КАМНИ


КАМНИ

Камни

 

Глава 1

 

Вокруг него сгущалась непроглядная мгла, сырая и тяжёлая: дождь — не дождь, снег — не снег, не разобрать. Липкая мокрая взвесь летала в воздухе, надвигалась, давила то с одной стороны, то с другой. Она перемещалась плотной завесой, движимой неожиданными порывами ветра: порывами краткими, быстрыми, колючими; порывами с разных сторон, иногда одновременно, отовсюду сразу; крутила то в одну сторону, то в другую. Ему трудно дышалось, с усилием. Застуженный воздух наполнял лёгкие, будто ледяной водой, сдавливал горло и разрывал изнутри грудь. Разве так дышится? Разве так может дышаться? Даже в горах. Он-то знает. И если бы не отдалённый шум машин по шоссе, он решил бы, что всё происходящее здесь ему кажется или снится. Но нет, всё было сейчас и здесь с ним по-настоящему. Или как по-настоящему? Доносившиеся звуки оживляли чувства. Автомобили двигались в обе стороны равномерно, с определённой периодичностью. Далёкий звук приближался, нарастал, набирал силу и через мгновение уносился прочь. Такой знакомый ему шорох шин по асфальту и рокот двигателей, вырывающихся из-под капота, приближался, нарастал, удалялся; нарастал, удалялся; нарастал… И так раз за разом — с обеих сторон, в обе стороны. Легковая машина, ещё легковая, а это грузовик, дизель — точно, снова легковая. Он чувствовал, что знает эту трассу, знает эту местность, знает, но не может вспомнить. И ещё он знал, что сейчас появится тот странный мальчик. Он всегда появлялся, словно из ниоткуда, в самых невероятных местах, разных местах — всегда вдруг, всегда неожиданно. Чувствовал, что и сейчас так будет, но ничего не мог ни поделать, ни изменить: ситуация словно разворачивалась сама по себе, по какому-то, ему не известному, сценарию. И ему оставалось только быть свидетелем этому, свидетелем событий, которые сейчас произойдут, должны вот-вот случиться. Он ждал. Ждал недолго. За очередным мощным давлением воздуха появилось очертание — прямо перед ним, в нескольких  метрах — лёгкое, точно невесомое, серое, как и всё вокруг, едва различимое. Оно приближалось к нему, будто скользило, не касаясь земли, плавно: ближе, ещё ближе. Да, это был мальчик, тот самый, что и всегда: лет девяти-десяти в короткой осенней куртке, в тёмно-серых школьных брюках или синих — не разобрать, — в вязаной шапочке на голове, за спиной школьный ранец. Вот так всегда — в куртке, в шапочке, со школьным портфелем. Мальчик приблизился, остановился рядом, напротив. Но, как ни всматривался он, лица ребёнка не мог разглядеть, никогда не мог. Мальчик, молча, взял его за ладонь — рука холодная, жёсткая.

 

— Пойдём со мной, — голосом тихим, ровным произнёс мальчик.

 

— Зачем? Куда ты меня всё время тянешь? — с трудом превозмогая подступающий ужас, выдавил он из себя каким-то чужим голосом.

 

— Пойдём, пойдём. — Мальчик настойчиво потянул его в серую мглу.

 

— Подожди, подожди. Кто ты и что тебе от меня надо?

 

Он пытался остановиться, но ноги сами, помимо его воли, следовали за мальчиком. Медленно, очень медленно, точно на ощупь и неуклонно, шаг за шагом он двигался за мальчиком. Они, молча, спускались куда-то вниз, где воздух становился всё плотнее и тяжелее, они будто  погружались всё глубже и глубже в толщу воды. Ему хотелось вырваться, хотелось закричать, хотелось сопротивляться неведомой силе, но он потерял над собой всякий контроль, он ничего не мог сделать, лишь покорно шёл за ребёнком. Под ногами стало совсем вязко, точно они брели по илистому дну высыхающего озера. Звуки машин исчезли. Он уже ничего не видел и не слышал, чувствовал только холодную детскую ладошку в своей руке. Дышать становилось с каждым шагом всё труднее. В какой-то момент он стал задыхаться. Казалось ещё один вдох, ещё один шаг и его грудь разорвётся наружу, взорвётся и разнесёт его в клочья. Возник гул в ушах, сильный гул, страшный гул. Этот гул запульсировал в такт биению сердца. Ещё полшага — резкий, громкий  хлопок в голове, точно выстрел. Всё. Мрак.

 

 

******************

 

 

Жора проснулся. Первое, что он осознал, это то, что лежит он на своей самодельной тахте, лежит у себя дома. И это было хорошо, значит, всего лишь  сон. Его немного знобило, холодный пот выступил на лбу. Он приподнялся на локте, осмотрелся. В окно светило низкое солнце. В комнате никого. Какой-то шум во дворе. Жора туго соображал, голова, словно чугуном налилась. Появилась первая мысль, робкая, нерешительная: «Надо бросать пить». На кухне что-то звякнуло, стукнуло, какое-то движение. Жора напрягся и с трудом выдавил из себя звук, натужно прокашлял, хрипло позвал жену, по-армянски:

— Марин! Ай, Марин! — Снова прокашлял.

 

— А-а-а, я здесь, — громко отозвалась жена из соседнего помещения, из кухни.

 

— Марин, воды принеси, умираю. — Жора упал на подушки, закрыл глаза. Во рту бушевала пустыня, в голове гудел колокол.

 

Металлом о металл резко звякнула тяжёлая крышка эмалированного бака: резануло ему по ушам, отозвалось в голове болью. Булькнула вода. Снова крышка громко села на место. Он закрыл уши ладонями. Через секунду в комнату вошла маленькая, сухая женщина неопределённого возраста в длинном тёплом халате, на голове туго повязан белый платок в красный горошек. В одной руке она несла литровую железную кружку, полную холодной воды, в другой держала кухонное полотенце, вафельное, белое. Села на край тахты, протянула мужу кружку, ручкой к нему, положила рядом полотенце. Жора приподнялся, сел. Жадно, в несколько глотков выпил всю воду, немного пролил себе на грудь и на постель — несколько капель.

 

— А-а-а-а! Уф! О-о-о-о! Хорошо! — Он внимательно посмотрел на жену. — Ну, что уставилась? Видишь мне плохо. Ты чего в платке? — спросил он грубо. Громко отрыгнул.

 

— Корову доила. Сейчас с продуктами — завтрак готовлю, — спокойно ответила Марина. Забрала кружку и ушла на кухню.

 

Жора вытер губы полотенцем, положил его себе на лоб и снова упал на подушки. Закрыл глаза, полежал немного. Кажется, стал приходить в себя. Пошарил рукой под матрасом. Протянул руку, стянул штаны со стула, пощупал карманы.

 

— Марин! А, Марин! Где моя «Прима»? — крикнул он жене, громко прокашлялся.

 

— Откуда я знаю, где твоя «Прима», — ответила Марина невозмутимо, громко.

 

Жора осмотрелся: пепельница на тумбочке, как обычно, полная окурков; рядом коробок спичек. Жора сел, свесил голые худые голые ноги из-под одеяла на пол. Слегка приподнялся, забрал с тумбочки пепельницу и спички, выбрал самый длинный смятый окурок, выпрямил его трясущимися пальцами, смазал языком сухие губы, вставил бычок, слегка прижал его губами. Чиркнул спичкой раз, другой. Вспыхнул и разгорелся язычок пламени. Жора подкурил, затянулся. Ещё раз. Тёплый едкий дым окутал и согрел грудь. Он подержал горевшую спичку перед собой. Посмотрел, как оранжево-синий огонёк подбирается к его пальцам.  Лениво помахал рукой — затушил спичку, чёрный, обугленный огарок бросил в пепельницу. Ещё раз глубоко затянулся, бычок обжог губы. Жора его затушил коротким плевком. Поплевал ещё несколько раз, прочистил губы от прилипшего табака. Вытерся полотенцем. Вроде как полегчало, голова заработала.

 

— Марин! А что за шум во дворе?  Дети там? — Он вспомнил, что сегодня воскресный день, значит никакой школы, никаких занятий.

 

Марина выглянула в окно, понаблюдала несколько секунд. Ответила мужу:

 

— Похоже, Зорьку гоняют — тёлку. Опять, наверное, люцерны мокрой наелась.

 

Жору, как плетью ударили: он живо вскочил на ноги. Его слегка качнуло. Стал спешно натягивать брюки, запутался, потерял равновесие. Сел на тахту. Сидя втянул на ноги брючины: одну, затем вторую. Влез в штаны, не вставая, не стал застёгиваться. Быстро вышел на кухню.

 

— Э-э-э, девка! Сейчас обоссусь. Где ведро, жена?

 

Марина стояла у стола, чистила картошку. Она, молча, нагнулась, вытянула из-под мойки ведро, наполовину наполненное водой из ручного умывальника, поставила перед мужем.

 

— Что пялишься?  Отвернись. — Жора судорожно рылся в широких семейных трусах.

 

Зажурчало по воде: громко, звучно, долго.

 

— О-о-о! Теперь можно жить.

 

Жора потряс рукой, застегнул брюки. Посмотрел в окно.

 

— Ну, сукины дети, не усмотрели за скотиной. Ух, сейчас получат. — Он зло пнул ведро. — Убери.

 

Влез в калоши босыми ногами. Накинул на себя фуфайку уже на ходу. Выскочил наружу. Марина поставила ведро обратно под мойку. Открыла воду, сполоснула руки. Кастрюлю с очищенной, промытой  картошкой залила водой, установила на электрическую плиту. Вышла в коридор. Поднялась на табурет. Потянулась к электросчётчику. Аккуратно вставила тонкую полоску из-под фотоплёнки  между стеклом и чёрным корпусом. Легонько продвинула плёнку внутрь, осторожно, ещё немного и ещё: колёсико счётчика остановилось. Марина вернулась на кухню, включила плитку, включила электрочайник. Посмотрела на часы: восемь утра, через час завтрак. Надо вовремя покормить своих мужчин. Сейчас же, пока есть минутка, не мешало бы и самой перекусить, потом некогда будет. Всегда так, всегда некогда. Быстро скрутила себе лаваш с сыром и зеленью: немного зелени с подоконника (свежая, ещё осталась, кинза в деревянном лотке растёт) добавила, получился бртуч. Заварила чай. Хлеб и сыр. Чем не еда? На дворе шумели. Громче всех кричал Жора. Они там сами разберутся, лучше не влезать, не вмешиваться. Главное, успели дети скотину и птицу накормить; двух бычков отвести на привязь, за дорогу, перед домом; у кролей клетки почистить; успели прибрать за живностью. Злится Жора сильно, если ему приходится эту работу делать. Сыновей научил, обучил, приучил к труду. Это теперь их обязанность: с раннего утра, перед школой, всё успеть. Не дай бог, что не так… мальчишек гоняет подзатыльниками, пинками, иной раз. И ей часто достаётся: бывает и ударит наотмашь, если пьян. Так что, лучше его не злить.

 

Жора только увидел корову, сразу всё понял: её бока раздувались на глазах, точно корову насосом накачивали. Кожа на её брюхе натянулась, как на барабане. Артур и Серёжик гоняли Зорьку по всему двору. Оба в свитерах, без курток. Артур, старший, первым увидел отца. Закричал на ходу, не переставая бегать, отрывисто, на русском языке:

 

— Па, мы ни при чём…  Она сама за огород ушла… На люцерну…  Нажралась… За пять минут…  Па, пять минут всего… Мы птицу…

 

— Да, папа…, мы пока птицу… кормили, она… сволочь такая… — вмешался  младший Серёжа, с трудом поспевающий бегать за братом, и тут же запнулся — споткнулся и чуть не упал. Они оба успели набегаться и тяжело дышали. Мальчишки остановились одновременно.

 

— Сучьи дети. Сколько раз вам вдалбливал в ваши тупые головы: дома говорите только на родном языке. Ещё раз услышу здесь русскую речь — ремня получите. Чего встали? Гоняйте корову, гоняйте её быстрее, ещё быстрее, бегом, стегайте, стегайте её. Если корова сдохнет, я с вас с самих шкуру спущу.

 

Жора постучал по карманам фуфайки — пусто. Эх, сигарет бы. Курить хотелось невыносимо. Где-то должна была быть заначка, но вот где, разве вспомнишь теперь? Корова тоже дура, не знает что ей жрать, а что нет. Животное, тупое животное.

 

Корова Зорька, тем временем остановилась. Резко завалилась на бок, на огромный, вздутый живот, прямо посередине большого  двора копытами вверх, и в стороны. Ещё дышала. Жора подбежал к сараю, вытянул из расщелины между досками короткий нож. В три шага подскочил к Зорьке и всадил ей в надутый бок острие ножика со всей силы. Раздался хлопок, будто лопнул большой детский шар — из отверстия зашипел воздух. Артурик и Серёжа встали чуть в стороне, рядом друг с другом, боялись подойти. Оба тяжело дышали, запыхались. Молча наблюдали. Оба ещё совсем дети. Артуру одиннадцать лет, он тёмный, худой и высокий, весь в отца и телосложением похож, и лицом, но характером растёт в маму — все говорят, да и так видно — тихий и молчаливый. Серёжик на два года младше брата, он пухлый и рыжий, весь в конопушках, ни на отца, ни на мать не похож. Марина утверждает всем, что он — копия дед (дед Азат, её отец). Внуки видели деда только на чёрно-белой фотографии. На ней разве разберёшь? Дед давно помер, они были тогда совсем маленькими, его совсем не помнят. Серёжик хитрый и проворный, изворотливый.

 

Язык у Зорьки вывалился, глаза выкатились, остекленели, помутнели.

 

— Всё, б…, не успел, — проговорил тихо Жора по-русски.

 

Он почесал затылок, спросил на армянском, уже громче:

 

— Артур, где мои сигареты? — Тут же приказал: — Быстро думай, ну же.

 

Дети всё так же нерешительно стояли в стороне, испуганно смотрели то на скотину, то на отца. Серёжик отозвался первым на родном языке:

 

— Па, в летней кухне, в железной банке, ну, чай в ней был — пачка «Ватры», — выпалил он на одном дыхании. — Принести?

 

— А ты откуда знаешь, сукин ты сын? Куришь, наверное, по-тихому? Говори.

 

Мальчик сразу ответил:

 

— Нет, па, ты сам мне сказал. Ты с дядей Арамом когда на кухне сидели — ну, вы там сидели, выпивали, в нарды играли, я хотел сказать. Ты меня позвал, положил пачку в банку и сказал, чтобы я тебе напомнил в случае чего.

 

— Ладно, беги, принеси. А ты, Артур, мигом на велосипед — езжай к Самвелу, к дяде Самвелу, скажи, пусть срочно подъедет. Срочно. Прямо сейчас. Скажи, папа быстро зовёт. Мясо свежее, скажи. Сразу на рынок повезём. И чтобы быстро.

 

Артурик уже бежал к сараям, за велосипедом. Крикнул на ходу:

 

— А если не будет дома дяди Самвела?

 

— Ай, сукин сын. Как не будет? Воскресенье сегодня. Где ж ему быть? Спит, наверное, мы вчера вместе машину ремонтировали, вместе были. Ну, если что, поедешь либо к Араму, либо к дяде  Хачику. Сам смотри по ситуации, не маленький, но чтобы машина была здесь через полчаса.

 

Мальчишки повеселели. Артурик живо выкатил большой чёрный велосипед, марки ХВЗ, изрядно потрёпанный, но на ходу. Ногу — на педаль, оттолкнулся несколько раз, закинул вторую ногу, вскочил в седло, как джигит на лошадь, попетлял пару секунд — поймал равновесие, выехал на просёлочную улицу. Донеслось звонким эхом:

 

— Папа, я, как ветер.

 

Он быстро помчал по утрамбованной глинистой дороге: хрус, хрус, хрус, хрус.

 

«Педаль надо смазать», — подумал Жора. Перед ним уже стоял Серёжик с протянутой пачкой сигарет, он заискивающе улыбался. Жора закурил.

 

— Уф! Хорошо. Беги к мамке. Скажи, чтоб ставила воду — выварку. Сообщи, что Зорька сдохла. И принеси плёнку скрученную, ту, которая для мяса. Она в кладовой, на полке. Понял? Найдёшь?

 

— Да, папа, — Серёжа с готовностью закивал головой. Продолжал стоять. Он улыбался.

 

— Ну, тогда чего стоишь? Бегом. — Жора глубоко затянулся. — Бегом, я сказал.

 

— Ага.

 

Пацан побежал в дом. Донеслось на русском языке:

 

— Мама, мама!  Зорька сдохла, Зорька сдохла.

 

Хлопнула дверь.

 

— Вот, сукин сын! — тихо и беззлобно проговорил Жора. На русском выругался.

 

А что делать? Так с ними и надо: строго, жёстко, иначе на голову сядут — мальчишки. И его самого отец муштровал с детства: бил постоянно и гонял. Дети, как волчата — уважают силу и решительность. Будешь с ними цацкаться — на шею сядут и ещё ногами станут дрыгать, приказывать станут, капризничать.

 

Жора докурил, поплевал на короткий окурок, отшвырнул в сторону. Пошёл в сарай, достал точильный камень, принялся тщательно точить тот самый нож, которым он пытался спасти скотину. Надо было спешить, пока туша ещё тёплая, пока кровь не свернулась. Думал он в выходной дома отлежаться, отдохнуть: от работы отдохнуть, от постоянных пьянок — не судьба, видать, не сегодня, не в этот раз. Дура корова работу ему подкинула. Сейчас он её разделает. Жалко конечно, а что поделаешь. Хорошо, что не дойная, молодая ещё — тёлка. Хотели вторую корову завести, молоко чтобы на продажу, и вот… Ну что делать, будет теперь на зиму мясо. Часть они с Самвелом сейчас отвезут в Богодухов, сдадут перекупщикам. Остальное поделят по братски: всех земляков Жора угостит. А как же, по-другому нельзя. На всё село — четыре семьи армян. Как не дружить? Как отношения братские не поддерживать? Это там, в Армении, где армян много…, там, как придётся, как получится в отношениях. А здесь, на чужбине, надо плотнее держаться со своими, как можно сплочённей. Действительно, по-братски, конечно, не всегда и не со всеми получается, но он, Жора, по крайней мере, старается — для него это дело чести. Вот так. Так что, отвезут мясо, вернутся, поделят остатки. Ну и как тут не выпить? Самвел-джан не поймёт, Арам не поймёт, Хачик сразу обидится. Да, следует всех позвать на вечер: на мясо, на ужин.

 

Жора подошёл к лежащей с растопыренными копытами корове, пнул ногой в бок пару раз, сплюнул, ещё раз сплюнул.

 

— Сволочь! Тупая, безмозглая сволочь, — проговорил он тихо по-русски.

 

Видать такая у неё, у тупой скотины, судьба: не стоять ей под быком, не быть ей тельной, не давать молока — не жить, значит. Зорька не Зирка — та послушная корова. Зорька не в первый раз убегала из загона и паслась на поле, на траве, на люцерне и клевере. Жора вот уже несколько лет как траву посеял для кроликов: соток пятьдесят, за огородом, под самым лесом. Их у него, кролей, сорок штук или около того. Он уже и не считает. Ладно б там днём нажралась, когда трава сухая, летом. Сейчас же осень, начало октября. Сегодня с утра влажность большая, трава росистая. Быть, значит, солнечному дню, но не для Зорьки. Тварь тупая.

 

Жора сплюнул. Стукнула входная дверь в доме: Марина — в куртке поверх халата, и в тапочках, в белых гольфах под самые колени, под полы халата — и Серёжик с плёнкой в обнимку. Они быстро подошли к корове.

 

— Вай, вай. — Марина обошла Зорьку с одной стороны, с другой. Расстроилась сильно. — Жо-ор! Ничего нельзя сделать, а? Как же так? А, Жора? Думать не думала, что этим всё закончится. Думала, побегают мальчики и всё, пробздится корова.

 

Жора молчал.

 

— Она в прошлый раз побегала и сдулась. А! Как же так. Вай ме!

 

— Прошлый раз, прошлый раз… «Тому ли я дала». Хватит причитать, жена. Ты воду поставила? Посуду иди готовь — тазы там и всё, что нужно, — ну, ты сама знаешь. Что смотришь, как баран на новые ворота? Мясо нам подвалило, радоваться надо, а ты ходишь, причитаешь, как на поминках. Иди, иди делом займись.

 

Жора отложил в сторону точильный камень, положил на пенёк. Попробовал на палец лезвие ножа. Нагнулся над мордой коровы.

 

— Жо-ор! Так не на мясо мы тёлку брали. — Марина встала рядом: руки на груди. Её трясло от возбуждения.

 

— Э-э-э, Марин! Иди отсюда, не стой над душой. Брали, не брали — корову не вернёшь. Толку теперь плакать и ныть, дело надо делать. Иди, не мешай. Тебе на сегодня и на завтра работы хватит: вечером братья армяне соберутся у нас. Иди, иди.

 

— Опять? — Марина развернулась и поплелась к дому.

 

Серёжик молча стоял в стороне. Он всё ещё держал рулон плёнки перед собой, крепко прижав к себе. Жора поманил его жестом, сказал строго:

 

— Стой рядом и смотри внимательно, учись. Мужчина не должен бояться крови. Мужчина должен уметь обращаться с ножом. Смотри и запоминай порядок работы. Скоро сам своих кролей станешь разделывать. Начнёшь на них учиться. Вот сюда встань и смотри.

 

Жора взялся левой рукой за нижнюю челюсть коровы, сильно перегнул ей голову назад, — в правой руке ножик — полоснул по горлу скотине сильно, резко, уверенно, ещё и ещё. Открылась широкая рана. Из образовавшегося отверстие, размером с кулак, вяло потекла кровь, потекла густой струйкой по шерсти животного прямо на землю.

