведро.
– Простите. Не хочу, чтобы он запомнился таким… В последнее время он был очень болен.
Мы тогда с мамой сразу наверх ушли.

Я доедаю крученое печенье и выпиваю залпом остатки чая, который уже порядочно остыл, пока я вспоминал эти поминки, Дашу и кассету с записью. Вот ведь забавно, бывает, сделаешь что-нибудь, и думаешь – все, на века останется, будут хранить как сувенир, слушать ночами, как последнюю память. А твою кассету, раз, и в ведро, и нет больше ничего – ни тебя, ни твоего последнего слова. Потому и нельзя никогда рассчитывать на последний момент, нужно так делать, чтоб всю жизнь как можно лучше жить, и каждую минуту с пользой проводить – тогда, может, и оставят даже самую дурную твою кассету, как память о твоих днях.
Правда, я буду не до конца честен, если не расскажу, как все произошло на самом деле. Это при гостях Даша швырнула кассету в ведро, потому что стыдно было за покойного, а ночью я слышал, как она ее в магнитофон ставила и щелкала кнопкой. Значит, дослушала все же до конца, значит не так уж и безразличен ей был этот Витя, с его опухолью в голове и вечными подозрениями. Я знаю, что было записано на пленке, да и соседи все знают, молчат только. А дело тут вот в чем – несколько лет назад Витя свою жену со своим братом застал.
– Вот с этим, который только что приходил? – Соня только усмехается, она не верит мне, и, если честно, я бы тоже не поверил. – Но ведь он пьяница, он же жалкий! Кто здесь к нему серьезно относится?
– Сонь, мы здесь все такие. Как этот, Чижов.
– Это почему еще, Деф? Я разве чего-то не знаю?
– А ты сама подумай. Ведь нашему городу очень мало лет, он совсем недавно построен. Раньше здесь какая-то собственность была, но она сгорела, а потом на ее месте решили небольшой городок построить, устроить производство. Здесь, Соня, квартиры очень дешево продавались, сколько точно не знаю, потому что в цифрах не разбираюсь, но немного очень.
– Да, я, кстати, помню. Даже реклама была по телевизору – это был маленький подарок жителям Петербурга, новенький чистый городок, и цены действительно небольшие были.
– Ну вот видишь, Сонь. Ты ведь понимаешь, кто сюда переехал? Те, кому в Петербурге мешало что-то, те, кому хотелось от чего-то убежать, скрыться в этих картонных домиках, и начать жить заново, как будто они только что родились. В нашем городке поселились те, кого в Петербурге обижали, а здесь – все свои, никто друг друга не тронет.
К тому времени, когда картонные дома достроили, все квартиры в них уже давно раскуплены были, и мы въехали в новый дом вместе со всеми остальными соседями буквально в один день. И, как и полагается, тут же начали друг к другу в гости ходить, знакомиться, спрашивать друг у друга, кто и почему сюда переехал. Оказывается, у всех есть свои причины, чтобы больше в Петербурге не жить. Я тогда уже не был мертв, но еще сидел в животе у мамы, что, впрочем, не мешало мне все их рассказы слушать.
Дядю Колю сюда его брат притащил – Витя, он тогда еще был здоров, и среди нас всех наиболее уверенно смотрелся. Он, по сути, были единственный во всем доме, кто ниоткуда не убегал, а появился здесь скорее по недоразумению, вместе с алкоголиком братом и такой же братовой женой Лидой. Он тогда вытащил их обоих, и поселил здесь в купленной на свои деньги квартире. Затем он выгодно продал петербуржскую квартиру дяди Коли, и у него со всех этих дел немаленькая сумма осталась, на которую он долгое время покупал продукты и привозил сюда. Сам же он продолжал жить в Петербурге.
Но потом у его жены, Даши, начались какие-то обмороки, головные боли, и врач посоветовал ей для ее же здоровья переехать из центра города куда-нибудь, где больше свежего воздуха. Как раз в то время умерла наша соседка снизу, Таиса – к ней какие-то гости приезжали, после чего ее уже мертвой нашли, с остановленным сердцем. В общем, не мое это дело, что там на самом деле случилось, но, как бы то ни было, квартирка-то освободилась, и Виктор благополучно успел купить ее у Лениных родственников.
Тем временем, Чижов с Лидой продолжали пить, умудряясь продавать соседям и посуду, и даже еду, и, казалось, еще немного, и дело до воровства бы дошло. Только все же оно до того не успело дойти – один раз Витя приехал с целой пачкой книг и какими-то тренингами, и сказал, что с их помощью отучит брата пьянствовать. После первого же занятия дядя Коля поведал о странном онемении в затылке, как будто там появилась первая трезвая мысль. Он тогда еще сказал:
– Надо же, какое ощущение непривычное.
И Лида тоже отметила это. И тогда Витя поручил своей жене каждый день ходить к ним наверх, и с ними тренингами заниматься. Сам же он приезжал только по вечерам, да и то не каждый день, так как был начальником на очень серьезном предприятии и иногда даже работал по выходным. Дядя Коля, благодаря этим тренингам, научился сдерживать себя самостоятельно, чтобы не пить, и жену свою смог отучить. В общем, буквально за месяц он совсем другим стал человеком – если раньше за ним нужен был глаз да глаз, то новый дядя Коля уже и сам мог за кем-нибудь присмотреть. Только вот Даша к нему ходить все равно не перестала.
Вите здесь не повезло сильно – они с братом очень похожи, но у Коли было есть огромное преимущество, даже, несмотря на то, что он пил. У него был подбородок прямой. Не такой, как у Виктора, который все время налево смотрит, как будто его только что ударили в челюсть, у Коли был прямой, а может, даже идеальный подбородок. Это смешно, наверное, звучит, но нужно увидеть их вместе, чтобы понять – Коля гораздо красивее Виктора, и это особенно заметно стало, когда он пить перестал.
И вот так аж несколько лет продолжалось. Сначала Даша приходила к дяде Коле, потом уже он начал ходить к ней, а затем они и вовсе вместе жить стали. Что удивительно – Лида, Колина жена, знала обо всем этом, но никаких разборок не устраивала, так как после начала трезвой жизни полностью к своему мужу интерес потеряла. А Виктору же никто не говорил о том, что происходит, хотя все обо всем знали, шептались за его спиной, и ждали, когда же он их наконец застукает. А случилось это одной из зим, буквально на следующий день после Нового Года, когда все еще от праздников не отошли, и продолжали куролесить кто как горазд.
Дядя Коля тогда тоже набрался изрядно, несмотря на свое обещание больше не пить – правда, в Новый Год, наверное, и можно было, все же праздник. А Виктор рано утром приехал, надеясь застать родных за последней стопкой водки, но немножко опоздал – к его прибытию уже все закончилось. Каково же его удивление было, когда, в свою квартиру войдя, вместо жены он обнаружил в своей постели Лиду с Гришей, что на первом этаже живет. Кое-как растолкав их, он узнал, что Даша его двумя этажами выше спит, в квартире дяди Коли. Потом были крики, мордобой, обещания отрезать там что-то, и в итоге Витя вместе с женой уехал в Петербург. В их квартире с тех пор не жил никто.
А буквально месяца три назад Даша его сюда на машине привезла, полусумасшедшего и совсем не такого, каким мы его запомнили. Он еле ходил, уставал быстро, и очень скверно ругался, на всех без разбору – и на жену, и на меня, и на маму. Он еще рассказывал про летающих котов, и навесной потолок, который его скушать хочет. Умер он немного раньше, чем мы думали, поэтому никто попрощаться с ним не успел, даже жена и дядя Коля, который с того Нового Года снова пить стал как сапожник.

– Я гляжу, вы тут не скучаете! – Соня заметно повеселела от моего рассказа, как будто я про что-то смешное сейчас вспоминал, а не про смерть. – Полный город сумасшедших, скрывающихся и убегающих. Я как-то и не подумала об этом, а с другой стороны – кому еще понадобится уезжать в совершенно сырой, только-только построенный город? Я еще смотрела, и ни одной бабушки так и не нашла. Обычно они на лавочках сидят, а у вас тут одни только пьяницы.
– А бабушек здесь и нет, и не было никогда. Разве что в церковь из своих деревень, что по краям, выбираются, да это только раз в неделю. Они деревья.
– В смысле, деревья?
– Ну, нервы.
– Деф, говори ж ты яснее, у меня и так с утра голова еле ворочается, еще и ты ее мучаешь своими заключениями. Бабушки – нервы…
– Я просто хочу сказать, что бабушки никуда не уедут с насиженных мест. Мы с мамой как-то ездили к ее знакомому врачу, чтоб он меня посмотрел, так он мне книжки там показывал разные. И в одной из книжек нервы были нарисованы, как они есть, только больше во много раз. И ты знаешь, они выглядят как маленькое дерево, а нервов этих на самом деле миллион, и все они врастают в тебя, и держат, чтобы ты никуда не убежал. Иногда смотришь на дерево, особенно зимой, и чудится, что вовсе не воздух вокруг, а желе застывшее, и дерево, как нервы, в него впилось, и не ветки у него, а корни, и держится оно за воздух сильно-сильно. Иногда я думаю, что не будь деревьев, мы бы давно улетели далеко в космос, что это они нас держат и не дают нашей земле вырваться.
Еды уже никакой не осталось, и чай давно кончился, и от волнения я начал кусать большой палец. Это мне помогает успокоиться, не думать о том, что «там», ну, там, где все по-другому.
– А потом, Соня, мы тоже привыкнем, и станем бабушками, дедушками, врастем, как нервы в квартиры и лавочки, и станет наш город точно таким же, как и все остальные.
– Слушай, а ты не думал уехать отсюда? Ведь ты сейчас можешь, ты же не дедушка еще, тебе всего шшшшшшш, так в чем же дело? Неужели тебе интересно здесь, в городе с сотней домов и несколькими магазинами?
– Интересно. Я не все еще изучил. Здесь очень много интересного – такого, что нет ни в одном другом городе. Когда я был у папы в голове, а он был в Петербурге, то с нами не разговаривали стены, и деревья молчали, и кресты на могилах тоже не пели ничего. В Петербурге нельзя притвориться, что ты стол, и стоять, не шелохнувшись два часа, а гости даже не догадаются, что это ты на самом деле. Здесь я могу просто улечься в поле, а с неба музыка будет звучать, да такая, что слушается не ушами, а душой напрямик, как будто уши – это и вовсе лишнее, и не нужны они никому. Вот я сегодня спал, а во сне мне Бог приснился, и был он не такой, как в церкви говорят – гораздо лучше, настолько, что даже святой Федор бы упал на колени и закричал: «Знал бы, что Ты такой, вовсе бы не спал, и целые сутки молился тебе!» Вот каково мне здесь, Соня! Да ежели я уеду отсюда, может он, город этот, и не пустит меня обратно, разве что перед самой смертью, как Витю. И кому он нужен был, когда с ума сошел? Да вот и мама без меня пропадет.
– Ничего с ней не станет. А если с ума сойдешь, так вдруг сумасшедший как раз в Петербурге нужен? Ведь в Петербурге тоже есть деревья, стены, кресты на могилах. Там наверняка… гм… тоже кто-то живет, если уж здесь живет, и сны в Петербурге снятся, и поля даже есть! Просто Петербург – он больше, и поэтому, наверное, пугает, но стоит его понять и принять, как он тут же становится родным. И вот честно, я бы лучше там жила, а не тут…
И вдруг она прерывается резко, прикусив губу, но теперь уже поздно. Не то чтобы она сказала что-то лишнее, просто мне сразу становится ясно, что ей не просто надоело жить со своей мамой. И по лицу ее видно, что я не ошибся, потому что на ее лице появились какие-то воспоминания, в виде небольших складок на лбу.
– Соня, так все же почему ты сюда приехала? Ты ведь тоже от чего-то бежишь, и это правда, ты тоже убегаешь, как и все мы?
– Нет, Деф, я не убегаю. Мне просто нужно жить одной, самой зарабатывать, самой о себе заботиться. Мы сегодня снова говорили с Ольгой Павловной, и она разрешила мне пожить у вас до первой зарплаты, чтобы я могла заплатить за съем. Мне нельзя жить в Петербурге, с ней, мне нужно жить одной и здесь. Иначе никак.
– Но ведь ты убежала, да, Сонь?
– Нет! Понимаешь, я убегала все это время, когда жила с ней, я каждый раз пыталась все разрешить, устроить, но на самом деле я убегала от проблемы. Иногда вот пробуешь как-то все сгладить, что-то предпринять, а потом понимаешь, что на самом деле ты убегаешь, убегаешь от единственно верного пути. И этот путь – послать все к чертям и убежать по-настоящему! Я только сейчас это поняла, только сейчас увидела, что все это время делала себе и ей только хуже.
– Кому, ей? Маме?
– Да, маме. Нас бросил отец, когда мне было совсем ничего, и это больно ударило по ней, она очень сильно его любила, и не выдержала такой нагрузки. Уже тогда она начала вести себя странно – мне было всего три года, а она уже ругала меня за то, что я играла с соседскими ребятами. Мы говорить еще толком не умели, а я уже слышала в свой адрес: «Дура! А ну быстро домой!» Над моей мамой смеялись, а меня жалели, но мне от этого было не легче. Все думали, что лучше уж такая мама, чем вовсе без нее в детдоме, поэтому никто и не думал ее ни в какую больницу класть – шума от нее было немного, время она никому не причиняла. Вернее, все так думали.
Соня переводит дыхание.
– И что удивительно, скоро она познакомилась с человеком, Антоном, который полюбил ее такой, какая она есть, со всеми ее причудами, и недостойным поведением. Он поселился с нами, и мы даже зажили нормальной семьей – не скажу, чтобы очень счастливой, но гораздо лучше, чем до этого. Я всегда поражалась таким людям, как мой отчим, которые могут полюбить сумасшедшую женщину, и жить с ней, и быть довольными своей жизнью. Однако, только я, наконец, поверила в сказку, как она тут же и закончилась, спустя почти два года после ее начала. Снова объявился мой отец, и он стал наведываться к нам домой, когда отчим был на работе. Он приставал к моей маме, говорил, что теперь он понял свою ошибку и будет только с ней. Он даже не стеснялся меня, он говорил все это и лапал ее, когда я стояла рядом. Естественно, я рассказала отчиму – он ведь был мне как отец, а тот… Тот скорее мне представлялся ужасным монстром, который опять испортит мою маму. И вот, когда я все рассказала… Антон на следующий же день вернулся в обед, когда его никто не ждал, и застал маму с этим монстром. А потом… В общем, мой отец убил Антона и убежал на улицу. Больше его никто и не видел.
Соня идет снова ставить чайник, наверное, чтобы вода была горячая, когда мама придет из магазина. Доливает еще воды, поворачивает ручку на плите, зажигает спичку, и вот уже бегают под чайником веселые огоньки, как будто это не огоньки, а лепестки – от лютика, который, если взять в руки, то может сжечь пальцы.
Я говорю:
– Похоже на историю с дядей Колей. Только твой отец убежал, а дядя Коля здесь, с нами. Он от некоторых глаза прячет, а от меня нет, потому что знает, что мне на него злиться не за что.
Только Соня меня как будто и не услышала вовсе:
– Потом, после того, как убили Антона, маме стало совсем плохо. Она даже похоронами заниматься не стала, вместо нее твоя мама всем этим занималась. Я Ольге Павловне дверь тайком открывала, чтобы вынести кое-какие Антоновы вещи – когда он умирал, то просил захоронить его вместе с ними. И все это делалось так, чтобы мама из своей комнаты не услышала, и не подняла тревогу, потому что для мамы с того момента все люди стали врагами. И я тоже. Она перестала воспринимать меня как дочь – я была то шпионом отца, то и вовсе какой-то бывшей женой Антона. И самое обидное, что она-то в этом нисколько виновата не была, ведь человек, если он сходит с ума, то для него все остается по-прежнему. Она просто жила дальше, а выходила так, что только мучила меня. Ну, ты ведь понимаешь, да?
– Понимаю, почему же.
– Вот это и было самое обидное. То, что человек тебе постоянно плохо делает, а сам в этом нисколько не виноват, и если разозлишься на него, то, значит, ты гадкий человек, и не умеешь терпеть чужие немощи. Она постоянно меня спрашивала, что я делаю в ее доме, ей казалось, что я краду ее деньги. Иногда она приходила в себя – обнимала меня, говорила, что любит, порой даже неделями могли жить душа в душу, но потом все снова возвращалось на круги своя, с новой силой. Причем так плохо она вела себя только со мной – с остальными разве что немного ругалась иногда. Может, это потому что я жила с ней, не знаю. Она могла ходить в магазин, к соседям, если понадобится, она даже ходила на работу – выглядела, конечно, странновато, но никому не мешала. Она считала всех своими врагами, но доставалось почему-то всегда только мне. А соседи только и говорили: «Ты должна терпеть! Это же твоя мать, она тебя вырастила. С человеком случилось несчастье, она в этом не виновата». Но в чем тогда виновата я? Почему я должна терпеть человека, который меня даже за соседа считать не хочет? А знаешь, что самое противное-то? Если я вдруг на нее накричу, огрызнусь или просто скажу что-то обидное, то ведь она не поймет! Она же ничего не поймет, она будет думать, что я ее обидела ни за что не про что! Плевать мне на соседей, что они подумают, но ведь мама – она совсем ничего не поймет! Никогда! Вот тогда я и порезала в нескольких местах телефонный провод – все равно мама никуда не звонит, и уехала сюда. Я не убежала – я наконец-то сделала выбор, правда, сознаюсь, это было очень нелегко.
– И теперь будешь здесь жить?
– Наверное. Я, кажется, вчера говорила, что поеду еще куда-нибудь, но ведь другого такого города нет. Придется задержаться здесь, на неопределенный срок.
– А почему ты моей маме правду не рассказала? Она бы поняла, я думаю.
– Она бы не поняла. Никто не поймет – все так и будут говорить, что я неблагодарная эгоистка, что я думаю только о себе – я же знаю, как это выглядит со стороны, да только вы попробуйте сами побыть на моем месте!
А я уже попробовал. Пока она рассказывала, я представлял себе, как смотрю ее глазами на сумасшедшую мать, как смотрю на свою жизнь, которая больше не повторится, и как смотрят на меня люди вокруг и думают, что Соня должна пожертвовать собой ради мамы. И я говорю:
– Я тебя понимаю, Соня. Я очень хорошо понимаю.
Соня улыбается, и на этот раз по-настоящему, обоими уголками:
– Ты хороший, Деф. Кстати, если уж заговорили… Ты-то хоть знаешь, почему ты здесь?
Я спрашивал себя об этом, и маму спрашивал, и папу в стенку спрашивал. Никто не знает, почему я здесь, и никто мне не говорит. Мама хочет, чтобы я думал, будто мы всегда здесь жили, а я ведь не дурак – я знаю, когда этот город построили! Я помню глазами папы, как мы куда-то убегали, и я помню животом мамы, как мы откуда-то уезжали, а зачем, почему – не знаю. Папа сидит в стенке и редко что-то говорит, а по тем словам, что из него выходят, мне кажется, что он даже не знает, что застрелился – конечно, он тогда не может знать, и почему я здесь. А мама постоянно обманывает меня – говорит что-то про театр, что она здесь всегда жила, и папа жил, а я ведь помню! Она меня за дурака держит, Сонь!
– Ну, ничего страшного, я же просто спросила. Кстати… Если говорить по правде, то вы на самом деле жили в Петербурге. Ольга Павловна просила этого не говорить, но, раз уж я тут с похоронами Антона проболталась… Впрочем, почему вы сюда переехали, я и сама не знаю. Нет, правда, не знаю.
Однако Соня что-то не договаривает, потому что сразу после ее слов из моей комнаты послышались слова: «Все не совсем так, все совсем не так!». Это папа из стенки кричит, он умеет так кричать, чтобы я один его слышал. Папа мне иногда помогает, потому что он знает, что будет наперед и видит будущее – таким, какое оно на самом деле есть. Один раз я хотел вылезти в окно, чтобы погулять, а он мне запретил, сказал, что на улице сейчас опасно. И правда, через миг, откуда не возьмись, под окнами появился Чижов, пьяный, и стал кричать, что порвет всем глотку.
Так что и в этот раз папе можно верить. Я говорю Соне, что это не мама ее попросила молчать, а она сама себя попросила. И что она все знает, но не хочет, чтобы я знал. Когда я говорю такие вещи, мне кажется, что мне даже не десять, не пять лет, а я и вовсе не родился. Что во мне сидит другой человек, и мешает мне родиться, сказать то, что я хочу, а не только:
– Некрасиво лгать, Сонь – обман ни к чему хорошему не приведет.
Соня после таких слов аж подскакивает! А потом впивается в меня взглядом, да таким, что еще чуть-чуть, и просверлит меня насквозь. И я отворачиваюсь к окну, чтобы не видеть ее – я всегда так делаю, когда на меня кто-то так смотрит, это как-то само собой происходит.
– Ты ведь знаешь, да? Ты все знаешь, Деф, тебе ведь все известно! Я-то дура, думала, что ты действительно, бедненький, прожил здесь в полном неведении, а тебе, оказывается, все давно известно! И я еще жалею тебя, не рассказываю… А ты меня лгуньей называешь. Что же ты, посмеяться надо мной хочешь, ну так смейся тогда, ты выиграл!
– Это был не я, Сонь. Это не я был.
– Очень смешно. Кажется, я начинаю понимать, почему с тобой никто не разговаривает.
А это на самом деле не я сказал. Это кто-то за меня сейчас открыл рот и выдавил эти звуки, как будто они уже сидели внутри, и нужно было их только вытолкнуть. То есть, мне кажется, что это я сказал, а на самом деле нет, как будто меня загипнотизировали, чтобы я так сделал и потом думал, что я и отдавал приказы. Но я вовсе не собирался говорить такие вещи, и тогда, у пруда, не собирался, но внутри меня как будто кто-то засело – и иногда мной управляет. Конечно, со стороны это звучит глупо, ведь люди думают, что если ты что-то делаешь, значит, сам этого и хочешь. А это часто бывает не так, иногда понимаешь, что ты чего-то хотел только после того, как ты уже это сделал, и кто на самом деле этого хотел, не понятно.
И я так и сидел молча минут пять, не меньше, а потом я вдруг понимаю, и от удивления меня даже затрясло всего. Я поворачиваюсь к Соне и говорю ей быстро, скороговоркой, чтобы меня никто не прервал:
– Со-соня, я з-знаю, кто это говорил сейчас. И п-п-почему я на людей иногда ругаюсь, а сам того не хочу. Потому что во мне бес сидит, вот почему!
– Деф, прекрати уже, я с тобой больше не разговариваю.
Тогда я ее хватаю за руку, и начинаю трясти, а сам еще быстрее слова выговариваю:
– Нет, правда, Сонь, я сейчас хотел молчать, а сказал тебе, что ты лгунья, а я совсем не то хотел сказать. Я вообще не собирался об этом говорить. Сонь, я теперь понял, почему мама не хочет, чтобы я на улицу выходил – потому что я бесноватый, и могу натворить чего-нибудь.
– А как ты вообще понял, что я наврала? Твоя мама мне сказала, что ты ничего не знаешь и не должен знать. Но ведь тебе все известно о том, что тогда произошло?
И я открываю рот, чтобы ответить «нет», а сам говорю:
– Да, мне все известно!
Тут я через уже весь стол лезу к ней, трясу за плечи, и из последних сил выдавливаю:
– Помоги мне, Соня. Мне страшно, мне никогда так страшно не было как сейчас! Я не обманываю, и не смеюсь, это бесы все, это они меня заставляют!
И в этот момент в гостиную мама входит.

Мама очень изменилась с того момента, как Соня приехала, она стала совсем уж неразговорчивой, сидит одна в гостиной, о чем-то думает. С приездом Сони открылась еще одна страничка ее жизни, та самая, которую она всегда перелистывала, не глядя, но вырвать которую никак не получалось. Я не знаю, что случилось между ней и ее сестрой, но если она не рассказывала мне о том, что у нас есть родственники, если они даже ни разу не созванивались, то, наверное, что-то очень серьезное. И мне даже кажется, что мама в чем-то перед сестрой виновата, потому что она во всем старается Соне угодить, как бы прося прощения за случившееся.
А сейчас ей кажется, что в Петербурге, в небольшой квартире в старой части города, лежит покойная сестра, и похоронить ее некому, и не найдет ее никто, до тех пор, пока она не начнет пахнуть, и соседи не вызовут милицию. А может, эту сестру заставили подписать бумажку, а потом натолкали в нее таблеток, и уехали до следующего дня. И теперь она лежит где-нибудь в канаве, или в лесу, под корнями дерева, или на дне реки глубокой. Я примерно догадываюсь, о чем сейчас думает мама, и боюсь, что еще чуть-чуть, и она сорвется, побежит на вокзал, уедет в Петербург и там узнает о Сонином вранье. Но еще больше я боюсь, что она не сделает этого, и похоронит вместо своей сестры свои чувства к ней, и к самой себе тоже.
Меня снова уложили спать, потому что я начал плакать и совсем потерял голову, кричал и брыкался. Сейчас я съел таблетку, и немного успокоился, правда, в голове начали обрываться мысли, а иногда задумаешься о чем-то важном, а через секунду понимаешь, что в голове уже полная ерунда. Глаза слипаются, но спать я не хочу – я стою в кровати на коленях, и нащупываю ухом провод в стене, чтобы послушать, о чем они там говорят.
– Пошла ты к черту, я вниз, к друзьям, а ты тут подыхай со своими деньгами, дура.
Это Чижов, его голос. Снова на лавочку собрался, к таким же пьяницам, которых он друзьями называет. Они могут с самого утра и до вечера сидеть, выпивать, рассказывать друг другу сплетни, кто что купил, кто кому что продал. Они меня иногда к себе зовут, но это только в шутку, когда я с мамой, а если один мимо них пройду, то делают вид, что меня не видят.
– Ты чего это даже не позвонил? Тебя всю ночь нет, и что я должен думать?
Это Гриша, Григорий Игнатьевич, он на первом этаже живет, но не под нами, а напротив той, где Даша, то есть почти под нами. Это он со своим сыном, наверное, разговаривает, а сыну его примерно столько же, сколько и мне, ну, по крайней мере, мы с ним выглядим похоже. Гриша приехал сюда вместе с сестрой, которая правда, поселилась не в нашем доме, а в другом, ближе к церкви. Почему они сюда приехали, от чего убежали, никто не знает, во всяком случае Гриша говорил одно, а его сестра другое совсем. Но никто не стал допытываться в чем дело, хотя, признаться, многие на них тогда обиделись. Все же, когда мы сюда въехали, то были как одна большая семья, нас всех объединяло то, что мы скрылись от чего-то в этом городе, и никто ни от кого ничего не утаивал. Кстати, Гришиного сына Павликом зовут, а у его сестры Нины есть дочь – Наташа. Нина замужем за каким-то морячком, которого я толком не знаю.
Гриша меня не любит – говорит, взгляд у меня странный. Да и он мне, если честно, не особо нравится, и шутит он очень глупо, вечно меня пытается поддеть, то говорит, что его племянница Наташка пишет мне любовные записки, а потом сжигает, то еще какую-нибудь глупость. А я поначалу ему верил, и даже один раз пошел на эту Наташку посмотреть, но она на меня даже внимания не обратила, я тогда еще обиделся очень. А еще этот Гриша у моей мамы ночью был – ну, понятно, о чем я говорю. Один раз я его утром увидел, как он из маминой комнаты выходит, и я на него так посмотрел, что он тут же из квартиры и выскочил. После того случая, наверное, он о взгляде моем и говорит.
– Про бесов – это, конечно, что-то новое. Хорошая у мальчика фантазия, нечего сказать… Что-то он меня расстраивает совсем. Если так и дальше будет продолжаться, придется все же обращаться к врачам, а там больница, психотропы, ну, понимаешь, Соня, ничего хорошего не будет. Надеюсь, что он уже забыл про своих бесов и спит сейчас.
А это мама моя – она думает, что я уже сплю давно и не слышу, о чем она Соне рассказывает. Только я частенько вместо того, чтобы спать, слушаю ее по проводам, как она разговаривает с кем-то. Сейчас она, наверное, думает, что меня могут увезти в больницу, чтобы там из меня бесов повытягивали.
– Ольга Павловна, а что, если мы с ним в церковь сходим? Ведь сегодня суббота, так? По субботам какие-то службы происходят, мы можем сходить, постоять, Деф увидит, что с ним все нормально, и успокоится. Хуже ведь не станет.
– Хм. Ну не знаю, сходите. Только, боюсь, он не проснется к вечеру.
– Не проснется, так утром сходим. По воскресеньям как раз утренние служат. Шшшшшшшш…
– Шшшшшшшш…
– Шшшшш… Шшшш…
Голова сама уже падает на бок, и руки плохо держат, таблетка врастает в меня как нервы, как дерево, берет меня под свой контроль и заставляет мое тело лечь и укрыться одеялом. Руки сжимают с двух сторон подушку, чтобы голове было мягче, затем переворачивают меня на бок, а ноги сжимаются в коленях. Вместо мыслей в голове уже лишь обрывки слов, букв, звуков, переплетаются друг с другом, образуя новый сон, в который я погружаюсь, как в воду. Петушки, погоня, Бог – интересно, что же мне приснится на этот раз?
И вдруг я резко просыпаюсь, вскакиваю с кровати – в голове шумит от странных голосов на улице, от обрывков сна, в который я только-только начал погружаться. Я подбегаю к окну и вижу две милицейские машины под окнами. Думаю выпрыгнуть из окна, ведь всего лишь второй этаж, но внизу стоят еще и какие-то люди, наверное, соседи. Тут я слышу звонок в дверь, слышу, как мама спрашивает «кто там», и как она открывает дверь, впускает кого-то. Я запираю свою комнату на щеколду, и пытаюсь сообразить, что же мне делать. Но ничего и в голову не приходит.
Шаги приближаются, и вот уже в мою дверь стучат, требуют открыть, и не сопротивляться, а не то они меня мигом разделают. Кто-то спрашивает у мамы, здесь ли я, и она отвечает, что да, здесь. Я же стою, и ноги мои трясутся от страха, потому что понимаю, что сейчас меня схватят и посадят в тюрьму, а там я пропаду, и если и выйду оттуда, то жизнь моя уже настоящим адом станет. И вдруг я вспоминаю, что под подушкой у меня пистолет лежит, и в тот же миг в моей голове просыпается шальная мысль:
– А что, если?..
Ведь думать некогда – или сейчас или никогда, или сейчас, или всю жизнь потом мучаться. Так что я достаю его и подношу к правому виску, прикасаюсь, надавливаю, чтобы чувствовать пульс, стою так несколько секунд. Потом снимаю предохранитель и снова подношу к виску, а затем засовываю его себе в рот. Я мысленно прошу прощения у всех, кого я обидел, в первую очередь, у мамы, у Бога, у всех своих друзей. Кто-то ударяет в дверь ногой, и мне приходится резко прервать свое прощание с жизнью.
Бах!
В глазах темнеет, а в ушах появляются странные звуки, напоминающие жужжание, или шипение, звук, как у старого телевизора или радио, если его не настроить. Эти звуки становятся все громче, но не бьют по ушам, как будто не они вырастают, а просто я становлюсь меньше. И вдруг все замолкает, пропадает, становится в один миг серым, а кроме этого серого больше и нет ничего. Я жду, что вот-вот откроется небо, спустится апостол Павел, и что-нибудь мне сообщит, или даже сам Бог уделит мне секундочку своего времени, но ничего не происходит. Все как будто замерло, и время остановилось, а я так и остаюсь висеть между двумя секундами, как будто я попал внутрь часов, и из-за меня шестеренки остановились.

– Деф, ты как, выспался? Мы можем кое-куда сходить сегодня.
– В церковь?
– Да, а откуда ты знаешь?
– Слышал.
Соня пытается сделать удивленное лицо, но, по-моему, ее уже это не совсем удивляет.
– Ну вставай тогда.
Таблетка почти перестала действовать, только немного качает из стороны сторону, а может, это и бесы меня качают, которые внутри сидят. А бесы, они как таблетки – не примешь, не будут действовать. Значит, я сам этих бесов принимаю, и сам хочу, чтобы мной кто-то управлял, но как заставить себя от них отказаться?
Я одеваюсь и иду в гостиную, где мы кушаем, а потом Соня говорит, что уже пора, и мы начинаем одеваться. Мама подзывает Соню поближе к себе, и что-то ей тихо объясняет, вроде того, как куда-то добраться, хотя дорогу к церкви я и сам знаю. Наверное, зайдем по пути еще куда-то. Пока они разговаривают, я подхожу к окну и выглядываю в него – там на лавочке сидят дядя Коля, Гриша и еще каких-то два дядьки. Значит, сейчас все еще суббота, и вечер, потому что Гриша по утрам не пьет, по утрам только Чижов, да эти его приятели пьют.
Наконец, Соня тоже одевается, и мы выходим, а уже темно, потому что осень, и солнце плохо светит, поэтому я беру с собой фонарик, на всякий случай. Да и скучно с ним по дороге не будет – идешь, светишь себе под ноги, или на небо – очень красиво получается, если сквозь дерево, например, светить. Я кладу его в карман, чтоб не отвлекал меня по пустякам.
Как только мы выходим, нас сразу встречает толпа пьяных лиц, и одно из них торжественно произносит:
– О, а вот и Сонечка, я вам про нее говорил. Сонечка, это мои, а теперь уже и ваши, соседи. Познакомьтесь, пожалуйста, будьте так любезны.
Соня, стараясь казаться дружелюбной, отвечает ему:
– Что ж, очень приятно, я Соня, проживаю временно у Ольги Павловны.
– Временно? Это как надо понимать – сюда на каникулы?
– Нет, попробую тут же и устроиться, но пока вот работу ищу.
– Работу – это вот можно как раз к Грише насчет работы. Он у нас работающий. Кстати да, это Гриша, познакомьтесь.
– Очень приятно, я Соня.
– Очень приятно.
– Кстати, вон на тебя из окна Павлик смотрит, видишь? Это вот Гришин сын как раз. Ух, уже пропал! Да ты на него и не смотри – он уже, деточка занят, сегодня домой даже не пришел, ночевал с кем-то! Интересно все же с кем, да, Гриша?
– Интересно, да только он не говорит, зараза. Мне же как отцу нужно знать, я ж уже чего только не думал – и то, что он голубой, или вдруг он со старухой с какой встречается. А он стеснительный, боится, что нам его любовь не понравится, так ведь тут девиц-то раз-два и обчелся, я любой его выбор одобрю! Ну погоди ж, я за ним прослежу – узнаю.
– Да не горячись ты – скажет, только время выжидает, вот, завтрашнего дня, например. А ты налей ему, да расспроси, что да как, а? – говорит один из дядек.
Чижов при этом слове сразу приободрился, как будто только и ждал, когда ему дадут повод, чтобы высказаться:
– Кстати, насчет этого… А почему бы нам и не?.. А, Сонечка, выпьем за знакомство, за встречу, за хорошие соседские отношения! Наливай, Гриш, этому не надо, он и так все время как пьяный. Ой, да ведь мы же знакомиться не закончили!
Дальше дядя Коля представляет двух остальных своих друзей, они тоже говорят, что им очень приятно, а мы уже начинаем делать маленькие шажки, давая понять, что уходим.
– Погоди-погоди, Сонечка, а как же за знакомство?
– Спасибо, но нам в церковь. Кстати, вам, Николай, должно быть стыдно, за то, что вы меня обманули сегодня. А вам почему-то не стыдно.
– Коль, что же ты на этот раз наплел? Опять деньги добывал?
– Да не обманывал я… Ну, попросил просто, а она отказала. Вот и все.
Соня совсем не ожидала такого ответа:
– Ничего себе! Просто отказала? А как же юбилей брата, на который вы денег просили? Ведь ваш брат умер, не так ли?
Тут же все затихают, то есть, наоборот, хотят сделать вид, что ничего особенного не происходит, но получается так, что все в один миг начинают вести себя по-другому. И один из дядек, который за дядь Колиной спиной стоит, показывает рукой, мол, сейчас спектакль начнется.
– Так тебе этот… шкет рассказал? Так и что ж, юбилею не быть? Вот что я тебе скажу, завтра ему исполнится пятьдесят лет ровно, и я это отмечу, даже без ваших денег. У жены украду и отмечу!
– А вот и не исполнится, потому что ваш брат умер!
– А для меня он не умер, ясно? Для меня он жив, потому что я его брат. Это для вас он умер, а для меня он брат, и я отмечу!
Из окна высовывается Лида, его жена, и говорит, что еще один крик, и она выйдет со скалкой. Чижов сразу замолкает. А чуть попозже добавляет тихо:
– Нехорошая ты девчонка, нет души в тебе. Идите уж в свою церковь, пейте вино Христово, а мы свое будем.

Нет, все же Соня хорошая, только она не знает, что об этом с Чижовым говорить нельзя. Сейчас еще ничего, а как только Витя умер, дядя Коля каждый день, как тут выражались, «концерты» устраивал. Даже на поминках, которые у него дома устраивались, и где кассету слушали – рассказывали потом, чем все закончилось. Хорошо хоть, что мы с мамой ушли тогда, потому что Чижов там стол опрокинул и на гостей бросался, а потом долго рыдал, пока там же и не уснул за столом.
Мы отходим, я и говорю:
– Кстати, Сонь… А я знаю, куда Павлик ходит.
– Да? Так что же ты сейчас этому Грише не сказал?
– Ну, во-первых, мне Гриша не нравится, а во-вторых, я не очень думаю, что ему это приятно будет услышать.
– То есть, Гриша правильно делает, что переживает?
– Ну да. Павлик к своей двоюродной сестре ходит, к Наташе. Я как раз там гулял недавно, где Наташа комнату снимает, и он туда заходил. А потом они вместе вышли оттуда.
– Ну, так это же нормально. Или он не только… ходит?
– Не только. Я случайно видел кое-что, и могу точно сказать – у них отношения. Только вот Павлик все боится отцу сказать, а тот уже, видишь, растрезвонил всем, все же городок у нас маленький, все друг друга каждый день видят.
– Но ведь все равно все узнают? Разве нет? Ведь за ним либо отец проследит, либо расскажет кто-то, здесь же как в деревне – слухи должны быстро расходиться.
– Да, узнают. Но это их дело, пускай поступают, как хотят. Мне кажется, лучше не вмешиваться.
– Ну не знаю. Я бы рассказала, как есть.
Чтобы дойти до церкви, нужно сначала через лесок небольшой пройти, потом будет речка и мост, а за мостом уже видно белое красивое здание с золотым куполом, и забор вокруг него, и кладбище. Кладбище совсем небольшое, здесь, в основном, деревенские и родственники тех, кто из нашего города, которые жили в Петербурге – их похоронили здесь, чтоб не ездить далеко. Ну и несколько наших тоже есть – Витина могила, нескольких пьяниц, которые отравились техническим спиртом, девушки одной, которая под машину попала, детей даже несколько. И еще какие-то люди – всех и не упомнишь.
Я стараюсь поддерживать беседу, потому что Соня молчит и о чем-то думает, а мне скучно:
– А ты знаешь, что у нас в церкви святой служит?
– Как это святой? Разве святыми не после смерти называют?
– Называть-то называют, но живут-то они при жизни. Вот и наш Федор Новоблаженный умрет – и скажут, вот, дескать, жил святой Федор. А пока он не умер, значит, живет святой Федор.
– Забавный ты. И в чем же его святость?
– А он предсказания дает. Скажет, что этим летом волки человека съедят, значит, правда, придут и съедят. Только он про волков не говорил, а все больше, когда гроза будет, или когда умрет кто-то, или что в мире будет происходить.
– Ну так это вовсе и не чудо никакое, для таких предсказаний достаточно современной техники. «Прогноз погоды» никогда не смотрел?
– Видел, только это не то вовсе. Вот когда он Петербурге еще служил, то один раз сказал своим прихожанам, что в понедельник взрыв будет – и что ты думаешь? Как раз в ближайший понедельник поезд взорвался.
– Значит, он не только жулик, но еще и связан с преступным миром, раз знает о таких вещах. Знаешь, кто предупреждает о взрывах? Как раз те, кто в преступных группах и состоят.
– А я вот верю ему. Ну зачем человеку врать – все равно ничего он с этого не получает, а только зависть со стороны других священников, да сплетни всякие.
– Ну и зря веришь. Был такой мальчик, Буратино – так вот он верил, что если посадить монетку, то вырастет монетное дерево.
– А может, и вырастет! Ведь Бог – он все может, он и из ничего может такое дерево сделать! Нужно только поверить по-настоящему. Ведь чудо, оно всегда такое, что не знаешь – чудо это или нет. Веришь – чудо, не веришь – просто совпадение, случайность. А может, и вырастет такое дерево, только не из земли, а из других людей, и если посадить монетку не в грязь, а в человека.
Соня молчит. То ли опять о своем о чем-то задумалась, то ли мои слова так на нее подействовали. А я много об этом думал – о чудесах, и о Боге, поэтому сразу сказал так, как хотел. Мне кажется, что про все чудеса можно так сказать – дескать, это из-за погоды, а это из-за бури какой-нибудь.
– Сонь, я тут как раз сон свой вспомнил. Про то, как Бог появился на небе, и все смотрели на Него, и говорили, мол, как хорошо, что Бог нас не забывает, и иногда появляется, чтобы мы видели Его чудеса. И верили в Него, потому что Бог им показывал очень красивые штуки, которые нельзя сделать с помощью фонаря или еще чего-нибудь.
– Да, я помню – ты уже рассказывал. Кстати, а ведь это идея. Если бы я была Богом, я бы обязательно показала что-нибудь эдакое, чтобы все в меня поверили.
– Однако, Сонь, я не дорассказал. Дело в том, что среди толпы все равно нашлись люди, которые ворчали себе под нос: «Это же не Бог, что все кланяются, это просто излучение какое-то», и еще что-то такое, и ворчали они, и других пытались переубедить. Я подошел к одному и спросил его, что же он такое творит, ведь это сам Бог о себе напоминает, а они все равно не верят. И других за собой утягивают! Я спросил их, а что же им показать надо такого, чтобы они поверили? И они ответили, что ничего не надо, потому что Бога все равно нет, а всему есть объяснение научное. Вот ведь как, Соня!
– Ну, это, конечно, уже неправильно. Если бы я увидела что-нибудь эдакое, я бы поверила обязательно.
– Только я никак не пойму – ну почему Бог не хочет ничего показывать?
– Это действительно обидно, Деф, и здесь тебе никто не ответит. Мы все ждем, ждем, а в итоге так и умираем, не узнав ничего… Кстати, о чем мы говорили-то? А, ну да, этот ваш Федор святой – а что ж он-то здесь делает?
– Ну, ведь нужно кому-то службы вести. А приехал он, вроде, потому, что в Петербурге его дару завидовали. С кем-то он там поссорился сильно.

