ЯТЬ
ИЛИ
РАК-ОТШЕЛЬНИК
(трагикомедия)
Часть первая. КАРАНТИН
Два рога, а не бык,
шесть ног без копыт.
(загадка)
… они стояли сами собой, без всякой поддержки, а торчащие в разные стороны сосцы лишь подчеркивали глубоко скрытую монголоидность их обладательницы.
Тамилла… Милла… Илла… Ла.
Прозрачная, едва шевелящаяся вода омывает терракотово-смуглую, лежащую навзничь. Чуть слышен плеск в подмышках и промеж¬ности. И аромат – это амбре камки, бахромой оторочившей пляж.
Темно-рыжие с красным отливом волосы во власти течения. Они – это хвост кометы. А ядро – классическая греческой богини го¬лова.
Если рисунок рта повторяет очертания бровей, значит вы необузданно чувственны.
Хочу тебя, Деметра, – бормочет Велимир. – Хочу! Тамилла открывает глаза – большие, полные желания. Он припадает к ее сосцу – твердому и шершавому, словно сухой плод шиповника.
Опять, – с горечью шепчет Велимир. – Зачем ты так? Тамилла обнимает его влажными прохладными руками. Губы, ко¬торые он столько раз целовал… они так упруги и горячи. Губы раздвигаются… Нёбо – высокое, оперное… Небо. Жаворонки. Вместо слов трели.
Разбуженный, как всегда, жаворонковым звоном, Велимир, позевывая, выбрался из палатки и, поскольку в который уже раз проснулся раньше всех, направился, к кострищу, бросил в довольно вместительное углубление в скале мелко нарубленного хворосту, принялся разжигать огонь. Черный от копоти чайник начинал запевать свою сладостно-горячую песенку когда появился кашляющий от сигареты натощак научный руководитель, мохнатый с обожженной кожей полугрек Кападокия. Широкоплечий, с массивным чревом и на тонких ногах кандидат наук уныло жмурился только что продранными оливковыми глазами смотрел на костёр и, попыхивая синим дымом, ждал чаю.
День обещался жарким. Небо спозаранку едва голубело. Днем оно будет белым и пустым. Неподалеку свистнул суслик. Помолчал и залился соловьиной трелью. Кападокия хотел было что-то сказать, как из-за поворота послышался натужный гуд мотора и через несколько мгновений на холм вскарабкался милицейский «РАФик» а за ним, чуть погодя, еще один, только с крестами. Из второй машины вышли люди с повязками на лище. Приблизившись к огню, они глухими от респираторов голосами представились. Сотрудники санэпидемстанции города попросили Кападокию разбудить всех остальных. Нечесаные, с помятыми лицами члены экспедиции уже стояли у костра, когда наконец Кападокия, придя в себя, решился выяснить, чем обязаны археологи столь представительному нашествию да еще в столь ранний час. На что ему вполне невежливо было ответствовано, что это им, то есть археологам, обязан стоты¬сячный город… (следующее слово буквально поразило ни в чем за собой не знающих вины археологов) э п и д е м и е й.
Кападокия повел медиков к гробнице, где те наскоро взяли грунт и черепки на анализ. Через полчаса археологи были погружены в милицейскую машину и увезены до особого распоряжения в гостиницу ученых. А. вокруг лагеря были поставлены щиты с предупреждением не приближаться к раскопу и палаткам. И двое суток пока не выяснилась полная непричастность археологов к эпидемии там стоял милицейский пост.
Все началось с того, что ночной патруль ГАИ подобрал на одной из Митридатских улиц умирающего старика, который без проволочек и скончался в приемном покое «Скорой помощи». Никаких документов при усопшем не оказалось. Поэтому на срок, положенный для выяснения личности, преставившегося отправили в морг, где он и лежал себе, полеживал несколько дней. В то время, как его бренные соседи и соседки на ледяных ложах, сменяя друг дружку, быстро исчезали, наш старик никуда не спешил. Обрастал неживою щетиной, тускло отсвечивающей сизым в желтом, никогда не гасшем электричестве. Труп этого человека никто не разыскивал и он, отлежав положенное в ледник, наверное, тоже бы исчез, если бы при подобных симптомах, что и старик – только на этот раз среди бела дня, взбудоражив базарное многолюдье, не отдал бы Богу душу известный всему городу забулдыга Эльдарчик. На счастье, в «Скорой», незамедлительно подкатившей к месту происшествия, чтобы засвидетельствовать последнее почтение очередной жертве зеленого змия, оказался тот самый паренек – молодой врач, что трое суток назад принимал, доставленного среди ночи, безымянного старика. По идентичным признакам, описывать которые отнюдь не наше дело, начинающий специалист и заподозрил неладное. Еще теплого Эльдарчика с большими предосторожностями погрузили в «РАФик» с крестами. Подобным видом транспорта, надо отдать справедливость, местная знаменитость иногда пользовался. Только те машины с фиолетовыми мигалками были без крестов. И обхождение в них было попроще: без всяких там предупредительностей или – еще чего – вежливостей. Короче, Эльдарчик незамедлительно очутился в анатомке, куда вскоре был доставлен и ночной старик.
Кто из археологов, особенно начинающих, не мечтает о лаврах Кольдевея, раскопавшего Вавилон, или Шлимана, открывшего Трою?
Более двух недель на Митридатском холме работала экспедиция. Задача у нее более, чем скромная – научить молодое поколение рыцарей лопаты, этих Шерлоков Холмсов истории, находить среди древних руин то, что им хочется найти, читать следы, оставленные на Земле сто и тысячу, и десять тысяч лет назад. Сортировать пуговицы с дырками и без дырок, как остроумно заметил кто-то из этой братии, в крайнем случае, отыскивать сокровища или обретать бессмертную славу.
Велимир Урусов – студент второго курса исторического факультета, по правде говоря, приехал на археологическую практику с мыслями не менее сладостными, но несколько иного характера. Десять дней продолжалась его работа на купольной гробнице П века, а это значит, что через три неполных недели он в блестящем серого цвета фраке под руку с зеленоглазой и златокудрой однокурсницей Тамиллой должен будет войти в сводчатое помещение ЗАГСа и, опьяненный скрипками Мендельсона, дымом шампанского, обрести наконец столь долгожданное счастье. Погруженный в эти восхитительные грезы, Велимир не замечал ни зноя, ни пыли. Он работал целыми днями не разгибаясь, зачищая ступени, уходящие в недра холма. Туда, где почти тысячу лет назад обрели упокоение останки какой-то высокопоставленной женщины. Несколько раз Велимиру попались керамические статуэтки и фигурки, вырезанные из кости. Это были женщинм с обнаженной грудью и украшениями на шее, котрых он зарисовывал с особой тщательностью, ибо уже тогда в нём смутно теплился некий живописный сюжет. Изредка попадались среди первобытных статуэток такие, головы которых были едва намечены, а груди и все, что следовало ниже, рельефно подчёркнуто. Эти фигурки изображали согнутым своим положением, столь характерной для Востока позой, акт деторождения. Одну из таких находок – нагую женщину с ниспадающими на грудь косами Велимир прикарманил, полагая, что покушение на историческое достояние отеческой земли ему простится силой его любви к лучшей в мире девушке.
Древний город прильнул к вечно-зеленой воде двух морей, смешавшихся в широком, золотокосом проливе. Только что отцвели акация и лох серебристый… Но над городом еще кружит пух пирамидальных тополей. Он, как родниковая вода, ничем не пахнет. Но оставшийся аромат акации и лоха, не торопится покидать атмосферу улиц, потому и казалось, что этот сладкий, хмельной дух носится повсюду на невесомых комочках тополиного снега.
Старые люди не хуже других знают, что тополиный пух не пахнет. Но примета остается приметой. И они сказали: если тополиная пурга ароматна, значит будет засуха. И чем сильнее дух этот, тем вероятнее еще какая-нибудь напасть, обычно сопутствующая жаре и безводью. Старые люди говорили об этом, но как-то робко, ибо давно уже никакие приметы в этом городе не сбывались. Да и кто теперь слушает стариков – носителей суеверий – людей, как правило, в силу объективных, то есть от них чаще всего не зависящих обстоятельств, безнадежно отставших от современности, кочующих где-то в давно прошедшем времени, не живущих, а доживающих…
Да и ничто, казалось бы, не угрожало белому, разбежавшемуся в степь и поднявшемуся этажами новомодных кварталов городу. На пляжах яблоку некуда упасть. В кафе, столовых, барах и рестора¬нах – запарка. Обрушившаяся на древние улицы города цунами ку¬рортников, была не самой большой напастью, к которой, однако, тут готовились, к явлению которой тут за много лет попривыкли. И сфера обслуживания, и даже окружающая среда.
Чайки теперь просыпались пораньше. Птицы эти хорошо знали:
не успеют схватить корм до появления курортников на пляжах и на воде, считай, до позднего вечера голодать придется – какая ночью охота? Разве что по песку идти, да объедками пробавлять¬ся. Не в привычке такое у местных бакланов и хохотуний, но вре¬мя внесло поправки и в эту среду. Морские птицы вынуждены перебиваться не только на замусоренных пляжах, но и – о ужас! на свалках. Распуганная дневным гвалтом рыба избегала ходить из моря в море, особенно верхними слоями пролива.
Словом, еще неделю назад ничто не предвещало большей беды, чем была: город жил мукой мученической приморского курорта.
И вдруг – землетрясение, цунами, светопреставление… Вот что здесь началось, когда объявили к а р а н т и н.
Урусов, конечно же, понимал, что вырваться из только что захлопнувшейся мышеловки, можно. Захлопнулась она неплотно – Велимир видел, как пустели номера гостиница. Приехавшие сюда под маркой научных командировок, некоторые насмерть перепуганные эпидемией деятели всяческих наук, один за другим как-то умудрялись покинуть еще недавно столь желанный курорт. Все вокруг говорили о том, что для выезда за пределы карантина необходимы какие-то справки. Медицинские, из милиции? И хотя Урусов ненавидел всякие официальные бумаги, он бы, сжав зубы, пошел, выстоял в очереди, заполучил бы эти самые справки, если бы не Кападокия. Без него никаких справок членам экспедиции нигде не давали. Он и только он мог и должен был идти и добиваться одной какой-то на всю экспедицию бумаги. В скорый успех этого дела Урусов не верил, потому что хорошо знал руководителя — тугодума. И если иные могли, полагаясь на запаздывающее озарение Кападокии, ждать, то у Велимира времени для проволочек не оставалось. Ему следовало вырваться из города как можно скорее, хотя бы в ближайшие два-три дни. Потому он слонялся по гостинице, пока не присмотрел какого-то специалиста по рыбам. Грузный ихтиолог был с машиной. Однажды, когда тот, залитый потом, вернулся из города с последней справкой, Урусов понес ему свою доисторическую куклу. Толстяк повертел статуэтку, ковырнул ее длинным, заточенным ногтем, смачно пошлепал губами, вытер желтыми ладонями лысеющее темя и сказал голосом оторванного от еды гурмана, что этого, то есть куклы мало.
Велимир приволок роскошный финский джинсовый костюм, который
купил по случаю за три сотни. Ихтиолог посожалел, посожалел, что костюм ему не по размеру, однако взял. Впридачу обнадеженный Урусов отдал благодетелю и две итальянские футболки. Ударили по рукам. Ихтиолог обещал вписать Велимира в главную свою справку как секретаря. И вписал. Выехали спозаранку. Но на первом же пропускном пункте – хорошо, что еще в черте города – Урусова высадили. Да еще и строго наказали сидеть в номере, без надобности не шляться по городу и ждать своего часа. Об одежде, кото¬рая обошлась ему в половину того, что заработал в студотряде, Велимир не жалел. Еще одна поездка в Тюмень или на целину и потери будут восстановлены. До слез было жаль статуэтки, ради которой он – археолог – взял непростительный грех на душу. Украл он ее не из шкурных соображений, а, можно сказать, из побуждений высшего порядка. Разве не окружено магическим ореолом то, что пришло к нам из глубины веков, что сотворялось на земле тысячи лет назад, пусть из суеверия да¬же? Особенно когда мы одержимы любовью, когда нестерпимо остро жаждем счастья, до умопомрачения мечтаем обладать предметом своей страсти? Когда от головокружительной мысли об этом предмете чуть ли не теряем сознание? И, презрев опасности и преграды, запреты и условности, напролом рвемся к цели?!
Кападокия страшно ругался, когда все более менее определилось и стало ясно, что лучше было бы, если бы археологов оставили в лагере. Там они, по крайней мере, находились бы за пределами пораженного города, а поскольку практически оставались вне контакта с горожанами, могли без помех сразу эвакуироваться, то есть не подпадать под карантин. Кападокия так по этому поводу буйствовал, такими угрожал санкциями, что допустившие оплошность эпидемиологи решили отпустить от греха подальше всех членов экспедиции, кроме одного… Вот именно, кроме Велимира Урусова, потому что он – единственный из все археологической братии – выходил за пределы гостиницы! Поторопился Велимир. Потрясенный свалившейся на его голову перспективой остаться на неопределенное время в карантине, он бросился по городскому начальству, требуя в виде исключения, по уважительной причине отпустить его домой для бракосочетания с любимой девушкой. И понесло его в горсовет как раз в тот самый день, когда всю экспедицию в закрытой машине отвезли в аэропорт, откуда она благополучно улетела в областной центр, где, правда, две недели отсиживалась в инфекционном отделении. Береженого Бог бережет.
Оставшийся в одиночестве, потрясенный столь несправедливым обхождением, Велимир, до изнеможения набегавшись по довольно просторному гостиничному номеру, впал в забытье.
… ягоды… ягоди… ягодицы большие…
Ягодицы – большие сестры грудей…
Прохладные руки… Прохладные струи освежают. Ничего больше и не нужно, кроме возможности касаться… каждой части… груди, живота, бедер… Зарыться в эти, пропахшие морем и зноем, волосы.
Ты мне позволяешь?
Все, кроме… Омой меня, полей меня, Велимир. Морем обдай! Жарко. Ороси соленой водой…
Тамилла… Милла… Илла… Ла…
Скоро мы это сделаем. А пока целуй меня в цело. Но сначала щупай. Проверь, все ли так. Ничего не исчезло?
Все при тебе. Все, все, все… – Он принялся за дело, слизывая капли с горячих сосцов, высасывая влагу из гнездышка пупка. Он опускался все ниже и ниже. Жесткие, цвета меди завитки щекочут кадык…
Растяни меня внизу. Сначала в самом низу. А потом поднимись наверх. Потихонечку. Еще легче… Едва касаясь, самым кончиком, не спеша, слизывая… Вот. Вооот..
И тут захромыхало.
Эй, кто-нибудь… В номере? – в дверь колотили нещадно.
Велимир отозвался.
К телефону, если Вы Урусов, – донеслось недовольное.
Велимир подхватился и, как был в одних плавках, кинулся бы¬ло на зов. Но передумал, стал натягивать шорты – жесткие и длинные. В этом возрасте самое то, особенно после подобных сновиде¬ний.
– Спасибо. – уже в вестибюле поблагодарил недовольного вида тетку.
– Делать больше нечего, как по этажам за вами шастать, – пробурчала дежурная. Если б не начальство, не пошла бы, – зевнула притворно, изготовившись услышать, зачем понадобился этот отставший от своих ненормальный малый.
– Это Вы были у меня на приеме? – Велимир сразу узнал голос Высоко Поставленной Дамы.
– Да! Я! – форсированным от волнения дискантом воскликнул Велимир.
– Придется еще раз побывать, – безучастным тоном говорила Дама.
– Когда?
– Чем быстрее, тем лучше.
– В таком случае, я бегу прямо сейчас.
– Давайте, хотя… который час, – она спросила, быть может, самое себя, а скорее подумала вслух…
– Девятнадцать тридцать пять, – выпалил Велимир, глядя на шестиугольный циферблат настенных казенных часов.
– Ладно. Отложим до утра. А то пока вы доберетесь…
– Я – мигом. Возьму тачку, такси… то есть.
–Я пришлю за Вами свою. Ждите у ворот. Белая «Волга», – и назвала номер, который Велимир тут же забыл.
Одним духом Урусов взлетел на этаж к себе в номер. Мигом облачился в еще влажный после дневной стирки спортивный костюм. И, отмахнувшись от мысли об этикете, запер дверь. В не зашнурованных кроссовках вылетел на крыльцо. Едва управился с ними, подкатила машина.
– Я и естъ тот самый, – не переводя дыхания, доложился он.
– Вижу, – недовольно буркнул водитель и несколько секунд тешился тем, как дергается Велимир, пытаясь открыть дверку, чтобы сесть рядом с ним.
Шофер открыл заднюю дверь. Урусов плюхнулся на бархатный чехол и не сразу понял, что везут его не в ту сторону.
– Куда это мы? – удивился он.
– Куда следует, – ответил водитель – толстошеее, коротко до самого темени стриженное недоброжелательство.
– А вы не ошиблись? – не унимался Велимир и снова назвал се¬бя.
И ему было отвечено:
–Лишь бы ты не ошибся.
Впервые за всю свою сознательную службу Жутовский пожалел, а затем и выругал себя за страсть к лишней лычке, когда ему пришлось распаковать дембельский чемодан и возглавить отделение солдат, отправляющихся для охраны неожиданно возникшей запретной зоны.
Жутовский понял, что поступление в университет ему в нынешнем году не светит, более того – оно ему довольно ехидно улыбается. Дисциплинированный прапорщик, он не стал да¬же пытаться выпрашиваться. Знал, что это бессмысленно в сложив¬шейся экстремальной ситуации.
Вышки разместились на перешейке, разделяющем полуостров на две неравные части. Именно меньшая часть с городом и десятикилометровым участком автострады и стала закрытой зоной. Охране было предписано обеспечивать непроходимость границ этой зоны.
Карантин – такое слово, в котором слышится слово «кара»…
Вышка и палатка прапорщика Жутовского стояли на довольно высокой, хоть и пологой сопке. Дежурство здесь велось круглосу¬точно. По два человека поднимались наверх и в течение пяти ча¬сов – днем, трех часов – ночью, вооруженные соответствующей аппаратурой, наблюдатели осматривали каждый свой полуторакилометровый сектор. В случае нарушения зоны, сидящий внизу – третий – бросался на перехват. О каждом таком случае прапорщик обязан был незамедлительно докладывать на КП. Оттуда по необ¬ходимости могло быть направлено подкрепление. С КП регулярно транспортировались вода и питание к вышкам и на другие посты. На КП забирался, оттуда доставлялся, куда следует, и нарушитель.
Первые несколько дней народ из этой самой зоны прямо-таки валом валил. Перли – кто на чем. Никакого внимания на обнаженное оружие. Пришлось открыть огонь. Правда, холостыми зарядами. Стрельба несколько охладила горячие, а то и охваченные жаром эпидемии головы. Когда же в карантине прознали, что у солдат патроны без пуль, пошла новая волна. И вот тогда-то комбат и выдал боевые заряды. Эту волну остановил свист пуль… Теперь сидящие на вышках скучающе позевывали, а пост у шлагбаума на автостраде был значительно сокращен. Народу не хватало. Десят¬ки парней нужны были для круглосуточной вахты и на воде. Полуостров омывается двумя морями. Правда, подходы к южному побережью закрыта многокилометровым полигоном. Да и пограничная зона все-таки. А вот с севера только и гляди. Внутренним мелководным морем пытались прорваться отчаянные одиночки: кто на моторке, кто с аквалангом. Двух таких: парня и девушку засекли с вертолета на траверзе мыса Ай, что в десяти милях от города. Отдыха¬ли на надувных поясах, после ночного перехода с маской трубкой и ластами.
Воду подвозили сильно хлорированной. Пить такую, да еще из плохо удерживающих холод термосов, было сущим наказанием. И солдаты придумали выход. Решили заваривать в кипятке третьей взгонки всякие степные травки, от¬бивающие невыносимый запах. Жутовсквй спозаранок отправлял ко¬го-нибудь из подчиненных – пока не слишком жарко – собрать их. Вскоре вся палатка изнутри и снаружи была увешена вязанками зверобоя, тысячелистника, бессмертника, пастушьей сумки…
Чабреца было столько, что им наволочки набивали и спали на этих целебных подушках, что называется без задних ног. С таких подушек салаг приходилось стаскивать буквально за уши. Травный отвар дули беспрерывно. Горячий этот напиток помогал бо¬роться: с невероятно жестоким степным зноем. А со временем, как выяснилось из медицинских источников, он не допустил ни к одно¬му из подчиненных Жутовского средневековую хворь, которая не¬весть откуда навалилась на город у моря и не щадила не только гражданское население. Она валила навзничь даже представите¬лей славных вооруженных сил, чаще всего тех, которым волею судьбы выпало контачить с пораженными нарушителями зоны.
– Что же нам с тобой делать? – устало произнесла, войдя, в круглую беседку, Высоко Поставленная Дама. Это были первые слова, обращенные непосредственно к гостю, который вот уже битый час как торчал у нее на даче, терпеливо мучаясь ожиданием и голодом.
Коля – так звали шофера – привезя Велимира за город, тут же отбыл, не получив указания вернуться.
Хозяйка все время говорила по телефону. Отголоски доносились сквозь приоткрытую дверь веранды. Речь так или иначе ка¬салась карантина и проблем, связанных с ним. Перед Велимиром, с утра пробавлявшимся бутылкой кефира и черствой булочкой, стояло блюдо с фруктами – настоящий натюрморт: груши, персики, большая темно-бордовая кисть винограда. В пустом желудке тво¬рилось что-то невообразимое. Казалось, стоит открыть рот – вой разнесется алчный. Наконец Дама освободилась, пришла к гостю, села напротив и произнесла этот свои вопрос.
Давясь слюной, Велимир повторил давно сформулированное о невесте, регистрации и закончил безнадежным: «Помогите!»
Хозяйка, словно не услышала его вопля:
– Да что же это такое? Вы так ни к чему не прикоснулись? Пока не уничтожите все эти фрукты, никакого разговора у нас не получится.
– Большое спасибо, но…
– Никаких «но». Ешьте немедленно, – она смотрела на него сочувствннно, глазами старшей сестры, в сумерках казавшимися загадочно-серыми.
– Большое спасибо, – еще раз пробормотал Велимир и на¬бросился на еду.
– Тем более, пожалуйста, что мне самой не помешает поужи¬нать, а заодно и пообедать.
Сказав так, она ушла в дом. Вернулась в спортивном костюме – таком же, возможно, чуть подороже, чем был на Велимире. По¬ставила на стол бутылку с медалями.
Малопьющий, быстро хмелеющий Урусов смутился, посколь¬ку всегда боялся себя в подпитии. Язык мой – враг мой, – ска¬зано давно, но как будто прежде всего о нем – Велимире Урусове, начинающем после первого же глотка нести не разбери что и почем зря.
Велимир поднялся.
– Я, пожалуй, пойду. Поздновато уже, да и Вам пора отдыхать.
– Поздновато – не то слово, молодой человек. Мы за городом и Вас просто арестуют за нарушение карантинных правил.
– Что же делать? – растерялся Велимир.
– Для начала предлагаю как следует подкрепиться. Фрукты – хорошо, но через полчаса есть Вам захочется еще сильнее. В таком случае, и совсем поздно будет.
– Как вы думаете, молодой человек, для чего существует слу¬жебный транспорт?
– Но ведь шофер уехал.
Еще вопрос: зачем тогда телефон?
– Ну, это меняет дело, если речь зашла о телефоне и транспорте, – повеселел наш студент: «А она не такая уж и старая. Сколько же ей? Сорок? Вряд ли. Жена Кападокии выглядит старше».
Минут через пять поспеют отбивные. Микроволновая печь – незаменимая вещь для никудышных хозяек? – Дама рассмеялась. А Вы пока вино раскубривайте. Там пробка. А штопор куда-то подевался…
Велимир снял цветной ломкий колпачек и попытался пальцем протолкнуть пробку вовнутрь. Тугая, она сидела мертво. И тут он вспомнил как делает Кападокия. Потряс бутылку, ударил ла¬донью в дно. Пустой номер.
– Надо с хлопочком. Сделать ладонь лодочкой и хлопнуть. – Дама взяла бутылку, сделала как сказала. Пробка вылетела. И, пока Урусов изумленно переваривал эту ее совсем неженскую ловкость рук, налила ему, потом – себе и без лишних слов хлоп¬нула вино еще раз, однако, теперь несколько иначе.
Большие, неправильной формы, хорошо отбитые куски мяса. Маринованные грибы, а, может, огурчики… Велимир помнил только то, что они приятно хрустели на зубах… и все…
Проснулся от жажды. Невыносимо жгло пониже сердца. И язык был жестко-неповоротливый. Открыл глаза и опешил. В трепещущем малиновом свете ночника он увидел себя в совершенно незнакомой обстановке. Это была довольно просторная комната, немного напоминающая обычный люксовский номер. В таком обреталась чета Кападокия после того, как экспедицию переселили в гостиницу. Велимир приподнялся. И порадовался, что голова в порядке. Обыч¬но она у него после возлияния раскалывается. Вино было хорошее, подумал, и пустился на поиски воды.
– Туалет за дверью, направо, – услышал позади себя и вздрог¬нул.
Однако ему хватило выдержки не обернуться. Вспомнил, чей это голос, сообразил, где ему пришлось заночевать.
Нашел воду. Утолил жажду, умылся.
– Как самочувствие? – хозяйка находилась тут же, но он ни¬как не мог разглядеть где. И только когда вернулся к тахте – низкой и широкой – увидел, наконец. Она лежала у стены, укрыв¬шись до самого подбородка: простоволосая, совершенно непохожая на ту, вечернюю в беседке, тем более – на дневную в присутственном месте.
– Все так быстро свершилось. Я даже не успел сказать Вам, что пить не умею и, вообще, быстро хмелею…
– Не велик грех, – отозвалась.
В тоне ее не было ничего та¬кого, что можно было истолковать превратно.
– Надеюсь, я ничего этакого не отчебучил, – все-таки сказал он, не зная как теперь быть: ложиться снова или одеваться и сматываться.
Ложись, рано еще, – угадала его мысли хозяйка.
Велимир прилег на самом краешке.
– Ложись как следует, а то снова свалишься.
– О, Господи! И такое со мной случается, когда выпью…
– Ложись, ложись поближе, – она вдруг понизила голос, положила полную горячую руку ему на живот.
Велимир замер. То, что началось, происходило помимо его во¬ли. Где-то там, пониже пупка у самых кончиков ее пальцев, за¬нималось движение. Прорастало легким щекотливым теплом. И чужая рука очень медленно двигалась навстречу поднимающемуся ростку.
Другой рукой Дама отбросила простыню. И Велимира окутало теплом, немного отдающим только что политой грядкой. Сорочка разошлась и он увидел невероятно розовые – это от ночника, пронеслось – шары.
–Ну, же, припади к ним! – дохнула она. – Не смущайся. Это мои раблезианские кубки. Ты снова охмелеешь, но уже по-другому
Велимир медлил. И когда она задрала сорочку, открыв грушеобразный, выпуклый с растянутой впадиной пупка живот. Велимир сделал то, о чем его просили. Он держался изо всех сил. Но происходящее с ним по-прежнему не поддавалось его воле. Он вскри¬чал не столько от восторга, сколько от огорчения. И она ответила ему голосом, полным торопливой радости.
– Успела, я успела!
И откинулась от него, но ненадолго, а чтобы избавиться от сорочки. Сорвала ее. Ткань затрещала. Освободившись, Дама верну¬лась. Ее тяжелая голова очутилась у него на животе. Вначале ему было неудобно. Сережка давила на ребра. Потом он забыл об этом.
– Малыш, – прошелестела она. – Ты совсем еще дитя, да? То, что она имела в виду, для Велимира было пока пределом мечтаний, нежели опыта. Тамилла – вот с кем он надеялся в скором времени все это попробовать, испытать, познать. Тамилла… Что же это такое он себе позволяет? Велимир вздрогнул, но сил противиться тому, что с ним творила эта взрослая, властная женщина, у него не было.
–Твой сок пахнет дождем. Дайся, доверься… – с этими словами она обхватила пальцами его огненный бутон.
В эти мгновения все ощущения Велимира сконцентрировались только на нем, на его туго набухшей головке. Дама потерлась о нее кончиком носа, щекой, прижала ее к глазам. И он ощутил: веки так же вос¬хитительно нежны, как та влажная глубина, в которую он проникал перед этим.
– Как же ты хорош, мой мальчик! – шептала Дама. – Хочешь почувствовать еще более сладкое наслаждение? Хочешь?
– Да, – выдохнул Велимир.
И тут же ощутил себя у нее во рту. Сильный ее язык пытался проникнуть в крошечный роток на головке. Это было нестерпимо. Велимир застонал громко. Так, что даже испугался столь сильно звука. Головка теперь была у нее в узком промежутке за щекой. Потом он почувствовал рубчики нёба. Низ живота обожгло. Семя, копившееся все эти мгновения на самом краешке, у самого выхода вырвалось, наполнило ей рот.
Пия густую эту влагу, она прижалась к его щиколотке, туго прогнулась и, не отрывая рта от прыскающего источника, глухо отозвалась звуками, похожими на рыданья.
… она гладила ему грудь дрожащей ладонью, теребила то пальцами, то губами соски, терлась лицом о живот, прерывисто, с отдышкой говорила:
– Вот это по-настоящему! Это и есть верх всего. Так я люблю это делать. Более всего, сильнее всего на свете…
Он молчал, потрясенный, но не опустошенный. Он чувствовал, как в нем еще кипит, как бы на медленном огне, эта жажда, раз¬буженная неведомо откуда взявшейся, свалившейся на него женщи¬ной.
– Тебе понравилось?
– Да.
– Почему же ты молчишь? Почему не скажешь, как тебе было сладко?
– А мне и сейчас еще сладко.
– Ах, вот как! – она подняла голову, потянулась к выключа¬телю. Раздался щелчок. Комнату залило матовым светом. Мадам открыла дверку гардероба, вытащила большую подушку. Встав на нее коленями, посмотрела в зеркало, висящее на оборотной сто¬роне двери. Потом опустила голову, укрыв лицо волосами. Ягоди¬цы выпятились и раздвинулись сами собой. Велимир увидел….
Впервые он видел подобное. Это было похоже на черную, слег¬ка привядшую розу с распахнутой сердцевиной. Сначала подумал: глубоко спрятана. К ней невозможно добраться. Он просто не достанет до этой сердцевины. Прильнув к ягодицам, он даже застонал от досады… Но тут же почувствовал ее пальцы. Они помогали, они направляли его, вели к цели. Очутившись на знакомой тропе, Велимир зато¬ропился.
– Не спеши, детка. Не надо… Чуть помедленнее… Еще тише. Войди поглубже, а теперь выйди, но не совсем. Ах, какой он у тебя богатырь! – говоря так, она неотрывно глядела в зеркало.
Но Велимир ее примеру последовать не мог. Он лишь искоса поглядывал, потому что картина, открывшаяся ему, и так горячила его и без того обостренные чувства. Он боялся пролиться раньше, чем того захочет она – эта, невесть откуда свалившаяся на него женщина.
– А теперь быстрее, – воскликнула она, – вонзайся! Сильно! Еще сильнее и глубже! Ну! Ну же!
Велимир принялся двигаться, слепо и неукоснительно подчиняясь всем её желаниям. Он то замирал, почти выйдя из нее, то рез¬ко вгонял свое быстрое и тупое орудие. Потом его руки нашли, нащупали тугие, как сливы, сосцы. От этого его прикосновения она вскричала что было сил, затрепетала всем своим существом и не смолкала, пока он изливался в нее долгой, казалось нескон¬чаемой струёй.
Разбудила его женщина в двубортном синем пиджаке. Она лишь отдаленно походила на ту ночную, возможно, приснившуюся, как подумалось Велимиру спросонок.
– Сейчас появится Коля. Ты не высовывайся. Пока… – отчуж¬денным тоном сказала она. – Вот деньги. Если захочешь в город, вызови такси. Но не сюда, а на поворот. Это здесь рядом. Двери дома и калитка на английском замке. Не забудь захлопнуть… – она сделала паузу, – Но я бы тебе не советовала покидать дачу. Карантин – дело серьезное. А потом, разве нам плохо было вдвоем?..
Велимир взял деньги, не поблагодарив, ничего не ответив.
После недельного затишья, сразу же за полночь, в инфракрас¬ном луче Жутовский самолично засек подозрительную тень. Иска¬женная волнами тепловой энергии, которую в избытке накопила за день обожженная степь, тень казалась невероятно высокой и тон¬кой. Словно привидение, словно исчадье потустороннего, инфернального, она неслась к густой тьме соседнего холма и не будь на вышке инфрапрожектора, засечь нарушителя не смогли бы и самые востроглазые из дозорных. Жутовский дал тревожную ракету. Пен¬ная ее вспышка на мгновенья ударила по глазам. А когда наступил ровный рассеянный полусвет, нарушителя в поле зрения не оказа¬лось. Ясное дело – залег, спокойно отметил Жутовский, наблюдая как сидевший внизу, третий, уже кинулся в указанном выстрелом из ракетницы направлении. Жутовский повесил еще один фонарь. В зыбком освещении степь лежала пустой и, как всегда, пугающе обнаженной. Где же он притаился? Где же? Я сижу на берегу, я это берег берегут. Я сижу… на берегу… Я сижу, сижу, сижу… Ры¬скающий у подошвы соседнего холма солдат-перехватчик виден, как на ладони, а нарушитель, словно в бездну канул… Словно его и не было. Не было? Не может быть. Такие ошибочки не для Жутовского. Не салага он. Тренирован. Тренирован держать сон. Но самое главное, верить своим ощущениям… Жутовский, вновь стреляя из ракетницы, припал к окулярам прожектора. Но по-прежнему видел только перехватчика, бегущего по степи с автоматом на изготов¬ку.