 

Жора вспомнил. Много лет назад. Ленинакан. Ему тогда было что-то около…, как Артурику сейчас — лет одиннадцать-двенадцать. Отец привёз их семью: его, мать и сестру, к брату на какой-то религиозный праздник. Привёз в Ленинакан. Получается — к дяде Ашоту, а может и к дяде Вараздату или к дяде Рубику, он и не помнит толком, у отца в Ленинакане жили три брата. Но помнит, как во дворе, окружённом пятиэтажками, прямо на газоне перед окнами, забивали жертвенное животное. Забивали молодого быка. Много людей, гостей, ещё больше зевак было. Помнит, как из раны ещё живого бычка, из шеи била толчками багровая кровь. Некоторые взрослые наполняли стаканы этой кровью — свежей кровью, жертвенной кровью — и тут же пили её, восхваляли какого-то бога, провозглашали какие-то тосты. Он плохо помнил детали, он в них ничего не понимал, но он хорошо запомнил это кровопитие и тот тошнотворный запах — запах крови, стоявший в воздухе — приторный. А ещё его поразило то, как радуются люди вокруг, радуются  этой казни, этому убиению. Тогда, перепуганный и потрясённый, он спросил у матери, что делают эти люди. И мать ему ответила, что это традиция, что таким образом люди восхваляют бога; мол, принося в жертву животное — люди высказывают своё поклонение и уважение богу, просят у него то и сё, просят разное. С того самого дня, с того самого момента Жора-ребёнок понял, что никакого бога нет на самом деле; что, если и есть какой бог, то ему чужды и не нужны такие жертвы и такое поклонение. И ему, Жорику, не нужен такой бог, что, если и нужна кому кровь, то совсем не богу, а скорее самим людям: их понятиям, их извращённым представлениям. Или ещё кому? С того самого дня бог, для Жоры-ребёнка, если и представлялся как-то раньше, то теперь умер. Такой бог, их бог, бог взрослых — ему стал не нужен, а своего бога он ещё не нашёл, не придумал, не представил; до сей поры не нашёл, до своих зрелых лет. Да он его особо и не искал, некогда было. Жора жил жизнь. За своё, ещё не долгое существование  Жора убил много животных, но только ради пропитания, ради пищи насущной, ради выживания его самого и его семьи. И никогда ему в голову не приходило прикрывать эту необходимость какой-то верой и религиозностью.

 

— Смотри, Серёжик, смотри. Знаю, зрелище неприятное, но ведь ты любишь мясо? Во-от! Правильно, что киваешь. Любишь поесть вкусно, и я люблю, и мама любит, и все. А так, Серёжик, выглядит другая сторона нашего аппетита. Кроваво, правда? Но её тоже надо знать. Так сынок устроена жизнь: Мы что-то любим, и кому-то надо за эту любовь расплачиваться — и это надо знать и понимать и нельзя от этого знания отворачиваться. Поэтому смотри и учись.

 

Жора быстро и умело разделал тушу.

 

*******************

 

 

Глава 2

 

Они сидели на камнях. Камни, камни, куда ни глянь, — крупные и мелкие, совершенно разные, самых причудливых форм и размеров, цветов и оттенков, некоторые особые: огромные, размером с автомашину, с грузовик. Камни были щедро разбросаны вокруг, насколько хватало взгляда. Земля буквально, будто специально, была усеяна ими. Или они вырастали прямо из-под земли? Сами по себе. Кто знает? Вчера ещё в определённом месте зеленела лужайка, сегодня на ней появлялся камень, завтра — кусок скалы. Откуда? Как? И так повсюду, в здешних горах, — рождались и исчезали камни. Он это знал, знал с самого детства, знал, как сказку, как легенду. Здесь же, сейчас, не было видно ни одного деревца, ни одного кустика, и, если бы не зелёная, короткая трава, то пейзаж был бы совсем серый, безрадостный. Но в этот раз день выдался ясный, красочный. Он оседлал узкий, нагретый дневным солнцем валун: ноги свисали, не доставая земли, по бокам камня в метре над травой. Многотонный гранит по своей форме, действительно, чем-то напоминал конскую спину с седлом на ней. Мальчик же нашёл для себя небольшой, плоский выступ в куске зубчатого массива, словно отломанного от края скалы и брошенного неведомой силой подальше от крутых гор, и устроился чуть ниже по спуску, спиной к нему. Лица мальчика он, как всегда, не видел: они оба смотрели в одну сторону — на юг. Мальчик был одет, как и прежде, в курточку, школьные брюки, на голове — вязанная шапочка. Его школьный ранец лежал у подножия скального камня, на траве. Было прохладно и совершенно тихо. Звенящий высокогорный  воздух почти застыл и был необычайно ясен. Далеко-далеко, из еле заметной, стелящейся по низу, пелены лёгкого тумана выступал двуглавый Арарат, одетый в белые шапки вечного снега, вечного — на большой вершине, на малой — снег иногда летом таял. Малый и Большой Арарат. Отсюда к нему неуклонно спускалось долгое, пологое нагорье. Очертания этого нагорья терялись у самого подножия величественной горы. Они, эти очертанья, сливались в одно целое и становились больше похожими то ли на серый, мерцающий песок, то ли на далёкие спокойные воды, поблескивающие под лучами солнца. Арарат поднимался, будто остров из воды, он словно парил над туманом — изумительно красивый и грозный. Обе его заснеженные вершины блестели в чистой атмосфере, словно мираж. Казалось, он не далеко, а совсем рядом — вот тут, напротив — только руку протяни и дотронешься до снежной шапки. Но он знал, ощущение расстояния в горах обманчиво: до подножия Арарата было километров пятьдесят. На фоне горы выступал большой город, древний город — Ереван. Он раскинулся совсем близко, внизу, прямо под ними, как продолжение каменистого пейзажа. Можно было различить голые многоэтажки Авана, Нор Норка и Канакера — районов города. Дальше было не разглядеть, но он знал, что ниже — за резким перепадом высот в пятьсот метров, скрываются Шенгавит и Эребуни — старые районы Еревана. Далее простиралась Араратская долина — зелёная житница его страны. Масис, чуть правее Звартноц и Эчмиадзин — до боли знакомые ему эти легендарные места и названия, знакомые до мелочей с раннего детства, а может и с самого рождения.

 

— Зачем ты сюда меня привёл? — тихо, боясь нарушить тишину, спросил он мальчика.

 

­— Как, зачем? Ты же любишь эти места, — не оборачиваясь, шёпотом ответил ребёнок.

 

— Это правда, люблю. Ереван — моя родина, здесь я родился.

 

— Но у тебя никогда не хватало времени? — еле слышно продолжал объяснять мальчик.

 

— Времени на что? — Он не понял вопроса.

 

— Вот так спокойно посидеть в тишине с сами собой, со своими мыслями и чувствами; посмотреть на гору, на эти камни, на раскинувшийся город под ногами, на себя. А? — не оборачиваясь, говорил мальчик.

 

— Что правда, то правда — на это у меня никогда не находилось времени, — ответил он и вздохнул.

 

Странные чувства в этот момент овладевали им: он абсолютно не боялся мальчика, теперь не боялся, в этот раз, — такое с ним происходило впервые. Сейчас не было страха, даже наоборот: на него снизошло какое-то спокойствие, даже равнодушие; он чувствовал себя невероятно расслабленным, как никогда раньше, и эта, очередная, странная встреча с мальчиком уже не пугала его, не угнетала и не тревожила. В душе он радовался тому, что вот так спокойно, без суеты и постоянной спешки, без тревожных мыслей, он может сидеть и созерцать красоту окружающего пейзажа, красоту родного края — близкого его сердцу Айастана. Откуда-то вспорхнула и пролетела мимо птичка — серая, как и глыбы вокруг, — уселась на вершине камня, над мальчиком, стала громко щебетать.

 

— И всё-таки, зачем мы здесь? — снова спросил он, повторив вопрос уже громче.

 

— Ты спокоен, и это хорошо. Я искал место, где ты мог бы успокоиться. Кажется, нашёл. Расскажи мне о мире взрослых? — Мальчик нагнулся, поднял портфель, подложил его себе за спину, облокотился, устроился поудобней. — Расскажи, пожалуйста.

 

— А что конкретно тебя интересует? — удивлённо спросил он.

 

— Всё. Меня всё интересует, — спокойно ответил мальчик.

 

— Ну-у-у, это займёт много времени. Это сложно и долго.

 

— Ничего. Время тут не помеха, оно ни при чём, оно застыло для нас. Здесь, в нашем распоряжении целая вечность, понимаешь — вечность. Куда спешить? Рассказывай. Мне очень интересно узнать, узнать, как можно больше. Ну же, прошу…

 

— Даже не знаю, с чего начать. Э-э-э… — Он на секунду задумался. — Мир взрослых — это очень жестокий мир, беспощадный, бездушный; мир борьбы и конкуренции; мир на выживание, за выживание…

 

********************

 

Костяшки весело и звучно скакали по деревянной доске.

— Ду щещь, — громкий возглас. Смех. Стук. Снова костяшки. Зары.

 

— Сэ бай ду. Ха, но что скажешь? Чем ответишь? Давай-давай, мальчишка, — прозвучал низкий, хриплый голос.

 

Запрыгали зары, застучали, встали на число.

 

— Э-э-э! Ду ек. Ара! Твою налево, — возглас, стук, костяшки-зарики закрутились.

 

— Ну, ну, ну! Есть! Ду бара! Я первый. Успел. Опередил. На один камень. Получи щелбан, брат. Будь мужчиной, умей проигрывать. Давай свой лобешник. Давай, подставляй.

 

— Да иди ты! — возмущённый голос. — Просто не повезло. Зара не даёт, твою мать…

 

— Иди с детьми сначала научись играть, потом ко мне придёшь. Ха-ха! — Смех.

 

— Давай ещё одну партию.

 

— Хватит с тебя. Голова треснет. Вот, кажется, и Жорик проснулся.

 

Жора открыл глаза: летняя кухня — его летняя кухня, он же флигель, называй, как хочешь — маленький домик на одну комнату, печь дровяная. Тепло, накурено, пахнет жареным мясом, чесноком и спиртным. За большим столом — Арам со своим старшим братом Хачиком играют в нарды — в короткую: расставлены камни-шашки на короткую партию. Похоже, Арам проигрывает, он всегда брату проигрывает. Он хмурый, лоб красный от щелбанов. Хачик — толстый с внушительным животом, довольный, он смеётся и подтрунивает над братом. Всегда так. Жора, оказывается, задремал на стуле у стены, возле тёплой печки. Разморило. Сто грамм самогона, обильная пища и тепло сделали своё дело. Да, сказывается вчерашний день, вчера он много выпил, слишком много. Да и сегодня суматоха. Сегодня Жора сдержался, не стал напиваться — завтра на работу. Работой он дорожит, с большим трудом устроили, помогли, братья-армяне, земляки помогли. Он встал, потянулся, взял со стола пачку сигарет (не своих, гостей) с фильтром, закурил, затянулся. Спросил у молча смотрящих на него братьев:

 

— А, что уставились, где Самвел, где женщины?

 

— Жорик-джан! Ха. Доброе утро, брат-джан. С добрым утром, тётя Хая, вам посылка из Шанхая. Утро, конечно, в кавычках. Сколько сейчас, Арам, покажи часы? О-о-о! Почти одиннадцать, скоро по домам. Понедельник, понедельник, а я маленький такой. Выспался, Жор-джан? Мы битый час играем, а ты сопишь и сопишь во все отверстия. Ха! Не стали тебя будить.

 

Толстый Хачик, выплёскивая своё приподнятое настроение, продолжал шутить:

 

— Видишь, этого пацана играть учу. Балбесу тридцать пять лет, а играть в нарды так и не научился. Ха! — Он отвесил Араму подзатыльник.

 

— Да иди ты! — огрызнулся Арам. — Тебе просто везёт сегодня.

 

— Везёт тому, кому везёт, брат-джан. А ты как не умел играть, так и не умеешь. Ха! Пацан! И молчать, когда с тобой старшие разговаривают. — Хачик повернулся к Жоре.

 

Расстроенный Арам молча закурил. Хачик продолжил, отвечая на вопрос:

 

— Самвел домой уехал, ему в ночь выезжать в Ровно. Женщины в доме с твоими мальчишками. Это я на твой вопрос отвечаю, Жор-джан. Доволен? Пить будешь?

 

Хачик немного опьянел, совсем немного, что называется у армян: был под лёгким кайфом. Он поднял со стола литровую бутыль с мутной жидкостью — она была почти пуста, — посмотрел на Жору.

 

— Нет. Я пас. На сегодня хватит. А вот поесть…, что-нибудь поем. Аппетит пришёл. — Жора переставил стул и подсел к столу.

 

На огромном столе лежали раскрытые нарды, с краю у стены стояла глубокая эмалированная посудина с большими кусками жаренного мяса и лука в ней — остатки шашлыка, шашлыка из молодой коровы. Широкое блюдо, в которой ещё пару часов назад дымилась отварная, цельная картошка, теперь пустовало, лишь на дне осталось немного растопленного сливочного масла с нарезанной зеленью. Плетёная корзинка с хлебом — на другом краю стола. Масло сливочное у Жоры своё, домашнее, и хлеб Марина печёт сама, в печи — она деревенская, всему обучена с детства. Хлеб из печи — что может быть вкуснее? Большой каравай получается у Марины, пышный, мягкий. Не выгодно на дому печь, выгодней покупать в магазине — двухкилограммовый хлеб съедается за один день, ну уж больно вкусный, — поэтому обычно хлеб домашний готовят на выходных и по праздникам. Марина и лаваш умеет печь, она вообще много чего умеет. На столе сыра-брынзы куском, на тарелке: остатки, грамм двести, а было в начале застолья более килограмма. Любят земляки сыр, что поделаешь. Сыр тоже свой. Жора взял рукой кусок остывшего мяса из посудины, положил на тарелку с сыром. Тарелку поставил перед собой. Оторвал кусок хлеба от остатка каравая (резать ножом хлеб невозможно, и бесполезно, настолько он мягкий). Отложил дымящуюся сигарету на самый край стола, фильтром на клеёнку. Обмакнул хлебный мякиш в масло из-под картошки, отправил кусок в рот. Другой рукой поднёс к лицу кусок мяса, посмотрел, понюхал жаренную корочку, откусил: Зорька, Зорька, вкусная получилась, зараза. Жора прожевал, проглотил, затянулся сигаретой, положил её снова на край стола — фильтром на стол. Хачик, тем временем, налил себе и Араму самогона в стограммовые гранёные стаканы — совсем немного, по глотку. Они молча выпили. Арам затушил сигарету, сложил нарды, убрал доску со стола на диван у глухой стены. Братья присоединились к трапезе: мясо, хлеб, зелень; в чашке — давленый чеснок в мацуне с солью, вроде приправы к мясу. Ели молча, с удовольствием, какое-то время.

 

— Жо-ор, сколько лет ты уже здесь? — спросил вдруг Хачик, громко чавкая.

 

— Шесть, — ответил Жора набитым ртом.

 

— Как время бежит, а? Казалось, вы только вчера приехали. Шесть лет. Слушай, а чему я удивляюсь, собственно? Младшая моя, Сусанна, тогда ещё совсем ребёнком была. Да-да, я вспомнил, она в шестом классе училась. Точно. Теперь вот в институте, в Харькове. Домой редко приезжает. Город ей нравится, понимаешь ли. В городе хорошо, видишь ли. Да, время, время.

 

Хачик вздохнул. Вспомнил дочерей. Не рядом они, редко видит, оттого и вспомнил. Старшая Гоар давно была замужем. Жила со своей семьёй в районном центре, в Богодухове. С отцом была и продолжала находиться в натянутых отношениях. Эх, Гоар, Гоар! Потому что вышла замуж не за армянина. Вышла замуж по своей воле — пошла против его, отца, воли. Нашла себе местного хлопца. С самого детства росла строптивой. Жена, Софа, говорит, что вся в него, в отца, — упёртая, как баран. Хачик снова вздохнул. Дочь у неё, значит, у него — внучка. А толку? Он внучку и не знает толком. Молодёжь, молодёжь. Дети, дети. Он оторвал зубами большой кусок мяса, зачавкал и опять спрос ил:

 

— А что с ментами, Жор? Что участковый? Так и достают тебя?

 

— Менты, они и в Армении — менты, конченые люди. Даже не люди — твари. Достают, конечно. Уже так достали, шакалы, что дальше некуда — денег хотят. Столько лет одно и то же. Не успели мы немного, приехали уже в «незалэжнюю» страну. Теперь вот надо с гражданством, с паспортами решать, — Жора отвечал неохотно, не любил он эту тему, но раз спрашивают…

 

— Много хотят? — не отставал с расспросами Хачик. Он поднял литровую бутыль и молча разлил остатки по стаканам: сначала себе, затем и брату.

 

— Две тысячи долларов, — ответил Жора.

 

— Ого! Аппетиты у них. Что б им пусто было, мусора ненасытные. И что ты думаешь?

 

— А что тут думать — трясти надо. — Жора улыбнулся, вспомнил анекдот.

 

Ему стало вдруг весело, горько и весело одновременно. За шесть лет, которые они здесь, Хачик первый раз заинтересовался его проблемами. Это даже было забавно. Ну, а что он, Жора, хотел? Хачик намного старше его, он сам по себе. Он, как и его братья, коренной сельчанин, местный. Они все тут родились, в Полковой-Никитовке, все три брата — все из одного села. А по району ещё тьма дядек и тётек, двоюродных братьев и сестёр, близких и дальних родственников.

 

В селе братья Оганесяны хорошо и прочно устроены. Куда там! Их все знают. С ними считаются. Взять того же Хачика. Он — хозяин местной маслобойни, жмёт подсолнечное масло. Выкупил цех у колхоза, когда сельское хозяйство в селе разваливалось. На него несколько человек работают, включая Арама. Арам — вроде управляющего — ответственный, работящий. Да и сам Хачик, справедливости ради сказать, работы не чурается. Самвел — самый младший из братьев — тот больше сам по себе, он возит машиной скотину всякую из западной Украины, в основном из Волынской области, Житомирской, Ровенской. Привозит по сезону бычков, тёлочек, птицу разную — под заказ работает, да и так, на рынок. Там, на западной, скотина дешевле, вот и крутится малый. Нашёл свою нишу, своё дело. Самвел. Ну, как малый? Тридцать лет парню, и он пока холост, но братья надумали его женить. Уже и невесту подыскали из соседнего района, из Краснокутска — армяночку молодую, вроде как, двадцатилетнюю. У Самвела — «Жигули» с прицепом-клеткой и ещё микроавтобус «Фольцваген», грузовой; дом свой, новый, на три комнаты — в самом начале села, по трассе. Видный жених. Конечно, хозяйка нужна, кто ж откажется.

 

С Хачиком и с Самвелом Жора знается так себе… постольку-поскольку, поверхностно, ну земляки и земляки — больше понтов (как и у всех армян), чем душевного, близкого общения; больше разговоров, чем реальной помощи. Да и не просит Жора никакой помощи, просто старается поддерживать нормальные отношения с земляками. Он здесь пришлый — человек со стороны. Он понимает, что у каждого свои проблемы. Зачем навязываться? Кому нужен бедный родственник?

 

А вот с Арамом он как-то сдружился, они откровенны друг с другом. И Арам знает все его дела и проблемы. Он молчун и человек дела.

 

Арам давно сжился с Ларисой. Немного странная женщина эта Лариса — из местных. И он, Жора ничего о ней сказать не может, он не знает её. Лариса из дому редко выходит. Она старше Арама на пять лет. Страшная! Худющая! И чего он в ней нашёл? А живут ведь вместе они уже много лет. Детей у них нет. И живут же. Просто Арама, наверное, всё устраивает: одет, накормлен, в доме — хозяйка: тихая, безропотная. Но женится на ней Арам не хочет, и она молчит, особо не требует. Не хочет он зависимости, а может всё надеется в тайне, армянку найти для брака. Как-то проговорился: мол, не хочет он детей смешанной крови. Правильно, наверное. Он, Жора, тоже своим мальчикам армянских девочек найдёт. Обязательно найдёт, когда время придёт, — только армянок, чтоб всё по традиции, как положено… сосватает, женит. И никак иначе. Армяне, армянки… Хотя… В отношении братьев Оганесянов есть у Жоры большие сомнения. Какие сомнения? Чем больше он к ним присматривается, тем больше сомневается, что братья вообще армяне, по крайней мере, чистокровные. Уж больно они на турок смахивают или на курдов, особенно внешне. Много в них тюркского. Да, говорят на армянском. Ну, каком армянском! Мало того, что Кяварцы! Мало того, что обрусевшие. Их же понять надо, их разговор. Ладно уж, в Армении, что ни село горное, то свой диалект; что ни область, то свой особый акцент. Но внешность… лица… Арам, например, — у него узкое, вытянутое скуластое лицо; непропорционально большая голова и, соответственно, большое же лицо — неправильное и некрасивое, какое-то скошенное на бок; широкий, горбатый нос; узкий рот, толстые губы; чёрные, жёсткие вьющиеся волосы; густые, сросшиеся на переносице брови; огромные, слегка раскосые чёрные глаза, в обрамлении длинных ресниц. Да, глаза у Арама особые: заметные, горящие, по-своему выразительные, но вот взгляд какой-то хищный, недобрый, — наверное женщинам такой типаж нравится. В Араме много от хищника, много от самца — это чувствуется, и если к общей картине прибавить ещё его ровную, тонкую фигуру с широченными плечами — да, безусловно он женщинам должен нравится. Не может не нравиться каким-нибудь тонким, художественным, впечатлительным и озабоченным дамам. И всё же Арам — хищник. Жоре даже иногда кажется, что вдруг прозвучит какой клич, вроде: «Режь армян», и Арам с ним разделается — глазом не моргнёт, горло в один миг перережет — чирк и всё. Смешно да? Да, смешно, наверное, но так случалось много веков подряд в истории его, Жоры, народа. Это чувство настороженности у Жоры, наверное, в крови, в генах. Сейчас же, когда жизнь относительно спокойная и причёсанная… Ладно, Хачик вон, вообще на брата не похож. Ну да, отец у них только общий, матери — разные. Бывает, всякое бывает. Ну, как не крути, с какой стороны не смотри, толстый Хачик с виду — вылитый азербайджанец. И Самвел такой же. Вдобавок ещё и рыжий. Нет, и ну пусть. Здесь они джигиты. Здесь они братья армяне. Армяне, так армяне. Жора считает, и будет считать их своими земляками. Дружи с теми, с кем живёшь. Так Жору дед покойный учил очень давно. Мысли, мысли. Он вернулся к разговору.