Мы доходим до моста, и уже видно церковь, и ограду, воротца небольшие, а вокруг церкви народ уже собирается – бабушки из деревень, да несколько женщин оттуда же. Из нашего городка сегодня, похоже, только я и Соня.
– Деф, у нас до начала службы еще минут десять, может, зайдем на кладбище?
– Почему бы и нет, давай. Я покажу могилки, которые мне нравятся.
И мы проходим через ворота, через бабушек, которые смотрят на нас как на инопланетян, затем еще через одни ворота поменьше, на кладбище. Кто-то уже сидит у могил, чистит их, или ставит свечку, а кто-то уже выходит к церкви, чтобы не опоздать к началу. Я бываю здесь иногда, мне нравится на кладбище – очень тихо, спокойно, никаких покойников нет, не то что в лесу, или в парке – здесь только памятнички, кресты да надписи разные. Кто что придумает – то и напишет, кто «любимой матери» просто, а кто и «дождешься ты меня, иль мне поторопиться?» Здесь все устроено так, как родственники хотят, а не покойный, поэтому и нет здесь никого, но сами родственники не виноваты – ведь мертвые души не всегда могут правильно сказать, что им нужно. А это…
– Это могила двухлетней девочки. Я знаю.
– То есть, как это знаешь?
– Я умолчала кое о чем, мы с мамой уже приезжали сюда несколько раз. С моей мамой. Помнишь, я рассказывала, как мы выносили вещи, чтобы похоронить моего отчима? Ну так вот все это сюда и привезли. Смотри…
И она идет между могил, уверенно, зная наперед, где можно пройти, а где слишком узко между оградками, и лучше будет заранее повернуть. Я еле поспеваю за ней, она очень быстро идет, как будто боится, что я сейчас забуду, про что она говорила, и придется начинать весь рассказ заново. Но я держу ее слова в голове, не давая им ускользнуть или затереться чем-то еще.
– Вот он. «Наумов Антон… Наумович». Заросла, смотри, могилка вся – надо выдергать хотя бы ту траву, что на самой плите, а то и неудобно – почти все вокруг ухоженные.
– Да ну, Сонь. Ему же все равно, может, ему больше трава как раз нравится.
– Может, и так, а может и не так. – Соня дергает сразу помногу, так что на месте сорняков появляются ямочки, и складывает всю эту траву в кучу. – Только могилка, Деф – это память о близком тебе человеке, и если ты не заботишься об этих плитках, то, значит, и о самом человеке, о его памяти не заботишься. Это все равно что служить Богу в грязном храме – оно, конечно, все равно, где служить, но… В общем, Деф, мы же простые люди, как еще мы можем оказать почтение тому, чего не видим и не слышим?
– Тогда давай я тебе помогу.
И я беру всю эту траву в охапку, направляюсь к лесу, чтобы выкинуть ее туда, как вдруг чувствую знакомую тягу. Как будто меня магнитом притягивает, и сила эта из леса идет, но пока я далеко еще от него, поэтому просто немножко не по себе. Я знаю, что это за сила, потому что был здесь уже не раз, и я решаюсь показать Соне то, чего она еще не видела.
– Сонь! Поди сюда, посмотри.
Я зову ее, а меня все больше тянет в лес, как за веревочку, которая к голове привязана. Я ногами в землю упираюсь, а голова сама тянется в ту сторону. Я раньше и ближе подходил, но всегда за деревья держался, чтоб не утянуло совсем. А теперь со мной Соня, и мне уже не так страшно, и я попробую пройти подальше. Соня подходит, спрашивает меня:
– Ну что ты там увидел? Где?
– Да вот же, смотри в лес. Видишь, кресты торчат? Видишь?
– Ой, действительно. Интересно было бы узнать, откуда они там.
– А я знаю. Это специальное кладбище.
– Специальное?
– Да. Видишь вон тот крест, у толстого дерева, которое кривое еще такое? Там папа похоронен.
– С чего ты взял? Я же говорила тебе, что твой папа уехал.
– Нет, он здесь.
– Хотя черт, что же я дальше-то тебе вру… Ты ж все знаешь. Извини.
– Там все, такие как он, похоронены. Которые руки на себя наложили. Потому что их нельзя с остальными хоронить, и отпевать нельзя, и молиться за них тоже не разрешается. А я молюсь иногда, потому что не может человек сам на себя руки наложить – всегда кто-то еще виноват, ведь не может человек родиться, и сразу решить, что он застрелится?
– Деф, погоди. Что это у тебя с головой?
– Ничего, Сонь, не обращай внимания. Это меня к папиной могиле тянет. К обычным не тянет, а к этой как будто кто-то руку запустил в голову и тащит на себя.
– Так пошли скорей отсюда! Давай, я помогу тебе.
И она хватает меня за плечо, а я вырываюсь:
– Нет, я хочу сейчас попробовать подойти. Я раньше не мог, потому что боялся, а сейчас ты рядом, и я попробую. Вот уже и надписи видно. Сейчас, еще пару шагов…
Соня все еще пытается остановить меня:
– Я не понимаю, зачем тебе это? Там самоубийцы похоронены, ничего хорошего нет, и я бы не пошла. Тем более, если тебя «тянет». Деф…
– Слышишь музыку? Звуки, как будто отчаяние и страх перемешались, и получилось что-то среднее, музыка какая-то серая, как будто в ней нет ничего, и в то же время было когда-то, а теперь уже поздно, и ничего нельзя вернуть. Слышишь звуки? Ночь со слезами вперемешку, когда слышишь музыку, и знаешь, что после нее все закончится. Слышишь звуки ненастроенного телевизора?.. Громкие, как дом, как качели, как шар, который со всех сторон одинаковый?
– Деф, ты что такое несешь? Остановись уже, пошли в церковь, сейчас служба начнется.
– Я не могу… Я не могу, Соня! Это не я иду, это уже не я! Это бесы! Соня, помоги мне!
Соня хватает меня, а я выкручиваюсь и бегу за своей головой прямо к кресту, под которым папа похоронен, потому что если остановлюсь, то голова оторвется и все равно полетит сама дальше, пока не долетит до нужного ей места. Я падаю, тут же поднимаюсь, врезаюсь в дерево головой, и снова падаю. В глазах искры светятся, и тело уже меня не слушается, даже крикнуть не могу, забыл от ужаса все буквы, только мычу что-то несвязное. А тело мое уже лежит на могиле и от земли не оторваться никак, как будто я вдруг потяжелел во много-много раз. Руки сами по себе действуют, и роют землю, ногтями, а затем палкой, которая сама по себе в руках оказалась. И вот я уже головой лезу в вырытую яму, и дышать уже не могу, потому что земля кругом, и тут я как будто вылетаю из тела. Как будто мое тело занял кто-то новый, а меня выкинул, и меня теперь нет, но есть что-то такое, что когда-то мной было.
Я поднимаюсь чуть-чуть наверх, и начинаю все видеть – вижу Соню, кладбище немного, купол церкви, но выглядит все как-то совсем по-другому – не так как человек видит глазами, а сразу со всех сторон, как будто на голове выросло много-много глаз. Маленьких, зеленых, и все вокруг видится зеленым и в клеточку. Я вижу Соню, как она оттаскивает мое тело от могилы, кладет на траву, так, чтобы голова была приподнята. Потом возвращается к крестам, смотрит на папину могилу, поправляет землю ногой, и произносит: «Нет здесь никаких звуков».
Я, кажется, понял. Да, я знаю, откуда у меня это зрение, и состояние странное, очень непривычное, откуда эта куча глаз и немного выпуклый мир. На самом деле я – дерево.
Я – дерево. Да, точно.
Ни мыслей в голове, ни желания пошевелиться – ничего такого нет, как будто из всего, чем я был, остался только мозг, который принял форму дерева, и торчит теперь, как волос, из земли. Я, словно антенна, получаю и принимаю какие-то сигналы, но мне нет никакого до них дела – ведь я всего лишь ствол с ветками, которые тянутся куда-то вверх.
Солнце светит совсем по-осеннему, и ветра нет, так что я стою, не шелохнувшись, и вокруг какая-то бледно-зеленая тишина, лишь изредка прерываемая яркими звуками умирающих трав. Я чувствую, как по мне бегают насекомые, прогрызают ствол и забираются под корни. У меня нет головы, так что я могу представить, что расту из воздуха в землю, и что зрение – это на самом деле слепота, а глаза из корней торчат.
Но я не хочу расти здесь. Не хочу расти среди этих крестов, не хочу, чтобы рядом с моими корнями хоронили людей, которые не нашли в себе сил хотя бы попытаться что-то сделать. Я, конечно, молился за своего папу, но все равно не понимал его, даже боялся, потому что каким нужно быть человеком, чтобы согласиться умереть? Каким нужно быть человеком, чтобы стать стенкой и даже не понять, что что-то изменилось? Я не думаю об этом, просто не хочу, чтобы эти люди лежали рядом со мной – я же дерево, а оно всегда говорит только правду.
Вот прибежали какие-то женщины, схватили мое тело, и несут в церковь – наверное, будут святой водой поливать, чтобы он очнулся. Ну, тот, который в моем теле сейчас сидит. Даже отец Федор вышел из храма, кричит чего-то женщинам, наконец, подбегает сам, перехватывает у них тело, несет, а какая-то бабка семенит рядом и крестит до отца Федора, то голову, которая с моего тела свисает. Наконец, они скрылись из виду, и Соня тоже, и никого не осталось, только осень и кладбище. Меня кто-нибудь пересадит? Да навряд ли, такие уже не приживутся. А что, если попробовать перепрыгнуть в другое? Нужно только немного поднапрячься…
– Очнулся!
– Очнулся, очнулся, милок, все нормально будет – бабушка какая-то смотрит на меня и улыбается. – Что ж тебя угораздило об дерево удариться? Не болит-то, дитятко? А вот тут не болит?
– Спасибо, что помогли, но дальше мы уж как-нибудь сами, – это уже Соня, я узнаю ее голос, правда не вижу ее пока что. – Ну ты Деф и напугал меня, хуже чем тогда на пруду, ей Богу! Как ты? Все в порядке?
– Да вроде как. А что произошло-то? Не помню ничего, только как звал тебя к лесу помню, а дальше что было?
– Да тебе лучше и не знать. Отдохни, я сейчас еще воды принесу.
Опять какие-то тайны, опять не говорят мне ничего, и думают, что мне от этого легче будет. Интересно только, кто у меня на этот раз память украл – Соня или кто-то из бабушек, которые не так-то просты, как кажутся, ходят, крестятся, а на самом деле колдовству друг друга учат и на молодых практикуются. Я один раз от такой еле ноги унес – когда через ограду перелезал, даже штаны порвал, но все же спасся, а иначе, может, и не было бы меня сейчас вовсе.
Соня приносит мне воду в кружке, и я пью – большими глотками, потому что пить сильно хочу, как будто засох весь, и тело как будто все одеревенело. Я поднимаю голову и вижу, как батюшка молитву читает, громко, не торопясь, а бабульки, те, которые справа от алтаря за большой иконой спрятались – те подпевают. Потом отец Федор встает на колени, и все за ним тоже встают, и даже Соня, а я лежу на скамейке, и наблюдаю, как все кланяются. «И избави нас от всякие скверны, и спаси, блаже, души наша». Так я и пролежал целый час, пока служба не закончилась, и никто за этот час уже и внимания на меня не обращал, только Соня изредка поворачивалась и кивала головой, мол, все нормально ли у меня. А я ей отвечал другим кивком – да, хорошо все.
Во время службы слова произносить нельзя, поэтому я все ждал, когда она закончится, чтобы поговорить, наконец, с Соней. И как только батюшка закончил проповедь и отпустил всех по домам, я встаю со скамейки и говорю:
– Вот видишь, а ты говорила маме моей, что сходим и убедимся, что бесов во мне нет. А теперь что ты скажешь? Кто меня в лес тащил?
– А, так ты все же вспомнил?
И только сейчас я понимаю, что действительно вспомнил, правда, только до того момента, как в дерево врезался.
– Так все же что это было, а, Сонь?
– Я и не знаю… Может, в голове твоей что-то. Хотя вот и батюшка идет, сейчас ты поговоришь с ним, о чем хочешь – хоть о бесах, хоть об ангелах.
И правда, отец Федор подходит ко мне, спрашивает:
– Ну ты как? А то вот девушка эта прибежала, позвала нас, я выбегаю, а там ты трясешься весь на руках у баб, а потом и вовсе затих – я уж думал, умер. Ну, слава Богу, что все обошлось, слава тебе Господи. Иди сюда, иди, чадо.
И он берет мою голову, накрывает полотенцем, и руку сверху кладет, а сам что-то шепчет про себя, и очень мне приятно вдруг становится, что за меня кто-то молится. Потом он и Соню так же за голову берет, наклоняет ее перед собой и читает над ней молитву. Затем он спрашивает, откуда мы пришли, мы отвечаем, что из города нашего, а он улыбается в ответ:
– Это очень хорошо, что вы на службе побывали – здесь давно уже никто из вашего города не бывает. Так, зайдут, свечку поставят, и уже к выходу двигаются – чтобы в квартирки свои побыстрее убежать. А мне-то обидно, я ведь жизнь свою кладу на то, чтобы помочь им, а они вечера одного жалеют на дом Божий. Ну да дело мое простое – служи Богу и помогай всем, кому это действительно нужно.
– А нам действительно нужно, батюшка, Деф думает, что в нем дьявол сидит, поэтому мы и пришли сюда.
– Дьявол? Это, конечно, может быть, но дьявол церковь-то не любит. А тут юноша спокойно просидел всю службу, не кричал, не ругался. Откуда ж в тебе бесы, с чего ты решил – а, чадо?
Я ему и отвечаю, что кто-то за голову меня в лес утянул, а утром на Соню ругаться заставлял, да и вообще частенько у меня такое чувство, что кроме меня кто-то еще внутри сидит. А пока я ему это говорю, в церковь вдруг бабушка вбегает и кричит, что кому-то плохо стало на улице, чтобы мы вышли, помогли. Только Соня с отцом Федором – ноль внимания, стоят себе спокойно, ждут, что же я дальше скажу. Бабушка снова просит помочь, и уже не просит, а требует – говорит, что если не успеем, то человек умрет, а они снова как будто вовсе не слышали. Я и спрашиваю:
– Что же вы не идете на помощь?
– Куда? Чадо, ты сейчас о чем говоришь? Если тебе помочь надо, то ты говори, продолжай, что там у тебя с бесами твоими.
– Нет же, батюшка, вы что, не слышите? Вас же на улицу зовут.
Соня шепчет отцу Федору на ухо:
– Это тоже бывает.
Я же не понимаю, что они делают, зачем стоят, когда их о помощи просят, чего они ждут оба, и выхожу сам на улицу. Открываю дверь, а они за мной выходят, и тут мы все видим, что прямо перед церковью Чижов лежит лицом в луже, и вроде и не дышит уже. Соня аж вскрикивает:
– Господи! Что ж он тут делает, зачем он пришел-то сюда? Поднимите же его скорей!
– Вы знаете его?
– Да, это сосед наш, Николай. Когда вы уходили, он с дружками пил около парадной, а что он сейчас здесь делает – не совсем ясно. Ну так как он?
Мы с батюшкой держим его, а у него все лицо в грязи от лужи, и стоит он еле-еле, но, оказалось, живой все-таки, не умер – вовремя успели. Качается, так и норовит упасть, мы его около оградки посадили, чтоб протрезвел хотя бы немного и смог до дома дойти. А уже осень, может и замерзнуть, поэтому отец Федор ему ватник из церкви вынес, укрыл его, а сам нас к себе в комнатку при церкви позвал:
– Пойдемте, чаю попьем, может и придет он в себя, заодно и побеседуем.
– Почем бы и нет, будем очень благодарны, – Соня была только рада такому повороту событий, потому что все равно бы пришлось тащить Чижова домой, не оставлять же на улице мерзнуть.
Мы входим в его комнатку, а в ней икон – тьма тьмущая, развешаны по всем стенкам как картины, и на каждой свой святой нарисован. Говорят, что их больше тысячи – наверное, это очень много. Правда, не только одни иконы у него в комнате, есть и чайник, и плита, и даже телевизор – правда, старенький совсем, может, даже и не цветной, а такой, как сны выглядят.
– Новости вот по вечерам смотрю… Все же надо знать, что происходит кругом, как же без этого-то.
Он ставит чайник, достает пряники покупные, кладет их в чашку на стол, чтобы мы угощались, и мы с Соней присаживаемся за стол. В комнате у батюшки тепло и очень уютно, даже спать можно.
– А вы здесь живете? – Соня спрашивает.
– Где ж еще мне жить, приехал сюда без особых денег. Да и удобно очень – встал, помолился, и можно службу начинать. А вечером – сразу сюда.
– А почему вы тут служите? Ведь про вас говорят, что вы будущее предсказываете?
– Служу где служится, доченька, а будущее… Хм, да не нужны никому такие предсказания – толку от них никакого, излечить я никого не могу, и кому такой священник нужен? Кстати, раз уж о предсказаниях заговорили, то мне хочется кое-что у вас спросить. Я, собственно, вот зачем вас к себе и позвал – Деф, а вот когда ты сейчас на улицу нас вытащил, ты почему это сделал?
Какие-то странные он вопросы задает, и Соня тоже притихла, ждет ответа от меня – видимо, я все же чего-то не понимаю.
– Бабушка ведь зашла и просила вас помочь, а вы почему-то не услышали, ну, я и сказал тогда вам.
– Хм, понятно. Значит, бабушка. И куда же она потом делась?
А об этом я как-то и не подумал. Всякое, конечно, может быть, но и в самом деле странно – вошла, позвала на помощь, а сама скрылась куда-то.
– Не знаю, отец Федор. А зачем вы все это спрашиваете?
– Как же зачем? Интересные вещи с тобой происходят. И, сказать по правде, с чем-то подобным я уже сталкивался. Деф, а можно задать еще один вопрос?
– Можно.
– Хорошо. Вот скажи, а почему тебя в лес вдруг потянуло? Ммм… Не потому ли, что там захоронен, скажем, твой отец? Я хочу сказать – твоего отца, случаем, звали не Алексеем?
– Алексеем. А откуда вы узнали?
– Подожди-ка, а фамилия у него, надо полагать, была Федотов?
– Да.
– Ну так я его знал! Мы с ним познакомились на лекциях в духовной семинарии, я там обучался, а он просто приходил иногда, вольным слушателем.
Тут спрашивает уже Соня:
– И все-таки я ничего не понимаю – ровным счетом! Как вы поняли, что Деф его сын? У его отца тоже были бесы, или что?
– Ну, можно сказать и так. Хотя бесы были совсем, деточка, другой природы… В общем, если хотите узнать мое мнение по этому поводу, то вам сперва нужно кое о чем другом послушать. Только обещайте, что никому не расскажете. Слышите, никому.
– Хорошо, я обещаю. И Деф тоже никому ничего не расскажет. Верно, Деф?
Я киваю.
– Ладно, тогда приготовьтесь слушать мою небольшую исповедь. На самом деле… я жулик. Да! Никакого дара предвидения у меня нет и никогда не было, и все разговоры о моей святости – вранье, никакой я не святой. И даже думаю, что вряд ли в рай попаду, при таком, как у меня, грехе – впрочем, здесь на все воля Божья. Я, конечно, дурак, что вам все это рассказываю, но, боюсь, у меня сейчас нет другого выбора.
– Но погодите – если вы жулик, то откуда у вас все эти данные, о том, что вы предсказываете? Вы звоните на метеостанции, поддерживаете связь с террористами, или что?
– Нет-нет, доченька, здесь все намного проще. Пути Господни неисповедимы, и так уж сложилось, что некоторые люди действительно обладают таким даром. Одним из них и был твой отец, Деф.
Чайник вскипел, и отец Федор прекращает говорить и разливает холодную заварку по чашкам, разбавляя потом кипятком.
– Сахар здесь – кладите, сколько хотите. Ну так вот, Деф, твой отец умел это делать. Скажу сразу – я не имею ни малейшего представления о том, как именно он это делал, он никому не рассказывал об этом, да и я узнал о его даре уже после того, как мы последний раз виделись. Мы одно время очень неплохо с ним ладили, и как-то раз я ему сильно помог – не важно, с чем. И он отблагодарил меня наистраннейшим образом. Я тогда уже был дьяконом, и мне в ближайшее время собирались дать сан священника, и для меня была открыта, так сказать, лестница церковной карьеры. И вот заявляется Алексей, твой, Деф, отец ко мне домой и говорит, чтобы я дал ему ручку, и как можно больше бумаги.
После эти слов батюшка полез в ящик, и достал оттуда пачку исписанных листов.
– Ну, вот они. Он их писал до самой ночи – просто заносил на бумагу все, что приходило в голову. И, наконец, исписав целую пачку, протянул ее мне и сказал, мол, на, это сделает тебя знаменитым. Я тогда отнесся весьма и весьма скептически ко всему этому делу – на листах просто были хаотично разбросаны события на ближайшие лет двадцать, ну как тут поверить? Однако, буквально через неделю, первое записанное им событие исполнилось – сгорел винный завод. День в день – все, как и было написано, представляете? А затем еще одно, и еще, и еще! С тех пор я посещал все лекции, ждал, когда же он придет, чтобы расспросить его обо всем этом, но он так и не появился, а где он живет, я, к сожалению, не знал. Ну вот, а потом я переехал сюда, а через пару дней сюда привезли его труп. Мы его даже не отпевали.
– Но ведь он ошибся, да?
– Деточка, в смысле? Кто ошибся?
– Ну, про то, что это сделает вас знаменитым? Оно ведь вас таким не сделало?
– Да, к сожалению. Понимаешь, на все воля Божья, и здесь я получил хороший урок: бесплатно ничего не бывает. Когда я попробовал на проповеди рассказать о ближайших событиях, на меня стали смотреть очень недобрыми глазами. Если раньше меня слушали, внимали моим советам, то, как только я решился озвучить несколько предсказаний, на меня сразу обрушился целый шквал обвинений. Кто-то говорил, что я связан с преступными группировками, кто-то, что я, наоборот, на короткой ноге с властями. Тогда я стал специально выбирать такие предсказания, которые невозможно предугадать обычными методами. Но, не поверите, и им люди находили объяснения, а меня называли лгуном. Другие священники только подливали масла в огонь. Конечно, не все обвиняли меня во лжи, некоторые до сих пор считают меня святым. Мнения тут, как говорится, разделились.
– И что же потом?
– А потом наша церковь, где я служил, стала терять народ, и меня попросили сменить место работы. Я тогда уже и сам разочаровался во всех этих предсказаниях, а самое главное – я понял, что никому от них пользы-то и нет! Поэтому-то меня и невзлюбили, что я никому не помогал, а только себя превозносил, показывая, что я избранный, что я – человек от Бога. Мне действительно стало очень стыдно за то, что я делал. И потом, когда я уже здесь узнал, что Алексей застрелился, то мне совсем стало не по себе, и я поклялся, что никогда больше не буду ими пользоваться. С тех пор, я просто живу здесь, служу в этой церкви, и стараюсь помогать людям, по-человечески, по-христиански. Когда думаешь в первую очередь о других, а не о себе. Вот я заметил, что когда стал помогать по-настоящему, и материально тоже, по возможности, тогда и люди стали ко мне ходить, и даже кто-то новый каждый раз приходит.
– А вы не думали рассказать, как было все на самом деле?
– Нет, доченька, не нужно все это, зачем – пусть уж думают что святой, им же лучше будет, да и от меня больше проку. А то еще с этим самоубийством история – так я всех людей растеряю, а ведь мне-то что с этого – другим хуже будет.
– Но ведь это грех, батюшка, это все же вранье, как-никак. Вот я бы созналась во всем.
– И то верно. И я тоже хочу в рай, и надеюсь, Бог милостив будет – простит мне этот грешок ради других. Хотя кто знает, кто знает. А ведь только о себе заботиться, это как-то… не по-христиански.
И он замолкает, задумывается о чем-то, пьет уже остывший чай, да и Соня тоже погрузилась в думы, одному мне мысли в голову не лезут, потому что не услышал я того, чего хотел услышать.
– А что же с моими бесами, батюшка?
– Ах, ну да! – отец Федор даже рассмеялся – Я ж и забыл за своим рассказом, с чего мы начали. Ну, не могу утверждать точно, да и церковь об этом не говорит, но мне кажется, что некоторые люди даже после своей смерти не хотят умирать. Им страшно, потому что впереди их ждет неизведанное, и никто не знает, может ты просто пропадешь и все, а может, попадешь в ад, поэтому такие души скитаются по земле до тех пор, пока не решатся наконец, на самый последний шаг. Потому что тогда назад пути уже не будет, и в этот мир, скорее всего, после смерти мы не вернемся никогда, поэтому они хватаются за все, что принадлежит земле. Некоторые вселяются в деревья, – тут Соня смотрит на меня, а затем на отца Федора, с таким удивленным лицом, что тот даже делает паузу, – ну, а некоторые могут сидеть в камнях, например. Мне просто так кажется, потому что я слышу иногда голоса – в лесу, на мосту на нашем, бывает, идешь, а тебе прямо в ухо кто-то шепчет «Стой, стой!», и так страшно становится, что бежишь домой без оглядки. Хотя все это предположения, и, конечно, я могу и ошибаться.
Соня сидит с лицом, какого я еще не видел – так сильно она удивлена:
– Но какое же это имеет отношение к бесам?
– А причем здесь вообще бесы? Да и есть ли они вообще? Может, бесы – это мы сами и есть, и Господь с ангелами-воинами против нас борется, хотя, что же я такое говорю… Мне больше кажется, что бесы – это то зло, которые мы сами впускаем в себя, и позволяем ему над нами властвовать – вот что такое настоящие бесы. А не чертики с рожками, которые сами по себе, и в существовании которых мы нисколько не виноваты. Впрочем, я опять ушел не туда, я просто хотел сказать, что в Дефе, боюсь, не бесы засели, а кое-что посильнее.
Я напрягаюсь и через силу спрашиваю, а самому вдруг страшно очень становится, да так, что могу и в обморок упасть:
– А что может быть сильнее бесов?
– Ну, например, Деф, твой отец.
– Это как же так, батюшка?
– Мне вот почему-то подумалось – а вдруг его душа залетела не в дерево, не в камень, а прямиком в тебя, Деф?

Соня тут же встает, и меня за шиворот из-за стола поднимает:
– Ну уж, знаете! Ладно, деревья, камни, но то, что вы сейчас говорите – это же ерунда полная! – И тут же отводит отца Федора в угол, и там ему говорит тихо и быстро, так что до меня долетают только обрывки слов. – Вы хоть понимаете, что он… Шшшшшш… Вы посмотрите… Он сам все себе… Шшшшшшш…
– А ты деточка, поверь хоть раз. Я вижу по тебе, что ты не привыкла верить, ты сама себе на уме, но ведь сейчас-то зачем упираться? Ведь на твоих глазах он спас этого вашего пьяницу. Как ты это объяснишь?
Соня вдруг теряется:
– Извините… Просто… Я выросла рядом с человеком, которому нельзя было верить. Мне всегда приходилось пропускать ее слова мимо ушей, и проверять все самой, чтобы быть уверенной. Ну, а потом я выросла, и… Ну, вы понимаете…
– Но никогда не поздно исправиться, деточка! Ведь совершенно не важно, какая ты сейчас – нет никакой радости в любовании собой, когда вертишься перед зеркалом, и думаешь, что лучше стать уже просто невозможно. Такие люди несчастны, и смерть их будет очень печальна. А вот покаяться в грехе, и исправить допущенные ошибки – вот где настоящее счастье.
Соня молчит, а отец Федор говорит дальше:
– Некоторые думают, что в пятьдесят, шестьдесят лет уже знаешь жизнь, и двигаться дальше некуда, что можно сидеть у окна, да играть в карты по вечерам – но тогда зачем жить? Ведь человек, сколько бы ему лет не было, он так и остается маленьким ребенком, который ищет свою правду, и ошибается, и ищет новую. Не нужно быть идеальным, совсем не это ценится на том свете, потому что плохой и хороший – все после смерти едины перед Господом. Но если ты старалась стать лучше, искала и исправляла в себе ошибки – вот тогда для тебя будут открыты двери в царствие небесное. Тем более что нет никакой печали в том, что ты допустила ошибку, но есть радость в том, что ее можно исправить.
Он вдыхает воздух – очень сильно, как паровоз, и так же сильно его выдыхает:
– Так что, кто бы там с тобой не жил, это, конечно, объясняет твое неверие, но не оправдывает его. Потому что Господу не важно, что вы успеете и какими вы к нему придете, но Ему крайне важно, какими вы пытались стать. Когда вы подниметесь на небо, Господь посмотрит только на одно – на вашу совесть.
Я слушаю его, и мне каждое слово его понятно, и все до единого в голове остаются, как будто под замком даже, чтоб никто не украл. Он говорит ясно и без шипения, как Соня иногда, или как моя мама, или даже как я сам, и его слова входят в меня как гвоздики, но не такие, от которых больно, а те, что держать потом будут. Может, он так говорит хорошо, потому что его совесть чиста? Потому что он на самом деле святой, несмотря на эти дурацкие предсказания, с которыми он всех обманул? Мне кажется, что он все равно попадет в рай, потому что он не лукавит, и поступает так, как действительно хочет, а ведь по-настоящему хотим мы только одного – добра себе и другим людям.
Соня, наверное, тоже так подумала, потому что лицо ее стало как-то светлей, как будто она поняла что-то очень важное, и теперь вся жизнь ее изменится, причем обязательно к лучшему:
– Спасибо вам, отец Федор. Это как раз те слова, которые я долгое время не могла услышать. Спасибо вам большое. И знаете, я хочу снова научиться верить.
– Вот и славно, деточка, вот и хорошо. Очень надеюсь, что все у тебя получится, потому что человечек ты хороший, правда, помощь тебе тоже лишней не будет. Как тебя зовут-то, я ж так и не спросил, скажи – я помолюсь потом за тебя и Дефа.
– Соня.
– София, значит. Ну, Бог вам в помощь тогда, идите уж, сосед ваш, наверное, пришел немного в себя. А хотите, сюда его затащим – переночует?
– Нет, спасибо, мы как-нибудь донесем. Только вот скажите кое-что, я так и не поняла – у Дефа теперь две души что ли?
– Вот здесь я уже точно ничего не скажу. Определить здесь ничего не возможно, и ничего вам здесь не скажут. А может, я и вовсе ошибаюсь, и нет ничего в нем.
– Так что же делать?
– Молитесь, просите Господа – может, все и образуется. И я за вас помолюсь – проблема-то у вас непростая. Зато у вас теперь есть свой оракул, да, Деф? – и батюшка смеется, по доброму, совсем не обидно.
– Кстати, батюшка, об оракулах. Может, покажете хоть, что на листах написано – для интереса?
– Нечего там смотреть, Сонечка. Если предсказание поможет, то его Господь сам пошлет, а такие вещи, от них только горе одно. Да и чушь там по большей части, – он берет тот лист, который сверху. – Вот завтра, написано, грозы будут сильные. Ну кому это нужно?
Соня улыбается:
– Действительно. Спасибо вам еще раз, мы пойдем тогда. Поздно уже, нас, наверное, дома заждались.
– Идите, с Богом. И мне уже пора, заболтался тут с вами.

Мы выходим из церкви, и я молчу уже несколько минут – задумался о том, что нам батюшка сказал. О том, что папина душа, оказывается, внутри меня сидит. Это ведь, с одной стороны, многое объясняет, почему, например, я говорил Соне, что знаю, хотя на самом деле до сих пор ничего не знаю. Я понял, почему мужчины, которые утром от мамы уходили, так странно на меня реагировали, и почему я на них так смотрел – потому что это не, я папа на них смотрел, но моими глазами. И вовсе не со стенкой я разговаривал, а с душой, которая внутри меня сидела, только когда к стенке ухо прикладываешь, а другое закрываешь, тогда остальные звуки перестаешь слышать, и можно разобрать, что она шепчет. Интересно, будет ли его душа теперь со мной говорить, когда я знаю, что она внутри меня сидит?
А с другой стороны, мне теперь придется себя контролировать, чтобы не дать папе остальным помешать. И если вдруг кто-то к маме придет, то я из комнаты выходить не буду, а еще лучше привяжу себя к батарее, и буду сидеть так, пока мама одна не останется. И нельзя еще, чтобы кто-то об этом кто-то кроме нас с Соней узнал, потому что подумают, что мы сошли с ума, если в такое верим.
Чижов так и сидит на заду, упершись спиной в ограду, и храпит громко, даже странно, что мы, пока чай пили, этого храпа не слышали. Я его толкаю, чтоб проснулся, и ватник с него снять пытаюсь, а он только отмахивается и бурчит что-то еле слышно. Наконец, Соня теряет терпение, и пинает его ногой, да так, чтобы точно по заду пришлось:
– Вставайте же, ну! Умеете пить, умейте и до дома добираться, чтоб не обременять эти других. Что ж нам, на руках вас тащить?
Наконец, мы поднимаем его за подмышки, и он даже сам выпрямляется, смотрит на нас, а потом мямлит:
– Что же это… Служба началась? Оставьте меня, я сам.
– Какое уж там, полчаса как закончилось все, домой уже пора. Да стойте же вы!
Дядю Колю начинает качать, и он плюхается рядом с оградой, зацепившись об нее ватником, и разодрав его от самого ворота:
– Ооох…
– Вставайте, вставайте. Я от вас не отстану, пока вы не подниметесь, потому что без вас мы никуда не уйдем.
– Не встану, пока вы домой не отправитесь.
– Вот ведь вы какой упрямый. Ну так мы вас сами поднимем, если вставать не хотите.
И мы его снова поднимаем, а дядя Коля не особо и сопротивляется. Только держится за оградку, чтобы снова не упасть и качается влево-вправо, как колокол, по которому ударили только что. Пьяные – они все такие, как колокол. Мы берем его за руки, и я кладу одну себе на плечо, а Соня другую себе, и вот так и начинаем его тащить. Тяжело немного, но это больше из-за ватника, который намок, а сам Чижов совсем немножко весит, он худой как ребенок. Соня предлагает позвать батюшку, чтоб он помог нам дотащить хотя бы до моста, но я не хочу. Отец Федор, конечно, придет, если узнает, что Чижов сам не в состоянии идти, но ведь ему вставать завтра рано. Да мы и сами дотащим, устанем, зато спать намного лучше будем. Чтобы как-то отвлечь свое внимание от такого занятия, Соня решает продолжить наш разговор, который у батюшки закончился:
– И что же ты думаешь теперь делать, Деф? Две души носить в себе – это тебе не двух детей кормить.
– А ты знаешь, Соня… Я вот сейчас подумал, и мне кое-что в голову пришло. Хотя, может, и не само пришло, а батюшка подбросил – он ведь гораздо больше знает, чем говорит.
– Что ты такое понял?
– А то, что не две у меня души, а одна только, которая папина. Я ведь говорил тебе, что когда папа застрелился, то я в животе сидел, и еще даже не полностью собран был. Может, у меня и души тогда не было? Ну, вдруг не дали, потому что рано еще слишком было, и хотели потом дать? А когда папина душа во мне поселилась, то посмотрели на меня, и подумали, что это моя, что кто-то уже дал, только отметить забыли. Вдруг так?
– Да ну тебя, Деф, это больше на сказку похоже.
– Только батюшка тебе сказал, чтобы ты верить заново училась. А вот мне кажется, что я сейчас правду говорю. Потому что я до того момента, как папа застрелился, себя в этом теле и не помню, ну, как у мамы сидел в животе, а потом вдруг – раз! И оказываюсь внутри мамы, и вижу, как дверь моей комнаты открывают, а там папа мертвый лежит, с пистолетом в руке, и кровь у него изо рта течет, и из головы тоже.
– То есть, ты и есть свой же папа?
– Нет, конечно, какие ты глупости говоришь! У меня только душа папина, а сам я новый, и говорить заново учился, и ходить, а по началу даже кушать сам не умел.
Соня долго молчит, а потом снова спрашивает:
– Ну и все-таки, что же ты теперь намерен делать?
– А что я могу сделать? Наверное, буду жить так, как будто душа у меня своя собственная, а ведь иначе никак. Я по телевизору один раз видел, как актеры какие-то вспоминали, кем они в прошлой жизни были – некоторые даже языки другие вспоминали, или как выглядят те места, где они в прошлой жизни находились. Ну и что же? Ведь это нисколько им не помешало жить и дальше, не особо заботясь, с кем была их душа до этого. Это как мужчины, которые к маме моей приходят – они, наверное, хотят связать себя с ней какими-то отношениями, не думая о том, за кем она раньше была замужем. И это правильно, Соня, так и надо жить – не оглядываясь назад.
– Но только никакого переселения душ на самом деле нет, верно? И никаких прошлых жизней тоже нет, а у тебя, скорее, просто очень необычный случай.
– Я тоже так думаю. Ну, что дальше ничего нет – поэтому, некоторые души и боятся этот мир покинуть. А я вот не боюсь, потому что верю, что Бог создал нас не для того чтобы мучить, ведь Бог наверняка поступает по совести, а значит, желает нам одного только добра. Поэтому, когда я буду умирать, я сразу скажу, что готов отправиться дальше.
– И я так же скажу.

Мы доходим до моста и решаем немного отдохнуть, а заодно Чижова водой побрызгать, может, и очнется от этого, и сам уже дальше пойдет. Прислоняем его к перилам, как тогда к ограде, а сами спускаемся вниз, к реке, чтобы набрать воды в ладоши. Речка совсем маленькая, где-то в половину моста, а по бокам просто песок, даже без ручейков всяких. Соня заходит под мост, и зовет меня за ней, а когда я подхожу, то говорит мне:
– Знаешь, этот батюшка очень сильно перевернул во мне все, что я считала уже устоявшимся, правильным. Я же приехала сюда, полностью уверенной в том, что поступаю верно, а сейчас… Сейчас я уже ничего не знаю. И… Я помню, как моя мама не могла принять окончательное решение, с кем же ей быть. Ей было хорошо с Антоном, но стоило отцу вернуться, как она тут же забыла про все на свете, а, когда отец уходил, то она снова переключалась на Антона. Я понимаю, мама уже тогда была немного не в себе, но ведь так нельзя! И уже тогда я росла, и все больше стремилась к независимости, старалась ни к кому не привязываться, чтобы не больно было расставаться. Я практически похоронила все чувства к маме, только для того, чтобы от нее не зависеть, чтобы быть свободной. Я всегда старалась не убегать, а, наоборот решать все проблемы, которые появлялись на моем пути. А получается, наоборот, что я вконец завралась. И… Я сейчас не очень понимаю, куда мне идти дальше. Я словно стою на развилке, и сейчас мне надо сделать выбор. Скажи, Деф, куда мне пойти – туда, где мне будет хорошо, или туда, где остальным будет хорошо?
А я и сам не знаю, что здесь выбрать. Иногда делаешь так, чтобы остальные были довольны, а иногда кажется, что все неправы, и хочется сделать как-то по-своему. А может случиться так, что и вовсе нужно плохо поступить, чтобы потом стало хорошо, например, когда родители детей своих порют, или когда забирают деньги у пьяницы. Иногда думаешь, что тебя обидели, а потом понимаешь, что это только на пользу тебе пошло – такое часто бывает, особенно в детстве, когда маленький. И вот отец Федор говорит, что мы всегда маленькие, и маленькими помрем, а значит, никто из нас и не знает, что нам на самом деле полезно будет. Поэтому я говорю Соне:
– Поступать по совести нужно. Так, чтобы самой потом было радостно.
– Да, наверное, это правильно. Нельзя точно узнать, что полезно будет, а что нет, но главное – это чтобы не было стыдно за то, что ты делаешь. Верно?
– Верно.
– Тогда… Может быть, дядя Коля подождет нас наверху?
И она прислоняет меня к себе рукой и целует меня в рот, то есть не целует, а хватает почему-то несильно губами за мои, но все равно очень приятно становится, и ноги дрожать начинают. Соня еще раз так делает, а когда собирается в третий, то я вдруг отталкиваюсь от нее.
– Что же? Разве тебе не нравится?
– Ну… – как будто что-то подкатило к горлу, и почти невозможно говорить. – Ты же сама говорила, что мы… ну, родственники.
– И?
– Ну и вот…
– Но ты же сам только что сказал, что поступать нужно по совести. И что же она тебе говорит?
– Молчит почему-то. Значит, можно?
– Конечно. Не нужно беспокоить совесть по пустякам.
И она снова целует меня, а я на этот раз уже не сопротивляюсь, только обидно немного оттого, что она знает что делать, а я нет. Соня проводит руками по моему затылку, отчего у меня мурашки по всему телу начинают бегать, и тут я вдруг как будто что-то вспоминаю. То есть не то, что бы вспоминаю, а просто все само начинает получаться, и поцелуи, и поглаживания тоже. То ли все это само по себе и должно происходить, то ли папина душа мне помогла.
Так мы простояли под мостом довольно долго, и все это время целовались, больше ничего не делали, даже слова друг другу не сказали, потому что не надо было ничего говорить. Мы просто делали то, что позволяла нам совесть, и никого кроме нас тогда и не существовало, даже Чижова, который наверняка снова уснул. А потом Соня обняла меня и сказала на ухо:
– Ну как, понравилось?
А я стою и сказать ничего не могу – голова кружится, потому не дышал почти, пока мы это делали, и я просто киваю в ответ, но киваю очень сильно, чтобы было понятно, что мне очень понравилось.
– Скажи, Деф, а я тебе нравлюсь? Ну, как девушка?
Я снова киваю, еще сильнее, чем в первый раз:
– Как только увидел… Понравилась.
– Знаешь, а ведь еще утром я думала, что ты… ну, сумасшедший. А потом я поняла, что нужно просто выйти с тобой на одну волну, настроить свой приемник, что ли. Чтобы увидеть тебя чистым, без помех. Я это поняла сегодня как раз на этом мосту, когда мы в церковь шли, а ты об отце Федоре говорил. Вот тогда-то я и поняла, что ты не так-то прост. Совсем не прост…
– И я тебе тоже нравлюсь? Ну, как парень?
– Да. Тоже нравишься. – И она вдобавок кивает, чтобы я точно понял.

Мы поднимаемся на дорогу, держа в ладонях немного воды, чтобы брызнуть ей в лицо Чижову и хоть немного взбодрить его. Сначала брызгает Соня, и дядя Коля только морщится от внезапного холода, даже не бормочет ничего и глаза не открывает. Затем брызгаю я, сильней и немного снизу, так, что немного воды залетает ему прямо в нос, отчего он тут же просыпается.
– А, что? Где?
– Ничто и нигде, Николай, мы вас тут пытаемся из церкви домой отвести, только сейчас мы устали, и дальше вам придется идти самому, – Соня говорит ему так, как будто он маленький мальчик, ну, таким тоном, как с маленькими разговаривают.
– А? Идти? Ну да, я могу… А где мы?
– На мосту, у церкви.
– И сколько же сейчас времени?
– Не знаю, где-то девять, а может, и больше.
– А, ну нормально. Ну что ж, ну да…
Он хватается за перила, делает слабый рывок, затем еще один, наконец, ему удается подняться, и он уже делает первые шаги, по-прежнему покачиваясь, но не так сильно, как раньше.
– И что же, вы меня так и тащили от самой церкви? А где вы меня нашли?
– А вы у кладбища лежали лицом в луже – и кстати, если бы не Деф, то стояли бы вы сейчас уже перед вратами какими-нибудь. А может, в дереве бы сидели. – Добавляет Соня и подмигивает мне.
– Ну… Спасибо вам, ребята. Извините, что так вышло, я, наверное, вам здорово досадил этим своим состоянием.
– Ничего страшного. Мы прошли-то совсем ничего, к тому же, благодаря вам, у нас с батюшкой получилась очень интересная беседа. Только вот ватник вы чужой порвали – надо будет вам его зашить и вернуть в церковь.
Дядя Коля осматривает себя, и, наконец, замечает, что на нем что-то новое сидит – что-то более тяжелое, чем обычная его одежда. Может, поэтому его и качает сильно, что не привык он такое массивное тряпье носить на себе. Кое-как он все же стаскивает с себя этот ватник, держит перед собой некоторое время, снова разглядывает, а затем вдруг вскрикивает – да так, что даже эхом отдается!
– Батюшки! Так это же мой ватник! Я его и не надеялся найти, и я не мечтал даже, что когда-нибудь…
– Ваш ватник? Как же тогда вышло, что он в церкви был? Погодите, а это точно ваш?
– Точно, точно! Вот, смотри, полоска нашита – это я сам нашивал ее, как сейчас помню. А как в церкви он оказался, и предположить боюсь, да и черт его знает как, может, принес кто-то – главное, что теперь я его нашел!
– Да что же вы так радуетесь-то? Обычный рваный ватник, такой можно купить на рынке за копейки.
– Такой – не купишь!
И с этими словами он запускает руку в то место, где ватник порван, щупает рукой, потом в другом месте, затем снова в первом. Наконец, он все же что-то нащупывает, и радостно восклицает:
– Вот! Вот они, смотрите же, не тронутые совсем – как лежали, так и лежат!
Мы смотрим, а в руках у него сверток в пакете полиэтиленовом, перевязанный белой веревкой – такой, как на тортах бывает. Дядя Коля отдирает полиэтилен, а под ним денег целая пачка, толщиной с сам ватник где-то, я столько денег ни у кого не видывал! Соня тоже стреляет глазами то на меня, то на Чижова, то на пачку, и тоже не может понять, что же сейчас случилось. А дядя Коля и сам онемел, пошевелиться не может – только пальцы его дергаются, перебирают бумажки, как будто такое количество руками сосчитать можно.
– Вот ведь как… На месте все. Никуда не делись – все тут, а ведь это все по тысяче! Это с квартиры нашей, которую в Петербурге продали, это с нее осталось! Витька раньше нам с этой пачки еду привозил, да счета оплачивал, а когда… Когда поссорились, то деньги все у нас и остались. Я тогда несколько бумажек себе взял, а остальные спрятал в этот сверток, и в ватник зашил, чтоб не истратить сразу. Только я тогда же и пить опять начал, да не один, и гуляли мы так, что в Петербурге было, наверное, слышно, и по деревням даже бегали – что только не делали. И день на третий что ли, я просыпаюсь, смотрю, а ватника-то на мне и нет! И нигде нет, ни на товарищах, ни на улице. Я весь город обегал, в деревнях спрашивал, никто ничего такого не находил. Ну я уж думал, что все, каюк, нашел кто-то мой сверток с деньгами, и теперь живет припеваючи, молчит в тряпочку. Я ж тогда еще и на Гришу думать начал, потому что он как раз магнитолу себе купил, еще что-то… Ох, знали бы вы, ребятки, сколько я натерпелся!
– Представляем.
– Лидка-то до сих пор думает, что я их ухнул куда-то, проиграл или в Питере прокутил, у нас ведь с ней с тех самых пор отношения совсем испортились. Раньше хоть по-приятельски ладили, а потом и вовсе тошно жить вместе стало. Ну да теперь-то все изменится. Теперь я и долги раздам, и долго еще просить ни у кого не буду. А может, вложу куда-нибудь, и будем получать проценты.
Дядя Коля вынимает из пачки две бумажки и протягивает их мне:
– Вот мой долг, держите. Вернул, как и обещал.
Я беру у него их, запихиваю себе в карман и говорю:
– Ага. Теперь мы у вас занимать будем.
И мы смеемся все вместе над тем, что я сказал, причем смеемся по-настоящему, громко, как будто нам лет по десять, или даже по пять, и мы еще не успели вырасти.
– Что-то, Деф, я не замечал, чтобы ты веселился вот так вот, а? Что это с тобой вдруг случилось?
А я еще больше смеюсь, и на Соню мельком поглядываю, увидеть, догадалась ли она, что со мной произошло или нет, а она на меня глядит – показать, мол, догадалась. И сама смеется. А когда мы устаем смеяться, то она говорит:
– Николай, вы, наверное, сейчас самый счастливый человек на свете!
– Да, Сонечка. Такой подарок вдруг свалился, а я ведь совсем и не ожидал… – И дядю Колю снова закачало, наверное, уже от радости.
– Ради такого можно было их и потерять, верно?
– Да, пожалуй. Хотя нет…
И вдруг Чижов меняется лицом, и радость вся его пропадает куда-то, а вместо нее грусть в нем селится, и он уже говорит себе под нос:
– Все же лучше, если б не терял…
Мы с Соней тоже перестаем улыбаться, и неудобно как-то нам становится, а дядя Коля облокачивается на перила, и совсем замолкает. Так мы и стоим несколько минут, Чижов в воду с моста смотрит, и о чем-то думает, а я придерживаю его за шиворот, чтобы его не перевесило. Наконец, Соня осторожно спрашивает:
– Может, вы расскажете нам? Обычно, если расскажешь, то становится легче. Что случилось?
Дядя Коля молчит, не говорит ничего.
– Это же как-то с деньгами вашими связано, верно?
– Сонечка… Не нужно тебе этого знать. Ничему хорошему такие истории не научат, потому что нет в них ничего хорошего. Неправильно все это.
– Николай, если вы про Дашу, жену Виктора, то я уже…
– Молчи! – он вдруг вскрикивает и тут же ко мне поворачивается, так что я отлетаю даже назад от него. – Ты ей это рассказал, Деф? Ты зачем меня позоришь? Ладно, соседи, они все знают, но новым-то людям зачем рассказывать? Зачем это надо было ей говорить?
А я и сам не знаю, почему все это рассказал – может, и не надо было, может, такие вещи и нельзя всем подряд рассказывать. Да только поздно уже, и все, что я могу сделать, это только извиниться:
– Извините, дядя Коля. Я, правда, не очень подумал.
– Извините… Что ж я теперь с твоим «извините» делать буду? Что ж мне…
Вдруг Соня перебивает его:
– Так вы сами виноваты! Что же вы – натворили дел, а теперь Деф должен заботиться, чтобы лишнего не сболтнуть! Почему бы вам самим не отвечать за свои поступки? Почему бы вам самим не поступать так, чтобы скрывать было нечего?
– Сонечка, я, между прочим…
– Что «между прочим»? Между прочим, вы – пьяница, вот что! И сейчас пьяны, а Деф ничего вам не должен!
– Я пьян, да! И что же? Что я, не человек после этого? Что я, хуже того трезвого Кольки, который, пока его брат в Петербурге деньги зарабатывал, развлекался с братовой женой? Почему, когда я перестал пить, то сразу на меня начали обращать внимание чужие жены? Почему, как только я бросил пить, от меня пошли одни несчастья? Уж лучше я буду пить, и буду никому не нужен, и пусть от меня не будет ни горя, ни радости – вот что я скажу!
– А до этого вы, наверное, не висели на шее у своего брата, который ездил сюда чуть ли не каждый день, только чтобы вы не спились в конец?
– По крайней мере, я не пользовался его женой!
– И деньги эти вы не из-за пьянки потеряли?
– Это… Это случайность!
– Случайностей не бывает, Николай. Вы ведь даже не прилагали усилий, чтобы бросить пить, вы просто пользовались тренингами, которые с вами Даша проводила, верно? Вы уже тогда пользовались Дашей, и неудивительно, что вы стали это делать и дальше, только уже по-другому. Вы ведь также пользовались и своим братом. Вы ведь ничего не делали сами?
Чижов замолкает и даже шевелиться перестает, а Соня продолжает:
– Вы, конечно, извините, но почему вам было не сказать «спасибо», когда вы возвращали Дефу долг? Это вам не «за здоровье» выпить! Ольга Павловна, может, что-то важное купить на них хотела, однако дала их вам, а вы даже поблагодарить не соизволили. И еще на Дефа взъелись, что он про вас что-то там проболтал!
После этих слов дядя Коля совсем съеживается, садится на корточки, и тут я вижу, что он плачет. Соня тоже это видит и перестает говорить, хотя, кажется, что она еще что-то хотела добавить. Она, может, и резко очень высказалась, но, к сожалению, это все так и есть, и думаю, дядя Коля тоже это понимает. Соня же решает его немного успокоить, обнимает за плечо и говорит:
– Ну что же вы… Извините, что я так грубо, я просто подумала, что вам полезна будет такая встряска.
– Нет, Сонечка! Так мне и надо! Ты очень правильно все сказала, так на самом деле все и есть. Я ничего не могу сам сделать, я даже пить не сам начал – друзья заставили! Что уж тут говорить… И раз уж я пьяный, то скажу – я Дарью Сергеевну люблю очень сильно, еще с тех пор, когда с Лидкой даже знаком не был. Я, может, поэтому и к водке пристрастился – понравилось мне, что проблемы все куда-то уходят. Жену такую же, себе под стать нашел, теперь вот с ней мучаюсь. И это – та жизнь, которую я хотел? Ну и что мне было еще делать, когда Даша вдруг сама начала оказывать мне знаки внимания! Не знаю даже, почему – я ведь намного хуже Витьки-то, он всегда был самостоятельный, чего-то добивался, работал, а я только деньги его транжирил. Женщин иногда не поймешь – то им нравятся некрасивые, но самостоятельные, то пьяницы с правильным лицом.
– Это я вам по себе могу сказать – женщин действительно здесь не поймешь. Только что же вам мешает развестись сейчас с Лидой и жениться на Даше?
– Да что ты такое говоришь! Нельзя – мне Витька на том свете не простит. Да и как можно – только брат умер, а я его жену – раз, и себе. Так что ли выходит? Я ж шел сегодня, чтобы у Витьки попросить прощения на могиле, потому что виноват перед ним очень сильно. Вы сегодня у лавочки напомнили мне о нем, и я понял, что даже не попрощался с ним, и на похороны не ходил. Он меня, Сонечка, перед смертью очень не любил. И потом, вся эта история с кассетой, ну, Деф вам, наверное, и это рассказывал – думаете, после всего Витька будет рад, если я на Даше женюсь?
– Ну нельзя же до самой смерти себя наказывать. Вы себя и так достаточно наказали – почти всю жизнь пропустили, что же вам – вот так вот теперь и жить? К тому же, если и есть тот свет, то на нем наверняка все друг другу братья и сестры, и никто ревновать к вам ее уже не будет.
– Да она и не согласится. Это же я Витьку убил. Это из-за меня у него опухоль стала развиваться! Мне рассказывали, что если человек верит в себя, хочет жить, то может и сам вылечиться, а если наоборот, перестает бороться, то даже самая небольшая опухоль может в миг стать огромной. Вот ведь как получается. И я ж не рассказал еще… Когда Дарья Сергеевна приехала во второй раз, с Витькой уже больным, то она ко мне приходила и просила денег на лечение. Его можно было вылечить, сейчас какие-то новые методики как раз проверяют, и можно было бы попробовать, но нужны были большие деньги – тысяч двести, не меньше. И вот Даша пришла ко мне, и просила меня, чтобы я, если что у меня осталось с той суммы, отдал их на лечение. И глазами смотрела такими, что я понял, я все еще нравлюсь ей, но нужно просто немного подождать, до тех пор, пока Витька либо поправится, либо… И вот видели бы вы ее лицо, когда я сказал, что денег у меня-то и нет! Тут же и Лидка подошла, начала говорить, что я их все пропил, просадил в каких-то казино в Петербурге, а ведь это все неправда была! Только Даша мне не поверила, и сказала лишь, что очень она во мне разочарована. С тех пор мы и не общались толком – так, поздороваемся, попрощаемся.
Чижов бросает ватник в реку, сходит с моста, и идет к городу, а мы его догоняем:
– Так и что же, вот вы сейчас придите и покажите деньги – она поймет, что вы ее не обманывали, – говорит ему Соня.
– Может, и поймет, а может, подумает, что я специально их зажал, а сейчас как будто нашел. Но самое обидное-то не в этом! Я ведь хотел дать эти деньги, хотел оплатить лечение, да только этой пачки у меня тогда не было. А сейчас – нате, и что же получается? Получается, что я сэкономил на своем брате деньги! Что же я за человек-то после этого? Это чья-то злая шутка? Хотел бы я знать, у кого такое чувство юмора?
Соня на этот раз молчит, и кажется, ей нечего ответить – она просто идет рядом, думает, но так ничего и не решается сказать. Зато у меня в голове появляется мысль, и чтобы не потерять ее, я тут же произношу ее вслух:
– Дядя Коля… А вот если бы Виктору сделали это операцию, но он все равно бы умер? Ведь вы говорите, что это какие-то новые методики, так, может, они и не работают?
– Ну… Вообще, да. Операция была скорее экспериментальной, но все же это был какой-то шанс!
– А если бы он умер во время операции, то кто был бы виноват?
– Именно в том, что он не выжил? Ну, не думаю, что это будет вина врачей… Да никто, наверное, здесь уже Бог решает, кому жить, а кому умирать.
– Но ведь это именно врачи будут лечить его не тем методом?
– Ну, так они же не специально! Деф, они бы сделали все что было в их силах.
– Вот и вы, дядя Коля, сделали все, что в ваших силах было. И деньги вы же не специально потеряли, значит, на то была воля Божья, и это он так захотел. Потому что к тому времени, как Виктора привезли, вы бы их, может, и пропили уже, и все равно нечем было бы платить. А нашли вы их сейчас, потому что операция все равно бы не вышла, и Бог не хотел, чтобы вы деньги впустую потратили. Потому что если Богу захотелось Виктора забрать, то он все равно бы его забрал, и никакие операции бы ему не помогли, вот что я вам скажу.
– Так что же это за Бог такой получается – убивает хорошего человека, а мне дарит столько денег? Я не понимаю и не принимаю такого Бога!
– А вот Он сейчас слышит вас, и Ему обидно, что вы так думаете. Ведь Он все по совести делает, потому что по-другому не может, а мы иногда просто не понимаем всех его намерений, потому что маленькие все и не видим всей истины. Кто знает, что бы стало, если б Виктор жив остался – наверняка, только хуже и вам и ему, а если он был хорошим человеком, то сейчас он в раю, и нужно только радоваться за него.
Дядя Коля ничего не говорит, но видно, что мои слова до него хорошо дошли, не растерялись по дороге и не перепутались. И Соня смотрит на меня так, как будто хвалит взглядом, а может, и на самом деле хвалит. Только все эти слова не я придумал, а я просто немного по-другому пересказал то, что нам сегодня отец Федор говорил. О том, что Бог все делает по совести.
Затем, немного погодя, Соня спрашивает:
– Скажите, Николай, а если Даша решит быть с вами, вы можете бросить пить?
– С этими тренингами что ли?
– Нет, на этот раз сами, и, причем, навсегда. Можете?
– Не знаю, Сонечка. Может, и смогу. Я ведь сначала пил, потому что трезвый только вред всем приносил, а сейчас понимаю, что и от пьяного вреда очень много, может, даже больше, чем от трезвого. И я немного запутался…
– Я вам, знаете, что скажу, Николай, – Соня вдруг начинает говорить очень уверенно. – Неважно, какой вы, трезвый там, или пьяный, вы все равно будете совершать ошибки, и этого не избежать. В конце концов, мы всего лишь люди, и ошибки – это наше второе «я», верно? Но разница в том, что, будучи трезвым, вы можете исправить сделанное, или хотя бы по-настоящему попросить прощения, загладить свою вину, а когда вы пьяный, то не способны даже до могилы дойти, не то, что поехать в Петербург и поговорить с братом. А ведь это самое приятное, найти и исправить в себе ошибку, помириться с человеком, придумать какое-то решение. Нет ничего хорошего в том, чтобы поступать всегда верно, и каждая ошибка вас должна только радовать – тем, что ее можно исправить. Так что завтра вы протрезвеете, и можете уже сходить на могилку, думаю, Виктору будет гораздо приятней увидеть вас в хорошем состоянии. А потом уже решите, куда потратить деньги. И объяснитесь, наконец, с Дашей. Ведь все еще можно исправить, верно?
– Да, пожалуй… Может, и можно.
– Не может, а точно так и есть. Бог властен только над нашими жизнями, а все остальное мы еще можем исправить.

Мы идем дальше уже молча, и каждый думает о своем о чем-то. Соня, наверное, мысленно продолжает свой разговор с дядей Колей, потому что нашептывает что-то про себя, и посматривает постоянно в его сторону. Сам же дядя Коля только еле ногами перебирает, и непонятно, думает он или просто несет свою голову домой. Может, он и забыл уже, о чем мы только что говорили, и снова горюет о своей никчемной жизни, а может, уже строит планы на завтрашний день. Здесь не угадаешь, можно только завтра и узнать, чем это все для него обернется.
У меня же в голове все перемешалось, оттого, что под мостом у нас с Соней произошло, и оттого, что поздний вечер наступил, а в такое время я уже сплю. И вот мне до сих пор не совсем верится, что бесы оказались всего-навсего душой папиной, и это она мне мешала и заставляла всякие вещи делать. Я иду и думаю, что, может, бесы – это и есть те самые души, которые не решились на последний шаг, и цепляются теперь корнями в землю, превращаясь в деревья. Почему же я думал, что мой папа был ветром?
А может, такие люди-ветры и боятся больше всех остальных потерять свою жизнь, потому что под конец понимают, что терять-то им на самом деле нечего? Может, тогда они и превращаются в бесов, чтобы хоть что-то после себя оставить и не исчезать вот так, на самом деле даже не появившись?
Все же странная штука эта жизнь, и совсем мне неясно, что происходит, когда она вдруг закончится. Ну, если душа согласится отправиться в последний путь, а не зацепится за какой-нибудь камень или еще за что-то. Вот мне интересно, что чувствуешь, когда тебя нет, и головы твоей тоже нет, и ног, и рук? Димка меня дразнит иногда, говорит, что я на самом деле не существую, и что я всего лишь его галлюцинация, что он меня выдумал, и я в его голове нахожусь. А еще пугает, что когда-нибудь он про меня забудет, и меня тогда вовсе не станет, как будто и было никогда – просто мысль обо мне закончится и все.
Вот сейчас я и думаю, как было бы хорошо, если б на самом деле так и происходило, если б Бог нас выдумал просто, и вместо того, чтобы мне умирать, Он обо мне бы думать перестал, и все. И никаких тебе вопросов вроде «откуда мы взялись» или «куда мы уйдем». Нас просто выдумали, а потом про нас забудут. Но тогда бы получалось, что Димка для меня был бы Богом, а это уже не очень хорошо, потому что он, хоть и мой друг, но немного странноватый. Его с Женькой сюда их родители привезли, и теперь каждый день навещают, продукты возят, через день, то одного родители приедут, то другого. Дима с Женей на войне были, и с тех пор они немного не такие, как все, и к ним не все хорошо относятся. А вместе они потому друзья, они и в Петербурге всегда вместе были.
Пока мы шли, дядя Коля несколько раз падал, и мы его поднимали, а он нам каждый раз «спасибо» говорил, и даже руку мне жал. Все же Сонины слова на него подействовали, и он понял, что людей благодарить надо, а это уже первый шаг к тому, чтобы и самому добрые дела творить, потому что от каждого слова «спасибо» просыпается совесть. Я очень надеюсь, что с завтрашнего дня у него все в гору пойдет, и с личными делами его, и с пьянством с этим. Потому что он действительно может еще все исправить, у него еще много времени впереди.
Наконец, мы доходим до дома нашего, останавливаемся у лавочки и приводим дядю Колю в порядок, чтобы выглядел поприличней.
– Спасибо, вам, ребята. Я ведь этот день долго еще буду помнить, и то, что вы сказали мне сегодня. Я обязательно брошу, ребята, я смогу, у меня вся жизнь впереди!
И он даже попытался обнять Соню, но та вовремя увернулась, все же, несмотря на то, что мы его почистили, дядя Коля был еще грязноват.
– Идите, идите уже. Вас жена, наверное, заждалась.
– Да не ждет она меня…
– Ну все равно идите. И помните, что вы обещали сегодня.
– Помню, помню. Еще раз спасибо вам, ребятки.
Он заходит в подъезд, и, цепляясь за стенки, начинает подниматься к себе на этаж. Как только звуки его шагов затихли, Соня спрашивает меня:
– Может, еще раз?
Я киваю, и мы снова целуемся. Получается уже гораздо лучше, чем под мостом, потому что мне уже совсем не страшно, и мой рот делает все что хочет. Только приходится одним глазом коситься на окно – не глядит ли на нас мама. Слава Богу, в окне пока что никого нет, и мы целуемся дальше, медленно и никуда не торопясь. Проходит, наверное, минут десять, как из подъезда слышатся звуки – сначала кто-то открывает дверь, а затем шагает в нашу сторону. Наверное, Гриша идет покурить, он всегда на улице курит, чтобы свежим воздухом заодно подышать.
Мы тут же перестаем целоваться, и отходим чуть назад, как будто только что подошли к двери. И как только мы отходим, дверь открывается, и из нее выходит, действительно, Гриша с пачкой сигарет в руках.
– Добрый вечер, дядя Гриша.
– Добрый. Далеко собрались-то?
– Как это далеко? Домой идем из церкви.
– Ну идите, только домой вы не попадете, мамы вашей тут нет.
– То есть, как это нет, куда же она делась?
– Уехала. Сказала, что по срочным делам каким-то. В Петербург.
Соня глядит на меня, а я на нее, и мы оба понимаем, куда она и зачем поехала. Мама все это время думала, и, наконец, решилась, и сейчас, видимо, вызывает уже милицию, с которой они подъедут к дому Сониной мамы, чтобы дверь взломать и вытащить тело, для похорон. Или и вовсе без милиции, сама идет к ней на квартиру, если у нее, конечно, ключи есть. В любом случае, там ее ждет сюрприз, а именно живая сумасшедшая сестра, с которой они не виделись и не общались целую уйму лет. А это значит, что приедет она злая, и наверняка выгонит Соню из нашего дома, и отправит ее на электричке обратно. Правда, хоть и злая приедет, но все же со спокойной совестью, и поэтому мне становится не только грустно, но и немножко радостно. А с Соней мы что-нибудь еще придумаем.
Гриша достает из кармана ключи, и дает их Соне:
– Вот, в общем, Ольга Павловна просила передать, чтобы вы шли домой, поели и ложились спать. В шкафчике таблетки, дашь Дефу одну. Ну, вот и все, остальное уже не мое дело.
Мы благодарим Гришу за сообщение, заходим внутрь, и, когда мы поднимаемся, Соня мне говорит:
– Что ж, видимо, сегодня последний день, когда я у вас живу! Но ничего страшного, это все равно рано или поздно произошло бы, верно? Как там говорится – тайное становится явным… А ты знаешь, что? Я устроюсь в Петербурге на работу, а через месяц приеду сюда, и этого хватит, чтоб комнату снять. А дальше можно уже и тут работать, без обмана на этот раз – как тебе такой вариант? Можем и жить вместе. Только ты как, месяц без меня потерпишь?
– Сложно будет. Но я попробую, раз по-другому никак. Попробую.
Соня открывает дверь, и мы входим.
– Тебе что-нибудь приготовить? Чего бы ты хотел?
А у меня вдруг мысль появляется, да такая, что я аж затрясся от волнения, как подумал об этом. Я говорю:
– Сонь, а вот мамы дома нет, и я подумал – что если мне таблетку не кушать, и посмотреть, как ночью все выглядит?
Соня как стояла, так и замерла, и ключи даже выронила:
– В смысле? Только не говори, что…
– Да, я никогда ночь не видел. Потому что мама все время меня спать укладывает, а если не засыпаю, то дает мне таблетку. И следит, чтобы я ее проглотил.
– Ну ты даешь, Деф! Да как же так, почему?
– Не знаю, Сонь. Я маме говорил, что хочу посмотреть, но она меня не слушает никогда. Я даже несколько раз хотел дома не ночевать, а потом жалко маму стало, и передумывал, возвращался.
– Тогда сегодня мы будем мстить Ольге Павловне, осмотрим весь ночной город, вдоль и поперек. Будет замечательная ночная прогулка, тем более что прощальная!
– Не говори так, Соня.
– Да чего ты такой серьезный? Не знаю как тебе, а мне так, наоборот, стало только легче – все это вранье мне только спать мешало спокойно. А месяц пролетит, не заметишь. Так что давай чего-нибудь по-быстрому перекусим, и в путь, лицезреть красоту ночного города. И все-таки, Деф, ты меня поражаешь.