К салаге этому он – опытный служака – испытывал сложное чувство. С одной стороны лезло из него – нравственно здорового парня, уверенной в себе личности – презрение к хлюпику, горожанину, на которого полагаться в ситуации, подобной карантинной – было бы полной нелепостью. Потому-то Жутовский и включил Акробата в свою группу, чтобы не спускать с него глаз. С другой стороны его восхищала в этом, слегка придурковатом, совершенно лишённом комплексов первогодке, одна его уникальная способность, снискавшая ему это его прозвище. Способность к самоминету – настолько впечатлила стариков, что в подразделении, куда новичок попал, его ни разу никто не то чтобы унизил, но даже пальцем не тронул. На него собирались посмотреть, как на женщину-змею, заехавшую в сельский клуб в самую тоскливую пору межсезонья, когда провинция пьет самогон и уныло пялится в окно, залитое дождём или затянутое морозным орнаментом.
Акробат был настолько гибок, что исхитрялся дотягиваться до собственного пениса ртом.
Популярность этого номера была столь велика, что вскоре слава о «самородке» докатилась до командира части. Полковник ПВО самолично пригласил гуттаперчивого мальчика к себе, чтобы в компании с начальником штаба с восхищением, как говорят, пронаблюдать, эволюции столь поразительного феномена.
Едва ушел в небо шипучий заряд искусственного света, как степь огласилась холодящим кровь воплем. Похожая на привидение фигура наклонилась над поверженным перехватчиком… Ах, ты… не разумная глупость какая, пробормотал Жутовский. Обезоружил. Те перь у него пули. Жутовский распорядился напарнику по наблюде¬нию связаться с КП, а сам сорвался вниз, и, крикнув подъем дрыхнувшим на чебрецовых подушках солдатам, кинулся к соседнему холму. Похожий на сверчковый звон зуммер, уже раздавался на КП. А Жутовский несся по пересеченке туда, откуда долетел вопль салаги по кличке Акробат. Завладевший оружием ночной нарушитель все может… Его воспаленные мозги повернуты только в одном направлении: как бы вырваться из карантинной зоны. Относительно таких было особое предприсание. И вот сейчас Жутовский готовился посту¬пить по этой отдельной инструкции. Примерно сориентировав¬шись, прикинув, что находится уже в поле действия преступни¬ка, прапорщик всадил в небо один за другим несколько фонарей и увидел, сидящего в нескольких шагах от себя перехватчика. Акробат поднял на Жутовского круглые, побелевшие глаза и заплетающимся языком пролепетал:
– Сатана, прапор. Клянусь, честное …смольское, нечистая сила…
– Куда он… она… побежало… – заполошно спросил Жутсвский, радуясь, что солдат жив, наверное, легко ранен, но жив…
– Никуда! Мефистофель же. Он тут где-то. Рядом. Может, у тебя за спиной. Он как бы аннигилируется… То исчезает, то появляется…
– Ну, ладно, разберусь. Ты-то как, сильно он тебя? – спро¬сил Жутовский.
– Мне сдается, что у меня инфаркт, – прошептал Акробат и повалился на спину.
– Инфаркт, в таком возрасте?! Ерунда, – успокоил его Жутовский,–это у тебя перепуг. Пройдет, лишь бы не было потери крови…
– Потери пока нет, – ответил солдатик и вцепился в пра¬порщика мертвой хваткой. – Не ходи туда! Рожа у него, словно у той собаки Баскервилей…
Освободившись от явно подвинувшегося рассудком перехватчи¬ка, Жутовский кинулся вслед за метнувшейся по склону холма тенью.
– Стой! Сто-о-й! Стрелять буду! – онеслось зычное над встревоженной степью. Потом, оглушая сверчков, пролилась автоматная очередь.
Длинная, похожая на привидение тень, хорошо просматриваю¬щаяся на заметно посветлевшем фоне пространства, как бы сокру¬шаясь, взмахнула тонкими, словно лапки насекомого, руками и завалилась на ту сторону холма.
«Неразумная глупость, – бормотал Жутовский, неторопливо взбираясь по ставшему вдруг крутым склону холма. Переваливать через него он теперь не спешил. – А я сижу на берегу, я этот берег берегу! Я сижу, сижу, сижу… я бегу, я бегу… Где вы, девы?..»
Вопрос этот был для Жутовского не праздным. Не ходивший в город, где у него была зазноба, прапорщик по ночам время от времени удалялся в степь, где под возбуждающий звон сверчков, освобождался от не дающей сосредоточиться, а то и выспаться, сладкой тяжести. Не под одеялом же этим заниматься, как-то позволяют себе неопытные салаги. Вот и сейчас, в этот совершенно неподходящий момент, утишая дыхание полными звона и ночных ароматов глубокими вдохами, Жутовский испытал привычную тягу к разрядке. На что выругался. Чего ещё оставалось в такой ситуации человеку долга.
Когда подоспели ребята, Жутовский сидел на вершине холма, а чуть пониже, поодаль, раскинув руки, сничком валялось несклад¬ное и впрямь, длинное тощее тело.
Бросались в глаза окровавленные пальцы, неуклюже подверну¬той правой руки и почему-то еще кроссовки – стоптанные, пыльные. На поверженном нарушителе были старые джинсовые шорты и футболка-безрукав¬ка.
Подняв сухие до жжения глаза на подчиненных, Жутовский воспаленно прохри¬пел:
– Куда же он, чертушка, автомат подевал?
– Что? Автомата нету? – испуганно откликнулось среди уд¬рученно переминающихся салаг.
Подвинувшийся разумом перехватчик ничего толком объяснить не мог. Он сидел обхватив колени руками еще подальше от уби¬того нарушителя. Бубнил свое: «Вы не смотрите, что он лежит. Он такой, что может… он способен на все. Сейчас ка-ак под¬нимется, ка-ак рявкнет…»
Не рискнули подойти к трупу и остальные солдатики.
–Надо искать автомат. Он его выбросил где-то рядом,
где-нибудь неполеку. Вот подразвиднеется еще малость и поищем, – здраво заключил прапорщик. И, наконец, отдал распоряжение сооб¬щить на КП о завершении перехвата.
В тот же момент труп вдруг вскочил и задал такого стрекача в сторону от зоны, что не сразу опомнившийся Жутовский гнался за ним около часа. Куда ему, хиляку несчастному тяга¬ться с одним из лучших в округе марафонцев. Жутовский бежал и бежал, умело регулируя дыхание, а беглец, так ловко провед¬ший многоопытного служаку-прапорщика там, на холме, послед¬ний десяток минут держался лишь на энтузиазме. Сил у него, Жутовский это ясно видел, не оставалось никаких. Жутовский ластиг его и легко подсек, сделав подножку. Парень со всего маху грохнулся и, застонав, перевернулся на спину. Жутовский даже отшатнулся, когда увидел лицо беглеца. В перрвое мгновения прапорщику показалось, что при падении нарушитель вдрызг разбив себе лицо, превратив его в пестрое месиво.
Это уж потом, когда присмотрелся, понял, что физиономия у задержанного несуразно изрисована красками.
– Ну а цирк этот зачем? – когда оба отдышались, не удержался, спросил прапорщик.
Парень кисло улыбнулся и махнул рукой:
– Это я флюоресцентнсй гуашью разукрасился. Ваш перехват¬чик в штаны наклал, когда я на него бросился…
– Неразумная глупость с твоей стороны… Причём весьма. Если у парня поехала крыша, я тебе не завидую! – отве¬тил Жутовский. И приказал подниматься и шагать.
– А что есть глупости разумные? – не оборачиваясь, через некоторое время спросил задержанный.
– Ты мне лучше сразу скажи, пока начальства нет, – проигнорировал вопрос Жутовский. – Куда ты девал автомат?
– Никакого автомата я и в глаза не видал, – резко ответил парень. Спрашивай у своего подчиненного.
– Имей в виду, за то, что ты обезоружил солдата на посту, тебя будут судить по закону военного времени. По-человечески предупреждаю.
– Этого мне только не хватает, – обернувшись парень снова, во всю обезображенную красками рожу зас¬меялся.
– Да у тебя никак жар, – отступил от конвоируемого прапор¬щик. – Смотри, придем к палатке, ни к чему не прикасайся. Буду стрелять без предупреждения.
– Не бди, прапор! Здоров я. Да и умирать мне, чтоб ты знал, никак нельзя. У меня через неделю свадьба. Если бы не свадьба, думаешь, рисковал бы я так? Гонялся бы с тобой на¬перегонки? Меня ждет невеста. Я должен любой ценой выбрать¬ся отсюда. Понимаешь ты? – конвоируемый вдруг упал на колени. Отпусти, прапор. Поимей совесть. Я столько времени добивал¬ся, уламывал девушку выйти за меня… Если не смогу выбрать¬ся отсюда, она… Мне больше не светит… Я люблю ее. Ты хоть понимаешь, что это такое – любить? Ты знаешь, что со мною творится? Отпусти, – и парень пошел коленями прямо к Жутовскому.
– Ни с места! – рявкнул прапорщик и снова подался назад. – Пустые разговоры. На КП знают, что ты задержан. Так что с минуту на минуту подъедут за тобой.
– Отпусти! Ведь на коленях перед тобою, пеньком, стою. Быть может, никогда никто больше тебя за всю оставшуюся жизнь не попросит так, как я прошу. Никто перед тобою не упадет так вот, как я сейчас, на колени… Отпусти!
– Ладно вставай, пустое. Скажи лучше где оружие! – снова повысил голос Жутовский.
– Где, где… Вот заладил, душа протокольная. Поищешь, ни¬чего с тобой не станется, где-то там ваше оружие и валяется.
– Где это?
– Там, где твой доблестный салага в штаны наделал… Ви¬дать, с перепугу и выронил пукалку. Знал бы я, что он с авто¬матом, так подобрал бы. Черта пухлого тогда бы ты меня взял. Да, да! Что смотришь? Как-нибудь бы разобрался… Сумел бы на¬жать на спуск… Да и проходили мы уже устройство и стрель¬бу… на военной подготовке. У нас в вузе есть кафед¬ра. По окончании курса, офицерить придем, будем таких, как ты, воспитывать…
– Ты учишься? Где?
Велимир назвал вуз и город.
– Хорошее заведение, – вслух отметил Жутовский и про се¬бя дальше подумал так, если в университет не прорвусь, в этот институт поступлю наверняка. Лишь бы карантин не за¬тянулся слишком долго.
Назад шли как раз через то место, где столкнулся с ночным нарушителем салага. Среди кустиков полыни автомат первым увидел конвоируемый. Быстро нагнувшись, он поднял оружие и наставил на Жутовского.
– Ну что? Отпускаешь, прапор? – нервно спросил нарушитель.
– Бросьоружие, – не своим голосом крикнул Жутовский и чуть было не нажал на гашетку.
Видя, как покрылось мелкими каплями пота лицо прапорщика, Велимир не на шутку испугался. Отбросил от себя оружие и ска¬зал примирительно:
– Нельзя уже и пошутить.
– Не будь у меня железной выдержки дошучивал бы ты сей¬час на том свете, идиот. – Жутовский подошел к автомату, под¬нял его, повесил на грудь.
У вышки, казалось, боль¬ше не обращал никакого внимания на задержанного. Он устало опустился на опрокинутый бидон из-под воды, бормоча привыч¬ное для своих подчиненных: «Я сижу на берегу… Где вы, де¬вы? Я этот берег, берегу…»
Совсем уже развиднелось. Переполошенные ночной беготней солдаты, развели костерок, кипятили степной чай и разгляды¬вали – одни с неудовольствием, иные с любопытством – возму¬тителя покоя. Видок, надо заметить, у этого возмутителя был клоунский. Ему дали какую-то банку, из которой он пил мел¬кими и частыми глотками пахучий бурого цвета кипяток. Вре¬мя от времени задержанный бросал взгляд на кого-либо из окружения, как бы желая еще раз убедиться, что ни сожаления относительно его персоны, ни сочувствия он здесь не найдет. В который раз убедившись в полном к себе со стороны солдат отрицательном отношении, он как бы даже облегченно вздыхал и очередной глоток целительной жидкости принимал словно успо¬коительное средство.
Тут же находился и Акробат, тот самый салага, кому не хватило ночью доблести и который, все еще потрясенный, недоверчиво поглядывая на задержанного, как бы не верил своим глазам и потому держался в отличие от товарищей в некоем напряже¬нии, словно ожидал от своего ночного демона новых козней.
Вдруг ни с того, ни с сего, а только лишь потому, что взгляд нарушителя скользнул по нему Акробат вскочил и с воплем бросился на задержанного. Велимир от удара в грудь, выронил свое питие и повалился навзничь…
– Вссе-е-о! – вопил напавший. – Баста! Кончай!.. А-а-а! – он успел нанести лежачему несколько ударов ногой. Это были слабые неверные удары. Нарушитель же, быстро сгруппировавшись и поджав к груди колени, мощно двумя ногами отбросил напав¬шего. Тот, клацнув зубами, ударился затылком об основание вышки. Но сознание не потерял. Сплевывая розовую пену, он за¬орал пуще прежнего:
– Раскрасился. Ишь ты индеец, Чинганчгук… Бейте прово¬катора!
Нарушитель подхватился на ноги, стал в оборонительную позу. Кто-то из только что угощавшихся чаем кинулся было под¬нимать поверженного товарища, но видя, что тот и сам уже управился, вдруг совершенно непредсказуемым движением швыр¬нул себя на долговязого нарушителя и Велимир снова оказался на земле… Били его недолго, потому что Жутовский сразу же вмешался и раскидал ошалевших своих подчиненных.
Урусов стоял на коленях, отплевываясь и постанывая. Спустя несколь¬ко минут, он, утершись снятой грязной футболкой, обратился только к Жутовскому:
– Ну как же так, прапор? А? Ты хоть понимаешь, что сейчас на твоих глазах произошло? Я же вам… Ты чуешь, садовая твоя голова! Я с вас, с тебя, семь шкур спущу…
– Ладно! Не гони волну! – примирительно пробурчал Жутовский. – Салаги, не ведают, что творят. Привык¬ли на гражданке кулаками махать…
– И ты! Ты? –Урусов задохнулся… И ты еще пытаешь¬ся все это оправдать? Да ты знаешь, как это все квалифициру¬ется? Да ты, знаешь, что все это такое, – присмиревшие салаги кучкой держались в стороне. – Да я, если ты не понимаешь, жертва произвола, а ты злоупотребил служебным положением…
– Я! Злоупотребил? – взвился и Жутовский. – Ишь ты, цаца, какая! Ему, видишь ли, к девице надо! Он, видите ли, человек, личность. А ты подумал, что я и эти вот пацаны без бани уже полмесяца торчим и неизвестно, когда прибудет смена. Ты, думаешь, тебе одному что-то надо в этой жизни? Ты думаешь, мне не надо? Жаловаться он придумал. Жалуйся! Если у тебя… если ты такой эгоист.
– А что тебе-то надо? Сидишь тут. Не все тебе равно, где и как служба твоя идет! В тебя не стреляют и ладно. Чего уж прибедняться?
– Лучше бы в меня стреляли, знал бы, что в деле нахожусь, –огрызнулся Жутовский. – Ты, думаешь, мне не надо? Да если хочешь знать, все из моего призыва давно на гражданке, а я, как медный котелок, тут в степи пропадаю… А мне, может быть, тоже надо спешить. Ты вот учишься, жениться собрался, а мне что не хочется. А я из-за таких, как ты, из-за этого треклятого ка¬рантина, вынужден пропускать целый год…
– Причем тут я или кто-то еще? Карантин есть карантин, – слабо возразил Урусов. Он и в самом деле напоминал сейчас побитого рыжего клоуна. И, наверное, почувствовав это, попросил воды умыться.
– Если бы такие, как ты, понимали дисциплину, не бегали через зону, возможно, нам бы не пришлось торчать на вышках. Сказано, нельзя, сиди себе в гостинице, и жди, когда скажут, что можно. Нет же, лезете, рыпаетесь, а мы бегай за вами по степи, плавай по воде. Наверняка найдутся и такие, кото¬рые попытаются по воздуху рвануть. От вас всего надо ожи¬дать. Вот воды просишь; я тебе дам воды, но мог бы и не дать, потому что с водой у нас напряженно. Скоро морской водой будем умываться. Для питья не хватает…
Жутовский дал все-таки полведра. Сам поливал на шею и ру¬ки задержанному. Сначала, красная от гуаши вода, постепенно светлея, стекала с долгопалых горстей умывающегося. А когда процедура была закончена, розоватые капли ползли по лицу Урусова, словно кровавые слезы.
Прапорщик вскрыл банку тушенки, отрезал ломоть хлеба – чем Велимир и позавтракал.
Потом пришла с КП машина и забрала обоих: и задержанно¬го, и подвинувшегося рассудком солдатика.
Иным кроме озонной дыры в стратосфере, никак и не объяснишь, что с апреля по август на полуостров не выпало ни капли дождя. Разгулялась засуха, породила ма¬ловодье. Дефицит гидроресурса остро сказался на всех сферах бытия южного промышленно-курортного города. Пока здесь до¬гадались использовать для мытья улиц, базаров и общественных туалетов, прочих платцдармов инфекции морскую воду, воскрес таинственный и благозвучный, давно обитавший только в медицинских словарях грозный Эль-тор. Высоко Поставленная Дама настолько прониклась ответственностью за все происходившее в городе, что потеряла покой и сон. От¬куда ей было знать, что эта беда, как, впрочем, и все былые и грядущие напасти на род человеческий отнюдь не земного, а космического происхождения. Ясно было, что у Дамы от переутомления началось нервное истощение. И не удивительно. Безотказная в работе, она держала на своих немолодых плечах сразу несколько сфер городской жизни. Наша Кариатида отвеча¬ла за исполнение санитарно-эпидемиологических предписаний, ставших основным законом карантинной зоны, курировала завоз в охваченный заразой город кефира и прочих кисломолочных продуктов. Осуществляла политическое обеспечение пораженных масс. Хватило Даму ненадолго. Подкосил ее силы инцидент с молодежным театром, который пытался выйти из-под контроля тем, что стал готовить к постановке пьесу «Пир во время чумы». Стоило большого напряжения, чтобы отговорить одарен¬ную молодежь остановить свой выбор на какой-то рок-опере (название в данном контексте неважно). Едва с этим было ула¬жено, начались перебои с поставками кисломолочных. Воздуш¬ным путем – вертолетами – было накладно. А поезда ходить через этот город перестали. Местный молокозавод не в силах был обеспечивать свой город, потому что все коровы остались за пределами карантинной зоны. Санэпидемиологические службы работали исправно. Но это уже не приносило Даме удовлетворения. Все душе ее с каждым днем становилось не милым. Все сильнее Даме хотелось публичного самоотчета. Самокритичная исповедь при стечении трудящихся масс стала навязчивой, самодавлеющей идеей.
Озабоченные столь удручающей метаморфозой с Дамой, сот¬рудники пытались разгрузить коллегу от части обязанностей. В ответ на ее чистосердечный порыв, мягко попеняли, мол, слишком уж много ты берешь на себя. А когда она не согласилась с ними, заявив, что на ее месте точно так бы поступи¬ла бы любая уважающая себя дама, коллегам все стало оконча¬тельно ясно и они, деликатно покашливая, предложили отвезти ее домой. Дама, конечно же, не соглашалась покинуть свой пост в столь экстремальный момент жизни города. От нее на время отступились. Несколько же бессонных ночей все-таки сделали свое. Дама вдруг уснула Положила голову на рабочий стол рядом с телефонным аппаратом и отключилась. Коллеги по¬думали, что она потеряла сознание, и вызвали «Скорую».
Между тем события разворачивались следующим образом. Истины ради, надо сказать, что коренные горожане, как ни в чем ни бывало добывали железную руду, плавили стек¬ло, отливали тару для кисломолочных продуктов, обжигали кирпич, сооружали объекты соцкультбыта. Работали детские са¬ды и ясли, пошивочные мастерские, стадионы и спортивные пло¬щадки.
Бездельничал курортный контингент. Захваченные каран¬тином тысячи гостей города, лишенные искомых на морском по¬бережье вожделений – как-то: купания и солнечных ванн – осадили почту, телефон и телеграф. Чтобы дозвониться до сво¬ей девушки, Урусов занимает очередь у междуго¬родной телефонной станции с ночи. Отбить, например, телег¬рамму оказалось просто немыслимым делом. Ибо, пока продви¬гаешься к окошечку, обстановка меняется и то, о чем хотелось сообщить срочно, теряет актуальность и необходимость.
Дав подписку о невыезде, сутки Велимир отсы¬пался после перипетий неудавшегося побега. Проснувшись, он выпил сразу три положенные ему бутылки кефира и сел за письмо невесте, регистрироваться с которой ему предстояло ровно через неделю.
«Ангел мой, Тамилла!
Впадаю в транс, едва подумаю о том, как ты там одна, изму¬ченная сомнениями и надеждами. Попробую обрисовать всю серьез¬ность положения, в которое волею судеб я опрокинут. За послед¬ние двое суток я дважды побывал на краю жизни. По мне вели прицельный автоматный огонь, когда засекли при попытке вырваться из зоны. Смех и ужас. Я выкрасился в флюсресцентную гуашь. Лицо, руки… А что еще оставалось? У них вышки, приборы ночного видения. А я где-то вычитал, что фосфор дает помехи в инфракрасном прожекторе… Я и нама¬зался… Все-таки они меня засекли. Понавесили ракет. Я упал в какую-то ложбинку, вымоинку. Они меня и потеряли из виду. Ну, думаю, пронесло. Ан нет. Слышу кто-то бежит. Присмотрелся, солдат, всего-навсего один. И прямо на меня фонарем светит. Мне ничего не оставалось. Вскочил, да как зарычу на него. Тот, в голос. Орал бедолага, как резанный. Я деру. Метров пятьсот до границы оставалось. Слышу, погоня. Кто-то на хвост сел, буквально на пятки наступает. Я рванул в сторону. Решил попетлять. А тут бугор какой-то. Я и полез на него, дурень. Ну, а преследователь меня и засек на фоне неба. И как саданет очередью. Мне даже показалось, что я уже прошит пулями. Так перетрусил, что ноги подкосились. Лежу не шевелюсь, соображаю: живой или уже убит… Преследователь, слышу, подо¬шел, глянул и забормотал какую-то несусветицу: бегу, берегу, девы, где вы… Ах, догадался я: это он решил, что застрелен¬ный я. Руки у меня в краске, лицо, шея… Думаю, пусть рас¬слабится, а я тем временем отдохну. Я налегке, а он в сапо¬гах, с подсумком. Тут подоспели еще трое. Обо мне – ни слова.
Про автомат интересуются, который, видать, со страху тот, первый мой преследователь где-то потерял… Увлеклись они своей проблемой, а я как рвану и прямиком на выход из зоны. Слышу, кто-то все-таки опомнился и бежит следом. Кричит, как это положено: стой! стрелять буду! А я несусь. И не ду¬маю больше ни о чем, кроме как об одном, как бы мне добраться до тебя, золотко… А если не доберусь, то и пусть. Пусть меня убьют. Догнал-таки он меня. Ты бы видела этого амбала. Здоровьем бог не обидел. Не человек, сплошная грудная клетка. Руки волосатые… Глаза горят…
Повел он меня. А сам все про автомат интересуется. Все ему кажется, что я этот автомат забрал у его товарища и при¬прятал где-нибудь. А я иду ни на что хорошее не надеюсь. Глядь, а у меня под ногами этот самый автоматик и валяется. Я его хвать… и на конвоира наставил. И вот тут-то вторично заглянул в бездну. Как этот верзила в меня не выстрелил, не знаю. Уже светать начало. Я разглядел его лицо. Взмокло оно у него. Тоже ведь человек. Тоже ведь убивать не хочется… Я автомат бросил. А он подобрал…Так мы и пошли дальше, рядом. Он понял, что я от него никуда больше не денусь…
Потом меня доставили куда следует. Взяли с меня подписку о том, что я больше рыпаться не буду и посадили в гостинице. Вроде под домашний арест. Никто меня не охраняет. Однако чувствую себя погано. И намереваюсь бежать вторично. Ка¬рантин нашей любви продлится недолго.
Так что не скучай, родная. На этот раз у меня все получит¬ся, потому что я придумал такой способ, какой ни¬кому в этом городе и в голову не придет. Никакие силы теперь не смогут помешать нашему с тобой соединению. Жди меня. Я иду к тебе и приду, преодолев все преграды. На всякий случай пойди в ЗАГС и попроси, чтобы нам продлили наш кандидатский срок. После всего, что придется и предстоит, мне надо будет малость прийти в себя. Я же хочу выглядеть на нашем брако¬сочетании достойным хоть в малой степени твоей красоты, не¬наглядная моя. А теперь я целую кончики ваших крыльев, мой ангел. Да простят меня великие, кто уже обращался так к своим любимым. Я имею в виду Вольтера и Пушкина. Кстати, так закончил Александр Сергеевич одно из писем к своей Натали из Болдина, когда вынужден был там задерживаться из-за холерно¬го карантина.
Навсегда твой Велимир Урусов.
12 июля 197…»
Осуществление побега снова задерживалось по обстоятельствам, независящим от жаждущего семейного счастья нашего неугомонного героя.
В городе, откуда ни возьмись, стал циркули¬ровать слух о том, что явлением опасной бациллы население обязано археологам, которые открыли несколько древних захо¬ронений, то есть выпустили на свет божий нашей современнос¬ти свирепый средневековый Эль-тор. А поскольку Велимир был один из тех, кого бесчинная толпа эти дни ис¬кала с маниакальной последовательностью, студент-археолог вынужден был отсиживаться в охраняемой милицией маленькой научной гостинице до тех пор, пока в это неправое дело не вмешалась Высоко Поставленная, та самая Дама.
Там, где обучают таким наукам, как археология, военных кафедр не бывает. Людям, лучше других знающим, что остается на земле после войны, военные знания противопоказаны? Или это еще одна недоработка компетентных инстанций? Так или иначе, но Урусову пришлось соврать, когда он тщетно пытался воздействовать на Жутовского, говоря, что знает ус¬тройство автомата, умеет из него стрелять. О если бы это бы¬ло так. О если бы у студента-археолога был недавно виденный им автомат! Жаждущая сатисфакции толпа курортников, осажда¬ла научную гостиницу, где, кроме водворенного туда Велимира, никого не было. Так вот эта, ошалевшая от долгого ничего¬неделания толпа вынудила остановиться ту самую машину с крестами, которая везла выбившуюся из сил Высоко Поставлен¬ную Даму.
Зычная разноголосица митингующих курортников разбудила Даму. Она открыла дверку «Скорой помощи» и попросила слова. Ее уважили. Дама была предельно кратка. И потому, как ни¬когда, убедительна. Вот ее слова: «Оставьте археологов в покое. Более мирных людей нежели эти, история человечества не знает. Среди археологов нет ни одного виновного. Медици¬на пришла к выводу совершенно противоположному бытующему среди вас подозрению. Эль-тор не средневековый микроб. Он значительно старше. Он пришелец из античных времен. И что характерно, явился он в нашу современность морским путем. Так что если кто и виноват в том, что случилось в нашем го¬роде, так это я. Я, и только я одна! Казните меня, сограж¬дане и гости курорта. Недоглядела!»
Воспользовавшийся суматохой момента Велимир Урусов, прихватив хорошо упакованный всем необходимым для длительно¬го перехода рюкзак, покинул научную гостиницу. Вскоре празд¬ный, невнимательный взгляд мог бы заметить высокого в шортах и вылинявшей футболке парня у входа в Греческие каменоломни в районе одной из Митридатских улиц.
Липоксай, Арпоксай, Колаксай…
И отец их Таргитай, сын Зевеса…
От Липоксая рождены авхаты.
От Арпоксая рождены траспии.
От Колаксая начались паралаты.
И было им общее название – сколоты.
Греки же именовали их скифами…
И были среди них еще савроматы, опоясанные мечом.
Урусов, покидая гостиницу научных работников, экипи¬рован был вполне соответственно тому маршруту, которым на¬меревался еще раз идти, пробиваться из карантинной зоны. В довольно вместительном рюкзаке у него имелись: буханка хле¬ба, сахар, литр крепкого заваренного чая в двух баклагах; несколько десятков стеариновых свечей, которыми экспедиция запаслась для работы в склепах. Электрические фонари не выдер¬живали конкуренции с универсальными древними источниками света. У фонарей быстро садилось питание. А свечи не боялись даже сырости. Но и фонарик у Велимира имелся. Заправленный довольно свежими элементами «сириус», он мог и должен был обеспечить часов двенадцать пути. Со свечой идти можно, но не так быстро, как с фонарем. Свечи хороши на привалах. …
На этот раз Соединщиков решил бежать подземельем. Древне¬греческие каменоломни соединялись, что общеизвестно, с сов¬ременными Петровскими, располагавшимися уже за пределами карантинной зоны. Путь рискованный, потому что с повсеместным внедрением на полуострове мелиорации, поднялись подпочвенные воды и ускорили разруше¬ние как древних катакомб, так и новых. И все же Урусов решился идти этим путем. Ведь компасом ему служило его не¬умолимое чувство к девушке Тамилле, которая, ожидаючи суже¬ного, наверняка уже изверилась в предстоящем семейном счастье.
Липоксай, Арпоксай, Колаксай…
Как всякий русский, родившийся и живущий на юге, Велимир нисколько не сомневался в том, что он потомственный кочевник, что скифское прошлое родных степей – это его кровное прош¬лое. Археолог же Урусов мечтал еще и об открытии века, которое именно ему и суждено сделать: найти золото скифов. Скептики считают, что никакого золота нет. Все, мол, это сказки. Что ж, подобное отношение к прошлому не новость. Не новость и то, что являлся Шлиман с его Троей или Жан Фран¬суа Шампольон с его Карнаком и разгадкой иероглифов.
Таргитай родил трех сыновей. Когда они выросли, с неба упали золотые: плуг, ярмо, секира и чаша. Увидел Липоксай дары, приблизился к ним, чтобы взять себе, едва протянул руки, как сокровища эти огнем укрылись. Подошел к золотым дарам неба средний брат – и ему не дались они. Едва же за¬хотел священных предметов младший брат, унялось горение.
Унес Кслаксай небесное злато к себе. А старшие братья его,
явив пример благоразумия всем народам на все времена, усту¬пили царство более достойному, чем и сберегли Скифию на долгие века…
Жили-были старик со старухой и было у них три сына: два умных, а третий дурак… Дурак, потому что самый достойный, потому что избранник неба…
Да. Если бы у Велимира был просто компас: маленький такой, наручный прибор, беглец бы, возможно, и выбрался бы, в конце концов, в один из штреков современных каменоломен у села Петровское, то есть вырвался бы из карантинной зона. Но подземелье не любовь. У него своя логика, которую, как, кстати, и любовную логику, если такая и существует, Урусову знать пока не доводилось. Уже через час сво¬его стремительного побега подземельем, он вдруг остановился, почувствовав, что поступает безрассудно. Вернее поступил уже. Назад, конечно же, дороги ему не найти, ибо на том, уже прой¬денном, пути, он миновал несколько ответвлений катакомб: все они куда-то вели, а может и не вели никуда, возможно, закан¬чивались тупиками. Стало холодно и страшно. Велимир затаил дыхание. Тишина – оглушающая. Ни шороха, ни веяния. Велимир опустил рюкзак. Достал свечу и спички. Едва затрепетало дымное пламенце, выключил фонарик и стал пить чай. Жидкость текла, булькая. В невероятной ти¬шине подземелья чай вливался, в сжимающееся от недобрых пред¬чувствий тощее чрево беглеца, оглушительно шумно. Велимиру вскоре стало казаться, что его-то самого уже нет. Вернее он сам и есть вся эта тишина темноты. Он есть, загнанная какой-то злой и непобедимой волей, черная тишина подземелья. И здесь без атмосферных помех и солнца он – черная тишина – разросся до невероятных объемов, заполнил собой все пустоты катакомб. Что ему никогда теперь отсюда не выбраться, ибо здесь его вечное пристанище, теперь он не студент почти третьего курса, а само его величество Аид – царь мертвых, владыка потустороннего мира…
Захваченный безумными размышлениями, Велимир не заметил, как опустела фляга. Горела свеча. Теплый стеарин изливался в бесплодную пыль подземного пола…
Сам не зная зачем, Велимир воткнул в горло опустевшей фляги целую свечу и поджег ее. Так и оставил этот самодельный светильник под стеной. Идя от места своего при¬вала довольно далеко, Велимир оглянулся. Свеча горела. Ее огонек казался призрачным циклопическим кровавым зраком, подглядывающим за негаданно свалившейся в подземелье очеред¬ной жертвой.
Но вот штольня повернула. И огонек исчез. Фонарик светил. Подземелье становилось теснее. Потолок опускался все ниже и ниже. Запахло сыростью. Велимир оглушительно вздохнул и огля¬нулся: шум его вздоха казался чужим, раздавшимся за спиной. Беглец поежился и заорал какую-то несуразицу. Но тут же смолк. Несуразица не годилась, ибо она напоминала о безум¬стве. А безумство казалось страшнее неизвестности, скачущей впереди на кончике фонарного луча.
Велимир запел. Слух у него был неважнецкий. На людях старался помалкивать. В хоре затеряться еще позволял себе, а вот солировать никогда. Здесь же можно было, не опа¬саясь непонимания или презрения, проявиться как хочешь и как можешь. Он запел, перевирая мелодию, надсаживая голосовые связки: «Родина слышит, Родина знает…»
Господи, а ведь как верно сказано, что «…песня строить и жить помогает?» – пронеслось в мозгу, когда впереди блеснуло. То был свет. Далекий, меньше свечечки. Пусть, пусть хоть пять километров еще идти, что с того! Главное, впереди свет. И Велимир к нему придет. Он идет к нему и с каждым шагом точка света будет расти и расширяться. Там вы¬ход. Там свобода. «И пока за туманами видеть, мог паренек, на окошке, на девичьем все горел огонек!» – снова запел Велимир. В сырой штольне слова этой немодной песенки согрели его, порядком продрогшего в своих шортах и футболке.