— Что думать, время тяну, Хачи-джан, время. По хохляцкому закону, если прожил пять лет в стране, то должен получить вид на жительство. А прожил десять лет — гражданство. Вот я и живу, набираю года.

 

— Так ты, говоришь, уже шесть лет как здесь. Значит, пора бы вид на жительство получить. Арам, давай за это выпьем. Чтобы у Жорика всё сложилось! — Он поднял свой стакан, Арам поднял свой. Выпили, не чокаясь.

 

— Да, пора, но всё равно — денег хотят. Постоянно мозги пудрят. На какие-то акты-шмакты ссылаются: то одну справку принеси, то другую. Одним словом, денег вымогают. Постоянно отказывают под разными предлогами. Ага, только вот им. — Жора скрутил дулю, поднял руку и потряс в воздухе дулей неведомому менту, всем ментам, всем сволочам.

 

Сигарета упала со стола. Жора выругался, поднял, раскурил, затянулся раз, другой. Затушил окурок о стол.

 

— Хрен что они от меня получат — ни копейки. Я столько сил и нервов потратил! Столько пережил!.. пока худо-бедно жизнь семьи тут устроил. Хрен им, обойдутся. Тут каждая копейка на счету, а им доллары подавай. Шакалы. Ментам придётся рано или поздно выдать нам всем и паспорта, и прописку дать, и гражданство. В Киев буду писать, в какой-нибудь международный суд, в Гаагу, ещё куда… Куда угодно. Но из этого дома меня только ногами вперёд вынесут. — Жора разозлился.

 

— А дом на ком числится? — Хачик продолжал чавкать и расспрашивать.

 

— На тётке Марининой, на тётке Асмик. Она в Харькове живёт, на Холодной Горе. В общем-то мы изначально к ней приехали. Спасибо ей, помогла.

 

— Слушай, Жорик-джан, всё хочу тебя спросить, да как-то повода не было. Какого чёрта, извиняюсь, вы вообще сюда приехали? Из Еревана — в эту дыру, а?

 

Хачик перестал жевать, вытер губы рукавом. Достал из пачки несколько сигарет: предложил брату, протянул Жоре, одну вставил себе в губы. Арам чиркнул спичкой, все трое прикурили от одной спички по очереди, Хачик последний.  Жора поднялся из-за стола, пошёл к выходу, приоткрыл тяжёлую дверь: тут же потянуло свежим воздухом. Вернулся к столу, присел на свой стул, посмотрел внимательно на Хачика. Хачик курил и ждал ответа на свой вопрос.

 

— У тебя родня есть в Ереване или вообще в Армении? — вопросом на вопрос ответил Жора.

 

Он строго смотрел на Хачика. Разговор как-то сам собой стал серьёзным. Хачик на секунду замялся, ответил:

 

— В самом Ереване нет никого, а в Армении полно родни. А что?

 

— Вы с ними отношения как-то поддерживаете: переписываетесь, созваниваетесь?

 

— Конечно. Не часто, но письма Софа моя регулярно отписывает: то одним, то другим.

 

Жора обоими локтями навалился на стол. На пару секунд опустил голову на руки. Затем поднял голову, затянулся сигаретой, медленно выпустил кольца дыма вверх.

 

— Тогда, Хачик-джан, ты должен знать, что в Армении сейчас полная задница, точнее худая жопа с огромным дуплом. А было ещё хуже. — Он опять глубоко затянулся сигаретным дымом.

 

Хачик молчал.

 

— Ара! Там жить стало просто невыносимо, — Жора говорил зло, словно обвинял кого-то невидимого и неведомого, словно обвинял саму судьбу.

 

— Ара, мы жили очень хорошо: своя квартира в Аване, прямо возле памятника Гаю. Ну и что, что однокомнатная. Я в такси работал, денег копил. Серёжик родился, хотели трёхкомнатную купить. Конечно места стало мало — двое детей.

 

Арам и Хачик молча слушали, не перебивали.

 

— Потом все эти события начались. Чередой пошли, одно хуже другого: Сумгаит, со страшной резнёй; Карабах, война; потом это землетрясение; развал страны, будь она неладна; блокада энергетическая. Ты думаешь, почему я дом себе выбрал под самым лесом? Нет, ну конечно — по деньгам, в первую очередь — по деньгам, ну и чтобы отогреться. Хачик-джан, мы первую зиму топили до плюс тридцати, изо дня в день. Мы в Ереване, в квартире, так намёрзлись! Мы нагреться никак не могли. Ара! Я свою квартиру за бесценок продал, чтобы только уехать. Тогда многие уезжали, очень многие. И мы не выдержали. Ты знаешь, что такое, когда свет дают по два часа на день. Какой на день! На сутки. И время, не угадаешь. Ладно, если бы график какой был, а то сегодня — с двух до четырёх дня, а завтра — ночью включат. А ты сиди и карауль, не прозевай. И так постоянно, изо дня в день, год, второй. Электроэнергия — это ведь не только свет, это ещё и вода: постирать, ванну набрать. Отопления вообще никакого. В каждой квартире тогда керосинки стояли. И мы купили. Сирийскую. И грелись с её помощью, и обед готовили. Канистра соляры — самый ходовой товар был. А спали мы как! Все в куче, все вместе, в одежде, под одним одеялом, одеялами: дети посередине, мы с Мариной — по краям. Это что, жизнь? Работы нет. Денег нет. Тепла нет. Газа нет. Воды нет. Не жизнь, а выживание. И это в столице! Что говорить о других местах. В Ленинакане вообще худо было. Короче, не выдержал я. У Марины тётка здесь (я уже говорил). Как мы мечтали о тепле! Вот так, за несколько дней мы собрались и уехали. И плевать мне было на всё: пусть село какое, лишь бы домик свой, сад, огород, лес. Дрова и только дрова — никакого газа (сегодня газ есть, завтра его может не быть), поэтому только дрова — просто и надёжно. Никакой квартиры, посёлка или города — только в село, в деревню. Подальше, в глубинку, к лесу, к своей земле. Посмотри на мои руки.

 

Жора вытянул перед Хачиком свои руки, показывая широкие мозолистые ладони.

 

Правую ладонь пересекал глубокий, старый шов. Мизинец и безымянный палец были сухие и скрюченные, с гладкой, неестественной кожей, как после ожога — давняя Жорина травма, с армии.

 

— Вот этими руками я детей подниму, на ноги поставлю и выживу — своим трудом. Можешь не сомневаться. Мы ехали сюда, мы только на это и настраивались: трудиться и жить, и выжить.

 

Жора замолчал. Он взволновался и тяжело дышал. Сигарета его потухла между пальцами, дотлев до фильтра.

 

— Ладно, брат-джан, чего ты так горячишься. Зачем так разволновался. Я понял, я всё понял. Всё у вас будет хорошо. И мы тебе в чём надо поможем, поддержим. Можешь на нас рассчитывать. Правда, Арам? — Хачик немного стушевался, хмель прошёл.

 

— Поможем, конечно поможем. Пора уже. Пошли, брат. Зови свою Софу, завтра детям в школу, нам всем на работу. Пошли. Спасибо, Жор-джан, за мясо. Пошли мы. — Арам встал.

 

Армяне вышли из летней кухни. На небе ярко светили звёзды.

 

********************

 

 

Глава 3

 

Мелкий, колючий снег больно бил по глазам, хлестал по щекам, проникал за шиворот, неприятно обжигая кожу. Снег крутил со всех сторон одновременно, куда ни повернись. Ветер постоянно срывал капюшон его куртки, так и норовил сорвать с головы короткую шапку. Открытые уши сразу замёрзали. Вьюга разыгралась не на шутку: в двух шагах уже ничего невозможно было разобрать, ничего не различить. Только впереди на белом фоне едва выделялась серая спина мальчика. Она — как маяк на его пути. По нему он и двигался. Медленно, шаг за шагом, утопая по колени в мягком снегу. На груди лямкой верёвка, толстая и мокрая сейчас упруго тянула назад, не поддавалась его усилиям, как он ни пытался. Тогда он остановился, оглянулся: санки глубоко ушли в снег — слишком тонкие полозья, слишком узкие. Санки-то маленькие, на них, разве что, детей возить по накатанной дорожке или спускать с крутой горки. И чего он их тащил? Зачем мучается? Он и сам не знал. Тащил давно, по всей видимости, так как очень устал и с невероятным трудом переставлял ноги. И что странно, он абсолютно не вспотел. Наоборот — его знобило, трясло, как при лихорадке, зубы стучали так, что он слышал их дробь. Или ему так казалось? Он совершенно замёрз. Он дёрнул лямки-верёвки раз, другой — санки не поддавались. Он что есть силы крикнул мальчику. Что? Сам не разобрал и не услышал своего голоса. Голос. Ветер мгновенно, в одну секунду сорвал его голос с губ, растрепал в клочья и развеял в разные стороны, в белую пустоту. Он дёрнул санки ещё раз и ещё. Нет, сил не хватало — санки основательно застряли в мокром снегу. Спина мальчика исчезла в белой мгле, пропала. Он снова крикнул. Глотнул порыв ветра, снег резко ударил в лицо, посёк кожу. Он закашлял. Отдышался. Тишина. Только шум ветра в ушах.  Он развернулся, сделал два глубоких шага назад, по своим же следам, к санкам. К ним привязан был старый армейский вещмешок, потрёпанный, выцветший. Он его помнил — это отца вещмешок. Он всегда висел в кладовой, на крючке, прибитом к двери с внутренней стороны, в кладовой их квартиры. С самого детства он его помнил. И ещё он знал, что нельзя мешок здесь бросать, ни в коем случае. Его следует забрать. Обязательно забрать, во что бы то ни стало. Он обернулся. Да, мальчик ушёл. Спина растворилась в белой каше. Кричать снова было совершенно бесполезно. Он нагнулся, снял рукавицы, с трудом распутал мокрые, примёрзшие верёвки, развязал узлы. Поднял мешок — тяжёлый, килограмм на десять-пятнадцать. Попробовал закинуть рюкзаком на оба плеча. Один раз, другой. Не получилось, куртка мешала — слишком дутая, большая, слишком толстая; и петли у вещевого мешка маленькие, на плечи ему не налезают. Он соединил их вместе и закинул на одно плечо, на правое — так получилось. Надел на руки тяжёлые от влаги рукавицы. Теперь стало легче, гораздо легче идти. Он двинулся по следам мальчика — их ещё видно, плохо, но видно, не успевало замести снегом. Он должен поторопиться. Он догонит мальчика, обязательно догонит.

 

Он шёл, шёл и шёл, а время бежало рядом. Сколько его минуло, времени, трудно было оценить: может час, может пять часов, а может и сутки — он не знал. Но он готов был умереть от усталости, умереть прямо здесь, в эту минуту, на снегу, в каком-то поле, посереди этого поля, или, где он там находился?.. в этой бескрайней белой пустыне, непонятно где, непонятно когда.  Он готов был умереть и был бы этому очень рад. Был бы рад избавится от страшной усталости, от самого себя, от всепоглощающей безнадёжности. Где он? Почему он здесь? Как вообще он сюда попал? Что он здесь делает? Куда подевался мальчик? И зачем ему этот ребёнок? Зачем он тащит на себе старый мешок? Какого лешего он во всём этом участвует? Вопросы. Вопросы. Вопросы. Одни вопросы, и не одного ответа, одна лишь смертельная усталость. Умереть. Избавиться. Он упал лицом в снег, в рот набилась холодная мокрая масса, стала таять. Он проглотил. И ещё. Глоток. Холодная вода обожгла горло. Он поперхнулся, закашлял. И странно — стало немного легче. Он перевернулся на спину. Метель неожиданно стихла. Перестала. Исчезла вот так, вдруг, как по мановению палочки неизвестного дирижёра. Лишь снег крупными хлопьями ровно падал с неба. Или на небо? Какая теперь ему была разница. Он уже мало что понимал. Над головой, вокруг, на все четыре стороны, было белым-бело. Снег, снег, снег. Может так и выглядит смерть? Холодная, безразличная, белая. Кто сказал, что она чёрная? Он заставил себя приподняться, сел. И всё же, где мальчик? Никаких следов. Он давно их потерял. И что в мешке, может что съестное? Интересно. Он стянул мешок с плеча, положил перед собой. Петля сильно затянулась, замёрзшими руками не развязать. Зубами. Зубами. Да, так получалось. Поддался брезент, пошёл узел, пошёл, ослаб. Всё. Развязался. Он запустил обе руки в мешок: что-то непонятное. Он медленно достал, вытянул.  Он держал в руках… свою голову. Глаза в глаза. Ком подступил к горлу. Ужас обуял его. Перехватило дыхание. Готовый вырваться крик застрял в груди. Он с трудом оторвал взгляд от себя, от своих смотрящих на него в упор глаз. Посмотрел наверх. Перед ним стоял мальчик…

 

******************

 

Жора сидел на корточках. Сидел в деревянном, узком туалете, у себя в палисаднике. По нужде сидел, курил, не спеша, расслабленно. Дверца туалета нараспашку. На дворе сумрачно, звёзды над головой ещё горели с ночи, но на востоке тонкой розовой полоской неизбежно надвигался рассвет — там, над горизонтом звёзды уже погасли. Начало шестого утра. Марина сейчас должна будет будить детей в школу. Мальчишкам ещё предстоит разобраться с хозяйством: покормить и убрать за живностью. После этого они позавтракают, и лишь около восьми утра, вдвоём на одном велосипеде они покатят в школу — четыре километра. Два из них — по глинистому грунту, да в горку, всё время на подъём. Два километра затем — по разбитой асфальтовой дороге, с ямами и без освещения. Сейчас ещё хорошо: сухо, велосипед, старший везёт младшего. Обратно они вернутся, как придётся, как получится. Бывает, что по одному возвращались. Но кто-то обязательно на веломашине. Куда ж его бросишь? Один велосипед на всех. Зимой будет сложнее, гораздо труднее, особенно в снег. Когда выпадет много снега, как правило, часа полтора пацаны топают в центр, не меньше. Пока дойдут до школы или вернуться из школы — мокрые насквозь. Тяжело по снегу идти. Ну ничего, это всё жизненная школа, своего рода тренировка — крепче будут, здоровей будут. Мальчишки! Сукины дети! Сам он таким был: уличным, постоянно нагруженным какой-нибудь работой. Отец с ним, к примеру, не церемонился. Сколько помнил Жора, тот всегда был строг. И попробовал бы он отца ослушаться. Это потом, когда Жора вырос… стал с отцом конфликтовать и ругаться. Это потом, после армейской службы. Так и должно было быть, наверное. Два характера… столкнулись. Жора стал мужчиной. Он стал самостоятельным, независимым. Отца он по-прежнему уважал, но не слушал. Слишком многого отец хотел от него: во всём подчинения. Нет уж, теперь он взрослый, теперь он сам по себе. Даже сейчас, спустя годы, хватит отцу в Ереван и одного письма в год. И хватает. Расстояние их только сблизило. Письма выходят сентиментальные, сердечные. Но, пока дети маленькие, пока ещё они подростки, им необходимо слушаться старших: отца и мать. И он, Жора, с ними строг, пусть нарочито. Маринэ всегда пожалеет, на то она и мамка. Она жалеет мальчиков втихаря от него, и он делает вид, что не знает об этом, не замечает. Пусть, мать есть мать. А он, отец, должен вести себя с ними без соплей — в этом Жора убеждён. Так и должно быть, если хочешь, чтобы мальчик вырос в мужчину.

 

Жора поплевал на окурок, отбросил в сторону. Сам он всю жизнь вкалывает. И сейчас, когда ему перевалило за сорок лет, он бегает и трудится как молодой. Закалка! С детства.

 

Жоре выходить из дому в шесть утра и пешком те же километры пройти предстоит, что и детям. Даже чуть дальше — на ферму, на свою работу, гори она пропадом, но другой нет. Какая тут в селе работа, когда большая страна Украина рассыпается, разворовывается, разбазаривается. Впрочем, как и все остальные Союзные, Советские. Разве что случайные шабашки попадутся по выходным, по вечерам: кому что по строительству подделать, кому с автомобилем разобраться по ремонту —         ходовку перебрать или ещё что , Жора в этом деле разбирается, столько лет в такси проработал.

 

На соседнем огороде, у бабы Милы, что-то виднелось, выступало. В сумерках это нечто, вроде как кучка, горбиком выделялось на ровном поле. Какое-то очертание, будто кто лежал на земле. Собака калачиком свернулась? Спит? Сидя не разберёшь. Да мало ли что! Жора отвернулся. Но глаза сами возвращались к непонятному предмету. Любопытство! Жора старался разглядеть предмет. Некоторое время гадал, что же это такое? Наконец это занятие ему надоело, Жора тихо выругался сам на себя, сплюнул, произнёс тихо, по-русски:

 

— Да какая тебе разница, придурок! Делать тебе нечего. Иди на работу собирайся.

 

Он встал, натянул штаны, вышел из туалета. Посмотрел ещё раз. Нет, всё равно не разобрать. Но нет же, он так просто не может уйти. Любопытство взяло вверх — Жора потихоньку подошёл к оградке, осторожно ступая. Присмотрелся ещё к предмету. Нет, не видно, не понятно: что-то большое, но не различить. Жора осторожно переступил через низкий штакетник.

 

— Во идиот. Делать тебе нечего, — повторил он себе в полголоса.

 

Пригнулся. Медленно прокрался в неудобных калошах по подмёрзшей земле к объекту своего любопытства. Несколько шагов. Вот оно.

 

— Идиота кусок! Сукин ты сын, — Жора тихо выругался.

 

Никакой тайны. До обидного просто: перед ним лежала огромная округлая, приплюснутая тыква, дутым колесом. Росла ещё: пуповиной к земле привязанная. Красивая тыква, ничего не скажешь, такая вся пропорциональная, на загляденье, хоть на выставку вези. Одна-одинёшенька, среди убранного огорода. И как он её раньше не замечал? И чего это бабка не прибрала овощ? Мороз ведь. Пусть лёгкий и по утрам, но пропадёт тыква. Бабка — дура старая. Может забыла? Жора согнутый, на цыпочках обошёл вокруг тыквы. Посмотрел по сторонам, засмеялся тихо, глупо. Смешно стало. Что он делает! Тыкв ему мало что ли? Тонны две собрал со своего огорода. Но нет же, тут другое. Детство вспомнилось. Как они пацанами шухерили: воровали арбузы с бахчи, яблоки из садов таскали под майками, в запазухах.

 

Жора отломал сухой стебель, оставил короткий хвостик, чтобы рукой можно было взяться. Отделил плод от земли. Обнял и поднял овощ — тяжёлая, зараза. Тыква всем тыквам тыква. Теперь понятно, почему баба Мила не срывала её до последнего — не могла она, очень уж громоздкая, большая тыква. Ну уж, бабуля, извини, больно хороша твоя красавица. Как говорится: кто не успел, тот опоздал. Жора переступил через границу дворов и понёс свою ношу к сараям. Занёс в одну из дверей. Споткнулся в потёмках, выругался. Замычала корова Зирка. Громко задвигали спинами о деревянные  стены молодые бычки в тесном стойле. Их двое у Жоры: Сако и Вано. Кукарекнул петух неуверенно, хрипло. Потом, тут же, словно проснувшись, захлопал крыльями и закричал, что было сил. Жора вздрогнул от неожиданности. У-у-у, зараза! На суп его что ли пустить? Крикун хренов. Живность просыпалась. Задвигались кролики в клетках. Начинался трудовой день, очередной день. Начинался каждодневный труд. Скрипнула входная дверь в дом, вспыхнул свет на крыльце: кто-то из детей вышел в туалет. Жора спрятал неожиданную добычу в общую кучу сложенных тыкв. Завалил сверху меньшими по размеру. Пойди теперь разбери, где чья. Зачем он это сделал? Зачем стащил чужое? Он и сам не знал. Захотелось, наверное, похулиганить. Просто так, без повода, как мальчишка, как когда-то.

 

Радист давно ждал Жору в подсобке, нервничал. Всё высматривал, всё прислушивался: идёт, не идёт. Радист — это прозвище, старик уже, лет около семидесяти, Семёныч. Николай Семёнович когда-то был радистом настоящим, в армии, на службе, с полвека назад. Теперь вот только по прозвищу. Его всё село, как Радиста и знает. Жоркин сосед он, через три дома, ближе к центру. Пенсионер он, ещё и сторож на ферме. Через ночь — пенсионер, через ночь —сторож. А ещё — рабочий на ферме, но на полставки. Такие условия работы. Такое условие хозяина — нового хозяина коровника. Никто не хочет за такие мизерные деньги работать, ночевать. А ему что? Какая разница, где спать? Дома старуха. Вечно ей всё не так. Ходит, старая, вечно хмурая, только и ищет повода как бы придраться к нему. Да и спиться ночью плохо. Просыпается он несколько раз за ночь. Лежит потом часами, заснуть не может. Так уж лучше здесь, среди коров и быков. Те его, старика, не трогают, не ругают. Пройтись туда-сюда пару раз, продышаться. В чём сложность? От старухи своей отдохнуть. Какое никакое — разнообразие в жизни. Плюс копеечка к пенсии. Плюс украсть что, если аккуратно. Как же не украсть, когда всё к чертям катится. И ферма. А что ферма? Несчастный коровник. Дойных осталось штук шестьдесят. Худоба. Последние дни доживают. Слухи ходят среди баб: закроют по весне ферму: коров под нож, помещения на кирпич разберут. Так же было и с первой бригадой — на Бойкова — два года тому. Бабы зря говорить не станут, они всё наперёд знают, зря болтать не будут. А какое хозяйство было при Советах! Колхоз-миллионер! А что ему, пенсионеру, теперь? Ему теперь всё одно, что воровать, что любить. Но, лучше воровать — риску меньше. Жить-то осталось: хрен, да ни хрена. Вот такая позиция, такая философия от Радиста.