Мы съедаем по бутерброду, и Соня убирает обратно в холодильник колбасу, как вдруг она что-то замечает в дверце:
– Смотри-ка, что здесь у нас здесь есть! Почти полная – возьмем?
И она достает бутылку вина, которую мама для себя купила, чтобы выпивать иногда по стопочке, правда, так к ней и не притронулась, а то, что она неполная – это мы дядю Колю угощали. Соня вертит в руках бутылку, смотрит на этикетку:
– «Изабелла», а что, неплохо! Ну-ка… И на вкус ничего!
– Погоди, Сонь… Ведь ты сама говорила, что пить нехорошо.
– Когда это я такое говорила? Пить как Чижов этот ваш – да, нельзя. А если немного, то и можно. В мире вообще нет ничего однозначного… Этот отец Федор правильно сказал, поступай по совести, вот и все.
– А что мама скажет?
– Не знаю. В любом случае, меня завтра отсюда попросят, и бутылка здесь ничего уже не решит. Если хочешь, можешь вообще сказать, что это все я, мне в данной ситуации уже как-то все равно.
– Нет, Сонь, я, наоборот, скажу, что это я сам взял.
– Ну, здесь как хочешь, в конце концов, подумаешь, велико дело. Я так и дома у себя иногда делала, и ничего. Правда, если ты не хочешь вообще, то скажи лучше сейчас, я тогда и брать не буду.
– Нет, почему же. Я бы попробовал, что это за штука.
– И правильно. Если будешь всю жизнь от этого бегать – тоже ничего хорошего. Врага нужно знать в лицо.
Она кладет бутылку во внутренний карман куртки, чтоб не видно было, а то мало ли кто заметит. Мы одеваемся, причем теплее чем обычно, потому что ночью должно быть холоднее, чем днем, это мне Димка еще говорил. У Сони из одежды ничего теплого нет, поэтому она берет мамин свитер, который в шкафу висел:
– Ничего, думаю, не произойдет, если я его позаимствую. Ну что, готов?
– Готов.
И мы выходим на улицу, где все еще сидит Гриша и дышит воздухом. Он, завидев нас, смеется, и говорит:
– Вот это правильно! Я так же делал, когда мамы дома не было.
А мы в ответ ему тоже смеемся.
Соня говорит, что можно пока в парк пойти – там и посидеть есть где, и людей совсем нет, одни будем. Я с ней соглашаюсь, потому что не хочется кого-нибудь из соседей встречать, еще маме потом расскажут, и она узнает, что бутылочка-то вовсе не дома была выпита. Гриша, он не расскажет, а вот другие соседи, те что сверху, или напротив нас, те могут.
– Это-то как раз ерунда, Деф, пускай рассказывают. В конце концов, это твое личное дело, и ты имеешь на эту прогулку полное право.
– Да, может и так…
Пока мы идем к парку, уже темно становится, и я вдруг замечаю, что вместо деревьев их тени стоят, а сами деревья куда-то делись. И воздух стал какой-то темный, но дышится им, наоборот, легче, может, потому что мы тоже превратились в тени и дышим уже по-другому. Стало тихо, и в то же время очень громко, потому что каждый звук в такой тишине особенно слышен. Даже слышно, как вода звенит в пруду, и шумит рядом лавочка.
На эту лавочку мы и решаем сесть – вокруг нее очень красиво, и главное, ни единого человека поблизости, не то что днем или вечером. Соня достает бутылку, выдергивает пробку, кидает в пруд, и делает первый глоток:
– Ну как тебе ночь?
– Красиво. Только мало что видно кругом. Хотя может, поэтому и красиво, что не видать ничего, и приходится самому додумывать. Но мне нравится!
– Еще бы! Кому она не нравится? Самое приятное время суток, по-моему. Ты будешь?
Она протягивает мне вино, и я подношу его ко рту, делаю большой глоток, сначала немного во рту полощу, а потом глотаю. На вкус немного кислое, но я думал, что хуже будет, а это ничего, можно пить. И не воняет так, как водка дядь Колина. Я делаю еще небольшой глоток и передаю обратно Соне:
– А мы сильно пьяные будем? Не как дядя Коля сегодня?
– Нет, ты что, покачает разве что немного. Вино-то слабенькое совсем.
Она пару раз прикладывает бутылку ко рту и снова мне передает. Я пью, и глотки еще больше делаю, чем в первый раз, потому что совсем легко стало вино идти. И чувствую, как в голове уже туман появляется, сначала еле заметный, а потом все больше вязкостью голова наполняется, и мысли уже медленнее вертятся:
– А то я не хочу как дядя Коля потом валястя… Ой, валяться.
– Что, уже язык заговаривается? Ну, держись тогда. А у меня еще ни в одном глазу, – с этими словами Соня выпивает чуть ли не все, что оставалось, залпом. И протягивает бутылку мне:
– На, добивай… Допивай, то есть.
Я выпиваю остатки и швыряю бутылку в дерево, которое за прудом стоит, и очень удачно попадаю, так, что она разбивается о сучок с веселым звоном. Мы с Соней смеемся, а потом я кричу бутылке, что ее песенка спета, и Соня что-то кричит вместе со мной.
– А вино-то – веселая вещица!
– Еще как, Деф, очень даже!
– Надо будет маму попросить, чтоб еще купила!
Я пытаюсь встать, потому что ноги затекли, и хочу немного пройтись, но вдруг понимаю, что меня заносит в разные стороны, как будто я деревянным стал. И непонятно, от чего заносит, то ли от вина, то ли ноги опять отказывают. В голове немного вязко, но все же мысли работают, да и говорить я могу, а вот ходить уже сложно, и в глазах немного расплывается, если их расслабить.
Я хочу пойти умыться к пруду, но ноги мои что-то плохо меня слушаются, и голова становится тяжелее, чем обычно. Я качаюсь, прошу Соню помочь, а самому немного смешно оттого, что идти не могу и держусь за скамейку как маленький. Соня встает, подходит, и видно, что ее тоже хорошо покачивает, она берет меня под руку, и мы, держась друг за друга, направляемся к пруду. Вдруг я обо что-то спотыкаюсь, и падаю вперед лицом, но успеваю в полете немного развернуться и падаю на бок, а Соня на меня сверху.
Когда же она с меня слезает, то я уже лежу на спине, лицом вверх, и пытаюсь напрячь глаза, чтобы не было размытости, как вдруг замечаю, что на небе что-то не так, оно сильно изменилось, стало другим совсем. И тут я понимаю, что это сбылся мой сон, и на небе происходит настоящее шоу, да такое, что не изобразишь никаким прожектором! Я аж застыл при виде всего этого, и хмель почти прошел. Ведь то, что я увидел не только очень красивое, но и потрясающе глубокое – так и кажется, что вот-вот, и нырнешь туда с головой. И я кричу Соне:
– Смотри! Бог все-таки послушал нас и показался! Смотри, какое шоу, смотри же, интересно, а кроме нас кто-нибудь сейчас это видит? Вот бы все сейчас видели!
А Соня только смеется в ответ:
– Деф, это же всего-навсего звезды! Соглашусь, очень красиво, как в августе прямо, но в этом же нет ничего удивительного, так небо чуть ли не каждую ночь выглядит.
– Значит, это и есть те самые звезды? И вы каждый день видите такое небо? И что же, после этого люди еще не верят в Бога?
– Деф, это ведь просто шары, они из газа, поэтому и светятся. Здесь все можно легко объяснить.
– Сонь, ты сейчас, как те люди из моего сна, говоришь! Ты посмотри же хорошенько, кто мог такое сделать?
– Почему бы им не появиться самим по себе…
– Как это сами по себе? А мы? Тоже сами по себе? Знаешь что, Сонь. Я вот тебя слушаю, и теперь мне кажется, что Богу надо бы, наоборот, побольше прятаться, чтобы в Него поверили.
– Деф, да не обижайся ты, мы ведь видим такие вещи с самого рождения, а от Бога… От Него все чуда ждут, не понимая что настоящее чудо, ведь вот оно, у нас перед глазами, а мы не видим. Но нас тоже можно понять, эти звезды, они не дают нам ощущения, что о нас еще кто-то помнит. Они просто висят в небе, как люди – каждому человеку своя звезда.
У меня от Сониных слегка пьяных слов снова хмель в голову ударил, и я тут же забыл про свои обиды на нее, да и звезды уже спустя минуту становятся как-то привычней. И я уже начинаю ее понимать, и всех остальных тоже, ведь деревья так же прекрасны, как и звезды, и, увидь я их впервые, я бы так же закричал о Боге. Или человеческий глаз – в него можно смотреть бесконечно. Но сейчас все кажется совсем обычным, потому это прекрасное вокруг нас всегда.
Соня хочет лечь со мной рядом, но вдруг ее голова натыкается на что-то твердое, и она поднимается, смотрит, а это фонарик мой, который, я, наверное, выронил, пока падал. Она берет его в руку, ложится на спину, и направляет на небо:
– Хочешь свою звезду?
Нажимает на кнопку, щелк, и вверх летит тонкий белый луч, и видно как на небе он превращается в точку.
– Скажи, Деф, какая тебе звезда больше нравится?
Мне все нравятся, даже самые маленькие, и я показываю пальцем на ту, которая прямо надо мной светит.
– Что ж, она твоя, Деф. И пусть все узнают, какая у тебя красивая звезда.
– Как же они узнают, Сонь? Ведь я здесь лежу, с тобой, а другие и не видели меня никогда.
– Но они же видят твою звезду?
– Видят.
– А твоя звезда прекрасна?
– Да.
– И ты знаешь, что эта звезда – твоя.
– Знаю.
— Так что тебе еще нужно?
Она выключает фонарик, вертит его в руках:
– А иногда выбираешь себе звезду, следуешь за ней, а потом, оказывается, что вовсе и не твоя эта звезда была, и ни ты не нужна была ей, ни она тебе… Извини, я сейчас не совсем трезва, и зря, может, все это говорю… Но есть вещи, которые мне необходимо сказать, иначе… Иначе нечестно получится. Гм…
– Все нормально, Сонь, я слушаю. Продолжай…
– Видишь ли, я не хотела убегать от проблем, думала, что нужно предстать перед врагом лицом к лицу, а вместо этого все это время я тебе врала. И Ольге Павловне тоже.
– Но ты же потом созналась, и я нисколько на тебя не злюсь. Да и мама тебя простит.
– Нет! В том-то и дело! Я ни в чем не созналась, Деф! Я ведь вру тебе до сих пор, а ты даже и не догадываешься.
– О чем я не догадываюсь, Сонь?
– О том! О том, почему я именно сюда приехала – я ведь могла в любой другой небольшой городок переехать, дело вовсе не в том, что мне негде было бы жить. Один месяц работы, и я могла бы уже снимать свою квартиру, да хоть даже в Петербурге, тогда почему я приехала сюда? Почему я взяла из холодильника эту бутылку, одела сейчас чужой свитер? Я приехала сюда, потому что мне захотелось что-нибудь присвоить… из вашего. Когда я только приехала, то еще не знала точно, что именно мне от вас нужно, сначала я хотела пожить в вашей квартире, поесть вашей еды, купленной за ваши деньги. А потом… Потом я увидела тебя, и то, как твоя мама о тебе заботится, боится тебя потерять, отпустить куда-то. И знаешь, что я решила? Я решила присвоить себе тебя! Да, ты можешь называть меня после этого как угодно, но я действительно захотела увести тебя у твоей же мамы, потому что ты для нее – самое дорогое.
Я молчу и не хочу прерывать ее, я просто лежу и смотрю на звезды. Соня несколько секунд тоже молчит, затем снова продолжает:
– Ты мог бы сейчас спросить, а что же такого сделала мне твоя мать, ведь мы с ней даже не общались? Сейчас у меня в голове уже полный беспорядок… Но когда я только приехала, то была уверена – Ольга Павловна испортила мне детство, лишила меня всех тех радостей, которые окружают обычных детей. А все из-за того, что она себе кое-что присвоила. То, что изначально принадлежало нам. Догадываешься?
– Не очень.
– Твоего отца, Деф. Она увела у нас твоего отца.
Внутри меня что-то екает, давит на легкие, как будто не хочет, чтобы Соня говорила, как будто оно уже все знает, и не желает, чтобы это знал я. Однако, Соня продолжает:
– Видишь ли… Не помню, говорила я уже или нет, но наши матери не просто сестры. Они близнецы. И всегда они были вместе, с самого детства, учились в одном классе, потом на параллельных курсах. Моя мама на философии, твоя на психологии, они так договорились, чтобы вдвоем больше знать. И никогда они не в чем не соревновались, наоборот, держались вместе, ведь им нечего было делить, все давным-давно было поделено поровну. Но, как обычно и бывает, такому счастью рано или поздно должен придти конец, и случилось это, когда мама встретила Алексея. Человека, который знал будущее, и который при первой же встрече сказал ей, что та станет его женой. Так оно и вышло.
Соня снова включает фонарик и начинает водить им по небу, от одной звезды к другой:
– Я не знаю точно, что на самом деле произошло… Мама всегда не очень понятно рассказывала. Знаю только, что через месяц она уже была беременна мной, и они с Алексеем поженились. И вот тогда, когда составлялись списки приглашенных гостей, маме впервые пришла в голову мысль – а что, если Алексей увидит ее сестру? А вдруг он посмотрит на Ольгу Павловну и скажет: «Что же ты нас раньше познакомила»? Маме, которая всегда была точной копией сестры, вдруг начало казаться, что та красивей ее. Ей вдруг стало думаться, что психология более интересна, чем философия, и психолог знает, как привлечь к себе внимание мужчины. И… Это смешно, конечно, но в итоге мама настояла на том, чтобы никаких торжеств не было.
И Соня даже не смеется на этот раз, а только хмыкает ртом.
– Она убегала от проблемы, понимаешь. Потому что боялась встретиться с ней лицом к лицу и… проиграть. Вот чего она боялась на самом деле – что сестра, с которой они всегда были равны, вдруг окажется сильней, и мама потеряет свое счастье, свою любовь и свою новую жизнь. Это глупо, я считаю, и может, уже тогда она была немного больна, но факт остается фактом, сначала она отменила свадьбу, потом долго не разрешала сестре приходить в гости. То работа допоздна, то еще что-то… Естественно, долго это продолжаться не могло – Ольга Павловна все-таки пришла, и они с Алексеем встретились. Что было дальше, мама не рассказывала, но мне известно одно, что, по иронии судьбы, наш папа как раз очень интересовался психологией.
– Наш папа?
– Деф, ты так и не понял? У нас с тобой один отец, и никакие мы не двоюродные с тобой, а почти родные, учитывая, что наши мамы были сестрами. У нас с тобой один папа, который сначала бросил нас, а потом и вас, застрелившись в твоей комнате. Он застрелился, когда после показаний моей мамы милиция приехала в ваш городок.
А я лежу, и хмель снова начинает подходить к голове, так что Сонины слова иногда сливаются в одну большую кашу, а иногда, наоборот, растягиваются до неузнаваемости, и ползут мимо меня, как змеи, разве что не трогают. Все-таки вино – интересная штука. Пьянеешь, в глазах размывается все, ноги как деревянные, а потом падаешь, и вроде трезвеешь ненадолго, затем снова пьянеешь. Вон и Соня тоже, говорила, что пьяна, а сама и буквы нормально говорит, и с мысли не сбивается.
Но кое-что я все же услышал. У нас с Соней один папа, который раньше был с ее мамой, а потом с моей. Теперь понятно, почему мама вела себя так, как будто была Соне чем-то обязана, и в квартире ей разрешила жить, и со мной гулять отпустила. Теперь понятно, почему мы и переехали сюда, от Сониной мамы подальше, чтобы даже случайно не встретиться с ней. Папа, как настоящий ветер, вырвал маму с корнями и унес в этот городок, чтобы начать здесь новую жизнь.
Соня продолжает:
– Я тогда была еще маленькой, но мне почему-то запомнились ее слова: «Папа обязательно вернется, потому что у него есть ты». И это мама мне говорила, когда уже вышла замуж во второй раз, за Антона. Она все равно верила, что папа приедет и останется у нас навсегда. Но в один прекрасный день она узнала от сестры, что та беременна, и, что уж говорить, с тех пор начался наш маленький ад. Сначала, пока Антона не было дома, она звонила сестре, ругалась на нее такими страшными словами, каких я до сих пор ни от кого не слышала, и звонила она ей почти каждый день, до тех пор, пока на том конце провода ей не сообщили, что такие там больше не живут. Тогда она стала обвинять во всем меня, меня, представляешь! За то, что я не смогла вернуть ей папу. А ведь мне было всего два года! Ты можешь себе такое представить?
Я отвечаю, что не могу.
– Вот и я так думаю. Только это еще не конец – я уже говорила, что как только мама вроде бы успокоилась, начала приходить в себя, как вдруг папа, ни с того, ни с сего, начал к нам приезжать, да не просто приезжать, а приставать к маме, и ко мне, говорить, что кроме нас ему больше ничего не нужно. А потом… Потом этот внезапно появившийся Антон, папин пистолет, мамины крики. И долгие годы моих и маминых мучений.
Соня переводит дух:
– Так что если это и не оправдание, то хотя бы объяснение моему приезду сюда. Понимаешь, я выросла в семье, где Ольгу Павловну считали за врага, за человека, который предал родную сестру. Мама все время говорила мне, что именно из-за Ольги Павловны у меня нет ни отца, ни отчима. А под конец – жизнь с ней стала совсем не выносимой, и с каждым днем становилось все хуже, если раньше она позорила меня перед дворовыми ребятами, то потом она и вовсе стала меня забывать, и мне уже страшно было оставаться с ней наедине. И я решила убить сразу двух зайцев, расстаться с мамой и отомстить Ольге Павловне. Я хотела решить проблему, а на самом деле трусливо убежала. Я думала, что буду как ветер, а сама, как дерево, вросла в свои детские обиды.
– Как дерево?
– Я думала, что буду шаровой молнией, которая взорвется при столкновении с главным врагом своей жизни. А сама только аж замерла при первой встрече. Потому что я увидела ту, кем могла бы стать моя мама. Красивую, спокойную, и, что самое главное, добрую! Она встретила меня так, как будто я была ей родная дочь, распереживалась из-за моей истории, которую я сочинила про умершую мать, накормила меня, разрешила остаться. Я совсем не того ожидала! Я думала, что буду терпеть ее, до тех пор, пока не выпадет случай отомстить. А получилось так, что мне лишь захотелось, чтобы это была моя собственная мама. И мне стало настолько стыдно, что захотелось побыстрее уехать обратно, но я не могла – как же так, ведь я не могла просто убежать, ведь я никогда не убегаю! И вот я решаю отнять у нее сына, то есть тебя, Деф, по-быстрому, чтобы просто сделать гадость и успокоиться. Я хотела, чтобы ты уехал со мной в Петербург, а там бы я тебя бросила, вот и все, что я хотела сделать.
– Ты хотела меня увезти и бросить, Сонь? Но зачем?
– Ну, я же говорила. Чтобы присвоить себе что-то такое, что ей очень дорого. Чтоб отомстить, чтобы заставить ее страдать, не знаю, ну дура, чего с меня взять!
– Но зачем? – я все еще стараюсь не думать.
– Затем, что вы выиграли, ведь папа умер у вас! Да только… Я вот смотрела на Ольгу Павловну, и все больше чувствовала, что человек она на самом деле очень хороший, и нисколько она тут не виновата, а виноват отец, который не мог никак выбрать между двумя сестрами, и моя мать, которая обманывала собственную сестру. Я чувствовала, что Ольга Павловна не виновата, а понимать отказывалась, потому что вы выиграли, а мы нет, потому что у тебя хорошая мама, а у меня нет. И я не понимала уже, что делала.
Я лежу, и слушаю ее, а думать пока об этом не хочу, отвлекаюсь на ветки и на звезды, разглядываю пальцы, сравниваю свою руку с деревом. Жалко, что нельзя иногда рассказать всю историю в один миг, чтобы раз – и все, и не надо было бы заставлять себя не думать. Потому что если я сейчас вдруг подумаю, то могу о Соне стать плохого мнения, а мне все же чувствуется, что она не такая, и поэтому я хочу сначала дослушать до конца, а потом уже думать. Поэтому я и спрашиваю ее о ерунде всякой, это чтобы не думать.
– А дальше что?
– А дальше мы сидели с тобой у пруда, и я тебе говорила какую-то чушь насчет того, любишь ли ты шутить, а ты мне тогда сказал: «Зачем ты меня обманываешь». Вот это был первый настоящий удар по мне, и по моим планам. Это был первый шаг к тому, чтобы я поняла, какая же я дура. Конечно же, тогда я старалась и виду не подать, что попалась, поэтому все вышло еще более глупо. А потом… Потом мы уже стояли под мостом, и я думала, что же я делаю, и главное, зачем – чтобы отомстить твоей маме, или уже по собственному желанию. Тогда я еще надеялась, что просто выполняю свой план. Однако, я ошибалась.
– То есть, ты все же меня любишь?
– Люблю, Деф. Да, теперь я могу сказать и это слово. А ты меня любишь?
– Люблю, Сонь.
– И не сердишься на меня, что я такая дура?
– Нет, Сонь, не сержусь. Но ведь ты теперь уедешь, да?
– Придется, Деф. В конце концов, я убежала от мамы, и мне нужно вернуться. Вернуться и решить ситуацию, не боясь ничего, поговорить с ней, а если даже совсем ничего не получится, все равно на первые заработанные деньги сюда приеду, и буду снимать комнату. А ты можешь со мной жить, если Ольга Павловна не будет против.
– Она не будет.
– Потому что мне все же нравится у вас тут, в Петербурге тоже интересно, но… Здесь у каждого свои истории, свои страхи, и это помогает справиться с собственными. Так что я скоро вернусь, Деф, время очень быстро пролетит.
– Ты все же молодец, Соня.
– И это ты говоришь после всего, что я сейчас рассказала?
– Но ведь ты нашла в себе ошибку. А это самое главное, ты так сегодня Чижову говорила.
– А ведь и правда! Тогда давай забудем эту мою выходку, как страшный сон, как ошибку, которой больше нет.
– Давай.
И мы снова целуемся.

Наконец, мы встаем и отряхиваемся от листьев, палок и букашек, которые к нам прилипли, и собираемся идти домой, потому что я уже замерз немного, и зеваю.
– Все-таки выпить иногда можно – да, Деф?
– Да, мне понравилось.
– Можно было бы и каждый день пить, но тогда вино возьмет над нами верх. Нужно не бояться пить, и не бояться не пить, вот это, я считаю, правильно.
Мы идем, а над нами ночное солнце светит, белое, большое, как блин, и пятна какие-то на нем, днем их не видно, зато когда солнце ночью остывает – все видать, как на ладони. И тени какие-то другие стали, иной раз смотришь днем, так они черные как кляксы, и холодно в них, а здесь никакой разницы, что в тени, что на свету. В некоторых домах еще окошки какие-то светом горят, наверное, кто-то тоже ночь решил посмотреть, но не так как мы, а из дома. Все же я доволен, что ночь увидел, и звезды, и ночное солнце, и еще пьяную Соню, у нее после вина стали глаза смешно блестеть, как будто они из стекла сделаны.
– Деф… А как ты думаешь, меня твоя мама точно простит за то, что я ей наврала?
– Простит. Здесь все друг друга прощают, потому что все в чем-то виноваты.
– А ведь знаешь… Что я сейчас подумала, когда про вино говорила. Ведь это самое главное и есть, не бояться ничего. Вот это и есть совесть. И если я не побоялась уйти, но боюсь вернуться, значит, что-то уже неправильно, и есть над чем подумать. По-настоящему хороший человек и умереть не боится, потому что если Богу будет так угодно, значит так и надо. Вот Павлик с Наташей, они почему боятся? Что Гриша их ругать будет, что все узнают, так ведь что здесь такого, если у них настоящие чувства? Или что дети родятся «не такие»? Так ведь здесь не угадаешь, они и у других людей «не такие» рождаются, ведь никак нельзя угадать. Это же просто вероятность, случай, а быть ему или нет, решать Богу. И неважно, где эта вероятность больше.
– Они скажут, Сонь. Даже, думаю, завтра скажут, потому что завтра день будет для таких дел особенный, праздник. Гриша тоже завтрашнего дня ждет.
– Ну, будем надеяться, что все у них сложится хорошо.
– И у нас.
– И у нас тоже.
Ночью как-то особенно тихо, совсем не так, как если бы не было машин или людей, а еще тише, без жужжания света, без скрипа теней по асфальту. Соня мне говорит, что когда ночью засыпаешь, то кажется, что подушка дышит, а на самом деле это соседи по дому дышат, и через подушку просто слышно все. Вот как ночью тихо, слышно даже, как ноги по земле ступают, а на ней следы появляются – шшшшш, шшшшш.
Мы доходим до дома, а вокруг уже ни звука, и света в окнах нет, все спят, устали, наверное, и высыпаются перед воскресеньем. И только наше топанье нарушает эту ночную тишину, а еще шуршание одежды о стенки, потому что мы все еще пьяные немного и нас пошатывает. Соня находит у себя ключ, кое-как просовывает его в скважину, и открывает дверь. Мы входим, и заносим с собой целое облако холодного воздуха, который тут же начинает бороться с нашим домашним, отчего вокруг становится сначала очень холодно, потом жарко, потом снова холодно. Я прошу Соню, чтоб она сделала мне чая.
– Хорошо. Вот, я тебе чайник поставила, а когда вскипит, налей в эту кружку, там я все уже положила, – и она уходит к себе в комнату.
Когда чайник начинает свистеть, я снимаю его с плиты, и заливаю кипятком кружку, над ней появляется облако пара, которое тут же переходит в подчинение к теплому воздуху, и они уже вместе, с новой силой, атакуют тот, что мы принесли с улицы. Но холодный воздух все равно не сдается, то появляется, то снова пропадает, отчего мне снова становится то жарко, то холодно. Тогда я вливаю весь чай разом себе в рот, и ошпариваю им себе язык, зато пар от чая прогоняет этот холод из меня, хотя бы на время, а к утру холод и сам уйдет. Я беру таблетку из шкафчика, проглатываю ее, и иду к себе в комнату, спать.
Заворачиваюсь в два одеяла, чтобы не замерзнуть, прижимаюсь к подушке и слышу, дыхание чье-то. Медленное и ровное, как часы, и как будто знакомое очень. Я шепчу в подушку:
– Сонь, это ты?
– Да, – отвечает подушка.
– Спокойной ночи, Сонь. Надеюсь, мама не очень зла на тебя утром будет.
– Надеюсь. Деф… – шепчет подушка.
– Что, Сонь?
– Иди сюда, в мою комнату.
– К тебе? А это еще зачем? – я спрашиваю, а сам уже догадываюсь, что это все означает, и у меня как будто душа в шею давить начинает.
– Будем… спать как взрослые.
– Сонь… Но ведь мы даже не двоюродные, а почти родные …
– Ну и что? Это же всего лишь вероятность, а сработает она или нет, решает все равно Бог.
– Но…
– Просто иди. И ничего не бойся.
Я встаю с кровати, в одних трусах и тапках иду в коридор, держась за стенки, таблетка, кажется, снова пробудила вино, да так, что в голове начинает кружиться. И, если бы я не знал наизусть каждый уголок в нашей квартире, то наверняка бы врезался во что-нибудь лбом. Наконец, я нахожу нужную дверь, толкаю ее и вижу – Соня лежит на кровати, причем совсем голая, а одеяло рядом положено. У меня, как я это увидел, сразу вся кожа мурашками покрылась, и холодный воздух вернулся, обволок лицо, грудь, шею. Соня же смотрит на меня, а потом ниже, и я понимаю, что должен тоже снять, ну, трусы. Я хватаю за резинку рукой и тяну вниз, сначала с одной стороны, потом с другой. И как только я оказываюсь совсем без них, то…
Понимаю, что снова стою снаружи комнаты, и в коридоре как будто светлее стало, и красочнее. Я пытаюсь открыть дверь, но у меня ничего не выходит, я толкаю еще сильнее, бью по ней ногами, но она даже не шевелится. Я уж собираюсь найти какой-нибудь таран, как вдруг замечаю, что в двери замок появился – а ведь его раньше не было! Причем замок такой, каких я не встречал никогда, на лодку похож, и качается, как на волнах. И тут я смотрю на себя, и вижу, что из меня ключ торчит, да именно такой, который к такому замку подойдет. Я подхожу ближе, вставляю его в замок, и…
Оказываюсь в лодке, той самой, которая только что замком была, теперь я плыву в ней по реке в каких-то джунглях, отовсюду лианы свисают, птицы поют вокруг, а лодка качается еще пуще прежнего. Я сижу с одного конца, а Соня вдруг оказывается на противоположном, и ее так же качает в ней, как и меня. Соня спрашивает: «Тебе нравится?» и я киваю, отчего нас начинает качать еще сильнее. Со всех сторон голоса раздаются, да такие, каких я и не слышал никогда, а голоса эти все об одном мне твердят:
– Всего лишь вероятность!
– Главное не бояться!
– Такие вещи решает только Бог!
Вдруг я замечаю, что дальше река обрывается, и оттуда какой-то шум доносится, как будто водопад грохочет. Я говорю Соне, что нам надо бы свернуть к берегу, но она как будто меня не слышит. Я пытаюсь грести, и от этого лодку еще больше качает, и кажется, что она вот-вот перевернется, я говорю Соне, что надо выпрыгивать, а она хватает меня и шепчет прямо на ухо:
– Главное, не бойся.
И мы падаем вниз. А потом я открываю глаза и вижу ее перед собой, живую и невредимую, и она целует меня в губы. А я только и успеваю сказать, что таблетка во мне проснулась и тут же выключаюсь, прямо на Соне.

Я просыпаюсь от грохота молнии за окном, и оттого, что как будто горю в огне, а сам как будто изо льда, холодный воздух завладел мной и не хочет проигрывать, даже сейчас, утром. Соня лежит рядом и дышит, ровно и медленно, так же, как и вчера, через подушку, когда я уже собирался спать. Я вспоминаю, что вчера было, и все помню, наверное, потому что мамы еще дома нету, и она не успела украсть у меня память. Помню нашу ночную прогулку, поцелуи, как мы катались на лодке, и церковь помню, и отца Федора, и Чижова. А может, помню потому, что моя память затиралась снами, а сегодня мне впервые ничего не приснилось.
Я встаю, одеваю трусы, которые так и пролежали всю ночь рядом с кроватью, и иду на кухню, чтобы приготовить себе чай. В конце концов, если смог залить кружку кипятком, то и с чайником, наверное, управлюсь, и с пакетиком, который нужно в кружку положить. Получается у меня, правда, только с третьей спички, но вот уже огоньки весело бегают вокруг железного круга, и остается только из ковшика налить воды в чайник. Как вдруг из коридора слышится звук открывающегося замка, и я понимаю, что пришла мама.
Я выхожу в коридор и вижу ее, уставшую, невыспавшуюся и сердитую, она даже не здоровается со мной, и только спрашивает:
– Соня еще здесь?
– Да, но она… Она все объяснит тебе, ты выслушай, у нее были причины…
– Значит, ты уже знаешь. Ничего, потом расскажешь. Где она, спит? – мама говорит прерывисто, как будто с большим усилием выдавливает из себя буквы.
– Да, спит, но…
– Отойди, Деф, я сама разберусь.
Мама входит в Сонину комнату, и встречает ее там уже полуодетой:
– Ольга Павловна, извините. Я вам все объясню, вы только…
– Поздно спохватилась, Соня. Сейчас же одеваешься, и в Петербург.
– Как сейчас? Так ведь посмотрите, гроза на улице!
– Ну и что, как видишь, со мной ничего не случилось! И я еще, дура, поверила в твои сказки, думала, ты уже взрослая девушка! Согласилась помочь, да вот только зачем, чтобы дверь мне открыла абсолютно живая сестра, а со мной бы стоял еще и участковый? Чтобы я потом долго оправдывалась перед этим участковым, чтобы слушала крики больной сестры, а потом ночевала на вокзале, ожидая утренней электрички? Так вот что, после всего этого будь-ка добра поехать под дождем. И немедленно.
Соня даже оправдываться не стала, только еще раз извиняется, опускает глаза и идет обуваться в коридор. И до того мне обидно становится, что вот так она уедет от нас, и мы с ней даже попрощаться не сможем, что я хватаю маму за руку, и говорю:
– Да мам, ну что тебе станет, если ты выслушаешь? Ты же не знаешь, почему так вышло!
– Вот она уйдет, и ты мне расскажешь. А после таких шуточек ноги ее здесь больше не будет, и это мое последнее слово.
– Но мам!
– И никаких мам… – и вдруг мама замечает, что я весь дрожу. – Деф! Что это с тобой такое? Ты что, простудился? – она трогает мой лоб ладонью. – Да ведь у тебя жар! Ты когда успел-то, из церкви когда возвращался что ли?
– Нет, – отвечаю я, и тут же понимаю, что зря так сказал.
– И где же ты еще умудрился побывать? – мама уже косится в сторону Сони.
Я говорю ей:
– Нигде.
А Соня говорит:
– Мы ходили ночь смотреть, в парк. Деф у вас ни разу ночь не видел.
– Вот и увидел! Вот и посмотрели, посмотри теперь лучше на Дефа, что с ним сейчас. О Боже, нужно врача на дом вызывать. Его всего знобит.
Она уходит на кухню за телефоном, и тут же кричит оттуда:
– Кто оставил чайник?
И я вспоминаю, что оставил пустой чайник, без воды, на газу, когда пошел маму встречать. А потом я отвлекся на Соню, и вовсе про него забыл, и он, видимо, полностью сгорел. Мама снова кричит:
– Деф, это ты ставил? Я разве тебе разрешала чайником пользоваться?
– Нет.
– Не слышу?
– Не разрешала.
– И почему ты ослушался?
– Не знаю. Я думал, я сам…
– Что сам? Думал, что самостоятельный? И где твоя самостоятельность? Простудился, чайник спалил, а кто платить врачу будет? Кто будет новый чайник покупать? Я же немного прошу, я хочу только, чтобы ты меня слушался, я и так тебя кормлю, пою, а ведь мы живем на пособие! Я из-за тебя работу даже бросила, и что я получаю взамен? Может, скоро ты и вовсе уедешь в другой город, как Соня?
Затем мама набирает номер, а я смотрю Соню, и вижу, что она совсем не хочет уезжать именно сейчас, молча, когда даже проститься по-человечески не получится. Вот если через полчаса хотя бы, уже совсем другое дело, и совсем бы по-другому месяц ожидания прошел. А затем я смотрю на дверь, и вижу, что из нее ключ торчит, мама забыла его вытащить, когда пришла. Я показываю на него Соне, а сам в это время засовываю ноги в туфли и одеваю на себя пальто. Соня кивает головой вверх, мол, «Давай?», и я ей киваю в ответ, но уже головой вниз – «Давай». В этот же момент из кухни слышится звук открывающегося холодильника, и мамины крики. А мы даем деру на улицу.
Я сворачиваю за угол и бегу к следующему дому, а Соня за мной, и мы за несколько секунд уже промокаем до нитки, потому что дождь проливной, с грозой даже. Соня бежит сзади, и кричит:
– А куда бежим-то?
– К друзьям моим, Димке и Жене. Я у них уже сидел один раз, когда из дома убегал.
– А мама твоя нас не найдет?
– Она пока выбежит, нас уже и след простынет. А на эту сторону наши окна не выходят.
Мы вбегаем в парадную, поднимаемся на третий этаж, и останавливаемся, чтобы отдышаться. На лестнице есть окно, и через него я вижу, как из нашего дома выбегает мама и смотрит по сторонам, затем забегает обратно в дом. Соня тоже все это видит:
– Вот теперь-то тебе точно достанется, Деф. Может, даже и вместе со мной выгонят! А если так, то поедешь?
– Поеду. Только она не выгонит. И не отпустит даже, отругает, и снова под замок.
Вдруг дверь перед нами открывается, и из нее Димка выходит, покурить, наверное. Он в спортивном костюме, с засученными рукавами и небритый, в каких-то тапках дурацких, то ли ластах, то ли шлепанцах. Соня, как его увидела, чуть не вскрикнула – так многие делают, когда в первый раз его видят. А Димка даже глазом не моргнул:
– Деф, ты что здесь делаешь, такой мокрый?
– Димка, привет. Это Соня, познакомьтесь. Мы у тебя посидим, можно?
– А. Ну посидите, только недолго…
– Мы на полчасика буквально.
– Хорошо, но не больше. У нас тут это… полеты наяву. Проходите, я пока покурю тут.
А все дело в том, что у Димки руки очень страшные, они после войны почернели, на том месте, где у нас вены, и лицо у него стянутое немного, пожелтевшее. Дима говорит, что это у них с Женькой после того появилось, как в них атомными бомбами бросали, а у Жени еще и язык отнялся, он теперь только гласные выговаривает и слова некоторые, те, что покороче. Мы, как заходим в коридор, Соня сразу мне шепчет:
– Деф, ты куда нас завел? Ты видел его руки?
– Это ничего, Соня, ты привыкнешь, это после атомных бомб.
– Дурак ты, Деф! Это он тебе рассказал? И давно ты с ним дружишь?
– А я не помню… Вернее, как себя помню, так и дружу, и с ним, и с Женькой.
Только Соня хочет что-то у меня спросить, наверное, кто такой Женька, как тот вдруг сам из своей комнаты вылезает, и здоровается с нами:
– Ауууаааиеее…
Я шепчу Соне:
– Ты не бойся, он всегда такой. Это Женька, он плохого не сделает. Они с Димкой вместе живут.
– А с ним-то что? Что у него с произношением? – шепчет Соня, и тут же замолкает, увидев руки Женьки. – О, Господи. Куда ты нас завел, Деф… Куда ты завел…
А тот не замолкает, повторяя одни и те же звуки, как будто у него заело пленку:
– Аууууааааиииииеееиииооо… У… оии…. Ииииаааа… – вдруг кто-то сменил ему кассету, и он начинает выпаливать, – Джеф! Джеф! Ииаа…. Джеф!
На Женькин крик входит Димка с незатушенной сигаретой, а затем бурчит себе под нос:
– Ну что ты там… А, вижу – как обычно… Ну терпи, родители приедут, будет, а пока полетаешь медленно. Что я тебе, волшебник, что ли, – и Димка смеется.
Соня просит меня остаться в коридоре, а сама уходит на лестницу с Димой вместе, чтобы поговорить. Она спрашивает его, что ему от меня нужно, и почему я считаю его своим другом. Только Соня думает, что я не слышу ничего, а ведь мне все понятно, о чем они там говорят. Правда, у меня почему-то в одно ухо влетает, и тут вылетает из другого, как будто не находит места, где можно было бы остановиться. Димка отвечает:
– Так я и сам не знаю, что он сюда приходит. Нас с Женей сюда родители привезли, так с тех пор Деф и шляется за нами. Ну, я не против, хочет, пускай, мне-то что. Может, гены какие-то.
– В смысле?
– А мы с его отцом знакомы были, вместе церковь одну охраняли, ну, там реликвии какие-то… Только однажды ее все-таки ограбили, и нас всех троих с этой работы и вышвырнули. Алексею еще какой-то хвост достался, и он его себе оставил, что он там с ним сделал, не знаю, мы с тех пор больше и не виделись. Кстати, как вас там… Соня? Соня, не обижайтесь, но вам лучше все же уйти, сейчас еще и родители мои приедут, мы их как раз ждем, а то все кончилось… Последнее сейчас… съел.
– Да, хорошо, мы тогда пойдем. Хотя подождите… Родители? Но ведь вам уже лет под сорок, а то и больше?
– А это уже не ваше дело, не так ли?
Соня ничего не отвечает и заходит обратно в коридор, а когда за ней появляется Димка, то я вдруг понимаю, что уже ничего не помню, вылетело в другое ухо, и ничего за собой не оставило, даже шипения. Так что о чем они там разговаривали, мне остается только догадываться. А лучше у Димки потом спрошу, он мне расскажет, как другу.
Соня говорит мне:
– Деф, я думаю, нам лучше пойти. Сейчас сюда приедут, да и вообще – чего тянуть? Попрощаемся на лестнице, да пойдем.
Я не хочу уходить, хочу еще немного побыть с Соней, но раз ей так угодно, то я соглашаюсь, в конце концов, эти несколько минут ничего не решат. Мы выходим на лестницу, спускаемся на первый этаж, и под шум дождя снова целуемся – зная, что не увидимся теперь уже целый месяц, а может, даже и больше. От такого прощания даже холодный воздух начинает отступать, и мне становится жарко, так, как не было уже давно. Затем мы выходим, и под громыхание молний идем к своему дому, мокрые, но счастливые, потому что у нас еще все впереди, и мы не боимся.