Второй раз отчаяние – еще более острое –Урусова ох¬ватило, когда он, бежавший на зовущий из тьмы огонек, при¬шел к оставленной часа три назад свече. Она догорала. И едва Соединщиков занес ногу для удара по оплывшему в слиток огар¬ку, пламеныш мизерно пыхнул и исчез. Не останавливаясь, Велимир кинулся в ближайшее ответвление подземелья, не созна¬вая себя, не отдавая отчета в том, что, быть может, начал движение по-иному замкнутому кругу. Вскоре подземелье накре¬нилось. Оно падало в глубь полуострова. Коридор походил ско¬рее на подземный ход, нежели на штольню. На одном из поворо¬тов Велимир поскользнулся и со всего своего роста грох¬нулся. Фонарик отлетел. Фонарик более всего беспокоил Велимира, а не ссадины на локтях и колониях, которыми отделался. Фонарик не погас, но стекло треснуло. Чертыхаясь, Велимир поднялся, даже не оглянувшись, на подтек, образовав¬шийся на повороте. Часов через десять он вспомнит об этом источнике влаги, безрассудно кинется искать его и не найдет. Часы, часики. Они с момента падения Урусова пойдут мимо него. Он потеряет ощущение времени, потому что на этом злосчастном повороте разбил часы. Эту потерю он обнаружит, когда в небольшом зальчике сядет подкрепиться. Пока не знал, что браслет, сжимающий запястье, более ничего не значит, еще как-то боролся с одиночеством. Когда же понял, что и время покинуло его, пал духом. Кусок застрял в глотке. Съеденный кубик сахара требовал влаги. А Урусов не смел утолить этой малой жажды, ибо знал, что остаться без питья, значит, приговорить себя к смерти.
Когда он зажег все свои свечи – их было что-то около полу¬тора дюжин – ему показалось, что стало теплее… Огонь! От него свет. С ним не страшно. Душа у огня греется. Не оттого ли так повсеместно и вездесущие во всех религиях царит свеча?!
Велимир завернулся в верблюжье одеяло, благоразумно прих¬ваченное из гостиницы. Лег среди горящих свечей, подмостив под голову опустевший рюкзак. Баклагу с несколькими глотками воды положил на грудь и прикрыл ладонями…
Огонь! Ты положил начало. С тебя все пошло. Ты прародитель разума. Тебя почитают поэты и бродяги. Без тебя немыслимо никакое для цивилизации дело. Ты убивал заразу. Дымом своим отпугивал чуму… Неужто тебе, родившему, суждено и поглотить свое детище – разум?!
Первый Ангел вострубил,
И сделались град и огонь,
Смешанный с кровью, и пали на землю;
И третья часть дерев сгорела,
И вся трава зеленая сгорела.
Второй Ангел вострубил,
И как бы большая гора, пылающая огнем,
Низверглась в море;
И третья часть моря сделалась кровью.
Третий ангел вострубил,
И упала с неба большая звезда,
Горящая подобно светильнику
И пала на третью часть рек
И на источники вод.
Имя сей звезде полынь;
И третья часть вод сделались полынью,
И многие из людей умерли от вод,
Потому что они стали горьки…
Откровение, стихи: 7,8, 10, I I.
Хаммурапи, читавший историю Древнего мира, ввел спец¬курс по Библии. На него охотно приходили не только историки-археологи, но и с других факультетов прибегали. На молодого кандидата наук косились из ректората: не религиозная ли это пропаганда? Но Хаммурапи подобными приемчиками не взять. Ис¬торик, тем более археолог, обязан знать Священнее писание, как учебник. Ведь благодаря знанию этого источника Андре Парро открыл клинописную библиотеку из 20 тысяч таблиц. Урусов и некоторые другие первокурсники щеголяли друг перед другом цитатами на память. Тренируя механизм запомина¬ния, они заучивали наизусть целые куски из Экклезиаста или Песней Соломоновых. Велимиру нравился Апокалипсис. Осо¬бенно в тех местах, где речь шла об огне. Он читал эти фраг¬менты, как стихотворения – жутковатые, и несовершенные.
Вот и сейчас, прижимая к сердцу самое дорогое, что у не¬го оставалось – баклажку с несколькими глотками чаю, он вспомнил одно из них. Окруженный истекающими белым: стеари¬ном свечами, так похожими формой на каменные амулеты, олицетворявшие в глубокой древности мужское начало, Урусов вдруг подумал о себе с каким-то неожиданным интересом.
Все уже свершилось. Никуда он не убежал. Убегал, а его подстрелили. Все, что с ним сейчас происходит – бред, аго¬ния разумной плоти. Ее закопали, плоть. А душа теперь выби¬рается из нее, копошится в темноте. И у нее, видать, каран¬тин. И ее, прежде чем выпустить, выдерживают в зоне. Как бы она, не дай бог, не натащила в стерильные просторы вечности грязи цивилизации!
Длинноголовый и бородатый, словно шумер, он лежал, вытянув¬шись, держа сосуд с питьем перед лицом так же, так лежат скелеты в некоторых погребениях доисторических времен. А вок¬руг него сверкали сокровища неба: плуг, ярмо, секира и чаша – вечное золото скифов.
Часть вторая. ПСИХЕЯ
Характер – это то, в чем
обнаружи¬вается направление воли.
Аристотель. Поэтика.
Узкий и длинный, он, словно уж, извиваясь, скользил доволь¬но крутым и рыхлым обрывом вниз. А когда очутился на песке у самой воды долго не мог раскрыть глаз, ослепленных неисто¬вым блеском полдня. Солнца было много. Оно лилось со всех сторон и множилось рябью, словно чешуею, покрывающей зеленую спину пролива. Высоко над пахнущим солью миром счастливо са¬молетным гулом звучало небо.
– Ты что с луны свалился, – услыхал Урусов. Теперь мешало смотреть другое. При падении он засорил гла¬за песком. Поднявшись, кашляя от того же, проникшего в бронхи песка, он стал на колени перед урезом воды и стал умывать¬ся.
Теперь он видел боковым зрением ту, что спросила. Он ви¬дел ее тонкие в лодыжках ноги, продолговатые колени, узкие плавки… Наконец он поднял голову, пытаясь рассмотреть все. Веки слег¬ка еще саднили. И кашель просто разрывал горло.
– Я, кажется, здорово простыл, – ответил он тихо с хрипот¬цой.
– Что там сейчас холодно? – весело осведомилась девушка.
– Довольно-таки не жарко, – невольно впадая в навязанный тон, отвечал Велимир.
– А я думала, что на луне сейчас тоже лето. – Лица ее он все никак не мог рассмотреть. Оно было высоко под самым солнцем. Тогда-то он и решил подняться. И когда выпрямился, то удивился. Девушка была повыше него ростом. А поскольку ему еще не попадались такие длинные девушки, он сразу не разобрался – намного ли она выше. Ему показалось, что намно¬го. И он смутился.
– Причем тут луна. Я из-под земли…
– Сквозь землю прошел, красную шапочку нашел?
– Это кто же Красная шапочка? Вы что ли? – огрызнулся.
– А что! Может, и я. У меня есть красная шапочка. То есть кепочка с вот таким козырьком…
– Мне это совсем неинтересно. Вы бы лучше мне сказали, какое сегодня число.
–Девятнадцатое июля. – Девушка рассмеялась. – А еще говорите, что не с луны…
– Мадам! Нет ли у вас глотка воды! Пить хочу. Все внутри ссохлось… – поменял тональность Велимир.
– Каким огнем душа палима? – сочувственно коснулась теп¬лыми пальчиками его все еще пупырчатой на руке кожи.
А он вдруг свалился к ее ногам и растянулся на всю свою длину:
– Пить, пить! – словно в бреду, бормотал он.
– Подождите, потерпите. Я сейчас! – метнулся ее неземной, не женский, а чаячий какой-то голос. Через несколько минут он уже пил, не ощущая ни вкуса, ни меры, наслаждаясь лишь прохладой. Потом пришли: вначале аромат, а затем вкус.
Опорожнив большую фаянсовую кружку – из таких обычно пьют чай старики – Велимир со всхлипом сказал:
– Это не вода.
– И не компот, – девушка дохнула ему в лицо все тем же ароматом, что он вкушал из кружки и рассмеялась.
– Это… это… – чувствуя, как забавно заплетается язык, заиграл легким голосом Велимир, – это же вино? Да?
– Колодцы все опечатаны. Воду привозят. Пить ее невозмож¬но, хлорка. Вот и приходится перебиваться, – докладывала девушка.
Он глядел на нее и не мог разглядеть как следует, словно в глазах снова что-то мешало. То ли песок, то ли солнце, то ли вода…
…проснулся на топчане под виноградным навесом. Остро¬угольные листья трезво лепетали над ним. Он смежил веки снова, желая вернуться в невесомый покой, из которого выныр¬нул только что, как ему показалось, не по своей воле. Но мир тот исчез. Он стал недосягаем. Велимир чувствовал себя необычайно легко. Так бывает после длительной головной боли. В ушах слегка шумело и он стал соображать: кровь ли это, море ли? Оно где-то рядом, близко. Вспомнив о море, он вспом¬нил и ту, которая напоила его вином, а потом мгновенно опья¬невшего вела узкой тропкой от воды к крошечному в один скат домику…
– Выпей глоток, – сказала листва. И Урусов вновь увидел эту женщину с нежным белобро¬вым лицом. И спросил:
– Как тебя зовут?
Она ответила, а он не понял:
– Такое у тебя имя?
– Меня зовут Психея.
– Заливаешь, – пробормотал он и глотнул вина. Оно пока¬залось горьким.
А она рассмеялась. И он увидел ее зубы. Все до одного:
остренькие, влажные, сладкие.
– Ты что все время смеешься? Наверное потому что… – он смутился и поправил фразу, го¬товую было сорваться, – наверное от вина?… Заметив, что она нахмурилась, сразу перевел разговор на другое. – Я не долго спал? Совсем еще светло…
– Долго спал. Просто день длинный.
– Значит, я вышел… утром. А показалось, что в полдень, – говорил он, а сам думал, что насчет имени она слукавила. Не бывает таких имен у женщин нашего времени. Еще он поймал себя на том, что не может понять: женщина она или девица, вернее замужняя или нет. Правда, он то и дело обращал внима¬ние на тоненькие, едва заметные морщинки у рта и на перено¬сице. Они заметны были, когда она смеялась. Они говорили: перед тобой женщина, Велимир, много познавшая, однако добрая, светлая. Но шея, высокая и крепкая, про такие говорят – точёная – сбивала с толку. Шея, плечи, слегка покатые – девичьи. А глаза – умудренные разнообразным опытом, а губы, слегка усталые… А свет из глаз стремительный и юный. И грудь, полная задора и руки, неутомимые, неспокойные… Она сидела на низкой треугольной табуреточке. Колени у самого подбород¬ка. Вся спрятанная в широкий подол цветастого сарафана: гиб¬кая, непринужденная, – глядела на него снизу вверх. И ему показалось, что он ее знает всю жизнь. Только в последнее время она куда-то подавалась и он скучал по ней. Он искал ее. И вот нашел, и счастлив. И вот впервые за последние несколь¬ко дней карантина ему не захотелось никуда бежать. Его вдруг отпустило. Отпустило напряжение. Когда это с ним случилось? Нет, не сейчас. И не в подземелье. А недавно – между подземными его блужданиями и этой минутой прозрения. Во сне? Наверное.
– Что будем делать? – спросил он.
– Пойдем, поплаваем. Потом займемся ужином.
– Годится! – ответил он, – и вдруг ощутил, что встать не может. Тело болело, словно все косточки были перебиты, пере¬ломаны. Он охнул и беспомощно улыбнулся.
– Я, кажется, инвалид, – пробормотал он, но все же пере¬силил себя и, покачиваясь, выбрался из беседки.
В воде тяжести тела он больше не чувствовал. Он плыл за девушкой к высокому скалистому выступу. Там, под заросшими темно-зеленой длинной травой каменными подбрюшьями, они стали собирать мидии.
– Сырыми их надо есть, – говорила Психея и доставала од¬ну за другой все более крупные то черные, то коричневые ракушки. – Никогда не будет инфаркта. В этих моллюсках есть такие аминокислоты, которые прочищают нам сосуды…
Урусов, преодолевая себя, разламывал створки мидий и глотал прозрачное слегка солоноватое содержимое.
– Молодец, – одобряла его Психея и снова ныряла в тень выступа.
– А ты почему не ешь? – Велимир вдруг заметил, что она не прикасается к развороченным и для нее моллюскам. Она поморщилась:
– Никак пересилить себя не могу. Вот вареные – да! – она снова нырнула и подняла на плоский камень целую груду ми¬дий. – Мелкие выбрасывай назад, – распорядилась она. И лег¬ла на спину.
Он увидел ее всю. Тонкий купальный костюм ничего не скрыл от Велимира. Он увидел ее всю и потянулся к ней.
Психея же не видела этого его порыва, а может, напротив как раз и почувствовала. Она быстро перевернулась вниз ли¬цом и поплыла к берегу.
– Ты куда? – окликнул ее Велимир.
– Сейчас вернусь. Сейчас…
Тень от скалистого выступа все дальше простиралась над проливом. Зной уходил. Вода становилась теплее. Он лег на спину и стал ждать ее. Он ждал ее совершенно уверенный, что хочет ее обнять, что непременно обнимет эту девушку-женщину. Она поднималась легко, словно взлетала, едва касалась босы¬ми ногами золотистой тропки, словно дымок вьющейся по обрыву.Потом спускалась. Потом плыла в тень скалистого выступа. Он все глядел и глядел на нее, как на чудо. Вдруг ему показалось, что все это снится, что он все еще под землей… Что ему придется проснуться и снова искать выход… Сердце его сжалось. Он даже застонал.
– Тебе плохо? – участливо спросила она.
– Нет. Мне очень хорошо, – ответил Велимир и принялся наполнять сетку мидиями.
– Тогда отчего ты стонешь?
– А разве стонут только от того, что плохо или больно?
– Причины могут быть разные… – согласилась она. – Я, например, хочу знать твою. – Что это у тебя? – Она прикосну¬лась прохладной рукой к его лицу.
– Это старый синяк. Меня поколотили солдаты, – вырвалось у Велимира.
– Надеюсь, не вражеские? – не поверила она.
Она, видимо, иронизировала по привычке, по инерции. Однако, полные чувства, ее глаза смотрели по-матерински участливо. – Долго рассказывать. В том смысле, что с самого начала надо рассказывать. – Он несговорчиво посмотрел в сторону.
– Не смотри мимо меня, – дернула она его за волосы. – А что долго, так это же как раз и славно. Я сейчас буду плов из мидий варить, а ты сядешь около и начнешь с начала. Я хочу знать о тебе все. Ты такой загадочный. Я тебя нашла. Ты упал с неба. И я хочу знать, чтобы ты делал там наверху… – она не смеялась. Напротив, все это она сказала грустным голо¬сом и таким же взглядом подтвердила. Он в ней ровным счетом ничего не понимал. Одно только чувствовал: она необыкновенная. Не такая, как многие. Во всяком случае, он такую еще не встречал: длинную, тонкую, естественную и, кажется, умную. К тому же она еще и красива, несмотря ни на что…
Они возвращались к берегу. Ему было тяжеловато: одной рукой выгребать, другой тащить сетку с мидиями.
– А не хочешь плов, пельмени сделаем. Но это дольше. Давай так: я – лепить пельмени, а ты рассказывать, а?
Внезапно Велимир – вспомнил Тамиллу. И ему стало совестно. Забыл… Начисто позабыл о ней. А ведь она ждет. Ходит в ЗАГС –продлевает срок… Переживает. Беспокоится о нем: как бы не заболел? А он – ее суженый – гуляет с незнакомой девицей и хоть бы хны ему…
– Ну так плов или пельмени? – все спрашивала она, плывя впереди, поминутно оглядываясь.
– Но ведь подножный корм запрещен, – вспомнил Велимир.
– Ерунда! Я смотрю на все это здраво. Ложная тре¬вога. Никакой эпидемии нет. Перестраховка. А если и есть, то у нас бочка вина. Кислое вино – лучшее лекарство от всех болезней…
Велимир шел следом по тропке. Смотрел ей в спину – гибкую, с выпирающими из-под тесемок лифчика лопатками. В смуглой от загара ложбинке на пояснице золотится выгоревший пушок. Он шел за нею. И голова у него кружилась. Но не так, как бывает это от вина.
– Я хочу о тебе знать тоже, – сказал он.
Она обернулась:
– Тебе интересно?
– Очень.
– Ну, так слушай. Я внучка, а домик, к которому мы поднимаемся, принадлежит моему дедушке. А дед сейчас в от езде. Он всегда, как только я приезжаю на каникулы, отправля¬ется в порт. У него там кореша, с которыми плавал. Он обычно наведывается сюда. Но нынче в связи с карантином…
– Что? Из города сюда не пускают? Значит, мы с тобой не в зоне? –оживился Велимир.
Психея остановилась, поглядела на него внимательно. Она размышляла. Она что-то очень важное решила в этот момент. Это потом, позже, когда случится непоправимое, он вспомнит и вычислит, что она тогда, в тот момент простила ему его мысли, которые прочла. А он просто ошалел от нечаянной мыс¬ли, что все-таки выбрался. Что он уже не в зоне карантина. Что он своего добился. И теперь волен. Волен идти и посту¬пать, как знает.
–К сожалению, Велимир, и ты и я находимся в зоне. И сколько это продлится – никому неведомо, – ответила она и толкнула рассохшуюся калиточку.
Вскоре они уже хлопотали у печки, что белела посреди двора.
Психея делала тесто. Потом раскатывала его на коржи. А он чистил ошпаренные кипятком мидии.
Печечка дымила покрашенной трубой и напоми¬нала белый кораблик.
Велимир рассказывал. Все с самого начала: как добивался
руки Тамиллы, девушки из интеллигентной семьи, первой на курсе красавицы, певуньи и музыкантши, отличницы, именной стипендиатки, рукодельницы и кулинарки… Невероятное соче¬тание добродетелей…
– Какие у нее глаза? – иногда перебивала невинными вопро¬сами Психея.
– Они у нее темно-карие, слегка выпуклые… Магические, между прочим, глаза, – боясь потерять нить рассказа, быстро комментировал Велимир, и устремился дальше.
– Значит, ты историк, – снова вставляла вопрос Психея. – А что это такое история? Скажи мне, как ты понимаешь. Я час¬то думаю о прошлом: почему было так, а не этак. Меня всегда волнует былое. Ход вещей до того, как среди них нашлось и для меня место.
– Вообще-то я учусь на археолога. Но больше художник, а не историк. Несколько раз мои работы выставлялись в Дому художников. Что же касается истории, на мой взгляд, она – не ход вещей! – говорил Велимир. И делал новое отступление, не в силах отка¬зать себе в удовольствии блеснуть перед Психеей независимо¬стью суждений по такому солидному, как этот, вопросу. – История это то, что выдумали мы сами.
Выходит, ты почти двое суток без питья оставался?
Велимир рассмеялся, понимая, что она с этим выводом не согласна и потому переводит на другое.
– Представь себе. Жил на метаболической воде. Весь жир ушел на нее. Видишь, какой тощий. Если бы не ты, я бы так и кончился тогда, там на песке… Знаешь, мне кажется, что мы с тобой встретились не сегодня утром, а давно. Я даже не помню когда. Как долго я шел к тебе? И нашел…
– Что ты нашел?
– Скифское золото.
– Врешь! – Она перестала лепить пельмени, тряхнула голо¬вой, отбросив спадающую на лицо прядь светлых прямых волос.
– Я нашел… тебя, как драгоценность, – вырвалось у Велимира.
– Неполная истина, – сказала она после паузы. Его устраивал такой ответ. Он знал, как продолжать это нечаянно вспыхнувшее откровение:
– А кто знает, что есть истина вообще? – он чувствовал вдохновение. Давно не посещало его такое вот состояние. По¬жалуй, с момента решительного объяснения с Тамиллой, он не испытывал подобного припадка красноречия. Он питал самые дерзкие на сегодняшний вечер надежды и потому разгорался не на шутку. – Тем более, как расчленить истину? Хотя это удает¬ся. Ведь нам чаще всего хватает и частицы истины, чтобы испы¬тать счастье.
– Испытать всего лишь? – она лукаво поглядела на него. – Уж не вообразил ли ты себе, бог знает чего, милый мой постоя¬лец?
Велимир не смутился. У него оставался запасной ход – он решил свернуть с этой, ставшей вдруг опасной дорожки на тро¬пу основного своего рассказа.
– Но Психея не соглашалась с таким его маневром:
– Я хочу познать счастье. В полной мере, возможной для человека. То есть я хочу полной истины. Понятно выражаюсь? «Все женщины одинаковы, – искушенно отметил про себя Велимир. И подумал, что Психея, если так и дальше пойдет, разочарует его. А жаль. Ее необыкновенность так много сули¬ла».
– Ну, что скис? Велимир? – Психея в упор глянула в его усталое смуглое лицо.
– Это потому, что мы с тобой ровесники. Трудно вашему бра¬ту со своими ровесницами состязаться в софистике. Мы изощренней. Тебе бы сюда малолетку, от силы семнадцатилетнюю дурочку, вот бы ты ей мозги запудрил, да? Или ты ангел? Ты такими делами не прельщаешься. Ты однолюб. И, кроме Тамиллы, тебя никто больше не волнует? – Она начинала преступать обусловленную начавшими¬ся отношениями черту. И Велимир занервничал. Зачем она разрушает то, что, благодаря ей же, так хорошо началось и продолжается?
– Я не ангел, – уныло ответил Велимир. Ему захотелось пить. Он поднялся и зачерпнул из бочонка вина. Той же самой, семисотграммовой фаянсовой кружкой.
– Вина следует пить не больше глотка. Не охмелеешь, а жажду утолишь, – посоветовала Психея.
И он послушался. Пригубил слегка и подал кружку ей. Она отрицательно откачнулась:
– Так, значит, не ангел? Тогда кто же?
– Я – Агасфер! – сказал он, рисуясь.
– Ха-ха-ха! Скорее, ты Мефистофель. Долговязый. От тебя несло паленой шерстью, когда я тебя вела сюда утром.
– Нет. Я, конечно, не Мефистофель. Я обжег волосы свечой.
– А я вижу ауру. – Она сощурилась и уставилась на него, сидящего спиной к заходящему солнцу. – У тебя аура загнанности.
– Да. Я болел. Я все это время болел, не зная чем. – Вдруг в неожиданном для себя тоне, очень серьезном, признался Велимир. – Я не знал. А теперь знаю… – он даже содрогнулся от слов, которые шли из него уже неподвластные его воле. – Оказывается, я белел тобой. Во мне сидит возбудитель не сильнее Эль-тора. Жажда женщины.
– В каждом из мужиков сидит эта жажда, – иронично ответила она.
– Не вообще – женщины, а конкретной. Тебя, Психея, – уточ¬нил он деревенеющим голосом.
–Теперь я перестаю понимать, когда ты шутишь, а когда… Что это?
– Это не «что», а «кто», – тут он почувствовал, что искрен¬ность изменила ему, но остановиться не успел. – Это любовь…
– Да. Я согласна, – поразила неожиданной, достоверностью слов Психея, – спасение в любви.
Велимир вдруг подхватился. Стал на руки. Психея тоже векочила и заслонила собой печечку, на которой уже закипала вода:
– Смотри, долговязый, не завали очаг, иначе останемся го¬лодными, – смеясь, расставив руки, говорила Психея. А Велимир, стоя вверх тормашками, дрыгая тонкими, словно бутафорскими, но¬гами, придушенно вопил:
– Чарка выпита до дна, не дай мне Бог сойти с ума!.. – и еще что-то невразумительное.
– Никакой ты не Агасфер, – спокойно констатировала Психея, когда Велимир вернулся в нормальное положение. – У Агасфера по крайней, мере должны быть пыльные морщины. Морщины бессмер¬тия. Пыль вечности.
Велимир так же неожиданно, как возбудился, приуныл. Побрел в беседку и лег на топчан. А спустя какое-то время крикнул от¬туда:
– Я личность. А личность – это тот, кто знает себе истинную цену!
Солнце покинуло зенит и казалось Велимиру слепящей дырой в небе. Психея – протуберанец Время: от времени выныривает из этой небесной пробоины. Извивается, истончается нимбообразно. Светом своим заливает глаза ему, лежащему лицом на запад, просачивается сквозь предельно сузившиеся зрачки, пронзает хрусталики, согревает, словно добрый сон. Велимир время от времени смежает веки. Прозрачный силуэт Психеи, задержанный сетчат¬кой, увеличиваясь, наплывает на него. Он слышит аромат её. Кожей ощущает шелковистость ее кожи. Нестерпимо остро захотелось поцеловать выпирающий из-под завязок купальника буго¬рок позвонка.
–Мой возлюбленный пошел в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии…
Психея подхватила:
–Я принадлежу возлюбленному, а возлюбленный мой – мне: он пасет между лилиями….
Она продолжила и Велимир понял, что вспомнились ему эти сти¬хи вслух.
– Это похоже на бред? – спросил он.
– Похоже, – Психея приблизилась, склонилась над ним. На груди ее блестели капельки пота. Он потянулся слизнуть их. Он вдохнул аромат ее. Так пахнет дикая фиалка или первоцвет.
– Тобой брежу… брезжу… брызжу…
– Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня: у грудей моих пребывает. Как кисть кипера возлюбленный мой у меня в виноград¬никах…
– Что такое кипер? – спросил, – Нигде не могу выяснить.
– Цветок хны, мой дорогой историк. – И добавила, – подвинься.
Он послушно исполнил требование и чуть было не свалился – топчан узок.
Психея рассмеялась. Она перекинула ногу через его грудь. Но прежде, чем оседлала ее, он успел увидеть под узкой полоской плавок бледно-розовый полуоткрытый цветок в золотисто-рыжих за¬витушках. Рыжевато-белые волосы Психеи, ниспадающие с плеч, касались его лица. Когда же дыхания их смешались, Велимир вы¬пустил из лифа ее мелочно-белые груди и осторожно стал ощупы¬вать каждую, повторяя:
– Ты совсем не загорела, почему?
– Не успела еще, я недавно приехала. – Она старалась дышать ровно, перемещалась с груди его к нему на живот, пока ее чрес¬ла не очутились в объятьях его чресл, пока не ощутил ее ту¬гие прохладные ягодицы горячим своим пахом.
– Сними, – попросил он, – скорее.
– Сам! Ты сам это сделай, – ответила, легла на него. Сосцы ее напомнили ягоды, названия которым он даже не силился вспом¬нить. Какие-то северные, быть может, плоды тундры…
Изловчившись, защепил большим пальцем ноги резиновый ободок ее плавок, одним движением сорвал их. А на свои времени уже не было.
Психея захватила его верхнюю губу, отдав ему свою нижнюю. Языки их встретились. И ее победил. Проник к его небу.
Руки его блуждали по ее телу. Собственное же трепетало, словно желало, но не умело освободиться, от самого себя. В глубине чресл все сильнее ощущалось средоточие плоти. Оно казалось мощным тугим узлом, самому развязать который сил не достанет. Велимир лишь приспустил резинку плавок. Освобожденный от сковывающей ткани он вырвался на волю, но тут же был схвачен об¬лекающим, похожим на поцелуй пленом, узким, полным горячего сока.
Психея приподнялась, опершись ладонями о его грудь, стала усаживаться поудобнее…
Шмель все глубже и глубже погружался в орхидею.
Сосцы, увеличившиеся и потемневшие – финики, охваченные золотистыми пузырчатыми ареолами. Казалось, еще немного и они брызнут ароматными медами. Он потянулся к ним ртом. И не достал. Тогда свел их руками, прижал к друг дружке. Психея от этого его самоуправства всхлипнула, замерла, опустила себя так, чтобы он смог взять слипшиеся плоды в рот. Трепет пронзил ее. Выгнувшись узким своим торсом она испустила стон и еще сильнее прижалась чреслами к чреслам.
Сосцы выскользнули.
– Не отпускай меня! – взмолилась она. – Найди их снова. Ско¬рее, – требовала срывающимся голосом.
Он сделал то, о чем его просили. Пришлось до хруста в шее тянуться к ним – этим пляшущим, ароматным, влажным от его по¬целуев плодам.
Психея пропустила руки ему под голову, придержала ее, что помогло его стараниям. Благодарный – он промычал что-то не¬членораздельное и этот звук стал для нее сигналом, знаком, что дальше сопротивляться натиску снизу не надо. Движения ее стали резкими и все более частыми. Надсадно дыша, Психея в каждую присядку раскачивалась все размашистее, тугими выпук¬лостями маленьких ягодиц все глубже западая к нему в промеж¬ность, влажную от ее обильных соков. Вдруг она приподняла но¬ги и одним движением, ни на миг не покинув своего сиденья, по¬вернулась к Велимиру спиной. Он обнял ее, сведя пятки у нее на лобке. А она наклонилась, едва не касаясь лицом топчана. Теперь он видел ее аккуратно скроенные, тугие, покрытые гуси¬ной кожей ягодицы. Горячими ладонями гладил он их. Разгляды¬вал, упиваясь картиной проникновения одного начала в другое, осторожно лаская большими пальцами судорожно сокращающийся ее смуглый второй цветок. Выглядывающий из-под хрупкого, слегка удлиненного крестца, тот сам готов был взять на себя эти удары, доносящиеся из-за тонкой перегородки снизу. Он как бы со¬переживал происходящему радом. Велимир мизинцем осторожно ткнулся в самый центр его. Розеточка приоткрылась, как бы поощряя дальнейшее движение. Приглашение было принято. Забот¬ливый мизинец, тут же был охвачен упруго влажным колечком с горячей благодарностью.
Другой рукой Велимир нашел ее левый сосок и, удерживая грудь всеми пальцами, принялся теребить самый ее кончик. Психея медленно выпрямилась и стала верховодить несколько иначе, нежели делала это до сих пор. Она больше не вздымалась над его чреслами, но раскачивалась, как лодочка на волне.
Оставляя его в себе на все той же предельной глубине, она стала как бы ездить, словно на тренажере, взад-вперед, взад- вперед, вызывая в месте соприкосновения настоящий, почти не¬стерпимый жар. Так дикари трением сухих древес добывали себе огонь.
– Теку! – выдохнула она. – Истекаю, – вскричала, повернула к нему насколько это можно было покрытое испариной лицо.
– Обернись ко мне совсем. Сделай, как было, – попросил он, задыхаясь.
В одно мгновенье она сделала это. И тут же задвигалась еще яростнее. Растопыренными ладонями оглаживала свой торс мас¬сировала бока и под скачущей грудью…
Он приподнял голову, желая разглядеть ее всю. И увидел ро¬зовую улиточку, сидящую в густой заросли лобка, источающего горячий аромат страсти. Ему показалось, еще одно-два неосто¬рожных движения и эта беззащитная в разыгравшемся шквале ма¬лышка будет смята, повреждена, раздавлена. Велимир пропустил указательный палец туда, пониже, к самому порожку домика. И тут же в знак благодарности она – эта крошка стала расти, обрела твердость и величину фасолевого плода. Он отнял руку, чтобы увидеть это чудо преображения. Изумился. Теперь это была не фасолинка, а нечто более продолговатое, напоминающее пунцовостью своей и формой аналог, только во много раз уменьшенный, тому, на чем сейчас неутомимо гарцевала Психея.
В лоне ее все уже вибрировало. Велимир почувствовал это как только его сжало – судорожно и резко. Все время не смолкавшая песня песней стала тише, словно голосовые связки больше не могли выдерживать столь продолжительного напряжения. Но нет, это была не заминка утомления. Это была концент¬рация перед последним броском. Наконец его соки вырвались. Их удар подбросил Психею, начинил ее новыми силами. Протяжно гуля, словно проснувшийся младенец, она задвигалась, подобно утопленнику, очутившемуся в водовороте.
А он все время говорил одно и то же:
– Только не сбейся! Не сбейся с этого ритма…
Она проснулась первой.
– Не спи, – тормошила его, – на закате нельзя…
– Почему?
– Вредно для здоровья.
– Есть хочу! – Велимир ощутил нестерпимую боль. С некоторых пор он хорошо знал этот симптом голода.
– Хочешь? В таком случае, поднимайся и вари пельмени.
Он сел на топчане. Голова была тяжелой. Слегка кружилась. Перебирайся поближе к печке.
Он пересел на лавку к столу, на котором лежали прикрытые марлей пельмени.
– Целый стол! Куда так много? – изумился он.
– Посмотрим, что ты скажешь, когда попробуешь…
Печка никак не хотела разгораться. Стоял полный штиль и
тяги в трубе не было.
– Ну сделай же что-нибудь! – взмолилась Психея. Велимир взял спички. Чиркнул. И с первой же поджег тон¬кую серебристую хворостинку сухой полыни. А чтобы пламя не задохнулось от нехватки кислорода, стал дышать в печь до тех пор, пока огонь не подрос и не охватил стружку и обрезки доски.
Психея всплеснула руками:
– Вода кончилась. Если не принесем, завтра варить на вине будем.
– Откуда?
– Тут недалеко источник. Но он под запретом. Значит, пойдем ночью.
– Ночью у нас другие дела будут.
–Может, мне сейчас сходить?
–Пельмени подоспели. Придется пожертвовать частью нашей с тобой первой ночи.
Потом они ели, запивая вином. Пельмени получились острые. Психея переборщила с перцем. Ошиблась, когда уснащала мидии, насыпав его вместо чубрицы. Они ели, обжигаясь. Согревшееся за день вино не охлаждало жар. Когда же пельмени кончились, облегченно вздохнули и отправились к роднику, бьющему с обры¬ва в море, неподалеку от того самого места, где несколько часов назад Психея обнаружила Урусова. Набирая слегка газированную воду пластиковой кружкой в пластиковое ведро, эти двое неутомимых и ненасытных умудрялись при этом повторять тут же – благо пляж был пуст кое — что из того, что уже проделыва¬ли на топчане. Потом вернулись в домик, где снова повалились на тахту и тут же уснули. С восходом луны пробудились, спусти¬лись к воде. Он вошел и поплыл, боясь оглянуться. Ему казалось, стоит это сделать и он потеряет ее, как Эвридику Орфей. Он плыл, не зная усталости.