 

— Где тебя черти носят? Начало восьмого. Случилось что? — встретил возмущённый Семёныч  Жору, как только тот появился в дверях. — Рассвело почти, как я мешки везти буду через центр? Люди на остановке собрались, что подумают? — дед старался выглядеть строгим.

 

Жора, в рабочей одежде, в старой куртке, в резиновых сапогах, снял с плеча сумку с термоском, собранную ему на обед Мариной, уселся на длинную лавку.

 

— Ладно, Радист, не шуми. Держи лучше, вот… — Он порылся в сумке, достал кулёк с мясом на кости. Килограмма на три кулёк.

 

— Держи, Семёныч, — твоя доля. Вчера Зорьку забил.

 

Старик взял кулёк, развернул, посмотрел, понюхал.

 

— Чего так? Доля. Забил. Никак фильмов насмотрелся за выходные, детехтивов. Молодая, вроде, тёлка. Какая срочность в мясе? Праздник какой может, армянский? — Он торопливо засунул свёрток в свою авоську.

 

— Да нет, причём тут праздник. Для праздника вон птицы полно, кролей. Мяса у меня хватает. Просто… дура молодая. Объелась люцерны влажной.

 

Жора закурил. Протянул пачку деду. Семёныч взял сигарету, поднёс ко рту, прихватил губами. Посмотрел вопросительно на Жору. Жора кивнул. Дед взял ещё одну, вставил её за ухо.

 

— Раздуло, значит. Бывает, — Семёныч крякнул.

 

— Чего там? Бабы работают? Как дежурство прошло? — Жора выпустил кольца дыма: одно, второе, третье. Прищурил один глаз, защипало — дым попал.

 

— Давно доять. Как всегда, ругаются. Гавна много. Тебя ждут, не дождутся. — Степаныч сел рядом на лавку. Чиркнул спичкой, подкурил, затянулся. Прокашлялся, сплюнул жёлтой слюной. Спросил: — Так что скажешь. Как мне мешки везти? — Он хитро посмотрел на Жору.

 

— Ни как. Оставь велосипед с мешками здесь. Я вечером сам привезу, по тёмному — и тебе, и себе. Годиться? — Жора глубоко затянулся.

 

— Спрашиваешь. Конечно, годиться. Вот это, другое дело. И мне легче, и конспирация.

 

— Ладно тебе, сосед. Все знают, всё село знает, что скотники, сторожа и доярки комбикорм воруют, таскают помаленьку. Ещё и молоко воруют доярки, по банке, за смену. Мне молока не надо, своего хватает, а вот от комбикорма не откажусь. Все всё понимают. Да и как тут не воровать, с такой зарплатой?

 

— Не скажи, Жорка, не скажи. Одно дело — знать, предполагать, совсем другое дело — видеть. Да ещё и с мешками. Лучше на глаза не попадаться. Бабы-то сумочками носят, по-малеху. Что с них? — Дед закашлял, в груди у него заклокотало. Снова сплюнул, жёлтым. — Не дай бог попасть под раздачу. Тебе-то что, ты здесь на птичьих правах, не оформлен, ничего. Какой с тебя спрос. А я сторож, как никак. Так что, бережёного бог бережёт.

 

— Прав ты, Радист. Как всегда, прав. Поэтому иди себе налегке. Вечером встретимся. Я заеду, привезу мешки. Ладно, пойду работать, а то бабы изнасилуют.

 

Дед хихикнул, подмигнул Жоре:

 

— Это точно. Не дай бог таким попасться — растерзают. Ты того…, осторожно. Ха-ха. Голодные бабы, ох голодные, я-то знаю. Всех знаю. Верка толстая, та холостая баба, горячая она, смолоду пылкая. У Надьки — муж пропойца. Надька точно, что голодная. Не-удов-лет-ворённая. Во! У Катьки…

— Ладно, разошёлся, хорош трепаться. Я пошёл.

 

Жора потушил окурок о лавочку, поплевал на бычок, отшвырнул его в сторону. Поднялся и вышел из подсобки, не прощаясь.

 

В его обязанности по работе входило: дать корм животным, ещё убрать за ними навоз в помещении, когда коровы будут на пастбище или будут находиться в загоне, снаружи. Навоз надо собрать и свезти в определённое, отведённое для этого место, делать всё это нужно лопатами, вёдрами, тачкой. Ещё он должен развезти по ферме сено и солому специальной тележкой, раскидать для каждой скотины по её месту, всем по стойлам; наполнить кормушки в загоне; напоить животных. Делать всё это надо было три раза на день: утром, днём и вечером — фактически постоянно. Столько же раз на день доили коров, и он должен был находиться где-то рядом, неподалёку, если вдруг что — помочь дояркам, быть на подхвате, что называется. Кроме того, к коровнику постоянно подвозили корма трактором. В его работу входила разгрузка и распределение этих кормов. Раньше на ферме работали одновременно несколько скотников и рабочих, теперь осталось только двое: Жора и Толик. Во время его, Жоры, дежурства (а это через каждые два дня) проблем не возникало — Жора работал добросовестно и за его труд и отношение к своим обязанностям Жору уважали, по крайней мере, не ругали. Провести полную смену, двенадцать часов, на ногах было непросто. Постоянно то туда, то сюда. Сделать надо это, сделать надо то. Тяжести, всегда тяжести: лопаты и вёдра, тачки и тележки. Труд тяжёлый, неквалифицированный и низкооплачиваемый. К концу смены, к семи вечера, ноги у Жоры гудели и тряслись мелкой дрожью, словно электротрансформатор под большим напряжением. А потом ещё предстояло домой топать около часа.

 

Жора старался, работал. Но Толик — второй скотник… Самое плохое — это то, что его, так называемый, напарник Толик, работал спустя рукава, пьянствовал каждую смену. И Жоре приходилось доделывать всё то, что тот не сделал: что-то не разгрузил, что-то не перевёз. Во время смены этого Толика, доярки часто сами толкали тележки, развозили корм, чистили за скотиной. А какой был прок с пьяницы? Когда тот уже напился, когда он лыка не вязал, валялся в полном беспамятстве где-нибудь в укромном местечке, а то и просто под забором, в полном смысле этого слова, — под забором. Напивался до полусмерти. И не было над ним никакой управы. И никакому воздействию он не поддавался. И некем его было заменить, ну вот некем. Никого не загонишь в скотники. Время такое настало — работать никто не хотел, вкалывать не хотел. Что интересно, дома Толик спиртного не пил, употреблял исключительно на работе. Как и где он самогон доставал, приносил, проносил? Каждый раз, словно из-под земли… Хоть и следили за ним, и пытались как-то контролировать, влиять. Без толку. Жора, например, устал его мордовать. Бил он Толика всегда и везде, где встретит. Часто просто так, даже если тверёзого встретит, так сказать — для назидания. Идёт бывало тот мимо, мимо Жоры, поравнялись, тот и треснет по морде Толика вместо приветствия, и ещё раз, и ещё разок по носу, да пинка вдогонку. Всегда было за что его бить или будет за что потом — всё равно. Профилактически бил Жора, на будущее, за предстоящие провинности, и за прошлые. И уже давно, Толик, как увидит Жору, обходит его третьей дорогой, третьей стороной. Убегал, только встретит, мигом, быстро и не стесняясь. И всё равно работал спустя рукава. Всё равно пьянствовал. Жора и сам выпивал и выпивает. Выпивает часто и много. Но, всё же знает меру и никогда не напивается до чёртиков. Организм у Жоры крепкий, справляется. Да и стыдно было бы перед людьми пьяным валяться. Зачем нацию свою позорить.

 

— Здрасте, бабаньки! Бог в помощь. — Жора быстрым шагом с лопатой в руках шёл по пролёту. Это было его обычное приветствие.

 

— Привет, — ответила Надька. Встала, улыбнулась, в глаза посмотрела.

 

— И тебе не хворать, — послышался голос Верки. Саму её не видно за коровой.

 

— Где тебя леший носит? — это бригадир, старшая, — Оксана. Самая молодая и самая привлекательная, но и строгая не в меру. Её дочь Катька с Артуриком в одном классе учится.

 

— Открывай иди ворота. Скотину на выгон. Где пастух? Девочки, кто сегодня пасёт?

 

Жора молча прошёл мимо к воротам. Открыл одну створку, затем другую. Тяжёлые ворота, деревянные, петли ржавые, скрипучие. С бабами лучше не пререкаться, лучше вообще не разговаривать, всё равно не переговоришь, особенно Оксану — бойкая девица. Только силы тратить на разговоры, а они, силы эти, ему очень даже пригодятся сегодня — работы невпроворот. И Жора принялся, погрузился в свои обязанности.

 

Днём заметно потеплело, термометр в тени показывал двенадцать градусов по Цельсию. Термометр висел на северной стороне здания, возле дверей в лабораторию — в тени. Ему можно было доверять. Термометру. Действительно, погода стояла чудная, тёплая. Жора закурил — последняя сигарета. Надо было бы сходить в ближайший магазин, который в центре села, купить несколько пачек «Ватры» или «Примы», что будет, то и возьмёт. На работе он курил больше, чем дома: одной пачки на смену не хватало. Покупал сигареты без фильтра, потому что дешевле и крепче. Привык он к крепким, иначе, не накуришься. Иначе, не прошибёт. Не продерёт, мозги на место не поставит. Жора посмотрел на свои руки: грязные и в навозе. В навозе не страшно, к навозу Жора привык, но руки следовало бы помыть. Он сейчас сходит в магазин, тут рядом, пять минут ходьбы. После он пообедает.

 

В это самое время старик Василий — пастух, гнал стадо на дойку. Загонял в помещение на дневную дойку. Жора, облокотившись на горизонтальное, сосновое бревно загона, докуривал свою последнюю сигарету. Хорошо вот так было стоять под тёплым солнцем, отдыхать от работы, немного расслабиться. «Эх, кофейка бы сейчас», — мечтал Жора. Мимо лениво проходили коровы. Одна из них остановилась рядом с ним, подняла хвост: громко и с напором зажурчала на землю, забрызгала в стороны. Жора, не мешкая ни секунды, сделал шаг навстречу и подставил свои руки под тёплую струю, тщательно промыл. Сплюнул бычок на землю.

 

— Правильно, правильно — вот это от любой заразы лучшее средство. И очищает хорошо кожу, почище любого мыла, — одобрительно заметил дед Василий. Подошёл ближе.

 

— Курнём, а, Жора? — попросил он. Остановился.

 

Жора стряхнул руки, вытер их о брюки.

 

— Закончились, дед. Минут через десять-пятнадцать подходи в подсобку, пообедаем вместе. А я сейчас в магазин за сигаретами смотаюсь.

 

—  В магазин, говоришь? Так и мне пачку возьми. Без фильтра. Какие будут. Ага? Я деньги отдам, они у меня в пальто. Я занесу.

 

— Хорошо, дед, куплю. Ты заходи: поговорим, побалакаем, поснидаем. — Жора улыбнулся своему украинскому.  Махнул рукой. Быстро и широко зашагал в село. Дед Василий ему нравился: спокойный, рассудительный, не навязчивый. И есть о чём поговорить с ним, есть что послушать дельное, мудрое.

 

********************

 

 

Глава 4

 

Он ничего не видел, ничего не слышал, ничего не ощущал. Он вдруг понял, осознал, что совершенно ничего не чувствует ни внешне, ни внутренне, то есть абсолютно ничего. Странное было состояние: пугающее и вместе с тем интересно было за собой наблюдать, за тем, что от себя осталось. Сказать, что кто-то за кем-то наблюдает, можно было очень условно. Он не смог бы словами передать то состояние. Тела как-бы не существовало, он его совершенно не чувствовал. И ничего не существовало ни вокруг него, ни внутри него, ни его самого ни снаружи, ни вовне; и никакого пространства, никакой протяжённости, никакого чувства времени, чувства движения. Но, он-то сам был, безусловно был. Не тем, каким он себя знал, а новым, незнакомым. В нём остался некий свидетель — свидетель всему, или ничему. Он мыслил, он раздумывал, он соображал. Был Никем или Некто! Которое всё воспринимало. Или нет? Или это был не он? А кто тогда?  Пусть не он, пусть кто-то или что-то за него мыслило, соображало, думало. Пусть так. И, тем не менее, это кто-то или что-то представляло себя именно им. ИМ! И никем другим. Ведь он понимал, он знал, каким-то образом он узнавал себя. Где-то там, глубоко-глубоко внутри этого, кого-то или чего-то, этого свидетеля, ещё теплилась его память, его личность, его личное — память о нём, память обо всём, что было с ним. Эта память как-бы скрепляла собой всю конструкцию ЕГО — цементировала, склеивала. Была, своего рода,  скелетом, на который нанизывалась, собиралась, строилась вся его самость — весь ОН. Но состояние памяти выглядело каким-то странным, необычным. Это не была память в нормальном, привычном ему выражении, привычном ему знании о себе. Она как-бы была вся сразу и целиком: без воспоминаний, без отдельных и конкретных воспоминаний, без фрагментов, составляющих ЕГО целое. Она ничего не воссоздавала конкретно: не существовало ни видений из прошлого, ни каких-то картин из жизни, ни отдельных воспоминаний. И, тем не менее, память была в нём, вся и сразу, но как замороженная, застывшая. В принципе. В потенциале. Словно семечка растения, в котором уже есть всё заложенное  для роста и развития, для раскрытия этого растения. Всё, кроме необходимых условий. Память эта как-бы находилась в сторонке и не мешала ему. Не мешала ему БЫТЬ. Она присутствовала лишь настолько, чтобы он не забывал себя, чтобы он мог себя узнать, осознать, отделить от прочего. Хотя это не точное сравнение — очень приблизительное — ведь отделять было некого и не от чего. Всё же остальное, что осталось в нём, или проявилось в нём, или открылось ему, всё, помимо зыбкой памяти, оказалось совершенно новым и незнакомым. Это было чистое восприятие. Восприятие без чувств, без телесных ощущений, и почти без мыслей. Он просто был. Мысли появлялись из ниоткуда только на миг, словно пролетая мимо, едва задев его сознание, лишь для того, чтобы подтвердить для него само бытие — его бытие, его присутствие — обозначить, подчеркнуть, напомнить. Состояние это оказалось настолько потрясающим, настолько сильным, настолько убедительным, что он вдруг понял, что находится в совершенном блаженстве. Понял, что это состояние и есть блаженство, что он сам и есть блаженство. Он — состояние. Он — процесс. Он же тот, кто испытывает и осознаёт всё это. И не было никакого противоречия. Он вдруг понял: нет ничего — ни света, ни тьмы, ни хорошего, ни плохого, ни верха, ни низа, ни мыслей, ни памяти, ни важного, ни неважного, ни существования, ни отсутствия этого существования. Нет ничего, есть только пустота всего, отсутствие всего и даже отсутствие самого отсутствия. Осталось  только блаженство ни вокруг него, ни где-то в стороне, а он сам и есть это блаженство: абсолютное и невыразимое, неописуемое, непередаваемое. И тогда он полностью отдался этому состоянию, вошёл в него, растворился в нём. Понял, что на самом деле, нет никакого противоречия, не существует никакой двойственности — всё едино, всё блаженство, всё высочайше разумно, всё живо и находится в совершеннейшей гармонии. В то же время этого всего нет. Странно! Невыразимо! Гармонично! И он парит в этой гармонии и как целое, и как часть его одновременно. В блаженстве.

 

Он наслаждался неземным состоянием, когда возникла музыка. Откуда-то стали рождаться звуки музыки, стали нарастать, крепнуть. Музыка плавала вокруг: звуки, нежные звуки, стройный хор звуков. Он никогда не был силён в музыке, он особо в ней не разбирался, но это было определённо классическое звучание, будто кусочки из разных  симфоний одновременно, отдельные фрагменты. Он различал звуки струнных, духовых инструментов (как будто инструментов). Эти фрагменты стали складываться, накладываться друг на друга, соединяться в нечто целое, и полилась мелодия. Мелодия была дивной и спокойной. Она вошла в него, и он сам стал мелодией. Он звучал. Он вибрировал. В какой-то момент он понял, что это его мелодия, что он сам создал и продолжает создавать музыку. Он её пишет и исполняет и слушает и наслаждается одновременно. Он стал творить симфонию. Погрузился в неё. Утонул в ней. Прекрасные, гармонические звуки захватили его полностью. Это было чудесно! Ему казалось, он дирижировал вселенной. Он усиливал звучание скрипок, когда считал это нужным. Он выделял в соло кларнет или флейту. Он аккомпанировал духовыми, когда хотел. Взрывал барабанами и тарелками нужный ему эпизод. И всё получалось великолепно, мастерски, изумительно красиво и гармонично. Он вдруг почувствовал себя рыдающим, безудержно рыдающим от счастья, от состояния какого-то космического счастья. Эта симфония, эти волшебные звуки возбудили и раскрыли в нём неведанные ему самому струны — струны его сущности. И эти струны завибрировали в такт с музыкой. Отозвались, как камертон, зазвучали, заиграли. А он рыдал и рыдал… от переполняющего его счастья и блаженства. Звучала мелодией, утопала в музыке и рыдала вместе с ним, казалось, вся вселенная — его вселенная. И это было абсолютное состояние счастья, состояние отсутствия себя, состояние небытия, состояние чистого сознания.

 

Вдруг он увидел мальчика в вязаной шапочке, в короткой куртке. Увидел на мгновение, как образ, мелькнувший в голове, всплывший из глубин памяти на поверхность его сознания. Внезапно гармония  музыки нарушилась: звучание инструментов смешалось, сбилось, превратилось в звуковой хаос. Он почувствовал беспокойство. Оно нарастало быстро, неуклонно. Резкий визг тормозов вернул его в привычный мир.

 

********************

 

Дед Василий медленно пил молоко из глубокой алюминиевой кружки. Жора втягивал с воздухом обжигающий чай. Только что они оба перекусили (время обеда): сыр, хлеб, отварной картофель и мясо — от Жоры; домашние пирожки со сливовым джемом — от старика. Общий стол. Поделились друг с другом. Скинулись. Теперь оба курили и пили: глоток молока, затяжка; глоток чая, затяжка. У них было с полчаса свободного времени — можно было немного расслабиться и побеседовать. В первый раз так сложилось: в первый раз они вместе, с глазу на глаз, в первый раз — за совместной трапезой.

 

— Вкусные пирожки, дед. Ты, вроде, один живёшь, сколько я тебя знаю, один. Пирожки что ли умеешь печь?

 

— Нет, Жорка. Вот что-что, а пирожки печь я не умею. Ни пирожки, ни печенье, ничего такого, что связано с тестом. Жизнь прожил — не научился. Не довелось. Если честно, и не пробовал. Всё остальное, пожалуйста. Сам себе готовлю и первые, и вторые блюда.

 

— Ну, а эти? Видно же, что домашние.

 

— Эти пирожки Милка испекла, соседка твоя. Она умеет. Всегда умела. Балует меня иногда. Так, просто, по старой дружбе, по старой памяти. Мы иногда дружим, по-стариковски. Я ей, бывает, с рыбалки карасиков подкину или там яблок, груш завезу веломашиной. У меня сад большой. А у неё три сливы и одна Антоновка.

 

— Так ты у неё гостем бываешь в доме? Я тебя редко у нас на хуторе вижу.

 

— Здесь, Жорка, не принято по домам ходить, в дом приглашать. Не замечал? Во. Я о чём. Это у вас, у армян, может по домам гостить принято. У нас тут всё больше на улице общаются: во дворе, на лавочке и зимой, и летом. Поговорили у калитки и разошлись. Каждый, всё больше, сам по себе. Милка-то мимо меня проходит часто, когда в село топает. Вот, занесла пирожки, угостила. Спасибо ей.

 

— Понятно. Слушай, дед. Хорошо сидим, скажи? Спокойно как-то, тихо. Странно. Что-то и бабы наши не бегают, не горланят. Дед Василий, вот пока так спокойно сидим, расскажи о себе. Расскажи, мне интересно.

 

Жора раскурил новую сигарету. Удобно устроился на лавке, полулёжа к стенке спиной. Облокотился, приготовился слушать.

 

— А что рассказать? Зачем тебе?

 

Дед подлил себе в кружку парного  молока из трёхлитровой банки, пригубил.

 

— А-а-а! У-у-у-у! Люблю молочко. — Он облизал пену с губ.

 

— Ладно тебе, дед, не скромничай. Вместе больше года работаем. Я же вижу, ты старик не простой, хотя хочешь простачком казаться. Что-то есть в тебе уважительное. Глаза у тебя зоркие, умные. Нравишься ты мне. Чувствую, что человек.

 

— Спасибо, Жорик, спасибо на добром слове. Так, что тебя во мне интересует? Обычный я человек, как и все, со своей историей, со своими тараканами. Обычный.

 

— Ну, скажем, краткую справку о своей биографии: где, когда, что, ну в таком духе. Представь, что анкету заполняешь. Набирают, например, персонал на северную станцию куда-нибудь на Шпицберген, в экспедицию.

 

Жора улыбнулся. Дед Василий засмеялся. Ответил:

 

— Фантазёр ты, Жорка. Лет-то тебе, наверное, сорок или около того. Да? Во! А как ребёнок. Честное слово. Ладно. Пусть Шпицберген. А лучше на землю Франца-Иосифа. Тут ты, брат, не сильно ошибся. Почти в точку попал с названием. Не удивил, потому как географ я. Да, да. А ты думал. Много лет назад я окончил Харьковский госуниверситет, геолого-географический факультет. Да-а-а… После войны. И всю жизнь проработал учителем географии. Нет, не здесь. Сюда мы с женой моей, Галиной, покойницей, вернулись уже пенсионерами, пятнадцать лет как. Мы-то оба здешние, коренные: я с Полковой, она — с Козиевки. Кстати, ты знаешь, что бабка Мила в прошлом моя однокурсница по университету. Она чуток моложе от меня. Но я позже поступил, война была, помешала. Видишь, какая жизнь тесная. Она здесь в селе всю жизнь прожила. И в этой самой школе, где твои пацаны учатся, преподавала географию. Вот так. Раньше была старая школа. Эту построили…, наверное, в году восьмидесятом – восемьдесят первом. Точно. Как раз мы с Галей приехали.

 

Жора внимательно слушал. Ему действительно было интересно.