И как только мы подходим к нашей парадной, дверь вдруг открывается, и появляется сначала мама, а за ней все наши соседи, ну, или почти все – те, кого мама смогла разбудить, наверное.
– Вот и сами нашлись, голубки.
– Да, и искать никого не надо. Что ж вы, Ольга Павловна, не предупредили, что они сами придут? Мы бы спали дальше.
– Так откуда ж я знала? Извините, ради Бога, я ведь думала, что их искать надо будет, а у Дефа температура, ему на улицу совсем нельзя, и тут еще такой ливень. Извините.
– Да ничего, Ольга Павловна, вы не виноваты. Это все вон, стоит, красавица. Я как ее увидела, сразу подумала, что-то неладное будет, – это Лида говорит.
И все они смотрят на Соню, и соседи, и мама – как будто она виновата не только в том, что они рано встали в воскресенье, но и во всех их остальных несчастьях. И такая неприязнь в их глазах виднеется, что даже мне не по себе становится, а я разные глаза за свою жизнь повидал. И если Димка все же нас всех выдумал, то зачем он выдумал эту злость, которая совсем не должна быть у людей на самом деле, и очень обидно становится, когда такую злость видишь.
Гриша говорит:
– Они ведь еще вчера ночью куда-то ходили, Ольга Павловна. Я сам видел, хотя я им говорил, что вы приказали им спать ложиться.
– Это я уже знаю, Гриша. К тому же, из холодильника пропала бутылка вина, представляете?
– Ах, Боже! Это ж мне было куплено, – шепчет кому-то Чижов, но шепот получается не очень-то тихий. Остальные тоже заговорили, кто-то даже милицию предлагает вызвать.
– Ну, милицию-то не надо, а выпороть их стоило бы, – говорит усач с верхнего этажа.
Мама на это отвечает:
– Милиции мне уже хватило. Эта девица наврала мне, что моя сестра умерла, меня чуть инфаркт не схватил! Приезжаю с участковым к ней на квартиру, а она жива, здорова! Я со стыда чуть не сгорела.
Все начинают вскрикивать – «Как же так?», «Да что же это за человек такой», «Дьявол настоящий». Кто-то говорит даже:
– В тюрьму за такие вещи сажать надо.
И мне за Соню очень обидно становится, и я вдруг громко кричу, сам того от себя не ожидая:
– Замолчите, вы! Вы ничего про Соню не знаете, и почему она так сделала, тоже не знаете! Она просто не боится ошибиться, вот и ошибается, а вы ее за это в тюрьму хотите! Так вот что я вам скажу, без ошибок, может, вас и на свете бы не было, а уж меня-то точно, ведь правда?
Мама тут же покраснела от таких слов, и видно, что совсем не ожидала от меня этого. И кто-то из толпы соседей говорит чуть слышно:
– А ты и есть ошибка.
А другой добавляет:
– Смотри-ка, дурак заговорил, – и смеется.
Мама тут же подзывает меня к себе, и я подхожу, а затем она говорит Соне:
– Вот и смотри, что ты сделала. А теперь поворачивайся, и к станции. Вот пятьдесят на дорогу, тебе хватит. И только попробуй не уехать.
Соня берет эти пятьдесят рублей, кладет себе в карман, и делает несколько шагов от дома. Кто-то из соседей шепчет не очень хорошие слова, и другие хихикать начинают. А я не слышу ничего, только слышу, как Соня следы на асфальте оставляет – вот она остановилась, затем снова прошла немного. А потом она поворачивается и говорит громко, чтобы все слышали:
– Только вы ничем не лучше! Деф очень правильно сказал, а вы только рассмеялись, но ведь вы сидите здесь, и ничего не делаете. Да, я поступила неправильно, но ведь мы все ошибаемся. Если что-то делаем. А вы, вы только и ждете, чтобы кто-то ошибся, чтобы посмеяться ему в лицо, мол, мы-то лучше! А между тем, вы не только не лучше, но и хуже гораздо, потому что вас нет на самом деле, и вы боитесь хоть кем-то стать. Какой же от вас толк тогда?
Соседи все замолкают, и только один кто-то вдруг кричит из толпы:
– Мы живем своей жизнью! А ты не лезь! – и это, оказывается, Чижов, который уже где-то опохмелиться успел.
– А, дядя Коля! Извините, но что-то уже не хочется называть вас Николаем, – Соня подходит к нему ближе. – Это не вы ли, дядя Коля, вчера хотели все изменить? Это не вы ли соглашались со мной, что нет ничего лучше, чем исправить ошибку? А может, это и не вы сознались мне вчера, что любите Дашу?
При этих словах соседи снова начинают гоготать, да так, что заглушают бедного дядю Колю, который истошно кричит:
– Молчи! Молчи, дура! Не позорь, не было всего этого! Слышите, не было ничего!
– Было, дядя Коля, было! И плакали вы, и говорили, что пить бросите, и что же?
– Так ведь я пьян был… Я ведь и не помню ничего, слышишь, я ничего не помню!
– Но ведь вы любите Дашу, скажите?
– Нет, не люблю! И не любил никогда!
– Скажите честно! Не бойтесь, просто скажите. Вы увидите, как сразу легче вам станет, вы же можете все исправить. Они ведь смеются над вами специально, чтобы вы не сказали, чтобы не стали вдруг лучше, чем они. Скажите же, не бойтесь!
– Не позорь, Сонечка… Не люблю я никого, не позорь… – и его вовсе перестает быть слышно, за общим хохотом.
Кто-то кричит:
– Ура новобрачным!
– Колька, признавайся!
И дядя Коля совсем замолкает, и сгибается вдвое, чтобы его никто не видел. Хорошо хоть Даши рядом нет, а то и она бы согнулась вместе с ним, от позора. При виде всего этого Соня громко говорит:
– Так вот вы все какие… Ольга Павловна, а вы хоть знаете, что Деф с наркоманами дружит? Вы знаете, что он даже звезды никогда не видел раньше? И вы сейчас все смеетесь над дядей Колей, а ведь это вы его и спаиваете! Это вы все ему наливаете с утра, чтобы он на вас не злился – а ведь на самом деле вы его только портите! И те родители, которые Дефовым друзьям наркотики привозят, они тоже, наверное, хотят, чтобы их дети были ими довольны, чтобы любили своих родителей, а не трясли с них деньги. А на самом деле они их убивают! И Дефа вы так же убьете, потому что не делаете ничего, что пошло бы ему на пользу, а ведь он больше вас всех понимает, просто он другой, не такой, как вы.
Все молчат, а Соня продолжает:
– Я сейчас уеду, но я заработаю денег, и вернусь, сниму здесь квартиру, и буду жить, вам назло.
– Даже не думай возвращаться, – вдруг прерывает ее мама.
– Это как же так, Ольга Павловна?
– А вот так, Соня. Тебя здесь не любят. Ты здесь чужая. И этот город не для таких, как ты.
– Это уже не вам решать!
– А что ты скажешь про тапки, которые я у тебя в спальне нашла? Я ведь знаю, чьи они… – и тут я вспоминаю, что забыл их одеть, когда пошел чай заваривать.
Соня краснеет, но никто уже не смеется, наверное, потому что неудобно над этим смеяться, а может, потому что на этот раз ошиблись здесь они, а не мы. Только слышно, как тихие голоса гуляют по толпе, из стороны в сторону – «Шшшшш», «Шшшш»… Соня говорит негромко, но очень уверенно и четко:
– А я не скрываю, и не боюсь. Да, было, только что же вы на этот раз не смеетесь? А может, это было единственным, что отличало Дефа от вас, и теперь у вас не осталось ничего, что бы ставило вас выше?
– Но Деф тебе… двоюродный брат! – говорит мама.
– А мне все равно, потому что здесь моя совесть чиста. И если и есть «вероятность», то решает все равно один только Бог. И Он на нашей стороне, иначе почему вы перестали смеяться? И кстати, Гриша, вы знаете, с кем встречается ваш сын?
– Ну, уж не с тобой, это точно.
– Я на это и не претендовала…
И вдруг позади толпы слышится: «Не лезь не в свое дело!», и вперед выбивается Павлик, Гришин сын. Он подходит к Соне, и говорит ей еле слышно:
– Я сам разберусь.
– Да ты-то что боишься! Ты же молодой! К тому же, они ведь все равно узнают… И ты не должен ждать какого-то момента, потому что ты не виноват ни в чем, и стыдиться тебе нечего! Эти люди, они никогда не дадут тебя сказать, а ты должен быть сильнее их. Скажи сейчас, ведь твоя совесть чиста, – говорит ему Соня.
– Не решай за меня, что я должен, а что нет! Тебе сейчас уезжать, а мне жить здесь, и может быть, до самой смерти!
И он хочет зайти в парадную, но тут уже Гриша хватает его за шиворот, и разворачивает к себе:
– Нет, теперь уж ты скажи, раз случай выдался. Ты … Ты голубой, да?!
– Хуже, – Павлик смотрит вниз, и не говорит больше ничего.
– Что может быть хуже-то? Говори быстрей, пока я тебя при всех не выпорол! С кем встречаешься?
Павлик молчит, и все притихли в ожидании, боятся пропустить заветное слово. Только Павлик так и стоит молча, и даже не шевелится, и я понимаю, что еще немного, и Соня сама скажет. Поэтому я говорю за нее:
– С Наташей он встречается.
И тут же с криком «Ах ты урод!» дядя Гриша бросается на сына, и бьет его кулаком по лицу. Павлик падает, а Гришу хватают остальные соседи, и оттаскивают назад, а тот продолжает шуметь, материться. Павлик отбивается от него уже лежа, а сам кричит:
– Но ведь мы только двоюродные! Тут еще под вопросом…
Как вдруг дядя Гриша выпаливает:
– Не двоюродные вы никакие!.. – и тут же закрывает руками свой рот, падает на колени, и прижимает лицо к ногам. – Что же я сказал? Что… О Боже… Это неправда все, слышите? – он кричит, а по молчанию остальных видно, что все уже поняли, о чем он. – О Боже…
Павлик приподнимается:
– То есть ты с сестрой… И мы с Наташей – от… Ты мог раньше сказать?!
– Как я мог? Мы из-за этого сюда и переехали! А теперь куда нам деться? Куда вообще отсюда можно деться? – он поворачивается к Соне и кричит, – Спасибо тебе, дура! – а затем к Павлику, – И тебе, урод! И куда, куда теперь уехать? Ведь отсюда больше некуда… О, Господи!
И он убегает в парадную, а Павлик так и остается стоять, не шелохнувшись. Соня бежит за дядей Гришей, и кричит ему:
– Но ведь вы посмотрите на нас, мы – дети! Это вы, взрослые, запираетесь в этом городке, в своих ошибках, боитесь даже притронуться к ним, а мы… Нам хочется совершать ошибки, чтобы было что исправлять, ведь это самое главное! А вы умеете только убегать, и этому же учите этому своего сына, а это неправильно!
Но Гриша захлопывает за собой дверь и не говорит больше ни слова. Соня говорит уже тише, как будто самой себе:
– Но ведь это все равно бы стало явным!
Павлик стоит, по-прежнему не шевелясь, а остальные молчат, и ждут, что же произойдет дальше. Наконец, Соня возвращается от двери дяди Гриши, и через толпу выходит под дождь. Она не говорит ни слова, и просто тихо уходит, даже не оборачиваясь. Кто-то кричит ей вслед, чтоб она не возвращалась, и это дядя Коля, а остальные молчат, все замерли в каком-то странном оцепенении. А когда Соня вовсе пропадает из виду, то соседи начинают потихоньку расходиться, но по-прежнему молча, и не смотря друг на друга. Павлик тоже уходит, и остаемся только мы с мамой, она держит меня за пальто, чтобы я не убежал.
– Двадцать лет всего, а весь дом на уши поставила… Скорей бы доктор приехал.
Я молчу, и смотрю на дождь, и на то, как холодный воздух пробирается под пальто, и морозит все там. Мама говорит:
– Все же эта Соня в чем-то оказалась права. Ошибки, это не самое страшное. Самое страшное, это когда ты их начинаешь бояться, и зарываешься в землю, как дерево. Или забываешь про них, и носишься как ветер. И то, и то – не самый лучший вариант. Гораздо приятней быть шаровой молнией, чтоб взорваться, вот так, как сейчас сделала Соня.
– Она ведь вернется, мам?
– Ей нельзя возвращаться. Это место не для нее.
– Но почему?
– Тебе этого не понять, Деф. Просто знай, что она не приедет.
– А мне к ней можно будет приехать?
– Нет.
– Но почему, мам? У нас с ней отношения.
– Потому. Да и какие тут отношения, что с тобой произошло? Она ведь жила у нас всего два дня! Неужто в тебя действительно бесы вселились?
– Ага, бесы. Вроде папы.
Мама ничего на это не отвечает, а я тем временем начинаю расстегивать пуговицы на пальто, сначала, верхнюю, потом самую нижнюю, чтобы мама не догадалась, и подумала, что я просто с руками вожусь. И после того, как расправляюсь с последней пуговицей, я резко отталкиваюсь ногами от земли, и бегу к станции. Без пальто, под дождем, и под крики мамы, которая так и остается стоять с пальто, потому что знает, что меня не догнать.
До станции от нашего дома бежать совсем немного, несколько минут, мы рядом живем и частенько слышим, как грохочут товарные поезда. Я быстро добегаю до платформы, и вижу, что электричка уже подъехала, и как раз собирается отчаливать. Я успеваю добежать, протискиваюсь в двери, и они захлопываются прямо у меня за спиной. Смотрю кругом, нет ли в моем вагоне Сони, но ее не видно, и я иду в следующий, а там тоже ее нет. Тогда я прохожу в третий, открываю дверь, как вдруг…
Вижу, что вагон абсолютно пустой – никого нет, и окон нет, и даже двери напротив – ничего. Стенки все серые, но с каким-то черным узором, и если посмотреть в сторону, то кажется, что он шевелится. Я оборачиваюсь, смотрю назад, и вижу, что дверь, через которую я вошел, тоже пропала, и теперь я оказываюсь совсем взаперти! Так вот почему мама говорила, что мне нельзя никуда ехать, она знала, что я попаду в этот вагон. И кругом вдруг так тихо становится, только слышно, как колеса постукивают, которые по рельсам едут.
Вдруг узоры на стенках начинают шевелиться сами по себе, играть кружками, линиями, и на стенках улыбки появляются, но не такие, как у людей, а скорее, как у кота, если на него сбоку посмотреть. И даже слышно становится, как эти улыбки хихикают, каждая по-своему, отчего мне страшно становится, и я падаю на пол, на колени. А когда пытаюсь подняться, то меня качает, и я снова падаю, и каждый раз больнее предыдущего. Вдруг я замечаю, что колеса больше не стучат, и становится совсем тихо, даже хихиканье прекращается. Я не знаю, у кого еще спросить, поэтому спрашиваю у стенок:
– Почему же колеса не стучат? Ведь я чувствую, что едем, так почему без звука?
Я спрашиваю это и замираю от страха, потому что не слышу своего голоса, кричу со всей мочи, и все равно ничего не слышу. Как вдруг на стенках снова появляются улыбки, еще ярче прежних, и одна из них говорит мне:
– Ну и что же, что колеса не стучат? Как будто ты знаешь, какой это звук?
– Я знаю, какой. Шшшш, шшшш.
И эти улыбки вдруг разом хохочут, а я еще больше от этого хохота к полу прижимаюсь, и уже боюсь что-нибудь говорить.
– Может, ты знаешь, и как трава шелестит?
– Динь-динь.
И они снова заливаются смехом, еще пуще прежнего, а у меня слезы из глаз текут, мне страшно, так, как никогда раньше не было.
– Деф, вообще-то ты должен кое-что знать…
– Что же?
– Ты разве не слышал? Я только что сказала… Ну, да это шутка, не переживай. Просто ты глух, Деф, и всегда таким был, с самого рождения.
У меня от этих слов разом отказали ноги, спина и руки, и я просто валюсь на пол, и шевельнуться не могу. А улыбка продолжает говорить:
– Да-да, Деф, ты дурак, еще и глухой. И не смотри на меня так, ты и сам знаешь, откуда эти звуки у тебя в голове появляются – ты их придумываешь, не так ли?
И тут же в голове слышится пение петуха, потом звон будильника, бой барабанов, шипение проводов, треск воздуха. Так что же получается, что за всю жизнь я ничего и не услышал по-настоящему, а только сам все придумал? И муху на потолке, и про то, как в дверь звонят, или разговоры с душами в деревьях? А как же разговоры с отцом Федором об этих душах, это тоже я сам себе придумал, а на самом деле он совсем другое говорил? Но тогда о чем мы разговаривали с Соней? Неужели все, о чем мы беседовали, было только у меня в голове? Но ведь если все это было неправдой, то как тогда все сошлось, или на самом деле не сошлось ничего? Тогда, может, я и не Деф вовсе? Кто же я тогда такой?
– А ты успокой свою неуемную фантазию, и вспомни, – говорит улыбка.
Но если все, что со мной было, оказывается выдумкой, что же остается мне? Где мне после этого жить, если мой мир ненастоящий? Или это не важно, какой он, если мне он кажется нормальным? Но ведь этот мой мир – ошибка, а ошибку, как говорила Соня, нужно исправить. Только, может быть, ошибка здесь совсем в другом? Что же, в конце концов, здесь происходит?
– А ты перестань об этом думать, – говорит улыбка, а остальные ей поддакивают.
Я пытаюсь отвлечься на что-то, и думаю о Соне, как она сейчас едет в соседнем вагоне, и не знает, что я лежу здесь и мучаюсь. И как только я перестал думать о своей глухоте, звуки снова вернулись, и вот уже стукают колеса поезда, и даже слышно, как стучит сердце, и дрожат ноги.
– Вот видишь, как все просто. А теперь подумай о том, что ты слеп.
Я думаю, и вдруг все пропадает, становится серым, как мой сон в эту ночь, и я не вижу ровным счетом ничего, даже своих руг и ног. Еле-еле мне удается заставить себя снова думать о Соне, и тут же все возвращается на свои места, только вагон становится синим, и у него появляются окна и двери. Все те же улыбки говорят мне:
– Теперь-то ты понял?
– Что я понял?
– Дурак ты! Деф, тебя нет на самом деле – тебя выдумали.
– Кто выдумал? Дима, это ты?
– Нет…
– Тогда я знаю, кто ты! Ты моя мама, и ты специально все это делаешь, чтобы я не смог уехать к Соне в Петербург. Только у меня две тысячи в кармане, которые мне дядя Коля вернул, и я как-нибудь уж доберусь! Понятно, мама?
– Болван. Сначала выберись из своего города, – с этими словами двери распахиваются, и я вылетаю в них, прямо на платформу.
Поднимаюсь с колен, и вижу, что стою на своей же станции, с которой вскочил в электричку. Я хочу снова забежать в нее, но двери перед самым носом захлопываются, и она уезжает, вместе с Соней. Я стою и думаю о том, что мне говорила улыбка в вагоне, но постоянно приходится на что-то отвлекаться, потому что начинает пропадать то звук, то изображение, а я боюсь во что-нибудь врезаться. Так я и дохожу до дома, постоянно спотыкаясь и падая, а там уже меня встречает мама:
– Ну, и где ты пропадал? Уже врач приезжал, пришлось извиняться, и он согласился зайти попозже. Где тебя носило целых три часа? Все-таки успел на электричку?
– Да.
– И что же?
– Вернулся обратно.
– Ну и правильно, молодец, что вернулся. Я уж тут за тебя переволновалась вся, не знала, куда себя деть, ну хоть все нормально с тобой, слава Богу.
– Мам… Это ты была?
– Где? Ты о чем, Деф?
– Ни о чем…
Мама трогает меня за лоб:
– Ты горишь весь. Иди в постель, полежи.
– Нет, я чаю хочу.
– Хорошо, я сейчас приготовлю.
– Я сам приготовлю.
Мама решает мне не мешать, только следит, чтобы я все правильно сделал – поставил чайник, налил воды из ковшика, зашел спичкой газ. И когда у меня все это получается, она уходит за чем-то в свою комнату, а я снова начинаю думать об этой улыбке в вагоне. И снова все становится серым, и звуки все пропадают, и я становлюсь таким, какой я есть без фантазии, слепым и глухим. Я понимаю, почему я иногда вижу вещи, которые другие не замечают – потому что я слеп. И слышу то, что остальные пропускают мимо своих ушей – это потому что я глух. И вдруг, находясь в этой пустоте, я узнаю ее. Я вспоминаю это место – то, в котором я нахожусь уже много лет, но не хочу себе в этом признаваться. Я всегда придумывал что-то, отвлекался от этой пустоты, потому что боялся ее, боялся того, что за ней находится. Я убегал от нее, я убегал в этот город, в этот выдуманный мир изображений и звуков, хотя знал, что рано или поздно тайное станет явным, как эта история с Сониной матерью, или с Павликом. Я ведь знал, что у нашего города даже нет названия – знал, но не хотел себе в этом признаваться. Нет, я не глух, и не слеп, хуже…
Я мертв.
Я умер, и испугался той неизвестности, которая ждала меня впереди. В конце концов, никому так и не удалось узнать, есть ли рай и ад на самом деле, или нет. А может быть, рай – это и есть настоящее счастье, пустота, в которой нет ничего? Но чтобы узнать это, я должен был согласиться на последний шаг, а у меня не хватило сил. Я как дерево вцепился корнями в эту серую пустоту, в которой оказался, и убежал в свой собственный мир – мир страхов, где я родился заново. Я придумал свой собственный город, в котором все бы убегали от своих проблем – все, кроме меня.
В этом городе воплотилось в жизнь все, чего я когда-либо боялся, и за что я должен нести ответственность. Деф, зачатый не совсем в трезвом состоянии, не обязательно родится больным и неполноценным, здесь все решает Бог, и вполне возможно, что Деф закончит университет и будет работать во благо науки. Но мне казалось, что мы с Олей совершили непростительную ошибку. И больше всего мне было обидно именно за Дефа, поэтому-то я и вселился в него.
Да, это я – отец, который застрелился у себя на даче. И который до сих пор не может умереть.
Потому что мне до сих пор непростительно стыдно перед Леной. Так зовут Олину сестру, но я всегда избегал даже ее имени, боялся вспоминать о том, что я с ней сделал. Может, она и не окончательно сойдет с ума, но в больницу ее точно положат, хотя бы на некоторое время. А ведь это еще и не все. Кроме Оли и Лены у меня была еще одна женщина, та, которую я люблю до сих пор, люблю по-настоящему, и которая родила мне сына и дочь. Об этом никто не знает, даже мои друзья Женя и Дима, которые после выгона с работы стали пробовать разные наркотики. Сына зовут Павликом, а дочь Наташей, и… Да, моя любимая женщина – это моя сестра.
Я никак не мог выбрать между двумя женщинами, которых я на самом деле никогда не любил, и той, которую любил больше всех на свете, но этого бы никто не понял. И в итоге я убежал, даже не пытаясь решить ситуацию. Я предпочел надежность любви – а вместо этого все равно до конца жизни мотался туда-сюда. Я совершал ошибки одну за другой, и вот, в один прекрасный момент, я просто решил распрощаться с ними, а не исправлять их, и… И не смог сделать последний шаг.
Человек, который знал будущее. Да, я сжег этот чертов хвост и получил необычайный дар, но от него не было никакой пользы, один лишь вред, и сплошные разочарования. Я очень надеюсь, что Федор просто выкинул эти бумажки после моего ухода – такие вещи не достаются бесплатно, и он должен был знать это, как никто другой. К тому же я видел любое будущее, любое, кроме своего собственного… Но я отказывался в это верить, что я могу что-то исправить, что-то изменить, что своего будущего я в принципе не могу увидеть, потому что я сам его кузнец. Мне было намного удобней думать, что я просто следую предначертанному, и этот побег на дачу, потом самоубийство рядом с беременной женой, и… И эта серая пустота, которой я испугался, как маленький ребенок.
Потому что я не знаю, что будет дальше, и я боюсь… Сильно боюсь, и думаю, что не зря. Может, конечно, Бог всех нас и выдумал, и, когда я решусь, он меня просто забудет – а вдруг это не так? Человек, который все делает по совести, он и умереть не боится, а я боюсь всего на свете, потому что не исправил ни одной своей ошибки. И все же с этим нужно кончать.
Потому что я все равно бегаю по кругу и никуда я не денусь из этого города, которому я даже не смог дать название, ведь нельзя назвать то, чего на самом деле нет. Рано или поздно мне пришлось бы покинуть это место. Нет, не на поезде. Немного по-другому.
Я отвлекаюсь на чайник, и гостиная возвращается вместе со всеми звуками, с шумом газа, свистом пара, а я снова становлюсь Дефом. Открываю верхний ящичек, и достаю оттуда таблетки, те, которые мне дает мама, чтобы я спал. Я высыпаю их все себе в ладошку – получается с горкой, и запрокидываю себе все это в рот. Потом запиваю их водой из ковшика и прячу коробку из-под таблеток в карман, чтобы мама не увидела. Теперь я могу спокойно со всем попрощаться.
Я прощаюсь с мамой, которая в реальном мире наверняка будет лучшей мамой, чем здесь, хотя и тут она все равно желала мне только добра. Я прощаюсь с дядей Колей, Гришей, Дашей, Витей, Лидой – не знаю, кто они такие «там», но все равно желаю им только всего хорошего, и чтобы они одумались, ведь убегать всю жизнь нельзя. Я прощаюсь с Димой и Женей – хотя папа про них и забыл, и оставил наедине с наркотиками, все же очень надеюсь, что они справятся. Прощаюсь с отцом Федором. Павлик, Наташа – у них все получится, «там» они наверняка вырастут хорошими, счастливыми людьми. Я прощаюсь с тетей Леной, которая сестра моей мамы, и с папиной сестрой – мне очень жаль, что папа так поступил. И я прощаюсь с самим собой, и думаю, что тот «я», в настоящем мире, все же сможет научиться считать, писать и читать, и будет абсолютно нормальным.
Наконец, я прощаюсь с Соней. Все же мне бы очень хотелось, чтоб у того другого «я» были если и не романтические отношения с ней, то хотя бы дружеские. Да ведь так наверняка и будет, потому что в непростых условиях вырастают хорошие люди. Соня, ты меня многому научила здесь, надеюсь, многому научишь и «там» – в любом случае, большое тебе спасибо. Вот вроде бы и все.
От таблеток уже начинает сильно качать, и я сажусь на стул, смотрю в потолок, он шевелится. Вдруг слышу, звонят в дверь, и я зову маму, чтобы та открыла, и встаю сам, чтобы видеть, кто пришел. Мама подходит, поворачивает замок, смотрит, а на пороге стоит Соня, а чуть позади тетя Лена, мамина сестра. И вид у тети Лены такой, как у сына, который после двух лет службы вернулся домой, и слезы эти на глазах. Они с мамой обнимаются и плачут, и Соня плачет вместе с ними – видно, что она радуется не меньше их, ведь она исправила свою ошибку. И мне уже совсем не страшно умирать.
Я смотрю на Соню, а в глазах у меня все плывет, то ли от таблеток, то ли от слез, и я мысленно желаю ей спокойной ночи. А сам уже качаюсь из стороны в сторону, держусь за дверь, чтобы не упасть, и улыбаюсь, глядя на них. Мне недавно снился сон, где я умираю, и там выглядело все именно так, без малейшего страха, без криков. Со слезами, но такими, которые от счастья бывают, а не от грусти.
Жалко, конечно, что всех их на самом деле нет, и меня тоже, что мы только выдуманы папой, который лежит сейчас на полу с пистолетом в руке. Но ведь если Бог выдумал папу, а тот выдумал нас, то не значит ли это, что мы тоже существовали, и жили? Ведь кто знает, что ждет папу впереди, потому что моя смерть – это и есть тот самый последний шаг, который он долго не мог сделать. Может быть, его так же забудут, а может, он отправится прямиком в рай, где встретится с нами, и со всеми, о ком он когда-либо думал. Ведь папа тоже только что исправил свою ошибку – а это может перевесить все его грехи.

Добавить комментарий

Шаровая Молния

Машина взвизгнула, помчалась от нас, а он все еще кричит из нее:
– Идите к черту, мелкие сопляки! Было ваше, стало не ваше, а если не хотите проблем, бегите-ка вы домой!
У него в салоне – смысл всей нашей жизни. Может быть, даже не только нашей, иначе стал бы кто-нибудь это у нас отнимать? И мне уже мерещится, как говорят по радио, по телевизору: «волшебные артефакты были похищены сегодня ночью неизвестным лицом, скрывшимся на черном автомобиле неизвестной марки. В данный момент допрашиваются сторожа, дежурившие в этот вечер на посту». И будут показывать наши лица, пусть и замалеванные квадратиками, а все же друзья узнают, да и не друзья тоже. Можно, конечно, попросить будет, чтоб с затылка снимали, так по голосу все равно определят. А потом вычислят, где я живу, придут и убьют из пистолета с глушителем.
А ведь нам всего по восемнадцать лет. Мы хоть и можем уже рисковать своей жизнью, но все же страшно. Жизнь-то вот она, только началась.
Как только машина отъехала, мы ринулись за ней, догонять. Димка впереди бежит, я за ним, а чуть позади меня Женя, он моложе всех. Женя много курит, поэтому бежать долго не сможет, и скоро мы с Димкой вдвоем останемся. Это я уже заранее продумал. Только пользы от моих рассуждений нет, все равно не знаю, как машину остановить, да и не догоним мы ее. А если догоним, и даже получится задержать преступника, то «Красное крыло» потом будет преследовать нас, пока не убьет. Если уж они весь город умудряются контролировать, со мной им даже возиться не придется. Хлоп, и нету.
И снова говорят по радио: «по слухам, артефакты обладают огромной силой. Именно их имел в виду Федор Новоблаженный, когда говорил о новом яблоке раздора». Нет, так они не скажут, глупо звучит. Но камушки действительно непростые, иначе никто не стал бы их похищать! Может, с их помощью можно заглянуть в будущее, и увидеть, что станет с нами лет через сто. Или если их направить на человека – тот будет делать все, что тебе захочется. А может, с его помощью можно дерево в золото превращать.
Машина едет от нас, и как будто дразнится, то унесется далеко вперед, то притормозит и ждет нас, а потом снова умчится. Мы кричим, бежим за ней, но как только оказываемся в нескольких шагах от цели, она снова от нас улетает куда-то. Женька так вообще отстал совсем, согнулся пополам, стоит, воздухом дышит. А мы – нет, все еще бежим, но толку от этого мало.
Ведь нам всего по двадцать. Мы уже должны рисковать своей жизнью, но как-то не хочется.
И это не машина каждый раз улетает от нас, это мы, едва догнав ее, останавливаемся. Либо на красный свет светофора, хотя никаких машин вокруг нет, либо еще почему-то. Смотрю, Дима споткнулся, упал, потом выругался. А я видел, что он специально это сделал, чтобы не догонять этот черный автомобиль. Мы могли бы просто остановиться, но не остановимся. Стыдно друг перед другом, что не можем вступить в открытый бой, и в то же время страшно. Поэтому то я упаду, то он, то Женя сзади останавливается отдышаться. Поэтому мы и бежим, гневно прикрикивая, а сами только и ждем, как бы еще раз упасть.
Так все-таки камушки или кроличий хвост? Уже не помню точно. У меня вообще в голове мало чего задерживается, это еще с детства меня мучает. Скажут что-то, ты запомнишь, придешь домой. А потом оказывается, что и запомнил ты совсем не то, что нужно, по-другому все на самом деле было. Память меня подводит, и зрение. А Димка – он нормальный, и Женя тоже нормальный. Только Дима спотыкается постоянно, а у Женьки одышка.
А что если просто попросить? По-хорошему?
Кричу дядьке в машине, когда поравнялись в очередной раз, чтобы пожалел нас. Кричу ему, а сам боюсь, что выстрелит сейчас мне прямо в лоб, и все, приплыли. От страха ноги подкашиваются, и снова падаю. И об меня Дима спотыкается.
– Извини.
– Да ничего, нормально.
– Эх, жаль об тебя споткнулся, так бы догнали мерзавца.
– Эх, да – так бы догнали…
А дядька высунулся из машины, и вижу что это и не дядька никакой, а женщина. Ей лет шестьдесят, и вид у нее такой, то ли она очень мудра, то ли окончательно спятила. И она кричит нам:
– Да забирайте ваше сокровище, не очень-то и хотелось!
С этими словами швыряет камень мне прямо в лицо. Я уже собираюсь вскрикнуть, и даже немного кричу, но понимаю, что это все-таки не камень никакой.
Кроличий хвост. Мягкий и легкий, как пух в подушке. А, ну да. Встаю с кровати.
Опять снились глупости. Как же они мне надоели, словами сложно передать. Вчера снилось, как петуха ловил, а он все мне руки клевал. До крови разодрал их, и даже больно было. Проснулся, а руки в слюне все были, а вместо петуха за ногу свою хватал, она затекла, вот я ее и не чувствовал. Позавчера так и вовсе конец света приснился, будто он в нашем городе начинается, и все на площади собрались, а я стою на подмостках и в микрофон говорю всякие правильные вещи. О том, что нужно перед смертью попросить у всех прощения, и не держать ни на кого зла. И чтобы исправить по возможности все, что натворили при жизни – соседу насолили, или украли что из магазина. Все нужно вернуть и у всех прощения попросить, вот как я говорил. А потом люди превратились в петухов, и я тоже, а сверху голос раздался: «вот вам и конец света, конец всего человечества».
Мне сейчас не больше пяти лет, ей богу. Чувствую себя полным дураком, и стыдно мне, что такие вещи снятся. Я у Димы спрашивал, так ему вчера снилось, как он в рулетку играл и придумал беспроигрышную схему, и запомнил, а утром, как проснулся, сразу забыл. Тоже не ахти какой сон, но он хоть рассказать мог. А мне неудобно было, про петухов-то рассказывать.
И больше всего мне не нравится, что никак не могу во сне понять, что это всего лишь сон. Всегда вижу какую-нибудь глупость, и верю во все, что вижу, и со всей серьезностью отношусь. Я даже кольцо стал на ночь с пальца снимать, чтобы во сне знать, сплю я или нет. А все равно, забываю, когда сплю, и про кольцо, и про то, что есть кроме сна еще нормальная жизнь, где все логично и правильно. И опять дерусь с петухами, или как сегодня, за кроличьим хвостом бегаю.
Хорошо хоть люди, которые мне снятся, не знают об этом. Вот Дима, сегодня со мной вместе волшебную церковь сторожил, а потом мы пистолета боялись, а все же боялся только я один. И когда я сегодня с ним встречусь, он ничего не узнает, и не будет надо мной смеяться по этому поводу. С другой стороны, и я не знаю, что ему там снилось, может и про меня что-то. Вот он про рулетку говорил, а может, и не она вовсе снилась, а тоже петухи какие-нибудь. Черт его знает, кому что снится, и кому ты снишься, и в каком виде.

Каждый раз, когда я просыпаюсь, у меня в ушах пищит почему-то. Пищит, потрескивает, как будто мои уши – это радио, которое нужно перенастроить с одной частоты на другую. Вертишь колесико, до тех пор, пока не появится чистый звук. Вот и сейчас так же, и лишь спустя минуту начинаю слышать голоса в гостиной, а это значит, что кто-то пришел. Коля Чижов, наш сосед сверху, или подруга какая на чашку кофе заскочила. Надо пойти посмотреть.
Мы живем с мамой одни. Сколько я себя помню, столько мы и живем с ней вдвоем, всегда вместе, но в то же время всегда одни. К маме заходили иногда какие-то мужчины, некоторые оставались на ночь, а потом все равно исчезали. Я раньше думал, что их что-то расстраивало, может, мама их чем-то обижала, но нет. Один раз я заглянул в глаза мужчины, который уходил утром – ни тени разочарования в них не было. Наоборот, он выглядел так, как будто все у них вышло замечательно. Тогда почему он не вернулся? Может, из-за меня – он, как увидел, что я смотрю, сразу отвернулся, и улыбаться перестал. Но ведь он видел меня и вечером, тогда почему отвернулся?
В общем, мама так и оставалась одна. И я у нее был один, и у меня кроме нее никого не было. В школу я не ходил – мама сказала, что мне это не нужно, что там я только намучаюсь. И друзей у меня не было, только Дима с Женей, но они все больше друг с другом, чем со мной. Они живут в одном доме, и мы иногда общаемся, если я выйду в парк или в магазин, и мы вдруг случайно встретимся. Хотя я замечаю, что и Женя, и особенно Дима, они посмеиваются немного надо мной. Нет, я на них не обижаюсь. Они смеются, но делают это так, как ангелы бы над нами смеялись, если бы они были. Снисходительно и по-доброму. Потому что со мной сложно нормально общаться, я часто забываю, о чем только что говорил, или могу услышать что-то невероятное и смешное. Поэтому я и сны свои рассказывать боюсь, я ведь знаю, что не такие сны должны сниться, нормальным людям хорошие снятся и добрые, а мне глупые и бессмысленные. А кроме снов мне и рассказать-то нечего. Разве что о том, что в доме происходит, но ведь этим мало кого заинтересуешь.
Так что я лежу и придумываю себе хороший сон. Такой, чтобы и послушать интересно было, и без глупостей чтобы был. Например, о том, как я в кино снимался. Да, расскажу, что меня увидел в парке режиссер нового фильма, и пригласил для массовки. И я так хорошо с ролью справился, что мне еще и в эпизоде сняться предложили, и сказали, что заплатят. Скажем, три тысячи. Я их получаю за то, что убираю снег возле школы, или подметаю, когда тепло. Только в жизни эти деньги мне за месяц работы дадут, а здесь за один день. И в титрах напишут.
Лежу, и снова засыпаю, и уже не только думаю, но и на самом деле вижу, как режиссер подходит, представляется:
– Очень хороший фильм, и вы нам идеально подходите. Для массовки.
И вдруг слышу сквозь полудрему, как мама моя говорит кому-то:
– Он иногда кричит во сне, но это только, когда спит. А вообще, он очень хороший, ты сама увидишь.
А в ответ тишина, или шепот тихий, но не слышу ничего, как будто мама сама с собой разговаривает. И сквозь тишину снова ее голос прорезается, громкий, потому что утро сейчас, и сил еще много:
– Ну сходи, поздоровайся, он уже проснулся, наверное, и лежит сейчас, слушает. Сходи, сходи, не стесняйся.
А я лежу и не могу понять, кто у нас в гостях. В нашем городе есть театр, и в нем даже была постоянная труппа. Мама говорила, что, когда я еще не родился, она в этом театре работала, и у нее много подруг осталось с тех пор. Кто-то из них до сих играет в спектаклях, в основном, детских, недорогих, а кто-то давно уже ушел оттуда, как мама. Есть и такие, которые спились, в основном, мужчины – они иногда приходят к нам денег занимать. Вид у них, конечно, не самый лучший, жалко их становится, и мы с мамой почти никогда им не отказываем. Алкоголики, они только внешне страшные, а я вижу, что на самом деле они ангелы, ведь у них и тела нет, и голова не работает, а душа осталась. Только одна душа и осталась, причем душа хорошая, просто голова ей сильно мешает. Требует выпить, а душа их плачет оттого, что бессильна против головы, и тогда она начинает слезы лить, и жалко ее очень становится.
Вот сосед наш, Чижов, он тоже из этих, которые до утра могут на лавочке просидеть, с пластиковыми стаканчиками, а потом еще и спать лечь там же. Он не из театра, как мамины друзья, но говорит, что раньше пел. И тоже приходит к нам денег просить. У него с памятью плохо, пропил совсем, и мы ему часто напоминаем, иначе может и не вернуть вовсе. Только он не специально, он каждый раз извиняется, и может снова, тут же забыть. Прямо как я.
Слышу, шаги приближаются. Сейчас войдет, а что от меня нужно, зачем ко мне заходить? Раньше, если приходил кто-то, то на меня и внимания не обращали, словно я стул, а иногда я и взаправду думал, что я стул или стенка, мог часами стоять и не шевелиться. А если с тобой заговорили, то будь добр ответить, и не важно кто ты – пол, табурет или окно, если к тебе обращаются, изволь говорить. Так что прикинуться спящим не удастся – нечестно это будет, да и смысл в этом какой? Так и от одиночества помереть недолго. И вот дверь открывается, и вижу, как входит, вернее, сначала высовывается – один глаз из-за двери, потом голова целиком. Затем появляется полностью, и открывает рот, говорит еле слышно:
– Ты уже проснулся? Привет, меня Соня зовут, мы с тобой вроде как родственники. Я у вас поживу недолго…
Она осторожно улыбается, как будто стесняется меня.
– Если ты не против, конечно. Мне нужно найти работу, и тогда я буду снимать комнату, а пока твоя мама сказала, что я могу пожить у вас. Вот…
Она странно выговаривала слова, у нее был акцент, но какой именно, я не очень понял. Я вообще ничего не понял, лежу и слова сказать не могу. Я иногда забываю всякие вещи, так вот сейчас я забыл, как говорить. Раскраснелся, как будто мне сейчас шестнадцать лет, и я только что, в первый раз по-настоящему влюбился. Хотя, наверное, так и есть. Во всяком случае, она мне очень понравилась внешне. И я чувствую, что внутри, в душе она еще лучше, гораздо лучше, чем все те, кто приходит к нам обычно. Я хочу ей это сказать, но не знаю, как это можно сделать. Ведь мне всего шестнадцать.
На самом деле я не знаю, сколько мне лет, потому что не умею считать. То есть, цифры я помню, и время, и сколько пальцев на руке знаю, а вот покажи мне столько же карандашей, и я не смогу ответить. У меня нет хватки на это, нет таланта считать. Поэтому, я хоть и представляю, сколько времени я прожил, помню каждый день рождения, а, сколько мне лет, так и не могу понять. Да и не только это. Вот я, например, не понимаю, что значит ноль? Это значит, что чего-то нет, но тогда зачем нужна эта цифра? Если у меня нет ума, значит у меня ноль ума? Но ведь у меня не только нет ума, но еще и нет памяти, значит у меня ноль ума и ноль памяти, и тогда придется перечислять все, чего у меня нет. А если все перечислять не нужно, тогда можно вообще ничего не перечислять. И зачем тогда нужен ноль?
И я так подумал, что, поскольку я не знаю, сколько мне лет, то пусть их будет ноль. Хотя иногда мне кажется, что мне десять, а иногда, что и все пятьдесят.
Пока я думал над этим, Соня уже ушла, и дверь за собой закрыла, а я даже не заметил. Так и остался лежать, с красным лицом и нулем слов в голове.

Вчера я весь день провел на улице, под окнами нашей квартиры. Мы на втором этаже живем, и мама смотрела за мной из окна, а я изредка ей знаки подавал, мол, со мной все нормально. Хотя это совсем не так было, я смотрел на деревья, и не мог почему-то глаз оторвать, до того страшно они смотрели на меня, и говорили что-то, а я как будто сам стал деревом – стою, спину мне согнуло и руки заламывает, и в голове жжет как будто. Мне иногда кажется, что я с ума схожу, хотя я знаю, что это на самом деле не так, и я сам себя пугаю, потому что нужно только подумать о чем-то другом, и все становится нормально. Правда, потом долго перестраиваться приходится, можно и по нескольку часов на четвереньках стоять, или лежать у стенки, как будто тебя к ней магнитом притягивает.
Вот сейчас лежу в кровати, а пошевелиться не могу, то ли ноги онемели и не хотят слушаться, то ли забыл, как надо сделать, чтобы ими управлять. Какую команду послать, или о чем подумать – забыл, не помню совсем. Только руки слушаются, а от них толку мало, если встать нужно, или пройти в гостиную, или в туалет ночью. Помню, когда в парке гулял, на меня собака напрыгнула, здоровая, немецкой породы, вот тогда у меня первый раз ноги отнялись. Пока хозяин оттаскивал ее, всего покусала, и меня и его, а хозяин пьяненький был, и сам еле на ногах стоял, я так на руках и дополз до дома – благо, совсем недалеко было. Потом в больнице лежал, ноги от укусов лечили, и кололи шприцом, чтобы я бешенным не стал, как та собака. Мне тогда было лет двадцать, не больше. Или пятнадцать.
Моя мама – она как дерево. Растет в нашем доме, и никуда не выходит, разве что в магазин или заплатить за телефон, или за лекарствами. У нее все дела подобраны так, чтобы не надо было уходить далеко от дома. Это ее ветки, они иногда шевелятся на ветру, а некоторые отламываются и падают, вместо них вырастают новые. Еще у мамы есть корни, которые проходят едва ли на метр под землей, но держат очень крепко, так как спутаны со многими другими. Я часто их вижу. Например, когда одна из ее подруг, зашедших на чай приглашает маму съездить с ней на пару дней в Чехию, за подругин счет, то есть, на ее транспорте. И видно, как ветер колышит маму, пытается вырвать ее из земли, но это далеко не всякому под силу, скажу даже, что не помню никого, кто мог бы вырвать ее с корнями, как будто она не дерево, а куст Волчьих ягод, которые у нас под окнами растут.
А вот мой папа был настоящим ветром – сильным, независимым и легким. Его не удерживали корни как маму, и он мог сегодня быть в одном месте, а завтра совершенно в другом, и нисколько не жалеть о том, что больше не увидится с любимыми людьми, или с любимыми вещами. Во всяком случае, он виду не подавал. Но, как и любого человека-ветра, его на самом деле не было. Он был просто силой, направлением, и для того, чтобы он был чем-то еще, ему нужно было дерево, такое как мама. Чтобы он мог вместе с ней слиться в одно, и качать ее в разные стороны, или переносить из места в место. Каждому дереву – нужен свой ветер, и наоборот, каждому ветру необходимо то, на что можно дуть.
Сколько я себя помню, мы с мамой жили одни. У нее никого не было, кроме нескольких трусливых мужчин, которые боялись даже одного моего взгляда, и никогда не приходили во второй раз, а у меня и тем более никого не было, да и вряд ли кто-нибудь будет. Но есть также моменты, которые я помню, но их на самом деле не было. Например, я помню, как папа с мамой жили в Петербурге, на Фонтанке, в одном из домов-близнецов, помню, как все выглядело в их квартире, помню, что папа постоянно где-то пропадал, а мама в это время гладила рубашки, готовила еду, в общем, занималась хозяйством. Еще она иногда печатала что-то на печатной машинке, наверное, пробовала себя в роли писательницы – когда сидишь целый день дома, еще не тем займешься. Еще она смотрела по телевизору юмористические передачи и многосерийные фильмы. Все это я помню, как будто сам видел, но тогда я был еще мертвым.
Я спрашивал маму, было ли это на самом деле, и она сказала мне, что вообще никогда не была в Петербурге. А я ведь видел фотографии. И в комоде у нее лежат напечатанные на машинке листы, только я их прочитать не могу, не умею буквы распознавать. Наверное, когда я что-то забываю, мне вместо моих воспоминаний чужие приходят, чтобы пустого места не оставалось. Или только оболочка загрузилась, по наследству передалась, а подробности я уже сам додумал. Не знаю, и как проверить не знаю, ведь Дима тоже читать не умеет, а Женя даже говорит с трудом. А ведь больше и не у кого спросить-то.

У нас вся квартира обклеена проводами – телефонными, электрическими, телевизионными, сигнализацией – всех видов и не перечислишь, а если начать вспоминать, какой из них для чего нужен, то можно и с ума сойти. Вот идет от выключателя вверх вдоль стенки, под обоями, чтобы никто не видел – это к лампочке на потолок. Еще один, точно такой же, но он уже свисает до плинтуса, и идет по нему до дальней стенки – этот включает радио, если мне захочется что-нибудь послушать. Вся квартира в проводах, как в паутине, а мы в ней мухи, потому что настолько ослабли, что без паутины просто упадем, и будем лежать, пока от голода дух не испустим. Но с ними все же лучше, чем без них, потому что удобней, и если у тебя не получается встать с кровати, то ты хотя бы можешь послушать, что происходит кругом.
Если по проводам не идет ток, то это не значит, что они висят без дела. Я иногда выключаю свет и прислоняю ухо к выключателю – и слышно все, что происходит в других комнатах, а иногда даже то, что на улице. Если же прислониться к проводу от телевизионной антенны, то можно услышать, о чем говорят птицы на крыше, или просто послушать ветер, или еще что-то.
Я приподнимаюсь на руках, облокачиваюсь на спинку кровати, и прижимаюсь головой к стене в том месте, где провода приклеены. Сначала до меня доходят лишь отдельные звуки, похожие на ветер или на шум, который бывает, если уши пальцами заткнуть. Но спустя минуту я уже слышу кое-какие слова, вернее то, что от них остается, пока они до меня доползают. Одно слово догоняет другое, они переплетаются, сталкиваются с третьим, и в результате в ухо попадают лишь скомканные в гармошку обрывки:
– И чтон скал? Овтел ониудь?
– Нен смотак стшано япсгалась ишла. Ан таистался лжать.
Но, как говорят, терпение – ключ к успеху, и спустя буквально еще пару минут мне уже понятно все, о чем говорят в гостиной. Я уже различаю голоса, и могу с уверенностью сказать, что один из них принадлежит маме – звонкий, утренний, а другой ее новой подруге, Соне – он немного смешной, с акцентом. Иногда мне кажется, что из того, что мы видим, на самом деле ничего и нет – все придумывается на ходу, рисуется с помощью звуков. Я иногда даже вижу, из каких звуков что составлено, и в каком дереве какая мелодия спрятана. Вот дом, в котором мы живем – он громкий. А я – тихий. И Соня тихая. Моя мама громкая, но не настолько, как дом – скорее, как дерево или качели.
Есть такие люди – качели. Их может заносить в разные стороны, да так, что думаешь, еще секунда, и улетят они в небо, и никогда их больше не увидишь. Однако секунда проходит, и понимаешь, что они возвращаются обратно. Потом что они всегда привязаны – веревками, своими корнями привязаны к дереву, и качаются сильно, но всегда в пределах видимости. И вряд ли найдется такой ветер, чтобы раскачать их так сильно, чтобы унести их вместе с деревом далеко-далеко.
Я слушаю, о чем говорят мама с Соней, и в голове рисуются образы – комната, большой стол посередине, чуть подальше телевизор, на столе конфеты с шуршащими фантиками, и чай в кружках. Спиной к окну сидит мама, и смотрит куда-то в угол, видимо, о чем-то думает, и не может сосредоточиться. Иногда она поглядывает на Соню, но не может надолго задержать на ней взгляд, потому что Соня выглядит немного странно.
Соня сидит, закинув ногу на ногу, и говорит, не торопясь, медленно, как будто рисует что-то. Рисует меня, по всех видимости, потому что говорит обо мне, и я уже вижу не только комнату, но и себя в ней, как будто я рядом стою и слушаю, а меня никто не видит. Как только я очутился в гостиной, мне стало намного лучше видно то, что в ней. Мама сидит в своем халате, и сыплет сахар в кружку, по одной крупинке за раз, после чего каждый раз мешает его ложкой. На Соне джинсы, завернутые ниже колена, с лямками, и кофточка, которая как будто держится на груди, и потому не падает. Ей, как и мне лет двадцать пять, не больше. Она продолжает говорить:
– Ольга Павловна, а как насчет специальной школы? Ведь есть же такие, где могут если не писать и считать, то хотя бы читать научить, чтобы в городе ориентироваться.
– Сонь, он город лучше меня и многих других знает. Понимаешь, хм… Ну, во-первых, в этом городке и спецшколы-то никакой нет. А во-вторых, если бы и была, мне не кажется, что они бы нам чем-то помогли. Дело в том, что он… Шшшшшшшшшшшш…
– Да ну? Правда? То есть… А почему, когда я вошла и шшшшшшшшшшш?..
– Это меня саму удивляет, и я так до сих пор и не шшшшшшшшш… Он живет по каким-то своим законам, и, может, даже видит все по-другому. Ты заметила, какие у него зрачки большие? Как у кота, или у собаки, но они совсем не человеческие. Но ты не бойся, на самом деле он добрый, и ни разу никому ничего не сделал.
– Я вам честно скажу – он меня испугал, но только в самом начале. А теперь мне даже интересно с ним будет познакомиться. Может, мы даже подружимся, кто знает, а?
– Ну, это вряд ли. У него есть какие-то друзья на улице, но… шшшшшшшшшшшшш…
И вдруг связь прервалась, и вместо разговоров пошло одно шипение, которое слушать нет никакого смысла. Шипение – оно некрасивое, потому что доходит до тебя с ошибками, и непонятно, испортилось ли оно в дороге, или было отправлено таким специально. Шипение – оно не тихое, оно большое и громкое, и больно бьет по ушам, но в то же время в нем нет ничего, кроме молчания. Оно как будто тянет из меня что-то, и все никак не может вытянуть.
В ногах начинает покалывать, и я уже могу шевелить пальцами. Остается только опустить ноги на пол, а дальше они пойдут сами, потому что поймут, что от них требуется. Они поймут, что если согнутся, то я упаду. Им эта работа знакома уже много-много лет, и они справятся. Ну-ка… Вот и готово, вот я и стою, и для верности все же держусь одной рукой за дверной косяк, мало ли что. Несколько шагов, и я уже оказываюсь там, где совсем недавно пребывал в своем воображении – напротив стола в гостиной. Я говорю:
– Доброе утро.
И сразу добавляю:
– Извините, если напугал.
Мама лишь приподнимает голову, и кивает мне в ответ. Она редко со мной здоровается, только если гости у нас, да и то не всегда. В такие моменты я не могу понять – любит она меня или нет – она кивает, и в то же время смотрит либо сквозь, либо в сторону, и лицо у нее такое, как будто кто-то умер. Или, наоборот, как будто я не умер ночью, а она ждала от меня совсем другого. С утра она мне не очень нравится, нехорошо она на меня смотрит, но зато к вечеру все приходит в норму. А перед сном так и вовсе подойдет, обнимет, и еще расскажет что-нибудь интересное, пожелает приятных снов. Может, усталость делает людей добрее, а, может, ей просто сны плохие снятся, вот она и переживает по утрам.
Соня поворачивает голову в мою сторону и, перед тем, как поздороваться, долго меня разглядывает, как будто я картинка или животное, и она собирается меня купить. И вдруг мне кажется, что я и есть картинка, повешен на стенку в магазине, и на меня все смотрят, а я смотрю на них, только они об этом не догадываются. И как только представил себе эту сцену, начал без всякого стеснения разглядывать Соню – заглянул ей в слегка приоткрытый рот, потом опустил взгляд на ложбинку между грудями, посмотрел на сами груди, затем уставился ей прямо в зрачки. Тут наши взгляды встретились, и она мгновенно опустила глаза, как будто просто осматривала кругом, и на меня не собиралась глядеть. Повернулась обратно к столу и ответила сама себе:
– Доброе утро.
Я понимаю, что позволил себе глупость, рассматривая ее таким наглым образом, и не нахожу ничего лучше, кроме как повторить:
– Извините, если напугал. Кстати, Вы заходили в мою комнату, я тогда не совсем ото сна отошел, и не мог ничего ответить. Так вот, мне тоже очень приятно, и меня зовут Деф.
Мама снова поднимает голову, и грустно на меня смотрит, как будто хочет, чтобы я что-то вспомнил, сверлит меня тоскливым взглядом, шипением, как будто вытягивает из меня что-то. Потом понимает, что это бесполезно, что я не понимаю ее, и звонким, но в то же время уставшим голосом произносит:
– Ну сколько раз тебе говорить. Тебя зовут не Деф, а Деф.
– Так я и говорю. Меня зовут Деф.
– О, Господи…
И я вижу, как ее ветви выходят через наше окно, и врезаются в окна домов напротив, и в те, которые висят в нескольких километрах от нас, они проходят через кинотеатр в ресторан на площади, потом идут по рельсам в неизвестном даже им самим направлении. Ветви натянуты и вот-вот вырвут ее из земли, но это только так кажется – на самом деле корни буквально прибили ее к месту, да так, что ей рот открывать тяжело. Корни расползаются под полом, под обоями, через телефонные провода и сигнализацию, и все они ведут ко мне. К качелям, которые умрут, если дерево вырвать. И я понимаю, почему мама на меня злится – потому что я мешаю ей. Она прикована корнями ко мне, и никакой ветер не сможет ее от меня освободить, даже сам Бог. И я говорю ей:
– Извини.

На потолок приземляется муха, маленькая, черная, а на лапах у нее едва заметные присоски, которые не дают ей упасть, и тихо пощелкивают, когда муха ходит. Напротив нее, там же, на потолке, встает комар, и хоботом чертит линию, потом кивает головой, словно дает разрешение говорить, и муха ему отвечает:
– Клянусь своими изношенными крыльями, что добегу без всякого мошенничества до твоей черты за пять секунд! Засекай, комар!
– Смотри, муха. Как только мама Дефа начнет говорить, ты должна быть уже возле меня, иначе… я полечу без тебя!
Мама заканчивает размешивать сахар, кладет ложку на блюдце рядом с чашкой и разворачивает конфету. Муха уже на полпути, она еле дышит, чуть не падает, но при этом не сбавляет ходу, и только слышно, как присоски щелкают – «щелк, щелк, щелк». Мама комкает фантик, медленно кладет на стол, к остальным в кучу, смотрит на меня, открывает рот. Мухе остался один шаг до финиша!
– Деф, что ты в потолок уставился? Неужели там интересней, чем в окне, например? Познакомился бы с гостьей поближе, спросил, откуда она, почему приехала.
– Мам, у тебя это… комар на лбу.
– Вот всегда так, – мама поворачивается к Соне. – Вроде бы слышит, а в то же время витает где-то в облаках, и всегда о чем-то о своем думает. Иногда кажется, что понимает, а на самом деле ни черта он не понимает. Да и как это возможно? Все же не в сказке живем, а в реальном мире, и такие люди… они не понимают.
– Мам, у тебя муха в чае. Мам…
– Так что если хочешь, можешь с ним поговорить, конечно, но не рассчитывай на взаимность. Он покивает, покивает, а потом ляпнет что-нибудь про комара, или лешего, вот и весь разговор. О многом с ним не побеседуешь… Разве что о самых простых вещах, – и с этими словами мама вылавливает из чая муху.
Она странная, и я не всегда могу ее понять. Каждому гостю она говорит, что со мной невозможно общаться, что я не умею слушать и говорю ерунду, а некоторым даже намекала на то, что я и вовсе глуп. Зачем она это делает? Ведь после каждого такого слова ее корни еще больше разрастаются – под полом, под обоями, и все больше эти корни ко мне тянутся, прижимаются и вьются по моим ногам. Ругается она на меня, но все же не очень-то хочет, чтобы у меня кроме нее кто-то был, поэтому и обманывает гостей. А иногда я ночью встану, к стенке прижмусь – так чувствую, как она меня по проводам слушает. Значит, зачем-то я ей все-таки нужен?
– Ольга Павловна, а может мне с собой Дефа взять? Мы бы нашли, о чем поговорить, я уверена, да и ему неплохо бы проветриться, можно? К тому же я не знаю, где тут у вас что находится, и он бы мне показал.
Мама пожимает плечами и говорит что-то похоже на «нууу?» – это значит, что можно. Только зря Соня об этом спросила, я хотел сам ей предложить, я даже придумал, куда мы сходим. Я покажу ей город – какие у нас места есть, а она бы рассказала, почему к нам приехала, и откуда, из какой области. Потом можно будет сходить в кинотеатр, если сегодня не выходной и не пятница. Да что бы там ни было, все равно будет интересно. Надо надеть новые туфли, которые мне на первое сентября купили, на день знаний – они блестящие и поэтому как будто парадные.
Пока я обуваюсь, мама сует Соне журнал какой-то женский, с одеждой, и шепчет на ухо:
– Он может на нескольку часов засесть на одном месте – вот, почитаешь, чтобы не заскучать.
– Да не нужно, Ольга Павловна, он же не собака, мы пообщаемся, – Соня шепчет осторожно, но я все равно все слышу. Да, я не собака. Но иногда мне так кажется, особенно, когда мама со мной гуляет. Она даже веревочкой меня к себе иногда привязывает, чтобы я не убежал. Только я все равно убегаю, и прихожу поздно, под вечер, когда нагуляюсь и есть захочу. А могу и с самого утра через окно вылезти – главное успеть, пока мама не сообразила что к чему, ведь она специально меня по проводам слушает, чтобы я не убегал никуда.