– Почему? – спросил у нее потом.
– Потому что по лунной дорожке, ответила она и ушла под воду.
– Выходит, лунная дорожка держит, – уточнял он, не обо¬рачиваясь. И, не слыша ответа, продолжал. – А может, мы лу¬натики? Может, мы и не в воде вовсе. Вернее, наши бренные тела на берегу, а души резвятся в лунном сиянии?
Она в это время вынырнула:
– Так можно по лунной дорожке добраться до противополож¬ного берега и «адью!» Там недалеко поезд останавливается и никакой карантин не преграда.
– Зря ты так думаешь, – не согласился он, – солдаты всюду. И на воде тоже посты.
– Под водой ведь нет? – продолжала о своем Психея.
– Ну разве под водой только. Для этого нужен акваланг.
– Акваланг, мой милый, слишком громоздко.
– Наверняка на том берегу есть посты. Не могут они без постов, – упорствовал Урусов.
– Сразу видно, что тебе никуда больше не хочется, – рас¬смеялась она.
А он подумал. И что за существо – человек? Еще вчера рвал¬ся прочь из ненавистного города. Задыхался в карантине. Ка¬залось, что без Тамиллы, жизнь не имеет смысла… Уверен был, что останься он в зоне еще несколько дней и все… Это «все» имело жуткую начинку: либо сумасшествие, либо самоубийство. А сейчас? Так бы и плыл за ней, так бы и внимал ее голосу.
– Слушай, – окликнул он ее, – мы с тобой не просыхаем.
– У тебя лексикон пьяницы, – ответила она и, повернув¬шись, нырком ушла под ним в сторону берега. Он увидел ее: тонкие плечи и грудь, впалый живот и бедра… Вся она обтекаемая и стремительная – светлая в наготе, мгновенье лишь скользила под ним. А в памяти отпечаталась навеки. Уже чуть позже ему стало неловко оттого, что и она его увидела нагим. Длился этот стыд тоже всего мгновенье, потому что он тут же подумал: теперь мы супруги, теперь нам нечего друг друга бояться.
– А мы и есть пьяницы, – воскликнул он. – Мы пьяны от мо¬ря.
И только? – лукаво спросила она.
– И друг от друга, – добавил он.
– Это что? – снова раздался ее голос. Урусов больше ее не видел. Он прибавил взмахов. И сочувствовал усталость. До берега далеко, Луна спряталась.
Психеи нет… И он скорее с испугом, нежели с каким иным чувством крикнул, желая поскорее услыхать ее голос:
– Это любовь. Она молчала.
– Я хочу говорить об этом! Слышишь? – уже кричал он ис¬пуганно.
Она не отвечала.
– Как долго я шел к тебе… – он чуть не плакал.
– Это не любовь, – раздалось рядом, тихое и уверенное. Тут же снова, появилась луна. И по лунной дорожке они поплы¬ли рядом легко, словно две пушинки. – Любовь не бывает так скоротечна. Не будем повторять нелепое заблуждение о так называемой любви с первого взгляда. Любовь с первого взгля¬да придумали слабаки, чтобы оправдать свой порыв, с которым им не удалось совладать…
– Но ведь и нам не удалось, – возразил он счастливо.
– Ты так считаешь? – странным голосом спросила она. – Разве ты не хитришь сейчас, не лукавишь? Я – для тебя вынужденная посадка, громоотвод?
Сам не понимая зачем, он бросился на нее. Обхватив ее рука¬ми и ногами, сжал что было сил. И они пошл под воду.
– Ты все-таки чокнутый, – задыхаясь, сказала она после борьбы. Вчера глядела я на тебя, слушала твои россказни и, нет-нет, ловила себя на мысли, что ты не совсем того. А вот сейчас убе¬дилась. –Видя, что он снова приближается, ударила по воде и крикнула. – Не прикасайся ко мне, утопленник!
Волосы ее лунном свете сверкали и он подумал: наверное, так выглядят русалки…
– Я люблю тебя и вот сейчас – только скажи – камнем уйду на дно, – выпалил он.
–Этого мне как раз не хватает. К утру твой долговязый труп выбросит у моего домика… Начнутся вопросы, расспросы. А я не умею врать. Выложу, что знала тебя и прочее… Нет уж. Лучше иди в свое подземелье. Там, по крайней мере, никто не увидит твоих останков.
Теперь они стояли по пояс в воде. И там, под водой, они за¬нялись тем, что, быть может, без нее не додумались бы делать: они ощупывали друг друга. Она, едва ощутимыми прикосновениями, словно слепая лицо незнакомца, изучала его никогда не распус¬кающийся бутон, а он осторожно перебирал, слегка раздвигая ле¬пестки ее, на время сомкнувшегося, розана.
– У тебя античные формы.
– Глупости, – радостно возразила она.
– Давай проверим!
– Как?
– Надо замерить параметры.
–Я тебе что – машина? – рассмеялась Психея, выжидательно уставилась глаза в глаза.
– Античный идеал имеет следующую формулу. Расстояние меж сосцами равно расстоянию от груди до пупка в от пупка до клитора.
–У нас нет циркуля, – продолжала смеяться Психея.
– Чтобы замерить, циркуль не обязателен. Найдем какую-нибудь веревочку…
– Веревочка – это пошло.
– Тогда ниточку – шелковую.
– Пора выходить, – спохватилась она, – прохладно ведь.
– Погоди, – взмолился он. И, помолчав, тихо проговорил. – Какие они у тебя!
– Какие же? – шепотом спросила Психея.
– Я хочу их поцеловать. Они должны быть сладки, как губы рта. Он у тебя такой маленький, а они такие мощные.
Велимир осторожно уперся в нее. Прикосновение пришлось чуть повыше лобка. Она привстала на цыпочки. И он вошел туда, где только что скитались пальцы. Психея развела бедра. Сочные губы раздвинулись. Психея обхватила за шею, сплела ноги у него за спиной. Так они и стояли, слегка раскачиваясь, словно птица выпь… Психея была легка, почти невесома. Вцруг послышалось влажное: фляк-фляк…
Тебя не смущают эти звуки? – спросила она.
– Они мне нравятся… Почему ты спросила?
–У меня комплекс. Как-то один человек сказал, что так хлюпает на воде плоскодонка.
– Чушь! Во-первых, ты не плоскодонка…
– Ты хочешь сказать, что я килевая лодка? – повеселела она.
– Причем с красивой кормой…
–Ты все-таки пошляк… Впрочем, как все, в общем-то, мужики.
– Не называй меня мужиком. Не нравится мне это слово.
– Как же Вас называть? Сэр?
– Хоть чугунком, только в печь не ставь… – он уже зады¬хался. И потому, наверное, нес эту околесину, чтобы хоть ненадолго отвлечься и задержаться. – Какая же ты! Как же сладко звучит эта твоя ракушка, полная влаги.
– Это потому она так звучит, что в нее пробрался омар-отшель¬ник, – в тон ему вторила Психея. – Все мы вышли из моря. Во всяком случае, мы с тобой уж точно…
– Небольшое уточнение. Не омар… Я – рак. В середине прошлого месяца мне иполнилось девятнадцать.
Ее застенчивые вскрики напоминали томные подвывания ласкающихся голубей. Он слушал и чувствовал, что не согласен с тем, что когда-нибудь все это, происходящее с ними, может кончиться, должно прекратиться. Он хотел бы остаться вот так, слившись с нею навсегда, чтобы это никогда не прекращалось.
– Я уже. А ты? – переведя дух, спросила Психея.
– Потом. Я превозмог себя.
– Зачем?
– Чтобы ты, как следует, успела.
– Не делай так больше!
– Но я люблю тебя. И мне хочется, чтобы тебе было долго…
– Любишь? Это называется иначе… то, что е нами происходит. Но что же это тогда?
– Слушай, – сказала и стала читать:
Увы, дружище, не любовь у нас.
Меж нами только нежное со-гласье.
Немножко – вдруг. Немножко – напоказ…
Две жажды, утоленных в одночасье.
Со-итие сердец не по наитью
Нечаянным со-звучием со-знанья.
Случайно схвачены мы ненадежной нитью,
Расстанемся, увы, без со-страданья.
Когда она умолкла, он присел на корточки, спрятался от луны, от бесстыдного взгляда Психеи:
– Странная поэзия, – прошептал он.
– Что? Хорошо сказано?
– Впечатляет, – согласился он. – Какой-нибудь античный автор? Никакой ведь цензуры тогда не было. Сочиняли, как бог на душу положит…
– Вот именно, бог! Поэзия – это, в самом деле, как бог на душу положит…
– Выходит… – он помялся. – Может, это… Наверное, ты?
– А почему бы и нет, – отжимая волосы, надевая халат, сказала она.
– Тоже мне Сапфо. Обалдеть! – он хотел сказать это насмеш¬ливо. Но разве нагишом это возможно?
– Если ты обалдуй, то обалдевай, а я спать хочу, – отре¬зала она и отвернулась.
– Но ведь это безнравственно, – прошептал он.
– Как! – она прыснула. – Когда со мной так говорят, я начинаю; плохо о себе думать, спешу прикрыть свою наготу да на собеседника поскорее фрак набросить.
– Я не ханжа, – возмутился он, но есть ситуации, когда…
– Вероятно, – перебила она.
– Что? Я не понял? – спросил Велимир.
– Говоря о так называемых ситуациях, добавляй слово «вероятно».
– Почему?
– Потому что ты вправе только предполагать.
– А ты?
–А я знаю. Я располагаю. Понял? И, ради бога, не надо лицемерить…
– Поэтому-то ты и не замужем до сих пор, – взорвался он.
– Почему? – вкрадчиво спросила она и присела рядом с ним на корточки. Было еще довольно темно, а ей, видимо, хотелось заглянуть ему в глаза.
– Потому что ты невыносима. Ты хочешь подавлять. И это у тебя получается, – говорил он безжалостно.
– Да! Это так. Должна же я определить, с кем имею дело. Не за первого же попавшегося слюнтяя мне замуж идти?
Это была та самая ложка дегтя в бочку меда. Тамилла бы так себя не вела. Ну, и черт с тобой! Подумаешь, цаца. Знать не знал и не хочу больше ни минуты знаться с тобой. Подумаешь, интеллектуалка. Пожалуйста, ищи себе супермена. А нам сойдет и что попроще. Велимир обиделся. В лучших чувствах оскорбил¬ся. Он бросился, спотыкаясь наверх. Ноги сами видели тропу и несли его к домику, ко двору, где была еще тепла, похожая на кораблик, белая с крашеной трубой печечка, к топчану под виноградными лозами.
–Вот видишь, – нагнал его ненавистный голос, – какая жестокая, злая. Ты мне совсем не пара…
– А мне плевать, – остановился он. –Чихать мне на твою уникальность. Знать больше ничего не хочу…
– Да! Ты мне не пара. Ты теоретик, а я женщина практи¬ческая, – она как-то неестественно рассмеялась. И вдруг присела.
Он хотел было ответить дерзостью. Но дерзкого ничего боль¬ше не приходило. Кроме того, его насторожило ее нелепое сидение и долетевшие всхлипы. Он вернулся:
– Ты чего? Обиделась. Подумаешь? Нельзя уже ничего и от¬ветить. Сама такое городишь, а в ответ, значит, должно быть полное молчание.
Она плакала.
– Что с тобой. Психея?
– Больно. Нога… – тихо проговорила она.
– Идти можешь? – вмиг забыв обиду, прикоснулся к ее остро¬му плечу Велимир.
Она раздраженно дернулась и застонала.
Велимир подхватил ее под колени и подмышки, поднялся и, кряхтя, потащил наверх. Толкнув калиточку, полубегом через дворик внес в комнату, щелкнул выключателем. Света не было.. Наощупь донес до низкой деревянной кровати. Неловко опустил.
– Где-то на подоконнике свеча, – сказала Психея. Он пошарил свечу. Потом искал там же спички. Наконец зажег. Приблизился к девушке. Ссадина была пустяковая. Но¬готь не поврежден. Вскоре раненая с забинтованной ногой ле¬жала на подушках, а он грел чай, делал: ей бутерброд из бак¬лажанной икры…
– Прости меня, – проговорил он, садясь рядом, положив руку на ее все еще разгоряченный лоб.
– Как рука у тебя дрожит, – поразилась она и добавила. – Не за что мне тебя прощать. Ты, как ни обидно, прав. Кон¬ченная я дура. И нет мне спасения.– Он при этих словах дер¬нулся. – Нет, нет! Не волнуйся. Рыдать я не собираюсь, и бросаться со скалы – тоже. Буду любить тебя, пока…
– Пока? Что ты имеешь в виду за этим пока?
– Пока… Пока ты не бросишь меня…
– Нет, ты что-то хотела другое сказать, – настаивал Велимир.
– Слово «пока» удивительное. Оно в нашем языке, как во французском частица «де» перед фамилией аристократов. Особенно сегодня, когда наши бюрократы не уверены в завтрашнем дне. Кто ты? – спрашиваешь у него. А он отвечает: пока ди¬ректор, пока заведующий…
Он понимал, что сна уводит его из опасной зоны. Но наста¬ивать не рискнул. Сразу не рискнул. Поцеловав в ее полусон¬ные, потому безответные, губы, он вздохнул. И растянулся рядом с нею на широкой старинной деревянной кровати. Он уже почти знал, что так у него с нею будет – долго ли коротко – но только так. Из огня да в полымя будет кидать их это, не¬ожиданно на обоих, свалившееся чувство. Которое она никак не хочет называть любовью. Да и он теперь после отповеди то¬же не столь решительно уверен в своем определении. Он пред¬ставил себе, что ее больше нет в его жизни и услышал свой стон.
– Опять ты стонешь? – уже запредельным голосом откликну¬лась она.
– Что значит твое «пока?» – вырвалось у него.
– Ну, что ты ломаешь меня, долговязый, – дернулась она. Сейчас не весна и я тебе не верба…
Он снова не понял ее. Но затаился, промолчал. А она продолжала:
– Была бы я девушка, другое дело.
Он опять не понимал, но молчал, сжавшись. Он усвоил, ког¬да она выражается так, следует помалкивать, иначе, как после взрыва, придет ударная волна. Он не хотел никаких волн. Он хотел ее. Он жаждал любви этой невыносимой женщины, потому что любил ее и только ее.
И она это почувствовала снова.
– Погаси свечу. – Психея дышала ему в ухо. Тепла этого хватило вполне, чтобы барабанная его перепон¬ка перестала воспринимать все иные звуки, кроме тех, что исходили от нее.
– Хочу тебя снова, – ответил он, раздавив желтый стебелек пламени и не ощутив при этом ни боли, ни жара. Умеешь делать супер? – спросила.
– Не знаю… – замялся, – не знаю, что это такое.
–Так я и думала, – в тоне ее почудилось огорчение.
– Ну, так научи, – преодолевая смущение, ответил.
– Все просто…
В нескольких словах она рассказала, что и как. Велимир подумал: ему будет трудно это сделать и, прежде все¬го, потому, что он не пустил себя, когда они были выпью.
Как на воде навзничь, Психея лежала, раскинувшись крестом. Острием языка он вспорол ее ауру: от лобка до ямочки на шее. И как только она потеряла себя, слился с нею. Аура ее тут же срослась, заключив в себя и его – измученного и обесточенного, казалось, полностью растерявшего свою оболочку.
– Легко и неторопливо, – шептала она запредельным голосом. – Ты пришел, когда я спала.
И он делал так и то, как и о чем она его просила. Перед самым взрывом, когда уже не было никакой возможности продолжать, он замер.
Психея проснулась. Требовательно и жадно, словно не она только что наставляла его поступать так, как он и поступил, стиснула край плоти его. Но тут же опомнилась. Часто задышала. Пауза длилась недолго. Как только узел в его чреслах ослаб, он с новым старанием возобновил, готовый в любой момент остановиться.
И так, доводя, то ее, то себя до самого предела, он оста¬навливался четырнадцать раз, пока не явилась к нему та сила, какую он уже не мог ни отринуть, ни одолеть. Она овладела ими обоими в один и тот же миг. И они испытали такое, что не возможно ни пересказать, ни осмыслить. Казалось, души их, словно пар землю, покинули тела, чтобы слиться в облако. И пока оно, наливаясь и темнея, висело над ними, длился этот восхитительный, похожий на смертные конвульсии восторг. В конце концов, облако стало тучей. Она осветилась внутренним огнем. Всполохи, сотрясавшие ее, были протяжны и почти беспрерывны. Так продолжалось до тех пор, пока туча не разверзлась, не проли¬лась до капли и таким образом не вернулась в почву, ее поредившую.
– Вот это и есть то самое, – спустя несколько минут произ¬несла Психея.
– О чем ты? – едва шевеля губами, спросил.
– О том самом «пока».
Он снова не понял ничего, потому промолчал.
– Молчишь? Ну ладно. Скажу тебе, что общего между вербой и девицей. И ту, и другую ломают, едва они зацвели.
Так они мучали друг друга еще сутки.
В последнюю их ночь Велимиру долго не давала уснуть фраза:
«Расстаться, словно умереть». Зародившаяся где-то на периферии сознания, она, пока Психея не спала, вздыхая и ворочаясь в ду¬хоте и темени комнаты, эта странная фраза звучала робко и не¬часто. Психея попросила зажечь свечу. Велимир сделал это. Едва оранжевый лепесток пламени, который, казалось, колебался от звонко-сверлящих звуков сверчков, затрепетал и стал гонять по голубоватым стенам комнатки тени, Велимир обратил внимание на портрет, висевший напротив кровати. Старый человек в тельняшке и морском картузе глядел на Велигжра в упор. А трубка, зажатая в углу рта, в неверном свете свечи вроде бы время от времени пошевеливалась… Расстаться, словно умереть…
Психея, наконец, забылась. Задышала глубоко, облегченно… Велимир зажмурился и стал внушать себе сон. Однако вместо сна по черно-красному экрану сознания побежала золотистая надпись: «Расстаться, словно умереть». Велимир тренированно расслабился, положил у висков раскрытые к верху ладони и вообразил себя на дне колодца, уходящего в космос. На дне колодца он никогда не бывал, а вот по винтовой лестнице внутри минарета поднимался. Высоко, под шпилем этой башни сияло голубое пятнышко неба… Это было летом после первого курса, когда он работал на прак¬тике во дворце-музее. «Расстаться, словно умереть…» Ему тог¬да нравилась сотрудница фондоотдела – крошечная пропорциональ¬но сложенная женщина. Разведенка, она хотела, чтобы Урусов женился на ней. Морочила ему голову: напускала туману, то есть посвящала своего Веласкеса – так она окрестила его – в древние науки… Она и научила подзаряжаться энергией из космоса… Здорово его тогда закружило. А когда он по¬нял, что ничего от нее не дождется, пока,действительно, не женится, бросился прочь. Едва ноги унес… Пропорциональная женщина несколько раз приезжала в институт. Угомонилась только увидев Веласкеса с Тамиллой.
«Расстаться, словно умереть…»
– Ты снова бредишь, Виля? – Психея повернулась к нему спиной, встала на колени и, зарывшись лицом в перину, сказала:
– На!
В огне свечи он увидел их. Они показались ему неожиданно широкими. Шире внешних. Нагие, они провисали пониже этих, по¬росших кудрявым пушком.
Велимир тоже встал на колени, но только на полу. Припал лицом к ее ягодицам. Осторожно коснулся языком этой перемычки – гладкой, словно отшлифованной.
Одного этого касания хватило, чтобы верхняя розеточка сжа¬лась и тут же приоткрылась. Велимир приник к ней, как давеча, мизинцем. Психея застонала. Велимир поцеловал невинное это колечко и переместился ниже. Пия этот кисло¬вато-сладкий нектар, он погрузился как можно глубже – насколько позволял ему его грешный язык. И в ответ за это был вознагражден глубоким, похожим на громкий вздох, сто¬ном.
Кончик ее плоти, выпрастался из мохнатого капюшона. Два острия встретились, скрестились, заливаясь влагой предвкушения.
– Войди, войди…
Велимир не хотел этого так быстро.
И когда она снова и снова умоляла его об этом, он осторожно ввел туда большой палец. А указательный, который невольно ткнулся этажом ниже, подарил соседке. Та, как всегда, горячо сопереживала происходящему. Залитая, просочившейся сверху влагой, он трепетала, не смея и надеяться на внимание к своей, чаще всего остающейся вне закона, персоне. Но вот случилось долгожданное. Очутившийся у нее указательный палец некоторое время как бы мостился, выбирая положение. Эта его суета была радостна и при¬ятна. Но самое большое наслаждение началось после того, как оба братца, оставаясь каждый в своей нише, стали приветство¬вать друг друга сквозь тонкую стеночку, разделявшую их.
Теперь Психея ни о чем больше не просила. Лишь самозабвенно отдавалась этому тройному воздействию. Когда же свободной рукой Велимир стал теребить ее правый, особенно чувствительный сосок, она и вовсе потерялась, утонула в наслаждении.
Велимир, пия беспрерывно сочащийся из ее недр сок, чувство¬вал, что останавливаться рано. Психея изнемогала от этих его не¬утомимых ласк и он продолжал их, зная ради чего так изнемогает.
Наконец живот ее напрягся. Она закинула руку за голову, схва¬тилась за перекладину изголовья, вскрикнула – коротко, словно от испуга. Языком, израненным завитками, с надорванным хомути¬ком, Велимир медленно касался ее пестика, посасывая его. Психея задвигала бедрами так, чтобы братцы вонзались поглубже. Велимир целовал ее губы и нагие, и те, что в опушке, соленой от пота. При этом нечаянно прикоснулся зубами к малышу в капюшончике. Ответ был совершенно неожиданный, даже пугающий вопль. Велимир отпрянул, но тут же вернулся и сделал это еще и еще раз. Психея рыдала. Слезы? Да, эти горячие брызги, упав¬шие ему на руку, ласкающую ее сосцы, были слезами.
– Тебе не больно? – спросил.
– Невыносимо… сладко. Так, как будто я сейчас кончусь… И тут ее словно прорвало. Теперь она не стонала, а говорила. Что-то невразумительное, невнятное. А еще повторяла его имя в разных интонациях.
Когда все кончилось, смолкла, словно умерла. Освободившись от тяжкой этой работы, Велимир тоже мгновенно уснул.
Пришел в сознание от плеска. Рядом с тахтой Психея сидела на корточках над пластиковым тазом. Из пластиковой кружки поли¬вала себе, омываясь.
Боясь пошевелиться, Велимир из-под опущенных век наблюдал за нею. Широко раздвинутые бедра позволял ему еще раз хорошо разглядеть ее бледно-алую розу.
Хорошенько омывшись. Психея принялась осторожно промокать натруженные чресла полотенцем. Вдруг она распрямилась. Отло¬жила полотенце. Пальцы свободной руки оставались на лобке. Крошечный хоботок виднелся у нее между указательным и безымянным. Она потирала его, слегка вытягивая вверх, как то делают подростки, оставшись наедине со своей сладкой, игрушкой. Движения участились. Психея едва сдерживалась, чтобы не за¬стонать.
– Иди сюда, – позвал ее Велимир.
– Ты не спишь? – испуганно откликнулась она.
– Уже не сплю.
Психея села к нему на коленную чашечку. Наклонилась, поцеловала повыше лобка. Волосы её скользнули по животу его, затем он ощутил их у себя на бедрах. Этого было достаточно, чтобы задремавшие во рту силы наслаждения вернулись в более привыч¬ное для себя место и принялись за дело. Они строили, сооружали, возводили… Движение вверх было стремительным. И закон¬чилось быстро.
На купол опустилась бабочка, ища нектар. Потерлась брюшком, запустила хоботок в прорезь. Нежно посасывая макушку живого этого творения, она совсем забыла об опасности, ко¬торая подстерегает всех бабочек мира сего. Большое, с горячим дыханием существо единым махом поглотило и цветок, и нежную бабочку. Сильным, упругим языком оно смяло ей крыльца и про¬толкнуло вместе бутоном в глубину своего жадного зева.
Порыв этот был так силен, что причинил боль и даже испугал, Раздались выстрели: один, другой, третий… Все три заряда разбились о нёбо, как будто их и не было. Еще некоторое время ствол стебля до самого корня наполненный соком, был опустошен тоже.
– Помоги мне, – попросила Психея, – самой не справиться…
Велимир открыл глаза и увидел перед собой розовую с неж¬ными краями морскую раковину.
Моллюск его языка медленно вошел в нее. Расположилось в ней. И она окутала его своей теплой лаской.
Вернувшись, Психея сказала:
– Обожаю твой мед.
Она поцеловала его в губы. Дыханье ее было легким, источа¬ло благоухание моря и ночной степи.
Хотелось пить. Урусов вспомнил, что вода снова кончи¬лась, что во дворе, кроме вина, ни капли из того, чем утоляется жажда. От одной только мысли о вине его замутило. Ста¬рик на стене все шевелил своей трубкой. Дышать в комнате было нечем. Велимир так и не увидел голубого сияния из космоса. Ру¬ки от неудобного лежания затекли. Потихоньку, чтобы не потре¬вожить Психею, он поднялся и вышел во двор. Было около трех часов ночи. Вот-вот должна была явиться луна. Пить хо¬телось все сильнее. Сильнее даже, чем тогда, когда он, наконец, выбрался из катакомб.
Махнув рукой, Велимир зачерпнул вина и сделал глоток, другой. Вино было невыносимо горьким, пахло полынью… Что это такое, пробормотал Велимир, как будто отравы подсыпали? Согнувшись по¬полам, Велимир бросился в конец двора к туалету, но не добежал. Только что принятое вино изверглось из него, казалось, вместе с последними словами. С трудом переставляя ноги вернулся под навес.
… Но топчан оказался занят. На нем лежал человек в … морском тельнике и с трубкой в зубах. Велимир смутился, сел на треугольную табуреточку в уголке беседки. Он не знал, что ему сказать. К тому же, нутро горело. Язык и нёбо больно присохли…
– Я давно хочу с тобой поговорить, молодой человек, – сипло раздалось с топчана.
– Пожалуйста, говорите, – с трудом выдавил из себя Вели¬мир. «Расстаться, словно умереть»
– Ты чего это обижаешь мою внучку, художник? – старик с топчана внимательно всматриваясь в собеседника.
– Ну, нет, вы меня на пушку не возьмете! Нисколько не обижаю. Я ее обожаю, – неожиданно срифмовал Велимир. А если кто кого и обижает, так это, скорее всего, она меня, а не я ее… «Расстаться, словно умереть».
– Хе-хе-хе! – раздалось с топчана. – Если ты, мил друг, бросишь ее, я тебя на том свете найду… Понял, корешок?
– Только не надо. Только не угрожайте, ладно! У вас нет никаких на то оснований. Я человек свободный. Я и жениться могу, если она не откажет, – зачастил Велимир. – Говорить было трудно. Болел язык, саднило небо. Нутро горело огнем…
– Ну, гляди мне. Я не шучу, корешок, – кашлянул старик и поднялся.
– Если вам не нужен топчан, я прилягу, что-то мне неваж¬но от вашего вина.
Старик не отвечал. В это время двор осветился; из розо¬вого пузыря восхода выскользала луна. Она была сверкающе белой и прохладной. Она принесла Белимиру облегчение. Он тянулся к ней, как лунатик. Ему хотелось бежать к воде, броситься в лунную дорожку. Он уже было пошел к калиточке, но тут вспомнил о старике. Оглянулся и не нашел его ни в беседке, ни около печечки. Куда же он подевался? Наверное, пошел к себе, в портрет… «Расстаться, словно умереть».
Пока приехала «Скорая», Психея умыла и перетащила Велимира в комнату. Все тот же парнишка-доктор, которому город был обязан своевременным открытием Эль-тора, распорядился быстро. Больного вынесли. Молодой врач, записывая что-то в свою тетрадь, обратил внимание на портрет старого моряка. Недолго изучал его, потом спросил у собирающейся ехать в город Психеи:
– Это, наверное, хозяин домика?
– Мой дедушка, – сказала Психея.
– А где он сейчас? – поднимаясь, снова поинтересовался любознательный доктор.
– В отъезде, – отвечала Психее, не понимая с чего у врача такой интерес, – Меня надолго забираете? Дед будет сердиться, если узнает, что я оставила дом без присмотра.
– Как только убедимся, что вы здоровы, сразу отпустим. Но имейте в виду, не сюда, а туда, откуда вы приехали. Если вы здоровы, мы вас в карантине и дня не задержим…
Психея, на счастье, оказалась здоровой. Чтобы убедиться в этом, продержали ее в «отстойнике» столько, сколько нужно было.
Молодой врач «Скорой помощи» не зря изучал портрет моря¬ка с трубкой. Психея по фотографиям трупа первого заболев¬шего старика опознала своего дедушку. Однако даже на могилу ее не пустили. Только снабдили координатами: такой-то сектор, такой-то номер и отправили бесплатным проездом подальше от города и серьезно заболевшего Велимира. Правда, у того же бдительного паренька из «Скорой помощи» Психее удалось оставить для Урусова записку с ободряющими словами и адресом. Но пока Велимир боролся с коварным Эль-тором, вездесущий страж здоровья, тот самый паренек, и сам свалился в горячке. И на момент выписки Велимира увидеть¬ся с ним не смог. Урусов так и уехал, ничего не зная о Психее. Единственное, что ему могли о ней сказать, что девушка, с которой его беспамятного привезли, оказалась здорова, и что данные на нее, быть может, сохранились в «отстойнике». В этом самом «отстойнике» Велимиру побывать не удалось, ибо по выздоровлении его тоже мигом отправили за пределы каран¬тина. А когда последний был снят, то выяснилось, что в «от¬стойнике» о здоровых пациентах никаких данных не сохраняли.
Урусов и Тамилла встретились. Побывали в ЗАГСе, но только для того, чтобы забрать заявление. Воистину, разлука справедливый экзаменатор. Жутовский же, и вовсе отчаявшийся успеть к приемным экзаменам, был в виде исключения зачислен-таки на факультет, о котором мечтал. Высоко Поставленная Дама и солдатик-перехватчик, которому не хватило доблести, были выписаны из нервной клиники с одним и тем же диагно¬зом, который был проставлен не словами, а трехзначным чис¬лом. Причем, у Дамы получилось так, что число-диагноз совпа¬ло с номером ее дома и квартиры, которые тоже были одинако¬вы, что суеверной женщиной было истолковано как счастливое совпадение.
Психея исчезла. При первой же возможности Велимир разыскал ту самую бухту пролива, где они встретились. К со¬жалению, в домике на Косе, к которому, словно дымок, вилась от воды тропка, никто больше не жил. А из соседей тоже никто так и ие смог что-либо определенное сообщить. Психею на Косе не помнили, как будто ее и вовсе там никогда не было. Урусов перехал в этот город и устроился науч¬ным художником в Лапидарий. После того, что пришлось ему пережить, копаться в могилах он больше не мог. Бросил институт, занялся живописью. Причем так, что поступил в художественное училище, которое успешно закончил.
«Психея, где Вы? – писала городская газета в эпилоге к очерку «Карантин», рассказывающем о необычайных приключениях молодого художника, – Так хочется надеяться, что этот мой рас¬сказ попадется Вам на глаза не слишком поздно. И Вы, узнав о том, что Велимир все еще любит Вас, приедете в наши места, где Вам, несмотря ни на что, было так легко и, смею надеяться, счастливо. Ежегодно в дни вашей встречи Велимир появляется у Третьего скалистого выступа. Ровно неделю его оранжевую палатку можно видеть как раз напротив той штольни, из которой однажды он скатился к Вашим ногам.
Здесь он пишет свои этюды.
Часть третья
ЗЕРКАЛО
Они соединяются для любви
в тысячи поз. Но ни один рисунок
не может предложить что-нибудь новое.
Овидий. Наука любви.
Массивный, заметно облысевший, в потертых до голубизны полотняных джинсах, Валентин беспрерывно отирался широкими ладонями. Они были мокры от пота. Это был пот потрясения оскорбленного до предела человека. К тому же стояла жара. Ле¬то едва началось. Обычно в такую пору степь здесь еще зелена и цветаста. Однако в этот раз уже в мае старожилы поняли, что началась засуха. Поняли это и тушканчики, и суслики – абори¬гены этой степи. Они суетливо мечутся в поисках дикого жита. Ждут не дождутся, когда же окрепнет колос пшеницы, ячменя, овса… Однако, посеянные человеком, эти злаки мало чего обе¬щают в нынешний урожай. Посевы низки и уже мертвенно-желты… Уныло, душно, тяжело.
– Я убью его, – тихим не своим голосом говорил этот не¬определенного возраста мужчина. И та, к кому адресовалось его отчаянное заявление, кажется, испугалась. Высокая, тонкая сов¬сем не похожая на женщину, тем более тридцатилетнюю, замуж¬нюю уже несколько лет, ловко скрывающую свою вторую жизнь глянула на мужа, но сумела не выдать своего чувства. За годы двойной жизни она хорошо научилась владеть собой. Её размашистые, тонкие, но густые брови изогнулись и стали, кажется, еще более черными. Цвета йода глаза распахнулись. И еще лучше стало видно – рисунка они татарского. И только запунцовевшие на скулах щеки говорили о неподдельной тревоге, охватившей похожую на мальчишку, одетую в шорты и мужскую ру¬баху высоконогую женщину. Такого самообладания в ней он – ее муж – не знал, как не ведал о своей жене многого.
– Только себя погубишь, – просто ответила она на угрозу. – Ничего не изменится. Ты думаешь, я испугаюсь и перестану с ним жить? Если бы это было возможно.