 

— А жили вы где с женой? Ну, откуда приехали?

 

— В Казахстане жили. Все эти годы — в Казахстане. Как попал я по распределению в Семипалатинск, так и прожили мы на одном месте долгие годы. Квартира там была двухкомнатная, работа, друзья.

 

— А дети у тебя есть?

 

Дед Василий призадумался. Жора молчал, почувствовал, что спросил об очень личном, интимном. Но уже спросил, что ж делать. Дед ответил:

 

— Был сын. Степан. Стёпка. Сейчас был бы чуть старше тебя. Помер. Мальчишкой помер. Тринадцать лет ему было. Под машину попал, под самосвал. Несчастный случай вышел. Вот.

 

— Извини, дед. Откуда мне было знать. Извини.

 

— Да ладно ты, Жорка! Ты тут при чём? Да и столько лет прошло. Иногда мне кажется, что это всё не со мной было, не с моим сыном. Будто рассказал мне кто-то. Шутка ли, больше сорока лет тому… Но ты знаешь, заноза осталась, в сердце. Болит иногда. Такое не забывается.

 

— А сюда зачем вернулись? Из города в деревню. Почему, скажем, не в Харьков? — Жора поменял тему.

 

— Мы с Галей всегда мечтали вернуться на Украину, в родные места. Семипалатинск — нехороший город, закрытый город. Непросто вырваться. Экология паршивая, радиация, всякое такое. Советские дела. Давно бы уехали. Да и что может быть лучше родного края? Мне ли тебе объяснять. Вот ты, скучаешь по своей Армении?

 

Дед внимательно посмотрел на Жору.

 

— Скучаю. Конечно же, скучаю.

 

— Во! Значит, понимаешь меня. И мы ждали удобного случая. И вырвались, в конце концов, когда на пенсию повыходили, когда особо не нужны стали государству.

 

— А в войне ты участвовал? В боевых действиях.

 

— Нет, Жорка, не довелось — по здоровью не прошёл. Пробовал попасть на фронт — не взяли. Рука у меня правая нерабочая — травма с рождения. Инвалид я, значит.

 

— Не беда, что не воевал. Не всем же быть орлами и ястребами. То-то я смотрю, ты всегда левой здороваешься, левую руку подаёшь. У меня самого правая клешня не совсем рабочая. — Жора показал порез и пальцы. — Ну, а в пастухи зачем пошёл, дед? Пенсии не хватает?

 

— Пенсия, действительно, мизерная, едва прожить можно.  Деньги не помешают, тут другое: трудно в четырёх стенах самому. Пять лет, как Галю, жену, схоронил. А знаешь, каково оно, когда полвека вместе, а потом, раз — и один? Один остался. Очень тяжело, Жорка, очень. Думал, не переживу. Но, человек такая скотина, ко всему привыкает, ко всему приспосабливается. Так и я: смирился и приспособился к жизни, к одиночеству.

 

— А сойтись с кем-то? Та же баба Мила, например, твоя подруга с детства. И ей было бы легче — пирожки далеко не носить. И тебе хорошо — живая душа рядом.

 

— Может быть, может быть. Есть такая мысля.

 

— Вот и прекрасно. Если всё сложится, пригласишь за стол, а? Отметим. Посидим. — Жора прищурил глаза.

 

— Ох, Жорка, хитрый армян. Задумал что? Приглашу-приглашу, куда ж от тебя деться. Только в этом деле я сам должен разобраться. Так что, без фокусов, пожалуйста.

 

— Сам так сам. Я тебя услышал. — Жора поднялся. Потянулся руками вверх, хрустнул суставами, хрустнул пальцами. Взял сигарету, предложил деду. Дед отмахнулся, налил себе молока в кружку, посмотрел на часы.

 

— Что? Может, пойдём? — спросил дед Василий.

 

— Покурим и пойдём. — Жора чиркнул спичкой, подкурил сигарету, выпустил кольца.

 

— Пока тиха, как там, не буди лиха. Если что, позовут. Что, Оксанку не знаешь: как рот свой откроет… Уши завянут от её криков. Пока сидим, я ещё кипяточку себе налью.

 

Жора долил воду в электрочайник, включил. Дед пил молоко.

 

— Скажи мне лучше, дед Василий, вот ты старше меня на целую жизнь: пожил, повидал много, пережил всякое, опыт у тебя и тому подобное. Скажи мне, в чём ты видишь смысл жизни? Для чего ты живёшь и жил? Для чего мы все живём? Зачем вообще всё это? — Жора рукой обвёл вокруг себя.

 

— У-у-у, Жорка, куда тебя занесло. Если человек начинает задавать такие вопросы сам себе или окружающим, значит, не всё его в этой жизни устраивает. Далеко не всё, значит. Кто  хорошо живёт, тот подобными вопросами не мучается. Или вы, армяне, все склонны к философии, а? Так, наверное, исторически сложилось, да? Вас же постоянно истребляли, так, кажется. Жизнь на выживание. Было от чего призадуматься народу в целом и каждому в частности. Ладно, это я так. Если серьёзно… как тебе сказать?

 

Дед Василий замолчал. Подумал немного. Жора ждал.

 

— Сразу оговорюсь: это моё личное мнение. Так вот, мне думается, что никакого принципиального смысла в жизни нет. В биологическом понимании  смысл, может быть, в продолжение вида, рода. То есть, по природе, ты должен продолжить себя в потомстве: вырастить его и защитить. И это нормально. Это, как минимум. В более широком понимании, в человеческом, в космическом, в… э-э-э, наверное, каждый должен сам для себя найти или придумать,  или придать смысл своему существованию. Во все эти общепринятые идеи, во всевозможные светлые будущие и в небесные обители после земных мучений, я не верю. Те, кто идут за подобными призывами, верят им… Это вот вроде: я пастух и вон, мои коровы, которых я пасу — стадо. Или по принципу: я — хозяин, ты — дурак. Понятно, да? Жорик, тебе это интересно? Может сложно?

 

Дед замолчал. Внимательно посмотрел на Жору.

 

— Очень интересно. И абсолютно понятно. Продолжай, пожалуйста. Продолжай.

 

Жора затушил окурок, сбив указательным пальцем пепел, поплевал на него.

 

— Так вот. Мне думается, что есть какой-то план, общий план развития или движения человечества, живой природы, Земли в целом, космоса, галактик, вселенной. Есть. И в этом я вижу общий смысл, общую цель, нам не понятную и не доступную. Но каждый отдельный человек в своей отдельной жизни, должен сам решать, в чём именно его маленький смысл или маленький вклад, прежде всего, в своё собственное развитие, а затем и в общее движение.

 

— Значит, есть смысл? Есть общая цель, раз есть какой-то план? Ты верующий?

 

— Нет, Жорка, я атеист, я советский человек. Под общим развитием и движением я подразумеваю эволюцию. Ну, там, большой взрыв, развёртывание вселенной и так далее. Понятно? А ты сам веруешь в бога? В церкву ходишь?

 

— Нет, в церковь не хожу и в  бога не верю.

 

— Поясни. Теперь мне интересно.

 

— Не верю в того бога, на которого мне указывают, которому меня учат, в которого заставляют верить, с самого раннего детства приучают, и каждый на свой лад, в смысле — каждая вера, каждая церковь. То есть я категорически против, как говорят, организованных религий. Но и не скажу, что я атеист. Думаю, есть что-то свыше. Много чего есть. Не знаю, но чувствую. Скорее всего, на вопрос: верю ли я в бога, могу честно сказать две вещи. Во-первых, что понимать под термином Бог. Тут надо разобраться. Во-вторых, на вопрос: есть ли бог, скорее отвечу — я не знаю. Многие говорят, что верят, а такое вытворяют! Говорить можно что угодно. Я смотрю за слова.

 

— Ты меня удивил, Жорка. Да, действительно армяне очень глубокомысленные люди. Сколько живу, убеждаюсь. И сейчас лишний раз убедился. Вашего брата я много встречал по жизни. Вот как-то, если сравнивать, грузины, например, если одним словом, очень обобщённо… Э-э-э… Грузины — гуляки. Азербайджанцы и азиаты — торгаши. Русские — дураки. Украинцы — куркули. Евреи — хитрецы. Армяне — мыслители. Это я не совсем серьёзно, конечно. Но что-то в этом и правда.

 

— Может быть, может быть. Люди все разные. Ты сказал про личное развитие. А зачем оно, если всё кончится смертью? Если ты атеист, и нет никакой жизни после жизни, нет бога, которого нужно бояться и перед ним отвечать, тогда, где смысл в личностном каком-то там развитии?

 

— Трудно сказать. Если я скажу, что мне так кажется или мне так видится, это будет не ответ. Думаю, что это гармония. Да-да, стремление вселенной к гармонии, к математической гармонии. Это подразумевает процесс созидания, процесс творчества. И эволюция, всего-навсего, как раз и ведёт к усовершенствованию вселенной. К совершенствованию как каждого в отдельности, так и всего в целом. Это мне сейчас в голову пришло. Наверное так.

 

— Не совсем убедительно. Какой план? Кто запрограммировал эту эволюцию? Ладно, это тема для бесконечных разговоров. А в чём смысл лично твоей жизни? А, дед Василий?

 

— О! Когда я был молод, смыслом моей жизни была семья: отец и мать, Галя и Стёпка. Потом я осиротел: не стало родителей, как-то быстро их не стало — за два года. Но смысл оставался, в лице жены и сына. Потом не стало моего ребёнка. Я снова осиротел. Недавно потерял жену — свой крайний смысл. Теперь я полный сирота. И что? Живу абсолютно бессмысленно, доживаю. Мне уже ничего не хочется, ничего не нужно. И смысла для себя я ни в чём не вижу. Получается так.

 

— Грустно получается.

 

— Вот поэтому, пока у тебя есть семья, пока у тебя растут дети и молодая жена рядом, есть огромный смысл в жизни. Пока ты кому-то нужен, пока ты мотивирован на активную жизнь, на то, чтоб крутиться, шевелить задницей, решать вопросы, нести ответственность, нервничать, переживать и так по списку — это всё делает тебя живым, заставляет чувствовать движение жизненных соков в организме. Иначе… придётся искать другой смысл в жизни, другую причину. В моём случае это делать уже поздно, я своё отжил и спокойно качусь по наклонной, к финишу. Даже, где-то жду его, желаю. Я устал жить. Семьдесят пять лет — вполне достойный возраст, чтобы такое говорить. А, как считаешь?

 

Дед улыбнулся. Жора промолчал. Задумался. Потом вдруг спросил:

 

— А как же судьба? Предначертанность. Неизбежность. Что скажешь? Какое твоё мнение? Ведь у каждого своя жизнь, своя судьба. И нередко не всё от человека зависит. Есть обстоятельства которые сильнее твоих возможностей, твоих желаний, твоих сил. Ты, может быть, всем сердцем хочешь одного, а получается совсем по-другому. А, дед, что скажешь?

 

Жора достал очередную сигарету.

 

— Трудный вопрос. Я не знаю ответа. Можем вместе просто порассуждать на эту тему. Но, боюсь, правда останется за рамками наших умозрений.

 

Дед тоже взял сигарету, свою. Оба закурили. Помолчали. Дед Василий первым нарушил молчание, спросил Жору:

— Чувствую я, что-то тебя тревожит, что-то гнетёт. И разговор наш не случаен, расспросы  твои о жизни. И злой ты какой-то сам по себе, напряжённый, что ли. Может, поделишься? Момент-то удобный, вроде как, по душам разговор складывается.

 

Жора ответил не сразу, подумал:

 

— Сны плохие вижу, дед, — пугающие, тревожные. Сплю плохо, тот и напряжение. — Жора подлил кипятку в свой стакан со старой заваркой. Затянулся сигаретой. — Сны очень навязчивые, об одном и тоже. И никак не могу от них отделаться. Ты знаешь, мать родная померла, когда мне было лет девять. Она снилась мне каждую ночь, наверное, в течение года или около того. Потом как-то всё реже и реже. А со временем и вовсе перестала сниться. Сейчас и не вспомню, когда её последний раз во сне видел. А этот уже несколько лет меня мучает, задолбал просто, — почти каждую ночь и не только ночью. Бывает прикорнёшь днём, задремаешь, — тут же приснится. Не знаю, как избавиться. Мучение какое-то. Вот такая у меня хреновина, дед Василий, вот такая.

 

— Да-а, Жорка! Не знаю, что и сказать, что посоветовать, не знаю. К врачу, может, какому, а? Хотя, что я говорю, какой врач в наше время, в нашей дыре? Наверное, тебе следует самому в себе разобраться, понять что-то, и, возможно, проблема решится. А, как думаешь?

 

— Наверное, ты прав, дед. Пытаюсь разобраться, пытаюсь. Но пока что-то не очень получается.

 

— Может, какие травмы детства у тебя были, а? — Дед участливо посмотрел Жоре в глаза, кивнул, мол, подумай.

 

— Всякое было.

 

— Ну вот, мать померла, ты маленький был. А мать, говоришь, тебе не сниться. А что тогда сниться? — Дед внимательно смотрел на Жору.

 

Жора отвёл глаза, ответил в сторону:

 

— Как бы ничего конкретного — разные сны, о разном, но, очень тревожные, пугающие.

 

— А ты повспоминай, повспоминай. Из детства… Что-то такое, что тебя очень сильно потрясло. Ну, подумай.

 

Жора задумался секунд на десять. Дед терпеливо ждал.

 

— Был один случай. Он меня потряс. Стыдно признаться, но потряс сильнее, чем смерть матери. Смерть-то матерну я сразу не очень-то понял, намного позже осознал, что произошло. Так вот, тот случай… Мне тогда было лет семь, наверное. Мы жили в Ереване. Часто ездили к бабушке и деду на Планы Глух — район такой в старом городе: частный сектор, дома так, знаешь, на горку налеплены, уступами, уступами; улочки узкие, кривые; дома с плоскими крышами. В общем, типичный горный аул, только в самой столице, в Ереване. Там старики наши жили — отца родители. Сколько себя маленьким помню, был там старый пёс, кавказец, по кличке Барс, старый-старый, слепой практически и ничейный. Может у него и был когда хозяин? Без понятия. И откуда он взялся? Но все его знали, подкармливали. Этот Барс дальше Планы Глух никуда не уходил. Старый, слабый, бродил по дворам, шатался, побирался. Лежал целыми днями, когда особо жарко, где-нибудь в тени. Абсолютно безобидный пёс. С ним часто дети играли. Он был на районе, своего рода, талисманом, своим. Его знали все: и дети, и взрослые, и, наверное, знал весь город. Чей он был? Какая у него судьба была? Я без понятия, дед мой знал. Теперь это не имеет значение. Но, по-видимому, пёс был хороший и прожил достойную для собаки жизнь. И вот как-то я увидел такую картину. Мы в очередной раз приехали к старикам. Лето. Жарко. Я вышел поиграть с местными ребятами. Вижу, чуть ниже по улице, скопление пацанов постарше меня, — человек, наверное, пятнадцать-двадцать. Шумят. Возбуждённые. Мало ли, думаю, может драка какая. Такое часто бывало: двое дерутся, разбираются, остальные наблюдают. Ну, я туда, посмотреть, интересно ведь, мальчишка. А там… там старого Барса камнями забивают. Стоит собака у стены, у каменного забора, молча стоит, морду опустил пёс, лапы трясутся, задние вообще подсели. Шерсть клоками, кровь на шерсти, морда в крови. А эти уроды, пацаны, с трёх метров его камнями забрасывают. И большими камнями. Некоторые только двумя руками поднять можно. Всё норовят в голову попасть собаке. Веселятся. Вот, как сейчас перед глазами картина стоит. Жуткая. И я смотрю, не могу глаз отвести. И ничего не делаю. Застыл. Испугался. Да и что я мог сделать? Ну да, наверное мог бы. Крик поднять. Родителей позвать. Что-то мог бы сделать. Но не сделал. Я испугался. И молча смотрел, как убивают пса. Потом, позже, дома я забился под железную кровать и проплакал весь вечер. Домашним ничего не рассказал. Мне было страшно даже рассказывать то, что я увидел и пережил. До сих пор в памяти отчётливо всё помню. Как медленно и молча, как страшно умирал старый Барс. Вот такая история была дед Василий. Очень для меня впечатлительная. Только в своих кошмарах собака мне не снилась. Ни разу. Никогда.

 

Жора поднялся. Достал из кармана часы «Командирские» на чёрном ремешке, посмотрел на время, положил часы обратно в карман. Махнул рукой, пора, мол. Молча вышел. Дед Василий поднялся следом.

 

********************

 

 

Глава 5

 

Мальчик должен был быть где-то здесь, где-то поблизости — он это чувствовал, что-то подсказывало ему. Интуиция? Может быть. Он так думал. Теперь он торопился, торопился нагнать мальчика. Тот ушёл на восток, совсем недавно. Ага! Точно. Вот и его следы: детские, гораздо меньше его собственных, несомненно, — это детские следы. Надо было догнать, во что бы то ни стало. На восток. На восток. Он узнавал эти места: полупустыня, пустыня — есть и такие участки, такие ландшафты в его родной Армении. За спиной находился Октемберян — небольшой древний город, как и всё в этой стране — житница, виноградное царство. Когда-то он бывал здесь, школьником. Должно быть, бывал — в прошлом.

 

Солнце нагрело спину и затылок. Нагрело сильно и давно, теперь жгло невыносимо. Торопись, не торопись, но идти получалось медленно, широкими шагами, с трудом. Ноги по щиколотку вязли в горячих песках. Его ступни в кедах плавились, ныли от жара и боли, боли от многочисленных уколов, от маленьких кровоточащих ран. То тут, то там под ноги постоянно попадалась сухая трава с острыми колючками. Колючки легко протыкали резиновую подошву и больно вонзались в пятки — в одну, в другую — до крови. Траву приходилось аккуратно обходить, перешагивать, когда он её замечал. Это занимало какое-то количество и времени, и сил, отвлекало от цели. Ещё сказывалась общая усталость и жажда. Он несколько раз останавливался, садился лицом к солнцу на раскалённый песок, давал немного охладиться спине и затылку. Расшнуровывал кеды, снимал их, массировал руками свои изнурённые, окровавленные ступни. Немного отдышавшись, торопился, насколько это можно было, дальше, за мальчиком, по следам, которые он обнаружил, которые его вели.

 

Прошло некоторое время, он всё шёл и шёл, почти механически, уже не особо разбирая дороги, но по следам.  Сил оставалось с каждым шагом всё меньше и меньше. Он уже с трудом переставлял опухшие ноги, он их почти не чувствовал. Солнце опустилось к горизонту, оно не тревожило более, не палило, не жгло спину. Мучила жажда. Жажда. Рот и горло, словно покрылись засохшей древесной корой. Коркой. Глотать было нечего и невозможно. Сухость и боль. Мысли о воде. Боль и вода. Боль и вода. Но он продолжал упорно идти. А что ещё ему оставалось делать? Никакой другой цели он здесь не знал, кроме как — догнать мальчика.

 

За невысоким холмом, далеко внизу показалось озерцо. Блеснула под  косыми лучами солнца вода, сверкнула серебром, отразилась в небе красным. Не мираж ли? Не помнил он здесь никакой воды. Гораздо дальше, гораздо восточнее тянулись друг за другом ряд озёр, больших озёр по здешним меркам. Там, когда-то с отцом и одним из своих дядей он удил рыбу. Когда-то! В далёком детстве. Он хорошо помнил. Они приехали на ЕРАЗике: несколько взрослых и он один, ребёнок. Приехали с ночёвкой. Рыбы тогда взрослые наловили много, он — ни одной. Зато он натаскал раков на полный котелок. Мужчины вечером, за ужином, с удовольствием ели красных, отварных раков. Хвалили его. А он любил нырять с детства, и хорошо нырял, вот и хватал членистоногих  со дна, насобирал, за бока, за панцирь. По норам же шарить рукой он не решался: страшно и больно, если вдруг под клешню пальцы попадут.

 

Он хорошо помнил, как они сидели всю ночь у костра, и мужики травили свои рыбацкие байки. Одну историю он особенно запомнил. Историю о том, как одному молодому парню привязали трос к ноге на случай, если вдруг уснёт рыбак, а рыба клюнет. Вот так же группой рыбачили, несколько человек. А тросик крепкий, специальный, на сома рассчитан — на крупную рыбу. На сома и прикормка особая и крючок соответственный. Сидели мужики, общались всю ночь. Под утро все до одного уснули, уснул и тот, который с тросом. Проснулись — нет паренька. Исчез. Ни тросика, ни рыбака. Искали-искали, нет, нигде нет. Может, пошутил? Розыгрыш какой? Дело молодое. Но и в городе его не оказалось. Три дня искали. Вызвали водолазов. Ещё двое суток на озере провели, в воде. Нашли. Обглоданного. Утащил его огромный сом, утопил. И самого сома позже взяли, поймали. Неподъёмная рыба оказалась — метра три от хвоста до усов.