Мы с Соней выходим на улицу, и я машу рукой маме в окно, даю ей знаки, что все будет нормально. Я одет по осеннему – на мне пальто новое, шапка и легкие штаны, а под ними ничего нет, потому что пока еще тепло, только-только осень началась. Веревочкой мама меня связать постеснялась, тем более что Соня сказала ей перед выходом про меня, что я не собака. Все же мама – немного флюгер, вроде петушков на деревенских домах по окраине, которые из жести выпилены и вертятся в разные стороны. Чуть дунешь – и петушок уже смотрит в другую сторону, только с места его все равно не сдвинешь, как ни старайся. Мы уже далеко от дома, а мама смотрит на нас из окна, как будто что-то с нами должно случиться, и непременно сейчас. А может быть, ждет, когда же мы из виду скроемся, чтобы пригласить кого-нибудь в гости, пока меня дома нет.
– Кстати… Вы ведь мамина подруга, да? Вы вместе учились или работали?
Я делаю серьезное лицо, как будто я милиционер и допрашиваю свидетеля. Как будто мы находимся в зале суда, а Соня стоит за тумбочкой и дает показания, от которых нельзя будет потом отказаться. Но вместо того, чтобы ответить, она только смеется:
– Ну ты даешь! Мне что, действительно можно дать столько лет? Столько же, сколько твоей маме?
– Я не знаю. Нет, наверное, нет. Все же ты выглядишь меньше, чем мама.
– Вот видишь. К тому же, я говорила тебе, когда зашла в комнату, что мы с тобой родственники.
– Разве говорила? Я не помню.
– Как это не помнишь? Это же было совсем недавно, буквально полчаса назад.
– У меня кое-то мысли крадет, а потом их шипением заменяет, чтобы я думал, что люди не говорят, а шипят. И не только затем, а еще по кое-каким причинам.
– Да? Это интересно… тогда продолжай! Кто именно у тебя их крадет и по каким-таким причинам?
– Мама крадет. Она слушает, что мне говорят, а потом выдергивает из меня все, что ей кажется ненужным.
Соня посмеивается в сторону, едва заметно – я все это вижу, но не обижаюсь. Надо мной люди часто посмеиваются, и если смеются по-доброму, то я не против. Так что я лишь улыбаюсь в ответ, и Соня, увидев мою улыбку, начинает смеяться в голос. Я тоже не выдерживаю и громко гогочу, отчего она смеется еще громче, и так мы и хохочем до самого шоссе, без всяких причин, просто ради смеха. Нам с ней как будто по десять лет, а может быть, и на самом деле столько.
– Но как она могла услышать, если в тот момент была в гостиной? А?
– По проводам. Если ток выключить, то по ним идет звук, и можно слушать.
И мы снова смеемся.
– Ну, уж это вряд ли!
Скоро мы доходим до центрального парка – единственного парка в городе, который еще не зарос, и в котором иногда убирают. Я был во многих разных местах – в садиках, ближе к окраине, на кладбище, в лесах за городом, и все они завидуют центральному парку. Потому как это лицо города, а все остальные места, по бокам – они как будто и вовсе лишние, и некому следить за чистотой в них, за порядком. А деревья, наоборот – те, что в центре, жалеют, что не родились где-нибудь с краю. Как-то раз в парке одно дерево мне сказало: «Деф, ну почему я должно торчать в самой середине, у всех на виду, смотреть на пьяниц с собаками, слушать каждый день весь этот шум, ругательства, почему я вылезло именно здесь? Лучше бы семечко, из которого я выросло, смерзло в декабрьскую ночь, и лучше бы меня вовсе не было!» Это дерево было совсем еще маленькое, так что я просто выкопал его и пересадил за кладбищем, и оно прижилось.
– Ты разговариваешь с деревьями? И что же нам говорит этот огромный ясень?
– Это не ясень, а липа. Только она сейчас молчит, потому что деревья редко очень разговаривают. Если очень нужно, тогда говорят, или пока молодые.
– А мне эта липа сейчас сказала, что ты все наврал. И что она вовсе не против о чем-нибудь поболтать!
Соня думает, что я в шутку это говорю, но я действительно слышу. Слышу иногда, как трава подо мной шепчет: «Стой, стой, стой!», и я останавливаюсь, припадаю ухом к ней и слушаю. А она все: «Стой, стой», и даже когда совсем замираю, все равно не замолкает – просит остановиться.
– Слушай, ты, конечно, странноватый, но ведь ты далеко не дурак, как твоя мама мне сказала. И вроде даже не шшшшшшшш…
– Это она специально, чтобы со мной никто не общался. Она всем так говорит, поэтому со мной никто и не пробует общаться, только рукой мне иногда помашет, и что-нибудь про меня маме скажет.
Соня крутит сухой листик между пальцами, а другой рукой пытается щелкнуть по нему, но листик каждый раз уворачивается.
– Так тебя совсем нет друзей?
– Есть, но они не всегда друзья – если только поговорим иногда, когда встретимся. Дима – он немного глупый, потому что войну прошел и получил травму. А Женя – его боевой товарищ. Они живут в соседних квартирах, и поэтому все больше вместе держатся, но иногда и я с ними время провожу. Если смогу убежать утром, через окно.
Мы подходим к пруду, который вечно пустой – одна вода, и никто в нем не плавает, даже лягушки. Дует слабый ветерок, и по воде идут волны, как будто плывет кто-то, и тут же мне представляется, что это по воде большая утка гуляет, а за ней целый выводок утят. Кто-то из них кричит по-утиному: «Мама, а где папа?»
– Сонь…
Соня садится на корточки, и водит листом по воде, наблюдая за своим отражением, которое то появляется полностью, то совсем пропадает в водяных кругах. Утенок догоняет большую утку и щиплет ее за крыло: «Мам, ну мам, где наш папа?» Ветер дует еще сильнее, отчего волны становятся еще больше и мне слышится, как вода шепчет: «Стой, стой, стой».
– Сонь…
Соня оборачивается, и вдруг ветер затихает, а большая утка, со всем своим выводком куда-то пропадает, вместе с шепотом и волнами.
– Сонь, ты, кажется, говорила, что мы родственники. А как именно?
– Ты мне двоюродный брат. Наши мамы сестры.
– Странно, мне об этом никто не говорил. Ну, о том, что у моей мамы есть сестра.
– Может, и говорили, да ты забыл. Или у тебя украли это из головы. Ха! Хотя не удивлюсь, если тебе действительно ничего не сказали – зачем тебе знать, что у твоей мамы… а, ладно, проехали.
– Почему проехали?
– Ну, просто проехали, как будто я ничего не говорила. Понимаешь, не все хочется рассказывать – просто скажем так, твоя мама мою не очень-то любит, ну, и моя твою тоже. Они не общаются. Хм… Ты, наверное, спросишь, а что же я тогда тут делаю, как я вас нашла, и почему меня вообще к вам пустили? Тут очень долгая история. Впрочем, нам же некуда торопиться, верно?
Я отвечаю, что некуда. Обед еще нескоро, но можно пообедать и в столовой на площади – там хорошо кормят и можно поесть на те деньги, которые у меня в кармане каждое утро появляются. А если не хватит, то я свою порцию Соне отдам, а сам поем за ужином, когда домой придем. Ведь как делают животные? Едят, когда захотят, нет у них режима никакого – завтрака, обеда, ужина, если будут голодны и найдут что-нибудь, то скушают, а иначе не станут давиться. А мама хочет, чтобы еда у меня в кишках, как поезда в метро каталась, строго по расписанию, минута в минуту. Когда папа был жив, он никогда в метро не ездил, потому что душно в нем и слишком тесно, особенно зимой. А мама, наоборот, на машине не хотела ездить, чтобы в пробку не попасть и не опоздать куда-нибудь, поэтому они с папой никогда вместе не ездили.
– Ты был в метро? Я думала, ты из этого городка никуда не выбирался?
– А я и не говорил, что был. Просто видел, как в нем катался папа.
Я смотрю как будто из папиной головы, из его глаз – как будто в его голове пусто, а я забрался туда и смотрю изнутри, через дырки в глазах. Вижу, как папа спускается на эскалаторе, а все на него смотрят, и шепчут что-то друг другу, а кто-то подошел вплотную и просит ему помочь. Потом все расступаются, и мы с папой входим в вагон, и нам в нем уступают место, но папа отказывается, говорит, что нельзя ему чужие места занимать. А потом он закрывает глаза, и я ничего не вижу, сижу в темноте, и слушаю, как поезд шумит, как шуршат газеты, перелетают голоса взад-вперед по вагону.
– Как это ты мог видеть, Деф? Если мне не изменяет память, твой отец куда-то исчез еще до твоего рождения?
– Он никуда не исчез. Он у нас дома, в стенке.
Соня смотрит на меня такими глазами, как будто я только что убил кого-то, и за это она сейчас убьет меня. Но она, наверное, просто не поняла, что я имею в виду, и думает, что мы замуровали папу. А это совсем не так, папа сам себя замуровал, еще, когда я был мертвый, а вернее, только-только начинал оживать. Папа тогда застрелился в моей комнате, ночью, когда мы все в коридоре стояли, и мы с мамой тут же подскочили на месте от выстрела, а она скоро уже родить должна была, и я испугался, что она сейчас умрет от разрыва сердца, и я так и останусь у нее внутри. Но мама сильная, она даже в обморок не упала, только расплакалась, а потом собралась с духом и даже дала какие-то показания.
А папина душа в стенку вселилась, потому что окна закрыты были, и она не могла вылететь на улицу и найти себе дерево, куст или еще что-нибудь. Обычно души сидят в деревьях, или в облаках, а некоторые в проводах сидят, или в трубе канализационной. Поэтому деревья и разговаривают, а некоторые плачут, а другие ворчат постоянно. Они все такие, какими были в последний миг перед смертью. А папина не смогла себе ничего такого найти и вселилась в стенку. Теперь, если к ней ухо приложить, то можно слышать то, о чем папа говорит, иногда он даже со мной здоровается, но, в основном, просто бормочет что-то не совсем понятное.
– Деф, ну что ты несешь! Ладно, про говорящую траву, но говорящая стенка – это уже перебор! Твой отец вовсе не умер, он просто пропал, ну, кинул вас, проще говоря. И как раз сегодня я говорила с твоей мамой, и она сказала, что никогда в Петербурге вы не были! Понимаешь? Не мог твой папа в метро кататься, да и не было его вовсе, ты просто выдумал его, вот и все.
– А вот и не выдумал. У мамы фотографии лежат в комоде, так они там они в Петербурге, а еще листы печатные, и все это мама от меня прячет.
– Да откуда ты знаешь, что на фотографиях именно Петербург? Ты ж не видел его никогда.
– Видел. Когда мы с папой…
– Ох, ну ладно, мы тут ничего не докажем, верно? У тебя своя правда, с говорящими деревьями, у меня своя, с говорящими фактами. Давай лучше о чем-нибудь другом поговорим, а то меня, если честно, немного даже передергивает от твоей фантазии, ух… О чем бы ты хотел поговорить?
– Ну… Почему ты приехала? Разве тебе дома было хуже?
– Ух ты, ну и вопрос! Зачем же так грубо-то, Деф, ты мог бы быть погостеприимней, в самом деле? Я же не чужой тебе человек, хоть мы и не виделись никогда.
– Извини, я не хотел грубо, я гостепр… я для разговору спросил.
– Да ну тебя, с тобой и пошутить уже нельзя, я ж поняла, что ты так, просто спросил. С чувством юмора у тебя туго, друг, шутить ты не любишь.
– Люблю.
– Да? Ну, пошути, давай. Покажи, как ты умеешь.
– Про совет школы выживания… Если на вас… то лучше… лучше… Нет, забыл. Сейчас вспомню. Дима рассказывал, мы смеялись, а сейчас я уже не помню. Я умею, но мне нужно подготовиться.
– Да ничего страшного, Деф, я все это не всерьез. Просто ты какой-то совсем расторможенный, как будто с луны свалился. Может, ты и с причудами, но ведь мы смеялись с тобой, помнишь? Может, посмеемся еще раз? Просто так?
– Ты приехала, чтобы меня растормошить?
Я специально задал такой вопрос, потому что Соня пытается уйти от ответа. Я вижу, как она старается говорить как обычно, но мне уже не хочется просто так смеяться. Потому что Соня что-то от меня скрывает, и я это чувствую. И, как только я задал этот вопрос, она сразу становится серьезной, и лицо ее делается грустным и каким-то задумчивым.
– Ну, видишь ли, Деф. Просто мне сейчас негде жить, вот я и приехала к вам. Но это ненадолго, как только я устроюсь на работу, я буду снимать комнату и жить одна. Просто вчера я пришла домой, и увидела маму мертвой, а рядом с ней лежала записка, в которой говорилось, что я должна как можно быстрее бежать из города.
Соня говорит быстро, проглатывая слова, и старается не глядеть на меня, а я смотрю прямо на нее в упор. Я вспоминаю про обеды в столовой, кинотеатр и кладбище за городом, и все они сливаются в одну большую кашу, которая булькает в голове, и из-за нее мне не удается разобрать некоторые слова. Трава вдруг встает на дыбы, а деревья выпрямляют свои ветки, и все они как будто начинают пищать, пытаясь перекричать Соню. С каждой минутой мне все сложнее вслушиваться в то, что она говорит, а ей все сложнее выговаривать слова, но она не понимает, почему.
– И… Я читаю, а она лежит… Видишь ли, моя мама давно уже принимает шшшшшшшш, с тех пор как нас бросил отец, и, по все видимости, она залезла в большие долги. Возможно, дилерам понадобилась бы наша квартира, или даже я, потому что бывали случаи, когда похищали детей, и вот я в тот же вечер, то есть вчера, села на электричку и приехала сюда. Ну, у мамы был ваш телефон, так что сначала я позвонила твоей, и она не могла отказать… шшшшшшш… Вот поэтому я здесь, в этом провинциальном городке, в этой деревеньке с бетонными шшшшшшшшш… потому что меня в Петербурге могут убить или похитить.
Последние слова еле доходят до меня, да и то в скомканном виде, так что мне приходится самому распрямлять их, складывать в ровный лист, чтобы можно было разобрать, что они означают. И каждое слово бьет по голове все больней и больней, так что под конец я падаю на колени, и стою на них, и еле дышу – а трава колкая, каждая травинка превратилась в иглу, и от каждой этой травинки у меня образуются кровяные следы на ногах. Деревья тычут мне своими ветками в лицо и кричат «Не верь ей! Не верь ей!», а липа верхушкой крутит и поддакивает: «Да! Да! Не верь!»
– Соня, а ведь это неправда. Ты обманываешь.
Она только закончила говорить, и прислонила руку к лицу, чтобы вытереть слезу, как я ей это говорю. Причем говорю уверенно, да таким голосом, каким никогда до этого не говорил – звонким, нагловатым даже немного, аж сам удивляюсь, до того по-новому вдруг говорю. А Соня – так и подпрыгнула на месте.
– Ты… Ты что такое говоришь? Я ж тебе самое сокровенное рассказываю, а ты… Я ведь думала, ты поймешь, а ты…
И тут она замечает, что я говорю это, стоя на коленях, а сам чуть не плачу, и дрожу всем телом, потому что иголки тыкают в ноги. И тогда Соня подходит ко мне, обнимает за голову и шепчет еле слышно:
– Ну что ты, в самом деле… Ну, ну же. Все хорошо, Деф. Это все прошло, это было со мной вчера, видишь, я жива, со мной все в порядке. Все позади.
А я пошевелиться не могу, застыл на месте – как вкопанный, как дерево, которое корнями вросло, и радо бы вырваться, да не может. Только дерево корни держат, а я себя сам держу, потому что как двигаться забыл – какие команды отдавать, чтобы подняться. Стою на коленях, и как дрожать даже забыл, только чувствую, как Соня меня по голове гладит и говорит:
– Все хорошо, все хорошо…
Мой рот сам по себе открывается, и язык без спроса начинает шевелиться. А я просто как зритель, наблюдаю за этим, и ничего не могу поделать. Мой рот говорит Соне:
– Ты все наврала. А зачем? Я ведь тебе ничего не соврал, почему же ты меня обманываешь?
И вдруг все останавливается.

Я стою на коленях и слушаю, как ветер играет листьями, как они кружатся в пруду, играют друг с другом, да и с ветром тоже – еще бы, целое лето висели на ветках, а тут – раз, и все, лети куда хочешь, делай все, что только заблагорассудится. Вот они и кружатся, кричат по-своему, веселятся друг с другом, хотя и понимают, что теперь они уже взрослые – а значит, каждая минута приближает их к смерти. А потом они умрут и станут деревьями, огромными как многоэтажный дом. Я пока еще лист, и все еще качаюсь на ветке, качелями, но ведь это не может продолжаться вечно, вот уже и осень наступила, и какой-нибудь слабый ветерок может меня сорвать и унести через крыши далеко-далеко – туда, где я и не думал никогда бывать. Вот Соня уже сорвалась, и прилетела к нам – а сейчас сидит напротив меня и почему-то не хочет мне в глаза смотреть. Но и уходить тоже не собирается, а что произошло, я не знаю – я как будто проснулся только что.
– Деф… Это ведь нехорошо говорить про живого человека, что он умер?
– Наверное, Сонь. А что случилось, ты про кого так сказала?
– Постой, Деф… А может с человеком что-то случиться, если ему вдруг свечку за упокой поставят? Деф, твоя мама в церковь ходит?
– Нет, она даже по праздникам не ходит. Говорит, что все это глупости, и нет в церкви ничего интересного.
– Ну, хоть так, и то хорошо. Ты это… извини меня, я ведь действительно тебя обманула. Про маму свою, что она умерла – нет, с ней все в порядке, все как обычно. А я просто так уехала, ну, надоело мне жить с ней, а снимать у нас дорого, вот я сюда и решила переехать, и маме твоей наплела чепухи про смерть, про записку. Господи, все же глупо очень вышло – я тебе рассказываю, будто душу свою раскрываю, а на самом деле бессовестно вру… Черт. Деф, извини, я не хотела, чтобы так…
Соня чуть не плачет, и голос у нее дрожит, а я не могу понять, почему она мне это рассказывает. И почему я стою на коленях, причем довольно долго, потому что ноги затекли, и куда делись утята? И кажется мне, что все выдумано, все не на самом деле происходит, а только во сне, и я сейчас сплю, и вижу не Соню, а только свою фантазию. Такое бывает, когда проснешься, и еще не совсем соображаешь, где жизнь, а где выдумка. А иногда думается, что меня и вовсе нет, и я просто выдуман, и нахожусь у кого-нибудь в голове, ну, например, у Сони, и она сейчас сидит и рассказывает все своей фантазии, и эта фантазия и есть я. Меня еще Димка дразнил, что меня нет, и он просто меня выдумал, а я ему тогда поверил, да и сейчас иногда верю, потому что не всегда себя чувствую. А может, Соня выдумала меня, а я выдумал Соню, и теперь Сони две, и она сама с собой разговаривает, но через меня как будто. А я ее ангел-хранитель, который все ей прощает, даже если толком непонятно, что же она натворила.
Только я за палец себя трогаю, и понимаю, что кольцо на нем одето – значит, все же не сплю я, и не выдумал ничего, а все на самом деле происходит.
– Соня, моя мама может позвонить вам, и узнает, что никто не умер.
– Нет, здесь все схвачено, она не будет. Понимаешь, они не общаются. Хм. Честно говоря, не думаю, что ее кто-то вообще способен терпеть – видишь, даже мне надоело. Приехала сюда!
И она не то чтобы засмеялась, а только едва заметно усмехнулась – ха. Одной половиной рта засмеялась, а другой нет, как будто ей и смешно, и грустно оттого, что смешно. Или наоборот.
– И твоя звонить не станет?
– Ну, но даже если бы захотела, то не смогла. Я перед тем, как из дома убежать, все провода перерезала в доме, а телефонный даже в нескольких местах, так что пока новый прокладывают, пока мама телефон другой купит взамен разбитого, как раз три дня и пройдет. А там уже и хоронить будет поздно.
– И даже милиция тебя не найдет? Сонь, тебя ж первым делом у нас искать будут. И найдут ведь, они ж милиционеры, они знают свое дело.
– Может, и так. А может, и не будут. В любом случае, три дня у меня точно есть, а за эти три дня я, может, и еще куда уеду. Понимаешь, я, наконец, вырвалась, и теперь меня уже ничто не держит! Могу хоть на край света утопать, были бы силы, понимаешь?
– Да, Соня, я смотрю – тебя даже мама собственная не держит.
– Ну, Деф, как тебе это сказать… Я, конечно, буду по ней скучать, но все же у меня теперь своя жизнь, и эта жизнь для меня важнее. Важнее мамы, папы – всех на свете. Когда ты в свободном плавании, нельзя думать о тех, кто на берегу. А то так и будешь царапать дно в двух метрах от берега.
Скрип-скрип. Я чувствую, что царапаю, но мне пока нельзя в плаванье, потому что без меня мама пропадет. Она ведь тратит всю свою жизнь на меня, и если я вдруг убегу из дома, то получится, что она прожила жизнь зря. Потому что она не увидит, кем я вырос, каким стал, а ведь это все надо своими глазами видеть – в письмах так не напишешь. А когда мама состарится, то я опять буду жить с ней и о ней заботиться – тогда зачем мне убегать? И если я не смогу за ней ухаживать в старости, то какой из меня сын? Вот вам и скрип-скрип. Я царапаю, и это будет всегда, пока я кому-то нужен. И я, хоть и убегаю через окно, но всегда возвращаюсь домой, вот так вот.
– Деф, а ты был где-нибудь? Ну, хотя бы в другом городе был?
– Я не был. Вернее был, но только когда был у папы в голове. А так мама меня никуда не пускает, и на прогулку меня берет только до садика и обратно. Она очень боится, что я убегу.
– Но ведь ты все равно убегаешь?
Убегаю, но только иногда, когда случай представится. Раньше через окно вылезал, а теперь на нем решетка, и никак в нее не протиснуться, а чтобы открыть, ключ нужен. Он у мамы спрятан, только я все не могу понять, где именно. Может, в каком секретном ящике, или в стенке, а может и в морозильнике, между кусками мяса лежит. Она меня этим ключом все время при себе держит, потому что боится, что я могу не вернуться, что убегу куда-нибудь далеко и там останусь, уйду в какое-нибудь дальнее плаванье. Она и сегодня-то меня с тобой отпустила только потому что перед тобой неудобно стало. Все же я не зверек ручной, чтоб меня все время при себе держать, все же живой человек.
– Да уж. Поживее, кстати, некоторых.
Соня хорошая, я чувствую это – она если и наврала, хоть я этого и не помню, то только потому, что не все можно сказать при первой встрече, а если откажешься говорить, то могут на тебя и обидеться. А если человек обиделся, значит, ты ему плохо сделал и тоже виноват. Я же нисколько на Соню не обиделся – даже рад, что она теперь решилась правду рассказать. Так что все получается хорошо, и Соня уже смотрит на меня, в лицо, а не вниз, потому что открылась мне, а я не стал ее осуждать.
– Сонь, может, в кино пойдем?
– Какое тебе кино, уже вечер. Мама твоя нас заждалась, наверное.

Мы не ходим в церковь, но в Бога я все же верю, и в чудеса тоже, что они на самом деле есть, а не только в сказках или по телевизору. Только я никак понять не могу, почему Бог не хочет, чтобы его видели. То есть, я с одной стороны понимаю, конечно, но с другой было бы очень здорово, если б Он хоть раз в год появлялся на небе и показывал, что жив и никуда не делся, не бросил нас.
– Как папа.
– Как мой папа, который теперь живет в стенке?
– Нет, как мой, который просто уехал.
– Как папа.
Я слышал откуда-то, что много-много лет назад Бог разговаривал с людьми, да так, что по всей планете звучал его голос. Говорят, что тогда люди были намного лучше, чем сейчас, поэтому Бог от них не отворачивался. А, может, они как раз были такими хорошими потому, что с ними Бог разговаривал. Я думал об этом вчера, когда мы с Соней возвращались домой, и хотел поделиться с ней своими мыслями, но не успел – не заметил, как уже пришли. Мама сразу повела меня спать, а Соня отправилась в свою комнату, которая раньше была папиным кабинетом. Туда затащили раскладную кровать, а все остальное там уже есть – и стол с лампой, и шкаф, и окно.
Сегодня мне приснилось, что все вдруг вышли из домов и стали смотреть на небо – оно было такое темно-синее, красивое, потому что ночь, а ночью, должно быть, все очень красивое, как в сказке. И ночное солнце висит над головой, огромное, как половина неба, белое, словно снег, и светится ярким, прозрачным светом. Все смотрят на него и улыбаются широко, как будто с ума посходили, и улыбки у всех до ушей растянуты – такие огромные. А потом на небе вдруг вспышки пошли, как от фотоаппарата, только в миллион раз больше, словно нас на гигантский фотоаппарат снимают, и люди радостно кричать начали – все сразу, одним большим хором по всей планете. И я спрашиваю у одного мужичка, который стоит рядом со мной:
– Что же это происходит?
А он на это мне отвечает:
– Значит, в первый раз тут, друг? Ну, тогда смотри – это и есть наш Бог, вот он дает о себе знать. Видишь, какое шоу устроил – все для нас.
Соня покатывается со смеху – ей очень понравилось, как я про шоу сказал. И мне тоже очень весело становится, и я признаюсь Соне, что до сегодняшнего дня мне одни глупости снились, а что сегодня в первый раз что-то интересное увидал. Может, потому что лег слишком рано, а может, Соня на меня так подействовала – ведь мы спали в соседних комнатах, а стенка между нами даже и не стенка вовсе, ведь в ней живет мой папа. Так что я спокойно мог забраться в ее сон, пока она спит, и подглядеть.
– Нет, Деф, мне на такие приключения очень редко везет, только если температура сильная, вот тогда жди во сне чего угодно. А сегодня мне мама снилась… ну, как мы… прощаемся. Она говорила – нам с тобой не по пути, а на самом деле, это я должна была так сказать. Потом она начала кричать о том, что я ломаю ей жизнь, хотя это я должна была начать так кричать. Ну, в общем, бред, но настроение слегка испортилось. Как-то не по себе теперь.
– Может, это тебе твоей мамы сон приснился.
– Ха, а ведь может и так. Ну, вставай в любом случае, твоя мама по делам каким-то ушла, так я поесть приготовила. Ты ж не ел ничего со вчерашнего утра, давай, поднимайся.
То, что я ничего не ел, и так понятно – ноги еле держат, и слегка покачивает из стороны в сторону, как на палубе корабля. Еле дохожу до стенки, прислоняюсь к ней ухом, хочу поздороваться с папой, но рот мой никак не шевелится, не проснулся еще. В стене тоже совсем тихо – значит, папа еще спит. Я говорю Соне, что можно попозже попробовать, когда папа проснется.
– Да стыдно ему, вот и молчит. Пошли на кухню, – Соня тянет меня за рукав.
– То есть как это – стыдно? Почему ж ему стыдно должно быть?
– За тебя стыдно! Да я просто так сказала. Деф, неужели ты действительно думаешь, что души могут сидеть в стенках, деревьях, в стогах сена? Что они там забыли? После смерти наверняка ничего нет, только одна пустота.
– И даже рая нет?
– Не знаю. Порой мне кажется, что рай и пустота – это одно и то же. Ведь нет ничего такого, чтобы было от него только одно хорошее. А в раю все должно быть хорошо.
– Ну, ты придумала, Соня. Кстати, это все неправда, что ты сказала, вот увидишь – после еды послушаем стенку, наверное, папа к тому времени уже проснется.
– Ну что ж, послушаем, – Соня улыбается с небольшой насмешкой. – Деф, в дверь звонят.
– Так ты пойди, посмотри, наверное, мама вернулась.
И тут Соня вдруг делает вид, как будто ничего мне не говорила. Изображает удивление на лице, и осторожно спрашивает:
– Куда, говоришь, сходить?
– Соня, я говорю, сходи, посмотри, кто пришел.
Как только я это сказал, в дверь снова позвонили. Наверное, надавили уже сильнее, потому что в первый раз я ничего не слышал. Соня же еще больше выгибает брови и начинает смотреть по сторонам, как будто проверяет, все ли с этим миром в порядке, или нет. Что же с ней такое? Приходится обходить ее и идти открывать самому, ну, или не открывать – смотря, кто к нам пришел. А это, оказывается, дядя Коля, сосед наш.
– Чижов это, пришел долг отдать. Открывай, шкет.
Я отпираю, и он входит, пожимает мне руку, здоровается с Соней и делает ей забавный комплимент. Он уже говорил точно такой же маме, но сейчас ее поблизости не видно, поэтому он повторяет этот номер с Соней, а я ему показываю кивком – мол, не выдам. Чижов смешно выглядит, в вечно полурасстегнутом пиджаке, как в старых фильмах пареньки одевались, и в спортивных штанах – в общем, по-домашнему, только такой стиль ему не идет совсем. Впрочем, какое ему до своего вида дело – жена есть, руки-ноги есть, значит, жизнь хоть немного да сложилась.
– На, бери, две тысячи ровно. Спасибо хозяйке передай, скажи, век не забуду, очень вы меня выручили. Ну, я пошел… – Чижов говорит, а сам не уходит никуда.
Дядя Коля всегда так делает – если ему действительно нужно уходить, то он просто руку протягивает на прощание, а если не тянет руку, а стоит, мнется на месте – значит, есть еще какое-то дело. Мама давно это поняла и сразу в такие моменты спрашивала, что ему нужно, когда он газету занесет или еще что-то. Обычно он в долг просил, до зарплаты, или еще до какого-нибудь там дня, премии, подработки или приезда родственников – только отдавал он все равно позже, чем обещал. Это оттого, что водка, которую он пьет, на голову плохо действует – от нее чувство вины пропадает. А это чувство очень полезное, оно, конечно, на первый взгляд мешается, а потом понимаешь, что, без него-то и никуда. Вот Чижов думает, что все в порядке, а ведь настанет такой день, когда мы ему в долг давать перестанем, и в трудную минуту уже совсем некому будет ему помочь. Но сам дядя Коля не виноват, вернее, он когда-то был виноват, а тот дядя Коля, который сейчас, он просто ничего уже не понимает – ведь ему кажется, что все нормально.
– Ну, я, как уже говорил, пошел… Пошел… Хотя ты постой, Деф, а мама твоя скоро придет? Я, пожалуй, подожду тут, пока она не вернется.
– Не хотите чаю… Кстати… Простите, как вас по имени-отчеству? – Соня уже поставила чайник и зажигает под ним спичку.
– Для вас просто Коля. Я ваш сосед.
– Хорошо, Николай, садитесь, сейчас будет готово. Не возражаете, если мы поедим – Деф со вчерашнего утра ничего не ел.
– Да, да, конечно. Деф, что же ты, голодовку объявил?
А я ему отвечаю:
– Мама вчера мне сказала, что сон для меня все же важнее, чем еда – вот и перенесли ужин на утро.
– Какой-то ты фигней страдаешь, ей Богу, Деф – спать ему нужно было. Я так иногда всю ночь не сплю, только под утро ложусь. А Женя, этот, ну, дружок твой, как-то раз иду домой, а он сидит, ждет кого-то на скамейке. Ну, он, конечно, ни «бе», ни «ме», как обычно, и тут Дима подходит… В общем, говорит, пять суток не спали, слыхал? А тебе, бедненькому, срочно спать нужно было, хе-хе-хе.
Про Диму с Женей я знаю – они могут и дольше не спать, если захотят. Тут главное – сила воли и тренировка, тогда можно хоть неделями не спать, если долго тренироваться. Дядя Коля их не любит, потому что они не пьют, а Дима над ним еще и смеялся, когда тот все никак не мог кулаком в него попасть. Дядя Коля отхлебывает из кружки, ставит на место, и задумывается о чем-то, или делает вид, а на самом деле ждет подходящего момента, чтобы заговорить. Я сижу, ем, поглядываю на Соню – она тоже выжидает момент, и тоже, чтобы что-то сказать.
– Николай, а вы сколько раз в дверь звонили?
– Какие-то ты странные вопросы мне задаешь, ей Богу. Да я уж и не помню – вроде один, почти сразу и открыли.
– А точно не два? Может, все-таки два раза, а первый просто тихо получился?
– Может, и два. Вообще-то я уже забыл.
– Ну да не важно. Забудьте и этот мой вопрос тоже.
И только сейчас я понимаю, что Чижов-то уже пьяненький – это не сразу заметно, только по некоторым признакам. Например, если его влево клонит, то это нормально, у него нога больная, а вот когда взад-вперед качает – значит, что-то в нем уже переваривается. Или у него иногда голова вперед как будто вываливается, а потом опять поднимается – тоже признак.
– Кстати, забыла вам представиться – меня Соней зовут, и я тут временно проживаю. Ну, до лучших времен.
– Сонечка, очень приятно. Слушайте, Сонечка, а может, нальете по стопочке за наше знакомство? Ваша хозяйка меня никогда в этом смысле не обижала…
Я киваю Соне головой – мол, можно. У нас в холодильнике уже давно стоит большая бутылка вина, к которой мама так и не притронулась. Я показываю Соне пальцем, где эта бутылка лежит, та достает ее и ставит на стол. На лице Чижова сразу появляется улыбка, и он начинает бормотать что-то вроде «ну-ка, ну-ка, сейчас мы ее», и на столе вдруг из ниоткуда появляется пластиковый стакан.
– Пью за знакомство, и за ваше здоровье, чтобы все у вас было хорошо! – С этими словами, он вливает в себя все из стаканчика и крякает, – Ох, не белая, конечно, но хорошо идет, родимое – будете, значит, здоровы, ребята. Кстати, раз уж такое дело… Думаю, маму вашу я не дождусь, поэтому попрошу у вас – завтра у моего брата юбилей, ну и… Не одолжите мне две с половиной на неделю – клянусь, отдам четко в срок! У жены зарплата как раз через неделю – отдам.
– Дядя Коля, вы ж только что долг нам отдали. Две тысячи.
– Так ведь и вот – я ж отдал! Значит, и эти две с половиной отдам, только через неделю, когда зарплату жена получит за месяц, тогда сразу все и отдам. Ну, нужно мне подарок купить – все же пятьдесят лет исполняется, а денег-то нет! Пшик! Ну выручите, ребята.
Соня глядит на меня и взглядом спрашивает, как тут быть, все же я тут пока за хозяина, и мне решать, что делать с деньгами. А я ей чуть заметно головой качаю – даю понять, что не надо ему давать ничего, потому что он пропьет их. Да и потом без мамы все равно нельзя ничего ему давать – брать можно, а давать нельзя. Но Соня почему-то делает вид, что не замечает этих моих знаков, и даже отворачивается в другую сторону – наверное, потому что ей становится неудобно за меня – что я дядя Коле не верю. А я ведь вижу, что эти деньги ему только во вред пойдут, да и мама будет ругать, если узнает, что мы ему деньги даем без спроса. Здесь мы не виноваты, здесь водка его виновата и деньги. Однако Соня поворачивается к Чижову и говорит:
– Отчего же, возьмите – я думаю, Ольга Павловна не будет против, если всего на неделю.
– Ей Богу, через неделю будут! Оленька бы разрешила – я просто ждать уже не могу. Спасибо вам, выручили.
– Только две с половиной я вам дать не смогу, не знаю, где деньги лежат, – с этими словами она смотрит на меня, да так, как будто я ей враг настоящий. – Могу вам одолжить снова только эти две тысячи.
– Нет-нет, Сонечка, мне именно две с половиной очень нужны. Я тут и подарок уже присмотрел… Я ведь верну через неделю – эти же я вернул!
– Извините, Николай, но здесь я только так вам могу помочь. Вот, возьмите, – и она берет с холодильника бумажки, которые я туда положил, и передает их Чижову. Тот прячет их в штаны, и еле слышно бормочет:
– Спасибо… Ну, хоть так. Хотя вот если бы с половиной, – и наливает себе следующий стакан. – За здоровье вашей хозяйки – твоей, Деф, матушки, Ольги Павловны. Оп! Опять в дверь звонят.
Я встаю изо стола и говорю:
– Я открою, Сонь.
Соня как стояла, так и села сразу:
– Хочешь сказать, сейчас опять позвонят? – Она поворачивается к Чижову. – Слышали? Что он сказал?
– Да, но ведь никто не звонил.
От этой водочки у дяди Коли совсем память отшибло – уже не помнит, что он только что говорил. Соня тоже как-то странно себя ведет, смотрит на меня с недоверием, с опаской даже – из-за денег что ли? Так я же просто помотал головой, потому что не хотел лично денег давать, а Соня может делать, как ей захочется. Иногда все начинают вести себя очень странно, как будто все вокруг сошли с ума, и я один среди них нормальный. И тут, пока я думал стоял, в дверь снова позвонили, да так, что Соня с дядей Колей аж подскочили на месте. А я пошел спрашивать, кто там:
– Коля у вас? Здравствуйте, у вас мой Коля?
Я возвращаюсь в гостиную:
– Дядя Коля, там ваша жена пришла. Зовет вас.
– Чего это она… Ну, да ладно, я тогда пошел… Ну, всего вам хорошего.
Он быстро доходит до двери, немного жмется на месте, потом, наконец, решается и толкает дверь, из-за которой тут же высовывается рука и хватает его за волосы.
– Вот ты где, гад – украсть, значит, решил! Думал, не замечу, что двух тысяч не хватает? Ладно, ты из кошелька моего пер, теперь ты и в эти залез? Ты, урод, хочешь, чтобы в тюрьму меня посадили?
– Лида, тише, тише. У меня они с собой, я ж на время взял, только на полчаса. Вот же они, на, на…
– Что значит «на»? Я тебе собака, что ли? – И рука уволакивает дядю Колю на лестницу.
Соня, слыша все это, выбегает за ними:
– Простите, но вообще-то эти две тысячи наши, мы их ему только что одолжили. Не могли бы вы их вернуть, пожалуйста?
– Не выйдет, девушка. Одолжили! Не надо было давать в долг этому алкашу! Последние деньги на улицу вынес, и на что нам теперь жить? В следующий раз трижды подумаете, прежде чем такому, как он, деньги давать, а он у меня больше ни копейки не получит – буду прятать, да так, чтобы в жизни ничего не нашел! Слышишь, скотина?
– Лида, не позорь! – Чижова все еще держат за волосы. – Я верну вам, обещаю, ну, может, попозже немного, но верну!
– Дядя Коля, вы клялись, что принесете через неделю…
– Сонечка, ну, ты же видишь, какая ситуация, ну помоги мне. Я ж за твое здоровье выпил!
– Девушка, ничего вы от него не получите! Слышите?
– Не позорь, Лида! У них паренек шшшшшшшшшш!
– Иди уже, а не волочи ногами! Вот повезло, так повезло…
– Я верну, обязательно верну! Я же обещал!

Чижова утаскивают наверх, и теперь уже вместо криков слышно только как потолок над нами трясется от топанья. Наверное, дядя Коля сердится на жену за то, что та сказала, мол, мы денег назад не получим.
– Он вернет, Соня, не переживай. Может, и не через неделю, конечно, но вернет, раз сказал. А маме ты не говори пока, что он приходил, как будто и не было ничего вовсе.
Я закрываю дверь на замок и собираюсь вернуться на кухню, чтобы доесть завтрак, но Соня хватает меня за рукав и тянет в свою сторону. Она не отпускает меня, и при этом сама ничего не говорит – может, и хочет что-то сказать, но никак не соберется с мыслями. Несколько раз она прикусывает губу, смотрит по сторонам, и только затем, наконец, говорит мне:
– Ты все-таки никуда не уйдешь, пока не объяснишь, что здесь такое происходит. Да, я понимаю – когда ты говоришь ни с того ни с сего, что сейчас позвонят в дверь, может, для тебя это и нормально. Я ведь не удивилась, когда ты мне рассказывал про говорящие деревья и маму, которая крадет твои мысли! Но почему сейчас получилось так, что в дверь действительно позвонили?
– Я не очень понимаю тебя, Сонь. Отпусти.
– Конечно! Деф, хватит прикидываться, я прекрасно вижу, что ты все отлично понимаешь. Может, я вчера и сомневалась, но сегодня уже почти уверена, что ты вовсе не такой шшшшш, как тебя мне рисовали. Совсем не такой!
– Кто рисовал?
– Не важно. Черт, да не прикидывайся ты, я же вижу, что ты все понимаешь! Ты про соседа этого, который сейчас приходил, тоже все заранее знал, зачем ему деньги нужны, и что он про юбилей наврал?
–Знал. Ну, догадывался вернее. Потому что он уже не первый раз так просит, и каждый раз тайком от мамы, чтоб она не видела. Да и про брата он своего тоже говорил, про юбилей как раз. Он когда выпьет, то у него память совсем перестает работать. А брат его умер недавно.
– Ты все же от ответа уходишь… Впрочем, дело твое, не хочешь говорить – не надо.
Брат дядя Коли где-то три недели назад умер – у него опухоль была, какая-то некачественная, и у нас уже весь дом знал, что жить ему оставалось совсем недолго. Его звали Виктор, и он двумя этажами ниже своего брата жил, то есть прямо под нами. Раньше я подолгу не мог заснуть из-за криков снизу – Виктор с женой ругались чуть ли не каждый вечер, хотя нет, обязательно каждый вечер ругались, и все время кричали друг на друга. А теперь, когда он умер, я опять заснуть не могу, потому что привык к их постоянным ссорам, и в тишине мне уже как-то одиноко немного. А может, я просто слишком рано спать ложусь.
На третий день после его смерти мы все у дяди Коли собрались, по случаю похорон. Мама меня тоже с собой взяла, потому что не любит, когда я один дома остаюсь, тогда она за меня переживает сильно. Мы все сидели за большим столом – я ел, а остальные, взрослые, те разговаривали друг с другом и пили водку:
– Все-таки хорошо, когда можно вот так собраться, проводить человека в последний путь…
– Да, это вам не большие города, где вечно все заняты, ни у кого нет ни на что времени, все только и думают, как бы детей пристроить, или увеличить проценты. Вот у нас хоть и город, а все же как-то по-сельски – и люди здесь другие. Мы вот когда в Петербурге жили, совсем по-другому все было.
– Осмелюсь предположить, что у нас каждый дом равняется небольшой деревне, а квартиры – это как будто избы. Все друг друга знают, ходят в гости. Кстати, и слухи расходятся очень быстро, знаете ли…
– Гриша, перестань. Витя хороший человек был.
– Ага, конечно. Хи-хи.
– Тише ты. Неудобно ведь. Да он и в самом деле человек неплохой был, нормальный он был.
– Особенно с женой со своей. Кстати, где она?
– Не знаю, спросить надо. Коль, а где Даша? Отказывается принимать соболезнования или прихворала?
– Придет, придет. Она на кладбище осталась, с подругой. Скоро придет.
– Оля… Ольга Паллна, извините, что отвлекаю, но, кстати, о кладбищах. Я вашего мальца недавно видел на нем – ходил среди могил, улыбался чего-то. А ну, признавайтесь, это не вы его послали туда, а? Зачем?
– Прекратите. Превратили поминки в цирк.
Мама больше ничего им не ответила. Она скорее по приглашению пришла, чем по собственной воле, и чувствовала себя немного неловко. У Чижовых было мало друзей, но у нас действительно, как сказал один из гостей, дружат домами – вот мы и пришли. Впрочем, не мы одни так – почти все пришли либо от нечего делать, либо за компанию, а кто и выпить. Все знали, что Даша своего мужа, Виктора, не особо любила, а тот не очень-то относился к своему брату дяде Коле. Все это знали, но про покойников всегда либо хорошо говорят, либо совсем ничего.
– Хотя кто знает, покойник ли он? Как думаешь, может, действительно есть рай, и он сейчас там? Вот ты веришь?
– Почему же. Верю. Только черт его знает, что там, в раю этом. Получше, наверное, чем здесь, а?
– В раю, наверное, дают кагора, сколько захочешь, еды всякой разной – ешь, сколько влезет! Вот это рай.
– А потом голова разболится. Или живот. Нет, в раю все должно быть хорошо.
– Ну, тогда в рай нужно баб разных, да таких, каких мы с тобой отродясь не видали, вот это точно будет рай!
– Не, уставать будешь.
– Да ну тебя. Скучный ты, что же, по-твоему в раю и вовсе ничего нет?
– Может, и так. Может, в этом и есть счастье – валяться и ничего не делать.
– Ага, и ни о чем не думать.
Тогда ближе к ночи вдова пришла, Дарья, а как по отчеству ее я не знаю – все просто Дашей зовут, хоть она и не молодая уже. Как только она появилась, все замолчали и начали кто есть, кто наливать в стопку, кто шарить что-то в кармане. Каждый занялся каким-то своим делом, как будто до Дашиного появления все так и сидели – молча, шурша бумажками в карманах.
– Ну, что же вы… Не переживайте, все там будем, так что продолжайте разговор, все нормально, – Даша старалась говорить непринужденно, как будто все просто зашли к ней поужинать.
– Нет, нет. Мои искренние сожаления, что все так вышло.
– Спасибо, Гриша. Впрочем, как вы все знаете, это не было… неожиданностью для всех нас, все же умер он от болезни, причем болезни неизлечимой… Так что не нужно всех этих слез, в конце концов, жизнь на всем этом не останавливается.
– Это точно.
– Только у меня к вам одна просьба – я не думаю, что это займет очень много времени. Вы знаете, для Вити тоже не было секретом то, что жить ему осталось совсем чуть-чуть, поэтому где-то с месяц назад он записал на кассету свое прощание… Не знаю, может, и завещание, может еще что-то – я ее не слушала, я обещала, что поставлю эту кассету, когда соберутся родные с гостями. Собственно, вот, думаю, этот момент и настал, если позволите – все-таки последняя воля покойного, это не отнимет много времени. Я понимаю, затея глупая, но…
– Нет, нормально… Нормально, Даш. Мы понимаем.
– Да, ставь ее, а мы помолчим. Не шурши ты, Гриша.
И вот она поставила кассету в магнитофон – все замолчали и стали слушать, а кто-то просто делал вид, что слушает, а сам в это время думал о чем-то о своем. Мне тогда начало казаться, что не только голос Виктора, но и все мы просто в кассету записаны, а на самом деле нас уже нет давно, и не чувствуем мы на самом деле ничего, а только говорим, что чувствуем. Виктор шептал с кассеты, обращаясь к друзьям и родственникам – ко всем, кого он знал, кого он тогда еще помнил, даже меня вниманием не обделил. И казалось, что вот он, с нами, все еще жив и говорит что-то, и кажется, что если ответить ему, то он услышит – что он хоть и умер, но продолжает жить, пока из магнитофона его слова звучат. А на самом деле, нет его больше, и ему сейчас уже все равно, слушают его или нет – есть только пленка, а на ней звуки, а звуки эти уже давно не принадлежат никому. Мы просто сидели и слушали, и слушали не из другого мира послание, а всего лишь кассету, которая шипела и шептала разные буковки:
– …в мои сорок девять лет… да… Ну что ж, теперь я дошел и до вас, родные мои… Родственнички! Ага, страшно, ха-ха-ха? Я вижу вас, даже сейчас, когда меня уже нет, а я вижу ваши глаза… ведь в них ложь! Ложжжжь. Вы всегда меня обманывали, я же знаю, я ведь все вижу! Лида, тебя это не касается, я тебя вообще не знаю – кто ты, что ты… ха-ха-ха! Но вы не бойтесь! Я просто вам скажу, что… Шшшшш… Щелк.
И вдруг все затихло, и гости, которые перешептывались во время прослушивания, тоже замолчали, а те, кто втихаря ели, так и застыли с едой во рту. Даша выпустила провод из рук, вынула из магнитофона пленку и бросила ее в ведро.
– Простите. Не хочу, чтобы он запомнился таким… В последнее время он был очень болен.
Мы тогда с мамой сразу наверх ушли.

Я доедаю крученое печенье и выпиваю залпом остатки чая, который уже порядочно остыл, пока я вспоминал эти поминки, Дашу и кассету с записью. Вот ведь забавно, бывает, сделаешь что-нибудь, и думаешь – все, на века останется, будут хранить как сувенир, слушать ночами, как последнюю память. А твою кассету, раз, и в ведро, и нет больше ничего – ни тебя, ни твоего последнего слова. Потому и нельзя никогда рассчитывать на последний момент, нужно так делать, чтоб всю жизнь как можно лучше жить, и каждую минуту с пользой проводить – тогда, может, и оставят даже самую дурную твою кассету, как память о твоих днях.
Правда, я буду не до конца честен, если не расскажу, как все произошло на самом деле. Это при гостях Даша швырнула кассету в ведро, потому что стыдно было за покойного, а ночью я слышал, как она ее в магнитофон ставила и щелкала кнопкой. Значит, дослушала все же до конца, значит не так уж и безразличен ей был этот Витя, с его опухолью в голове и вечными подозрениями. Я знаю, что было записано на пленке, да и соседи все знают, молчат только. А дело тут вот в чем – несколько лет назад Витя свою жену со своим братом застал.
– Вот с этим, который только что приходил? – Соня только усмехается, она не верит мне, и, если честно, я бы тоже не поверил. – Но ведь он пьяница, он же жалкий! Кто здесь к нему серьезно относится?
– Сонь, мы здесь все такие. Как этот, Чижов.
– Это почему еще, Деф? Я разве чего-то не знаю?
– А ты сама подумай. Ведь нашему городу очень мало лет, он совсем недавно построен. Раньше здесь какая-то собственность была, но она сгорела, а потом на ее месте решили небольшой городок построить, устроить производство. Здесь, Соня, квартиры очень дешево продавались, сколько точно не знаю, потому что в цифрах не разбираюсь, но немного очень.
– Да, я, кстати, помню. Даже реклама была по телевизору – это был маленький подарок жителям Петербурга, новенький чистый городок, и цены действительно небольшие были.
– Ну вот видишь, Сонь. Ты ведь понимаешь, кто сюда переехал? Те, кому в Петербурге мешало что-то, те, кому хотелось от чего-то убежать, скрыться в этих картонных домиках, и начать жить заново, как будто они только что родились. В нашем городке поселились те, кого в Петербурге обижали, а здесь – все свои, никто друг друга не тронет.
К тому времени, когда картонные дома достроили, все квартиры в них уже давно раскуплены были, и мы въехали в новый дом вместе со всеми остальными соседями буквально в один день. И, как и полагается, тут же начали друг к другу в гости ходить, знакомиться, спрашивать друг у друга, кто и почему сюда переехал. Оказывается, у всех есть свои причины, чтобы больше в Петербурге не жить. Я тогда уже не был мертв, но еще сидел в животе у мамы, что, впрочем, не мешало мне все их рассказы слушать.
Дядю Колю сюда его брат притащил – Витя, он тогда еще был здоров, и среди нас всех наиболее уверенно смотрелся. Он, по сути, были единственный во всем доме, кто ниоткуда не убегал, а появился здесь скорее по недоразумению, вместе с алкоголиком братом и такой же братовой женой Лидой. Он тогда вытащил их обоих, и поселил здесь в купленной на свои деньги квартире. Затем он выгодно продал петербуржскую квартиру дяди Коли, и у него со всех этих дел немаленькая сумма осталась, на которую он долгое время покупал продукты и привозил сюда. Сам же он продолжал жить в Петербурге.
Но потом у его жены, Даши, начались какие-то обмороки, головные боли, и врач посоветовал ей для ее же здоровья переехать из центра города куда-нибудь, где больше свежего воздуха. Как раз в то время умерла наша соседка снизу, Таиса – к ней какие-то гости приезжали, после чего ее уже мертвой нашли, с остановленным сердцем. В общем, не мое это дело, что там на самом деле случилось, но, как бы то ни было, квартирка-то освободилась, и Виктор благополучно успел купить ее у Лениных родственников.
Тем временем, Чижов с Лидой продолжали пить, умудряясь продавать соседям и посуду, и даже еду, и, казалось, еще немного, и дело до воровства бы дошло. Только все же оно до того не успело дойти – один раз Витя приехал с целой пачкой книг и какими-то тренингами, и сказал, что с их помощью отучит брата пьянствовать. После первого же занятия дядя Коля поведал о странном онемении в затылке, как будто там появилась первая трезвая мысль. Он тогда еще сказал:
– Надо же, какое ощущение непривычное.
И Лида тоже отметила это. И тогда Витя поручил своей жене каждый день ходить к ним наверх, и с ними тренингами заниматься. Сам же он приезжал только по вечерам, да и то не каждый день, так как был начальником на очень серьезном предприятии и иногда даже работал по выходным. Дядя Коля, благодаря этим тренингам, научился сдерживать себя самостоятельно, чтобы не пить, и жену свою смог отучить. В общем, буквально за месяц он совсем другим стал человеком – если раньше за ним нужен был глаз да глаз, то новый дядя Коля уже и сам мог за кем-нибудь присмотреть. Только вот Даша к нему ходить все равно не перестала.
Вите здесь не повезло сильно – они с братом очень похожи, но у Коли было есть огромное преимущество, даже, несмотря на то, что он пил. У него был подбородок прямой. Не такой, как у Виктора, который все время налево смотрит, как будто его только что ударили в челюсть, у Коли был прямой, а может, даже идеальный подбородок. Это смешно, наверное, звучит, но нужно увидеть их вместе, чтобы понять – Коля гораздо красивее Виктора, и это особенно заметно стало, когда он пить перестал.
И вот так аж несколько лет продолжалось. Сначала Даша приходила к дяде Коле, потом уже он начал ходить к ней, а затем они и вовсе вместе жить стали. Что удивительно – Лида, Колина жена, знала обо всем этом, но никаких разборок не устраивала, так как после начала трезвой жизни полностью к своему мужу интерес потеряла. А Виктору же никто не говорил о том, что происходит, хотя все обо всем знали, шептались за его спиной, и ждали, когда же он их наконец застукает. А случилось это одной из зим, буквально на следующий день после Нового Года, когда все еще от праздников не отошли, и продолжали куролесить кто как горазд.
Дядя Коля тогда тоже набрался изрядно, несмотря на свое обещание больше не пить – правда, в Новый Год, наверное, и можно было, все же праздник. А Виктор рано утром приехал, надеясь застать родных за последней стопкой водки, но немножко опоздал – к его прибытию уже все закончилось. Каково же его удивление было, когда, в свою квартиру войдя, вместо жены он обнаружил в своей постели Лиду с Гришей, что на первом этаже живет. Кое-как растолкав их, он узнал, что Даша его двумя этажами выше спит, в квартире дяди Коли. Потом были крики, мордобой, обещания отрезать там что-то, и в итоге Витя вместе с женой уехал в Петербург. В их квартире с тех пор не жил никто.
А буквально месяца три назад Даша его сюда на машине привезла, полусумасшедшего и совсем не такого, каким мы его запомнили. Он еле ходил, уставал быстро, и очень скверно ругался, на всех без разбору – и на жену, и на меня, и на маму. Он еще рассказывал про летающих котов, и навесной потолок, который его скушать хочет. Умер он немного раньше, чем мы думали, поэтому никто попрощаться с ним не успел, даже жена и дядя Коля, который с того Нового Года снова пить стал как сапожник.