– Что возможно? – хрипло спросил Валентин, обливаясь по¬том. Он все время думал о том, как бы уйти куда-нибудь в тень с этакого утреннего солнцепека. Разговор застиг его и ее у калитки, ведущей в заросший сиренью двор, прямо посреди кото¬рого – дом. Тот самый, где в последнее время нашли убежище для своей любви эта нескладная женщина и тот, кого грозился убить несчастный рогоносец. О, как долго он ни о чем подоб¬ном и не подозревал даже. А когда, наконец, и до него донеслось что-то, то есть когда он получил анонимку, он долго не хо¬тел ничему подобному верить, а когда поверил, еще некоторое время ориентировался, соображал, прикидывал: ехать или не ехать. И даже в пути сюда, в указанное место, он оставался почти уверенным, что совершает глупость, что ничего подобно¬го его жена делать не может. Наверняка это не она. Жена сей¬час на курорте – в Пицунде лечится. Вот совсем не¬давно было от нее письмо, в котором она сообщила, что все у нее в порядке, просит его не волноваться и так далее, и прочее такое.
И вот она перед ним. Его жена. Она вышла на его голос. Она даже не изменилась в лице: ни побледнела, ни покраснела. Только досадливо поморщилась. Вроде бы даже обиделась на не¬го, что приперся с утра пораньше. А когда он спросил, где, мол, твой любовник, она вспыхнула негодованием, она как буд¬то даже оскорбилась тем, что он – муж ее законный – называет ее любовника любовником. И еще он в этот момент подумал: в свое время, когда я был в этом районе фигурой, я мог не разрешить ему – этому, ставшему любовником жены – строиться здесь, в богом забытой бесперспективной деревушке. Стоило только сказать – нет – и никто бы не возразил председателю сельсовета. Теперь, обливающийся потом, ты ничего не можешь.
Все, кажется, это слезы, а не пот. Кажется, весь большой орга¬низм Валентина сейчас плачет от сокрушительной обиды. Теперь понятно, что разлучник решил строиться тут, в степи, подаль¬ше от любопытных глаз уже после того, как у них со Светланой далеко зашло. Он потому и решил восстановить, поднять из ру¬ин дом родителей, что деваться ему и ей было некуда. Сюда они прятались со своей тайной, когда заблагорассудится. Остроумно. И вот теперь, сидя у калитки на широком плоском камне, горячем, как печь, он потрясенно спрашивает у жены, что она имеет в виду, говоря это свое издевательское спокойное: если бы это было возможно.
– Если бы это возможно было для меня, испугаться, – ровно говорит она. – Я ничего и никого не боюсь.
– Это он тебя научил. Он развратил тебя. Обучил вранью, хитрости, неискренности, лицемерию. Я убью его!
– Ты погубишь себя. Ты ничем уже не вернешь меня. Лучше бы ты не приезжал. Ты приехал и ускорил развязку, теперь я могу не возвращаться к тебе, я не смогу к тебе вернуться после этого. Уезжай отсюда побыстрей, пока его нет. Тебе не надо с ним встречаться…
Ее ровный голос уничтожал его. Он перечеркивал его живого, полного сил и, как ему всегда мнилось, способного любить и быть любимым. Эта его уверенность иногда заносила его в та¬кие облака, что он позволял себе бросаться, правда, в мелкие, ни к чему не обязывающие авантюры. После чего, помолодевший душой и телом, возвращался к жене. Даже испытывал угрызения совести: вот ведь неказистая какая, никому, кроме, разумеется, него не нужная; кожа да кости. Он ведь и выбрал ее такую – неэффектную хотел. Спокойно хотел жить. С большой разницей в возрасте выбирал. Знал, никуда не денется. Внушал ей – девчонке – послушание. Одаривал дорогими тряпками. А ей, выхо¬дит, ничего этого не надобно. Вот стоит в стоптанных тапках на босу ногу, в штанах каких-то затрапезных, в его – любов¬ника – рубахе. Променяла Пицунду с ее комфортом на эту хату среди пустой, выжженной засухой степи. Да еще и советует:
не надо встречаться. Смеет советовать…
– Ты не веришь, что я способен? – вырвалось у него потерянное.
– Не в твоем возрасте, да и не с твоим характером делать подобные вещи. Уезжай поскорее.
– Ошибаешься, – взорвался он. – Ты меня просто не знаешь, потому и недооцениваешь. Я убью его. Пусть ты не вернешься. Я отомщу за поруганную честь. Такое оскорбление нельзя оставлять неотомщенным. Правильно – ты не вернешься. Да и куда бы ты вернулась? Меня ведь посадят. Я ведь наверняка и не вернусь оттуда. Возраст, ты права. Но я отомщу.
– Кому ты хочешь отомстить? – усмехнулась она. – Ему? За что ему? Он ведь не причем. Я решила, а не он. Я его выбрала и отдала себя ему. Хочешь мстить, мсти мне. Вот – я перед то¬бой. Давай! Вытаскивай оружие. Чем ты намерен убивать? Ножом, камнем или голыми руками? – Она вдруг рассмеялась, язвительно и громко. Перепуганно взлетел на забор соседский кочет и за¬вопил истерично. У нее сузились глаза. Исказилось лицо. Светлана – он видел – презирает его. И сокрушенно подумал. Да, не следовало сюда приезжать. Только хуже сделал. Так бы она по истечении срока вернулась домой, якобы из Пицунды. Так было бы лучше. А теперь она не вернется никогда. И он ни¬чего не сможет сделать, ничем не сможет ее вернуть. Зачем он волокся сюда, остолоп! Зачем? Слух наполнился звоном свер¬чков. В лицо ударил рой мотылей. В засуху их плодится в степи – мириады. У него заболело в висках. Он застонал и пова¬дился на бок. При этом он ударился виском о камень поменьше, но боли уже но чувствовал. Пришел в себя спустя недолгое время. Был мокр. Она облила его минеральной водой – холодной, видимо, из холодильника. Из бутылки облила. Болело предпле¬чье. И он понял: она ему укол какой-то всадила. Побоялась, что дуба даст. Что ж, это ее долг. Врач клятву дает – помо¬гать всем нуждающимся в помощи.
– Лучше бы ты меня не спасала, – с отдышкой сказал он. Зачем жить? Мне теперь жить нечего. Бессмысленно мне жить в таком позере…
– Успокойся. Никакого позора нет. Все хорошо. Очень даже хорошо, что ты, наконец, все узнал, и между нами нет обмана, – все так же спокойно говорила сна. – Мне от тебя ничего не надо. У меня все есть. У меня есть все, – раздельно выговари¬вая слова, повторила сна, – что мне необходимо для жизни. С ним и здесь.
– Ты хочешь тут жить? – поразился он. У него, кажется, даже звон из головы ушел, так он был поражен этим ее заяв¬лением. – Ты намерена поселиться тут, в этой хибаре? – Он поперхнулся, закашлялся. Хотел рассмеяться, да не смог. Не готов был к смеху. – Оставишь город, место заведующей отделе¬нием?
– Здесь тоже люди, им также, как городским, необходим врач, – ответила она и на лице ее появилось выражение над¬менности. Той самой, которая когда-то привлекла его в этой женщине. Еще когда она была девчонка, просто пацанка. Приехала в райцентр, где он тогда руководил мехколонной, на практику. Он увидел ее на улице, а потом в общежитии, где она поселилась, то есть куда ее поселили. Это было его обще¬житие. То есть его ПМК общежитие. К нему обратился главврач райбольницы с просьбой помочь с устройством практикантки.
Там же в общежитии все и произошло. Этот ее надмен¬ный взгляд и покорил тогда – обещал надежность. А теперь уничтожает…
– У него, насколько мне известно, семья – жена, ребенок, – понуро сказал он. – Неужели это тебя не беспокоит? Неужели не пугает? Он ведь в любой момент может тебя бросить… Тогда как? Ко мне прибежишь? Да? – почти с радостью, почти с надеждой спрашивал он.
– Не бросит. Ты же, наверняка, знаешь теперь, что мы с ним давно. Не один год… Проверено временем. А если бросит, что ж… Только не надейся, к тебе не вернусь. Нет, нет и нет. Я вообще ни к кому не пойду, если так случится… Кроме него, мне никто не нужен. Он один и только он.
– Никогда не думал, что ты так жестока, – сокрушенно по¬качал головой он.
– Это не я жестокая. Это правда такая. Такая правда на тебя обрушилась. Ты просто не привык к такой. По чести ска¬зать, я тоже… Потому и мне сейчас тошно.
– Вот видишь, признаешь, что и тебе. Значит, еще не всю совесть погубила! – возликовал он.
– Совесть? Молчал бы! Не тебе о совести говорить. Вспом¬ни, ну? – она наклонилась над ним, сидящим в тени чахлой акации. – Ну? Вспомни, как ты меня к рукам прибрал. Напоил девчонку и прибрал… Если хочешь знать, мне деваться было некуда. А потом стало глубоко наплевать на все, что ты со мной творил, что от меня требовал. Ты мне никогдд не был нужен. Знай и это. Не хотела говорить, сам вынудил. Лучше бы тебе не вспоминать о совести. Никогда, слышишь, никогда ты не был мне мужем. Я просто теряла сознание. Я не жила в тот момент, я бывала мертва. А ты не замечал, не видел этого. Ты всегда был так самоуверен, так самоудовлетворен, что ничего не замечал. Конечно же, так не могло продолжать¬ся долго. Я искала выход и нашла.
– Схватилась за первопопавшегося? – отважился съязвить он.
– Нет. Он у меня не первопопавшийся. Извини, нарываешь¬ся сам. Лучше было бы, чтобы ты убрался отсюда поскорее. Убирайся, иначе я тебе еще кое-что поведаю.
– Нет уж. Давай все рассказывай, – тускло потребовал он.
– Не думай, что я исповедуюсь, Я не считаю себя грешни¬цей. Я просто рву с тобой окончательно. Усвой – навсегда. И потому не жалею себя. У меня были и до него мужчины. Не¬сколько. Отвратительно вспоминать. Я искала в них спасения от тебя. И всякий раз ошибалась. А ты ничего не замечал. Знаешь почему? Потому что тебе было важно знать одно – у тебя надежный тыл, что ты волен располагать собой абсолют¬но. Тебе было наплевать на меня.
– Господи, я ничего, ни о чем подобном и подумать… и в самом страшном сне… Неужели? Какая же ты все-таки дрянь! – возопил он и стал дергать себя за редкие над уша¬ми волосы. Седовато-рыжие они держались крепко. Они торча¬ли. Он выглядел трагикомично. И она невольно рассмеялась.
– Ну, вот и все дела, – оборвала она смех. – Давай, за¬води свой лимузин и двигай. Я не хочу, чтобы он тебя видел здесь. Ему совершенно ни к чему эта встреча. Он сейчас серьезно занят.
– Он, ему, – злобно передразнивал Валентин. – Выходит, ты и его хочешь держать в неведении. Только это неведение бла¬городное. Да? Ты его оберегаешь от жестокой правды?
– Да! Оберегаю. Я его оберегаю от всех прочих неожидан¬ностей. От случайностей… Он – человек, с которым не дол¬жно происходить ничего случайного.
– Как же, как же! Наслышаны, – саркастически простонал муж. – Он ведь у нас гений. Как же…
– Ему достаточно и того, что с ним происходит и без этих самых случайностей. Я его ангел-хранитель. Знай это! И если ты вздумаешь,если ты предпримешь что-нибудь во вред этому человеку, я тебя уничтожу. Где бы ты ни был, под какими бы замками не таился – найду, настигну и прикончу. Ты понял меня, Валентин?
Он оторопело глядел на нее – горящеглазую. Он онемел, по¬скольку никак не ожидал услыхать что-либо хотя бы отдаленно подобное только что сказанному ею. И как было сказано! И как глянуто.
– Я жду! – Продолжала она.
– Чего ты ждешь? – сипло выдавил он.
– Ответа жду. Ты понял, я спросила у тебя. Отвечай же, – теперь голос зазвенел, а глаза наполнились влагой.
– Я понял тебя, понял, – неприятно частил он. И видя, что она больше не в состоянии выносить его присутствие, добавил, – и уезжаю. Как ты просишь, так и делаю.
– Спасибо, – тихо ответила она, а потом уже в спину ему – мокрую широкую, покатую от свалившегося на него события, добавила, – и бывай здоров!
На эти слова он затравленно оглянулся и, совсем уже не ведая, что творит, униженно выкрикнул, словно боялся, что она обругает его за это:
– Ты, если надумаешь, все же вертайся. Я ничего не скажу. Я все забуду. Поняла? – и рванул дверку синей запыленной «Лады», полез в нее, неловко, умащи¬ваясь за рулем, не глядя в сторону жены.
Машина насморочно гуднула, сразу же подняла пыль. Медлен¬но покатила по улице – коротенькой оттого, что один ее край давно и бесповоротно развалился. «Похож на птицу», – подумал заметив, у соседнего двора под забором, увитым плющом, сидящего на корточках отдутловатого, плохо выбритого парня с идиотическим выражением лица. Тот держал в руках детский пистолет, напоминающий маузер и целился в проходящую машину. Он целился в проезжающего мимо Валентина. Он татакал, подражал пулемету. А неподалеку от парня трепыхались на солнечном огне трое ребятишек. Они маялись скукой каникул и потому в три горла кричали идиоту:
На палубе матросы
Курили папиросы,
А Ваське дураку
Не дали табаку.
Валентин ничего не видел и не слышал. Он даже машины своей не ощущал. Он был оглушен звоном кузнечиков. Ему ка¬залось, что он наполнен миллиардом мотыльков. Вдохнул их и они там шебуршат в его легких, в его животе копошаться.
А между тем из-за зеленого плющевого забора выскочил невысокий мужичок, скорее старикашка и замахал на мальчишек руками, словно на кур, и зашипел сердито:
– Кыш, сорванцы сатанинские. На больного напали, бога на вас нет. И что за народ неуемный? Сидит себе человек, никого не трогает, нет же, надо его обидеть. От напасть, от горе!
Мальчишки скрылись. Старик поправил на парне рубаху, уб¬рал ее полы под резинку выцветших фиолетовых спортивных шта¬нов, вытер, забрызганный слюной подбородок сына, сел рядом на скамью. Пока он так обихаживал несчастного, синяя «Лада» вырулила на проселок и, дергаясь, рывками стала удаляться к горизонту.
Кофейного цвета «Нива», взбирающаяся по едва проглядыва¬ющей проселочной дороге на Вулкан, фыркнула и тем самым спуг¬нула пару журавлей. Они снялись с потока грязи – давно засох¬шей, уже поросшей полынью и прочей нехитрой растительностью и низко, медленно улетели над хлебным полем в сторону Святынь. Огромный ворон, сидевший на самом верху вулкана долгое вре¬мя на гул мотора даже головы не поворачивал. Ему было жарко. Длинный масйвный клюв был приоткрыт. И когда «Нива», вскарабкавшись наверх, чуть было на него не наехала, ворон, тя¬жело вздымая крылья и,недовольно ворча, взлетел. Тут же за ним последовали еще несколько черных, правда, габаритами по¬мельче птиц. И чего им тут надо? – подумал Урусов. Он вышел из машины, вдохнул горячий ветер засухи, огляделся. По¬верхность вулкана бугрилась новыми наслоениями грязи. Пару лет назад их не было. Не было тогда и этих дыр. Три доволь¬но широких, похожих на лисьи норы, дыры. Из них, после того, как состоялся очередной выброс грязи, долго еще шел дым, или пар. Урусов посмотрел в сторону Святынь. Быстро отыс¬кал свой дом. Ему даже показалось, что он видит Светлану, стоящую у калитки. До деревни рукой подать. Езды минут двадцать. Соскучился по дорогой душе. Так почему же медлишь? – спрашивал себя. Пока ехал сюда из города, с общем-то вполне спокойного, вполне благополучного на этот раз худсовета, многое передумал, переоценил. Все, похоже, норма¬лизуется. Даже еще месяц назад откровенные враги, сегодня переориентировались, правда, на шею не вешаются, но и на пси¬хику не давят. Атмосфера была вполне нейтральной. Главный закоперщик гонений на Урусова даже несколько растерянно выглядел. Однажды показалось даже, что Батый как-то не так посмотрел на него. Раз, другой, третий. Нутром вдруг почувствовал – ищет Батый с ним если не мира, то уж наверняка перемирия. Вот ведь как оборачивается. Пра¬ва, тысячу раз права была Светлана, убедившая пред¬принять контратаку. Не укрываться в Святынях, а выйти на худ¬совет и дать бой. Как же он соскучился по ней! Всего двое су¬ток отсутствия – а душа просто неуправляема. О чем бы надумал, что бы ни делал, возвращает к Светлане, зовет к ней, буквально тащит в Святыни. Но как же сладостно сопротивление! Вот нарочно свернул, взобрался на Вулкан, чтобы расстянуть это предвкушение… А, быть может, сработал тот самый – твой личный закон. Быть может, он все-таки существует – этот за¬кон победы, когда каждый качественный шаг в твоей судьбе начинается вот отсюда с высоты этого Вулкана. Вспомни же! Тебя приняли в Союз художников и уже через несколько часов ты оказался здесь. У тебя даже голова закружилась – кратер был открыт и газ шел из самого, возможно, центра земли. А потом – когда ты решился строиться в Святынях, ты ведь тоже сюда взобрался. В тот раз уже вместе со Светланой. Тогда Вулкан спал, но Светлана почему-то нервничала. Ей казалось, что сейчас, еще немного и Вулкан взорвется. Она прижималась к твоему плечу, ее слегка трясло. Ты что-то ей рассказывал о своем крае и видел, что она плохо слушает, вряд ли даже воспринимает твой рассказ. Ты подивился ее трусости, а она смутилась, нашла в себе силы рассмеяться и дерзко выкрикнуть, что это ее сотрясает не страх, а страсть. Она бросилась бе¬жать пологим склоном вниз, в то же самое поле, над которым только что полетели журавли, а ты кинулся следом. И долго не мог ее догнать. А потом вы медленно взлетели над землей, как эта журавлиная пара и парили над нею неведомо сколько времени. Было то же самое бремя года. Но земля была краси¬ва иным образом. Сейчас она в засухе – палевая, журавлиноцветная, а тогда была пестрой, словно палитра для натюрмор¬та. Колчедан вдруг увидел тонкогнутые брови Светланы, ее глаза, напоминающие формой нераскрытые бутоны дикого тюль¬пана. Ему показалось, что Светлана плачет. Он сочувственно улыбнулся ей и сказал, как всегда говорит: сейчас, сейчас, голубушка. Вернулся в машину. Запустил мотор и, не разбирая дороги, повел «Ниву» вниз длинным пологим склоном. В салоне метались, успевшие налететь мотыли, а на спидометре, пово¬дя усами, сидел малиновый кузнечик – крошечный, чуть поболь¬ше муравья.
Она встречала его у Чарной Балки.
– Ты что меня видела на Вулкане? – впуская Светлану в машину, рвущимся от волнения голосом, спросил.
Она обняла его, поцеловала в шею. Он снова удержался. Так всегда делает. До предела удерживает себя. И она это знает, потому никогда не обижается на его кажущуюся холод¬ность.
– Журавли мне сказали, что ты здесь, – рассмеялась Свет¬лана. И снова поцеловала его в колючую щеку.
– Колдунья ты у меня, право-слово. Действительно, я спугнул пару журавлей. И они полетели в Святыни.
– Я тебя никогда не обманываю, ты же знаешь? – щебетала Светлана. Но он уже почувствовал: что-то произошло, не очень неприятное, но все-таки нечто, которое терзает ее сердечко.
– А, может, тебе сообщили вороны? Там и эти птицы сиде¬ли. Знаешь, какой воронище огромный. У него даже отдышка от старости и габаритов. Так и сидел с открытым клювом. Жуть как недоволен был, когда я его согнал своим приездом.
– Значит, у тебя все хорошо? – легко спросила она. – Коль ты на Вулкан поехал, значит, порядок? Да?
– Порядок полный,можно сказать! Как ни в чем не бывало. Батый раскаянием измучен. Так все время и казалось – подой¬дет и начнет изливаться в сожалениях.
Урусов в изнеможении остановил машину среди в человеческий рост зарослей чертополоха, обнял Светлану, прижал к себе. Она потеряла разум сразу же, мгновенно.
Волосы ее пахли полевыми цветами. Словно на ней был венок — невидимка, венок, сплетенный из одних только запахов. Букет этот являлся лишь фоном, обрамлением к тому главному арома¬ту – ее собственному. Он звал, потому что она хотела… Он гипнотизировал, потому что Урусов тоже соскучился по ней и тоже хотел…
Уже через минуту в машине стало невыносимо жарко. Уруосв открыл дверки, поскольку пыль осела.
Повеяло соленой свежестью с моря и горечью полынной из сте¬пи. Холмы, словно серые мамонты – некогда они обитали в этих краях – стояли поодаль, понурясь. Их выпуклые формы, казалось, вздымались от медленного, тяжелого дыхания.
Машина покачивалась, как от землетрясения. Урусову при¬ходилось испытывать это. И опять же в этих местах, ехал себе, ехал и вдруг руль, словно слушаться перестал. Отказал? – подумал спокойно, поскольку скорость была неболвшой, а место ровное. Стал притормаживать и все более ощущал себя, как на ходулях: ты вроде бы управляешь ими, а они все равно не¬сут тебя, мало празднуя твою волю.
– Ты хотел? – тихо спросила.
– Несколько раз…
– Я тоже… тоже, тоже… Вспомни, когда?
– Вчера и сегодня – по утрам, а потом в дороге и на Вул¬кане…
– В котором часу утром?
– Сегодня около шести…
– Проснулась тоже в это время. И сразу же захотела.
–У меня было такое состояние, что я не мог на животе спать.Оно мне мешало…
– Поцелуй меня туда, – покраснев, попросила Светлана. Велимир, не отрываясь от нее, откинул сиденья и на об¬разованный двумя диванами тахте, проник лицом в ее чресла. Пепельные мягкие завитки были в меду. Тонкими длинными паль¬чиками Светлана развела их, разгладила, открыв доступ к розовому, полуоткрытому, с прозрачными горошинами капель струч¬ку. Урусов прикасался к нему и они таяли у, него на языке. Светлана отыскала его ладонь, стала трепетно перебирать ему пальцы. Остановилась на большом и повела его за собой, слов¬но послушного ребенка. Приведя на порог, оставила, подтолк¬нув ободряюще… И тот вошел, и тут же попал в тесное горячее объятье. Оно не прекращалось, становясь то сильнее, то ослабевая. Иногда Урусову казалось, что в палец его бьет лег¬кий электрический: разряд. Когда же подобное он ощутил язы¬ком, вскрикнул и этот звук, как выстрел в горах, вызвал об¬вал. Вначале лавину, которая уже пошла едва слышно. Она бы¬ла далеко, то есть высоко. Но двигалась она так быстро, что уже через несколько мгновений мир, в который погрузился Велимир, сотрясало неостановимо. Мир этот сокрушался, самосокрушался до тех пор, пока не упал самый последний из его сигментов, кусков, камней…
Чертополоховы малиновые цветы истекали сладкой горечью.
Эти цветы, как наркотик, – заметила она, с трудом шевеля губами.
Помолчала и продолжила:
Изнанками соприкасаемся
И умираем через миг.
Мы эту смерть не опасаемся:
Она не в силах взять двоих….
Эти слова, пока мы были слитно, не покидали моего сознания. Ты не помнишь, кто это написал?
– Ну как же… Этот … Как его? Забыл фамилию.
– Наверное, это документальные стихи…
– Ты мне лучше скажи: все ли у тебя в порядке? Мне пока¬залось, что-то произошло, – тихо, словно боясь, как бы не подслушали, сказал он.
– Приезжал Валентин, – так же полушепотом ответила Свет¬лана.
– Ну и ну! – только и ответил Велимир.
– Сцен никаких не было. – она уткнулась в грудь лицом. – Я его быстро привела в чувства. Сама не знаю, откуда у меня взялось хладнокровие. Словом, появится еще раз он вряд ли скоро, если вообще появится. Так что… Как же все-таки его зовут?
– Кого?
– Который написал…
– Похоже, он меня не собирается отпус¬кать, – и Светлана снова прочла:
Целую целую – в цело.
В свое сило
Вошло чело.
Стебло.
Как жидкое стекло.
Руло огнивом
Истекло…
– Он гладил ее короткие волосы. Они пахли, как степь и цветом степные были.
– Поехали к морю? – предложил он.
– Конечно, – тут же ответила она. Если ты не голоден. Я ведь тебя кормить собиралась. Ты удивишься, я тебе та¬ких пирогов напекла. С укропом. Объедение. Васька на запах пришел. Смотрю, стоит у калитки. Я ему десяток дала. Он по¬клоны стал бить. Горе ведь какое. С пистолетом не расстает¬ся. За пазуху засунул, пирожки уминает, улыбается… Жуть!
Урусов, когда появился тут, конечно же, сразу же уви¬дел Ваську, сразу же понял, что и как. Однако ему довольно продолжительное время и в голову не могло прийти, что это Кузнецов Васька. Тот самый красавец-тракторист, за которым сохла не одна девка в окрестных больших деревнях.
– Ну, чего ты сюда припожаловал? – ядовито спросил Филька – Левый поворот. И чего тебе у городе не живется?
Велимир только после этого наскока заподозрил что-то неладное. На вопросы старика не стал отвечать. Тот постоял, постоял и побрел к себе, в большой вместительный дом. Кузнецовы теперь жили тем, что сдавали две больших комна¬ты изредка наезжающим в Святыни по разным надобноспм. Да, Кузнецовы. Это оговорка, хотя старухи давно нет, а Дарья – дочка Филькина, выйдя замуж за Митьку Пшеничного, давно проживает в райцентре. Старик коротает век с сыном Василием, который после аварии и тяжелейшей операции на че¬репе стал идиотом. Велимир, прознавший историю приятеля детства, долго все-таки не мог поверить, что перед ним сидит тот самый Василь Кузнецов – некогда рослый, статный парень. В оплывшем пожилом человеке, с неузнаваемо искажен¬ном лицом параноика никак нельзя было рассмотреть того, раз и навсегда пропавшего человека. Урусов с тех пор так ене избавился от неловкости перед Филькой – отцом несчастного за то, что он – Урусов – молод и талантлив, что он живет и чувствует, что он любит и его люблт, что он полон здравого ума и добрых чувств. В то время как приятель его детских забав – Василь Кузнецов давно раз и навсегда исчез, пропал без вес¬ти, подменен какой-то злой силой, черной волей этим абсолютно невменяемым подобием человека. Примерно по тем же моти¬вам ненавидел Колчедана (детское прозвище Урусова) и Филька. В старости своей он еще больше стал соответствовать кличке, прилипшей к нему смолоду. Голова его окончательно свалилась к нему на левое плечо. Видно, что никакими силами он не в состоянии поднять свою вконец облысевшую продолговатую, да ещё и рябую, как дыня, башку. Вконец ожесточило горе старика. Единственное, что жило в Фильке, что поддерживало в нем ого¬нек бытия, была, как это ни прискорбно констатировать, злость, теперь совершенно не прикрытая, неуправляемая злость на все и вся. А с появлением в Святынях Колчедана – счастливчика, молодца – эта злость на всё и вся обрела реального адресата. И как не старался Колчедан задобрить старика, как ни поддабривался к нему – то сигарет привезет, то вина, то еды какой-либо городской – даже спасибо не получал в ответ на свои старания. Вскоре Уорусов перестал обращать внимание на ста¬рика. Перестал реагировать на его выпады. Дом Кузнецовых однако не обходил стороной. Улучал момент, чтобы поговорить с Васькой, одарить его какой-либо забавой. К лакомствам Васька был равнодушен. С момента своего несчатья он не пом¬нил себя былого. Единственное, что у него вызвало смутные ассоциации, это вид оружия. Детские игрушки – ружья, пистолеты, автоматы – вот предметы его вожделения. Их Василию и привозил Колчедан всякий раз, возвращаясь из города…
– А что ты на этот раз ему привез? – спросила Светла¬на, когда спускалась по крутой извилистой дороге, словно дымок вьющейся с третьего скалистого выступа к морю.
– Лук и стрелы, – Колчедан выключил двигатель и снова обнял Светлану.
– А это не опасно? Еще выстрелит в кого. Поранит, – обес¬покоилась Светлана, – мальчишки ведь покоя не дают ему, совсем задразнили. Хоть бы ты с ними поговорил…
– Бесполезно. Мальчишки такой народ, что бесполезно их уговаривать. Они еще больше активизируются, если я начну за Ваську просить. А насчет лука не беспокойся. Стрелы с присос¬ками. Хочешь посмотреть, как это оружие действует? – Он обер¬нулся, взял из-за спики сиденья длинную коробку, вытащил плас¬тиковый довольно упругий лук и стрелу с зеленой присоской.
Приладил стрелу и пустил из двери машины. Стрела загудела, как настоящая и впилась в борт близлежащей лодки.
– Браво! – Светлана захлопала в ладоши и выскочила из кабины на горячий песок, приплясывая, быстро стащила шорты и рубаху. И поскольку
на пляже никого в этот час не было, после мгновенного раз¬думье сбросила бюстгалтер и плавки. Велимир невольно замер, глядя на Светлану – хрупкую, невероятно без одежды складную. Ему вновь захотелось ее рисовать. В который уже раз нападает на него эта страсть. И всякий раз утоляя ее, он остается недовольным собой. Но не огорчается. Напротитв, его это удивительным обра¬зом радует, потому что обещает – в будущем, быть может, уже в следующий раз, обязательно получится шедевр. Колчедан сбрасывает пропыленные брюки и футболку, устремляется вслед Светлане. Она бежит по мелководью, словно цапля, пытающаяся взлететь. А он… А он, быть может, похож на коршуна?
Сейчас он ее настигнет и уничтожит… То есть поглотит, спрячет в себе, растворит, чтобы потом возродить ее на свет бо¬жий еще более прекрасной…
У воды песок был приятно тепл. Светлана чувствовала, как вода вымывает его из-под ягодиц и лопаток. Верхний слой бархатистый. Ракуш¬ка под ним жестче. Она кажется живой. Светлане мнится, что сквозь нее прорастают кораллы. Ей вдруг становится немного не по себе. Она обхватывает Колчедана обеими руками и, слов¬но опытная дзюдоистка, выворачивается из-под него, причем не разорвав ни на миг узы начавшегося слияния. Оказавшись навер¬ху, Светлана легко обращается вокруг своей оси. Колчедан целует ей спину, ласкает крестец, сердечный позвонок, пояс¬ницу. У нее маленькие ягодицы, узкая талия, высокий торс… Колчедан пытается прикоснуться к ее сосцам. Но не дотягивает¬ся и, как всегда, понимая тщету этих усилий, опускает руки на лобок. Насладившись их лаской – Колчедан нежно теребил сладкую вершину ее пепельного треугольника – Светлана возвращает ему его любимую забаву – два крупных фини¬ка. Он берет их в рот и не отпускает до тех пор, пока Свет¬лана не падает на него, словно подрубленное деревце, истекая собственными соками.
Свои соки Колчедан оставляет при себе. Они уже горячи, они уже у самого комля, то есть между мощным, глубоким корнем и могучим, крепким стволом…
– Всякий раз после твоих объятий становлюсь сильнее и, быть может, моложе, – говорит, крепко ухватив Колчедана за шею Светлана. Изнемогшую несет он ее…
– Я тоже без тебя, словно задыхаюсь. У меня что-то вро¬де кислородного голодания, – с отдышкой отвечает Колчедан.
– Какое все-таки счастье, что мы встретились, не правда ли? – заглядывая ему в глаза, спрашивает Светлана.
– Ты так тревожно спросила… – спускает свое сокровище у кромки воды Колчедан.
– Нет, нет! Не думай! – у меня никаких предчувствий. Я вполне спокойна. Даже утренний визит меня не встревожил. У нас впереди еще две недели. А это так много. Я по оконча¬нии отпуска поеду в город, чтобы уволиться. Оставлю тебя на пару дней, чтобы вернуться сюда совершенно свободной. И мы будем с тобой, как те журавли, что сообщили мне о твоем появлении на Вулкане.
– Рядом с теми журавлями вороны были, – вспомнил Колчедан.
– Послушай! – его зовут Олисава.
– Он, что японец?
Светлана смеется:
– Все художникИ страшно темные люди, кроме своего дела ничего не знаете и, похоже, знать не хотите.
– Ну, почему же? – в голосе Колчедана послышалось огорче¬ние. – У него еще что-то о воронах есть.
Конечно, я тебе уже это читала. Помнишь?
Когда я счастлив, я настороже.
Я грань переступил.
Я вне пределов.
Я вы¬соко.
И все стрелки уже
Меня поймали в прорези прицелов.
Ког¬да несчастлив,
Стерегусь вдвойне,
Поскольку Бог в мою не смотрит сторону.
В такой момент беды накаркать мне
Нет ника¬ких проблем любому ворону.
– Он прав – зло всюду. Ничего с этим поделать нельзя.
– А я сейчас, подумала о Василии. Скажи, почему он так оружие любит? – вдруг повернула в неожиданную сторону Свет¬лана.
– Может, потому, что имел с ним дело. Он ведь в милиции работал. С ним несчастье случилось при исполнении. Преследовал на мотоцикле угнанный грузовик. Азартный, был. В пылу погони просчитался, видать, а, может, отреагировать не успел. Словом, грузовик резко тормознул, он и врезался в него. Он, когда пришел в себя после операции, все кричал, дайте наган. Все повторял: дай¬те наган. Хирургу пришлось посылать за оружием в «Детский мир». Только после этого угомонился…
– Как подумаешь о таких, как этот Василий, сердце оста¬навливается. Все твои невзгоды кажутся пустяком, иллюзией в сравнении с несчастьями, подобными этому, – Светлана вдруг заплакала, вдавила побледневшее лицо Колчедану в грудь. И он, бормоча только ему и ей известные слова утешения, при¬нялся, целовать ее волосы, плечи – острые, сотрясающиеся.
Колчедан вспомнил этот закон парадокса: чем дальше, тем короче. С годами разлука для него и особенно для Светланы становится невыносимее. Раньше, в самом начале их отноше¬ний они могли не видеться, месяцами. Постепенно сроки эти сжимались. Давно позади момент, когда недели друг без дру¬га стали им в тягость. Теперь, видимо, пришла очередь дней.