 

Нет же, блестит явно — не мираж. Переливается под солнцем водная гладь. Запахло водой. Он ускорил шаг. Песок стал плотнее. Следы, ведущие к пруду, исчезли. Идти теперь стало гораздо легче. Ещё и под горку. Быстрее, быстрее. Ближе и ближе. Нет, не озеро, скорее, пруд. Совсем крохотный, почти идеальной округлой формы. Откуда он здесь взялся? Ни деревца, ни кустика. Один берег пруда немного зарос камышом, невысоким, но густым. Вода зелёная, зацветшая, пахнет тухлым. Он знал, пить нельзя такую воду. Он подбежал к берегу. Громко зашёл, как был, в одежде, в тёплую воду по пояс. Под ногами мягко, илисто. Постоял с минуту. Поборол в себе брезгливость, упал в воду с головой. Через несколько секунд вынырнул. Стало намного легче — освежился. Он выбрался на берег, осмотрелся. Никого. До противоположного берега камень можно докинуть. Что там за камышом интересно? Он медленно побрёл вдоль  берега. И тут он увидел школьный портфель-ранец на берегу, прямо у воды. Чуть дальше — куртку и школьные штаны тёмно-синего цвета, шапочка вязаная на камушке, та самая, что и всегда. В такую жару? Он подошёл ближе. На шапочке лежали наручные часы, циферблатом  вверх: «Командирские», с чёрным ремешком. Мальчика же нигде не было видно. Зато… рядом с камнем, на котором лежали шапочка и часы, булькал родничок, совсем маленький, размером с тарелочку — крохотная лужица в двух метрах от пруда. Из неё тонкой струйкой текла жизнь. Текла, впадала и терялась в зелёных, тухлых водах пруда. В лужице с чистейшей прозрачной водой сидела лягушка, небольшая, зелёная — тело в воде, голова наружу. Смотрит на него, напряглась. Он облизал пересохшие губы, упал на колени перед водой, нагнулся, опустился ниц, припал губами к холодному роднику. Лягушка сразу вылезла и испуганно, в три прыжка, звучно плюхнулась в тинистый водоём. Он пил долго, с короткими передышками — никак не мог напиться, никак не мог насладиться. Ему казалось, что никогда ничего вкуснее он не пил в своей жизни. Он чувствовал себя губкой, напитанной влагой, нажми слегка и из тебя потечёт вода. Каждая его клеточка получила необходимую энергию. Он оживал, оживал и наливался силой буквально с каждым глотком. Всё! Он откинулся на спину. Раскинул по сторонам руки, вытянул ноги, закрыл глаза и закричал, закричал от радости. Закричал хрипло от избытка вдруг вернувшихся, казалось истраченных полностью сил.

 

— Чего кричишь, как резанный?

 

Он вскочил на ноги. Мальчик? Это был мальчик. Это его голос.

 

— Ты где? — он снова закричал. И снова вышло хрипло и неожиданно громко.

 

— Да здесь я, здесь. Не кричи, всю рыбу распугаешь.

 

— Рыбу? Какую ещё рыбу?

 

Он зашёл в воду по колено, стал всматриваться в заросли камышей. Какая может быть рыба в этом вонючей луже?

 

— Ты где, пацан? — шёпотом позвал он. — Ты где?

 

— Тихо ты! — прозвучало совсем рядом.

 

И вдруг в метре от него раздался сильный треск, хлопок по воде. Шлепок и ещё один шлепок, и ещё. Шум. Возня. Борьба. Звуки ударов. Но он ничего не видел. Дрожали камыши. Громко плескала вода. Он всматривался, но, по-прежнему, ничего не видел. И так же неожиданно как началось, всё разом стихло. Внезапно. Он стоял по колено в воде, боясь шевельнуться, боясь что-либо спросить или сказать. Он, точно онемел от страха и растерянности.

 

— Что стоишь, иди, помоги. — Камыши бесшумно раздвинулись, показался мальчик. Лица не разглядеть. Раздетый. Он тянул за собой что-то большое и тяжёлое.

 

— Ну же. Чего встал, как истукан? Помогай.

 

Он шагнул мальчику навстречу. Тот  тянул за усы огромную рыбу — сома.

 

********************

 

— Ара, Жора, пойдём-пойдём, там работы на пару часов. Работа эта — ерунда, повод. Светка на кое-что другое намекала. Ара, пойдём. Ладно ты.

 

Арам продолжал настойчиво уговаривать. Он был немного пьян, на удивление разговорчив. Смеркалось. Они стояли возле маслобойни. Встретились случайно. Жора шёл мимо с работы. Говорили на армянском.

 

— Так иди сам. Если на что-то намекала, я тут при чём? Иди и работу сделай, и дело сделай. Арам, я устал, домой хочу. — Жора потушил окурок плевком, сделал шаг. — Пойду я.

 

— Вай, ара! Друг ты мне, или не друг? Ладно. Пойдём, поможешь мебель собрать, а дальше — я сам. Просто хотел с тобой бабой поделиться, как с братом. Светка — тёлка при себе, интересная, вдова. Какие проблемы, если дело по согласию? Будь другом. Пойдём, поможешь.

 

— Ладно, Арам, — два часа, не больше. Что там надо сделать твоей Светке?

 

Они вместе зашагали по дороге.

 

— Да я толком не знаю. Говорит, мебель новую купила. Ей там что-то привезли с города. Новую — не новую, стенку, короче, бэушную, но очень хорошую, гэдээровскую. Какие-то знакомые вояки привезли из Германии. Она разобрана. Надо там что-то вынести, что-то переставить, стенку эту собрать, установить.

 

— Там двумя часами не обойдётся. Часа три, а то и полдня, как пойдёт. Надо смотреть. — Жора достал новую сигарету, протянул Араму, взял себе. Остановились. Арам чиркнул спичкой. Подкурили. В сумерках засветились два огонька. Пошли дальше.

 

— Э-э-э, ара! Какая разница! Два часа, три часа, полчаса. Соберём мебель, человек деньги даст — не бесплатно же. Ты своё возьмёшь, и иди себе. А я посмотрю, чем это Светка таким новым грозилась, что я не пожалею. Ха-ха. Новенькое, говорит, попробуем.

 

Они свернули в переулок. Арам споткнулся, выругался:

 

— Твою мать. Чёртова деревня. Хотя бы на час свет включили. Ни утром, ни вечером. Старики говорят, после войны такого не было. Ха-ха. Темно, как у негра где? — Арам громко рассмеялся. — Говорят, наша дама с косой всю энергию и газ продала, вот и сидим без света. И газ еле бздит синим пламенем, не греет ни хрена. Слышал, в Харькове, по всему городу веерное отключение электроэнергии? Утром на два часа и вечером по всем районам. А нас тут, по деревням, так совсем похерили.

 

— Ладно тебе, в Армении ещё хуже. Развалили страну. Чего ждать хорошего. Идиоты. — Жора сплюнул.

 

— А Жор-джан, ну его, расскажу лучше новый анекдот, на кассете слышал сегодня. Записи, зашибись, Самвелл привёз — час с лишним записи. Мы с Хачиком полдня ржали. Всего не помню, но этот… Короче, сидят два грузина в магазине, вроде продавцы. Покупателей нет. Оба такие толстые, ленивые. Сидят, скучают. Друг о друге давно всё знают, всё переговорили. Молчат. Один вдруг говорит другому:

 

— Слущай, Валико! Переставь, ми с табой на ахота пощли.

 

Второй встрепенулся так. Разговор вроде намечается.

 

— Да! — говорит. — На ахота. На каго? — спрашивает.

 

— Передставь, на мэдвэдя, — отвечает первый.

 

— Вай! Ну-ну, дальще-дальще, продолжяй! — просит второй. Воодушевляется.

 

— Передставь, идьём ми, идьём. Бах! Мэдвэдь навстреча. Что ти дэлать будэщь?

 

— Как что? Ружё доставать. Стрэлять, — удивляется Валико, очевидно же.

 

— А нэт ружя, — продолжает первый.

 

— Как, нэт ружя? — снова удивляется Валико.

 

— Нэт, забиль, дома забиль, — настаивает первый.

 

Второй призадумался на минутку. Ожил и с надеждой так:

 

— Кинжяль доставать. Ух! — Он взмахивает рукой в воздухе. Мол, порублю медведя.

 

— А нэт кинжяль, — безпощаден первый грузин. — Что будэщь дэлать? — продолжает он надавливать.

 

Валико растерян, потрясён:

 

— Как нэт кинжяль? Я ходыть кинжяль. Я ест кинжяль. Я спат кинжяль. На ахота нэ брат кинжяль?

 

— Да. Забиль. Дома забиль, — первый грузин непреклонен. — Что, Валико, дэлать, а? Мэдвэдь на задни лапа встать. А-а-а-а! Рычят. А-а-а-а!

 

Сильно призадумался Валико. Снова оживился:

 

— Валико болшой палька брат. Мэдвэдь по галава бит. — И он энергично машет руками над головой. Показывает, как он медведя будет лупцевать.

 

— А нэт палька, — обламывает его первый.

 

— Как нэт? — удивляется грузин. — Лэс кругом.

 

— А нэт. Нэт палька, — Первый победоносно смотрит на второго.

 

Валико  выпячивает пухлые губы.

 

— Вай, Сулико! Ты мнэ друг или мэдвэду друг. — И обиженно отворачивается.

 

Поговорили, называется.

 

Арам снова громко рассмеялся. Жора улыбнулся для приличия. Да, сегодня у его товарища приподнятое настроение, разговорчив, на удивление. Но Жора не разделял состояние своего земляка. Вот и пришли.

 

Большой добротный дом из белого кирпича, что редкость для села. Как правило, дома у многих здесь деревянные, обложенные красным кирпичом. Завод кирпичный находился в Богодухове и выпускает только красный. Белый же нужно было вести или из Ахтырки или же почти из самого Харькова, из Солоницевки. Забор тоже из белого кирпича, со столбиками с оцинкованными колпаками пирамидкой. Всё как и положено. Кованная металлическая калитка. Сарай капитальный, тоже из белого кирпича, на несколько дверей. Дорожка в плитке. Клумбы, правда, запущенные. Богатый дом, богатое хозяйство. Было. Хозяин три года как помер: участковый, бывший участковый, Роман Сергеевич. Его за глаза звали «Живот», понятно за что. Живот у него был, действительно, огромный. Жорка этого Роман Сергеевича знал хорошо: редкая гнида, похотливый и патологически  жадный боров. Света, его жена, была бездетной и в свои сорок лет красивой её трудно было назвать, ну и страшной не обзовёшь: рыжая, полная, но фигуристая; с большим бюстом, широкими бёдрами, с большими пухлыми руками; с белой, рыхлой кожей; лицо с мелкими чертами в веснушках; носик маленький, глазки маленькие, ушки крохотные. Света эта, после смерти мужа, неуклонно спивалась. Она никогда и нигде не работала, всегда была за мужниной спиной. И жила, и пила, и существовала теперь, по всей видимости, исключительно на старых запасах. А запасов этих Роман Сергеевич покойный накопил достаточно. По селу уже давно ползли слухи о Свете, как о распутнице, теперь уже — Светке. Жора слышал кое-что, но какое ему было дело? К тому же, село есть село — всему верить нельзя. На одном конце пёрнул — на другом обосрался.

Арам уверенно открыл калитку, открыл как-то хитро, и Жора понял, что тот тут не случайный гость. А ведь молчит, ничего ему не рассказывает, не доверяет, значит. Правда он сам многое ему про себя не раскрывает. Ладно, тогда квиты. Собака во дворе сначала гавкнула как-то лениво, гавкнула ещё пару раз. Затем, видать, узнав Арама, замолчала и залезла к себе в будку. Поднялись на крыльцо. Арам громко постучал в дверь кованым кольцом — оригинально придумано. Дверь двухстворчатая, со стеклянной вставкой. Решётка кованая, с розой, крашенная чёрным. Зажёгся свет в прихожей, щёлкнул замок, одна створка открылась. Светка. В красивом светлом халате до колен, с оборками. Халат туго сидел на её полном теле. Между пуговицами выпирала и просилась наружу  белая кожа на груди, на животе, на ляжках. Тепло в доме, наверное, или ей тепло изнутри, как всегда.

 

— Арамик! Дорогой! Кто это с тобой? Жорка, ты что ли? Вот и прекрасненько. Два брата-акробата. Заходите, мальчики. Заходите, мои армянчики. Мы сейчас с вами такую акробатику устроим, сладкие  вы мои.  — Света была пьяна.

 

Ковры, ковры, ковры, ковры. По всем пяти комнатам дома, по всем полам, по стенам, включая просторную прихожую, были расстелены и развешены ковры. Такого количества ковров в одном доме, в одной отдельной квартире Жора никогда не видел, даже в родной Армении, где традиционно это принято. Принято застилать полы и завешивать стены. Жора почувствовал себя неловко. Он после работы, в своей спецовочной одежде, далеко не чистой, от него воняет навозом, он это знает. Да и Арам не в лучшей форме, весь промаслённый. Но, похоже, это волновало только Жору. Арам вёл себя развязано и уверенно. Светку, похоже, ничего ничуть не смущало: ни запахи, ни грязные, пропахшие потом  мужики. Единственное, что она потребовала — разуться. Тапочки не предложила. Хозяйка решила начать свою вечернюю программу с показа дома новому гостю. Жора был не против. Он ходил по комнатам, как по музею. Светка не переставая что-то рассказывать и  хвалиться  разными редкими и дорогими вещицами, собранными покойным мужем в разное время и в разных местах, водила его за собой. Левый носок на ноге у Жоры был порван, из него торчал большой палец с грязным ногтем. Жора то и дело пытался поправить носок, стянуть, спрятать порванное место, постоянно нагибался. Но дырка предательски возвращалась на старое место, обнажая большой  грязный палец. Знакомство с домом длилось минут пять. Арам в это время по-хозяйски звенел посудой на кухне. Громко чавкал и что-то наливал пил.

 

— Ну, а вот и стеночка разобранная.

 

Света подвела Жору к большой стопке завёрнутых в белую бумагу деревянных панелей, шкафчиков и полочек. Они занимали всё пространство вдоль стены.

 

— В кульке, э… как они там, фурнитура. Инструмент, если какой нужен, — в гараже. Арамик знает. Арами-ик! — громко позвала Светка, кокетливо посмотрела на Жору.

 

— Вы пока собирайте, занимайтесь тут, а я на кухне вам повечерить приготовлю. И никаких возражений. Я вас по домам голодных не отпущу. Арами-ик!

 

— А-а-а, Света-джан! Иду-иду.

 

Вошёл Арам, он что-то жевал. Закусывает, Жора сразу понял. Ещё он понял, что вечер обещает быть весёлым. Но ему ничего не хотелось: ни пить, ни есть, ни гулять, никакого веселья.

 

— Мальчики, если какие вопросы — зовите. Я ушла.

 

Светка стала протискиваться мимо стоящего в дверном проёме Арама. Ущипнула его за ногу, подмигнула, прильнула.

 

— Без меня выпил. Ай-ай-ай! Может, нальёшь одинокой женщине?

 

— Как ни налить такой красавице! Пойдём. — Арам прижал к себе хозяйку.

 

Жора не выдержал, его распирало какое-то раздражение:

 

— Так, ребятки! Или — или, или мы стенку собираем, или я ухожу и делайте, что хотите.

 

— Ой, Жорик! Ты чего такой агресивный? Голодный, наверное? Ну да, с работы, голодный. А я — дура. Может вас покормить сначала? Так я мигом.

 

Светка отстранилась от Арама, поправила  на себе халат. Одна пуговица на груди оказалась расстёгнутой, обнажив белые телеса.

 

— Как у русских говорят: сделал дело — гуляй смело. Работаем, Арам. — Жора стал быстро разворачивать бумажные упаковки. Это оказались дверки.

 

Света постояла немного, пожала плечами и ушла на кухню. Друзья тихо заговорили на армянском:

 

— Ара, Жор! Ты чего такой злой. Что случилось? Такая тёлка! Знаешь, какая она пылкая? У-у-у, брат! Она нас обоих замучает. Поверь мне, я-то знаю. Ара, такой шанс у тебя развлечься! А ты ведёшь себя, как последний скотник. — Арам раскладывал полки на полу, сортировал по размерам.

 

— Э-э-э, Арам! Я и есть — самый крайний скотник. Э-э-э! Ладно! Не знаю, нет настроения. В последнее время у меня всегда паршивое настроение. Ты тут ни при чём, и эта Светка тут ни при чём. Надоело всё, просто надоело. Всё как-то не так, всё через жопу. Ладно, давай с этим разберёмся, потом посмотрим. Инструмент нужен. Тут видишь, какие шурупы, особые. Головку надо подобрать, насадку. Давай в гараж за инструментом.

 

— Ага, понял, брат. Иду. Бегу. Сейчас, только на кухню заскачу. Предупрежу хозяйку. Сто грамм хочешь? Давай, для настроения. Давай, брат-джан. Сейчас принесу. Света-а-а! Света-джан!

 

Арам убежал на кухню.

 

— А-а-а! Чёрт с ним! Гулять, так гулять, — пробубнил про себя Жора на русском языке.

 

Выпили по полстакана, Света с ними, — самогон, хороший самогон, Светка сама гнала из сахара: чистый, первак, крепкий. Вышли на двор покурить, Светка с ними за компанию постояла, она не курит. Через час выпили ещё по полстакана. Покурили, уже без хозяйки, сами. Снова выпили, без закуски — дело привычное. Настроение у Жоры поднялось, заиграла кровь. Жизнь в данный момент приобрела какой-то интерес, какой-то смысл, пришёл аппетит, пошла работа. Но… за два часа немецкая стенка так и не была собрана, хотя основная работа была проделана. Оставалось кое-что по мелочам, и уже после этих мелочей — дособрать всё в кучу, в единое целое, скрепить. Светка не выдержала первой — пришла, позвала:

 

— Ладно, армянчики, пойдём к столу, остывает. Я уже всё приготовила. Время позднее, вы голодные, да и я порядком изголодалась по мужским рукам. Сил нет ждать. Пойдём. Арамик! Жорик! Бросайте это грязное дело, после доделаете. После. Хоть завтра приходите, хоть послезавтра. Мне не к спеху, успеется. — Светка взяла Жору за руку, прижала к себе, погладила. Потянула Жору за собой.

 

— Арамик, догоняй.

 

Мужчины помыли руки. Белое полотенце одно на двоих. Сели за большой квадратный стол. Арам рядом со Светкой, Жора — напротив. На столе дымятся вареники с мясом, вареники с картошкой и грибами; сметана; разные соленья: огурцы, помидоры, кабачки, салаты консервированные, хлеб, батон; бутылка импортная, красивая из-под какого-то виски, с прозрачным самогоном внутри; полная трёхлитровая банка вишнёвого компота на краю стола, закатанная под металлической крышкой, закрытая, рядом — открывалка.

 

Жора сильно проголодался. Поэтому, не долго церемонясь, приступил к еде. Все приступили. Ели, пили самогон. Ели, пили самогон быстро и с удовольствием. Жора молча жевал. Арам постоянно лапал Светку, что-то шептал ей на ушко. От чего та смеялась громко и по-девичьи звонко. В какой-то момент Арам вышел из-за стола и увлёк хозяйку в спальню. Бросил через плечо земляку на армянском:

 

— Я тебя позову. Будь готов.

 

Жора достал сигарету, закурил. Он не знал, разрешается ли курить в доме, и прилично ли это. Он опьянел и теперь ему было наплевать на всякие приличия, и на этот дом, и на эту хозяйку. Что хозяйка? Обычная шлюшка! каких полно вокруг, каких он повидал множество. Ну и что, что ухожена и возможно богата. Пусть даже образована и интеллигентна. Если человек — шлюха, то он в любом соусе — шлюха, как не крути, с какого бока не смотри и не подставляй. Шлюха, значит натура такая, а натуру не поменяешь, не спрячешь. И как быстро он ко всему привык, однако.  Ведь такого распутства, как здесь, у себя на родине он и близко не знал и не видел. Да, конечно, и в Армении гуляли девки и гуляют. Но, там всё по-тихому. Конспирация и ещё раз конспирация! Не дай бог, кто узнает, кто что увидит. Не дай бог! Позор! Пятно на всю жизнь! Пятно, которое ни чем не смоешь. Это касательно женщин, безусловно. Мужчинам позволено всё — на то они и мужчины, сами для себя и под себя законы морали сочиняли и продолжают сочинять. Ха! Жора затянулся. Выпустил колечки дыма в потолок, прищурился. Хорошо! Сейчас ему хорошо. На кухню зашёл Арам: голый, потный, пьяный. Сел напротив за стол, закурил. Посмотрел на Жору:

 

— Э-э-э! Брат-джан, чего ждёшь? Иди. Дама тебя требует, тебя хочет попробовать. Дуй, давай. Я пока отдохну.

 

Горел ночник голубоватым светом. Светка лежала на широкой кровати. Красивое спальное бельё в кружевах (дорогое, наверное), мятое, разбросанное. Две подушки: одна у неё под головой, вторая — под бёдрами. Светка лежала голая, белая и вся рыжая. Вся распахнутая — напоказ.

 

— Ну, что ж ты ждёшь, акробатик. Показывай, на что способны братья-армяне.

 

Он не знал, почему он это делает. Ему было противно и тошно, но Жора делал своё мужское дело. Делал с каким-то остервенением, с огромной накопившейся злостью, даже с ненавистью. Нет, не к Светке, к самому себе. Он не хотел этот близости, такой близости. Ему никак, ни с какой стороны не нравилась эта рыжая распутная Светка. Но, вопреки всему, он делал это, делал и делал. Он весь взмок, устал, но удовлетворение не приходило. Словно некое железное кольцо сдавило ему низ живота, промежность  и держало его мужскую силу под запором, сдерживала и не выпускала. И чем сильнее кричала Светка, тем яростнее Жора пытался освободить эту животную силу, но ничего не выходило. Ничего не вышло. Жора обмяк, обессилел, встал и молча вышел. Надо было умыться, отмыться.

 

В коридоре у дверей спальни ждал Арам. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу, по-прежнему — голый.

 

— Ну, ты брат, даёшь. Ара, сколько можно? Полчаса жду. Мне оставь немного. Да!

 

— Я умоюсь и домой. Забирай хоть всё, мне этого добра не нужно.

 

Жора устало прошёл мимо. Зашёл в ванную. Открыл воду. В шкафчике нашёл марганцовку.

 

Когда он уходил, кукушка на часах пробила двенадцать раз. Жора постоял, послушал, отсчитал. В спальне кричала неугомонная Светка, рычал Арам.

 

Жора вышел на крыльцо, он был опустошён. Сел на холодные ступеньки. В застывшем воздухе чувствовался лёгкий мороз. Над головой дремали звёзды. Жора закурил. Посмотрел на небо. Выпустил кольца дыма. Они медленно растворились, исчезли. Какой же он идиот! Вылезла собака из будки, лениво гавкнула пару раз, понюхала воздух. Залезла обратно в будку, гавкнула там, буркнула что-то про себя, повозилась, улеглась и затихла. Молчало и село. Жора докурил сигарету, потушил окурок плевком, отшвырнул далеко в сторону бычок. Вышел за калитку и быстрым, привычным  шагом, в полной темноте  двинулся по ухабистой дороге. Домой.