– Я гляжу, вы тут не скучаете! – Соня заметно повеселела от моего рассказа, как будто я про что-то смешное сейчас вспоминал, а не про смерть. – Полный город сумасшедших, скрывающихся и убегающих. Я как-то и не подумала об этом, а с другой стороны – кому еще понадобится уезжать в совершенно сырой, только-только построенный город? Я еще смотрела, и ни одной бабушки так и не нашла. Обычно они на лавочках сидят, а у вас тут одни только пьяницы.
– А бабушек здесь и нет, и не было никогда. Разве что в церковь из своих деревень, что по краям, выбираются, да это только раз в неделю. Они деревья.
– В смысле, деревья?
– Ну, нервы.
– Деф, говори ж ты яснее, у меня и так с утра голова еле ворочается, еще и ты ее мучаешь своими заключениями. Бабушки – нервы…
– Я просто хочу сказать, что бабушки никуда не уедут с насиженных мест. Мы с мамой как-то ездили к ее знакомому врачу, чтоб он меня посмотрел, так он мне книжки там показывал разные. И в одной из книжек нервы были нарисованы, как они есть, только больше во много раз. И ты знаешь, они выглядят как маленькое дерево, а нервов этих на самом деле миллион, и все они врастают в тебя, и держат, чтобы ты никуда не убежал. Иногда смотришь на дерево, особенно зимой, и чудится, что вовсе не воздух вокруг, а желе застывшее, и дерево, как нервы, в него впилось, и не ветки у него, а корни, и держится оно за воздух сильно-сильно. Иногда я думаю, что не будь деревьев, мы бы давно улетели далеко в космос, что это они нас держат и не дают нашей земле вырваться.
Еды уже никакой не осталось, и чай давно кончился, и от волнения я начал кусать большой палец. Это мне помогает успокоиться, не думать о том, что «там», ну, там, где все по-другому.
– А потом, Соня, мы тоже привыкнем, и станем бабушками, дедушками, врастем, как нервы в квартиры и лавочки, и станет наш город точно таким же, как и все остальные.
– Слушай, а ты не думал уехать отсюда? Ведь ты сейчас можешь, ты же не дедушка еще, тебе всего шшшшшшш, так в чем же дело? Неужели тебе интересно здесь, в городе с сотней домов и несколькими магазинами?
– Интересно. Я не все еще изучил. Здесь очень много интересного – такого, что нет ни в одном другом городе. Когда я был у папы в голове, а он был в Петербурге, то с нами не разговаривали стены, и деревья молчали, и кресты на могилах тоже не пели ничего. В Петербурге нельзя притвориться, что ты стол, и стоять, не шелохнувшись два часа, а гости даже не догадаются, что это ты на самом деле. Здесь я могу просто улечься в поле, а с неба музыка будет звучать, да такая, что слушается не ушами, а душой напрямик, как будто уши – это и вовсе лишнее, и не нужны они никому. Вот я сегодня спал, а во сне мне Бог приснился, и был он не такой, как в церкви говорят – гораздо лучше, настолько, что даже святой Федор бы упал на колени и закричал: «Знал бы, что Ты такой, вовсе бы не спал, и целые сутки молился тебе!» Вот каково мне здесь, Соня! Да ежели я уеду отсюда, может он, город этот, и не пустит меня обратно, разве что перед самой смертью, как Витю. И кому он нужен был, когда с ума сошел? Да вот и мама без меня пропадет.
– Ничего с ней не станет. А если с ума сойдешь, так вдруг сумасшедший как раз в Петербурге нужен? Ведь в Петербурге тоже есть деревья, стены, кресты на могилах. Там наверняка… гм… тоже кто-то живет, если уж здесь живет, и сны в Петербурге снятся, и поля даже есть! Просто Петербург – он больше, и поэтому, наверное, пугает, но стоит его понять и принять, как он тут же становится родным. И вот честно, я бы лучше там жила, а не тут…
И вдруг она прерывается резко, прикусив губу, но теперь уже поздно. Не то чтобы она сказала что-то лишнее, просто мне сразу становится ясно, что ей не просто надоело жить со своей мамой. И по лицу ее видно, что я не ошибся, потому что на ее лице появились какие-то воспоминания, в виде небольших складок на лбу.
– Соня, так все же почему ты сюда приехала? Ты ведь тоже от чего-то бежишь, и это правда, ты тоже убегаешь, как и все мы?
– Нет, Деф, я не убегаю. Мне просто нужно жить одной, самой зарабатывать, самой о себе заботиться. Мы сегодня снова говорили с Ольгой Павловной, и она разрешила мне пожить у вас до первой зарплаты, чтобы я могла заплатить за съем. Мне нельзя жить в Петербурге, с ней, мне нужно жить одной и здесь. Иначе никак.
– Но ведь ты убежала, да, Сонь?
– Нет! Понимаешь, я убегала все это время, когда жила с ней, я каждый раз пыталась все разрешить, устроить, но на самом деле я убегала от проблемы. Иногда вот пробуешь как-то все сгладить, что-то предпринять, а потом понимаешь, что на самом деле ты убегаешь, убегаешь от единственно верного пути. И этот путь – послать все к чертям и убежать по-настоящему! Я только сейчас это поняла, только сейчас увидела, что все это время делала себе и ей только хуже.
– Кому, ей? Маме?
– Да, маме. Нас бросил отец, когда мне было совсем ничего, и это больно ударило по ней, она очень сильно его любила, и не выдержала такой нагрузки. Уже тогда она начала вести себя странно – мне было всего три года, а она уже ругала меня за то, что я играла с соседскими ребятами. Мы говорить еще толком не умели, а я уже слышала в свой адрес: «Дура! А ну быстро домой!» Над моей мамой смеялись, а меня жалели, но мне от этого было не легче. Все думали, что лучше уж такая мама, чем вовсе без нее в детдоме, поэтому никто и не думал ее ни в какую больницу класть – шума от нее было немного, время она никому не причиняла. Вернее, все так думали.
Соня переводит дыхание.
– И что удивительно, скоро она познакомилась с человеком, Антоном, который полюбил ее такой, какая она есть, со всеми ее причудами, и недостойным поведением. Он поселился с нами, и мы даже зажили нормальной семьей – не скажу, чтобы очень счастливой, но гораздо лучше, чем до этого. Я всегда поражалась таким людям, как мой отчим, которые могут полюбить сумасшедшую женщину, и жить с ней, и быть довольными своей жизнью. Однако, только я, наконец, поверила в сказку, как она тут же и закончилась, спустя почти два года после ее начала. Снова объявился мой отец, и он стал наведываться к нам домой, когда отчим был на работе. Он приставал к моей маме, говорил, что теперь он понял свою ошибку и будет только с ней. Он даже не стеснялся меня, он говорил все это и лапал ее, когда я стояла рядом. Естественно, я рассказала отчиму – он ведь был мне как отец, а тот… Тот скорее мне представлялся ужасным монстром, который опять испортит мою маму. И вот, когда я все рассказала… Антон на следующий же день вернулся в обед, когда его никто не ждал, и застал маму с этим монстром. А потом… В общем, мой отец убил Антона и убежал на улицу. Больше его никто и не видел.
Соня идет снова ставить чайник, наверное, чтобы вода была горячая, когда мама придет из магазина. Доливает еще воды, поворачивает ручку на плите, зажигает спичку, и вот уже бегают под чайником веселые огоньки, как будто это не огоньки, а лепестки – от лютика, который, если взять в руки, то может сжечь пальцы.
Я говорю:
– Похоже на историю с дядей Колей. Только твой отец убежал, а дядя Коля здесь, с нами. Он от некоторых глаза прячет, а от меня нет, потому что знает, что мне на него злиться не за что.
Только Соня меня как будто и не услышала вовсе:
– Потом, после того, как убили Антона, маме стало совсем плохо. Она даже похоронами заниматься не стала, вместо нее твоя мама всем этим занималась. Я Ольге Павловне дверь тайком открывала, чтобы вынести кое-какие Антоновы вещи – когда он умирал, то просил захоронить его вместе с ними. И все это делалось так, чтобы мама из своей комнаты не услышала, и не подняла тревогу, потому что для мамы с того момента все люди стали врагами. И я тоже. Она перестала воспринимать меня как дочь – я была то шпионом отца, то и вовсе какой-то бывшей женой Антона. И самое обидное, что она-то в этом нисколько виновата не была, ведь человек, если он сходит с ума, то для него все остается по-прежнему. Она просто жила дальше, а выходила так, что только мучила меня. Ну, ты ведь понимаешь, да?
– Понимаю, почему же.
– Вот это и было самое обидное. То, что человек тебе постоянно плохо делает, а сам в этом нисколько не виноват, и если разозлишься на него, то, значит, ты гадкий человек, и не умеешь терпеть чужие немощи. Она постоянно меня спрашивала, что я делаю в ее доме, ей казалось, что я краду ее деньги. Иногда она приходила в себя – обнимала меня, говорила, что любит, порой даже неделями могли жить душа в душу, но потом все снова возвращалось на круги своя, с новой силой. Причем так плохо она вела себя только со мной – с остальными разве что немного ругалась иногда. Может, это потому что я жила с ней, не знаю. Она могла ходить в магазин, к соседям, если понадобится, она даже ходила на работу – выглядела, конечно, странновато, но никому не мешала. Она считала всех своими врагами, но доставалось почему-то всегда только мне. А соседи только и говорили: «Ты должна терпеть! Это же твоя мать, она тебя вырастила. С человеком случилось несчастье, она в этом не виновата». Но в чем тогда виновата я? Почему я должна терпеть человека, который меня даже за соседа считать не хочет? А знаешь, что самое противное-то? Если я вдруг на нее накричу, огрызнусь или просто скажу что-то обидное, то ведь она не поймет! Она же ничего не поймет, она будет думать, что я ее обидела ни за что не про что! Плевать мне на соседей, что они подумают, но ведь мама – она совсем ничего не поймет! Никогда! Вот тогда я и порезала в нескольких местах телефонный провод – все равно мама никуда не звонит, и уехала сюда. Я не убежала – я наконец-то сделала выбор, правда, сознаюсь, это было очень нелегко.
– И теперь будешь здесь жить?
– Наверное. Я, кажется, вчера говорила, что поеду еще куда-нибудь, но ведь другого такого города нет. Придется задержаться здесь, на неопределенный срок.
– А почему ты моей маме правду не рассказала? Она бы поняла, я думаю.
– Она бы не поняла. Никто не поймет – все так и будут говорить, что я неблагодарная эгоистка, что я думаю только о себе – я же знаю, как это выглядит со стороны, да только вы попробуйте сами побыть на моем месте!
А я уже попробовал. Пока она рассказывала, я представлял себе, как смотрю ее глазами на сумасшедшую мать, как смотрю на свою жизнь, которая больше не повторится, и как смотрят на меня люди вокруг и думают, что Соня должна пожертвовать собой ради мамы. И я говорю:
– Я тебя понимаю, Соня. Я очень хорошо понимаю.
Соня улыбается, и на этот раз по-настоящему, обоими уголками:
– Ты хороший, Деф. Кстати, если уж заговорили… Ты-то хоть знаешь, почему ты здесь?
Я спрашивал себя об этом, и маму спрашивал, и папу в стенку спрашивал. Никто не знает, почему я здесь, и никто мне не говорит. Мама хочет, чтобы я думал, будто мы всегда здесь жили, а я ведь не дурак – я знаю, когда этот город построили! Я помню глазами папы, как мы куда-то убегали, и я помню животом мамы, как мы откуда-то уезжали, а зачем, почему – не знаю. Папа сидит в стенке и редко что-то говорит, а по тем словам, что из него выходят, мне кажется, что он даже не знает, что застрелился – конечно, он тогда не может знать, и почему я здесь. А мама постоянно обманывает меня – говорит что-то про театр, что она здесь всегда жила, и папа жил, а я ведь помню! Она меня за дурака держит, Сонь!
– Ну, ничего страшного, я же просто спросила. Кстати… Если говорить по правде, то вы на самом деле жили в Петербурге. Ольга Павловна просила этого не говорить, но, раз уж я тут с похоронами Антона проболталась… Впрочем, почему вы сюда переехали, я и сама не знаю. Нет, правда, не знаю.
Однако Соня что-то не договаривает, потому что сразу после ее слов из моей комнаты послышались слова: «Все не совсем так, все совсем не так!». Это папа из стенки кричит, он умеет так кричать, чтобы я один его слышал. Папа мне иногда помогает, потому что он знает, что будет наперед и видит будущее – таким, какое оно на самом деле есть. Один раз я хотел вылезти в окно, чтобы погулять, а он мне запретил, сказал, что на улице сейчас опасно. И правда, через миг, откуда не возьмись, под окнами появился Чижов, пьяный, и стал кричать, что порвет всем глотку.
Так что и в этот раз папе можно верить. Я говорю Соне, что это не мама ее попросила молчать, а она сама себя попросила. И что она все знает, но не хочет, чтобы я знал. Когда я говорю такие вещи, мне кажется, что мне даже не десять, не пять лет, а я и вовсе не родился. Что во мне сидит другой человек, и мешает мне родиться, сказать то, что я хочу, а не только:
– Некрасиво лгать, Сонь – обман ни к чему хорошему не приведет.
Соня после таких слов аж подскакивает! А потом впивается в меня взглядом, да таким, что еще чуть-чуть, и просверлит меня насквозь. И я отворачиваюсь к окну, чтобы не видеть ее – я всегда так делаю, когда на меня кто-то так смотрит, это как-то само собой происходит.
– Ты ведь знаешь, да? Ты все знаешь, Деф, тебе ведь все известно! Я-то дура, думала, что ты действительно, бедненький, прожил здесь в полном неведении, а тебе, оказывается, все давно известно! И я еще жалею тебя, не рассказываю… А ты меня лгуньей называешь. Что же ты, посмеяться надо мной хочешь, ну так смейся тогда, ты выиграл!
– Это был не я, Сонь. Это не я был.
– Очень смешно. Кажется, я начинаю понимать, почему с тобой никто не разговаривает.
А это на самом деле не я сказал. Это кто-то за меня сейчас открыл рот и выдавил эти звуки, как будто они уже сидели внутри, и нужно было их только вытолкнуть. То есть, мне кажется, что это я сказал, а на самом деле нет, как будто меня загипнотизировали, чтобы я так сделал и потом думал, что я и отдавал приказы. Но я вовсе не собирался говорить такие вещи, и тогда, у пруда, не собирался, но внутри меня как будто кто-то засело – и иногда мной управляет. Конечно, со стороны это звучит глупо, ведь люди думают, что если ты что-то делаешь, значит, сам этого и хочешь. А это часто бывает не так, иногда понимаешь, что ты чего-то хотел только после того, как ты уже это сделал, и кто на самом деле этого хотел, не понятно.
И я так и сидел молча минут пять, не меньше, а потом я вдруг понимаю, и от удивления меня даже затрясло всего. Я поворачиваюсь к Соне и говорю ей быстро, скороговоркой, чтобы меня никто не прервал:
– Со-соня, я з-знаю, кто это говорил сейчас. И п-п-почему я на людей иногда ругаюсь, а сам того не хочу. Потому что во мне бес сидит, вот почему!
– Деф, прекрати уже, я с тобой больше не разговариваю.
Тогда я ее хватаю за руку, и начинаю трясти, а сам еще быстрее слова выговариваю:
– Нет, правда, Сонь, я сейчас хотел молчать, а сказал тебе, что ты лгунья, а я совсем не то хотел сказать. Я вообще не собирался об этом говорить. Сонь, я теперь понял, почему мама не хочет, чтобы я на улицу выходил – потому что я бесноватый, и могу натворить чего-нибудь.
– А как ты вообще понял, что я наврала? Твоя мама мне сказала, что ты ничего не знаешь и не должен знать. Но ведь тебе все известно о том, что тогда произошло?
И я открываю рот, чтобы ответить «нет», а сам говорю:
– Да, мне все известно!
Тут я через уже весь стол лезу к ней, трясу за плечи, и из последних сил выдавливаю:
– Помоги мне, Соня. Мне страшно, мне никогда так страшно не было как сейчас! Я не обманываю, и не смеюсь, это бесы все, это они меня заставляют!
И в этот момент в гостиную мама входит.

Мама очень изменилась с того момента, как Соня приехала, она стала совсем уж неразговорчивой, сидит одна в гостиной, о чем-то думает. С приездом Сони открылась еще одна страничка ее жизни, та самая, которую она всегда перелистывала, не глядя, но вырвать которую никак не получалось. Я не знаю, что случилось между ней и ее сестрой, но если она не рассказывала мне о том, что у нас есть родственники, если они даже ни разу не созванивались, то, наверное, что-то очень серьезное. И мне даже кажется, что мама в чем-то перед сестрой виновата, потому что она во всем старается Соне угодить, как бы прося прощения за случившееся.
А сейчас ей кажется, что в Петербурге, в небольшой квартире в старой части города, лежит покойная сестра, и похоронить ее некому, и не найдет ее никто, до тех пор, пока она не начнет пахнуть, и соседи не вызовут милицию. А может, эту сестру заставили подписать бумажку, а потом натолкали в нее таблеток, и уехали до следующего дня. И теперь она лежит где-нибудь в канаве, или в лесу, под корнями дерева, или на дне реки глубокой. Я примерно догадываюсь, о чем сейчас думает мама, и боюсь, что еще чуть-чуть, и она сорвется, побежит на вокзал, уедет в Петербург и там узнает о Сонином вранье. Но еще больше я боюсь, что она не сделает этого, и похоронит вместо своей сестры свои чувства к ней, и к самой себе тоже.
Меня снова уложили спать, потому что я начал плакать и совсем потерял голову, кричал и брыкался. Сейчас я съел таблетку, и немного успокоился, правда, в голове начали обрываться мысли, а иногда задумаешься о чем-то важном, а через секунду понимаешь, что в голове уже полная ерунда. Глаза слипаются, но спать я не хочу – я стою в кровати на коленях, и нащупываю ухом провод в стене, чтобы послушать, о чем они там говорят.
– Пошла ты к черту, я вниз, к друзьям, а ты тут подыхай со своими деньгами, дура.
Это Чижов, его голос. Снова на лавочку собрался, к таким же пьяницам, которых он друзьями называет. Они могут с самого утра и до вечера сидеть, выпивать, рассказывать друг другу сплетни, кто что купил, кто кому что продал. Они меня иногда к себе зовут, но это только в шутку, когда я с мамой, а если один мимо них пройду, то делают вид, что меня не видят.
– Ты чего это даже не позвонил? Тебя всю ночь нет, и что я должен думать?
Это Гриша, Григорий Игнатьевич, он на первом этаже живет, но не под нами, а напротив той, где Даша, то есть почти под нами. Это он со своим сыном, наверное, разговаривает, а сыну его примерно столько же, сколько и мне, ну, по крайней мере, мы с ним выглядим похоже. Гриша приехал сюда вместе с сестрой, которая правда, поселилась не в нашем доме, а в другом, ближе к церкви. Почему они сюда приехали, от чего убежали, никто не знает, во всяком случае Гриша говорил одно, а его сестра другое совсем. Но никто не стал допытываться в чем дело, хотя, признаться, многие на них тогда обиделись. Все же, когда мы сюда въехали, то были как одна большая семья, нас всех объединяло то, что мы скрылись от чего-то в этом городе, и никто ни от кого ничего не утаивал. Кстати, Гришиного сына Павликом зовут, а у его сестры Нины есть дочь – Наташа. Нина замужем за каким-то морячком, которого я толком не знаю.
Гриша меня не любит – говорит, взгляд у меня странный. Да и он мне, если честно, не особо нравится, и шутит он очень глупо, вечно меня пытается поддеть, то говорит, что его племянница Наташка пишет мне любовные записки, а потом сжигает, то еще какую-нибудь глупость. А я поначалу ему верил, и даже один раз пошел на эту Наташку посмотреть, но она на меня даже внимания не обратила, я тогда еще обиделся очень. А еще этот Гриша у моей мамы ночью был – ну, понятно, о чем я говорю. Один раз я его утром увидел, как он из маминой комнаты выходит, и я на него так посмотрел, что он тут же из квартиры и выскочил. После того случая, наверное, он о взгляде моем и говорит.
– Про бесов – это, конечно, что-то новое. Хорошая у мальчика фантазия, нечего сказать… Что-то он меня расстраивает совсем. Если так и дальше будет продолжаться, придется все же обращаться к врачам, а там больница, психотропы, ну, понимаешь, Соня, ничего хорошего не будет. Надеюсь, что он уже забыл про своих бесов и спит сейчас.
А это мама моя – она думает, что я уже сплю давно и не слышу, о чем она Соне рассказывает. Только я частенько вместо того, чтобы спать, слушаю ее по проводам, как она разговаривает с кем-то. Сейчас она, наверное, думает, что меня могут увезти в больницу, чтобы там из меня бесов повытягивали.
– Ольга Павловна, а что, если мы с ним в церковь сходим? Ведь сегодня суббота, так? По субботам какие-то службы происходят, мы можем сходить, постоять, Деф увидит, что с ним все нормально, и успокоится. Хуже ведь не станет.
– Хм. Ну не знаю, сходите. Только, боюсь, он не проснется к вечеру.
– Не проснется, так утром сходим. По воскресеньям как раз утренние служат. Шшшшшшшш…
– Шшшшшшшш…
– Шшшшш… Шшшш…
Голова сама уже падает на бок, и руки плохо держат, таблетка врастает в меня как нервы, как дерево, берет меня под свой контроль и заставляет мое тело лечь и укрыться одеялом. Руки сжимают с двух сторон подушку, чтобы голове было мягче, затем переворачивают меня на бок, а ноги сжимаются в коленях. Вместо мыслей в голове уже лишь обрывки слов, букв, звуков, переплетаются друг с другом, образуя новый сон, в который я погружаюсь, как в воду. Петушки, погоня, Бог – интересно, что же мне приснится на этот раз?
И вдруг я резко просыпаюсь, вскакиваю с кровати – в голове шумит от странных голосов на улице, от обрывков сна, в который я только-только начал погружаться. Я подбегаю к окну и вижу две милицейские машины под окнами. Думаю выпрыгнуть из окна, ведь всего лишь второй этаж, но внизу стоят еще и какие-то люди, наверное, соседи. Тут я слышу звонок в дверь, слышу, как мама спрашивает «кто там», и как она открывает дверь, впускает кого-то. Я запираю свою комнату на щеколду, и пытаюсь сообразить, что же мне делать. Но ничего и в голову не приходит.
Шаги приближаются, и вот уже в мою дверь стучат, требуют открыть, и не сопротивляться, а не то они меня мигом разделают. Кто-то спрашивает у мамы, здесь ли я, и она отвечает, что да, здесь. Я же стою, и ноги мои трясутся от страха, потому что понимаю, что сейчас меня схватят и посадят в тюрьму, а там я пропаду, и если и выйду оттуда, то жизнь моя уже настоящим адом станет. И вдруг я вспоминаю, что под подушкой у меня пистолет лежит, и в тот же миг в моей голове просыпается шальная мысль:
– А что, если?..
Ведь думать некогда – или сейчас или никогда, или сейчас, или всю жизнь потом мучаться. Так что я достаю его и подношу к правому виску, прикасаюсь, надавливаю, чтобы чувствовать пульс, стою так несколько секунд. Потом снимаю предохранитель и снова подношу к виску, а затем засовываю его себе в рот. Я мысленно прошу прощения у всех, кого я обидел, в первую очередь, у мамы, у Бога, у всех своих друзей. Кто-то ударяет в дверь ногой, и мне приходится резко прервать свое прощание с жизнью.
Бах!
В глазах темнеет, а в ушах появляются странные звуки, напоминающие жужжание, или шипение, звук, как у старого телевизора или радио, если его не настроить. Эти звуки становятся все громче, но не бьют по ушам, как будто не они вырастают, а просто я становлюсь меньше. И вдруг все замолкает, пропадает, становится в один миг серым, а кроме этого серого больше и нет ничего. Я жду, что вот-вот откроется небо, спустится апостол Павел, и что-нибудь мне сообщит, или даже сам Бог уделит мне секундочку своего времени, но ничего не происходит. Все как будто замерло, и время остановилось, а я так и остаюсь висеть между двумя секундами, как будто я попал внутрь часов, и из-за меня шестеренки остановились.

– Деф, ты как, выспался? Мы можем кое-куда сходить сегодня.
– В церковь?
– Да, а откуда ты знаешь?
– Слышал.
Соня пытается сделать удивленное лицо, но, по-моему, ее уже это не совсем удивляет.
– Ну вставай тогда.
Таблетка почти перестала действовать, только немного качает из стороны сторону, а может, это и бесы меня качают, которые внутри сидят. А бесы, они как таблетки – не примешь, не будут действовать. Значит, я сам этих бесов принимаю, и сам хочу, чтобы мной кто-то управлял, но как заставить себя от них отказаться?
Я одеваюсь и иду в гостиную, где мы кушаем, а потом Соня говорит, что уже пора, и мы начинаем одеваться. Мама подзывает Соню поближе к себе, и что-то ей тихо объясняет, вроде того, как куда-то добраться, хотя дорогу к церкви я и сам знаю. Наверное, зайдем по пути еще куда-то. Пока они разговаривают, я подхожу к окну и выглядываю в него – там на лавочке сидят дядя Коля, Гриша и еще каких-то два дядьки. Значит, сейчас все еще суббота, и вечер, потому что Гриша по утрам не пьет, по утрам только Чижов, да эти его приятели пьют.
Наконец, Соня тоже одевается, и мы выходим, а уже темно, потому что осень, и солнце плохо светит, поэтому я беру с собой фонарик, на всякий случай. Да и скучно с ним по дороге не будет – идешь, светишь себе под ноги, или на небо – очень красиво получается, если сквозь дерево, например, светить. Я кладу его в карман, чтоб не отвлекал меня по пустякам.
Как только мы выходим, нас сразу встречает толпа пьяных лиц, и одно из них торжественно произносит:
– О, а вот и Сонечка, я вам про нее говорил. Сонечка, это мои, а теперь уже и ваши, соседи. Познакомьтесь, пожалуйста, будьте так любезны.
Соня, стараясь казаться дружелюбной, отвечает ему:
– Что ж, очень приятно, я Соня, проживаю временно у Ольги Павловны.
– Временно? Это как надо понимать – сюда на каникулы?
– Нет, попробую тут же и устроиться, но пока вот работу ищу.
– Работу – это вот можно как раз к Грише насчет работы. Он у нас работающий. Кстати да, это Гриша, познакомьтесь.
– Очень приятно, я Соня.
– Очень приятно.
– Кстати, вон на тебя из окна Павлик смотрит, видишь? Это вот Гришин сын как раз. Ух, уже пропал! Да ты на него и не смотри – он уже, деточка занят, сегодня домой даже не пришел, ночевал с кем-то! Интересно все же с кем, да, Гриша?
– Интересно, да только он не говорит, зараза. Мне же как отцу нужно знать, я ж уже чего только не думал – и то, что он голубой, или вдруг он со старухой с какой встречается. А он стеснительный, боится, что нам его любовь не понравится, так ведь тут девиц-то раз-два и обчелся, я любой его выбор одобрю! Ну погоди ж, я за ним прослежу – узнаю.
– Да не горячись ты – скажет, только время выжидает, вот, завтрашнего дня, например. А ты налей ему, да расспроси, что да как, а? – говорит один из дядек.
Чижов при этом слове сразу приободрился, как будто только и ждал, когда ему дадут повод, чтобы высказаться:
– Кстати, насчет этого… А почему бы нам и не?.. А, Сонечка, выпьем за знакомство, за встречу, за хорошие соседские отношения! Наливай, Гриш, этому не надо, он и так все время как пьяный. Ой, да ведь мы же знакомиться не закончили!
Дальше дядя Коля представляет двух остальных своих друзей, они тоже говорят, что им очень приятно, а мы уже начинаем делать маленькие шажки, давая понять, что уходим.
– Погоди-погоди, Сонечка, а как же за знакомство?
– Спасибо, но нам в церковь. Кстати, вам, Николай, должно быть стыдно, за то, что вы меня обманули сегодня. А вам почему-то не стыдно.
– Коль, что же ты на этот раз наплел? Опять деньги добывал?
– Да не обманывал я… Ну, попросил просто, а она отказала. Вот и все.
Соня совсем не ожидала такого ответа:
– Ничего себе! Просто отказала? А как же юбилей брата, на который вы денег просили? Ведь ваш брат умер, не так ли?
Тут же все затихают, то есть, наоборот, хотят сделать вид, что ничего особенного не происходит, но получается так, что все в один миг начинают вести себя по-другому. И один из дядек, который за дядь Колиной спиной стоит, показывает рукой, мол, сейчас спектакль начнется.
– Так тебе этот… шкет рассказал? Так и что ж, юбилею не быть? Вот что я тебе скажу, завтра ему исполнится пятьдесят лет ровно, и я это отмечу, даже без ваших денег. У жены украду и отмечу!
– А вот и не исполнится, потому что ваш брат умер!
– А для меня он не умер, ясно? Для меня он жив, потому что я его брат. Это для вас он умер, а для меня он брат, и я отмечу!
Из окна высовывается Лида, его жена, и говорит, что еще один крик, и она выйдет со скалкой. Чижов сразу замолкает. А чуть попозже добавляет тихо:
– Нехорошая ты девчонка, нет души в тебе. Идите уж в свою церковь, пейте вино Христово, а мы свое будем.

Нет, все же Соня хорошая, только она не знает, что об этом с Чижовым говорить нельзя. Сейчас еще ничего, а как только Витя умер, дядя Коля каждый день, как тут выражались, «концерты» устраивал. Даже на поминках, которые у него дома устраивались, и где кассету слушали – рассказывали потом, чем все закончилось. Хорошо хоть, что мы с мамой ушли тогда, потому что Чижов там стол опрокинул и на гостей бросался, а потом долго рыдал, пока там же и не уснул за столом.
Мы отходим, я и говорю:
– Кстати, Сонь… А я знаю, куда Павлик ходит.
– Да? Так что же ты сейчас этому Грише не сказал?
– Ну, во-первых, мне Гриша не нравится, а во-вторых, я не очень думаю, что ему это приятно будет услышать.
– То есть, Гриша правильно делает, что переживает?
– Ну да. Павлик к своей двоюродной сестре ходит, к Наташе. Я как раз там гулял недавно, где Наташа комнату снимает, и он туда заходил. А потом они вместе вышли оттуда.
– Ну, так это же нормально. Или он не только… ходит?
– Не только. Я случайно видел кое-что, и могу точно сказать – у них отношения. Только вот Павлик все боится отцу сказать, а тот уже, видишь, растрезвонил всем, все же городок у нас маленький, все друг друга каждый день видят.
– Но ведь все равно все узнают? Разве нет? Ведь за ним либо отец проследит, либо расскажет кто-то, здесь же как в деревне – слухи должны быстро расходиться.
– Да, узнают. Но это их дело, пускай поступают, как хотят. Мне кажется, лучше не вмешиваться.
– Ну не знаю. Я бы рассказала, как есть.
Чтобы дойти до церкви, нужно сначала через лесок небольшой пройти, потом будет речка и мост, а за мостом уже видно белое красивое здание с золотым куполом, и забор вокруг него, и кладбище. Кладбище совсем небольшое, здесь, в основном, деревенские и родственники тех, кто из нашего города, которые жили в Петербурге – их похоронили здесь, чтоб не ездить далеко. Ну и несколько наших тоже есть – Витина могила, нескольких пьяниц, которые отравились техническим спиртом, девушки одной, которая под машину попала, детей даже несколько. И еще какие-то люди – всех и не упомнишь.
Я стараюсь поддерживать беседу, потому что Соня молчит и о чем-то думает, а мне скучно:
– А ты знаешь, что у нас в церкви святой служит?
– Как это святой? Разве святыми не после смерти называют?
– Называть-то называют, но живут-то они при жизни. Вот и наш Федор Новоблаженный умрет – и скажут, вот, дескать, жил святой Федор. А пока он не умер, значит, живет святой Федор.
– Забавный ты. И в чем же его святость?
– А он предсказания дает. Скажет, что этим летом волки человека съедят, значит, правда, придут и съедят. Только он про волков не говорил, а все больше, когда гроза будет, или когда умрет кто-то, или что в мире будет происходить.
– Ну так это вовсе и не чудо никакое, для таких предсказаний достаточно современной техники. «Прогноз погоды» никогда не смотрел?
– Видел, только это не то вовсе. Вот когда он Петербурге еще служил, то один раз сказал своим прихожанам, что в понедельник взрыв будет – и что ты думаешь? Как раз в ближайший понедельник поезд взорвался.
– Значит, он не только жулик, но еще и связан с преступным миром, раз знает о таких вещах. Знаешь, кто предупреждает о взрывах? Как раз те, кто в преступных группах и состоят.
– А я вот верю ему. Ну зачем человеку врать – все равно ничего он с этого не получает, а только зависть со стороны других священников, да сплетни всякие.
– Ну и зря веришь. Был такой мальчик, Буратино – так вот он верил, что если посадить монетку, то вырастет монетное дерево.
– А может, и вырастет! Ведь Бог – он все может, он и из ничего может такое дерево сделать! Нужно только поверить по-настоящему. Ведь чудо, оно всегда такое, что не знаешь – чудо это или нет. Веришь – чудо, не веришь – просто совпадение, случайность. А может, и вырастет такое дерево, только не из земли, а из других людей, и если посадить монетку не в грязь, а в человека.
Соня молчит. То ли опять о своем о чем-то задумалась, то ли мои слова так на нее подействовали. А я много об этом думал – о чудесах, и о Боге, поэтому сразу сказал так, как хотел. Мне кажется, что про все чудеса можно так сказать – дескать, это из-за погоды, а это из-за бури какой-нибудь.
– Сонь, я тут как раз сон свой вспомнил. Про то, как Бог появился на небе, и все смотрели на Него, и говорили, мол, как хорошо, что Бог нас не забывает, и иногда появляется, чтобы мы видели Его чудеса. И верили в Него, потому что Бог им показывал очень красивые штуки, которые нельзя сделать с помощью фонаря или еще чего-нибудь.
– Да, я помню – ты уже рассказывал. Кстати, а ведь это идея. Если бы я была Богом, я бы обязательно показала что-нибудь эдакое, чтобы все в меня поверили.
– Однако, Сонь, я не дорассказал. Дело в том, что среди толпы все равно нашлись люди, которые ворчали себе под нос: «Это же не Бог, что все кланяются, это просто излучение какое-то», и еще что-то такое, и ворчали они, и других пытались переубедить. Я подошел к одному и спросил его, что же он такое творит, ведь это сам Бог о себе напоминает, а они все равно не верят. И других за собой утягивают! Я спросил их, а что же им показать надо такого, чтобы они поверили? И они ответили, что ничего не надо, потому что Бога все равно нет, а всему есть объяснение научное. Вот ведь как, Соня!
– Ну, это, конечно, уже неправильно. Если бы я увидела что-нибудь эдакое, я бы поверила обязательно.
– Только я никак не пойму – ну почему Бог не хочет ничего показывать?
– Это действительно обидно, Деф, и здесь тебе никто не ответит. Мы все ждем, ждем, а в итоге так и умираем, не узнав ничего… Кстати, о чем мы говорили-то? А, ну да, этот ваш Федор святой – а что ж он-то здесь делает?
– Ну, ведь нужно кому-то службы вести. А приехал он, вроде, потому, что в Петербурге его дару завидовали. С кем-то он там поссорился сильно.

Мы доходим до моста, и уже видно церковь, и ограду, воротца небольшие, а вокруг церкви народ уже собирается – бабушки из деревень, да несколько женщин оттуда же. Из нашего городка сегодня, похоже, только я и Соня.
– Деф, у нас до начала службы еще минут десять, может, зайдем на кладбище?
– Почему бы и нет, давай. Я покажу могилки, которые мне нравятся.
И мы проходим через ворота, через бабушек, которые смотрят на нас как на инопланетян, затем еще через одни ворота поменьше, на кладбище. Кто-то уже сидит у могил, чистит их, или ставит свечку, а кто-то уже выходит к церкви, чтобы не опоздать к началу. Я бываю здесь иногда, мне нравится на кладбище – очень тихо, спокойно, никаких покойников нет, не то что в лесу, или в парке – здесь только памятнички, кресты да надписи разные. Кто что придумает – то и напишет, кто «любимой матери» просто, а кто и «дождешься ты меня, иль мне поторопиться?» Здесь все устроено так, как родственники хотят, а не покойный, поэтому и нет здесь никого, но сами родственники не виноваты – ведь мертвые души не всегда могут правильно сказать, что им нужно. А это…
– Это могила двухлетней девочки. Я знаю.
– То есть, как это знаешь?
– Я умолчала кое о чем, мы с мамой уже приезжали сюда несколько раз. С моей мамой. Помнишь, я рассказывала, как мы выносили вещи, чтобы похоронить моего отчима? Ну так вот все это сюда и привезли. Смотри…
И она идет между могил, уверенно, зная наперед, где можно пройти, а где слишком узко между оградками, и лучше будет заранее повернуть. Я еле поспеваю за ней, она очень быстро идет, как будто боится, что я сейчас забуду, про что она говорила, и придется начинать весь рассказ заново. Но я держу ее слова в голове, не давая им ускользнуть или затереться чем-то еще.
– Вот он. «Наумов Антон… Наумович». Заросла, смотри, могилка вся – надо выдергать хотя бы ту траву, что на самой плите, а то и неудобно – почти все вокруг ухоженные.
– Да ну, Сонь. Ему же все равно, может, ему больше трава как раз нравится.
– Может, и так, а может и не так. – Соня дергает сразу помногу, так что на месте сорняков появляются ямочки, и складывает всю эту траву в кучу. – Только могилка, Деф – это память о близком тебе человеке, и если ты не заботишься об этих плитках, то, значит, и о самом человеке, о его памяти не заботишься. Это все равно что служить Богу в грязном храме – оно, конечно, все равно, где служить, но… В общем, Деф, мы же простые люди, как еще мы можем оказать почтение тому, чего не видим и не слышим?
– Тогда давай я тебе помогу.
И я беру всю эту траву в охапку, направляюсь к лесу, чтобы выкинуть ее туда, как вдруг чувствую знакомую тягу. Как будто меня магнитом притягивает, и сила эта из леса идет, но пока я далеко еще от него, поэтому просто немножко не по себе. Я знаю, что это за сила, потому что был здесь уже не раз, и я решаюсь показать Соне то, чего она еще не видела.
– Сонь! Поди сюда, посмотри.
Я зову ее, а меня все больше тянет в лес, как за веревочку, которая к голове привязана. Я ногами в землю упираюсь, а голова сама тянется в ту сторону. Я раньше и ближе подходил, но всегда за деревья держался, чтоб не утянуло совсем. А теперь со мной Соня, и мне уже не так страшно, и я попробую пройти подальше. Соня подходит, спрашивает меня:
– Ну что ты там увидел? Где?
– Да вот же, смотри в лес. Видишь, кресты торчат? Видишь?
– Ой, действительно. Интересно было бы узнать, откуда они там.
– А я знаю. Это специальное кладбище.
– Специальное?
– Да. Видишь вон тот крест, у толстого дерева, которое кривое еще такое? Там папа похоронен.
– С чего ты взял? Я же говорила тебе, что твой папа уехал.
– Нет, он здесь.
– Хотя черт, что же я дальше-то тебе вру… Ты ж все знаешь. Извини.
– Там все, такие как он, похоронены. Которые руки на себя наложили. Потому что их нельзя с остальными хоронить, и отпевать нельзя, и молиться за них тоже не разрешается. А я молюсь иногда, потому что не может человек сам на себя руки наложить – всегда кто-то еще виноват, ведь не может человек родиться, и сразу решить, что он застрелится?
– Деф, погоди. Что это у тебя с головой?
– Ничего, Сонь, не обращай внимания. Это меня к папиной могиле тянет. К обычным не тянет, а к этой как будто кто-то руку запустил в голову и тащит на себя.
– Так пошли скорей отсюда! Давай, я помогу тебе.
И она хватает меня за плечо, а я вырываюсь:
– Нет, я хочу сейчас попробовать подойти. Я раньше не мог, потому что боялся, а сейчас ты рядом, и я попробую. Вот уже и надписи видно. Сейчас, еще пару шагов…
Соня все еще пытается остановить меня:
– Я не понимаю, зачем тебе это? Там самоубийцы похоронены, ничего хорошего нет, и я бы не пошла. Тем более, если тебя «тянет». Деф…
– Слышишь музыку? Звуки, как будто отчаяние и страх перемешались, и получилось что-то среднее, музыка какая-то серая, как будто в ней нет ничего, и в то же время было когда-то, а теперь уже поздно, и ничего нельзя вернуть. Слышишь звуки? Ночь со слезами вперемешку, когда слышишь музыку, и знаешь, что после нее все закончится. Слышишь звуки ненастроенного телевизора?.. Громкие, как дом, как качели, как шар, который со всех сторон одинаковый?
– Деф, ты что такое несешь? Остановись уже, пошли в церковь, сейчас служба начнется.
– Я не могу… Я не могу, Соня! Это не я иду, это уже не я! Это бесы! Соня, помоги мне!
Соня хватает меня, а я выкручиваюсь и бегу за своей головой прямо к кресту, под которым папа похоронен, потому что если остановлюсь, то голова оторвется и все равно полетит сама дальше, пока не долетит до нужного ей места. Я падаю, тут же поднимаюсь, врезаюсь в дерево головой, и снова падаю. В глазах искры светятся, и тело уже меня не слушается, даже крикнуть не могу, забыл от ужаса все буквы, только мычу что-то несвязное. А тело мое уже лежит на могиле и от земли не оторваться никак, как будто я вдруг потяжелел во много-много раз. Руки сами по себе действуют, и роют землю, ногтями, а затем палкой, которая сама по себе в руках оказалась. И вот я уже головой лезу в вырытую яму, и дышать уже не могу, потому что земля кругом, и тут я как будто вылетаю из тела. Как будто мое тело занял кто-то новый, а меня выкинул, и меня теперь нет, но есть что-то такое, что когда-то мной было.
Я поднимаюсь чуть-чуть наверх, и начинаю все видеть – вижу Соню, кладбище немного, купол церкви, но выглядит все как-то совсем по-другому – не так как человек видит глазами, а сразу со всех сторон, как будто на голове выросло много-много глаз. Маленьких, зеленых, и все вокруг видится зеленым и в клеточку. Я вижу Соню, как она оттаскивает мое тело от могилы, кладет на траву, так, чтобы голова была приподнята. Потом возвращается к крестам, смотрит на папину могилу, поправляет землю ногой, и произносит: «Нет здесь никаких звуков».
Я, кажется, понял. Да, я знаю, откуда у меня это зрение, и состояние странное, очень непривычное, откуда эта куча глаз и немного выпуклый мир. На самом деле я – дерево.
Я – дерево. Да, точно.
Ни мыслей в голове, ни желания пошевелиться – ничего такого нет, как будто из всего, чем я был, остался только мозг, который принял форму дерева, и торчит теперь, как волос, из земли. Я, словно антенна, получаю и принимаю какие-то сигналы, но мне нет никакого до них дела – ведь я всего лишь ствол с ветками, которые тянутся куда-то вверх.
Солнце светит совсем по-осеннему, и ветра нет, так что я стою, не шелохнувшись, и вокруг какая-то бледно-зеленая тишина, лишь изредка прерываемая яркими звуками умирающих трав. Я чувствую, как по мне бегают насекомые, прогрызают ствол и забираются под корни. У меня нет головы, так что я могу представить, что расту из воздуха в землю, и что зрение – это на самом деле слепота, а глаза из корней торчат.
Но я не хочу расти здесь. Не хочу расти среди этих крестов, не хочу, чтобы рядом с моими корнями хоронили людей, которые не нашли в себе сил хотя бы попытаться что-то сделать. Я, конечно, молился за своего папу, но все равно не понимал его, даже боялся, потому что каким нужно быть человеком, чтобы согласиться умереть? Каким нужно быть человеком, чтобы стать стенкой и даже не понять, что что-то изменилось? Я не думаю об этом, просто не хочу, чтобы эти люди лежали рядом со мной – я же дерево, а оно всегда говорит только правду.
Вот прибежали какие-то женщины, схватили мое тело, и несут в церковь – наверное, будут святой водой поливать, чтобы он очнулся. Ну, тот, который в моем теле сейчас сидит. Даже отец Федор вышел из храма, кричит чего-то женщинам, наконец, подбегает сам, перехватывает у них тело, несет, а какая-то бабка семенит рядом и крестит до отца Федора, то голову, которая с моего тела свисает. Наконец, они скрылись из виду, и Соня тоже, и никого не осталось, только осень и кладбище. Меня кто-нибудь пересадит? Да навряд ли, такие уже не приживутся. А что, если попробовать перепрыгнуть в другое? Нужно только немного поднапрячься…
– Очнулся!
– Очнулся, очнулся, милок, все нормально будет – бабушка какая-то смотрит на меня и улыбается. – Что ж тебя угораздило об дерево удариться? Не болит-то, дитятко? А вот тут не болит?
– Спасибо, что помогли, но дальше мы уж как-нибудь сами, – это уже Соня, я узнаю ее голос, правда не вижу ее пока что. – Ну ты Деф и напугал меня, хуже чем тогда на пруду, ей Богу! Как ты? Все в порядке?
– Да вроде как. А что произошло-то? Не помню ничего, только как звал тебя к лесу помню, а дальше что было?
– Да тебе лучше и не знать. Отдохни, я сейчас еще воды принесу.
Опять какие-то тайны, опять не говорят мне ничего, и думают, что мне от этого легче будет. Интересно только, кто у меня на этот раз память украл – Соня или кто-то из бабушек, которые не так-то просты, как кажутся, ходят, крестятся, а на самом деле колдовству друг друга учат и на молодых практикуются. Я один раз от такой еле ноги унес – когда через ограду перелезал, даже штаны порвал, но все же спасся, а иначе, может, и не было бы меня сейчас вовсе.
Соня приносит мне воду в кружке, и я пью – большими глотками, потому что пить сильно хочу, как будто засох весь, и тело как будто все одеревенело. Я поднимаю голову и вижу, как батюшка молитву читает, громко, не торопясь, а бабульки, те, которые справа от алтаря за большой иконой спрятались – те подпевают. Потом отец Федор встает на колени, и все за ним тоже встают, и даже Соня, а я лежу на скамейке, и наблюдаю, как все кланяются. «И избави нас от всякие скверны, и спаси, блаже, души наша». Так я и пролежал целый час, пока служба не закончилась, и никто за этот час уже и внимания на меня не обращал, только Соня изредка поворачивалась и кивала головой, мол, все нормально ли у меня. А я ей отвечал другим кивком – да, хорошо все.
Во время службы слова произносить нельзя, поэтому я все ждал, когда она закончится, чтобы поговорить, наконец, с Соней. И как только батюшка закончил проповедь и отпустил всех по домам, я встаю со скамейки и говорю:
– Вот видишь, а ты говорила маме моей, что сходим и убедимся, что бесов во мне нет. А теперь что ты скажешь? Кто меня в лес тащил?
– А, так ты все же вспомнил?
И только сейчас я понимаю, что действительно вспомнил, правда, только до того момента, как в дерево врезался.
– Так все же что это было, а, Сонь?
– Я и не знаю… Может, в голове твоей что-то. Хотя вот и батюшка идет, сейчас ты поговоришь с ним, о чем хочешь – хоть о бесах, хоть об ангелах.
И правда, отец Федор подходит ко мне, спрашивает:
– Ну ты как? А то вот девушка эта прибежала, позвала нас, я выбегаю, а там ты трясешься весь на руках у баб, а потом и вовсе затих – я уж думал, умер. Ну, слава Богу, что все обошлось, слава тебе Господи. Иди сюда, иди, чадо.
И он берет мою голову, накрывает полотенцем, и руку сверху кладет, а сам что-то шепчет про себя, и очень мне приятно вдруг становится, что за меня кто-то молится. Потом он и Соню так же за голову берет, наклоняет ее перед собой и читает над ней молитву. Затем он спрашивает, откуда мы пришли, мы отвечаем, что из города нашего, а он улыбается в ответ:
– Это очень хорошо, что вы на службе побывали – здесь давно уже никто из вашего города не бывает. Так, зайдут, свечку поставят, и уже к выходу двигаются – чтобы в квартирки свои побыстрее убежать. А мне-то обидно, я ведь жизнь свою кладу на то, чтобы помочь им, а они вечера одного жалеют на дом Божий. Ну да дело мое простое – служи Богу и помогай всем, кому это действительно нужно.
– А нам действительно нужно, батюшка, Деф думает, что в нем дьявол сидит, поэтому мы и пришли сюда.
– Дьявол? Это, конечно, может быть, но дьявол церковь-то не любит. А тут юноша спокойно просидел всю службу, не кричал, не ругался. Откуда ж в тебе бесы, с чего ты решил – а, чадо?
Я ему и отвечаю, что кто-то за голову меня в лес утянул, а утром на Соню ругаться заставлял, да и вообще частенько у меня такое чувство, что кроме меня кто-то еще внутри сидит. А пока я ему это говорю, в церковь вдруг бабушка вбегает и кричит, что кому-то плохо стало на улице, чтобы мы вышли, помогли. Только Соня с отцом Федором – ноль внимания, стоят себе спокойно, ждут, что же я дальше скажу. Бабушка снова просит помочь, и уже не просит, а требует – говорит, что если не успеем, то человек умрет, а они снова как будто вовсе не слышали. Я и спрашиваю:
– Что же вы не идете на помощь?
– Куда? Чадо, ты сейчас о чем говоришь? Если тебе помочь надо, то ты говори, продолжай, что там у тебя с бесами твоими.
– Нет же, батюшка, вы что, не слышите? Вас же на улицу зовут.
Соня шепчет отцу Федору на ухо:
– Это тоже бывает.
Я же не понимаю, что они делают, зачем стоят, когда их о помощи просят, чего они ждут оба, и выхожу сам на улицу. Открываю дверь, а они за мной выходят, и тут мы все видим, что прямо перед церковью Чижов лежит лицом в луже, и вроде и не дышит уже. Соня аж вскрикивает:
– Господи! Что ж он тут делает, зачем он пришел-то сюда? Поднимите же его скорей!
– Вы знаете его?
– Да, это сосед наш, Николай. Когда вы уходили, он с дружками пил около парадной, а что он сейчас здесь делает – не совсем ясно. Ну так как он?
Мы с батюшкой держим его, а у него все лицо в грязи от лужи, и стоит он еле-еле, но, оказалось, живой все-таки, не умер – вовремя успели. Качается, так и норовит упасть, мы его около оградки посадили, чтоб протрезвел хотя бы немного и смог до дома дойти. А уже осень, может и замерзнуть, поэтому отец Федор ему ватник из церкви вынес, укрыл его, а сам нас к себе в комнатку при церкви позвал:
– Пойдемте, чаю попьем, может и придет он в себя, заодно и побеседуем.
– Почем бы и нет, будем очень благодарны, – Соня была только рада такому повороту событий, потому что все равно бы пришлось тащить Чижова домой, не оставлять же на улице мерзнуть.
Мы входим в его комнатку, а в ней икон – тьма тьмущая, развешаны по всем стенкам как картины, и на каждой свой святой нарисован. Говорят, что их больше тысячи – наверное, это очень много. Правда, не только одни иконы у него в комнате, есть и чайник, и плита, и даже телевизор – правда, старенький совсем, может, даже и не цветной, а такой, как сны выглядят.
– Новости вот по вечерам смотрю… Все же надо знать, что происходит кругом, как же без этого-то.
Он ставит чайник, достает пряники покупные, кладет их в чашку на стол, чтобы мы угощались, и мы с Соней присаживаемся за стол. В комнате у батюшки тепло и очень уютно, даже спать можно.
– А вы здесь живете? – Соня спрашивает.
– Где ж еще мне жить, приехал сюда без особых денег. Да и удобно очень – встал, помолился, и можно службу начинать. А вечером – сразу сюда.
– А почему вы тут служите? Ведь про вас говорят, что вы будущее предсказываете?
– Служу где служится, доченька, а будущее… Хм, да не нужны никому такие предсказания – толку от них никакого, излечить я никого не могу, и кому такой священник нужен? Кстати, раз уж о предсказаниях заговорили, то мне хочется кое-что у вас спросить. Я, собственно, вот зачем вас к себе и позвал – Деф, а вот когда ты сейчас на улицу нас вытащил, ты почему это сделал?
Какие-то странные он вопросы задает, и Соня тоже притихла, ждет ответа от меня – видимо, я все же чего-то не понимаю.
– Бабушка ведь зашла и просила вас помочь, а вы почему-то не услышали, ну, я и сказал тогда вам.
– Хм, понятно. Значит, бабушка. И куда же она потом делась?
А об этом я как-то и не подумал. Всякое, конечно, может быть, но и в самом деле странно – вошла, позвала на помощь, а сама скрылась куда-то.
– Не знаю, отец Федор. А зачем вы все это спрашиваете?
– Как же зачем? Интересные вещи с тобой происходят. И, сказать по правде, с чем-то подобным я уже сталкивался. Деф, а можно задать еще один вопрос?
– Можно.
– Хорошо. Вот скажи, а почему тебя в лес вдруг потянуло? Ммм… Не потому ли, что там захоронен, скажем, твой отец? Я хочу сказать – твоего отца, случаем, звали не Алексеем?
– Алексеем. А откуда вы узнали?
– Подожди-ка, а фамилия у него, надо полагать, была Федотов?
– Да.
– Ну так я его знал! Мы с ним познакомились на лекциях в духовной семинарии, я там обучался, а он просто приходил иногда, вольным слушателем.
Тут спрашивает уже Соня:
– И все-таки я ничего не понимаю – ровным счетом! Как вы поняли, что Деф его сын? У его отца тоже были бесы, или что?
– Ну, можно сказать и так. Хотя бесы были совсем, деточка, другой природы… В общем, если хотите узнать мое мнение по этому поводу, то вам сперва нужно кое о чем другом послушать. Только обещайте, что никому не расскажете. Слышите, никому.
– Хорошо, я обещаю. И Деф тоже никому ничего не расскажет. Верно, Деф?
Я киваю.
– Ладно, тогда приготовьтесь слушать мою небольшую исповедь. На самом деле… я жулик. Да! Никакого дара предвидения у меня нет и никогда не было, и все разговоры о моей святости – вранье, никакой я не святой. И даже думаю, что вряд ли в рай попаду, при таком, как у меня, грехе – впрочем, здесь на все воля Божья. Я, конечно, дурак, что вам все это рассказываю, но, боюсь, у меня сейчас нет другого выбора.
– Но погодите – если вы жулик, то откуда у вас все эти данные, о том, что вы предсказываете? Вы звоните на метеостанции, поддерживаете связь с террористами, или что?
– Нет-нет, доченька, здесь все намного проще. Пути Господни неисповедимы, и так уж сложилось, что некоторые люди действительно обладают таким даром. Одним из них и был твой отец, Деф.
Чайник вскипел, и отец Федор прекращает говорить и разливает холодную заварку по чашкам, разбавляя потом кипятком.
– Сахар здесь – кладите, сколько хотите. Ну так вот, Деф, твой отец умел это делать. Скажу сразу – я не имею ни малейшего представления о том, как именно он это делал, он никому не рассказывал об этом, да и я узнал о его даре уже после того, как мы последний раз виделись. Мы одно время очень неплохо с ним ладили, и как-то раз я ему сильно помог – не важно, с чем. И он отблагодарил меня наистраннейшим образом. Я тогда уже был дьяконом, и мне в ближайшее время собирались дать сан священника, и для меня была открыта, так сказать, лестница церковной карьеры. И вот заявляется Алексей, твой, Деф, отец ко мне домой и говорит, чтобы я дал ему ручку, и как можно больше бумаги.
После эти слов батюшка полез в ящик, и достал оттуда пачку исписанных листов.
– Ну, вот они. Он их писал до самой ночи – просто заносил на бумагу все, что приходило в голову. И, наконец, исписав целую пачку, протянул ее мне и сказал, мол, на, это сделает тебя знаменитым. Я тогда отнесся весьма и весьма скептически ко всему этому делу – на листах просто были хаотично разбросаны события на ближайшие лет двадцать, ну как тут поверить? Однако, буквально через неделю, первое записанное им событие исполнилось – сгорел винный завод. День в день – все, как и было написано, представляете? А затем еще одно, и еще, и еще! С тех пор я посещал все лекции, ждал, когда же он придет, чтобы расспросить его обо всем этом, но он так и не появился, а где он живет, я, к сожалению, не знал. Ну вот, а потом я переехал сюда, а через пару дней сюда привезли его труп. Мы его даже не отпевали.
– Но ведь он ошибся, да?
– Деточка, в смысле? Кто ошибся?
– Ну, про то, что это сделает вас знаменитым? Оно ведь вас таким не сделало?
– Да, к сожалению. Понимаешь, на все воля Божья, и здесь я получил хороший урок: бесплатно ничего не бывает. Когда я попробовал на проповеди рассказать о ближайших событиях, на меня стали смотреть очень недобрыми глазами. Если раньше меня слушали, внимали моим советам, то, как только я решился озвучить несколько предсказаний, на меня сразу обрушился целый шквал обвинений. Кто-то говорил, что я связан с преступными группировками, кто-то, что я, наоборот, на короткой ноге с властями. Тогда я стал специально выбирать такие предсказания, которые невозможно предугадать обычными методами. Но, не поверите, и им люди находили объяснения, а меня называли лгуном. Другие священники только подливали масла в огонь. Конечно, не все обвиняли меня во лжи, некоторые до сих пор считают меня святым. Мнения тут, как говорится, разделились.
– И что же потом?
– А потом наша церковь, где я служил, стала терять народ, и меня попросили сменить место работы. Я тогда уже и сам разочаровался во всех этих предсказаниях, а самое главное – я понял, что никому от них пользы-то и нет! Поэтому-то меня и невзлюбили, что я никому не помогал, а только себя превозносил, показывая, что я избранный, что я – человек от Бога. Мне действительно стало очень стыдно за то, что я делал. И потом, когда я уже здесь узнал, что Алексей застрелился, то мне совсем стало не по себе, и я поклялся, что никогда больше не буду ими пользоваться. С тех пор, я просто живу здесь, служу в этой церкви, и стараюсь помогать людям, по-человечески, по-христиански. Когда думаешь в первую очередь о других, а не о себе. Вот я заметил, что когда стал помогать по-настоящему, и материально тоже, по возможности, тогда и люди стали ко мне ходить, и даже кто-то новый каждый раз приходит.
– А вы не думали рассказать, как было все на самом деле?
– Нет, доченька, не нужно все это, зачем – пусть уж думают что святой, им же лучше будет, да и от меня больше проку. А то еще с этим самоубийством история – так я всех людей растеряю, а ведь мне-то что с этого – другим хуже будет.
– Но ведь это грех, батюшка, это все же вранье, как-никак. Вот я бы созналась во всем.
– И то верно. И я тоже хочу в рай, и надеюсь, Бог милостив будет – простит мне этот грешок ради других. Хотя кто знает, кто знает. А ведь только о себе заботиться, это как-то… не по-христиански.
И он замолкает, задумывается о чем-то, пьет уже остывший чай, да и Соня тоже погрузилась в думы, одному мне мысли в голову не лезут, потому что не услышал я того, чего хотел услышать.
– А что же с моими бесами, батюшка?
– Ах, ну да! – отец Федор даже рассмеялся – Я ж и забыл за своим рассказом, с чего мы начали. Ну, не могу утверждать точно, да и церковь об этом не говорит, но мне кажется, что некоторые люди даже после своей смерти не хотят умирать. Им страшно, потому что впереди их ждет неизведанное, и никто не знает, может ты просто пропадешь и все, а может, попадешь в ад, поэтому такие души скитаются по земле до тех пор, пока не решатся наконец, на самый последний шаг. Потому что тогда назад пути уже не будет, и в этот мир, скорее всего, после смерти мы не вернемся никогда, поэтому они хватаются за все, что принадлежит земле. Некоторые вселяются в деревья, – тут Соня смотрит на меня, а затем на отца Федора, с таким удивленным лицом, что тот даже делает паузу, – ну, а некоторые могут сидеть в камнях, например. Мне просто так кажется, потому что я слышу иногда голоса – в лесу, на мосту на нашем, бывает, идешь, а тебе прямо в ухо кто-то шепчет «Стой, стой!», и так страшно становится, что бежишь домой без оглядки. Хотя все это предположения, и, конечно, я могу и ошибаться.
Соня сидит с лицом, какого я еще не видел – так сильно она удивлена:
– Но какое же это имеет отношение к бесам?
– А причем здесь вообще бесы? Да и есть ли они вообще? Может, бесы – это мы сами и есть, и Господь с ангелами-воинами против нас борется, хотя, что же я такое говорю… Мне больше кажется, что бесы – это то зло, которые мы сами впускаем в себя, и позволяем ему над нами властвовать – вот что такое настоящие бесы. А не чертики с рожками, которые сами по себе, и в существовании которых мы нисколько не виноваты. Впрочем, я опять ушел не туда, я просто хотел сказать, что в Дефе, боюсь, не бесы засели, а кое-что посильнее.
Я напрягаюсь и через силу спрашиваю, а самому вдруг страшно очень становится, да так, что могу и в обморок упасть:
– А что может быть сильнее бесов?
– Ну, например, Деф, твой отец.
– Это как же так, батюшка?
– Мне вот почему-то подумалось – а вдруг его душа залетела не в дерево, не в камень, а прямиком в тебя, Деф?