– И дня без тебя не могу, – бормотала Светлана. Колчедан же знал самое первое и самое действенное успо¬коительное средство…
Колчедан многое из того, что необходимо для нее и знал, и умел. Он умел отвечать на ее вопросы и порывы без слов. Трепетом губ, взглядом, движением бровей, даже дыханием. Осебенно любила она, когда касался он всем лицом… Колчедан как всегда, потерся лицом о ее лицо, уткнулся ей в грудь, потом – в колени, положил голову ей на живот. Затем, перевернув ничком, прижался к ягодицам… И Светлана задышала вся – предвкушение, вся, словно бы на пуантах, вся – как бы готовая вот-вот взлететь. Оставаясь на животе, она раздвинула ноги, чтобы ему было легче войти к ней. Он взял ее чресла снизу, при¬поднял немного. Ягодицы раздвинулись… И как только он проник, туда, где его ждали, она тут же соединила ноги, надежно заперев мальчика в ловушке. Колчедан же, ощутив как плотно ее маленькие шары прижались к его чреслам, возлег на нее всем телом. Целуя под завитком на шее, лопатки и сердеч¬ный позвонок, он при этом слегка опирался на локти, чтобы не прижать слишком хрупкое ее тело. Он отыскал ее сосцы, чем защитил их от грубого соприкосновения с одеялом. Они теперь трепетали в его ладонях, щекотали ему линии жизни, сердца и ума, чем наслаждались сами. Опирался Колчедан еще и на коле¬ни, что позволяло Светлане владеть ситуацией. Она свободно двигалась навстречу его движениям. Слегка раскачивалась, как лодочка на волне, и даже слегка вертелась. А Колчедан чувст¬вовал, как его мальчик тугою своею уздечкой взнуздывает норо¬вистого ее розового конька, как тот, наконец поддавшись, вдруг заку¬сил удила и понес своего наездника и тех, кто позволил этому случиться. Своим бегом вверг в такое изумление, так вдохновил, что они и сами бросились за ним наперегонки. Взы¬вая к нему, друг к другу, ко всему, казалось бы, этому свету…
Потом они вышли в степь. Им почему-то, кажется, впервые за всё время существования этого дома в Святынях не хотелось в него. Жары не было. Начинался вечер – по-июньски неторопливый, затяжной, долгий… А степь у моря всегда чистая. После ку¬пания он больше не ощущал усталости. Просто ног не чувствовал. Словно несла его неведомая сила по-над самой травой… Потом они легли в эту жесткую, забывшую что такое дождь, траву. Низкорослое чадо засухи – она тем не менее пахла сильно: то горь¬ко, то сладко. А Светлана заметила, что и степь подобна челове¬ку – не знает постоянства. Осторожно, боясь навредить гармонии, спросила:
– Ну что Батый?
– На этот раз я не почувствовал запаха гари.
– Вот видишь. Теперь ты знаешь, как надо с ними обращать¬ся. Теперь они тебя зауважали. Небось, еще раз не посмеют пренебречь.
Светлана, вдохновленная этой новостью, что-то говорила и говорила, счастливо блестя очами, целуя Колчедана в висок или в подбородок. Он с наслаждением слушал этот голос, жмурился от легких прикосновений любимых губ и вспоминал, вспоминал, вспоминал. Сначала самое недавнее.
Накануне достопамятного собраний Урусов виделся с Батыем. И тот ни словом, ни намеком не выдал ожидающих его неприятностей. Как снег на голову они обрушились на него, ни сном ни духом не ведающего ни о чем подобном. Это уже после того, как не был избран руководителем молодежной секции, он спохватился, стал искать выход… Отнюдь не из задетого самолюбия. Ему было обидно отдавать в иные, да что там – чужие руки ребят, которых он, можно сказать, выпесто¬вал, в которых вдохнул энергию своего дара: видеть и передавать формой и цветом… Искренность, но не умствова¬ние, не лукавое мудрствование – вот задача, которую преподавал он начинающим художникам. И вдруг на полдороге, на полувздохе этот путь прерван… Тогда Урусов еще не понимал, что Батый нанес этот удар, прежде всего, по нему, ибо почуял в нем претендента на должность. Но ужаснее всего звучало рбвинение, по которому Урусова отстранили от работы. Сквозь несколько выступлений, направленных против него, проходил один и тот же аргумент: руководител секции – хапуга. Решил строить дом в Святынях, потому и поволок туда своих ребят. Они, мол, там не на пленэре работали, – стены ему клали, штукатурили, полы настилали… Быстро, дешево, сердито… Отрицать это обвинение не представлжось возмож¬ным. Так все и было. Парни добровольно взялись и помогли товарищу, который неведомо сколько времени возился бы со своей стройкой. А так за месяц управились, а потом поработа¬ли на пленэре, как никогда плодотворно. Из этой командировки привезли столько, что сам Батый затеял выставку молодых. И выставка зта прогремела на всю республику. После нее троих приняли в Союз художников. Что еще надо?! Нет, не позор жег, невиданная обида. Это поначалу. Подергавшись, почувствовав полную беспомощность Урусов затосковал. Если бы не Светла¬на, в петлю бы полез. Это уж точно, особенно после того, как группа народного контроля выискала нарушение по бухгалтерии. Года за полтора до разыгравшихся событий Велимир выполнил заказ – довольно крупный – мозаичное панно. Многофигурное, в нескольких планах… Заказ дорогостоящий – для многих вожделенный, да уж больно неподъемный. Вот Батый и вынужден был передать его молодому своему коллеге. Тогда Колчедан хорошо заработал. После полного расчета он не только позволил себе купить, на¬конец, машину, но и стройку в Святынях затеял. Как подсчетывала бухгалтерия, художник не вникал. Он сделал работу, а потом получил расчет. Однако дотошные контролеры усмотрели переплату, которая составила около полтора тысяч рублей. С чего всё и нача¬лось. Колчедан готов был эту сумку вернуть. Он так и заявил в худфонде. Вернуть сразу же, как только появятся у него такие деньги… Легко сказать – появятся. Этим своим панно он выработал враз весь годовой лимит зарплаты. Теперь только в будущем году мог рассчитывать на более — менее приличный заказ, а значит и деньги… И вот здесь, в разгар его метаний и терзаний один из товарищей по работе подкинул идею. Мол, ты, Колчедан, условься с кем-нибудь из тех, кто пока укладывается в рамки заработка, попаши от имени кого-нибудь. Он получит деньги вместо тебя, то есть эти деньги будут проведены не под твоей фамилией, а под иной… И все дела. Колчедан поразился совету. И чуть было не ухватился за такую возможность. Чуть не ухватился, потому что советчик вполне спокойно отреагировал на его наивное опасение о незаконности подобного дела. Художник, хоть и из молодых – уверенно рассмеялся и сказал, что лично сам так поступал не раз, то есть работал кто-то, а он получал расчет. Более того, есть, мол, и такие, которые вовсе не работают, а получают… Тогда, эта мельком брошенная залихватская информации, мино¬вала Колчедана вполне благополучно… А вот когда его поприжали, когда стали угрожать бесчестием, а также судом, Свет¬лана выудила из своей цепкой памяти эту информацию и научила, как с ней поступить. И он после до неприличия долгих колебаний нашел всех тех, кто работал на Батыя. Благо это были в основном бывшие подопечные из молодежной секции – и вскоре стал обладателем письменных подтверждений того, что некоторые художники – каждый в свое время под обещание ускоренного поступления в Союз, – пахали на Батыя, а он получал деньги, причем делал это без тени смущения, ибо объяснял, что средства эти не ему надобны, а для общего коллективного кошта. Мол, приезжают всякие представители: тому такси закажешь, тому гостиницу, того пообедать сводишь… Из собственного кармана не настачишься…
И вот когда Урусов пришел к нему и выложил свои на это соображение, Батый взвился, чуть было разрыв сердца не по¬лучил… Однако группа народного контроля вдруг, как по мановению волшебника, умолкла. Велимира перестали дергать, с ним даже здороваться стали. Правда, робко, но каждый раз более уважительно. И прочее такое.
Колчедан обнял все еще что-то горячо вещавшую Светлану. Прервал ее монолог взглядом. Она послушно умолкла, затихла. Он прижал ее к сердцу, которое она и только она сумела спас¬ти.
Она слушала его ровный ход, его сильный и спокойный шаг. Она верила в его дар. Она любила его животворное пламя. Она не сомневалась в нем. Не переставала изумляться его способ¬ности так быстро восстанавливаться. Вот: еще несколько мгно¬вений назад оно, словно молот, сокрушало ему грудь. Оно билось так, что удары его ощущала она и рукой, и всем своим су¬ществом. Порой становилось не по себе: а вдруг. Но постепенно это «вдруг» исчезло из ее сознания. Сердце, которое так быс ро восстанавливается, оно, как море. Только что бушевало, а теперь, глядишь, тихое, в полном штиле. Только что в при¬бой боязно было войти, а теперь ложись, отдыхай на сверка¬ющей поверхности: море и удержит тебя, и покачает, и окутает негой…
Светлана смотрела в глаза любимого. Сейчас, в этот миг она была сыта им. Наполненная до самых кончиков ногтей и волос его энергией, она дышала его аурвй, сотканной ею же самой…
Почему после первого же соития люди, которые до того ни¬когда не знали друг друга, а то и не виделись никогда, стано¬вятся вдруг близкими. Откуда появляется это чувство, которое потом не дает им забыть друг друга, даже если встреча была мимолетной и, как говорят, ни к чему не обязывающей? Тайна в об¬мене во время слияния. Потому оно – таинство. Потому любовь священна, что люди отдаются друг другу прежде всего энергетически – до последней корпускулы. И пока новая оболочка с ними: у нее свой аромат, свои неповторимые цветовые оттенки, своя уникальная плотность, пока она не переродилась, постепенно смешиваясь с нарождающейся твоей собственной или пока ты ее не сбросил, не сменялся ею с другим партнером, ты ду¬маешь о первом, тебя тянет к нему, он тебе снится… Если, конечно, это была любовь, или хотя бы чувство согласия. При насилии или продажном коитусе ничего подобного не бывает. Каждый остается, что называется при своих. Там нет слияния, а значит, нет обмена. Там обман или еще более страшное зло.
Человек, родившийся от насильника, всегда несчастен ли¬бо сам в себе, либо в других людях, с кем соприкасается. Обездоленный, он и их делает такими же. Порой и чаще всего сам не зная, почему он таков, и зачем он так поступает.
– Пора домой, – плывущим голосом, словно ему только что удалось унять слезы, сказал Колчедан. Он поднялся, принял на руки Светлану и понес к машине.
Такая сушь, что и живая трава сеном пахнет…
Васька берет лук и спрашивает:
– Стреляет?
Получив утвердительный ответ, спрашивает еще:
Как?
Колчедан показывает. Васька тут же наставляет новое ору¬жие на Колчедана. Тот прикрывается рукой. Васька заходится в смехе. Его хохот слышен во всей небольшой деревеньке и далеко за ее пределами. Нет, Васька не стреляет в Колчедана. Он Кол¬чедана любит, быть может, еще той памятью, капли которой ос¬тались в крови, не вытравлены безумием.
Колчедан уходит к себе. Навстречу ему уже течет аромат печеных пирогов с укропом. Сейчас он поест, запивая парным, слегка пахнущим полынью молоком и отдохнет. Ляжет пораньше, чтобы проснуться с солнцем и поработать.
Колчедан садится на плоский большой камень, прислонясь
к столбу калитки. От камня веет горечью вечности. Помнится,
этот аромат прямо-таки сразил Колчедана, когда он приехал сюда после долгой разлуки с деревней. Приехал в надежде увидеть дом, в котором родился, а увидел развалины его. Стоя над грудой камня и черепичных осколков, он чуть было не заплакал. Наверное, долго стоял, потому что Филька не выдер¬жал, подошел к нему и спросил:
– Вы чиво так вот стоите? Вы што – сродство какое тем, хто тут проживал?
Я вырос здесь, вот на этих двух камнях, на этой траве, – ответил Колчедан.
И Филька Левый поворот прямо отшатнулся от этого его признания.
– Дак, выходит, ты и есть художник, што с моим Василем за одной партой находился?
– Выходит… – так, кажется, ответил Колчедан. А, быть может, подумал так ответить. Помнится, совершенно точно, он тогда именно в те мгновения счастливо решил восстановить дом, сделать из этих руин мастерсткую, чтобы работать и любить здесь же среди холстов и красок Светлану. И теперь всякий раз, приезжая сюда после долгих или, как в этот раз, совсем коротких отлучек, Колчедан мысленно здоровается с домом:
«Привет, родимый! Если бы ты знал, как мне памятны твои больные руины. Говорят, ты упал в день смерти моей матушки. Выходит, для нее, ради нее ты стоял, а не ради меня? Ты прежний стоял для матушки. Пустой, из последних сил крепив¬шийся, пока матушка была жива, пока она жила вдали от тебя в ином, более крепком, более молодом доме. А теперь, подня¬тый моими руками, ты стоишь ради меня. Знай же – ты место, где и хотел бы умереть!»
– С какой стати? – тревожно спросила, подошедшая к Колче¬дану Светлана.
– Что с какой стати? – насторожился он.
– С какой стати ты собираешься умирать? – прямо и резко прозвучал вопрос.
– С чего ты вдруг решила, что собираюсь? – деланно рассмеялся он.
–Ладно тебе! Я прочла твою мысль, – хмуро ответила Светлана. – Знай, что мне это удается теперь все чаще. Чем сильнее люб¬лю тебя, тем чаще и легче мне это удается…
– Прости, но мне от этого твоего откровения как-то не по себе стало, –невольно признался он.
– Не бойся меня. Успокойся, – медленно сказала Светлана. – Послушай лучше, как сверчки гудят. Просто оглушают, негодни¬ки.
Светлане удалось отвлечь Колчедана от только что посетив¬шего его состояния:
– Это не сверчки, не кузнечики, дорогая. Зто миллион жи¬вых маленьких розовых и золотых гитар. Когда я слушаю эту их музыку и при том рядом ты, мне каиется, мы бессмертны.
– Ты бессмертен, только ты. И это я знаю совершенно точ¬но.
– А ты?
– Я – твой ангел. И это меня устраивает.
– Да, я верю, что ты ангел. У тебя имя такое…
– Какое такое?
– Имя ангела. У ангелов имена из света сотканные…
– Золотой мой! Не Колчедан ты. Ты – самородок. Я люблю тебя, люблю, люблю.
Он хотел было повторить позу «двух черепиц». Светлана лю¬била ее. Они прибегали к ней чаще, чем к другим. Но на этот раз она, лежавшая ничком, едва он развел ей ноги, быстро пе¬ревернулась навзничь.
– Черепашку! – выдохнула заполошно, как будто боялась, что он не согласится.
Черепашка или черепашник – так называют в этих краях мор¬скую ракушку – ту самую, которой усеяны все золотые пляжи мира. В детстве побережные ребятишки играют, подыскивая одинако¬вые по величине, цвету и форме створки и, когда находят кри¬чат: муж и жена, муж и жена… Наверное, отсюда и название позы.
Обыкновенную ее – Колчедан предпочитал более других, потому что Светлана не разводила ног, как то делают многие, другие женщины. Едва только он переступал порог, она своди¬ла бедра. И ему оставалось лишь следить за тем, чтобы ключ не выскользнул из замка. В этом положении она добивалась от него того, чего всегда хотела и без чего не отпускала от себя надолго. В этом положении Колчедан оказывался в полной ее власти.
Не он, она диктовала ему. Не он, а она своей волей приближала, делала неизбежным тот самый момент. Любя¬щая женщина поступает именно так. Добивается этого любой ценой. Мужчина оттягивает наступление таких мгновений. Он хо¬чет дать любимой максимум счастья. А женщина настаивает… Таково единоборство двух начал. Вечная борьба полов, половинок, створок. Черепашка же – тот самый способ, когда Колче¬дан бессилен сопротивляться.
Вот и сейчас, едва она зажглась, затрепетала, зашлась, как следом за нею ее трепетом, ее дыханием проникся и он…
– Рычи, рви меня на куски, терзай меня беспощадно, – с радостью, что своего таки добилась, настаивала Светлана.
– И он делал все так, как и о чем она его просила. Иначе поступить он теперь не мог, потому что вся; власть в эти мгновенья была у нее, в ее сильных, неумолимых чреслах.
Надоели, – гортанно провозгласил Старый Ворон. Он теперь был без перьев. Сидел на вершине Вулкана в черном трико и выглядел вполне юношей – так строен и статен – если бы не клюв: серый, облупившийся. Возможно, потому такой у клюва вид, что Старый Ворон ближе других садится, к дыре, из которой, как преисподней, идет черный густой дым. Ворон дышит им и подкрашивает серые от старости перья свои, рассыпанные вокруг дыры.
Да, эта пара ведет себя просто вызывающе. Давно все из жу¬равлиного рода убрались кто куда. А этих даже гербициды не пугают, – поддакнули вороны помоложе.
Терпение иссякло. Надо их извести. Они все равно не улетят отсюда, поэтому нечего с ними церемониться.
Что же будем делать, как поступим? – вразнобой спрашивали черные птицы.
Заклевать! – гаркнул Старый Ворон.
Заклюем! Заклюем! – проорала стая.
– Я задумал картину.
– Не рассказывай, – спохватилась Светлана. – А то не на¬пишешь.
–Расскажу и непременно напишу. Она уже давно во мне жи¬вет. Это, как дитя во чреве. Выносил, так родишь…
Не хочу слушать, не рассказывай ничего, прошу! – всполошилась Светлана.
– Ну что ты у меня такая суеверная, просто смешно, право-слово, Колчедан потрепал Светлану по щеке.
– Пойдем ужинать, пойдем, – стала его тащить Светлана за руку.
– Нет. Не могу есть. Я начинаю. Слышишь! Я начинаю рабо¬тать. Прошу тебя – зажигай свет, я начинаю.
– Не можешь отложить до утра? – участливо спросила Свет¬лана. Она знала – остановить Урусова невозможно.
– Какой там до утра! Зажигай все лампы, все фонари и са¬дись рядом. Ты говори мне, говори что-нибудь, рассказывай. Ты только не умолкай. Мне, как никогда, понадобится сегодня твоя энергий. Ладно?
Вскоре он уже стоял у полотна – белого, как пустая Вселен¬ная, как Мир до сотворения. И в тот миг, когда на полотне появился первый штрих угольно-черный, Светлана сказала:
«Если ты захочешь меня бросить, если ты вздумаешь уйти, ничего страшного не случится. – Тихий этот голос звучал на всю степь, на всю ночь, которая окутала землю. – Но такое просто невозможно. Меня нельзя бросить. От меня нельзя уйти. Просто уходя, ты уйдешь со мной. Я уйду с тобой…»
Колчедан слышал этот голос, но не слышал слов. Они ему не были нужны. Ему достаточно было только мелодии голоса. Эта мелодия в чистом виде, не расчлененная на слова, вхо¬дила в его сознание и сквозь чуткие руки, чистое зрение художника изливалась на полотно.
« Любовь для нас жизнь. А смерть – это всего лишь венец любви. Не жизни конец, нет. Отнюдь. Таков запас прочности. Выходит, ты можешь влюбиться еще раз. Не волнуйся, я это пе¬реживу спокойно. Я уверена. Абсолютно. Просто потому так уверена, что влюбишься ты опять же в меня. Без меня, приняв¬шую иной облик. Я – как только увижу, что надоеда тебе – вы¬сокая, тощая – так сразу же приму другой облик, превращусь в дивнобедрую красавицу. Ты никогда не сможешь меня покинуть. Я, как платье, буду менять облики, оставаясь с тобой на всем бесконечном пути твоего познания. И никакие вороны нам не помешают. Ведь они так недолго живут в сравнении с тобой. Пусть они каркают, разевая свои поганые клювы. Наши крылья сильнее. За нами не угнаться никаким воронам. Они не смогут нас настичь на своих дырявых грязных перьях…»
Эту последнюю фразу Урусов расслышал, потому что оторвалсл от работы, чтобы перевести дух:
– Знаешь, тут у нас в деревне был когда-то круглый ста¬вок, – заговорил он. – Сейчас его нет. Давно пересох и с землей сравнялся. Он и раньше подсыхал, но не окончательно. И когда открывалось дно, в иле обнажалось множество яиц – утиных, гусиных… Домашняя птица – растяпа. На ходу несет¬ся, где попело. Так вот, эти йца вороны подбирали. Слетались к ставку со всей округи на дармовщинку тухлого поклевать. Мы их из рогаток били нещдно. С тех пор они меня ненавидит. Потому и тебе со мной так нелегко, вороны летают за мной, а поскольку ты всегда, рядом, они и на тебя нацелились… Зеленый горошек моих глаз – лакомство для них… Они хотят сделать так, чтобы я тебя перестал видеть, чтобы я тебя не нашел…
–Довольно! Я не могу больше! Я не хочу, чтобы ты так говорил. Ты устал. Ты очень устал. Ты заговариваешься… Хватит! Не пиши больше. Не хочу – у!
Он бросил кисти и руками, пахнущими солнечными красками, схватил ее за лицо – крепко и нежно. Он смотрел в ее горя¬чие, болевые точки зрачков, боясь слова проронить, дохнуть опасаясь…
Спозаранок проснулась первой она. Колчедан спал, отвер¬нувшись к стене. А прямо перед кроватью, не укрытая просты¬ней – значит готова –стояла картина. Стояла она – Светлана. А на нее смотрит сквозь воду, смотрит из воды на берег дель¬фин. У него смеющееся лицо… И глаза. Самое главное – глаза. Их надо было сделать так, чтобы это были не просто глаза дельфина, а чтобы это были глаза моря. Это не дельфин толь¬ко глядит на женщину, остановившуюся у воды. Это Вода гля¬дит на Сушу.
Светлане захотелось горячего. Она поднялась и, покачива¬ясь от потрясения, поставила чайник на газ. Вернулась к картине и снова позабыла о времени. А чайник уже кипел. Зву¬чание воды напоминало далекие крики в степи среди ночи; крики заблудившегося в ненастье человека, отчаявшегося в дожде, тумане или метели, обессиливающегося, замерзающего…
Эти крики и разбудили Колчедана.
– Ну, как?– сонным голосом тут же поинтересовался он.
– Я не знаю! Я не могу ничего сказать, – дрожащим голосом призналась Светлана. – Я за тебя боюсь! То, что делаешь ты, не в человеческих силах…
– Давай скорее чаю и пирожков. Я очень голоден. Я сей¬час же умру, слышишь, если ты не накормишь меня немедленно. – Он, говоря это, и далее всякое такое, всё повышал и повышал голос. Он почти кричал. И этот его голос, это его счастли¬вое безумие гипнотизировало ее. И она вместо того, чтобы выполнять приказание повелителя, послушалась сердца своего. Забыв обо всем на свете, она шла к своему мужу и собрату по вечности, она упадала в него, как подкошенный стебель к ногам косца, она пахла молодым соком жизни, она щекотала ему кожу своими соцветиями, она горчила у него на губах, она прирас¬тала к нему, словно верба к почве, она пила его кровь и ме¬шала ее со своею. Она давно позабыла о себе, будто ее самой никогда не существовало на свете, а был только он, а при нем она – его часть, его орган…
Чем дольше, тем короче… Чем быстрее, тем дольше. Чем короче, тем чаще… Слова, слова, слова… Даже, если гово¬рятся наобум, несут в себе некую информацию. Слова – это не просто обозначения, символы. Возникшие в любой последователь¬ности, они всегда несут некий смысл. И это хорошо. Отлично. То, что надо. Они лучше цифр, потому что их нельзя нанизы¬вать одно за другим машинально: два, три… девяносто восемь, девяносто девять… семьсот четыре, семьсот пять, семьсот де¬сять… Правда, если вести обратный счет – это отвлекает… Но все-таки лучше слов ничто так не помогает задержать разрядку, продлить, растянуть сладкие минуты предощущения, а затем за¬медлить подъем, а в последний момент побалансировать на самом гребне, который все равно сбросит с захватывающей дух высоты в оглушающе-слепящий круговорот оргазма.
Насыщенная, даже пресыщенная так, как давно уже не бывало, Светлана тянула время, растягивала, разматывала эту ариаднину нить наслаждения не ради только собственной ра¬дости. Ей хотелось, чтобы он – её любимый – снова испытал свой опустошительный, исчерпывающий восторг. Всегда он пере¬держивает. Ради нее приказывает себе устоять, превозмочь пер¬вые накаты сладкой слабости, если ему это удавалось сразу, то потом нежнейшая эта, по-юношески скоропалительная вспышка плотского восторга уходила: то ли обиженная, то ли присты¬женная – или испуганная столь непреклонным к себе обращением… Она уходила, чтобы помучить виновника долгим своим отсутст¬вием, медленным возвращением…
За время мытарств ее по сферам его души и плоти, Светлана успевала несколько раз упасть и подняться, умереть и воскреснуть…
Колчедан задышал как-то иначе, горячие капли пота скати¬лись с его виска, обожгли Светлане веки. Она попыталась раз¬глядеть заслезившимся взором его глаза. Они подернулись тума¬ном.
–Кажется, да! – всхлипнуло в ней радостное. – Сейчас и он … прольется.
Еще одно подтверждение приближающегося момента она ощути¬ла там, где шла глубокая и неутомимая работа двух начал, чтобы дать ему побольше места, она раздвинулась, как только по¬зволили ей натруженные чресла. И тотчас же старателю снова стало тесно, так быстро и благодарно раздался он. Он проник еще глубже. Так, что его напряженно сморщенная катомка стала ударяться в перемычку, называемую в просторечии просак. Катомку, заливало сбитым в ароматное желе коктейлем соития. Затем она прилипла к измумученным внешним лепесткам и в конце концов слегка даже погрузилась в изнемогающий от беспрерывных сокращений, разгоряченный зев.
–Еще! Еще! Еще! – требовала Светлана из последних сил, от¬ражая удар его основания в свой пах, вибрируя уже совершенно онемевшими ягодицами, расплющенными под тяжестью его все на¬растающей ярости освобождения. Торс ее вздымался, потому что маленькое сердечко рвалось, словно птичка из клетки. Пресс горел, воспламененный волосатым партнером. Сосцы ее и соски его соприкасались. Дыхание рот в рот, сталкивание язы¬ков. Полное непонимание где чей…
– Да! – сказал он почти спокойно, даже как-то обыденно. И повторил, – Да, да, да-а-а…
И она впилась ему в бицепс иссосанными губами и укусила слегка, потом сильнее, шепча себе самой:
– Осторожно, осторожненько…
Ей не хотелось оставлять синяков. Лето, рукава у него ко¬роткие. Неловко будет ходить с такими отметинами, хотя он и назы¬вает их медалями любви.
Вот уже остановился. У него нет никаких сил двигаться. Он просто стоит, а движение, заданное им, продолжает она. И понесет она этот крест до тех пор, пока не почувствует: «Всё у него всё… еще один, два, три … толчка и все!»
Урусов роняет голову на подушку рядом с ее головой. Он дышит, как только что откачанный утопленник. Подушка стано¬вится мокрой – ткань вобрала его пот любви.
– Не покидай меня сразу, – напоминает Светлана.
– И он ждет. Он знает, что нельзя уйти сразу. Возникшая на его месте пустота так непереносима для нее – его любимой.
Потом встало солнце и появился Батый. Он приехал на серой «Волге». И рассмешил Колчедана просьбой составить ему компа¬нию – на подводной охоте. Геннадий Францевич вытащил из багаж¬ника импортное подводное ружье. Разговор был на улице. И яркое оружие сразу же со своей скамьи заприметил Василий. А посколь¬ку считал, что всякое оружие, появляющееся на его горизонте, должно оказаться в его руках, Василий немедленно поднялся и в развалку двинулся к Батыю и Колчедану. Вот он уже тянется к ружью. Батый вопросительно глянул на Колчедана. Тот взглядом сказал, что опасаться нечего. И гость на Васькино «Стреляет?» благожелательно кивнул «Да».
– Как? – осмелел Васька.
И вот он уже держит ружье в руках. Вот уже наводит его на ворота своего дома. Раздается легкий щелчок – так срабо¬тала тугая пружина – короткая металлическая стрела впивается в дерево ворот. Более всего Ваське понравилось то, что стре¬ла оказалась привязанной к ружью. Это значило – на радость стрелку – мальчишки, его беспощадные враги, никогда не смо¬гут утащить такую стрелу. Но радуется Васька недолго. Батый ловко вызволяет свою игрушку из рук дурачка и прячет ее в машину. Васька огорченно сопит и отходит к своей скамье.
– Вижу, настроение у тебя, Урусов, – просто завидки берут! Видать, работается в охотку, – продолжает владеть инициати¬вой Батый.
Его палевые, словно выцветшая, сгоревшая в засухе степь, глаза растерянно глядят на Колчедана.
Тот удовлетворенно хмыкает и не выдерживает:
– Пойдем, покажу кое-что, – приглашает Батыя в мастерскую. Тот с порога видит полотно и тут же у порога картинно каменеет. Он молчит, правда, недолго. Но и говорит искренне. Это художник сам чует и по реакции Светланы видит. Батый просто поражен. Этого он, конечно же, от Урусова не ожидал при всем своем отношении к этому несомненно талантливому художнику.
– Ну, знаешь, старик, продрало меня до печонок! – наконец изъяснился Батый. – И тут его понесло, проснулся в нем ру¬ководитель, без пяти минут академик и прочее такое. – Назови ее, знаешь как? – на мгновенье он задумался, – назови ее «Обнаженная». Да, так и назови! Не бог весть как оригинально, зато вполне в классическом духе. Очень рад за тебя! Се¬годня, когда конформизм, словно ржавчина, съедает порой круп¬нейшие таланты, ты оказался не уязвим. Ты на правильном пути.
Какое органическое сочетание традиции и новаторства. Все! Баста! Решено. Даем тебе Заслуженного. Вне очереди. Пускай иные подождут. Тебе ждать некогда. Тебе надо идти дальше. Сейчас Заслуженного, через пару-тройку лет Народного. А? – Батый сверкал очами, жмурился. Лицо его разгорелось…
– Спасибо, Геннадий Францевич! – ответил наконец Колче¬дан. – Но я уже назвал эту вещь.
– Назвал? – не удержалась Светлана.
– Ну-ка, ну-ка! – зачастил, не сводящий с картины взгляд, Батый.
– Зеркало! Так я назвал картину. Надеюсь, понятно почему? – Колчедан при этом посмотрел на Светлану.
– Да. Великолепно! Только так. Какой символ, черт возьми! – размахивал руками Батый. – Женщина, глядящаяся в воду, видит дельфина, а тот, высунувшийся из моря, видит женщину. Они видят друг друга как бы сквозь время миллионнодетней эволю¬ции… Да! Виля! Ты, и вправду, герой… – Батый перевел дыхание. Похоже, он давно и так интенсивно никого не хвалил.
В это время с улицы донесся шум еще одного мотора. Урусов выглянул и увидел жену. Арина выбиралась из синей «Лады», растерзанно оглядывалась.
Ты придешь в красивом платье,
Как бывало, как тогда, –
вспомнились и Колчедану строки светланиного поэта. Он удрученно поглядел на неё. Та стояла, словно вкопанная, не сводила полного ненависти взгляда с Валентина, который с видом праведника, человека, сотворившего благое дело, деловито похаживал у своей машины и, кажется даже, насвистывал модный мотивчик.
–Батый все понял. Понимающе кивнул Колчедану и ушел в глубь мастерской, мол, я ничего не вижу, ничего знать не желаю. У меня совсем иные заботы…
Светлана неторопливо вышла и, не гляди ни на кого, пошла, не оборачиваясь, степь. Кинувшийся было за ней Валентин, вдруг остановился под взглядом Светланы, словно ошпаренный. И тут же понуро вернулся и сел рядом с Василием у забора.
– Зачем ты приехала? – устало спросил Колчедан у жены.
– Я долго не верила ему. Я его даже прогнала, – стала оправдываться Арина. – В горле ее уже кипели слезы, и Кол¬чедан готов был сам разрыдаться. – А потом… Короче, я здесь и теперь ничего не поделаешь…
– Арина, дорогая! Это ведь бессмысленно. Ты меня понима¬ешь?
– Да. Но я по дороге сюда думала, что эта женщина натур¬щица и только. Я допускала, что у тебя с нею эпизод, не больше… А теперь я вижу, что… Но как мне быть? Я ведь не чужая тебе. У нас ведь ребенок. Наша дочь. Посмотри на неё!
И Колчедан видит её. Малышка стоит около Васьки-дурачка. С любопытством уставилась на него. Отец, что? Отца она видела вчера. А такого смешного человека, как Васька, нигде больше нет.
А Васька рад многолюдью. Стреляет из лука в стекла синей «Лады». Стрелы, гудя пластиковым оперением, звучно присасы¬ваются. Васька ржет, показывая желтые зубы, а деревенские ребятишки уже научают новенькую дразнилке про палубу, матро¬сов и папиросы…» Между тем Валентин успевает окончательно потерять свой лоск. Даже кремовый итальянский костюм как-то потускнел на нем, словно потом пропитался.
Валентин мечется вдоль заросшего плющем забора, раздражая Филькиного петуха, а значит и самого Фильку. Вдруг Валентина прорывает:
– Совести совсем нет у людей. Не водится тут совесть. Совсем обнаглели, оборзели вконец! – и, тыча в Колчедана пальцем, – уже во все горло кричит. – Погладите на этого типа! Видите – пустыми глазами смотрит на жену законную, на дочурку. Изображает из себя олицетворение невинности.
Колчедан резко срывается и, задыхаясь от злости, цедит сквозь зубы:
– Да уймитесь Вы, наконец!
Валентин оглядывается, ища поддержку. И находит ее неожи¬данно для себя в лице Фильки. Находит и смелеет.Осмелев, воровато говорит:
– Да ты знаешь, художник-расхудожник, что я хотел… Что я могу. – Но, видя, что Колчедан его не слышит и не ви¬дит, что он по-прежнему мирно говорит с женой, подбегает к художнику сзади, намереваясь ударить. В это время Васька от¬пускает тетиву и стрела с противным чмоком впивается Колчедану в лоб. Валентин остолбеневает. И слышит как рядом кто-то ему тихонько говорит:
– А это я вам сообчил, гражданин хороший. Гляжу, значит, что он ее голаю рисует…
– Прямо на улице? – ужаснулся Валентин.