 

********************

 

 

Глава 6

 

Он лежал на тахте. Да, это была та самая тахта на кухне в доме его дедушки и бабушки, в доме на Планы Глух. Точно, та самая. Он каким-то образом знал это, без сомнений. Жёсткая тахта, высокая — сидишь, а ноги болтаются, не достают до пола даже у дедушки, — крышка-лежанка на рояльных петлях, она открывалась на весь размер, к стене, как и старый бабушкин сундук рядом. Тахта была глубокой, в ней можно было спрятаться и взрослому человеку, но там бабушка хранила овечью шерсть в полосатом подматраснике и тонкую гибкую палку для взбивания. Но он всё равно туда помещался, залезал. Иногда он так и делал.

 

Старый дом на Планы Глух. Как он там очутился? Когда приехал к старикам? Из какого эпизода его жизни вырван этот момент? Всё это не имело значение. Он этими вопросами не задавался. Он лишь знал, что лежит на тахте, на любимой тахте своего деда, на которой тот всегда  отдыхал после обеда, днём. Дремал. Всегда на боку, всегда на левом, лицом к стене, посапывал. И тогда все в доме вели себя тихо, говорили в полголоса, старались зря на кухню не заходить. Сейчас же была ночь, точно, — ночь. Темно. В доме все спали, он знает. В большом зале — родители, его родители. В дальней спальне — дед с бабушкой. Его же место здесь, всегда здесь. Ночью. На ночь. Так должно было быть, так и есть, потому что, так было всегда.

 

Стояла полная тишина. Нет, не полная — сверчок, где-то за окном. Он его услышал, вдруг услышал, сейчас. Значит, он не спал и не спит. Было жарко и душно, как всегда летом в Ереване. Он лежал тихо под тонкой простынёй. Сверчок пел ему.

 

Вдруг он услышал какой-то шорох, звук босых шагов, еле уловимый. На кухню тихо, на цыпочках вошла мать. Вошла и остановилась, замерла, точно прислушиваясь к чему-то. Он видел её в лунном свете, видел не отчётливо, а словно призрака, будто в лёгкой дымке, светлым наброском на сером фоне. Мать была раздетой, совершенно. Длинные волосы распущены, они спадали по спине до самой её поясницы. Мама была красивой и грациозной — ему так показалось. Он совсем не помнил своей матери. Он знал её больше по фотографиям, нежели в своей памяти. Здесь и сейчас мама была прекрасна: тонкая, изящная. Молодая. Какая же она, оказывается, молодая! И какая, оказывается, она красивая! С очень правильными чертами лица. В профиль хорошо видны её прямой маленький нос, очертания губ, тонкий подбородок, высокий лоб. Мама повернула голову в его сторону. Глаза. Огромные, слегка раскосые глаза. Мама! Как такое может быть? Он  понимал и не понимал. Здесь и сейчас, в себе, он не был ребёнком. Он был собой, взрослым и теперешним. И в то же время он был ребёнком, тогдашним маленьким ребёнком лет пяти. Мать тихо подошла к столу, налила из графина стакан воды, выпила в несколько глотков, поставила стакан на стол. Делала она всё тихо, почти бесшумно. Повернулась и посмотрела прямо на него. Он не выдержал, выдал себя, позвал тихо-тихо:

 

— Мама!

 

Мать сделала два шага навстречу, присела на край тахты, шёпотом спросила:

 

— А-а, балик-джан! Ты почему не спишь?

 

Она погладила рукой его волосы, погладила лоб. Какая тёплая рука! Не просто тёплая. Оживляющая! Волшебная! От её нежного прикосновения по всему его телу пробежали мурашки. Ему стало хорошо-хорошо, и он тихо заплакал.

 

— Мама, мама, ты такая красивая! Ты такая хорошая! — Слёзы вдруг сами покатились из его глаз, слёзы счастья. Он зашмыгал носом. Мать сидела рядом, у его ног, абсолютно обнажённая, абсолютно естественная, абсолютно любящая. Он чувствовал это. Он ощущал её тепло, её запах, запах молока и ещё чего-то вкусного. Чувствовал её правду, её материнство.

 

— Спи, Геворик, спи. Всё хорошо, я рядом, я всегда рядом. Спи, балик-джан.

 

Она гладила его по голове, едва касаясь. Он не видел, но знал, что она улыбается, знал по голосу, по интонациям в голосе. Всегда так было. Всегда.

 

— Спи, сынок. Спи, Геворик. — Она вдруг запела тихо-тихо. Зазвучала мелодия, слов не разобрать, одна мелодия: нежная, тягучая, плавная. Геворик! Никто его так не называл, Только мама. Неужели такое было? Геворик!

 

— Мама, я так тебя люблю! Очень-очень сильно! Больше всего на свете! Ты только никогда не бросай меня, ладно, мама? — он говорил тихо-тихо, он нашёптывал маме слова любви, много слов. А мама продолжала тихо напевать.

 

Послышались тяжёлые шаги. На кухню вошёл отец в широких семейных трусах: коренастый, сильный. Он молча взял мать за руку и увёл за собой, грубо взял, по-мужски. Она успела шепнуть сыну:

 

— Спи, Геворик. Я всегда буду рядом, всегда. Я в каждой женщине буду рядом. Ты поймёшь, надеюсь, когда вырастишь. А сейчас спи, сынок.

 

Он перестал плакать, натянул простыню, под которой лежал, себе на голову, по самую макушку. Сверчок перестал петь. Опять наступила полная тишина. Он стал считать до ста.

 

— …шестьдесят семь, шестьдесят восемь, шестьдесят девять.

 

Неожиданно у него возникло чувство тревоги. Безмятежное, до этого, состояние вдруг исчезло. Что-то стало давить в воздухе, сгущаться, как будто заложило уши. У него возник беспричинный страх, он наползал на него медленно и неуклонно, постепенно заполняя всего его, наполняя собой каждую его клеточку в теле. И в следующее мгновение кто-то схватил его за ноги, чьи-то цепкие маленькие пальцы крепко стиснули  его лодыжки. От неожиданности у него перехватило дыхание, хотелось закричать, кричать, но крик застрял в горле. А сильные, цепкие руки, тем временем, стали стягивать его с тахты, сильнее и сильнее. Он отбросил от лица простыню, приподнял голову. Увидел только руки, они будто тянулись из-под пола, из-под тахты, он видел лишь кисти и предплечья. На запястье левой руки были пристёгнуты часы с тёмным ремешком. Что-то очень знакомое. Знакомые часы. Ну да! Это же часы его отца — «Командирские». Он всегда на них засматривался, он всегда ими любовался, и отец знал об этом. И как-то он сказал ему, что когда тот подрастёт и окончит школу, то эти часы перейдут к нему. Перейдут, как семейный талисман: от отца к сыну. От отца к сыну. Отец получил их от своего отца, и он тоже должен будет передать их своему сыну. Потом. Позже. Старшему сыну.

 

Руки тянули сильно. Он уже наполовину сполз с тахты. Пытался сопротивляться, но тело его не слушалось. Пытался кричать, но голос пропал. А руки всё тянули и тянули.

 

И вдруг он вспомнил, вдруг понял — это мальчик, опять этот мальчик. Опять он его куда-то тянет, куда-то ведёт, зачем-то зовёт. Мальчик. И в следующую секунду он закричал.

 

********************

 

В доме спали дети, на одной полуторной, с растянутой панцирной сеткой, кровати — Серёжик и Артурик. Спали крепко, спиной друг к другу, как в гамаке, прижавшись по центру. Марины в доме не было.

 

«Надо будет доски подложить под сетку. И достать ещё одну кровать», — подумал Жора и вышел из дому. Спустился с крыльца, свернул в сторону. обогнул дом, пересёк  широкий двор. В летней кухне светилось окошко. Жора открыл дверь. В помещении было натоплено, тихо, а печи лениво потрескивали дрова. Марина сидела за большим столом, лепила пельмени.  Она медленно подняла голову, безучастно посмотрела на мужа и вновь склонилась к своему занятию. Молчала. Жора подошёл к столу. Подсел на табурет. Достал из кармана куртки пачку сигарет и спички, часы на чёрном ремешке. Положил их на стол, к стене, на чистое от муки место. Снял куртку и кинул её на соседний стул. Посмотрел на циферблат часов.

 

— Время — час ночи. Чего не спишь? — Он снял тонкое кухонное полотенце с Марининого плеча, вытер руки.

 

— Тебя ждала, — ответила Марина безразличным голосом.

 

— А-а! А пельмени, по какому случаю? — Жора положил перед собой кружок из теста, сверху ложечкой немного фарша, залепил пальцами. Получилось немного коряво. У Марины форма пельменей была один в один: красивой, ровной.

 

— Захотелось детей побаловать. Да и так, давно не ели.

 

Марина долепила последний пельмень. Поднялась. Стала раскатывать тесто на столе, по широкой ровной дощечке — небольшой шар из теста для очередной порции пельменей. Жора молча наблюдал, как у неё ловко получается! Быстро. Уверенно. Вот и тончайший блин готов. Марина тут же перевёрнутым стаканом надавила некоторое количество заготовок-кругов. Села. Стали лепить пельмени вдвоём.

 

— Почему не хинкали?

 

— Не знаю. Захотелось пельменей, — Марина пожала плечами.

 

— И не спросишь, где я был? — Жора старался лепить, как можно ровнее, но хвостики получались слишком большими. Пальцы, пальцы — очень они у него грубые.

 

— А зачем? Раз где-то был, значит тебе так надо, — Марина говорила тихо, в полголоса, словно за стенкой спали дети. Говорила спокойно, и это покойное настроение передалось Жоре. Занятие пельменями увлекло его. Говорили тихо с долгими паузами.

 

— Как дети? Что нового? Поговори со мной.

 

— Хорошо. Всё у детей хорошо. Артурику в субботу в Богодухов надо, с классом, там у них целая экскурсия. Много детей везут. Вроде как, новую больницу открывают. Ну, эту, Канадскую, на Канадские деньги которая. Её, говорят, уже лет десять строят, ещё до нашего приезда начали.

 

— Да, знаю. Начали Советы, достраивали зарубежные спонсоры. Знаю. И что?

 

— Митинг, говорят, будет, торжественный. Потом концерт какой-то на площади. Потом спектакль во Дворце культуры. В общем — на целый день. Автобусом туда-сюда. Пустишь?

 

— Пускай едет. А Серёжик что?

 

— Младшие классы не берут. Дома он будет, как всегда, со мной.

 

— Что ещё? Никто не приходил?

 

— Нет никто. Так… Баба Мила жаловалась. Говорит, кто-то тыкву стащил с огорода. Представляешь! Да кому она, эта тыква, нужна? Старая бабка, сама, наверное, забыла, что сорвала овощ. Тебя кормить? — Марина внимательно посмотрела на мужа.

 

— Нет, я не голоден. Шабашку с Арамом делали. Светке мебель собирали. Эта, которая покойного участкового мента жена. Ты её не знаешь. Накормила ужином. Завтра доделаем работу. Не успели сегодня.

 

— Знаю, не знаю. Плохая репутация у неё. Слышала.

 

— А у кого она здесь в селе хорошая? Все друг на друга наговаривают, кляузничают. Я что ли с хорошей репутацией? Или ты? Или бабка Мила? Ерунда всё это. Деньги платит и хорошо. Не бери в голову дурные разговоры. Сама-то как? —  Жора неожиданно для себя вдруг осознал, что вот так просто, по-семейному не беседовал с женой уже лет сто.

 

— Как обычно. Мне ли скучать. Кручусь целыми днями. Стоит присесть, тут же засыпаю. Перед твоим приходом кофе напилась. Взбодрилась немного.

 

— Я бы сейчас выпил чашечку.

 

— Я мигом.

 

Марина быстро поднялась. Вытерла руки. Из шкафчика на стене достала турку. Турка чеканеная, с узким горлышком, с одного овального бока выбит Сасунци Давид на коне и с мечом, с противоположного бока выбита надпись на армянском: Ереван. Следом достала ручную кофемолку, старую, от родителей досталась, от её родителей. Открыла её сверху, засыпала туда немного зернового кофе с ладошки, на глазок. Кофе обычный — Арабика. Собралась молоть. Жора наблюдал.

 

— Марин, дай сюда, я сам. — Он быстро прокрутил ручкой, с минуту.

 

— На, Марин. Сделай без сахара и покрепче.

 

На раскалённой плите печки кофе поднялся быстро. Марина поставила на стол две крохотных чашечки для кофе. Крохотные, на глоток-другой. Налила первому Жоре с пенкой, затем себе оставшееся. Поставила перед мужем блюдце, на него чашечку. Перед собой блюдце. Глотнула свой горячий напиток и тут же перевернула чашечку на блюдце. Жора наблюдал.

 

— Гадать будешь?

 

— Как всегда. А что мне ещё остаётся делать? У каждого свои забавы.

 

Она села за стол, продолжила своё занятие. Жора обтёр руки о кухонное полотенце. Потянулся за сигаретами, закурил. Глотнул из чашечки. Марина молчала. Работала руками, лепила. Фарш заканчивался. Пельменей набралось уже два подноса. Жора облокотился о стену. Ещё глоток. Допил кофе, закрыл глаза. Курилось с удовольствием, расслабленно. Почувствовал, как наваливается усталость. А завтра вставать, как всегда, рано.

 

— Заканчивай. Пойдём отдыхать.

 

— Ты иди в дом, ложись. Мне осталось немного. Я приберусь здесь и приду.

 

— Посмотри, чего там на чашке?

 

— Ты иди. Я посмотрю-посмотрю — это личное.

 

Жора поднялся, накинул куртку. Сигарета в зубах. Посмотрел на Марину. Встретился с ней взглядом, и вдруг его передёрнуло, как током ударило. Он развернулся и быстро вышел из летней кухни. Постоял у дверей, докурил, плюнул на окурок, кинул его себе под ноги. Пошёл к сараям, к куче с тыквами. Отыскал в потёмках ту, бабкину, на ощупь: она самая крупная, тяжело ошибиться. Вынес тыкву на руках, в обнимку. Перешагнул через соседский штакетник. Прокрался к бабкиному дому. За домом — сарай: маленький, хилый. Он знал, внутри, под крышей, ляда в погреб. Там, в погребе и в сарае баба Мила всё с огорода и хранила. Основное в погребе, а что можно — под крышей. Жора положил тыкву с краю, у стены. Похлопал по ней. Тихо вышел.

 

Жоре не спалось. Марина лежала рядом под своим одеялом, тихо посапывала. Спала. Серёжик что-то пробубнил во сне, замолчал. Скрипнула сетка на кровати. Жора никак не мог отделаться от разных мыслей, они настойчиво лезли ему в голову, не давая уснуть. Ещё его поразили глаза жены: глубокие, красивые; её взгляд. Он долго не мог понять, что же его встревожило в этом взгляде, в этих глазах. И неожиданно для себя он понял. Он, оказывается, забыл когда смотрел в глаза Марине. Он совсем забыл, когда же он вообще смотрел на неё. Он её не замечал. Он совсем перестал её замечать как женщину, как человека, как жену. Она, вроде как, была. Он с ней, вроде как, разговаривал, решал какие-то вопросы и проблемы. Но он её не видел. За всеми этими вопросами и проблемами он перестал видеть Марину. Жора поёжился, ему стало не по себе. А как он исполнял свой супружеский долг? Именно, что исполнял. Именно, что долг. Грубо, с какой-то злостью, быстро, словно желая поскорее отделаться от этой обязанности. Не спрашивая её,  хочет она или не хочет, удобно ей или неудобно, время ей или не во время? Никогда не спрашивая и не считаясь. По сути дела, он её насиловал, каждый раз насиловал. И она, его Марина, покорно всё сносила. Безропотно! Жора тяжело вздохнул. И когда же он её потерял? Когда? Когда же он себя потерял? С какого момента, с какого места в его жизни он потерял свою любовь? Ведь не так у них начиналось. Жора хорошо помнил. Ей ещё не было восемнадцати, когда они начали встречаться. Он был старше на десять лет и сразу стал для неё всем. Она взяла его за руку и пошла с ним по жизни, по их совместной жизни. Взяла за руку доверчиво и отдалась ему вся и полностью. Приняла его, Жору, таким, каким он есть. Но он не был раньше таким как сейчас: грубым и злым. Жора повернулся на другой бок, тяжело вздохнул. Ведь он любил её и, наверное, сейчас любит, только поступает наперекор своей любви, наперекор её любви и доверию. Марина ведь совсем молодая. А во что он её превратил! Взвалил на её плечи непомерный груз, груз, который она молча несёт, молча и жертвенно. Ой! Жора, Жора! Он знает, что надо делать. Завтра он ей всё расскажет. Только так. Этот груз убивает его и убивает всё вокруг него. Пора с этим кончать. Надо избавиться от прошлого. Скинуть с себя этот камень.

 

На следующий день Жора зашёл к Араму. Предупредил его, что не пойдёт к Светке. Работы там осталось совсем немного и Арам сам прекрасно справится. Что денег ему никаких за работу не надо. Мол, пусть тот сам вопросы с хозяйкой решает. Арам предложил выпить по сто грамм. Жора отказался. Поговорили немного, и он поспешил домой. Спешил, не спешил, а всё равно пришёл поздно, уже по тёмному — в девятом часу вечера. Дети успели сделать все свои обязательные дела по хозяйству и теперь сидели дома, топили печь и занимались уроками. Самостоятельно. Артурик сказал отцу, что мама купается, и что он позже, когда мама придёт, вынесет за ней воду. Так он делал всегда, так сделает и на этот раз.

 

— Артурик, а вода ещё есть тёплая? — Жора потрепал сына по голове.

 

— Да, папа. Полная выварка на печи. Горячая вода. Парит. А что? — Артурик отвечал на армянском языке.

 

— Пойду, душ приму. Возьму пару вёдер, залью в бак. — Жора уже сбрасывал с себя рабочую робу.

 

— Так ведь холодно, па! Простынешь. Б-р-р! Не боишься? И маме надо ведро занести минут через пять. Просила.

 

— А папа у нас ничего не боится. Правда, пап? — это Серёжа влез в разговор. Он сидел за столом в большой комнате. Сидел за тетрадями.

 

— Боюсь, Серёжик, ещё как, боюсь. Просто не признаюсь. Все чего-то боятся. Ладно, дети, занимайтесь. Я маме сам ведро занесу.

 

— Нашего папу, наверное, инопланетяне подменили, — сказал позже Серёжик Артурику, на ухо, по секрету.

 

Жора налегке, в одной рубашке, выскочил на улицу с двумя вёдрами горячей воды. Пять шагов и — летняя душевая: деревянное строение на два маленьких помещения, с крашеным чёрным баком на крыше, лестница сбоку. Жора поднялся с одним ведром, откинул крышку, залил воду. Спустился. Поднялся со вторым ведром, залил и его. Бегом вернулся в дом. В холодном коридоре на лавке — несколько бидонов с водой. Он наполнил вёдра. Вошёл в дом, на кухню. Долил воду в выварку на печи — пусть греется, пригодится тёплая вода. Набрал в коридоре ведро холодной воды — разбавить в баке. Так. Полотенце. Халат. Жора побежал в душевую. Беготня подняла ему настроение. Он с удовольствием принял контрастный душ — три минутки. Вода оказалась горячая, воздух холодный, пар так и шёл. Обтёрся до красна полотенцем, насухо. Разгорячился. Накинул халат. Почувствовал прилив сил. Настроение ещё больше улучшилось. Жора вернулся в дом. Дети занимались, делали уроки или делали вид, что делают уроки, неважно. Главное — чем-то были заняты, значит, не помешают. Жора набрал ведро горячей воды, накинул куртку и пошёл в летнюю кухню. Сигарет с собой он не взял.

 

Марина сидела на стуле перед небольшим зеркалом, установленном на столе. Тускло горела лампочка под потолком. В большом оцинкованном корыте, в корыте с высокими бортами, в пенистой воде, плавала мочалка. Натоплено, очень даже. На скамейке рядом: два ведра пустых, большой эмалированный ковш с ручкой, мыло, шампунь. Марина завёрнута в большое банное полотенце. Плечи и руки оголены, на голове накручено полотенце поменьше. Марина что-то высматривала на своём лице. Жора зашёл и почему-то сразу смутился.

 

— Марин, я тут воды принёс. Дети сказали. — Он поставил ведро на пол.

 

Марина быстро влезла с руками под полотенце. Она всегда его стеснялась, всегда. Он ни разу не видел её полностью обнажённой за все их тринадцать совместных лет.

 

— Спасибо. Мне хватило воды. Ты давно пришёл? — Она поправила полотенце на голове.

 

— Нет, недавно. Успел душ принять. — Жора опустился на свободный стул.

 

— Душ? Жо-ор! Ты что, простыть хочешь? Этого нам только не хватало.

 

— Не переживай, не простыну. — Он смотрел прямо ей в глаза. Марина смутилась.

 

— Ты чего-то хочешь? Прямо здесь? — Она опустила глаза. — Вдруг дети.

 

— Хочу. Давно хочу. Поговорить хочу. — Жора пододвинулся ближе.

 

— Жо-ор, ты меня пугаешь. Ты какой-то странный сегодня, сам на себя не похож, необычный. Что случилось? — Марина поёжилась под полотенцем. От движения на её голове распутался клубок, сполз набок. Полотенце на голове развязалось. Влажные волосы упали ей на плечи.

 

— Постой-постой, Марин! Не убирай волосы, подожди.