Соня тут же встает, и меня за шиворот из-за стола поднимает:
– Ну уж, знаете! Ладно, деревья, камни, но то, что вы сейчас говорите – это же ерунда полная! – И тут же отводит отца Федора в угол, и там ему говорит тихо и быстро, так что до меня долетают только обрывки слов. – Вы хоть понимаете, что он… Шшшшшш… Вы посмотрите… Он сам все себе… Шшшшшшш…
– А ты деточка, поверь хоть раз. Я вижу по тебе, что ты не привыкла верить, ты сама себе на уме, но ведь сейчас-то зачем упираться? Ведь на твоих глазах он спас этого вашего пьяницу. Как ты это объяснишь?
Соня вдруг теряется:
– Извините… Просто… Я выросла рядом с человеком, которому нельзя было верить. Мне всегда приходилось пропускать ее слова мимо ушей, и проверять все самой, чтобы быть уверенной. Ну, а потом я выросла, и… Ну, вы понимаете…
– Но никогда не поздно исправиться, деточка! Ведь совершенно не важно, какая ты сейчас – нет никакой радости в любовании собой, когда вертишься перед зеркалом, и думаешь, что лучше стать уже просто невозможно. Такие люди несчастны, и смерть их будет очень печальна. А вот покаяться в грехе, и исправить допущенные ошибки – вот где настоящее счастье.
Соня молчит, а отец Федор говорит дальше:
– Некоторые думают, что в пятьдесят, шестьдесят лет уже знаешь жизнь, и двигаться дальше некуда, что можно сидеть у окна, да играть в карты по вечерам – но тогда зачем жить? Ведь человек, сколько бы ему лет не было, он так и остается маленьким ребенком, который ищет свою правду, и ошибается, и ищет новую. Не нужно быть идеальным, совсем не это ценится на том свете, потому что плохой и хороший – все после смерти едины перед Господом. Но если ты старалась стать лучше, искала и исправляла в себе ошибки – вот тогда для тебя будут открыты двери в царствие небесное. Тем более что нет никакой печали в том, что ты допустила ошибку, но есть радость в том, что ее можно исправить.
Он вдыхает воздух – очень сильно, как паровоз, и так же сильно его выдыхает:
– Так что, кто бы там с тобой не жил, это, конечно, объясняет твое неверие, но не оправдывает его. Потому что Господу не важно, что вы успеете и какими вы к нему придете, но Ему крайне важно, какими вы пытались стать. Когда вы подниметесь на небо, Господь посмотрит только на одно – на вашу совесть.
Я слушаю его, и мне каждое слово его понятно, и все до единого в голове остаются, как будто под замком даже, чтоб никто не украл. Он говорит ясно и без шипения, как Соня иногда, или как моя мама, или даже как я сам, и его слова входят в меня как гвоздики, но не такие, от которых больно, а те, что держать потом будут. Может, он так говорит хорошо, потому что его совесть чиста? Потому что он на самом деле святой, несмотря на эти дурацкие предсказания, с которыми он всех обманул? Мне кажется, что он все равно попадет в рай, потому что он не лукавит, и поступает так, как действительно хочет, а ведь по-настоящему хотим мы только одного – добра себе и другим людям.
Соня, наверное, тоже так подумала, потому что лицо ее стало как-то светлей, как будто она поняла что-то очень важное, и теперь вся жизнь ее изменится, причем обязательно к лучшему:
– Спасибо вам, отец Федор. Это как раз те слова, которые я долгое время не могла услышать. Спасибо вам большое. И знаете, я хочу снова научиться верить.
– Вот и славно, деточка, вот и хорошо. Очень надеюсь, что все у тебя получится, потому что человечек ты хороший, правда, помощь тебе тоже лишней не будет. Как тебя зовут-то, я ж так и не спросил, скажи – я помолюсь потом за тебя и Дефа.
– Соня.
– София, значит. Ну, Бог вам в помощь тогда, идите уж, сосед ваш, наверное, пришел немного в себя. А хотите, сюда его затащим – переночует?
– Нет, спасибо, мы как-нибудь донесем. Только вот скажите кое-что, я так и не поняла – у Дефа теперь две души что ли?
– Вот здесь я уже точно ничего не скажу. Определить здесь ничего не возможно, и ничего вам здесь не скажут. А может, я и вовсе ошибаюсь, и нет ничего в нем.
– Так что же делать?
– Молитесь, просите Господа – может, все и образуется. И я за вас помолюсь – проблема-то у вас непростая. Зато у вас теперь есть свой оракул, да, Деф? – и батюшка смеется, по доброму, совсем не обидно.
– Кстати, батюшка, об оракулах. Может, покажете хоть, что на листах написано – для интереса?
– Нечего там смотреть, Сонечка. Если предсказание поможет, то его Господь сам пошлет, а такие вещи, от них только горе одно. Да и чушь там по большей части, – он берет тот лист, который сверху. – Вот завтра, написано, грозы будут сильные. Ну кому это нужно?
Соня улыбается:
– Действительно. Спасибо вам еще раз, мы пойдем тогда. Поздно уже, нас, наверное, дома заждались.
– Идите, с Богом. И мне уже пора, заболтался тут с вами.

Мы выходим из церкви, и я молчу уже несколько минут – задумался о том, что нам батюшка сказал. О том, что папина душа, оказывается, внутри меня сидит. Это ведь, с одной стороны, многое объясняет, почему, например, я говорил Соне, что знаю, хотя на самом деле до сих пор ничего не знаю. Я понял, почему мужчины, которые утром от мамы уходили, так странно на меня реагировали, и почему я на них так смотрел – потому что это не, я папа на них смотрел, но моими глазами. И вовсе не со стенкой я разговаривал, а с душой, которая внутри меня сидела, только когда к стенке ухо прикладываешь, а другое закрываешь, тогда остальные звуки перестаешь слышать, и можно разобрать, что она шепчет. Интересно, будет ли его душа теперь со мной говорить, когда я знаю, что она внутри меня сидит?
А с другой стороны, мне теперь придется себя контролировать, чтобы не дать папе остальным помешать. И если вдруг кто-то к маме придет, то я из комнаты выходить не буду, а еще лучше привяжу себя к батарее, и буду сидеть так, пока мама одна не останется. И нельзя еще, чтобы кто-то об этом кто-то кроме нас с Соней узнал, потому что подумают, что мы сошли с ума, если в такое верим.
Чижов так и сидит на заду, упершись спиной в ограду, и храпит громко, даже странно, что мы, пока чай пили, этого храпа не слышали. Я его толкаю, чтоб проснулся, и ватник с него снять пытаюсь, а он только отмахивается и бурчит что-то еле слышно. Наконец, Соня теряет терпение, и пинает его ногой, да так, чтобы точно по заду пришлось:
– Вставайте же, ну! Умеете пить, умейте и до дома добираться, чтоб не обременять эти других. Что ж нам, на руках вас тащить?
Наконец, мы поднимаем его за подмышки, и он даже сам выпрямляется, смотрит на нас, а потом мямлит:
– Что же это… Служба началась? Оставьте меня, я сам.
– Какое уж там, полчаса как закончилось все, домой уже пора. Да стойте же вы!
Дядю Колю начинает качать, и он плюхается рядом с оградой, зацепившись об нее ватником, и разодрав его от самого ворота:
– Ооох…
– Вставайте, вставайте. Я от вас не отстану, пока вы не подниметесь, потому что без вас мы никуда не уйдем.
– Не встану, пока вы домой не отправитесь.
– Вот ведь вы какой упрямый. Ну так мы вас сами поднимем, если вставать не хотите.
И мы его снова поднимаем, а дядя Коля не особо и сопротивляется. Только держится за оградку, чтобы снова не упасть и качается влево-вправо, как колокол, по которому ударили только что. Пьяные – они все такие, как колокол. Мы берем его за руки, и я кладу одну себе на плечо, а Соня другую себе, и вот так и начинаем его тащить. Тяжело немного, но это больше из-за ватника, который намок, а сам Чижов совсем немножко весит, он худой как ребенок. Соня предлагает позвать батюшку, чтоб он помог нам дотащить хотя бы до моста, но я не хочу. Отец Федор, конечно, придет, если узнает, что Чижов сам не в состоянии идти, но ведь ему вставать завтра рано. Да мы и сами дотащим, устанем, зато спать намного лучше будем. Чтобы как-то отвлечь свое внимание от такого занятия, Соня решает продолжить наш разговор, который у батюшки закончился:
– И что же ты думаешь теперь делать, Деф? Две души носить в себе – это тебе не двух детей кормить.
– А ты знаешь, Соня… Я вот сейчас подумал, и мне кое-что в голову пришло. Хотя, может, и не само пришло, а батюшка подбросил – он ведь гораздо больше знает, чем говорит.
– Что ты такое понял?
– А то, что не две у меня души, а одна только, которая папина. Я ведь говорил тебе, что когда папа застрелился, то я в животе сидел, и еще даже не полностью собран был. Может, у меня и души тогда не было? Ну, вдруг не дали, потому что рано еще слишком было, и хотели потом дать? А когда папина душа во мне поселилась, то посмотрели на меня, и подумали, что это моя, что кто-то уже дал, только отметить забыли. Вдруг так?
– Да ну тебя, Деф, это больше на сказку похоже.
– Только батюшка тебе сказал, чтобы ты верить заново училась. А вот мне кажется, что я сейчас правду говорю. Потому что я до того момента, как папа застрелился, себя в этом теле и не помню, ну, как у мамы сидел в животе, а потом вдруг – раз! И оказываюсь внутри мамы, и вижу, как дверь моей комнаты открывают, а там папа мертвый лежит, с пистолетом в руке, и кровь у него изо рта течет, и из головы тоже.
– То есть, ты и есть свой же папа?
– Нет, конечно, какие ты глупости говоришь! У меня только душа папина, а сам я новый, и говорить заново учился, и ходить, а по началу даже кушать сам не умел.
Соня долго молчит, а потом снова спрашивает:
– Ну и все-таки, что же ты теперь намерен делать?
– А что я могу сделать? Наверное, буду жить так, как будто душа у меня своя собственная, а ведь иначе никак. Я по телевизору один раз видел, как актеры какие-то вспоминали, кем они в прошлой жизни были – некоторые даже языки другие вспоминали, или как выглядят те места, где они в прошлой жизни находились. Ну и что же? Ведь это нисколько им не помешало жить и дальше, не особо заботясь, с кем была их душа до этого. Это как мужчины, которые к маме моей приходят – они, наверное, хотят связать себя с ней какими-то отношениями, не думая о том, за кем она раньше была замужем. И это правильно, Соня, так и надо жить – не оглядываясь назад.
– Но только никакого переселения душ на самом деле нет, верно? И никаких прошлых жизней тоже нет, а у тебя, скорее, просто очень необычный случай.
– Я тоже так думаю. Ну, что дальше ничего нет – поэтому, некоторые души и боятся этот мир покинуть. А я вот не боюсь, потому что верю, что Бог создал нас не для того чтобы мучить, ведь Бог наверняка поступает по совести, а значит, желает нам одного только добра. Поэтому, когда я буду умирать, я сразу скажу, что готов отправиться дальше.
– И я так же скажу.

Мы доходим до моста и решаем немного отдохнуть, а заодно Чижова водой побрызгать, может, и очнется от этого, и сам уже дальше пойдет. Прислоняем его к перилам, как тогда к ограде, а сами спускаемся вниз, к реке, чтобы набрать воды в ладоши. Речка совсем маленькая, где-то в половину моста, а по бокам просто песок, даже без ручейков всяких. Соня заходит под мост, и зовет меня за ней, а когда я подхожу, то говорит мне:
– Знаешь, этот батюшка очень сильно перевернул во мне все, что я считала уже устоявшимся, правильным. Я же приехала сюда, полностью уверенной в том, что поступаю верно, а сейчас… Сейчас я уже ничего не знаю. И… Я помню, как моя мама не могла принять окончательное решение, с кем же ей быть. Ей было хорошо с Антоном, но стоило отцу вернуться, как она тут же забыла про все на свете, а, когда отец уходил, то она снова переключалась на Антона. Я понимаю, мама уже тогда была немного не в себе, но ведь так нельзя! И уже тогда я росла, и все больше стремилась к независимости, старалась ни к кому не привязываться, чтобы не больно было расставаться. Я практически похоронила все чувства к маме, только для того, чтобы от нее не зависеть, чтобы быть свободной. Я всегда старалась не убегать, а, наоборот решать все проблемы, которые появлялись на моем пути. А получается, наоборот, что я вконец завралась. И… Я сейчас не очень понимаю, куда мне идти дальше. Я словно стою на развилке, и сейчас мне надо сделать выбор. Скажи, Деф, куда мне пойти – туда, где мне будет хорошо, или туда, где остальным будет хорошо?
А я и сам не знаю, что здесь выбрать. Иногда делаешь так, чтобы остальные были довольны, а иногда кажется, что все неправы, и хочется сделать как-то по-своему. А может случиться так, что и вовсе нужно плохо поступить, чтобы потом стало хорошо, например, когда родители детей своих порют, или когда забирают деньги у пьяницы. Иногда думаешь, что тебя обидели, а потом понимаешь, что это только на пользу тебе пошло – такое часто бывает, особенно в детстве, когда маленький. И вот отец Федор говорит, что мы всегда маленькие, и маленькими помрем, а значит, никто из нас и не знает, что нам на самом деле полезно будет. Поэтому я говорю Соне:
– Поступать по совести нужно. Так, чтобы самой потом было радостно.
– Да, наверное, это правильно. Нельзя точно узнать, что полезно будет, а что нет, но главное – это чтобы не было стыдно за то, что ты делаешь. Верно?
– Верно.
– Тогда… Может быть, дядя Коля подождет нас наверху?
И она прислоняет меня к себе рукой и целует меня в рот, то есть не целует, а хватает почему-то несильно губами за мои, но все равно очень приятно становится, и ноги дрожать начинают. Соня еще раз так делает, а когда собирается в третий, то я вдруг отталкиваюсь от нее.
– Что же? Разве тебе не нравится?
– Ну… – как будто что-то подкатило к горлу, и почти невозможно говорить. – Ты же сама говорила, что мы… ну, родственники.
– И?
– Ну и вот…
– Но ты же сам только что сказал, что поступать нужно по совести. И что же она тебе говорит?
– Молчит почему-то. Значит, можно?
– Конечно. Не нужно беспокоить совесть по пустякам.
И она снова целует меня, а я на этот раз уже не сопротивляюсь, только обидно немного оттого, что она знает что делать, а я нет. Соня проводит руками по моему затылку, отчего у меня мурашки по всему телу начинают бегать, и тут я вдруг как будто что-то вспоминаю. То есть не то, что бы вспоминаю, а просто все само начинает получаться, и поцелуи, и поглаживания тоже. То ли все это само по себе и должно происходить, то ли папина душа мне помогла.
Так мы простояли под мостом довольно долго, и все это время целовались, больше ничего не делали, даже слова друг другу не сказали, потому что не надо было ничего говорить. Мы просто делали то, что позволяла нам совесть, и никого кроме нас тогда и не существовало, даже Чижова, который наверняка снова уснул. А потом Соня обняла меня и сказала на ухо:
– Ну как, понравилось?
А я стою и сказать ничего не могу – голова кружится, потому не дышал почти, пока мы это делали, и я просто киваю в ответ, но киваю очень сильно, чтобы было понятно, что мне очень понравилось.
– Скажи, Деф, а я тебе нравлюсь? Ну, как девушка?
Я снова киваю, еще сильнее, чем в первый раз:
– Как только увидел… Понравилась.
– Знаешь, а ведь еще утром я думала, что ты… ну, сумасшедший. А потом я поняла, что нужно просто выйти с тобой на одну волну, настроить свой приемник, что ли. Чтобы увидеть тебя чистым, без помех. Я это поняла сегодня как раз на этом мосту, когда мы в церковь шли, а ты об отце Федоре говорил. Вот тогда-то я и поняла, что ты не так-то прост. Совсем не прост…
– И я тебе тоже нравлюсь? Ну, как парень?
– Да. Тоже нравишься. – И она вдобавок кивает, чтобы я точно понял.

Мы поднимаемся на дорогу, держа в ладонях немного воды, чтобы брызнуть ей в лицо Чижову и хоть немного взбодрить его. Сначала брызгает Соня, и дядя Коля только морщится от внезапного холода, даже не бормочет ничего и глаза не открывает. Затем брызгаю я, сильней и немного снизу, так, что немного воды залетает ему прямо в нос, отчего он тут же просыпается.
– А, что? Где?
– Ничто и нигде, Николай, мы вас тут пытаемся из церкви домой отвести, только сейчас мы устали, и дальше вам придется идти самому, – Соня говорит ему так, как будто он маленький мальчик, ну, таким тоном, как с маленькими разговаривают.
– А? Идти? Ну да, я могу… А где мы?
– На мосту, у церкви.
– И сколько же сейчас времени?
– Не знаю, где-то девять, а может, и больше.
– А, ну нормально. Ну что ж, ну да…
Он хватается за перила, делает слабый рывок, затем еще один, наконец, ему удается подняться, и он уже делает первые шаги, по-прежнему покачиваясь, но не так сильно, как раньше.
– И что же, вы меня так и тащили от самой церкви? А где вы меня нашли?
– А вы у кладбища лежали лицом в луже – и кстати, если бы не Деф, то стояли бы вы сейчас уже перед вратами какими-нибудь. А может, в дереве бы сидели. – Добавляет Соня и подмигивает мне.
– Ну… Спасибо вам, ребята. Извините, что так вышло, я, наверное, вам здорово досадил этим своим состоянием.
– Ничего страшного. Мы прошли-то совсем ничего, к тому же, благодаря вам, у нас с батюшкой получилась очень интересная беседа. Только вот ватник вы чужой порвали – надо будет вам его зашить и вернуть в церковь.
Дядя Коля осматривает себя, и, наконец, замечает, что на нем что-то новое сидит – что-то более тяжелое, чем обычная его одежда. Может, поэтому его и качает сильно, что не привык он такое массивное тряпье носить на себе. Кое-как он все же стаскивает с себя этот ватник, держит перед собой некоторое время, снова разглядывает, а затем вдруг вскрикивает – да так, что даже эхом отдается!
– Батюшки! Так это же мой ватник! Я его и не надеялся найти, и я не мечтал даже, что когда-нибудь…
– Ваш ватник? Как же тогда вышло, что он в церкви был? Погодите, а это точно ваш?
– Точно, точно! Вот, смотри, полоска нашита – это я сам нашивал ее, как сейчас помню. А как в церкви он оказался, и предположить боюсь, да и черт его знает как, может, принес кто-то – главное, что теперь я его нашел!
– Да что же вы так радуетесь-то? Обычный рваный ватник, такой можно купить на рынке за копейки.
– Такой – не купишь!
И с этими словами он запускает руку в то место, где ватник порван, щупает рукой, потом в другом месте, затем снова в первом. Наконец, он все же что-то нащупывает, и радостно восклицает:
– Вот! Вот они, смотрите же, не тронутые совсем – как лежали, так и лежат!
Мы смотрим, а в руках у него сверток в пакете полиэтиленовом, перевязанный белой веревкой – такой, как на тортах бывает. Дядя Коля отдирает полиэтилен, а под ним денег целая пачка, толщиной с сам ватник где-то, я столько денег ни у кого не видывал! Соня тоже стреляет глазами то на меня, то на Чижова, то на пачку, и тоже не может понять, что же сейчас случилось. А дядя Коля и сам онемел, пошевелиться не может – только пальцы его дергаются, перебирают бумажки, как будто такое количество руками сосчитать можно.
– Вот ведь как… На месте все. Никуда не делись – все тут, а ведь это все по тысяче! Это с квартиры нашей, которую в Петербурге продали, это с нее осталось! Витька раньше нам с этой пачки еду привозил, да счета оплачивал, а когда… Когда поссорились, то деньги все у нас и остались. Я тогда несколько бумажек себе взял, а остальные спрятал в этот сверток, и в ватник зашил, чтоб не истратить сразу. Только я тогда же и пить опять начал, да не один, и гуляли мы так, что в Петербурге было, наверное, слышно, и по деревням даже бегали – что только не делали. И день на третий что ли, я просыпаюсь, смотрю, а ватника-то на мне и нет! И нигде нет, ни на товарищах, ни на улице. Я весь город обегал, в деревнях спрашивал, никто ничего такого не находил. Ну я уж думал, что все, каюк, нашел кто-то мой сверток с деньгами, и теперь живет припеваючи, молчит в тряпочку. Я ж тогда еще и на Гришу думать начал, потому что он как раз магнитолу себе купил, еще что-то… Ох, знали бы вы, ребятки, сколько я натерпелся!
– Представляем.
– Лидка-то до сих пор думает, что я их ухнул куда-то, проиграл или в Питере прокутил, у нас ведь с ней с тех самых пор отношения совсем испортились. Раньше хоть по-приятельски ладили, а потом и вовсе тошно жить вместе стало. Ну да теперь-то все изменится. Теперь я и долги раздам, и долго еще просить ни у кого не буду. А может, вложу куда-нибудь, и будем получать проценты.
Дядя Коля вынимает из пачки две бумажки и протягивает их мне:
– Вот мой долг, держите. Вернул, как и обещал.
Я беру у него их, запихиваю себе в карман и говорю:
– Ага. Теперь мы у вас занимать будем.
И мы смеемся все вместе над тем, что я сказал, причем смеемся по-настоящему, громко, как будто нам лет по десять, или даже по пять, и мы еще не успели вырасти.
– Что-то, Деф, я не замечал, чтобы ты веселился вот так вот, а? Что это с тобой вдруг случилось?
А я еще больше смеюсь, и на Соню мельком поглядываю, увидеть, догадалась ли она, что со мной произошло или нет, а она на меня глядит – показать, мол, догадалась. И сама смеется. А когда мы устаем смеяться, то она говорит:
– Николай, вы, наверное, сейчас самый счастливый человек на свете!
– Да, Сонечка. Такой подарок вдруг свалился, а я ведь совсем и не ожидал… – И дядю Колю снова закачало, наверное, уже от радости.
– Ради такого можно было их и потерять, верно?
– Да, пожалуй. Хотя нет…
И вдруг Чижов меняется лицом, и радость вся его пропадает куда-то, а вместо нее грусть в нем селится, и он уже говорит себе под нос:
– Все же лучше, если б не терял…
Мы с Соней тоже перестаем улыбаться, и неудобно как-то нам становится, а дядя Коля облокачивается на перила, и совсем замолкает. Так мы и стоим несколько минут, Чижов в воду с моста смотрит, и о чем-то думает, а я придерживаю его за шиворот, чтобы его не перевесило. Наконец, Соня осторожно спрашивает:
– Может, вы расскажете нам? Обычно, если расскажешь, то становится легче. Что случилось?
Дядя Коля молчит, не говорит ничего.
– Это же как-то с деньгами вашими связано, верно?
– Сонечка… Не нужно тебе этого знать. Ничему хорошему такие истории не научат, потому что нет в них ничего хорошего. Неправильно все это.
– Николай, если вы про Дашу, жену Виктора, то я уже…
– Молчи! – он вдруг вскрикивает и тут же ко мне поворачивается, так что я отлетаю даже назад от него. – Ты ей это рассказал, Деф? Ты зачем меня позоришь? Ладно, соседи, они все знают, но новым-то людям зачем рассказывать? Зачем это надо было ей говорить?
А я и сам не знаю, почему все это рассказал – может, и не надо было, может, такие вещи и нельзя всем подряд рассказывать. Да только поздно уже, и все, что я могу сделать, это только извиниться:
– Извините, дядя Коля. Я, правда, не очень подумал.
– Извините… Что ж я теперь с твоим «извините» делать буду? Что ж мне…
Вдруг Соня перебивает его:
– Так вы сами виноваты! Что же вы – натворили дел, а теперь Деф должен заботиться, чтобы лишнего не сболтнуть! Почему бы вам самим не отвечать за свои поступки? Почему бы вам самим не поступать так, чтобы скрывать было нечего?
– Сонечка, я, между прочим…
– Что «между прочим»? Между прочим, вы – пьяница, вот что! И сейчас пьяны, а Деф ничего вам не должен!
– Я пьян, да! И что же? Что я, не человек после этого? Что я, хуже того трезвого Кольки, который, пока его брат в Петербурге деньги зарабатывал, развлекался с братовой женой? Почему, когда я перестал пить, то сразу на меня начали обращать внимание чужие жены? Почему, как только я бросил пить, от меня пошли одни несчастья? Уж лучше я буду пить, и буду никому не нужен, и пусть от меня не будет ни горя, ни радости – вот что я скажу!
– А до этого вы, наверное, не висели на шее у своего брата, который ездил сюда чуть ли не каждый день, только чтобы вы не спились в конец?
– По крайней мере, я не пользовался его женой!
– И деньги эти вы не из-за пьянки потеряли?
– Это… Это случайность!
– Случайностей не бывает, Николай. Вы ведь даже не прилагали усилий, чтобы бросить пить, вы просто пользовались тренингами, которые с вами Даша проводила, верно? Вы уже тогда пользовались Дашей, и неудивительно, что вы стали это делать и дальше, только уже по-другому. Вы ведь также пользовались и своим братом. Вы ведь ничего не делали сами?
Чижов замолкает и даже шевелиться перестает, а Соня продолжает:
– Вы, конечно, извините, но почему вам было не сказать «спасибо», когда вы возвращали Дефу долг? Это вам не «за здоровье» выпить! Ольга Павловна, может, что-то важное купить на них хотела, однако дала их вам, а вы даже поблагодарить не соизволили. И еще на Дефа взъелись, что он про вас что-то там проболтал!
После этих слов дядя Коля совсем съеживается, садится на корточки, и тут я вижу, что он плачет. Соня тоже это видит и перестает говорить, хотя, кажется, что она еще что-то хотела добавить. Она, может, и резко очень высказалась, но, к сожалению, это все так и есть, и думаю, дядя Коля тоже это понимает. Соня же решает его немного успокоить, обнимает за плечо и говорит:
– Ну что же вы… Извините, что я так грубо, я просто подумала, что вам полезна будет такая встряска.
– Нет, Сонечка! Так мне и надо! Ты очень правильно все сказала, так на самом деле все и есть. Я ничего не могу сам сделать, я даже пить не сам начал – друзья заставили! Что уж тут говорить… И раз уж я пьяный, то скажу – я Дарью Сергеевну люблю очень сильно, еще с тех пор, когда с Лидкой даже знаком не был. Я, может, поэтому и к водке пристрастился – понравилось мне, что проблемы все куда-то уходят. Жену такую же, себе под стать нашел, теперь вот с ней мучаюсь. И это – та жизнь, которую я хотел? Ну и что мне было еще делать, когда Даша вдруг сама начала оказывать мне знаки внимания! Не знаю даже, почему – я ведь намного хуже Витьки-то, он всегда был самостоятельный, чего-то добивался, работал, а я только деньги его транжирил. Женщин иногда не поймешь – то им нравятся некрасивые, но самостоятельные, то пьяницы с правильным лицом.
– Это я вам по себе могу сказать – женщин действительно здесь не поймешь. Только что же вам мешает развестись сейчас с Лидой и жениться на Даше?
– Да что ты такое говоришь! Нельзя – мне Витька на том свете не простит. Да и как можно – только брат умер, а я его жену – раз, и себе. Так что ли выходит? Я ж шел сегодня, чтобы у Витьки попросить прощения на могиле, потому что виноват перед ним очень сильно. Вы сегодня у лавочки напомнили мне о нем, и я понял, что даже не попрощался с ним, и на похороны не ходил. Он меня, Сонечка, перед смертью очень не любил. И потом, вся эта история с кассетой, ну, Деф вам, наверное, и это рассказывал – думаете, после всего Витька будет рад, если я на Даше женюсь?
– Ну нельзя же до самой смерти себя наказывать. Вы себя и так достаточно наказали – почти всю жизнь пропустили, что же вам – вот так вот теперь и жить? К тому же, если и есть тот свет, то на нем наверняка все друг другу братья и сестры, и никто ревновать к вам ее уже не будет.
– Да она и не согласится. Это же я Витьку убил. Это из-за меня у него опухоль стала развиваться! Мне рассказывали, что если человек верит в себя, хочет жить, то может и сам вылечиться, а если наоборот, перестает бороться, то даже самая небольшая опухоль может в миг стать огромной. Вот ведь как получается. И я ж не рассказал еще… Когда Дарья Сергеевна приехала во второй раз, с Витькой уже больным, то она ко мне приходила и просила денег на лечение. Его можно было вылечить, сейчас какие-то новые методики как раз проверяют, и можно было бы попробовать, но нужны были большие деньги – тысяч двести, не меньше. И вот Даша пришла ко мне, и просила меня, чтобы я, если что у меня осталось с той суммы, отдал их на лечение. И глазами смотрела такими, что я понял, я все еще нравлюсь ей, но нужно просто немного подождать, до тех пор, пока Витька либо поправится, либо… И вот видели бы вы ее лицо, когда я сказал, что денег у меня-то и нет! Тут же и Лидка подошла, начала говорить, что я их все пропил, просадил в каких-то казино в Петербурге, а ведь это все неправда была! Только Даша мне не поверила, и сказала лишь, что очень она во мне разочарована. С тех пор мы и не общались толком – так, поздороваемся, попрощаемся.
Чижов бросает ватник в реку, сходит с моста, и идет к городу, а мы его догоняем:
– Так и что же, вот вы сейчас придите и покажите деньги – она поймет, что вы ее не обманывали, – говорит ему Соня.
– Может, и поймет, а может, подумает, что я специально их зажал, а сейчас как будто нашел. Но самое обидное-то не в этом! Я ведь хотел дать эти деньги, хотел оплатить лечение, да только этой пачки у меня тогда не было. А сейчас – нате, и что же получается? Получается, что я сэкономил на своем брате деньги! Что же я за человек-то после этого? Это чья-то злая шутка? Хотел бы я знать, у кого такое чувство юмора?
Соня на этот раз молчит, и кажется, ей нечего ответить – она просто идет рядом, думает, но так ничего и не решается сказать. Зато у меня в голове появляется мысль, и чтобы не потерять ее, я тут же произношу ее вслух:
– Дядя Коля… А вот если бы Виктору сделали это операцию, но он все равно бы умер? Ведь вы говорите, что это какие-то новые методики, так, может, они и не работают?
– Ну… Вообще, да. Операция была скорее экспериментальной, но все же это был какой-то шанс!
– А если бы он умер во время операции, то кто был бы виноват?
– Именно в том, что он не выжил? Ну, не думаю, что это будет вина врачей… Да никто, наверное, здесь уже Бог решает, кому жить, а кому умирать.
– Но ведь это именно врачи будут лечить его не тем методом?
– Ну, так они же не специально! Деф, они бы сделали все что было в их силах.
– Вот и вы, дядя Коля, сделали все, что в ваших силах было. И деньги вы же не специально потеряли, значит, на то была воля Божья, и это он так захотел. Потому что к тому времени, как Виктора привезли, вы бы их, может, и пропили уже, и все равно нечем было бы платить. А нашли вы их сейчас, потому что операция все равно бы не вышла, и Бог не хотел, чтобы вы деньги впустую потратили. Потому что если Богу захотелось Виктора забрать, то он все равно бы его забрал, и никакие операции бы ему не помогли, вот что я вам скажу.
– Так что же это за Бог такой получается – убивает хорошего человека, а мне дарит столько денег? Я не понимаю и не принимаю такого Бога!
– А вот Он сейчас слышит вас, и Ему обидно, что вы так думаете. Ведь Он все по совести делает, потому что по-другому не может, а мы иногда просто не понимаем всех его намерений, потому что маленькие все и не видим всей истины. Кто знает, что бы стало, если б Виктор жив остался – наверняка, только хуже и вам и ему, а если он был хорошим человеком, то сейчас он в раю, и нужно только радоваться за него.
Дядя Коля ничего не говорит, но видно, что мои слова до него хорошо дошли, не растерялись по дороге и не перепутались. И Соня смотрит на меня так, как будто хвалит взглядом, а может, и на самом деле хвалит. Только все эти слова не я придумал, а я просто немного по-другому пересказал то, что нам сегодня отец Федор говорил. О том, что Бог все делает по совести.
Затем, немного погодя, Соня спрашивает:
– Скажите, Николай, а если Даша решит быть с вами, вы можете бросить пить?
– С этими тренингами что ли?
– Нет, на этот раз сами, и, причем, навсегда. Можете?
– Не знаю, Сонечка. Может, и смогу. Я ведь сначала пил, потому что трезвый только вред всем приносил, а сейчас понимаю, что и от пьяного вреда очень много, может, даже больше, чем от трезвого. И я немного запутался…
– Я вам, знаете, что скажу, Николай, – Соня вдруг начинает говорить очень уверенно. – Неважно, какой вы, трезвый там, или пьяный, вы все равно будете совершать ошибки, и этого не избежать. В конце концов, мы всего лишь люди, и ошибки – это наше второе «я», верно? Но разница в том, что, будучи трезвым, вы можете исправить сделанное, или хотя бы по-настоящему попросить прощения, загладить свою вину, а когда вы пьяный, то не способны даже до могилы дойти, не то, что поехать в Петербург и поговорить с братом. А ведь это самое приятное, найти и исправить в себе ошибку, помириться с человеком, придумать какое-то решение. Нет ничего хорошего в том, чтобы поступать всегда верно, и каждая ошибка вас должна только радовать – тем, что ее можно исправить. Так что завтра вы протрезвеете, и можете уже сходить на могилку, думаю, Виктору будет гораздо приятней увидеть вас в хорошем состоянии. А потом уже решите, куда потратить деньги. И объяснитесь, наконец, с Дашей. Ведь все еще можно исправить, верно?
– Да, пожалуй… Может, и можно.
– Не может, а точно так и есть. Бог властен только над нашими жизнями, а все остальное мы еще можем исправить.

Мы идем дальше уже молча, и каждый думает о своем о чем-то. Соня, наверное, мысленно продолжает свой разговор с дядей Колей, потому что нашептывает что-то про себя, и посматривает постоянно в его сторону. Сам же дядя Коля только еле ногами перебирает, и непонятно, думает он или просто несет свою голову домой. Может, он и забыл уже, о чем мы только что говорили, и снова горюет о своей никчемной жизни, а может, уже строит планы на завтрашний день. Здесь не угадаешь, можно только завтра и узнать, чем это все для него обернется.
У меня же в голове все перемешалось, оттого, что под мостом у нас с Соней произошло, и оттого, что поздний вечер наступил, а в такое время я уже сплю. И вот мне до сих пор не совсем верится, что бесы оказались всего-навсего душой папиной, и это она мне мешала и заставляла всякие вещи делать. Я иду и думаю, что, может, бесы – это и есть те самые души, которые не решились на последний шаг, и цепляются теперь корнями в землю, превращаясь в деревья. Почему же я думал, что мой папа был ветром?
А может, такие люди-ветры и боятся больше всех остальных потерять свою жизнь, потому что под конец понимают, что терять-то им на самом деле нечего? Может, тогда они и превращаются в бесов, чтобы хоть что-то после себя оставить и не исчезать вот так, на самом деле даже не появившись?
Все же странная штука эта жизнь, и совсем мне неясно, что происходит, когда она вдруг закончится. Ну, если душа согласится отправиться в последний путь, а не зацепится за какой-нибудь камень или еще за что-то. Вот мне интересно, что чувствуешь, когда тебя нет, и головы твоей тоже нет, и ног, и рук? Димка меня дразнит иногда, говорит, что я на самом деле не существую, и что я всего лишь его галлюцинация, что он меня выдумал, и я в его голове нахожусь. А еще пугает, что когда-нибудь он про меня забудет, и меня тогда вовсе не станет, как будто и было никогда – просто мысль обо мне закончится и все.
Вот сейчас я и думаю, как было бы хорошо, если б на самом деле так и происходило, если б Бог нас выдумал просто, и вместо того, чтобы мне умирать, Он обо мне бы думать перестал, и все. И никаких тебе вопросов вроде «откуда мы взялись» или «куда мы уйдем». Нас просто выдумали, а потом про нас забудут. Но тогда бы получалось, что Димка для меня был бы Богом, а это уже не очень хорошо, потому что он, хоть и мой друг, но немного странноватый. Его с Женькой сюда их родители привезли, и теперь каждый день навещают, продукты возят, через день, то одного родители приедут, то другого. Дима с Женей на войне были, и с тех пор они немного не такие, как все, и к ним не все хорошо относятся. А вместе они потому друзья, они и в Петербурге всегда вместе были.
Пока мы шли, дядя Коля несколько раз падал, и мы его поднимали, а он нам каждый раз «спасибо» говорил, и даже руку мне жал. Все же Сонины слова на него подействовали, и он понял, что людей благодарить надо, а это уже первый шаг к тому, чтобы и самому добрые дела творить, потому что от каждого слова «спасибо» просыпается совесть. Я очень надеюсь, что с завтрашнего дня у него все в гору пойдет, и с личными делами его, и с пьянством с этим. Потому что он действительно может еще все исправить, у него еще много времени впереди.
Наконец, мы доходим до дома нашего, останавливаемся у лавочки и приводим дядю Колю в порядок, чтобы выглядел поприличней.
– Спасибо, вам, ребята. Я ведь этот день долго еще буду помнить, и то, что вы сказали мне сегодня. Я обязательно брошу, ребята, я смогу, у меня вся жизнь впереди!
И он даже попытался обнять Соню, но та вовремя увернулась, все же, несмотря на то, что мы его почистили, дядя Коля был еще грязноват.
– Идите, идите уже. Вас жена, наверное, заждалась.
– Да не ждет она меня…
– Ну все равно идите. И помните, что вы обещали сегодня.
– Помню, помню. Еще раз спасибо вам, ребятки.
Он заходит в подъезд, и, цепляясь за стенки, начинает подниматься к себе на этаж. Как только звуки его шагов затихли, Соня спрашивает меня:
– Может, еще раз?
Я киваю, и мы снова целуемся. Получается уже гораздо лучше, чем под мостом, потому что мне уже совсем не страшно, и мой рот делает все что хочет. Только приходится одним глазом коситься на окно – не глядит ли на нас мама. Слава Богу, в окне пока что никого нет, и мы целуемся дальше, медленно и никуда не торопясь. Проходит, наверное, минут десять, как из подъезда слышатся звуки – сначала кто-то открывает дверь, а затем шагает в нашу сторону. Наверное, Гриша идет покурить, он всегда на улице курит, чтобы свежим воздухом заодно подышать.
Мы тут же перестаем целоваться, и отходим чуть назад, как будто только что подошли к двери. И как только мы отходим, дверь открывается, и из нее выходит, действительно, Гриша с пачкой сигарет в руках.
– Добрый вечер, дядя Гриша.
– Добрый. Далеко собрались-то?
– Как это далеко? Домой идем из церкви.
– Ну идите, только домой вы не попадете, мамы вашей тут нет.
– То есть, как это нет, куда же она делась?
– Уехала. Сказала, что по срочным делам каким-то. В Петербург.
Соня глядит на меня, а я на нее, и мы оба понимаем, куда она и зачем поехала. Мама все это время думала, и, наконец, решилась, и сейчас, видимо, вызывает уже милицию, с которой они подъедут к дому Сониной мамы, чтобы дверь взломать и вытащить тело, для похорон. Или и вовсе без милиции, сама идет к ней на квартиру, если у нее, конечно, ключи есть. В любом случае, там ее ждет сюрприз, а именно живая сумасшедшая сестра, с которой они не виделись и не общались целую уйму лет. А это значит, что приедет она злая, и наверняка выгонит Соню из нашего дома, и отправит ее на электричке обратно. Правда, хоть и злая приедет, но все же со спокойной совестью, и поэтому мне становится не только грустно, но и немножко радостно. А с Соней мы что-нибудь еще придумаем.
Гриша достает из кармана ключи, и дает их Соне:
– Вот, в общем, Ольга Павловна просила передать, чтобы вы шли домой, поели и ложились спать. В шкафчике таблетки, дашь Дефу одну. Ну, вот и все, остальное уже не мое дело.
Мы благодарим Гришу за сообщение, заходим внутрь, и, когда мы поднимаемся, Соня мне говорит:
– Что ж, видимо, сегодня последний день, когда я у вас живу! Но ничего страшного, это все равно рано или поздно произошло бы, верно? Как там говорится – тайное становится явным… А ты знаешь, что? Я устроюсь в Петербурге на работу, а через месяц приеду сюда, и этого хватит, чтоб комнату снять. А дальше можно уже и тут работать, без обмана на этот раз – как тебе такой вариант? Можем и жить вместе. Только ты как, месяц без меня потерпишь?
– Сложно будет. Но я попробую, раз по-другому никак. Попробую.
Соня открывает дверь, и мы входим.
– Тебе что-нибудь приготовить? Чего бы ты хотел?
А у меня вдруг мысль появляется, да такая, что я аж затрясся от волнения, как подумал об этом. Я говорю:
– Сонь, а вот мамы дома нет, и я подумал – что если мне таблетку не кушать, и посмотреть, как ночью все выглядит?
Соня как стояла, так и замерла, и ключи даже выронила:
– В смысле? Только не говори, что…
– Да, я никогда ночь не видел. Потому что мама все время меня спать укладывает, а если не засыпаю, то дает мне таблетку. И следит, чтобы я ее проглотил.
– Ну ты даешь, Деф! Да как же так, почему?
– Не знаю, Сонь. Я маме говорил, что хочу посмотреть, но она меня не слушает никогда. Я даже несколько раз хотел дома не ночевать, а потом жалко маму стало, и передумывал, возвращался.
– Тогда сегодня мы будем мстить Ольге Павловне, осмотрим весь ночной город, вдоль и поперек. Будет замечательная ночная прогулка, тем более что прощальная!
– Не говори так, Соня.
– Да чего ты такой серьезный? Не знаю как тебе, а мне так, наоборот, стало только легче – все это вранье мне только спать мешало спокойно. А месяц пролетит, не заметишь. Так что давай чего-нибудь по-быстрому перекусим, и в путь, лицезреть красоту ночного города. И все-таки, Деф, ты меня поражаешь.

Мы съедаем по бутерброду, и Соня убирает обратно в холодильник колбасу, как вдруг она что-то замечает в дверце:
– Смотри-ка, что здесь у нас здесь есть! Почти полная – возьмем?
И она достает бутылку вина, которую мама для себя купила, чтобы выпивать иногда по стопочке, правда, так к ней и не притронулась, а то, что она неполная – это мы дядю Колю угощали. Соня вертит в руках бутылку, смотрит на этикетку:
– «Изабелла», а что, неплохо! Ну-ка… И на вкус ничего!
– Погоди, Сонь… Ведь ты сама говорила, что пить нехорошо.
– Когда это я такое говорила? Пить как Чижов этот ваш – да, нельзя. А если немного, то и можно. В мире вообще нет ничего однозначного… Этот отец Федор правильно сказал, поступай по совести, вот и все.
– А что мама скажет?
– Не знаю. В любом случае, меня завтра отсюда попросят, и бутылка здесь ничего уже не решит. Если хочешь, можешь вообще сказать, что это все я, мне в данной ситуации уже как-то все равно.
– Нет, Сонь, я, наоборот, скажу, что это я сам взял.
– Ну, здесь как хочешь, в конце концов, подумаешь, велико дело. Я так и дома у себя иногда делала, и ничего. Правда, если ты не хочешь вообще, то скажи лучше сейчас, я тогда и брать не буду.
– Нет, почему же. Я бы попробовал, что это за штука.
– И правильно. Если будешь всю жизнь от этого бегать – тоже ничего хорошего. Врага нужно знать в лицо.
Она кладет бутылку во внутренний карман куртки, чтоб не видно было, а то мало ли кто заметит. Мы одеваемся, причем теплее чем обычно, потому что ночью должно быть холоднее, чем днем, это мне Димка еще говорил. У Сони из одежды ничего теплого нет, поэтому она берет мамин свитер, который в шкафу висел:
– Ничего, думаю, не произойдет, если я его позаимствую. Ну что, готов?
– Готов.
И мы выходим на улицу, где все еще сидит Гриша и дышит воздухом. Он, завидев нас, смеется, и говорит:
– Вот это правильно! Я так же делал, когда мамы дома не было.
А мы в ответ ему тоже смеемся.
Соня говорит, что можно пока в парк пойти – там и посидеть есть где, и людей совсем нет, одни будем. Я с ней соглашаюсь, потому что не хочется кого-нибудь из соседей встречать, еще маме потом расскажут, и она узнает, что бутылочка-то вовсе не дома была выпита. Гриша, он не расскажет, а вот другие соседи, те что сверху, или напротив нас, те могут.
– Это-то как раз ерунда, Деф, пускай рассказывают. В конце концов, это твое личное дело, и ты имеешь на эту прогулку полное право.
– Да, может и так…
Пока мы идем к парку, уже темно становится, и я вдруг замечаю, что вместо деревьев их тени стоят, а сами деревья куда-то делись. И воздух стал какой-то темный, но дышится им, наоборот, легче, может, потому что мы тоже превратились в тени и дышим уже по-другому. Стало тихо, и в то же время очень громко, потому что каждый звук в такой тишине особенно слышен. Даже слышно, как вода звенит в пруду, и шумит рядом лавочка.
На эту лавочку мы и решаем сесть – вокруг нее очень красиво, и главное, ни единого человека поблизости, не то что днем или вечером. Соня достает бутылку, выдергивает пробку, кидает в пруд, и делает первый глоток:
– Ну как тебе ночь?
– Красиво. Только мало что видно кругом. Хотя может, поэтому и красиво, что не видать ничего, и приходится самому додумывать. Но мне нравится!
– Еще бы! Кому она не нравится? Самое приятное время суток, по-моему. Ты будешь?
Она протягивает мне вино, и я подношу его ко рту, делаю большой глоток, сначала немного во рту полощу, а потом глотаю. На вкус немного кислое, но я думал, что хуже будет, а это ничего, можно пить. И не воняет так, как водка дядь Колина. Я делаю еще небольшой глоток и передаю обратно Соне:
– А мы сильно пьяные будем? Не как дядя Коля сегодня?
– Нет, ты что, покачает разве что немного. Вино-то слабенькое совсем.
Она пару раз прикладывает бутылку ко рту и снова мне передает. Я пью, и глотки еще больше делаю, чем в первый раз, потому что совсем легко стало вино идти. И чувствую, как в голове уже туман появляется, сначала еле заметный, а потом все больше вязкостью голова наполняется, и мысли уже медленнее вертятся:
– А то я не хочу как дядя Коля потом валястя… Ой, валяться.
– Что, уже язык заговаривается? Ну, держись тогда. А у меня еще ни в одном глазу, – с этими словами Соня выпивает чуть ли не все, что оставалось, залпом. И протягивает бутылку мне:
– На, добивай… Допивай, то есть.
Я выпиваю остатки и швыряю бутылку в дерево, которое за прудом стоит, и очень удачно попадаю, так, что она разбивается о сучок с веселым звоном. Мы с Соней смеемся, а потом я кричу бутылке, что ее песенка спета, и Соня что-то кричит вместе со мной.
– А вино-то – веселая вещица!
– Еще как, Деф, очень даже!
– Надо будет маму попросить, чтоб еще купила!
Я пытаюсь встать, потому что ноги затекли, и хочу немного пройтись, но вдруг понимаю, что меня заносит в разные стороны, как будто я деревянным стал. И непонятно, от чего заносит, то ли от вина, то ли ноги опять отказывают. В голове немного вязко, но все же мысли работают, да и говорить я могу, а вот ходить уже сложно, и в глазах немного расплывается, если их расслабить.
Я хочу пойти умыться к пруду, но ноги мои что-то плохо меня слушаются, и голова становится тяжелее, чем обычно. Я качаюсь, прошу Соню помочь, а самому немного смешно оттого, что идти не могу и держусь за скамейку как маленький. Соня встает, подходит, и видно, что ее тоже хорошо покачивает, она берет меня под руку, и мы, держась друг за друга, направляемся к пруду. Вдруг я обо что-то спотыкаюсь, и падаю вперед лицом, но успеваю в полете немного развернуться и падаю на бок, а Соня на меня сверху.
Когда же она с меня слезает, то я уже лежу на спине, лицом вверх, и пытаюсь напрячь глаза, чтобы не было размытости, как вдруг замечаю, что на небе что-то не так, оно сильно изменилось, стало другим совсем. И тут я понимаю, что это сбылся мой сон, и на небе происходит настоящее шоу, да такое, что не изобразишь никаким прожектором! Я аж застыл при виде всего этого, и хмель почти прошел. Ведь то, что я увидел не только очень красивое, но и потрясающе глубокое – так и кажется, что вот-вот, и нырнешь туда с головой. И я кричу Соне:
– Смотри! Бог все-таки послушал нас и показался! Смотри, какое шоу, смотри же, интересно, а кроме нас кто-нибудь сейчас это видит? Вот бы все сейчас видели!
А Соня только смеется в ответ:
– Деф, это же всего-навсего звезды! Соглашусь, очень красиво, как в августе прямо, но в этом же нет ничего удивительного, так небо чуть ли не каждую ночь выглядит.
– Значит, это и есть те самые звезды? И вы каждый день видите такое небо? И что же, после этого люди еще не верят в Бога?
– Деф, это ведь просто шары, они из газа, поэтому и светятся. Здесь все можно легко объяснить.
– Сонь, ты сейчас, как те люди из моего сна, говоришь! Ты посмотри же хорошенько, кто мог такое сделать?
– Почему бы им не появиться самим по себе…
– Как это сами по себе? А мы? Тоже сами по себе? Знаешь что, Сонь. Я вот тебя слушаю, и теперь мне кажется, что Богу надо бы, наоборот, побольше прятаться, чтобы в Него поверили.
– Деф, да не обижайся ты, мы ведь видим такие вещи с самого рождения, а от Бога… От Него все чуда ждут, не понимая что настоящее чудо, ведь вот оно, у нас перед глазами, а мы не видим. Но нас тоже можно понять, эти звезды, они не дают нам ощущения, что о нас еще кто-то помнит. Они просто висят в небе, как люди – каждому человеку своя звезда.
У меня от Сониных слегка пьяных слов снова хмель в голову ударил, и я тут же забыл про свои обиды на нее, да и звезды уже спустя минуту становятся как-то привычней. И я уже начинаю ее понимать, и всех остальных тоже, ведь деревья так же прекрасны, как и звезды, и, увидь я их впервые, я бы так же закричал о Боге. Или человеческий глаз – в него можно смотреть бесконечно. Но сейчас все кажется совсем обычным, потому это прекрасное вокруг нас всегда.
Соня хочет лечь со мной рядом, но вдруг ее голова натыкается на что-то твердое, и она поднимается, смотрит, а это фонарик мой, который, я, наверное, выронил, пока падал. Она берет его в руку, ложится на спину, и направляет на небо:
– Хочешь свою звезду?
Нажимает на кнопку, щелк, и вверх летит тонкий белый луч, и видно как на небе он превращается в точку.
– Скажи, Деф, какая тебе звезда больше нравится?
Мне все нравятся, даже самые маленькие, и я показываю пальцем на ту, которая прямо надо мной светит.
– Что ж, она твоя, Деф. И пусть все узнают, какая у тебя красивая звезда.
– Как же они узнают, Сонь? Ведь я здесь лежу, с тобой, а другие и не видели меня никогда.
– Но они же видят твою звезду?
– Видят.
– А твоя звезда прекрасна?
– Да.
– И ты знаешь, что эта звезда – твоя.
– Знаю.
— Так что тебе еще нужно?
Она выключает фонарик, вертит его в руках:
– А иногда выбираешь себе звезду, следуешь за ней, а потом, оказывается, что вовсе и не твоя эта звезда была, и ни ты не нужна была ей, ни она тебе… Извини, я сейчас не совсем трезва, и зря, может, все это говорю… Но есть вещи, которые мне необходимо сказать, иначе… Иначе нечестно получится. Гм…
– Все нормально, Сонь, я слушаю. Продолжай…
– Видишь ли, я не хотела убегать от проблем, думала, что нужно предстать перед врагом лицом к лицу, а вместо этого все это время я тебе врала. И Ольге Павловне тоже.
– Но ты же потом созналась, и я нисколько на тебя не злюсь. Да и мама тебя простит.
– Нет! В том-то и дело! Я ни в чем не созналась, Деф! Я ведь вру тебе до сих пор, а ты даже и не догадываешься.
– О чем я не догадываюсь, Сонь?
– О том! О том, почему я именно сюда приехала – я ведь могла в любой другой небольшой городок переехать, дело вовсе не в том, что мне негде было бы жить. Один месяц работы, и я могла бы уже снимать свою квартиру, да хоть даже в Петербурге, тогда почему я приехала сюда? Почему я взяла из холодильника эту бутылку, одела сейчас чужой свитер? Я приехала сюда, потому что мне захотелось что-нибудь присвоить… из вашего. Когда я только приехала, то еще не знала точно, что именно мне от вас нужно, сначала я хотела пожить в вашей квартире, поесть вашей еды, купленной за ваши деньги. А потом… Потом я увидела тебя, и то, как твоя мама о тебе заботится, боится тебя потерять, отпустить куда-то. И знаешь, что я решила? Я решила присвоить себе тебя! Да, ты можешь называть меня после этого как угодно, но я действительно захотела увести тебя у твоей же мамы, потому что ты для нее – самое дорогое.
Я молчу и не хочу прерывать ее, я просто лежу и смотрю на звезды. Соня несколько секунд тоже молчит, затем снова продолжает:
– Ты мог бы сейчас спросить, а что же такого сделала мне твоя мать, ведь мы с ней даже не общались? Сейчас у меня в голове уже полный беспорядок… Но когда я только приехала, то была уверена – Ольга Павловна испортила мне детство, лишила меня всех тех радостей, которые окружают обычных детей. А все из-за того, что она себе кое-что присвоила. То, что изначально принадлежало нам. Догадываешься?
– Не очень.
– Твоего отца, Деф. Она увела у нас твоего отца.
Внутри меня что-то екает, давит на легкие, как будто не хочет, чтобы Соня говорила, как будто оно уже все знает, и не желает, чтобы это знал я. Однако, Соня продолжает:
– Видишь ли… Не помню, говорила я уже или нет, но наши матери не просто сестры. Они близнецы. И всегда они были вместе, с самого детства, учились в одном классе, потом на параллельных курсах. Моя мама на философии, твоя на психологии, они так договорились, чтобы вдвоем больше знать. И никогда они не в чем не соревновались, наоборот, держались вместе, ведь им нечего было делить, все давным-давно было поделено поровну. Но, как обычно и бывает, такому счастью рано или поздно должен придти конец, и случилось это, когда мама встретила Алексея. Человека, который знал будущее, и который при первой же встрече сказал ей, что та станет его женой. Так оно и вышло.
Соня снова включает фонарик и начинает водить им по небу, от одной звезды к другой:
– Я не знаю точно, что на самом деле произошло… Мама всегда не очень понятно рассказывала. Знаю только, что через месяц она уже была беременна мной, и они с Алексеем поженились. И вот тогда, когда составлялись списки приглашенных гостей, маме впервые пришла в голову мысль – а что, если Алексей увидит ее сестру? А вдруг он посмотрит на Ольгу Павловну и скажет: «Что же ты нас раньше познакомила»? Маме, которая всегда была точной копией сестры, вдруг начало казаться, что та красивей ее. Ей вдруг стало думаться, что психология более интересна, чем философия, и психолог знает, как привлечь к себе внимание мужчины. И… Это смешно, конечно, но в итоге мама настояла на том, чтобы никаких торжеств не было.
И Соня даже не смеется на этот раз, а только хмыкает ртом.
– Она убегала от проблемы, понимаешь. Потому что боялась встретиться с ней лицом к лицу и… проиграть. Вот чего она боялась на самом деле – что сестра, с которой они всегда были равны, вдруг окажется сильней, и мама потеряет свое счастье, свою любовь и свою новую жизнь. Это глупо, я считаю, и может, уже тогда она была немного больна, но факт остается фактом, сначала она отменила свадьбу, потом долго не разрешала сестре приходить в гости. То работа допоздна, то еще что-то… Естественно, долго это продолжаться не могло – Ольга Павловна все-таки пришла, и они с Алексеем встретились. Что было дальше, мама не рассказывала, но мне известно одно, что, по иронии судьбы, наш папа как раз очень интересовался психологией.
– Наш папа?
– Деф, ты так и не понял? У нас с тобой один отец, и никакие мы не двоюродные с тобой, а почти родные, учитывая, что наши мамы были сестрами. У нас с тобой один папа, который сначала бросил нас, а потом и вас, застрелившись в твоей комнате. Он застрелился, когда после показаний моей мамы милиция приехала в ваш городок.
А я лежу, и хмель снова начинает подходить к голове, так что Сонины слова иногда сливаются в одну большую кашу, а иногда, наоборот, растягиваются до неузнаваемости, и ползут мимо меня, как змеи, разве что не трогают. Все-таки вино – интересная штука. Пьянеешь, в глазах размывается все, ноги как деревянные, а потом падаешь, и вроде трезвеешь ненадолго, затем снова пьянеешь. Вон и Соня тоже, говорила, что пьяна, а сама и буквы нормально говорит, и с мысли не сбивается.
Но кое-что я все же услышал. У нас с Соней один папа, который раньше был с ее мамой, а потом с моей. Теперь понятно, почему мама вела себя так, как будто была Соне чем-то обязана, и в квартире ей разрешила жить, и со мной гулять отпустила. Теперь понятно, почему мы и переехали сюда, от Сониной мамы подальше, чтобы даже случайно не встретиться с ней. Папа, как настоящий ветер, вырвал маму с корнями и унес в этот городок, чтобы начать здесь новую жизнь.
Соня продолжает:
– Я тогда была еще маленькой, но мне почему-то запомнились ее слова: «Папа обязательно вернется, потому что у него есть ты». И это мама мне говорила, когда уже вышла замуж во второй раз, за Антона. Она все равно верила, что папа приедет и останется у нас навсегда. Но в один прекрасный день она узнала от сестры, что та беременна, и, что уж говорить, с тех пор начался наш маленький ад. Сначала, пока Антона не было дома, она звонила сестре, ругалась на нее такими страшными словами, каких я до сих пор ни от кого не слышала, и звонила она ей почти каждый день, до тех пор, пока на том конце провода ей не сообщили, что такие там больше не живут. Тогда она стала обвинять во всем меня, меня, представляешь! За то, что я не смогла вернуть ей папу. А ведь мне было всего два года! Ты можешь себе такое представить?
Я отвечаю, что не могу.
– Вот и я так думаю. Только это еще не конец – я уже говорила, что как только мама вроде бы успокоилась, начала приходить в себя, как вдруг папа, ни с того, ни с сего, начал к нам приезжать, да не просто приезжать, а приставать к маме, и ко мне, говорить, что кроме нас ему больше ничего не нужно. А потом… Потом этот внезапно появившийся Антон, папин пистолет, мамины крики. И долгие годы моих и маминых мучений.
Соня переводит дух:
– Так что если это и не оправдание, то хотя бы объяснение моему приезду сюда. Понимаешь, я выросла в семье, где Ольгу Павловну считали за врага, за человека, который предал родную сестру. Мама все время говорила мне, что именно из-за Ольги Павловны у меня нет ни отца, ни отчима. А под конец – жизнь с ней стала совсем не выносимой, и с каждым днем становилось все хуже, если раньше она позорила меня перед дворовыми ребятами, то потом она и вовсе стала меня забывать, и мне уже страшно было оставаться с ней наедине. И я решила убить сразу двух зайцев, расстаться с мамой и отомстить Ольге Павловне. Я хотела решить проблему, а на самом деле трусливо убежала. Я думала, что буду как ветер, а сама, как дерево, вросла в свои детские обиды.
– Как дерево?
– Я думала, что буду шаровой молнией, которая взорвется при столкновении с главным врагом своей жизни. А сама только аж замерла при первой встрече. Потому что я увидела ту, кем могла бы стать моя мама. Красивую, спокойную, и, что самое главное, добрую! Она встретила меня так, как будто я была ей родная дочь, распереживалась из-за моей истории, которую я сочинила про умершую мать, накормила меня, разрешила остаться. Я совсем не того ожидала! Я думала, что буду терпеть ее, до тех пор, пока не выпадет случай отомстить. А получилось так, что мне лишь захотелось, чтобы это была моя собственная мама. И мне стало настолько стыдно, что захотелось побыстрее уехать обратно, но я не могла – как же так, ведь я не могла просто убежать, ведь я никогда не убегаю! И вот я решаю отнять у нее сына, то есть тебя, Деф, по-быстрому, чтобы просто сделать гадость и успокоиться. Я хотела, чтобы ты уехал со мной в Петербург, а там бы я тебя бросила, вот и все, что я хотела сделать.
– Ты хотела меня увезти и бросить, Сонь? Но зачем?
– Ну, я же говорила. Чтобы присвоить себе что-то такое, что ей очень дорого. Чтоб отомстить, чтобы заставить ее страдать, не знаю, ну дура, чего с меня взять!
– Но зачем? – я все еще стараюсь не думать.
– Затем, что вы выиграли, ведь папа умер у вас! Да только… Я вот смотрела на Ольгу Павловну, и все больше чувствовала, что человек она на самом деле очень хороший, и нисколько она тут не виновата, а виноват отец, который не мог никак выбрать между двумя сестрами, и моя мать, которая обманывала собственную сестру. Я чувствовала, что Ольга Павловна не виновата, а понимать отказывалась, потому что вы выиграли, а мы нет, потому что у тебя хорошая мама, а у меня нет. И я не понимала уже, что делала.
Я лежу, и слушаю ее, а думать пока об этом не хочу, отвлекаюсь на ветки и на звезды, разглядываю пальцы, сравниваю свою руку с деревом. Жалко, что нельзя иногда рассказать всю историю в один миг, чтобы раз – и все, и не надо было бы заставлять себя не думать. Потому что если я сейчас вдруг подумаю, то могу о Соне стать плохого мнения, а мне все же чувствуется, что она не такая, и поэтому я хочу сначала дослушать до конца, а потом уже думать. Поэтому я и спрашиваю ее о ерунде всякой, это чтобы не думать.
– А дальше что?
– А дальше мы сидели с тобой у пруда, и я тебе говорила какую-то чушь насчет того, любишь ли ты шутить, а ты мне тогда сказал: «Зачем ты меня обманываешь». Вот это был первый настоящий удар по мне, и по моим планам. Это был первый шаг к тому, чтобы я поняла, какая же я дура. Конечно же, тогда я старалась и виду не подать, что попалась, поэтому все вышло еще более глупо. А потом… Потом мы уже стояли под мостом, и я думала, что же я делаю, и главное, зачем – чтобы отомстить твоей маме, или уже по собственному желанию. Тогда я еще надеялась, что просто выполняю свой план. Однако, я ошибалась.
– То есть, ты все же меня любишь?
– Люблю, Деф. Да, теперь я могу сказать и это слово. А ты меня любишь?
– Люблю, Сонь.
– И не сердишься на меня, что я такая дура?
– Нет, Сонь, не сержусь. Но ведь ты теперь уедешь, да?
– Придется, Деф. В конце концов, я убежала от мамы, и мне нужно вернуться. Вернуться и решить ситуацию, не боясь ничего, поговорить с ней, а если даже совсем ничего не получится, все равно на первые заработанные деньги сюда приеду, и буду снимать комнату. А ты можешь со мной жить, если Ольга Павловна не будет против.
– Она не будет.
– Потому что мне все же нравится у вас тут, в Петербурге тоже интересно, но… Здесь у каждого свои истории, свои страхи, и это помогает справиться с собственными. Так что я скоро вернусь, Деф, время очень быстро пролетит.
– Ты все же молодец, Соня.
– И это ты говоришь после всего, что я сейчас рассказала?
– Но ведь ты нашла в себе ошибку. А это самое главное, ты так сегодня Чижову говорила.
– А ведь и правда! Тогда давай забудем эту мою выходку, как страшный сон, как ошибку, которой больше нет.
– Давай.
И мы снова целуемся.