– Боже збавь, у доме рисовал, – успокаивает Филька. – Так вот, вижу и смекаю – не свою бабу рисует. Свою голяком на стенку не вешают. Просто она при нем, да не его. Тогда я и забрался у дом этот, когда они на море укатились, и с ея пачпорта ваш обчий адрес и списал…
– Спасибо вам! Удружили, век не забуду, – едва не выругав¬шись, ответствовал Валентин.
– Чиво спасибо. Не надо! За спасибо не отделаешься, – недовольно забормотал Филька.
– Чего же ты хочешь?
– Вышлите яво отсель, – Филька заплакал даже. – Не могу я на все это его художество смотреть. Хочь вешайся, когда я вижу его возле моего Василя…
– Это невозможно, старик! – раздраженно отвечает Вален¬тин.
– Но ты же в начальстьах, вижу, ходишь! Чего тебе стоит, а?
– Не те времена, нет! – вздыхает Валентин. Теперь не так, как было когда-то, теперь каждый, что хочет, творит. Полная свобода совести наступила. Понял?
– Вот вам и получите, – окрысился Филька. – Выпустили на свободу совесть, теперь попробуйте, споймайте ее.
Валентин держался из последних сил. Затянувшийся неожи¬данно для него мирный диалог между Ариной и Колчеданом окон¬чательно его выбил из рамок приличия. Он полагал, что Ари¬на раскричится, расплачется, кинется на Светлану с кулаками, а он оградит Светлану от сварливой жены художника, успокоит, приголубит и отвезет домой. Ан нет. Все не так, как пред¬полагал. Все иначе. Светлана просто-напросто ушла и все тут. Поехать за ней в степь? По пересеченке? Еще на гвоздь на¬порешься. Возись потом со скатом. Запаски нет. Стравила, некогда заняться. Да и не до того было, как получил это письмо о том, что его Светлану какой-то тип голой рисует…
Краем зрения Валентин увидел, что Василий снова нещадно расстреливает его «Ладу» из своего дурацкого лука. И уже, не помня себя, Валентин кидается к Ваське, выхватывает у него его игрушку и, ослепленный солнцем и злостью рвет тети¬ву. Васька потрясение глядит на брошенный в палисадник лук, потом раздражается бранчживым негодованием. Филька пытается успокоить сына. Требует, чтобы Валентин заплатил за игрушку, она ведь гроши какие-никакие, а все же стоит. Валентин, усты¬дившись этого своего порыва, выгребает из карманов мелочь, ссыпает ее в заскорузлую пригоршнь Фильки. Васька вроде успо¬коился, однако нет-нет да и покосится на Валентина налитым темной силой глазом.
– Тебе надо уехать, Арина. Я сейчас ничего не могу тебе обменить. Мне, пойми, сейчас просто это не по силам. Заби¬рай ребенка и – домой. Только не с этим, не с Валентином. Тебя отвезет Батый. Он здесь. Приехал меня уговаривать. Я его поприжал. Он и прикатил… Я ему сейчас отдам все, ради чего он прикатил, и он тебя повезет. А потом я появлюсь, и мы все обсудим. Ладно? Хорошо? Прости меня и пойми…
Сказав так. Колчедан ушел в мастерскую. Там на него вопросительно уставился порядком взбудораженный Батый.
– Зиаю Ганнадий Францевич, чего ты прикатил ко мне. Сей¬час я тебе отдам те бумаги. – Колчедан потерянно замер посре¬ди мастерской, вспоминая:, где же могут находиться те, ком¬прометирующие Батыя, заявления.
Между тем Батый, униженно осклабившись, благодарил Колче¬дана:
– Я тебе, Виля, никогда этого не забуду. Ты, только ты будешь моим преемником. Ты человек благородства. Ты сумел понять старика. Мне сейчас и вовсе ни к чему такая огласка. Грешен. Да! Занесло. Жадность обуяла. Но ведь и заслуги у меня есть. Я ведь и фронта прешел, и награды инею. Как же
мне в таком позоре финишировать? Знаешь, сколько ночей не спал, знаешь, сколько слеэ в подушку пустил?.. Я вот-вот академика получаю. Одно твое слово и мне хана. Понимаешь? Но ведь ты художник. Ты большой художник. Ты в силу своего величия не можешь меня убить. – Он еще что-то такое нес, задыхаясь в ожидании близкой благополучной развязки. А Кол¬чедан искал и, наконец, нашел эти несколько заявлений. И преж¬де, чем протянуть их Батыю, сказал:
–Геннадий Францевич! Прошу Вас, никого из этих ребят не притесняй. А лучше всего подойти к каждому и повиниться. Так лучше будет. Можешь даже собрать их всех вместе и попро¬сить прощения. Уверен, это лучше всего. Сделай так. Они те¬бя возлюбят, они за тебя – такого – и в огонь, и в воду пой¬дут. Обязательно, слышишь, – говорил Колчедан так, будто не надеялся больше увидеться с Батыем. – Сделаешь?
Тот согласно кивнул головой. Обещая всей своей понурой фигурой сделать и поступить именно так. Затем у него снова прорезался голос:
– Безотлагательно, Виля! Будь благонадежен.
– А не сделаешь, не исключено, что снова, кто-то вспомнит обо всем этом, и снова соберет на тебя досье… И заг¬ремишь ты в тартарары. Понимаешь?
Колчедан отдал Батыю бумажки. И совсем уже другим тоном попросил:
– Прихвати, пожалуйста, моих – жену и ребёнка. Вишь, какая катавасия получилась. Сам не знаю, как выбираться из нее. Состояние, хоть в петлю, хоть волком вой…
Батый согласно кивал большой круглой седой головой. Си¬лы, кажется, окончательно оставили его. Он вынужден был понуро опуститься на табурет. Он остался возле картины наби¬раться от нее энергии, а Колчедан решил выйти, чтобы догово¬рить с женой.
К этому моменту, улучив миг, Васька, видя, что обладатель диковинного оружие не показывается, подошел к «Волге», вы¬тащил из нее подводное ружье и, поудобнее умостившись на своей[ скамье, решил посчитаться с обидчиком, испортившим пода¬рок Колчедана – лук со стрелами-присосками. Теперь у Васьки в руках иное оружие, более надежное, с привязанной стрелой. Сейчас он отплатит своему обидчику как положено. Васька спус¬тил курок как раз в тот момент, когда из мастерской, перекры¬вая стоящего возле крыльца Валентина, вышел Колчедан. Стре¬ла, летевшая Валентину в грудь, угодила Колчедану в висок…
Светлана прибежала из степи, когда к мастерской подкати¬ла милицейская машина, а затем и «скорая помощь». Именно по этим машинам Светлана догадалась о несчастье, едва увидела их, спускающихся с горизонта. И сейчас, слушая, как опраши¬вает всех присутствующих молодой следователь, видя, как его помощники производит необходимые замеры на месте преступле¬ния, слыша горький плач Арины и шумное сопение Батыя, Свет¬лана вдруг вскочила, говоря не своим голосом:
–Зачем я ушла отсюда, – причитала, сидя на корточках у распростертого в пыли художника, Светлана. – Не надо было мне уходить. Зачем я тебя оставила с ними?!
Врач, не нашедший пульса. Поросил тишина и приложился фонендоскопом к сердцу.
–Все вы здесь хотели ему зла. Все, все, все. Это не он – не унималась Светлана – не этот несчастный убил, – указала на плачущего дурачка, испуганно отшатываю¬щегося от людей в белых халатах.– Вы все! Вы это сделали. Зачем? Вы разве не понимаете, кого мы только что потеряли!
–Быстро, в машину! – крикнул врач.–
–Что, что?! – чуть ли не хором откликнулись все.
–Я слышу сердце! – ответил врач.
Часть четвертая
ЛАФА
Любовь, что шлёт рабов и пленных
на крыльях в третий круг*
с земных высот.
Франческо Петрарка
третий круг (третье небо)– царство Венеры, богини любви
Осенью пополз этот паршивый слух. И Урусов как бы воспрянул творчески. Закончил несколько вещей, начатых в разное время и растыканных по углам мастерской. Но самое главное– он завершил портрет… Её – Леры – портрет. Задуманный и творимый без единого сеанса. Она ни минуты не позировала. Всё было сделано пол памяти. Так Урусов давно не работал. А скорее всего никогда он так не вкалывал. Его вдохновляла надежда. Едва она появилась, как жизнь Урусова вновь обрела смысл. И озарилась, как лицо на портрете, светом радуги, бьющей от земли в небо. Такое он видел однажды. Дома. Когда ещё жива была мать. Он часто ездил в деревню. Жадно писал этюды. Зелёноглазым коршуном кружа по степи и холмам, он иссушал себя за несколько дненй так, будто месячной голодовкой. Он хватал краски жизни, как некогда алчно срывал разноцветные тюльпаны на холмах окрест. Охапкам тащил их домой, и рисовал эти цветы. Цветов в доме всегда было много – не продохнёшь. У матери от них болела голова. Но она никогда не запрещала сыну приносить их, ни намеком не давала понять, что у неё мигрень от густого цветочного лджуха. Только потом, когда Велимир вырос, призналась… Цветы рисовал, а портрет материнский так и не написал, спохватился однажды Урусов, кинулся в длеревню. Ворвался во двор, выхватил мать из хаты, усадил среди подсолнухов июня и написал маслом… Да! Это был хорший портрет. Но единственный из по-настоящему хороших. Теперь вот ещё один: Леры.
Лера – так называет Урусов эту женщину про себя. Никогда в слух не произносил этого имени. Даже наедине с собой, даже когда писал её продолговатое, словно зёрнышко смуглое лицо, озарённое нимбом земли, этой аурой света… писал в надежде, что теперь эта женщина заметит, наконец, его… Ощутит, как его тянет к ней. Однажды остановится, обернётся, увидит его и спросит: «Неужели вы меня любите, Виля?»
Слух пополз гнусный. Урусову бы постыдиться своих вожделений, а он вдохновился, создал такой портрет, да и другого всякого по мелочи натворил немало. Одна из них – «Корни пустыни».
Над степью – пустой и выжженной августовской, какой-то даже сиреневой – висит солнце. А на переднем плане крупно то ли олбрыв, то ли берег… не важно.Короче срез почвы и густо-густо коррни: то мощныве, – многолетных растений, то, словно волосинки, тонкие… Глубоко-глубоко спускаются в землю.
Или крошечный – в две ладони – натюрморт: яблоко в муравейнике. Удивтельно дело. Оставил на нескольк сачов два яблока на муравейнике. Одно они вдрызг растащили. А второе угрызать принялись. Картинка – глаз не оторвать.
Пришёл как-то этот… Урусов не любит вспомнать о нём. Альберт. Припёрся в мастерскую. Привет, мол, привет, давно мы с тобой не пили… Урусов принялся вспоминать: пил с ним или нгет. Но так и не припомнил такого случая. Но уточнять не стал, а только поинтересолвался: каким ветром занесло гостя.
А тот ответил не сразу. Он просто офонарел от портрета. Немо пялится на холст. Никак не может спичкой чиркнуть, чтобы закурить. Тогда же Урусмов и понял, что привело Альберта. Значит, слухи о портрете и до него дошли. Не успел показать портрет кое-кому, как молва докатилась до любовника. Именно молва. Слухи же идут о Батые – муже Леры.Будто он перестал быть мужчиной. Всё! Кончился раз и навсегда. А ведь не такой уж и возраст у него, чтобы… Хотя, у каждого свой час. Для Батыя он, выходит, пробил.Что тут поделаешь!
Ясно, пришёл Альберт на Леру посмотреть. Ну и лицо его при этом у него было! Мешки под осоловелыми глазками набрякли… Урусов тогда ещё подумал, спивается поэт Полуфет. Гость же встряхнул седеющей живолписной шевелюрпой, закурил и заявил впослне солмысленно: «Я у тебя эту женщину забираю! Почём ценишь? – И не дав ъхудожнику рта олткрыть, сообщилд в тоне «между прочим» – На днях получил «сигнал». Через месяц возьму остатки гонорара, расчитаемся…» И принлся снимать портрет со стены.
–Да ты чего? – рассмеялся Велимир.
Забрыл портрет им водворил его на местьо – Видишщь, рамы нет. В этой он не смотрится. Я одел его в какую пришлось… пока. Лере ннадобно другое оюбрамление. – у него таки вырвалось это имя. Он смутился. Полуфет это смущение замиетил, расценил как надо.
–Да, женщина обалденная, не правда ли? Неужели по памяти сделал?
Урусов занервничал сильнее. Ведь знает же, всё знает, что и как, У неё, небось, и спросил уже не раз, да с пристрастием. Знает, что непереступала нога этой женщины порога мастерской. И всё — таки проверяет. Её! Имеет, выходит, он право на это. Она ему это право и дала, кто же ещё? Ну, нет! Сейчас ты у меня покрутишься, как вьюн на сковородке.
–Почему это по памяти?
Альберт, рассматривающий в этот моменнт натюрморт, резко обернулся, уставился в упор. Всопалённые цвета солёных оливок глаза сверлили художника. Потом, растянув одну сторону рта в недоверчивой улыке, Полуфет смятенно ткнул Урусова в рёбра слабым кулаком.– Зхаливаешь?! Я ведь знаю, что писано по памяти. Ты у нас известный по этой части спец.
Урусов смотрел на гостя с превосходством держателя акций. Это ему позволял делать и ситуация и рост – поэто был на голову ниже.
Много сидишь, мсало ходишь,– сказал Урусов. – Этот гиблый образ жизни приведёт и тебя, подобно Батыя, к большим неприятностям. – И по старинной мальчишеской примете не захотел остатьсчя в долгу за тычок в рёбра, схватил Альберта за ремень, дёрнул к себе и рассмеялся снова,– толстенешь, как дедушка Крылов, но тот хоть басни писал…
Альберт заправил под ремень выбившуюся рубаху. Видно было, как гость заволновался. Нет– возхревновал. И Урусову стало джаль поэта. И он ответил, но снова не так, как хотелось бы Альберту.
–Портрет сей не продаёьтся. Я его даже вфыставлять не буду.
Альберт просто ошалел от нахлынувших подозрений. Ненужели была? Неужели обманывает? Приходила, позировала… Что в этом такого? Но почему скрыла, скрывает?
–Чудак! – воскликнул Алдьберт,– Я тебе никаких денег не пожалею. Хочешь, – сорвавшимся голосом продолжал он,– тысячу отдам? Полторы? или две даже! Ты нуждаешься. Я знаю. У тебя мало покупают… А?
Упрусов отрицательно покачал головой. Снял портрет со стены и поставил лицом в угол.
–Зачем убрал? – страстно и с горечью, словно во хмелю, спросил Полуфет.
–Незачем!– хмуро отвечал художник.
А когда гость хотел сам вернуть портрет на стену, заступил енму путь–Не скачиЮ, брат. Пришёл в гости, сиди и жди. Сейчас чай будем пить.
–Какой чай! Пойдём лучше в «Нишу», чего покрепче примем.
–Ну, вот и топай. У тебя есть и повод, и стимул. Я спозаранок водки не пью.
«Значит, всё правда насчёт Альберта! Значит, он и в самом деле её любовник, – уныло рассудил Урусов. Но не разозлился, не расстроился даже. Быть может, и в самолми деле пойти да напиться?! Баьтыя нет! Да здравствует Альберт!»
В глазах на миг потемнело. Высокая, с задымленным потолкам комната, заставленная холстами, подрамниками, картинами, багетом, ящиками, заваленная тубами и тюбиками, нечищенными палитрами и прочим хламом, который и превращает мастерскеую художника в таинственнцую келью волшебника, где творится алхимия искусства, быть может, самого языческого из всех иных, быть может более яркого, чем сама жизнь, в которой так светло и прусто, когда ты никому не нужен.
К узкому смуглому лику женщины подошла широкая серебристая, создающая ощущение глубины рама.
Прознал о портрете и Батый. Позвонил, испрашивал позволения прийти.
Урусов не отказал. Но оттянул неизбежное на неопределённый срок, сославшись на то, чтол вещь ещё не закончена. На что Батый озабочено воскликнул: «Ты же смотри, не залижи!Знаю тебя, станешь улучшать, пока не испортишь?!»
И что я такого испортил, зализал на его памяти?! – раздраженнол подумал Урусов и положил трубку.
Полуфет же зачастил. В отлоичие от первого своего визита портрета не требовал, а только рассматривал его, не говоря ни слова.
В очередной приход поэта Велимир вдруг почувствовал, что задыхается. Ясно было, что дискомфорт ему обенспечивает назойливый гость. Художник даже ошщутил, как от подчёркнуто нейтрального визитёра веет чем-то одуряюще-горьким, словно дым – обволакивающим. Не выдержав томления, Урусов согласился выйти с Альбертом, чтобы поскорее освободить местерскую от присутствия последнего. Альберт тут же позвонил, перекинулся с кем-то короткими ничего не значащими для Урусова фразами.
Устроившись за двухменстным столиком под экзотическим растением вс большой, выбивающейся из почвы цветочника луковицей. Молча ждали официанта, а Полуфет при этом косил по ресторации воспалёнными оливковыми зенками, явно кого-то дожидался и не хотел прозевать.
–Имей в виду,– говорил он, красноречиво провожая взглядами собирающихся культурно отдохнуть и поразвлечься женщин,– все эти дамы – любимые, случайные, ошибочные – красивые и те, что из разряда «не привенди бог ещё когда-нибудь!» остаются с тобой навсегда… потому что ты их выбрал. Не важно – на час или на всю жизнь.
– Навсегда? Это как? – облегчённо впервые за вечер в компании Полуфета вздохнул Урусов. Обволакивающего потока, в котором до сих пор барахтался художник, больше не ощущалось.
– Они, поскольку ты их однажды выбрал, уйдут с тобой ТУДА. Они навсегда стали твоими. Представь себе, какой гарем каждый из нас за собой тащит! Это здесь ты можешь от них уйти, сбежать, забыть какую-то, казалось бы начисто. А ТАМ они будут с тобой постоянно, причём со всеми своими претензиями. Слабостями и достоинствами, от которых тоже тошнит… Берегись. Маэстро!
Ничего на это не ответив, Урусов подумал: «если это так, ничего теперь не изменить. Гарем набран – он довольно обширный и нелепый. Одна лишь эта «Ну, как её там?» чего стоит. Да одна ли она такая? – Подумав так, Велимир рассмеялся – себе на удивление – весело. Глянул просветлённо куда-то вдаль, словно бы, и в самом деле, заглянул в запредельное, и стал думать иное: «А ведь я – счастливчик! Неплохие ведь были и у меня женщины! Даже эта «Ну как её там?» любила меня. Навряд ли мне с таким гаремом скучно будет! Наверняка эти женщины из любви ко мне поладят между собой, постараются и со мной обходиться по-божески…»
Отсмеявшись, спросил:
– А что ты всё-таки подразумеваешь под словом ТАМ?
– Уж, во всяком случае, не рай! – ответил Полуфет голосом дешевого демона.
Как раз принесли напитки и какую-то еду.
Альберт расценил просветлённый взгляд и смех Урусова однозначно. Он вообще был невысокого мнения о людях. Считал их за некоторым исключением, существами примитивными, достойными, в лучшем случае, безобидного розыгрыша для их же какой-нибудь пользы. Особенно презрительного мнения поэт держался относительно художников. Увы. Имея для этого не мало оснований: и разговаривать-де не умеют, и пишут малограмотно, и неряхи… И чем талантливее были, тем безнадёжнее они казались ему, потому что большой дар виделся Альберту туго собранным пучком лучей, вподобие солнечных. Пропущенные сквозь линзу характера, они способны были прожечь и кору человеческой души. Но только узкий пучок. Узость! Ничего иного вокруг себя большой дар не признаёт, потому что не знает, потому что не видит, потому что ограничен… Другое дело – гений. Там всё иначе. Гений исключение. Но об этом другой разговор.
–Ну что, маэстро, захотелось таки оглушиться?! – потирая руки, сделав ладони савочком, говорил Альберт.
Разлив по рюмкам горячительное, он поторопил Урусова выпить. Хлопнув сам, побежал по залу, сославшись на неотложный телефонный разговор.
Грызя лиморн, Урусов обратил внимание на то, что рюмка Полуфета осталась нетронутой. Это значило, что он залихватски, словно за ворот залил, проглотил обычную минералку.
Недоуменно хмыкнув, Велимир налил себе ещё. И теперь пил по чуть-чуть, разглядывая публику. Зал заполнялся табачным дымом и чадом косметики. И вскоре в этом шумном душном хаосе, кажется, сразу же вслед за первыми обманчиво вкрадчивыми звуками оркестрика появилась «Ну как её там?» Стоило Велимиру пригубить спиртного, как появляется именнно она. Сколько раз такое бывало в самых разных кабаках. Наважденние, а не женщина. Иногда, как теперь, ему вдруг казалось, что вошла и села в соседнем ряду вовсе не она. Что это обман зрения – плод урусовской мнительности. Давно ведь это было. Так давно, что он даже именни её не помнит.
Зато помнит, как во хмелю клялся ей в вечной любви.А она все спрашивала-переспращивала: неужели правда? И на очередное его уверение то вздыхала, вздымая белую с увядшими сосцами грудь, то подсмеивалась недоверчиво с хрипотцой. Ему уже тогда эта её хрипотца говорила о многом. Но он изо всех сил старался не замечать ни этой вульгарной особенностит голоса, ни хладнокровных шероховатых её рук, ни усталости… У неё было такое усталое тело: сильное и усталое.
То была его случайная женщина. Он увидел её на улице.Она шла, неторопясь. Он увидел, что у неё ладная фигура. Даже под шубой эти её пропорции хорошо угадывались. Он догнал её и, заглянув в лицо, обрадовался, что не старая.
«Ты чего лыбишься?!» – глянула она невесело.
И Урусов, не долго думая, изложил свою просьбу.
«Я вам заплачу. Это недолго. Часа три, не больше…»
И, почти не раздумывая, она согласилась. Пошла за ним в его неряшливую мастерскую. За шторой из мешковины быстро разделась. И потом, разметавшись на такой же мешковине, брошенной на потёртый диван, с любопытстворм глядела на то, как художник рассматривает её, щуря зелёные быстрые глаза, мажет совершенно белый холст разными кистями и разными красками.
Она говорила, что ей интересно, что такого у неё ни разу ещё не было. Единственное, от чего ей немного не по себе – это, конечно, смешно сказать! – ей почему-то жаль белого холста, который художник так испачкал, так ничего на нем и не нарисовав. Ничего Велимиру тогда порядочного не удавалось. Позже он понял почему. Она оказалась сильнее его. Она была женщина, а он – мальчишка. Не худолжник, а так начинающий проказник, эротоман. Такой от неё шел разрушительный ток. Тогда при первой встрече Урусов заторопился. А когда заявил, что сеанс окончен и вынул деньги, чтобы заплатить, она отвернулась лицом к стенке и пробормотала, что хочет спать.
… Крутой изгиб спины и линия бедра, тяжелые шары яго¬диц… Всё это увиделось ему неким подобием берцовой кос¬ти великана, отполированной временем до матовой белизны. Фан¬тастическая эта каритна будоражила. Урусов, не отдавая себе отчета, схватил чистый холст и принялся углем набрасывать эс¬киз. Карандаш крошился. Урусов пытался унять дрожь в пальцах. Погруженный в себя он даже не заметил, что гостья, закинув голову назад, смотрит на него с какой-то пугающей улыбкой. В этом ее оскале, да еще в таком ракурсе было что-то вампирическое. Но вспомнилось и подумалось так потом. Сейчас Урусов с черными от грифеля пальцами сам походил на некоего инфернала.
«Подойди ко мне, детка!» – проворковала натурщица и он увидел, как тело ее покрылось испариной.
«Душно здесь! – виновато пробормотал Урусов. – Сейчас вклю¬чу вентилятор».
«Потом, потом, – она вдруг вскрикнула, славно от боли, и лицо ее стало еще некрасивее. – Я боюсь простуды!»
Урусов бросился к ней. И увидел, как белоснежное ее тело покрывается черными пятнами. В следующее мгновение он поняла следы эти оставляют его пальцы.
«Не горячись, а то сгоришь напрасно», – сипло дыша, бормо¬тала она.
В дыхании ее слышался табачный перегар, но Урусова ничто уже не могло ни отвратить, ни остановить. Почувствовав ее сосцы, он впился в них. Искусная любовница, она свела их вместе… И держала так, пока он ненароком не сделал ей боль¬но.
«Кусаться можно, но не очень сильно!» – откинулась и руки развела.
Он, словно кость, глодал большое тело. Но не испытывал ни нежности, ни сладости, она была горька – ее большая грудь. И он ры¬чал, изнемогая от ее тяжелого тела, как будто неотзывчивого совсем.
«Ты жадный парень!» – произнесла она спокойно.
У него выскакивало сердце. Он хватал воздух ртом, не в состоянии ни отвечать, ни думать.
«Курить бросай! Пить пей, если хочется, а вот курить за¬вязывай… Куда это годится, парень!»
Это ее «парень» раздражало, но не настолько, чтобы как-то реагировать. Урусов открыл холодильник. Оттуда пахнуло клу¬бом холода, пропитанного винными парами. Опять позабыл за¬крыть бутылку.
«Выпьешь? – спросил, не глядя, – хереса…»
«Ты, похоже, тут и живешь?»
«А где мне жить еще?»
«Дома, с женой, детьми…»
«И ты туда же…»
«Мы все туда, откуда вы бежите. Я имею в виду мужиков. Ладно. Не стоит об этом».
Урусов посмотрел на нее в упор.
Она зажмурилась. И ему показалось, что в уголке глаза у нее блеснуло.
Они выпили. После чего натурщица показалась Урусову еще более тяжелой на подъем. Он, как Сизиф, вздымал свой камень еще несколько раз, пока не свалился в полном изнеможении.
Ушла она из мастерской поздно вечером, не спросив ни телефона, не оставив координат Урусову. Она исчезла, чтобы спустя годы являться пьяному художнику в самые неподходящие моменты. Иногда она появлялась не одна, а с ребенком. Таким же, как сама, желтоволосым мальчиком, едва увидев которого Урусов сразу же узнавал: то был он сам, каким себя помнит пяти — шестилетним.
И теперь мальчик и женщина сидели за первым столиком следующего зала. Она – спиной к Урусову, а ребенок – лицом. Мальчишка все время глядел на Урусова издали и что-то беспрерывно говорил ей. Она слегка поводила широко открытыми пле¬чами, но не оборачивалась.
«Зачем она таскает ребенка о собой? – возмутился Урусов. Разве место малышу в злачных местах? В этом шуме, в этой спертой растленной атмосфере? Урусов налил еще и, выпив, вознамерился пойти и объясниться с этой «Ну как ее там?»
– Есть такая музыка, – тут же умиротворенно прошелестел сбоку голос Альберта, – которая звучит, как природа. Вернее – как переходное нечто между музыкой людей и пением природы..
– Сейчас пойду и все ей скажу… – завозился в своем че¬ресчур глубоком и мягком кресле Урусов.
– Сиди, ради Бога! Рано ещё. – Женственно рассмеялся Альберт. И продолжил свою мысль:
– А эта, что тут звучит, – обыкновенная халтура, хотя сре¬ди них, – он ввразительно кивнул в сторону квартета, – есть просто уникум.
– Не слишком ли сильно сказано для лабухов из кабака.
– Не будь слишком высокомерным, Урусов. Провинциальные ка¬баки – почва гениальных музыкантов.
– И поэтов, – съязвил Урусов.
Словно бы не замечая шпильки Альберт продолжал: и ты его оценишь, как только он исполнит соло.
– Кого ты имеешь в виду? – переключился Велимир, вглядываясь сквозь дымку в тот угол, где погрюкивал оркестр.
– Его зовут Штырцбахарь. Видишь, слева худенький еврейчик, скрипач?
– Если он такой гений, какого – сякого тут пропадает?!
– Подрабатывает. Нам повезло. Мы пришли как раз в его дежурство. Оркестр кооперативный. Штырцбахарь является сюда по пятницам. У него в этот день выходной в филармонии. У него брат – карлик. – Всё рассказывал, без какой бы то ни было связи Полуфет.
– Ну и что?
– А то, что этот брат наркоман. То есть ему каждый день нужны немалые дленьги. Ведь ничего у несчастнеого крошки, кроме этой дурманящей радости в жизни больше нет.
– Радости? Ну и ну! Лечить эту крошку надо, спасать, а он ему на наркотики зарабатывает! – Урусов дёрнулся и разбил фужер.
Тут же подбежал официант. У него были морщинистые с перламутровыми ногтями руки. С одной стороны он, с другой Полуфет подхватили Урусова за локти.
– Я не нуждаюсь в поддержке – ни справа, ни слева.– Дернулся и освободился Велемир.
Альберт что-то сказал официанту, Тот исчез. Альберт, усадив Урусова в кресло, стал тихо ему внушать:
– Ты, Урусов, не греми. Тут аудитория…
– Какая аудитория? Я не понимаю: мы в кабаке или на кафедре философии?
– Я-я тебя, – разделительно проворчал Альберт, словно сам был на хорошем взводе, – я тебя пре-дуп-рож-даю, что тут ау-ди-то-ри-я… Сгруппируйся, Урусов не долго оста¬лось ждать…
– А кого или чего мы ждём? Не такой уж я пьяный, а не понимаю тебя, Альберт
– Объясняю. Когда падают (я имею в виду знающих, как это делать, то есть как падать) – группируются…
– Знают что делать? Но слово это имеет и другое значение. С тобою я группироваться не хочу. Я – волк одиночка!
–Подать, падать! – в нос, подвинувшсиь к лицу Уру¬сова вплотную, шептал Альберт.
–Не учи меня чему бы то ни было. Я и без тебя знаю, как… Падал и не раз. Как видишь, живой до сих пор! – И тут же без паузы выдал, – Ну и лучищем от тебя разит, – и оттолкнул поэта.
И тут увидел, что на Альберте лица вот. Лицо с набрякшими глазами, напоминающими черные оливки в масле, исчезло. Урусов видел волосы, уши – желтые, словно галеты, а лица не было. Вместо лица была тень: дым или туман…
– Где, где оно? Куда поделось? – Урусов вскочил, сокрушая теперь высокую бутылку, звеня битым в брызги хрус¬талем.
– Ну, знаешь, – послышался издалека голос Альберта. – Этак-то мы с тобой не договаривались. Такие шуточки мне просто не по карману… – И, видя, что Урусов его не слушается, сменил тон: – Меня тут знают, веди себя потише…
Урусов глянул на оркестр, курчавый скрипач, казалось, заговорщицки подмигивал. Это вдохновляло:
–А меня, значит, не знают! Выходит, ты известная личность, а я ноль.– Урусов встал и закричал:– Граждане, душа болит! – И гулко саданул себя в корстлявую грудь.
Публика обернулась. Желтоволосый мальчик перестал разговаривать. Смотрел на возмутителя с открытым ртом. Но женщина, которая была около него, даже не шелохнулась.
Альберт всплеснул по-бабьи руками. Стал хватать Урусова скользящими, словно намыленными, ладонями:
–Сядь! Что ты?! С чего это она у тебя заболела?!
–А с того,– опустился, утонул в кресле Велимир,– что водкой травлю её, водкой заливаю.
Штырцбахарь по-прежнему подмигивал из-под кудрявой чёлочки. Скрипач солировал. Урусов знал, был уверен, что звучит Паганнини. Но почему-то пояснил Альберту, что звучит паеса Модильяни.
– Не городи чушь! – оборвал его Полуфет. И, видя, что грубость эта обидела художника, улыбнулся и торопливо стал наполнять фужеры рубиновым.
–Душа одета кровью! Слышишь?! – воскликнул Урусов. – Слушай, что тебе говорят, неуч?! Кровь – убежище души. Красные кровяные тельца – носители корпускул души. Посему: какая душа, такая и кровь.
И наоборот. Но ты спросишь меня, как, мол, понимать выражение – душа кровью обливается, что означает: душе плохо. Ведь кровь укрывает душу, обливает её собой. А вот как? Когда душе невмоготу, множится число красных телец, которые усердно укрывают мятущуюся душенку…– Урусов смолк и отодвинул подальше рубиновое вино. Вздохнул, уронил слезу. И понял, что пьян изрядно. – Раньше времени гибнут из нас те, у кого душа молодая, то есть крвовь бурная. Плоть постареет, зарастут салом сосуды, а кровь сильна, играет в страстях. Вот и не выдерживают ветхие оболочки напора жизни, вечности… – Велимир откинулся в кресле, зажмурился и, не поднимая век, трезво и ясно сказал: – Ты не такой. Ты будешь и дальше жиреть и жить… И я не такой. Но у меня другой порок… – сказал и пожалел слов своих сокровенных.
– Напрасно ты хочешь меня обидеть,– отхлебнув из фужера, сладко прижмурившись, отвечал Полуфет. – Меня бредом не оскорбить. Тоже мне теоретик. Сиди тихо, не то я выведу тебя отсюда и сдам городовому. Переночуешь в вытрезвителе… А по тепершним временам это, знаешь чем обернуться может…
– Сукин ты сын! Ведь я ничего такого не боюсь! Меня нельзя ни уволить, ни исключить. Я свободен. Ну, переночую, уплачу штраф… И был таков! А ты пропадёшь.
– С чего пропаду?
– Пропадёшь за то, что поступаешь со мной так. Никого нельзя сдавать. Не думай, что подобное тебе с рук сойдёт. Пускай тебя не уволят, не исключат, зато совесть тебя замучит. Да-да! Ты думаешь, что ты без души и совести. У тебя они порабощены алчностью… Но придёт час и рабы восстанут… И не пощадят алчность твою и тебя заодно.