 

Жора наклонился, взял Марину за руку. Другой рукой дотронулся до её волос. Какие у неё прекрасные волосы: густые, тёмные, вьющиеся, длинные- длинные. Почему он забыл её волосы? Почему он забыл про её красоту? Как он мог быть таким безразличным? Он осторожно гладил её по волосам своими грубыми пальцами. Марина вся напряглась и сжалась. Он знал, что она хорошо помнила, как часто костяшки этих пальцев стучали ей по голове. Стучали каждый раз, когда он был пьян или был в плохом настроении. Больно стучали его костяшки. Но сейчас в нём проснулась нежность, что-то очень далёкое и знакомое защекотало в памяти. Волосы. Эти прекрасные длинные волосы. Жора вздрогнул. Комок подкатил к горлу. Он медленно стянул полотенце с плеч жены. Оголились плечи. Какие у неё красивые плечи! Какая нежная кожа! Марина едва дышала. Вдруг Жора прильнул к жене, уткнулся лицом в её пахучие волосы и заплакал. Слёзы помимо его воли катились из глаз, по его щекам, по её волосам, и не было сил их остановить, и не было желания их остановить. Марина немного обмякла, освободила руки из-под полотенца, обняла за голову Жору, стала его гладить по волосам, по шее. Потом вдруг сама заплакала. Так, обнявшись, они проплакали несколько минут. Молча, поглаживая друг друга. Жора целовал её плечи, целовал её руки, её волосы, глаза и плакал, и плакал. Словно камень свалился с его плеч, много камней посыпалось — ему стало легко и свободно. Он немного отдышался, набрался смелости, спросил у Марины:

 

— Помнишь, как мы уезжали из Еревана? — Он продолжал её гладить.

 

— Конечно, помню: быстро, неожиданно, в два дня. Ты приехал домой поздно вечером, возбуждённый, разбудил и испугал детей. Сказал, что всё надоело, что, сколько можно эту разруху терпеть, что уезжаем, уезжаем немедленно, завтра же, к моей тётке в Харьков. Помню, до мелочей помню.

 

— Марин! Я в тот вечер человека сбил. — Он перестал гладить.

 

— Как сбил? Какого человека? Жора, ты о чём?

 

Марина вся напряглась. Он отпустил её, отстранился, отодвинулся, сел ровно, локти положил на стол. Посмотрел  прямо на жену, в упор. Она не отвела глаза, ждала.

 

— В тот вечер я привёз клиента в Абовян. Ты помнишь, какая погода была: слякоть, туман, видимость паршивая. Это в Ереване. Там же, наверху, снег срывался: порывы ветра, почти метель временами. Откуда этот парнишка взялся? Время было — около девяти вечера. Может с тренировки шёл, или ещё откуда? Не знаю. Я уже выезжал из Абовяна, с микрорайона, пустой, обратно в Ереван. Клиент щедрый оказался, по двойному тарифу рассчитался. И я решил никого не искать, а ехать в город. Марин! Я об этом никому никогда не рассказывал. Страшная история. Короче. Он шёл по обочине, и я его поздно заметил. Ударил бампером. Мальчик отлетел на тротуар, упал лицом на землю, так и лежал. Я остановился метров через тридцать. Подбежал. Марин! Куртка. Ранец на спине. Шапочка вязанная. Марин! Я испугался. Я уехал. Убежал. Поехал машину ремонтировать. Представляешь!

 

Жора опустил голову на руки и зарыдал.

 

— Марин! Я мог бы спасти пацана, но я испугался. Марин! — Жору сотрясало от рыдания. Он не поднимал головы. Марина боялась к нему прикоснуться. Молчала. Наконец, вымолвила:

 

— Может этот мальчик жив остался? Ты же не знаешь. — Она погладила его по руке.

 

Жора поднял голову, вытер слёзы, немного успокоился. Голос его дрожал:

 

— Не знаю, Марин. Ну, как я мог! Как я мог!

 

— Как ты мог молчать все эти годы?

 

— О-о-о! Это было тяжко. Но ещё труднее было признаться кому-то, в том, что ты убийца. — Жора глубоко вздохнул.

 

— Жор, столько лет прошло. Если мальчик помер, его не вернуть. Если он остался жив, мы об этом вряд ли узнаем. Остаётся только смириться и просить у бога прощения.

 

— Э-э-э! Марин! У какого бога? Я тебя прошу. Разве можно такое забыть? — Жора снова глубоко вздохнул.

 

— Надо в церковь сходить. И не спорь. Хоть раз меня послушай, пожалуйста, Жора, пожалуйста. — Она перегнулась через стол и поцеловала Жору в лоб.

 

— Ладно. Сходим. На этих же выходных сходим. Хорошо.

 

Он поднялся. Поднял жену, приблизил к себе. Они крепко обнялись.

 

********************

 

 

Глава 7

 

Они сидели на камнях, у самого берега, рядом. Что-то похожее уже с ним было когда-то, где-то, очень близкое, забытое. Перед ними начиналось и простиралось вдаль большое гладкое озеро, узкое и длинное. Холодные воды, чистые воды — где-то здесь был источник. Далеко-далеко впереди виднелась дамба. Рукотворное озеро. Он вспоминал: где-то в горах, на высоте более двух километров… Он огляделся вокруг: горы амфитеатром, голые горы, усеянные камнями — немыми зрителями. Деревьев нет, одни только низкие обнажённые кустарники, без листвы. Рядом, на соседнем камне, чуть позади, сидел мальчик, тот самый, как всегда в куртке, в вязаной шапочке. Сидит, свесив ноги, полубоком к нему. Лица не разглядеть. У мальчика в руках удочка, обычная бамбуковая удочка в три разборных секции. Осмотревшись, тут только он осознал, что и сам держит в руках удочку — лёгкую, тонкую, метра четыре в  длину. Только вот… вода на озере замёрзшая. Тонким чистым зеркалом поверхность отражала небо в облаках. Облака медленно плыли, скользили по льду, и ни одной снежинки. Странно! Судя по всему, холодно, но холода он не ощущал. Более того, камень под ним был тёплый, сидеть удобно и комфортно. И ещё одна странность: два красных поплавка, вмёрзшие в тонкий лёд. Это сколько времени они тут сидели? Он ещё раз осмотрелся. Рыбы никакой пойманной нет, ничего нет из вещей и предметов, только школьный рюкзак мальчика у камня стоял  прислонившись. Он раскрыт и набит доверху мелкими камушками: камушками гладкими, камушками овальными и круглыми, плоскими и с причудливыми формами, одноцветные и многоцветные вперемешку.  Набит разными камушками, самыми невероятными. Наверное, мальчик их на берегу насобирал. Странно! Всё странно!

 

— Ничего тут странного нет, — мальчик словно прочитал его мысли. — Эти камушки всегда со мной. Они из разных мест. Их у меня  совсем немного, всего-то рюкзачок. У других их гораздо больше. У других  камни значительно крупнее, особенно у взрослых и не такие красивые, как мои. Я своих ещё не успел насобирать много. Только начал, и… — мальчик замолчал.

 

— И зачем они тебе? — вопрос вырвался сам, он не успел подумать.

 

— Как, зачем? Все собирают камни, так положено. Собирают, чтобы потом разбрасывать. Ты разве не знал?

 

— Нет, не знал. Объясни. — Ему захотелось поговорить с мальчиком.

 

— Нечего объяснять. Так заведено испокон веку. Ни я это придумал и не ты, это природа человека, природа вещей. Люди собирают камни, потом разбрасывают. Потом снова собирают, и собирают, и разбрасывают. И у каждого своё время. Только не все их разбрасывают, не все умеют правильно разбрасывать.  А многие собирают-собирают, и, в конце концов, погибают под весом своих камней, под их тяжестью. Разве ты не слышал притчи о камнях? Тебе об этом любая религия расскажет.

 

— Меня не интересуют религии и все вопросы вокруг религий. Я ничего не знаю. Мне думается, что на этом кое-кто спекулирует. Не хочу голову забивать ерундой.

 

— А вот и зря. Нужно задаваться вопросами, иначе не будешь развиваться. В жизни, как в школе: учиться надо. — Мальчик достал из кармана куртки хлебные крошки, набрал в ладошку, бросил на лёд, потом ещё раз, поближе к поплавку.

 

— Зачем ты кидаешь подкормку на лёд? Рыба не поймёт, не попробует.

 

Мальчик улыбнулся и промолчал. И тут же на хлеб слетелось несколько птичек — воробьёв. Стали быстро клевать, весело защебетали, кинулись отбирать друг у друга. Мальчик рассмеялся, звонко, по-детски. Ему было очень весело. Он же не разделял настроение мальчика. Громко спросил, немного раздражённо:

 

— Скажи, мальчик, зачем ты привёл меня сюда, в это место на рыбалку? Трудно же назвать подобный способ рыбалкой? —         Он показал на лёд.

 

Мальчик, продолжая смеяться, ответил:

 

— Это не я, это ты привёл себя на это озеро. Я здесь ни при чём, это твоя рыбалка. Честное слово.

 

— Я? Моя? — он искренне недоумевал. — Каким таким образом и зачем?

 

— Наверное, тебе лучше знать. Разберись сначала в себе, а потом ищи причину вовне. Я ж тебе говорю, развиваться надо, учиться. А то ты, ты!

 

Мальчик перестал смеяться. Обеими руками взялся за удочку и стал пристально смотреть на поплавок.

 

— А у самого вместо тетрадей и учебников камнями школьный портфель забит. Кто бы говорил. А, что скажешь?

 

— Когда попаду в твой мир, тогда и учебники появятся. Ещё не успел. Понятно? — Мальчик нахмурился. — А камни никогда не помешают, хотя бы для балласта.

 

— Ладно ты, не обижайся. Ну что ты дуешься? Я же ничего про тебя не знаю. Я даже не знаю, кто ты и зачем меня преследуешь, зачем приходишь ко мне. Я ничего не знаю о тебе, вот и злюсь. Скажи, кто ты?

 

— Это вопрос мне? Спроси лучше у себя. — Мальчик подёргал удочкой. Леска опасно натянулась.

 

— Осторожно, порвёшь, леска тонкая. Да, это вопрос тебе. Наверное, сейчас это самый важный вопрос для меня. Вопрос, требующий ответа. Ты просто измучил меня, извёл.

 

— Извини, конечно, но я и тут ни при чём. Ничем не могу помочь. Видишь ли, всё дело в тебе самом. Только ты сам сможешь ответить на все вопросы, за тебя никто этого не сделает. А если и подскажет кто, то знай, что это будет ложью. Ну… не совсем так — в основном. Надо объяснить. Понимаешь, к тебе может прийти какой-нибудь ответ на один из твоих вопросов через кого-нибудь, как бы через кого-то, но этот кто-то будет проекцией твоего ума, тебя самого. Понимаешь?

 

Мальчик всё ещё пристально смотрел на поплавок.

 

— Не совсем. Сложно как-то. Можно попроще?

 

— Ну-у-у… бывает, что к тебе приходит мысль, или в голове появляется вдруг образ, ты внезапно чего-то понимаешь, ну, скажем, ответ на свой какой-нибудь жизненный вопрос, проблему или ещё там чего. И ты как бы думаешь, что сам решил данный свой вопрос. Тут понятно? Хотя на самом деле эти мысли вовсе не твои, ты их просто уловил. Это к слову. Это уже другая тема. А бывает, что кто-то со стороны тебе что-то говорит, подсказывает и подсказывается тебе абсолютно правильно. И ты эту подсказку ни под какие сомнения не ставишь, ты внутренне уверен, что всё правильно, что ответ верен, нутром чувствуешь, что называется интуицией. Только эта подсказка пришла не от кого-то со стороны, не от второго лица, не от третьего лица, а от тебя самого. А этот другой или третий, или кто угодно, всего лишь проекция твоего ума, помощь тебе от твоего же воображения. Теперь ясно?

 

— Уф! Подожди, надо переварить. И откуда, чёрт побери, у какого-то мальчишки столько сложных и взрослых понятий в голове? Ты что, вундеркинд какой? Меня, взрослого дядьку, уму разуму учишь.

 

— Так вот, если тебе кто-то что-то подсказал, ты почувствуешь ложь, хотя она покажется очень даже правдивой. — Мальчик продолжал как ни в чём ни бывало развивать свою мысль, объяснял предмет, как учитель ученикам на уроке. — Ты почувствуешь правдивость или лживость всего, что с тобой происходит только, если научишься себя слышать, слышать свою интуицию, свой внутренний голос.

 

— Постой-постой, остановись. Для простого скотника всё очень сложно.

 

— Ты не скотник. Скотник — это твоя временная ипостась. Ты в первую очередь — существо, ты человек. А уж что на себя наденешь, тем и будешь. Временно, конечно.

 

— Уф! На чём мы остановились? — Ему стало жарко, пот выступил на лбу.

 

— Если коротко… На все твои вопросы ищи ответы в себе самом. Понял?

 

— Понял. И насчёт тебя тоже?

 

— И на счёт меня тоже. А ты как думал? Нагородил делов, я что ли разгребать буду? Каждый человек сам за всё отвечает. Перед собой в первую очередь и перед существованием.

 

— А если не ответит? Если не сможет или не захочет? А если он злодей какой? Или недоумок а? — Он вытер пот на лбу рукавом правой руки, левой он продолжал держать удочку.

 

— Тогда не перейдёт в следующий класс, останется на второй срок. Или, ещё хуже, скатиться в предыдущий.

 

— И кто это решает? Кто учитель? Кто судья? — Ему становило совсем жарко.

 

— Решает само существование, Вселенский закон, если хочешь. Если, например, ты хочешь что-то сделать или получить, то тебе необходимо произвести определённый набор последовательных действий, чтобы добиться желаемого. Скажем, ты хочешь открыть некую дверь. Тебе нужно её открыть, чтобы пройти дальше или выйти.  Для этого надо подобрать ключ к замку, провернуть его правильным образом — произвести некоторые действия, приложить определённые усилия. Так ведь? Нужно хотя бы начать что-то делать, пробовать. Хотя бы понять. Понять, что для начала нужен ключ или, что тебе, действительно, надо куда-то идти или выйти. И только при правильном, пусть и не единственном подходе, дверь будет отпёрта. Дверь откроется. А, в противном случае, хоть пляши перед ней, хоть головой бейся, дверь не открыть. Оказывается всё просто, как в математике. Так и в жизни: можно сколько угодно обманывать себя и окружающих, но до тех пор пока ты не сделаешь всё правильно, твоя дверь в будущее не откроется. — Мальчик дёрнул удило, леска оборвалась.

 

— Ну вот, опять сорвалась, — проговорил он расстроено и тут же улыбнулся.

 

Совсем распогодилось. Из-за гор, напротив, выглянуло солнце, и сразу поверхность  озера превратилась в сверкающую золотом и серебром гладь. Заслепило в глаза. Он прикрылся рукой, как козырьком. Его жар вдруг прошёл. Легкий ветерок приятно освежил голову. Он продолжал смотреть на сверкающую золотом и серебром поверхность озера. На какое-то время  забыл про мальчика. Тут он заметил, как по воде пошла еле заметная рябь. Неужели растаял лёд? Так быстро. За каких-то несколько минут, как ему показалось. Да, так и есть, красный поплавок его удочки весело и часто запрыгал, заиграл на маленьких волнах. Две большие тени пересекли озеро. Он поднял голову и, щурясь от солнца, увидел двух больших птиц, белых птиц. Они медленно развернулись над озером и опустились на воду. Прекрасные, грациозные творения — лебеди. Они сели на воду совсем рядом, сложили крылья и медленно поплыли в его сторону. Вот они совсем рядом. Красивые птицы. Какие красивые птицы! Он вспомнил о мальчике. Посмотрел в его сторону. Мальчик вынимал из кармана куртки и кидал в воду хлебные корочки, кусочки хлеба. Ах, вот почему подплыли птицы. Лебеди у самого берега принялись за угощение. Они хватали хлеб с поверхности, забавно хлюпая клювами по воде. Поднимали свои головки  проглатывая пищу. Мальчик весело и звонко засмеялся. Горы принялись эхом повторять детский смех. И через мгновение казалось, что вместе с ребёнком смеётся всё вокруг: и горы, и вода, и само небо. Мальчик на секунду повернул голову в его сторону, и он увидел его лицо. В первый раз, близко и отчётливо. Вдруг. На мгновение. Что-то знакомое было в его чертах, очень близкое. Но нет, не вспоминалось.

 

Но вот птицы отплыли — хлеб у мальчика закончился. Ребёнок уселся на свой камень, залез с ногами. Ему же захотелось продолжить разговор. Он спросил у мальчика:

 

— Скажи мне… Вот ты многое знаешь, наверное, то, что не каждому взрослому в голову придёт. Судя по рассуждениям, ты очень развитый ребёнок, ты многое понимаешь, что называется — зришь в корень. Откуда у тебя такие знания? Прости, но ты, всё же, ребёнок.

 

— Да, ты прав. Тут я много чего знаю. Я знаю общие принципы и законы, потому что я в них нахожусь, а они — во мне. Эти знания не познаются, они как бы уже есть, есть во мне изначально. Они есть у всех изначально. И у тебя. Просто приходя, воплощаясь в земной мир, люди забывают об этом. И ты забыл. Ну, это не страшно. Потом вспомнишь, когда время твоё настанет. Но я ничего не знаю в практическом смысле о том, вашем мире. Всё, что я могу увидеть и прочувствовать про ваш мир, так это только через твоё воображение, в твоём воображении, через тебя, посредством контакта с тобой. Понимаешь меня? — Мальчик взял в руки удочку, сделал движение, будто забрасывает в воду крючок с грузилом.

 

— Зачем ты это делаешь? У тебя всё равно леска оборвана.

 

— Как зачем? Мы же на рыбалке. Важен процесс. Так ведь? Вот я и в процессе. — Мальчик довольно улыбнулся.

 

— Ладно, дело твоё. Слушай, а как насчёт будущего, его ты знаешь?

 

— Кое-что знаю. В общих чертах. Но, видишь ли…, как тебе правильно объяснить, будущего, как такого, нет. Нет, для тебя оно есть. Но… Понимаешь, всё относительно. Относительно твоей реальности оно, безусловно, есть — и прошлое, и будущее, и настоящее. По законам твоего мира оно не может не быть. Но в других реальностях, на других уровнях — не обязательно. Там, где я сейчас — есть только настоящее, время как бы застыло, или, точнее будет сказано, законсервировано. И будущее…, оно у каждого своё. Не знаю, поймёшь ли ты. Ты ведь, наверное, чувствуешь себя частью общего мира вокруг себя, да? И ты с этим миром как-бы куда-то движешься, так? Ну, там в пространстве, во времени. Так ведь?

 

— Да, наверное так. Я как-то не особо задавался подобными вопросами. — Он задумался, посмотрел на мальчика. — Продолжай.

 

— Но это не совсем так. Относительно человеческих представлений это так, но относительно более масштабных понятий это далеко не так. Ты и есть твой мир. Другой и есть его, этого другого, мир. Третий, у него свой мир. И всё, что происходит вокруг тебя, в твоём восприятии, в твоём мозгу, в твоей голове, с твоими чувствами, с тобой в целом — это и есть твой и только твой мир, твоя вселенная, твоё существование. И, в тоже время, оно неотрывно от всеобщего мира, всеобщей вселенной и всеобщего существования. Кажется парадоксальным, да? Но это выглядит противоречивым только для твоего, земного восприятия. На других уровнях бытия всякие противоречия исчезают.

 

— Прошу тебя, хватит. У меня сейчас мозг взорвётся.

 

Ему опять стало жарко. Пот крупными каплями выступил на лбу.

 

— Для меня это слишком. Ты явно не из моего мира, не из моего воображения. Потому что я не могу знать, не могу понять таких вещей. Лучше скажи про моё будущее. Можешь что-то поведать?

 

— Зачем тебе это знать? Вся прелесть твоей жизни, человеческой жизни, как раз в том, что ты не знаешь, что там, за поворотом, что тебя ждёт. Это, как игра вслепую, вся прелесть — в неизвестности. Весь смысл  жизни именно в текущем, данном моменте. Будущее изменчиво. Я могу сказать одно, а завтра получится по-другому. Кто его знает. Кто тебя знает.

 

— И всё же, мне любопытно. — Он вытер пот со лба. Солнце стало активней.

 

— Ладно. Ну, например,…возьмём  двадцать лет. Через двадцать лет… м-м-м… твои сыновья женятся. Оба будут жить в городе, вдали от тебя. Оба будут женаты на украинках. Один, который  старший, возьмёт в жёны женщину с ребёнком. Оба будут с тобой в сложных отношениях. А, нравиться? Продолжать? Хорошо, продолжаю. Если не бросишь пить спиртное, то тебя ждёт серьёзная болезнь — язва, операция. Ты будешь на волосок от гибели. Но ты живуч. Вы с женой уедете из своего села в другое место, в большой удобный дом. Пожалуй, хватит. Впрочем, это уже будет другая история и она в твоих руках, запомни. — Мальчик стал складывать удочку. — Кстати, твой поплавок исчез.

 

Действительно. Он потянул удило — на крючке висел ключик, маленький ключик, как от сумочки или от портфеля. Он взял его в руки, внимательно рассмотрел, положил себе в карман. Мальчик собрался уходить. Он слез с камня, закрыл свой школьный ранец, закинул его себе за спину.

 

— Постой секунду. Мне кажется, я узнал тебя. Ты тот самый мальчик, которого я сбил когда-то машиной, — он проговорил медленно и громко. Воздух, казалось, застыл, нависла духота. Ему становилось плохо, подступила тошнота, закружилась голова.

 

— А вот и не угадал. Обознался, дядя. Не узнал. На самом деле, всё гораздо сложнее. А тот мальчик, кстати, остался жив. Немного ты его помял, конечно, но ничего… Живёт и здравствует. Это я тебе точно говорю, иначе я бы его встретил.

 

— А как же школьный портфель? Как же шапочка?

 

— Это всё твои представления. Ты меня не знаешь, вот и напридумывал. — Мальчик дёрнул левой рукой и посмотрел на часы, часы с чёрным ремешком.

 

— Пора мне. И тебе пора просыпаться. Скажи да… как запутано. Ты сам всё затеял. Одни шарады. Кругом одни шарады. Прощай.

 

 

Мальчик в упор посмотрел на него. Мальчик. Мальчик. Лицо. Лицо из детства. Знакомое и родное. Он вдруг понял. Молнией по телу ударило, пробило, ошарашило. Всё поплыло перед глазами. Тот, наверное, первый, тот самый первый — первенец, — не родившийся. Он тогда побоялся, не решился. Как-то неожиданно получилось. Он не был готов. Убедил. Повёз Марину в больницу…

 

Мальчик уже удалялся. Мальчик терялся из виду. Он же терял его, понял — теперь навсегда. Лишь успел крикнуть вслед:

 

— Прости, сынок!

 

*********************

 

г. Железногорск январь 2019 г.

Добавить комментарий