Наконец, мы встаем и отряхиваемся от листьев, палок и букашек, которые к нам прилипли, и собираемся идти домой, потому что я уже замерз немного, и зеваю.
– Все-таки выпить иногда можно – да, Деф?
– Да, мне понравилось.
– Можно было бы и каждый день пить, но тогда вино возьмет над нами верх. Нужно не бояться пить, и не бояться не пить, вот это, я считаю, правильно.
Мы идем, а над нами ночное солнце светит, белое, большое, как блин, и пятна какие-то на нем, днем их не видно, зато когда солнце ночью остывает – все видать, как на ладони. И тени какие-то другие стали, иной раз смотришь днем, так они черные как кляксы, и холодно в них, а здесь никакой разницы, что в тени, что на свету. В некоторых домах еще окошки какие-то светом горят, наверное, кто-то тоже ночь решил посмотреть, но не так как мы, а из дома. Все же я доволен, что ночь увидел, и звезды, и ночное солнце, и еще пьяную Соню, у нее после вина стали глаза смешно блестеть, как будто они из стекла сделаны.
– Деф… А как ты думаешь, меня твоя мама точно простит за то, что я ей наврала?
– Простит. Здесь все друг друга прощают, потому что все в чем-то виноваты.
– А ведь знаешь… Что я сейчас подумала, когда про вино говорила. Ведь это самое главное и есть, не бояться ничего. Вот это и есть совесть. И если я не побоялась уйти, но боюсь вернуться, значит, что-то уже неправильно, и есть над чем подумать. По-настоящему хороший человек и умереть не боится, потому что если Богу будет так угодно, значит так и надо. Вот Павлик с Наташей, они почему боятся? Что Гриша их ругать будет, что все узнают, так ведь что здесь такого, если у них настоящие чувства? Или что дети родятся «не такие»? Так ведь здесь не угадаешь, они и у других людей «не такие» рождаются, ведь никак нельзя угадать. Это же просто вероятность, случай, а быть ему или нет, решать Богу. И неважно, где эта вероятность больше.
– Они скажут, Сонь. Даже, думаю, завтра скажут, потому что завтра день будет для таких дел особенный, праздник. Гриша тоже завтрашнего дня ждет.
– Ну, будем надеяться, что все у них сложится хорошо.
– И у нас.
– И у нас тоже.
Ночью как-то особенно тихо, совсем не так, как если бы не было машин или людей, а еще тише, без жужжания света, без скрипа теней по асфальту. Соня мне говорит, что когда ночью засыпаешь, то кажется, что подушка дышит, а на самом деле это соседи по дому дышат, и через подушку просто слышно все. Вот как ночью тихо, слышно даже, как ноги по земле ступают, а на ней следы появляются – шшшшш, шшшшш.
Мы доходим до дома, а вокруг уже ни звука, и света в окнах нет, все спят, устали, наверное, и высыпаются перед воскресеньем. И только наше топанье нарушает эту ночную тишину, а еще шуршание одежды о стенки, потому что мы все еще пьяные немного и нас пошатывает. Соня находит у себя ключ, кое-как просовывает его в скважину, и открывает дверь. Мы входим, и заносим с собой целое облако холодного воздуха, который тут же начинает бороться с нашим домашним, отчего вокруг становится сначала очень холодно, потом жарко, потом снова холодно. Я прошу Соню, чтоб она сделала мне чая.
– Хорошо. Вот, я тебе чайник поставила, а когда вскипит, налей в эту кружку, там я все уже положила, – и она уходит к себе в комнату.
Когда чайник начинает свистеть, я снимаю его с плиты, и заливаю кипятком кружку, над ней появляется облако пара, которое тут же переходит в подчинение к теплому воздуху, и они уже вместе, с новой силой, атакуют тот, что мы принесли с улицы. Но холодный воздух все равно не сдается, то появляется, то снова пропадает, отчего мне снова становится то жарко, то холодно. Тогда я вливаю весь чай разом себе в рот, и ошпариваю им себе язык, зато пар от чая прогоняет этот холод из меня, хотя бы на время, а к утру холод и сам уйдет. Я беру таблетку из шкафчика, проглатываю ее, и иду к себе в комнату, спать.
Заворачиваюсь в два одеяла, чтобы не замерзнуть, прижимаюсь к подушке и слышу, дыхание чье-то. Медленное и ровное, как часы, и как будто знакомое очень. Я шепчу в подушку:
– Сонь, это ты?
– Да, – отвечает подушка.
– Спокойной ночи, Сонь. Надеюсь, мама не очень зла на тебя утром будет.
– Надеюсь. Деф… – шепчет подушка.
– Что, Сонь?
– Иди сюда, в мою комнату.
– К тебе? А это еще зачем? – я спрашиваю, а сам уже догадываюсь, что это все означает, и у меня как будто душа в шею давить начинает.
– Будем… спать как взрослые.
– Сонь… Но ведь мы даже не двоюродные, а почти родные …
– Ну и что? Это же всего лишь вероятность, а сработает она или нет, решает все равно Бог.
– Но…
– Просто иди. И ничего не бойся.
Я встаю с кровати, в одних трусах и тапках иду в коридор, держась за стенки, таблетка, кажется, снова пробудила вино, да так, что в голове начинает кружиться. И, если бы я не знал наизусть каждый уголок в нашей квартире, то наверняка бы врезался во что-нибудь лбом. Наконец, я нахожу нужную дверь, толкаю ее и вижу – Соня лежит на кровати, причем совсем голая, а одеяло рядом положено. У меня, как я это увидел, сразу вся кожа мурашками покрылась, и холодный воздух вернулся, обволок лицо, грудь, шею. Соня же смотрит на меня, а потом ниже, и я понимаю, что должен тоже снять, ну, трусы. Я хватаю за резинку рукой и тяну вниз, сначала с одной стороны, потом с другой. И как только я оказываюсь совсем без них, то…
Понимаю, что снова стою снаружи комнаты, и в коридоре как будто светлее стало, и красочнее. Я пытаюсь открыть дверь, но у меня ничего не выходит, я толкаю еще сильнее, бью по ней ногами, но она даже не шевелится. Я уж собираюсь найти какой-нибудь таран, как вдруг замечаю, что в двери замок появился – а ведь его раньше не было! Причем замок такой, каких я не встречал никогда, на лодку похож, и качается, как на волнах. И тут я смотрю на себя, и вижу, что из меня ключ торчит, да именно такой, который к такому замку подойдет. Я подхожу ближе, вставляю его в замок, и…
Оказываюсь в лодке, той самой, которая только что замком была, теперь я плыву в ней по реке в каких-то джунглях, отовсюду лианы свисают, птицы поют вокруг, а лодка качается еще пуще прежнего. Я сижу с одного конца, а Соня вдруг оказывается на противоположном, и ее так же качает в ней, как и меня. Соня спрашивает: «Тебе нравится?» и я киваю, отчего нас начинает качать еще сильнее. Со всех сторон голоса раздаются, да такие, каких я и не слышал никогда, а голоса эти все об одном мне твердят:
– Всего лишь вероятность!
– Главное не бояться!
– Такие вещи решает только Бог!
Вдруг я замечаю, что дальше река обрывается, и оттуда какой-то шум доносится, как будто водопад грохочет. Я говорю Соне, что нам надо бы свернуть к берегу, но она как будто меня не слышит. Я пытаюсь грести, и от этого лодку еще больше качает, и кажется, что она вот-вот перевернется, я говорю Соне, что надо выпрыгивать, а она хватает меня и шепчет прямо на ухо:
– Главное, не бойся.
И мы падаем вниз. А потом я открываю глаза и вижу ее перед собой, живую и невредимую, и она целует меня в губы. А я только и успеваю сказать, что таблетка во мне проснулась и тут же выключаюсь, прямо на Соне.

Я просыпаюсь от грохота молнии за окном, и оттого, что как будто горю в огне, а сам как будто изо льда, холодный воздух завладел мной и не хочет проигрывать, даже сейчас, утром. Соня лежит рядом и дышит, ровно и медленно, так же, как и вчера, через подушку, когда я уже собирался спать. Я вспоминаю, что вчера было, и все помню, наверное, потому что мамы еще дома нету, и она не успела украсть у меня память. Помню нашу ночную прогулку, поцелуи, как мы катались на лодке, и церковь помню, и отца Федора, и Чижова. А может, помню потому, что моя память затиралась снами, а сегодня мне впервые ничего не приснилось.
Я встаю, одеваю трусы, которые так и пролежали всю ночь рядом с кроватью, и иду на кухню, чтобы приготовить себе чай. В конце концов, если смог залить кружку кипятком, то и с чайником, наверное, управлюсь, и с пакетиком, который нужно в кружку положить. Получается у меня, правда, только с третьей спички, но вот уже огоньки весело бегают вокруг железного круга, и остается только из ковшика налить воды в чайник. Как вдруг из коридора слышится звук открывающегося замка, и я понимаю, что пришла мама.
Я выхожу в коридор и вижу ее, уставшую, невыспавшуюся и сердитую, она даже не здоровается со мной, и только спрашивает:
– Соня еще здесь?
– Да, но она… Она все объяснит тебе, ты выслушай, у нее были причины…
– Значит, ты уже знаешь. Ничего, потом расскажешь. Где она, спит? – мама говорит прерывисто, как будто с большим усилием выдавливает из себя буквы.
– Да, спит, но…
– Отойди, Деф, я сама разберусь.
Мама входит в Сонину комнату, и встречает ее там уже полуодетой:
– Ольга Павловна, извините. Я вам все объясню, вы только…
– Поздно спохватилась, Соня. Сейчас же одеваешься, и в Петербург.
– Как сейчас? Так ведь посмотрите, гроза на улице!
– Ну и что, как видишь, со мной ничего не случилось! И я еще, дура, поверила в твои сказки, думала, ты уже взрослая девушка! Согласилась помочь, да вот только зачем, чтобы дверь мне открыла абсолютно живая сестра, а со мной бы стоял еще и участковый? Чтобы я потом долго оправдывалась перед этим участковым, чтобы слушала крики больной сестры, а потом ночевала на вокзале, ожидая утренней электрички? Так вот что, после всего этого будь-ка добра поехать под дождем. И немедленно.
Соня даже оправдываться не стала, только еще раз извиняется, опускает глаза и идет обуваться в коридор. И до того мне обидно становится, что вот так она уедет от нас, и мы с ней даже попрощаться не сможем, что я хватаю маму за руку, и говорю:
– Да мам, ну что тебе станет, если ты выслушаешь? Ты же не знаешь, почему так вышло!
– Вот она уйдет, и ты мне расскажешь. А после таких шуточек ноги ее здесь больше не будет, и это мое последнее слово.
– Но мам!
– И никаких мам… – и вдруг мама замечает, что я весь дрожу. – Деф! Что это с тобой такое? Ты что, простудился? – она трогает мой лоб ладонью. – Да ведь у тебя жар! Ты когда успел-то, из церкви когда возвращался что ли?
– Нет, – отвечаю я, и тут же понимаю, что зря так сказал.
– И где же ты еще умудрился побывать? – мама уже косится в сторону Сони.
Я говорю ей:
– Нигде.
А Соня говорит:
– Мы ходили ночь смотреть, в парк. Деф у вас ни разу ночь не видел.
– Вот и увидел! Вот и посмотрели, посмотри теперь лучше на Дефа, что с ним сейчас. О Боже, нужно врача на дом вызывать. Его всего знобит.
Она уходит на кухню за телефоном, и тут же кричит оттуда:
– Кто оставил чайник?
И я вспоминаю, что оставил пустой чайник, без воды, на газу, когда пошел маму встречать. А потом я отвлекся на Соню, и вовсе про него забыл, и он, видимо, полностью сгорел. Мама снова кричит:
– Деф, это ты ставил? Я разве тебе разрешала чайником пользоваться?
– Нет.
– Не слышу?
– Не разрешала.
– И почему ты ослушался?
– Не знаю. Я думал, я сам…
– Что сам? Думал, что самостоятельный? И где твоя самостоятельность? Простудился, чайник спалил, а кто платить врачу будет? Кто будет новый чайник покупать? Я же немного прошу, я хочу только, чтобы ты меня слушался, я и так тебя кормлю, пою, а ведь мы живем на пособие! Я из-за тебя работу даже бросила, и что я получаю взамен? Может, скоро ты и вовсе уедешь в другой город, как Соня?
Затем мама набирает номер, а я смотрю Соню, и вижу, что она совсем не хочет уезжать именно сейчас, молча, когда даже проститься по-человечески не получится. Вот если через полчаса хотя бы, уже совсем другое дело, и совсем бы по-другому месяц ожидания прошел. А затем я смотрю на дверь, и вижу, что из нее ключ торчит, мама забыла его вытащить, когда пришла. Я показываю на него Соне, а сам в это время засовываю ноги в туфли и одеваю на себя пальто. Соня кивает головой вверх, мол, «Давай?», и я ей киваю в ответ, но уже головой вниз – «Давай». В этот же момент из кухни слышится звук открывающегося холодильника, и мамины крики. А мы даем деру на улицу.
Я сворачиваю за угол и бегу к следующему дому, а Соня за мной, и мы за несколько секунд уже промокаем до нитки, потому что дождь проливной, с грозой даже. Соня бежит сзади, и кричит:
– А куда бежим-то?
– К друзьям моим, Димке и Жене. Я у них уже сидел один раз, когда из дома убегал.
– А мама твоя нас не найдет?
– Она пока выбежит, нас уже и след простынет. А на эту сторону наши окна не выходят.
Мы вбегаем в парадную, поднимаемся на третий этаж, и останавливаемся, чтобы отдышаться. На лестнице есть окно, и через него я вижу, как из нашего дома выбегает мама и смотрит по сторонам, затем забегает обратно в дом. Соня тоже все это видит:
– Вот теперь-то тебе точно достанется, Деф. Может, даже и вместе со мной выгонят! А если так, то поедешь?
– Поеду. Только она не выгонит. И не отпустит даже, отругает, и снова под замок.
Вдруг дверь перед нами открывается, и из нее Димка выходит, покурить, наверное. Он в спортивном костюме, с засученными рукавами и небритый, в каких-то тапках дурацких, то ли ластах, то ли шлепанцах. Соня, как его увидела, чуть не вскрикнула – так многие делают, когда в первый раз его видят. А Димка даже глазом не моргнул:
– Деф, ты что здесь делаешь, такой мокрый?
– Димка, привет. Это Соня, познакомьтесь. Мы у тебя посидим, можно?
– А. Ну посидите, только недолго…
– Мы на полчасика буквально.
– Хорошо, но не больше. У нас тут это… полеты наяву. Проходите, я пока покурю тут.
А все дело в том, что у Димки руки очень страшные, они после войны почернели, на том месте, где у нас вены, и лицо у него стянутое немного, пожелтевшее. Дима говорит, что это у них с Женькой после того появилось, как в них атомными бомбами бросали, а у Жени еще и язык отнялся, он теперь только гласные выговаривает и слова некоторые, те, что покороче. Мы, как заходим в коридор, Соня сразу мне шепчет:
– Деф, ты куда нас завел? Ты видел его руки?
– Это ничего, Соня, ты привыкнешь, это после атомных бомб.
– Дурак ты, Деф! Это он тебе рассказал? И давно ты с ним дружишь?
– А я не помню… Вернее, как себя помню, так и дружу, и с ним, и с Женькой.
Только Соня хочет что-то у меня спросить, наверное, кто такой Женька, как тот вдруг сам из своей комнаты вылезает, и здоровается с нами:
– Ауууаааиеее…
Я шепчу Соне:
– Ты не бойся, он всегда такой. Это Женька, он плохого не сделает. Они с Димкой вместе живут.
– А с ним-то что? Что у него с произношением? – шепчет Соня, и тут же замолкает, увидев руки Женьки. – О, Господи. Куда ты нас завел, Деф… Куда ты завел…
А тот не замолкает, повторяя одни и те же звуки, как будто у него заело пленку:
– Аууууааааиииииеееиииооо… У… оии…. Ииииаааа… – вдруг кто-то сменил ему кассету, и он начинает выпаливать, – Джеф! Джеф! Ииаа…. Джеф!
На Женькин крик входит Димка с незатушенной сигаретой, а затем бурчит себе под нос:
– Ну что ты там… А, вижу – как обычно… Ну терпи, родители приедут, будет, а пока полетаешь медленно. Что я тебе, волшебник, что ли, – и Димка смеется.
Соня просит меня остаться в коридоре, а сама уходит на лестницу с Димой вместе, чтобы поговорить. Она спрашивает его, что ему от меня нужно, и почему я считаю его своим другом. Только Соня думает, что я не слышу ничего, а ведь мне все понятно, о чем они там говорят. Правда, у меня почему-то в одно ухо влетает, и тут вылетает из другого, как будто не находит места, где можно было бы остановиться. Димка отвечает:
– Так я и сам не знаю, что он сюда приходит. Нас с Женей сюда родители привезли, так с тех пор Деф и шляется за нами. Ну, я не против, хочет, пускай, мне-то что. Может, гены какие-то.
– В смысле?
– А мы с его отцом знакомы были, вместе церковь одну охраняли, ну, там реликвии какие-то… Только однажды ее все-таки ограбили, и нас всех троих с этой работы и вышвырнули. Алексею еще какой-то хвост достался, и он его себе оставил, что он там с ним сделал, не знаю, мы с тех пор больше и не виделись. Кстати, как вас там… Соня? Соня, не обижайтесь, но вам лучше все же уйти, сейчас еще и родители мои приедут, мы их как раз ждем, а то все кончилось… Последнее сейчас… съел.
– Да, хорошо, мы тогда пойдем. Хотя подождите… Родители? Но ведь вам уже лет под сорок, а то и больше?
– А это уже не ваше дело, не так ли?
Соня ничего не отвечает и заходит обратно в коридор, а когда за ней появляется Димка, то я вдруг понимаю, что уже ничего не помню, вылетело в другое ухо, и ничего за собой не оставило, даже шипения. Так что о чем они там разговаривали, мне остается только догадываться. А лучше у Димки потом спрошу, он мне расскажет, как другу.
Соня говорит мне:
– Деф, я думаю, нам лучше пойти. Сейчас сюда приедут, да и вообще – чего тянуть? Попрощаемся на лестнице, да пойдем.
Я не хочу уходить, хочу еще немного побыть с Соней, но раз ей так угодно, то я соглашаюсь, в конце концов, эти несколько минут ничего не решат. Мы выходим на лестницу, спускаемся на первый этаж, и под шум дождя снова целуемся – зная, что не увидимся теперь уже целый месяц, а может, даже и больше. От такого прощания даже холодный воздух начинает отступать, и мне становится жарко, так, как не было уже давно. Затем мы выходим, и под громыхание молний идем к своему дому, мокрые, но счастливые, потому что у нас еще все впереди, и мы не боимся.

И как только мы подходим к нашей парадной, дверь вдруг открывается, и появляется сначала мама, а за ней все наши соседи, ну, или почти все – те, кого мама смогла разбудить, наверное.
– Вот и сами нашлись, голубки.
– Да, и искать никого не надо. Что ж вы, Ольга Павловна, не предупредили, что они сами придут? Мы бы спали дальше.
– Так откуда ж я знала? Извините, ради Бога, я ведь думала, что их искать надо будет, а у Дефа температура, ему на улицу совсем нельзя, и тут еще такой ливень. Извините.
– Да ничего, Ольга Павловна, вы не виноваты. Это все вон, стоит, красавица. Я как ее увидела, сразу подумала, что-то неладное будет, – это Лида говорит.
И все они смотрят на Соню, и соседи, и мама – как будто она виновата не только в том, что они рано встали в воскресенье, но и во всех их остальных несчастьях. И такая неприязнь в их глазах виднеется, что даже мне не по себе становится, а я разные глаза за свою жизнь повидал. И если Димка все же нас всех выдумал, то зачем он выдумал эту злость, которая совсем не должна быть у людей на самом деле, и очень обидно становится, когда такую злость видишь.
Гриша говорит:
– Они ведь еще вчера ночью куда-то ходили, Ольга Павловна. Я сам видел, хотя я им говорил, что вы приказали им спать ложиться.
– Это я уже знаю, Гриша. К тому же, из холодильника пропала бутылка вина, представляете?
– Ах, Боже! Это ж мне было куплено, – шепчет кому-то Чижов, но шепот получается не очень-то тихий. Остальные тоже заговорили, кто-то даже милицию предлагает вызвать.
– Ну, милицию-то не надо, а выпороть их стоило бы, – говорит усач с верхнего этажа.
Мама на это отвечает:
– Милиции мне уже хватило. Эта девица наврала мне, что моя сестра умерла, меня чуть инфаркт не схватил! Приезжаю с участковым к ней на квартиру, а она жива, здорова! Я со стыда чуть не сгорела.
Все начинают вскрикивать – «Как же так?», «Да что же это за человек такой», «Дьявол настоящий». Кто-то говорит даже:
– В тюрьму за такие вещи сажать надо.
И мне за Соню очень обидно становится, и я вдруг громко кричу, сам того от себя не ожидая:
– Замолчите, вы! Вы ничего про Соню не знаете, и почему она так сделала, тоже не знаете! Она просто не боится ошибиться, вот и ошибается, а вы ее за это в тюрьму хотите! Так вот что я вам скажу, без ошибок, может, вас и на свете бы не было, а уж меня-то точно, ведь правда?
Мама тут же покраснела от таких слов, и видно, что совсем не ожидала от меня этого. И кто-то из толпы соседей говорит чуть слышно:
– А ты и есть ошибка.
А другой добавляет:
– Смотри-ка, дурак заговорил, – и смеется.
Мама тут же подзывает меня к себе, и я подхожу, а затем она говорит Соне:
– Вот и смотри, что ты сделала. А теперь поворачивайся, и к станции. Вот пятьдесят на дорогу, тебе хватит. И только попробуй не уехать.
Соня берет эти пятьдесят рублей, кладет себе в карман, и делает несколько шагов от дома. Кто-то из соседей шепчет не очень хорошие слова, и другие хихикать начинают. А я не слышу ничего, только слышу, как Соня следы на асфальте оставляет – вот она остановилась, затем снова прошла немного. А потом она поворачивается и говорит громко, чтобы все слышали:
– Только вы ничем не лучше! Деф очень правильно сказал, а вы только рассмеялись, но ведь вы сидите здесь, и ничего не делаете. Да, я поступила неправильно, но ведь мы все ошибаемся. Если что-то делаем. А вы, вы только и ждете, чтобы кто-то ошибся, чтобы посмеяться ему в лицо, мол, мы-то лучше! А между тем, вы не только не лучше, но и хуже гораздо, потому что вас нет на самом деле, и вы боитесь хоть кем-то стать. Какой же от вас толк тогда?
Соседи все замолкают, и только один кто-то вдруг кричит из толпы:
– Мы живем своей жизнью! А ты не лезь! – и это, оказывается, Чижов, который уже где-то опохмелиться успел.
– А, дядя Коля! Извините, но что-то уже не хочется называть вас Николаем, – Соня подходит к нему ближе. – Это не вы ли, дядя Коля, вчера хотели все изменить? Это не вы ли соглашались со мной, что нет ничего лучше, чем исправить ошибку? А может, это и не вы сознались мне вчера, что любите Дашу?
При этих словах соседи снова начинают гоготать, да так, что заглушают бедного дядю Колю, который истошно кричит:
– Молчи! Молчи, дура! Не позорь, не было всего этого! Слышите, не было ничего!
– Было, дядя Коля, было! И плакали вы, и говорили, что пить бросите, и что же?
– Так ведь я пьян был… Я ведь и не помню ничего, слышишь, я ничего не помню!
– Но ведь вы любите Дашу, скажите?
– Нет, не люблю! И не любил никогда!
– Скажите честно! Не бойтесь, просто скажите. Вы увидите, как сразу легче вам станет, вы же можете все исправить. Они ведь смеются над вами специально, чтобы вы не сказали, чтобы не стали вдруг лучше, чем они. Скажите же, не бойтесь!
– Не позорь, Сонечка… Не люблю я никого, не позорь… – и его вовсе перестает быть слышно, за общим хохотом.
Кто-то кричит:
– Ура новобрачным!
– Колька, признавайся!
И дядя Коля совсем замолкает, и сгибается вдвое, чтобы его никто не видел. Хорошо хоть Даши рядом нет, а то и она бы согнулась вместе с ним, от позора. При виде всего этого Соня громко говорит:
– Так вот вы все какие… Ольга Павловна, а вы хоть знаете, что Деф с наркоманами дружит? Вы знаете, что он даже звезды никогда не видел раньше? И вы сейчас все смеетесь над дядей Колей, а ведь это вы его и спаиваете! Это вы все ему наливаете с утра, чтобы он на вас не злился – а ведь на самом деле вы его только портите! И те родители, которые Дефовым друзьям наркотики привозят, они тоже, наверное, хотят, чтобы их дети были ими довольны, чтобы любили своих родителей, а не трясли с них деньги. А на самом деле они их убивают! И Дефа вы так же убьете, потому что не делаете ничего, что пошло бы ему на пользу, а ведь он больше вас всех понимает, просто он другой, не такой, как вы.
Все молчат, а Соня продолжает:
– Я сейчас уеду, но я заработаю денег, и вернусь, сниму здесь квартиру, и буду жить, вам назло.
– Даже не думай возвращаться, – вдруг прерывает ее мама.
– Это как же так, Ольга Павловна?
– А вот так, Соня. Тебя здесь не любят. Ты здесь чужая. И этот город не для таких, как ты.
– Это уже не вам решать!
– А что ты скажешь про тапки, которые я у тебя в спальне нашла? Я ведь знаю, чьи они… – и тут я вспоминаю, что забыл их одеть, когда пошел чай заваривать.
Соня краснеет, но никто уже не смеется, наверное, потому что неудобно над этим смеяться, а может, потому что на этот раз ошиблись здесь они, а не мы. Только слышно, как тихие голоса гуляют по толпе, из стороны в сторону – «Шшшшш», «Шшшш»… Соня говорит негромко, но очень уверенно и четко:
– А я не скрываю, и не боюсь. Да, было, только что же вы на этот раз не смеетесь? А может, это было единственным, что отличало Дефа от вас, и теперь у вас не осталось ничего, что бы ставило вас выше?
– Но Деф тебе… двоюродный брат! – говорит мама.
– А мне все равно, потому что здесь моя совесть чиста. И если и есть «вероятность», то решает все равно один только Бог. И Он на нашей стороне, иначе почему вы перестали смеяться? И кстати, Гриша, вы знаете, с кем встречается ваш сын?
– Ну, уж не с тобой, это точно.
– Я на это и не претендовала…
И вдруг позади толпы слышится: «Не лезь не в свое дело!», и вперед выбивается Павлик, Гришин сын. Он подходит к Соне, и говорит ей еле слышно:
– Я сам разберусь.
– Да ты-то что боишься! Ты же молодой! К тому же, они ведь все равно узнают… И ты не должен ждать какого-то момента, потому что ты не виноват ни в чем, и стыдиться тебе нечего! Эти люди, они никогда не дадут тебя сказать, а ты должен быть сильнее их. Скажи сейчас, ведь твоя совесть чиста, – говорит ему Соня.
– Не решай за меня, что я должен, а что нет! Тебе сейчас уезжать, а мне жить здесь, и может быть, до самой смерти!
И он хочет зайти в парадную, но тут уже Гриша хватает его за шиворот, и разворачивает к себе:
– Нет, теперь уж ты скажи, раз случай выдался. Ты … Ты голубой, да?!
– Хуже, – Павлик смотрит вниз, и не говорит больше ничего.
– Что может быть хуже-то? Говори быстрей, пока я тебя при всех не выпорол! С кем встречаешься?
Павлик молчит, и все притихли в ожидании, боятся пропустить заветное слово. Только Павлик так и стоит молча, и даже не шевелится, и я понимаю, что еще немного, и Соня сама скажет. Поэтому я говорю за нее:
– С Наташей он встречается.
И тут же с криком «Ах ты урод!» дядя Гриша бросается на сына, и бьет его кулаком по лицу. Павлик падает, а Гришу хватают остальные соседи, и оттаскивают назад, а тот продолжает шуметь, материться. Павлик отбивается от него уже лежа, а сам кричит:
– Но ведь мы только двоюродные! Тут еще под вопросом…
Как вдруг дядя Гриша выпаливает:
– Не двоюродные вы никакие!.. – и тут же закрывает руками свой рот, падает на колени, и прижимает лицо к ногам. – Что же я сказал? Что… О Боже… Это неправда все, слышите? – он кричит, а по молчанию остальных видно, что все уже поняли, о чем он. – О Боже…
Павлик приподнимается:
– То есть ты с сестрой… И мы с Наташей – от… Ты мог раньше сказать?!
– Как я мог? Мы из-за этого сюда и переехали! А теперь куда нам деться? Куда вообще отсюда можно деться? – он поворачивается к Соне и кричит, – Спасибо тебе, дура! – а затем к Павлику, – И тебе, урод! И куда, куда теперь уехать? Ведь отсюда больше некуда… О, Господи!
И он убегает в парадную, а Павлик так и остается стоять, не шелохнувшись. Соня бежит за дядей Гришей, и кричит ему:
– Но ведь вы посмотрите на нас, мы – дети! Это вы, взрослые, запираетесь в этом городке, в своих ошибках, боитесь даже притронуться к ним, а мы… Нам хочется совершать ошибки, чтобы было что исправлять, ведь это самое главное! А вы умеете только убегать, и этому же учите этому своего сына, а это неправильно!
Но Гриша захлопывает за собой дверь и не говорит больше ни слова. Соня говорит уже тише, как будто самой себе:
– Но ведь это все равно бы стало явным!
Павлик стоит, по-прежнему не шевелясь, а остальные молчат, и ждут, что же произойдет дальше. Наконец, Соня возвращается от двери дяди Гриши, и через толпу выходит под дождь. Она не говорит ни слова, и просто тихо уходит, даже не оборачиваясь. Кто-то кричит ей вслед, чтоб она не возвращалась, и это дядя Коля, а остальные молчат, все замерли в каком-то странном оцепенении. А когда Соня вовсе пропадает из виду, то соседи начинают потихоньку расходиться, но по-прежнему молча, и не смотря друг на друга. Павлик тоже уходит, и остаемся только мы с мамой, она держит меня за пальто, чтобы я не убежал.
– Двадцать лет всего, а весь дом на уши поставила… Скорей бы доктор приехал.
Я молчу, и смотрю на дождь, и на то, как холодный воздух пробирается под пальто, и морозит все там. Мама говорит:
– Все же эта Соня в чем-то оказалась права. Ошибки, это не самое страшное. Самое страшное, это когда ты их начинаешь бояться, и зарываешься в землю, как дерево. Или забываешь про них, и носишься как ветер. И то, и то – не самый лучший вариант. Гораздо приятней быть шаровой молнией, чтоб взорваться, вот так, как сейчас сделала Соня.
– Она ведь вернется, мам?
– Ей нельзя возвращаться. Это место не для нее.
– Но почему?
– Тебе этого не понять, Деф. Просто знай, что она не приедет.
– А мне к ней можно будет приехать?
– Нет.
– Но почему, мам? У нас с ней отношения.
– Потому. Да и какие тут отношения, что с тобой произошло? Она ведь жила у нас всего два дня! Неужто в тебя действительно бесы вселились?
– Ага, бесы. Вроде папы.
Мама ничего на это не отвечает, а я тем временем начинаю расстегивать пуговицы на пальто, сначала, верхнюю, потом самую нижнюю, чтобы мама не догадалась, и подумала, что я просто с руками вожусь. И после того, как расправляюсь с последней пуговицей, я резко отталкиваюсь ногами от земли, и бегу к станции. Без пальто, под дождем, и под крики мамы, которая так и остается стоять с пальто, потому что знает, что меня не догнать.
До станции от нашего дома бежать совсем немного, несколько минут, мы рядом живем и частенько слышим, как грохочут товарные поезда. Я быстро добегаю до платформы, и вижу, что электричка уже подъехала, и как раз собирается отчаливать. Я успеваю добежать, протискиваюсь в двери, и они захлопываются прямо у меня за спиной. Смотрю кругом, нет ли в моем вагоне Сони, но ее не видно, и я иду в следующий, а там тоже ее нет. Тогда я прохожу в третий, открываю дверь, как вдруг…
Вижу, что вагон абсолютно пустой – никого нет, и окон нет, и даже двери напротив – ничего. Стенки все серые, но с каким-то черным узором, и если посмотреть в сторону, то кажется, что он шевелится. Я оборачиваюсь, смотрю назад, и вижу, что дверь, через которую я вошел, тоже пропала, и теперь я оказываюсь совсем взаперти! Так вот почему мама говорила, что мне нельзя никуда ехать, она знала, что я попаду в этот вагон. И кругом вдруг так тихо становится, только слышно, как колеса постукивают, которые по рельсам едут.
Вдруг узоры на стенках начинают шевелиться сами по себе, играть кружками, линиями, и на стенках улыбки появляются, но не такие, как у людей, а скорее, как у кота, если на него сбоку посмотреть. И даже слышно становится, как эти улыбки хихикают, каждая по-своему, отчего мне страшно становится, и я падаю на пол, на колени. А когда пытаюсь подняться, то меня качает, и я снова падаю, и каждый раз больнее предыдущего. Вдруг я замечаю, что колеса больше не стучат, и становится совсем тихо, даже хихиканье прекращается. Я не знаю, у кого еще спросить, поэтому спрашиваю у стенок:
– Почему же колеса не стучат? Ведь я чувствую, что едем, так почему без звука?
Я спрашиваю это и замираю от страха, потому что не слышу своего голоса, кричу со всей мочи, и все равно ничего не слышу. Как вдруг на стенках снова появляются улыбки, еще ярче прежних, и одна из них говорит мне:
– Ну и что же, что колеса не стучат? Как будто ты знаешь, какой это звук?
– Я знаю, какой. Шшшш, шшшш.
И эти улыбки вдруг разом хохочут, а я еще больше от этого хохота к полу прижимаюсь, и уже боюсь что-нибудь говорить.
– Может, ты знаешь, и как трава шелестит?
– Динь-динь.
И они снова заливаются смехом, еще пуще прежнего, а у меня слезы из глаз текут, мне страшно, так, как никогда раньше не было.
– Деф, вообще-то ты должен кое-что знать…
– Что же?
– Ты разве не слышал? Я только что сказала… Ну, да это шутка, не переживай. Просто ты глух, Деф, и всегда таким был, с самого рождения.
У меня от этих слов разом отказали ноги, спина и руки, и я просто валюсь на пол, и шевельнуться не могу. А улыбка продолжает говорить:
– Да-да, Деф, ты дурак, еще и глухой. И не смотри на меня так, ты и сам знаешь, откуда эти звуки у тебя в голове появляются – ты их придумываешь, не так ли?
И тут же в голове слышится пение петуха, потом звон будильника, бой барабанов, шипение проводов, треск воздуха. Так что же получается, что за всю жизнь я ничего и не услышал по-настоящему, а только сам все придумал? И муху на потолке, и про то, как в дверь звонят, или разговоры с душами в деревьях? А как же разговоры с отцом Федором об этих душах, это тоже я сам себе придумал, а на самом деле он совсем другое говорил? Но тогда о чем мы разговаривали с Соней? Неужели все, о чем мы беседовали, было только у меня в голове? Но ведь если все это было неправдой, то как тогда все сошлось, или на самом деле не сошлось ничего? Тогда, может, я и не Деф вовсе? Кто же я тогда такой?
– А ты успокой свою неуемную фантазию, и вспомни, – говорит улыбка.
Но если все, что со мной было, оказывается выдумкой, что же остается мне? Где мне после этого жить, если мой мир ненастоящий? Или это не важно, какой он, если мне он кажется нормальным? Но ведь этот мой мир – ошибка, а ошибку, как говорила Соня, нужно исправить. Только, может быть, ошибка здесь совсем в другом? Что же, в конце концов, здесь происходит?
– А ты перестань об этом думать, – говорит улыбка, а остальные ей поддакивают.
Я пытаюсь отвлечься на что-то, и думаю о Соне, как она сейчас едет в соседнем вагоне, и не знает, что я лежу здесь и мучаюсь. И как только я перестал думать о своей глухоте, звуки снова вернулись, и вот уже стукают колеса поезда, и даже слышно, как стучит сердце, и дрожат ноги.
– Вот видишь, как все просто. А теперь подумай о том, что ты слеп.
Я думаю, и вдруг все пропадает, становится серым, как мой сон в эту ночь, и я не вижу ровным счетом ничего, даже своих руг и ног. Еле-еле мне удается заставить себя снова думать о Соне, и тут же все возвращается на свои места, только вагон становится синим, и у него появляются окна и двери. Все те же улыбки говорят мне:
– Теперь-то ты понял?
– Что я понял?
– Дурак ты! Деф, тебя нет на самом деле – тебя выдумали.
– Кто выдумал? Дима, это ты?
– Нет…
– Тогда я знаю, кто ты! Ты моя мама, и ты специально все это делаешь, чтобы я не смог уехать к Соне в Петербург. Только у меня две тысячи в кармане, которые мне дядя Коля вернул, и я как-нибудь уж доберусь! Понятно, мама?
– Болван. Сначала выберись из своего города, – с этими словами двери распахиваются, и я вылетаю в них, прямо на платформу.
Поднимаюсь с колен, и вижу, что стою на своей же станции, с которой вскочил в электричку. Я хочу снова забежать в нее, но двери перед самым носом захлопываются, и она уезжает, вместе с Соней. Я стою и думаю о том, что мне говорила улыбка в вагоне, но постоянно приходится на что-то отвлекаться, потому что начинает пропадать то звук, то изображение, а я боюсь во что-нибудь врезаться. Так я и дохожу до дома, постоянно спотыкаясь и падая, а там уже меня встречает мама:
– Ну, и где ты пропадал? Уже врач приезжал, пришлось извиняться, и он согласился зайти попозже. Где тебя носило целых три часа? Все-таки успел на электричку?
– Да.
– И что же?
– Вернулся обратно.
– Ну и правильно, молодец, что вернулся. Я уж тут за тебя переволновалась вся, не знала, куда себя деть, ну хоть все нормально с тобой, слава Богу.
– Мам… Это ты была?
– Где? Ты о чем, Деф?
– Ни о чем…
Мама трогает меня за лоб:
– Ты горишь весь. Иди в постель, полежи.
– Нет, я чаю хочу.
– Хорошо, я сейчас приготовлю.
– Я сам приготовлю.
Мама решает мне не мешать, только следит, чтобы я все правильно сделал – поставил чайник, налил воды из ковшика, зашел спичкой газ. И когда у меня все это получается, она уходит за чем-то в свою комнату, а я снова начинаю думать об этой улыбке в вагоне. И снова все становится серым, и звуки все пропадают, и я становлюсь таким, какой я есть без фантазии, слепым и глухим. Я понимаю, почему я иногда вижу вещи, которые другие не замечают – потому что я слеп. И слышу то, что остальные пропускают мимо своих ушей – это потому что я глух. И вдруг, находясь в этой пустоте, я узнаю ее. Я вспоминаю это место – то, в котором я нахожусь уже много лет, но не хочу себе в этом признаваться. Я всегда придумывал что-то, отвлекался от этой пустоты, потому что боялся ее, боялся того, что за ней находится. Я убегал от нее, я убегал в этот город, в этот выдуманный мир изображений и звуков, хотя знал, что рано или поздно тайное станет явным, как эта история с Сониной матерью, или с Павликом. Я ведь знал, что у нашего города даже нет названия – знал, но не хотел себе в этом признаваться. Нет, я не глух, и не слеп, хуже…
Я мертв.
Я умер, и испугался той неизвестности, которая ждала меня впереди. В конце концов, никому так и не удалось узнать, есть ли рай и ад на самом деле, или нет. А может быть, рай – это и есть настоящее счастье, пустота, в которой нет ничего? Но чтобы узнать это, я должен был согласиться на последний шаг, а у меня не хватило сил. Я как дерево вцепился корнями в эту серую пустоту, в которой оказался, и убежал в свой собственный мир – мир страхов, где я родился заново. Я придумал свой собственный город, в котором все бы убегали от своих проблем – все, кроме меня.
В этом городе воплотилось в жизнь все, чего я когда-либо боялся, и за что я должен нести ответственность. Деф, зачатый не совсем в трезвом состоянии, не обязательно родится больным и неполноценным, здесь все решает Бог, и вполне возможно, что Деф закончит университет и будет работать во благо науки. Но мне казалось, что мы с Олей совершили непростительную ошибку. И больше всего мне было обидно именно за Дефа, поэтому-то я и вселился в него.
Да, это я – отец, который застрелился у себя на даче. И который до сих пор не может умереть.
Потому что мне до сих пор непростительно стыдно перед Леной. Так зовут Олину сестру, но я всегда избегал даже ее имени, боялся вспоминать о том, что я с ней сделал. Может, она и не окончательно сойдет с ума, но в больницу ее точно положат, хотя бы на некоторое время. А ведь это еще и не все. Кроме Оли и Лены у меня была еще одна женщина, та, которую я люблю до сих пор, люблю по-настоящему, и которая родила мне сына и дочь. Об этом никто не знает, даже мои друзья Женя и Дима, которые после выгона с работы стали пробовать разные наркотики. Сына зовут Павликом, а дочь Наташей, и… Да, моя любимая женщина – это моя сестра.
Я никак не мог выбрать между двумя женщинами, которых я на самом деле никогда не любил, и той, которую любил больше всех на свете, но этого бы никто не понял. И в итоге я убежал, даже не пытаясь решить ситуацию. Я предпочел надежность любви – а вместо этого все равно до конца жизни мотался туда-сюда. Я совершал ошибки одну за другой, и вот, в один прекрасный момент, я просто решил распрощаться с ними, а не исправлять их, и… И не смог сделать последний шаг.
Человек, который знал будущее. Да, я сжег этот чертов хвост и получил необычайный дар, но от него не было никакой пользы, один лишь вред, и сплошные разочарования. Я очень надеюсь, что Федор просто выкинул эти бумажки после моего ухода – такие вещи не достаются бесплатно, и он должен был знать это, как никто другой. К тому же я видел любое будущее, любое, кроме своего собственного… Но я отказывался в это верить, что я могу что-то исправить, что-то изменить, что своего будущего я в принципе не могу увидеть, потому что я сам его кузнец. Мне было намного удобней думать, что я просто следую предначертанному, и этот побег на дачу, потом самоубийство рядом с беременной женой, и… И эта серая пустота, которой я испугался, как маленький ребенок.
Потому что я не знаю, что будет дальше, и я боюсь… Сильно боюсь, и думаю, что не зря. Может, конечно, Бог всех нас и выдумал, и, когда я решусь, он меня просто забудет – а вдруг это не так? Человек, который все делает по совести, он и умереть не боится, а я боюсь всего на свете, потому что не исправил ни одной своей ошибки. И все же с этим нужно кончать.
Потому что я все равно бегаю по кругу и никуда я не денусь из этого города, которому я даже не смог дать название, ведь нельзя назвать то, чего на самом деле нет. Рано или поздно мне пришлось бы покинуть это место. Нет, не на поезде. Немного по-другому.
Я отвлекаюсь на чайник, и гостиная возвращается вместе со всеми звуками, с шумом газа, свистом пара, а я снова становлюсь Дефом. Открываю верхний ящичек, и достаю оттуда таблетки, те, которые мне дает мама, чтобы я спал. Я высыпаю их все себе в ладошку – получается с горкой, и запрокидываю себе все это в рот. Потом запиваю их водой из ковшика и прячу коробку из-под таблеток в карман, чтобы мама не увидела. Теперь я могу спокойно со всем попрощаться.
Я прощаюсь с мамой, которая в реальном мире наверняка будет лучшей мамой, чем здесь, хотя и тут она все равно желала мне только добра. Я прощаюсь с дядей Колей, Гришей, Дашей, Витей, Лидой – не знаю, кто они такие «там», но все равно желаю им только всего хорошего, и чтобы они одумались, ведь убегать всю жизнь нельзя. Я прощаюсь с Димой и Женей – хотя папа про них и забыл, и оставил наедине с наркотиками, все же очень надеюсь, что они справятся. Прощаюсь с отцом Федором. Павлик, Наташа – у них все получится, «там» они наверняка вырастут хорошими, счастливыми людьми. Я прощаюсь с тетей Леной, которая сестра моей мамы, и с папиной сестрой – мне очень жаль, что папа так поступил. И я прощаюсь с самим собой, и думаю, что тот «я», в настоящем мире, все же сможет научиться считать, писать и читать, и будет абсолютно нормальным.
Наконец, я прощаюсь с Соней. Все же мне бы очень хотелось, чтоб у того другого «я» были если и не романтические отношения с ней, то хотя бы дружеские. Да ведь так наверняка и будет, потому что в непростых условиях вырастают хорошие люди. Соня, ты меня многому научила здесь, надеюсь, многому научишь и «там» – в любом случае, большое тебе спасибо. Вот вроде бы и все.
От таблеток уже начинает сильно качать, и я сажусь на стул, смотрю в потолок, он шевелится. Вдруг слышу, звонят в дверь, и я зову маму, чтобы та открыла, и встаю сам, чтобы видеть, кто пришел. Мама подходит, поворачивает замок, смотрит, а на пороге стоит Соня, а чуть позади тетя Лена, мамина сестра. И вид у тети Лены такой, как у сына, который после двух лет службы вернулся домой, и слезы эти на глазах. Они с мамой обнимаются и плачут, и Соня плачет вместе с ними – видно, что она радуется не меньше их, ведь она исправила свою ошибку. И мне уже совсем не страшно умирать.
Я смотрю на Соню, а в глазах у меня все плывет, то ли от таблеток, то ли от слез, и я мысленно желаю ей спокойной ночи. А сам уже качаюсь из стороны в сторону, держусь за дверь, чтобы не упасть, и улыбаюсь, глядя на них. Мне недавно снился сон, где я умираю, и там выглядело все именно так, без малейшего страха, без криков. Со слезами, но такими, которые от счастья бывают, а не от грусти.
Жалко, конечно, что всех их на самом деле нет, и меня тоже, что мы только выдуманы папой, который лежит сейчас на полу с пистолетом в руке. Но ведь если Бог выдумал папу, а тот выдумал нас, то не значит ли это, что мы тоже существовали, и жили? Ведь кто знает, что ждет папу впереди, потому что моя смерть – это и есть тот самый последний шаг, который он долго не мог сделать. Может быть, его так же забудут, а может, он отправится прямиком в рай, где встретится с нами, и со всеми, о ком он когда-либо думал. Ведь папа тоже только что исправил свою ошибку – а это может перевесить все его грехи.

Добавить комментарий