–Ну чего ты ревёшь, Урусов?! Я же пошутил. Угомонись, не то я уйду! Что ты на самом деле?! Я его пригласил, угощаю, а он меня за моё доброе ещё и поносит.
– Катись! Надоел! – Велимир оттолкнул припадающего к нему Альберта – Уходи!
– Ладно-ладно, – даже растерялся Альберт. Скрипач неистовствовал, малыш что-то рассказывал большой желтоволосой женщине. На пятачке плясали, дышать было нечем. Хотелось Урусову спать.
– Почему? Зачем ты меня прогоняешь? – канючил Альберт, трезво поглядывая на часы и в конец зала.
– На тебе лица снова нет. А я так не могу. Я не могу с безлицыми общаться, не умею. Боюсь. Уйди!
Альберт снова глянул в конец зала. Облегченно вздох¬нул. Махнул кому-то рукой и поднялся.
– Ладно. Я уйду. Уже ушел… Но ты еще пожалеешь об этих словах.
– А я и так уже пожалел о словах. Но не об этих, а о других, которых ты не понял. Эх, ты! А еще поэт…
Урусов сжал голову. В ушах стоял звон крови. Урусов откинулся на мягкий валик кресла и зажмурил¬ся.
Звон ударов, доносящихся от кузницы. Совершенно непередаваемый гомон освобождающегося от снега пространства: клекот и хлип стекающей в балки талой воды, теньканье охмелевшей от испарений синицы, сплошной, едва слышный гул неуловимо для глаза шевелящейся, двинувшейся к свету травы… А деревня среди всего этого простора – крошечная вся оттаявшая, светящаяся огнем капели, оглушенная тишиной и сиянием пречистого неба.
– А звон ударов летит, летит, летит… Словно не металл о металл, не молот о наковальню… А само время отбивает шаг… А кузница с покосившейся крышей, а сумрак внутри нее, пахнущий окалиной и озаряющийся таинственным огнем, раздуваемым мехами, а кузнец в прожженном красно-алыми брызгами Фартуке… – все это сказочно, всё это как бы не людское, а вселенское, словно бы тут жилище времени. Здесь оно куется и еще раскаленное, шипя, выпадает в прох¬ладу беспредельности. И ты возле кузницы не просто любо¬пытный большеглазый, подглядывающий. Ты в начале начал и потому никогда не состаришься и не умрешь, и не обманешь… Разве только что помолодеешь, станешь большим и сильным, как этот кузиец-бородач – владыка счастья. Захочет – позо¬вет тебя. И ты, трепеща, возьмешься за рычаг и станешь поддувать воздух в топку, в огне которой пунцовеют, нака¬ливаются зубья бороны или подкова. У тебя спрашивают: тя¬жело? А ты, изо всех сил нагнетая воздух в топку, вмиг иссякший, соврешь, мол, нет, не тяжело. Врешь, но не об¬манываешь, потому что счастлив, потому что вместе с кузне¬цом – для всех, для всей деревни, которой едва схлынет лишняя вода с земли, протряхнут поля и проселки, идти на посевную.
– Пора и вам, мой хорошие, идти! Дело сделано, пожалуйте, счет…
Урусов открыл глаза и увидел аккуратно причесанного парня в белом пиджаке.
– Это ты мне?
–Вам именно, мой хороший! Платите по счету и всего наилучшего, – оФициант, порекинув через руку салфетку, уныло глядел в никуда.
– Сколько надо? – Урусов смотрел в бумажку и не видел
ничего.
– Девяносто рублей тридцать семь копеек, – ответил парень и кому-то любезно кивнул.
–Ты, если со мнорй разговариваешь, на меня и гляди! – задрожал вдруг Велимир.
И ту же поймал на себе взгляд ребёнка с жёлтыми волосами.
– Почему допускаете в зал несовершеннолетних? – не унимался Урусов.
Девяноста рублей у него не было.
– Вот, бери, что в наличности, остальное, потом! – Положил в протянутую вежливо влажную руку.
– С вас ещё сорок пять рублей тридцать семь копеек, – с лёгкой улыбкой произнес официант.
– Ну, где я тебе возьму ещё? Всё, что было, отдал, – Урусов поднялся, оглядел зал.
Штырцбахарь играл и походил на дьявола.
Урусов выбрался из-за столика, двинулся к оркестру. Скрипач поднял голову и снова паодмигнул Урусову.
– Слушай! Тебя знаю. – сказал ему Велимир, – выручи. Дай полста до завтра, не хватает рассчиаться.
–У меня нет, клянусь! – Штырцбахарь сделал круглые глаза.
– Я художник Урусов. Я – знаменитость…
– Чего же ты, если знаменитость, ходишь в кабак без денег? – ехидно прошипел официант.
– Валя, не язви! – Сказал скрипач. – Отпусти человека. Я потом расчитаюсь.
– Ну, если ты, тогда чего ж,– проворчал официаент и тут же исчез.
– Лева, – крикнули из оркестра. – Давай!
–Иди на место. Я сейчас для тебя буду солировать, – сказал Штырцбахарь.
– Ну, спасибочки, землячок! – поклонился Урусов. – Только я бы на твоем месте не уродовался тут, а повез бы братца на ле¬чение.
Скрипач этих слов не услышал. Он уже начал. Урусов, отбойно махнув рукой, пошел назад и заблудился. Никак не мог разглядеть свой столик, даму с мальчонкой видел, а свой столик снискать не мог.
«Ну, ничего! Сейчас я у пацана спрошу. Уж он-то наверняка помнит, где я сидел. А заодно с нею объяснюсь, зачем она ребенка в кабак притащила…»
Велимир, было, уже двинулся к ним.
– Урусов? Вы что тут поделываете? – Этот оклик не толь¬ко остановил, но и отрезвил художника.
– Лера? – пробормотал он и поднял взгляд и увидел ее в дыму ресторана, словно в нимбе
– Отвечайте! – смеясь во весь лягушачий рот, Лера смот¬рела на него. На ней было все зеленое. Изумрудное мокрого шелка платье, в тон ему босоножки на шпильках, нефритовые серьги, перстень, колье, браслет…
– Что-то не так? – повела бровью Лера.
– Я еще не ответил на первый вопрос, – сказавл Урусов и подумал: «Зачем я так нажрался ? Господи, когда же это кончится?»
– Ах, да!
– Я здесь наслаждаюсь мастерством Штырцбахаря.
– Ага, значит, вы поклонник этого еврея?
– Это мой друг, – горделиво ответил Урусов.
– Ух, какой цвет! – Лера взяла бутылку с бардовым вином и налила себе. Непочатый бокал подвинула Урусову.
– Больше не буду. Душа не принимает, – загородил рукой сердце Урусов.
– Со мной не желаете?
– И с тобой? Хотя, с тобой, пожалуй, что и выпью.
–Это, значит, надо понимать как особое расположение?
– Понимай. Только не хитри со мной. Я ведь знаю, что ты все знаешь, – тихо и внушительно высказался Урусов.
– Не понимаю, – насторожилась Лера.
–Ты знаешь все, – сказал Урусов и зааплодировал скрипачу.
А тот, кланяясь залу, махнул смычком Урусову.
– Видала?! Мы с ним здесь почти каждую пятницу гуля¬ем. У него по пятницам выходной в филармонии. А тут он подрабатывает. За весь этот стол уплатил он. В филармонии платят неважно, а у него семейные обстоятельства.
– Урусов, а вы всем женщинам говорите «ты?»
– Только тем, кто мне дорог.
– Значит?..
– А то ты не знаешь. Ведь все и давно знаешь…
– Да?
– Тогда скажи, что такое счастье? Ты ведь счастлива? Но так ли?
– Не знаю, потому что несчастлива, наверное…
– Ты его хоть любила когда-нибудь?
– Какое тебе до этого дело? – отвела глаза Лера. – Тем более, что у тебя с Батыем всякое было, а сейчас нет никаких отношений.
– Счастье, детка, – это победа! Чувство победы. Я написал вещь, то есть победил, значат, счастлив, я одолел негодяя, избавился от него – победа…
– Что так пристально на меня смотришь, Виля?
– Ты постарела с тех пор, когда вы с Батыем здесь появились.
– Постарела? Фу, какие гадости ты мне говоришь!.. – вспыхнула Лера. Она отхлебнула из Фужера. – Хотя, с тех пор, и правда, много воды утекло… Наверное, ты прав.
– Ты постарела глазами с тех пор, как я тебя впервые увидел и запомнил, – все трезвее и увереннее говорил Уру¬сов.
– Глазами? Это как? Они что, выцвели у меня? – изуми¬лась Лера.
– Нет! Думаю, что не выцвели. И дело не в морщинках. Их, кстати, у тебя почти не видно. Дело во взгляде. Он другой, без…
– Что же ты? Договаривай, – нетерпеливо восклик¬нула Лера.
– Он… Потом. Сейчас не могу, прости… И пойдем от¬сюда. Задыхаюсь тут весь вечер, жду тебя и задыхаюсь…
– Меня тут ждешь? С какой стати? Мы что, условлива¬лись о встрече?
– Нет, не условливались. Я все время, где бы ни был, жду тебя…
Велимир поднялся и, не толкнув стола, выбрался из-за него; не оглядываясь, пошел из зала. Почти уже миновал столик, где сидели женщина и мальчишка. Вдруг остановился около них.
– Ты зачем притащилась сюда, лахудра этакая, с мальчонкой?
Здесь тебе не филармония. Здесь – кабак.
Лера схватила его за руку, что-то говорила, пыталась отвлечь на себя, но Урусов но сводил ястребиного взгляда с поразительно спокойного круглого лица женщииы. Она была неколебима. Запустив под ворот палевого платья пальцы, поправила бретельки лифа.
Ребёнок же вскричал:
Наглец! – А потом еще громче: – Хам!
Осененный Урусов вдруг понял, что перед ним не ребенок, а очень маленький мужчина.
–Извини, брат, накладочка вышла. Сослепу, понимаешь, не доглядел,– наклонился Урусов к миниатюрному кавалеру, – Теперь я знаю, кто ты. Твоя фамилия Штырцбахарь…
Крошка подскочил, словно ужаленный, и мальчишечьим голосом закричал в лицо отшатнувшемуся художнику:
– Акиндин моя фамилия! Русский… Я чистокровный русский!
В другом конце зала скалился в экстазе игры скрипач. Женщина с желтыми волосами ответила тоже:
– Это не я его привела, это он меня сюда привёл.
Урусов схватился за голову и пошел прочь, на какое-то время совершенно позабыв про Леру.
На улице стоял глубокий, полный листопада вечер. По-летнему ещё трепетали звезды, но сверчки звенели уже с прохладцей, как бы поёживаясь.
– Куда теперь, Урусов? – вернула к себе художника Лера.
– Не знаю. Сейчас поймаем такси, отвезу тебя к твоему Батыю…
– О, нет! К Батыю не хочу, – Лера приблизилась и неожиданно поцеловала Урусова в губы. Тот отшатнулся и замер.
– Урусов, я – развратная, да?
– Да. Думаю, что это так.
– Спасибо за еще один комплимент, – тихо сказала Лера и, повысив голос, продолжала: – Если тебе противно, зачем ты стоишь тут рядом? Убирайся!
– Потому что я сам такой. Мне сейчас тошно, а без тебя ещё хуже будет.
– Ах ты, дрянь, – Лера звонко хлопнула Велимира по щеке. – Подонок. С ним по-человечески, а он – ещё и выкобенивается!
– А ты, – Урусов даже всхлипнул. – А ты красивое ядовитое растение.
– Ну, вот и объяснились. С меня хватит. Дернуло же ввязаться в эту историю.
– Ввязаться? Я тебя что, звал? Ты сама подошла, – шарил в карманах Урусов, ища хоть какую-то мелочь, чтобы заплатить за такси.
– Что ты ищешь? – спросила примирительным тоном Лера.
– Денег, чтобы отвезти тебя домой.
Ну, я же сказала, что не хочу к Батыю!
Мне всё одно, куда тебя отправить, хоть к этому – любовнику твоему.
– Полуфету что-ли?! – рассмеялась и пошла прочь от ресторана, сияющего большими окнами, подвывающего вконец измотанной скрипкой. Лера уходила сквером.
Урусов, наконец, нашёл несколько двухкопеечных монет, бросился следом за Лерой
–Вот, можно позво¬нить…
– Кому и зачем? – не оборачиваясь, спросила она, широко шагая, шурша листвой, завалившей тротуар.
– Не оставаться же тебе на улице
– Ещё чего! Разве ты меня не пригласишь и себе?
– Куда я могу тебя пригласить?
– Ну, хотя бы в мастерскую.
–Там полный бадлам!
– Разве я не жена художника? Мне ли привыкать?
– У меня мастерская – одно лишь название. Не думай, что у всех такие, как у твоего Батыя…
– Думать мне больше не о чем! Я хочу к тебе, в твою мастерскую.
–Я, конечно, был бы счастлив, но я не готов теперь, сейчас…
– Ах, пустяки! – Лера капризно положила руку на плечо Урусову. Забудь о материях, представь, что я простая натурщица. Ты меня снял на улице и потащил к себе.
Урусову показалось, что давнюю историю о желтоволосой натурщице каким-то образом знает Лера.
Некоторое время стояли немо, глядя друг на друга.
– Ну что ты замолчал, Виля? – тихо спросила.
– В другой раз, пожалуй, буду рад, а сегодня никак.
–Это уже более чем неприлично. Ты вынуждаешь меня настаивать. Выходит, я набиваюсь. Но я не привыкла отступать и уступать. Хочешь, не хочешь – я приглашаю тебя к себе.
– К Батыю?
– Нет, нет! – Лера погладила его до груди. – Ишь, как испугался. Аж сердце заколотилось. И чего ты его так не не любишь? Боишься тоже? Чего вы все его так не жалуете? Задуете? Таланту?.. У него, и в самом деле, большой талант… Ну, признайся, тебе ничего за это не будет. Каждый из вас хотел бы занять его должность. Ты бы хотел?
– Мне эта должность ни к чему. Я и так удобно устро¬ился. Меня нельзя ни уволить, ни исключить. Я свободный художник, куда хочу, туда и ворочу.
– Ерунда. Свобода – понятие относительное. Как там у классиков? Свобода – это не осознанная необходимость. Ловко я передёрнула этот затвор! А ты говоришь, что я дура. Идём!
– Куда еще?
– В мастерскую.
– Батыя?
– Именно. Он там теперь редко бывает. Я навела порядок. Чисто, уютно и немного скипидаром пахнет. Обожаю этот аромат, хочешь, открою секрет? Я за Батыя пошла из-за духа, который он источал. Я не знала, что это скипидар. Он меня отравил и подчинил. И я сдалась, – Лера снова рассмеялась. – А с женой Батый расстался. Потому что она не выносила скипидарного духа.
Лера вдруг скинула руку. Подчиняясь ее жесту, около остановилась «Волга» с шашками. По дороге Урусова укачало. Он всеми силами боролся с дремотой, не понимая, о чем ему говорит, рассказывает Лера.
– А ты не боишься, что…
– Батый, когда я здесь, не появляется, – оборвала вопрос и толкнула увитую плющом металлическую ка¬литку. И она, солидно гудя, ушла во двор, устланный листопадом. Трёхэтажный дом, полностью отданный исполкомом под мастерские заслуженным художникам, торжественно молчал, мягко посвечивая окнами, за которыми вдохновенно творили бессмертное искусство самые лучшие мастера местной организации. – Но если ты волнуешься, я сейчас позвоню ему, напомню, что я сегодня здесь, и он не придёт.
–Позвони, позвони… Я бы не хотел встречаться с ним по двум причинам: и потому, что он твой муж, и потому, что мой начальник, если над художником вообще возможно какое бы то ни было начало.
Лера вышла из ворот и пошла по улице.
– Куда ты? Ведь автомат на стене дома, – крикнул вослед Урусов. – В конце концов, можно было бы позвонить из мастерской.
– Тот, что на стене, – не работает, – отмахнулась Лера.
Велимир не стал приближаться к ней, отыскавшей автомат метрах в ста от дома, чтобы слышать её разговора. Он уже понимал, зачем Лера звонит, почему он тут. Но не понимапл, почему его все это не радует?! Никак не волнует? Более того, почему вдруг захотелось скрыться. Бросить Леру, испариться, пропасть, аки тать в нощи. Ну же! – подзадоривал он себя. И чувствовал, что-то все-таки держит его на месте, Одиночество? Неужели все-таки оно? А ведь несколько часов назад он твердо знал, что любит Леру, что, скажи ему тогда кто-нибудь – эти несколь¬ко часов назад – Лера будет твоей сегодня же, вечером, причём сама позовет, – он бы не поверил, он бы рассмеялся или заплакал с тоски,
Между тем Лера все говорила и говорила. Причем, резко и раздраженно. В долетевшем до Урусова голосе слышались и упрямство, и ярость. Инстинктивно двинувшись к телефонной будке, он как бы невольно хотел остановить столь неприятный для Батыя разговор, одновременно думая о том, как хорошо, что с этой тяжёлой женщиной его ничто не связывает. Она же, заметив его, махнула рукой, словно отбивалась, прикрыла поплотней дверь и еще некоторое время что-то сильно и внушительно говорила в трубку.
Выйдя, вся разгоряченная, пробормотала: «Мерзавец» и продолжила для Урусова:
– Все! Теперь нам никто не помешает! Пойдем!
Урусов поплёлся следом. А она, остановившись под фонарем, насмешливо спросила:
– Или ты передумал?
– Отнюдь, – откликнулся Урусов.
– По тебе не видно. Другой бы на твоем месте уже бы лапаться полез…
– Другому на моем месте не бывать.
– Это почему же?
– А потому что я на свое место никого не допускаю.
– Это демагогия!
– Не знаю, как называется, но совершенно точно знаю, что я на своем месте никого больше, кроме себя, не потерплю.
– Ладно, пойдем. Теперь, думаю, нам никто уже не помешает, – Лера даже фыркнула. – Самолюбивый какой!
Уже на пороге мастерской – трёхкомнатной квартиры с высокими потолками Лера вдруг сказала:
– Я пригласила тебя, чтобы показать, на что я способна.
– Это обнадёживает, – усмехнулся Урусов.
– Ты сейчас оценишь моё мастерство, – Лера легко рассмеялась, – ах, простите, маэстро, не мастерство, а скром¬ное умение. Если оно окажется достаточным, станешь давать мне уроки. – Последняя фраза была сказана так, что Урусов не понял: вопросительная или повелительная она. – Я ведь тоже немного крашу.
– Ты? Тоже? – Урусов слышал об этом впервые.
– Мы ведь на этой почве и познакомились в свое время с Геннадием Францевичем, – щебетала Лера, мягко остано¬вив порыв Урусова разуться. – Входи, входи! Сам увидишь…
Урусов вошел и из пространной прихожей, загроможден¬ной холстами и рамами, увидел большую комнату с мебелью, как в жилье, а посреди нее крошечный портрет на мольберте.
– Это мой автопортрет. Как ты его находишь? Намного ли он хуже того, что написал ты? – Лера погрозила мизин¬цем: – Проказник! Зачем Альберту сказал, что я приходила позировать? Он чуть не взбесился от ревности.
Урусов подумал: «Говорит о Полуфете, как будто он ее муж, а не Батый. Дразнит? Или сама уже не замечает, что выдает себя с головой такими вот фразами. Не замечает, как далеко зашли ее отношения с этим поэтом. Выходит, слу¬хи не безосновательны! Слухи о Батые. Эх! Геннадий Францевич! Настал и твой черед отдавать долги!»
– Что молчишь? Не интригуй меня! – не выдер¬жала паузы Лера.
– Детские шалости. Совсем неважная работа, – отвел глаза от холстика Урусов.
Лера весело захлопала в ладоши. Она уже сбросила босоножки, была в переднике. На кухне гудел огонь.
– Я поставила чайник. Или ты предпочитаешь что-то другое?
– Я предпочитаю воду из-под крана. Я после пьянки потребляю только сырую воду.
– Ну, славно. Нам больше останется. Второй вопрос: когда приступаем к урокам?
– Хоть сейчас, – ответил он. Выдавил на палитру охры и кадмия, смешал и, не глядя и не раздумывая, стал мазать по холстику то там, то сям.
– Господи! Ты что это вытворяешь? Испортишь ведь!
– Уже испортил, – Урусов свободной рукой обнял подбежавшую к мольберту Леру.
– А мы так не договаривались, – пыталась вывернуть¬ся Лера.
Урусов держал крепко.
– Моцарт давал уроки лишь тем женщинам, в которых был влюблен.
– Не потому ли его отравили? – все не смирялась Лера.
– Может быть, может быть… – говорил Урусов, продол¬жая два дела: мазать холст и удерживать женщину. – Чтобы поправить, надо испортить; чтобы построить, надо разрушить.
– Чтобы поправить, возможно, и надо испортить. Но чтобы построить, вовсе не обязательно ломать… – не согласилась Лера, но уступила его руке. Сама обняла Урусова за талию, шепча:
– Хороший, сильный, самоуверенный.
– Ну, вот! Кажется, что-то прояснилось, – Урусов от¬нял руку от Леры.
– Это я, незнакомая мне, – тихо сказала она.
– Это ты, забытая тобой, – поправил ее Урусов. – Та¬кой ты была, когда вы с Батыем появились тут.
– Зачем? – воскликнула она, и в голосе ее Урусов уло¬вил ноту подлинного отчаяния. – Зачем ты рисуешь меня такую? Теперь я вполне представляю тот портрет.
– Я иную тебя не знаю. – Урусов отошел от мольберта, не зная, куда положить палитру и кисти.
– Ну, хорошо же. Я постараюсь и очень постараюсь, выразительно жестикулируя, оказала она, – чтобы ты узнал меня нынешнюю, иную.
– Ничего не выйдет. Ничего у тебя не получится… Ведь ты уже сегодня немало постаралась…
– А почему бы, в таком случае, не постараться теперь и тебе?
– Лера смотрела на него вопросительно и в то же время неуверенно. Она в этот момент и боялась его, и готова была дать отпор, если он вдруг попытается ее унизить пренебрежением или хоть как-то обидеть.
Глаза выдают женщину. Опытный мужчина или художник читает в них, как в книге.
– Да оставишь ты, наконец, эту мазню хоть на минуту! – вскричала она.
И Урусов понял, что в ней догорела последняя щепоть терпе¬ния, которым она запаслась на этот вечер.
Отбросов палитру, он взял ее лицо в ладони. В жестких, проскипидаренных пальцах – нежное, хрупкое, словно фарфоровая ча¬ша. Он припал к живому сосуду и стал пить. Жадно, захлебываясь, проливая на себя, потому что слишком круто запрокинул, а не потому, что избыточной была вся та нежность, которую Лера отдавала ему сейчас, не жалея, всю без остатка.
Он подумал: «Её плохо любят, потому что не знают, как надо любить эту женщину; или потому, что не по силам такая; или, потому что неспособны любить… За что же такая мука ей?
– Что, что ты сказал? – срываясь в бездну и таща за собой его, вопрошала она.
– Ничего, ничего, – бормотал он, летя следом, цепляясь за нее.
– Какая мука? О какой муке ты говоришь? – не унималась Лера.
Ее тонкие ноги уже опоясывали бедра Урусова. Сквозь брюки он чувствовав жар ее чресел. И аромат. Он поднимался из той глубины, куда они все еще летели, боясь оторваться друг от друга, то был запах ее сада. Сада, в котором ему никогда не удавалось побывать.
– Впусти меня скорее, – выдохнул Урусов.
– Там открыто, милый… Урусов пропустил руки под бедра и омочил кончики пальцев росой.
Лера, обнимавшая его за шею, взмахнула, руками, откинулась назад.
Смотри, не урони, – шепнула.
Он крепче сжал ее. И приспустил слегка. Лишь для того, чтобы она сумела помочь ему, а значит и себе. И этого стало достаточно, чтобы Лера, изловчившись, расстегнула ему ремень и брюки.
Попятившись, он опустился в кресло. А она, закинув на высокие подлокотья ноги, все глубже погружала его в себя. Урусов потянулся к скачущим у самых его глаз сосцам. Но они остались недосягаемыми, словно две пугливых птички, перепархивающих у него с ресница на ресницу.
Лера, окутанная аурой неги, медленно плыла на веслах любви: то наклоняюсь к нему, то откидываясь.
– Ты их пугаешь, Виля. Подожди, они тебя совсем еще не знают, – воскликнула, хотела улыбнуться, но губы, исказились совсем другим рисунком. Одна за другой, их изменяя, шли волны наслаждения по ним.
Лера развела плечи до хруста и клювы розовые коснулись рта – его. – Он их ловил теперь поочередно, чем наслаждался сам и услаждал ее.
– Давай и ты! – вскричала она.
– Я не успею, – только и ответил.
– Хочу вместе, – Лера схватила его за волосы и стала часто, словно жаля, целовать ему шею, плечи, бицепсы.
И он вздохнул и замер, и взорвался. И запылала кожа. И залился слепящими слезали…
– Умираю, – прокричала или прошептала она.
– Я с тобой! – вдогонку бросился он.
Потом они молчали. Как долго? Он не понимал.
– Не воскрешай меня! Не возвращай меня. Мне больно.
– Ах, больно! Очень хорошо. Рождаться всегда больно. Тем более, заново. Зато в чистоту, чистой. Потому и Альберт рвет у меня из рук твой портрет, ему тоже хочется чистенького… А я не даю. И Батыю не дам. Погубили, а теперь подай им того, чего нет.
– Какие мы! Ах! Как мы все понимаем! Значит, погубили, растоптали?.. – Лера засмеялась. – Может быть! Не буду спо¬рить, потому что мне это все равно: кто погубил, и растоптал. Альберта за портретом послала я. Ему лично портрет до лампоч¬ки. Я его устраиваю, какая есть. Иную ему не надо. Иной бы мне он не понадобился… Понял? Не стал бы он платить деньги за тот портрет. Не потому, что жмот, а потому, что не понимает, зачем он – тот портрет.
Урусов опустился на колени, обнял Леру за ноги:
– Ну что ты несешь? Ведь погубили они тебя вдрызг! Первый – Батый. И не только тебя. Он всех нас из¬вел. Где мы? Где наши картины, выставки? Наша слава? А ведь и я, и другие, кто попал в руки Геннадия Францевича, мы ведь для труда и славы родились. Все отнял у нас… Все!
– Сами вы дали себя подмять, а теперь плачетесь, сухо ответила и отстранилась Лера. – Ты мне лучше отдай т о т портрет.
– Посмотреть – пожалуйста, насовсем не отдам!
–Ну и черт с ним! Я и сама, кажется, не хочу уже его видеть. Ничего не хочу больше. Он меня, т о т портрет, убьет, или я его! Лера провела рукой у лица, словно отодвигала волосы – Я хочу… уничтожить тот портрет. Понял? Ты должен это понять, потому что я это поняла.
– Тот портрет мне необходим, чтобы, жить, – слазал Урусов.
– И это свое существование ты называешь жизнью? Никто тебя не жалеет, не заботится о тебе…
– У меня растет дочка. Я нужен ей,– не согла¬сился Урусов.
– Не обманывай себя. Никому ты не нужен, как я, мы все… Никто никому не нужен. Так ведь?
– Так! Так! Но что с того? И такая жизнь для меня лафа.
– Лафа? Что это значит?
– Так у нас в деревне говорят, о жизни человека, который хорошо устроился.
– Наверное, это от английского «лайф?»
– Я учил немецкий.
– Лайф – это жизнь.
Зазвонил телефон. Лера пошла на его зов. Урусов вернулся к мольберту. Из другой комнаты доносились обрывки разговора.
– Нечего… Я все отменила. Да! …Он здесь. Да! …со мной. Не делать этого? Просишь? А хоть прикажи! Что делает? Дает мне урок, пишет портрет… Еще один. Все? Не морочь голову. Мы с тобой договаривались. Отцепись, не то я разгневаюсь…
Лера вернулась к Урусову с пунцовыми щеками.
– Маэстро! Приглашаю пить чай.
– Звонил Батый? – Урусову было не ловко не только спрашивать, но и далее оставаться здесь.
– Какая тебе разница? – ответила она.
– Я бы не хотел быть причиной…
– Опоздал, – перебила по обыкновению Лера. – Опоздал стать причиной. Без тебя подвернулась причина.
– Урусов вертел кисти, пачкал пальцы краской.
– При всём при том, – вытирая пальцы какой-то тряпкой, говорил Урусов, – я не хочу делать Батыю плохо.
– Батыю? Ах, какие мы благородные! Ненавидим Батыя, но не хотим над ним торжествовать! – И она закричала, брызгая слезами: – А при чём тут он?! Я сама по себе. Я тебя привела. Я… и только я. А ты мне про Батыя. У нас давно с ним разные жизни. У него – своя, у меня – своя… Понял ты?
Урусов молча вышел на кухню, сел к столу.
– Ну, и чего так орать, чего? Любишь себя? Обидно за себя? Это мне знакомо. А как же. Если больше никто не любит, ничего другого не остается… Урусов вдруг снова почувствовал себя пьяным. Язык плохо слушался. Нет, это был не хмель. Это было что-то другое. Ему даже показалось, что он заболевает, а может и умирает. Боясь этого ощуще¬ния, он стал говорить дальше: – Давно когда-то я страдал, если приходилось сталкиваться с нелюбовью в семьях – наверное, и ты знаешь… Люди часто живут как бы по привычке, не питая друг к другу особенных чувств, по принципу «и на том спасибо». я терялся, даже впадал в унынье, видя, что эти люди спокойны, словно бы раз и навсегда согласились с мыслью «бывает и хуже, не мы первые, не мы последние, надо же как-то сосуществовать, доживать…» – Урусов был как в тумане. Он казался себе неподъемной глыбой…
Глаза у Леры стали, как злые шершни: черные, колючие. Но губы – эти карминные, желанные столь долгое время, улыбались, а пальчик – Лера почему-то грозила мизинцем – с отточенным коготком, казалось, сейчас вопьется в лицо.
– И ты так вот можешь, абы из-за кого мучиться и даже страдать? Не крути Урусов, я уже все сама вижу. А вижу я, что ты увидал-таки меня иной. Не такой, какой придумал и нарисовал для себя. Вот видишь: я обещала и добилась. Быст¬ро? У меня всегда так: не расходятся слово и дело. Знай же, идеалист несчастный, я всегда была такой и никогда, заруби себе это на своем обаятельном носу, никогда не была такой, какой ты меня там намалевал… На восемнадцатом году жизни я сказала себе: «Батый будет моим!» И доби¬лась этого мгновенно. Ты сегодня думал обо мне всякое. В том числе и следующее: гулящая, капризная, глупая. Ни то, ни другое, ни третье… Я очень верткая, очень умная и очень хитрая… Раскованная. Вот брошу Батыя окончательно и приберу к рукам тебя! А чего? Талантливый, разведенный, сильный, молодой. А то, что не умён, так это даже лучше. Мне же легче.
Урусов взял чашку с чаем. Но пить не торопился.
– Сахар? Конфеты? Иди еще чего?
– А что такое «еще чего»?
– Не бойся, не приворотное зелье. Я и без этого, если пожелаю, управлюсь. Есть еще и мед, печенье, пирожные. Между прочим, я – отменная кухарка. Все сама делаю. Я ведь кулинарное училище кончала до встречи с Батыем. Это потом он меня на иняз определил, чтобы престижнее было. Как же иначе!
– Пьяницам мёд противопоказан…
– Это почему же?
– Мед убивает желание спиртного…
Лера налила себе чаю.
– Не противопоказан, а показан, – так надо говорить.
Телефон зазвонил снова.
– Это снова он! – досадливо морщась, поднялась Лера.
Урусов еще раз подивился, как легко, быстро управляется эта женщина со своими чувствами. А из маленькой комнаты уже доносился ее голос.
– Забыл ключи? Ну, зачем ты снова лжёшь?… Подожди, сейчас гляну. – Лера вернулась на кухню, нашла на подоконнике связку ключей. Чертыхнулась. Подойдя к телефону, сказала: «Тут они. Но до утра тебе придется обходиться без них. А мне какое дело, где будешь ноче¬вать? Топай к Батыю… – Лера даже засмеялась от этой сво¬ей идеи. – Успокоишь его. Увидев тебя, он, быть может, перестанет грешить на тебя, да и на меня. Поверит, что я в мастерской, если и бываю, то лишь из творческих побуждений. Не хочешь? Ах, не можешь… Тогда, перестань звонить сюда. Себе хуже только делаешь…»
– Я понял теперь, кто это домогается, – сказал Урусов, ед¬ва Лера положила трубку.
– Ну, наконец-то, – Лера великодушно потрепала Урусову вихры.
– С чего ты его так тиранишь? Пусть бы пришел…
– Мне нужен только один мужчина. Только ты… Понятно выражаюсь?
– Ну и вечерок мне сегодня выдался, – попытался иронизировать Урусов.
– Его ведь потом не выгонишь, – спохватилась и поменяла тон Лера.
– Конечно, – не принял тона Урусов, – конечно, он тут, как я понял, давно хозяйничает. Попривык.
– Ты никак ревнуешь, Виля! – Она взяла его за руку и потащила в спальню. – Я тут хозяйка и никто больше. Я, как ты, своего места никому не отдам, не уступлю.
Урусов опустился на диван. Лера упала на тахту.
– Он снова позвонит, – сказал Урусов и почувствовал, как изнемог, как хочет спать.
– Еще раз позвонит, ноги его здесь больше не будет, даже из самых платонических побуждений.
– Крутая вы, мадам!
– Крутыми бывают горки…
– Которые укатали Сивку?
– Не люблю сленговых словечек. Они отвратительны, как извращенцы.
– Что делать, мы живем в мире уродцев. Я знаю художников, которые рисуют монстров не потому, что так хотят, а потому, этого хотят другие…
– А что еще ты можешь оказать в оправдание этому кошмару?
– Трудно понять красивую женщину, живущую с карликом…
– Ты знаешь такую?
– Только что в ресторане наблюдал парочку.
– А как понять женщину, живущую с импотентом? – Лера вспыхнула. Похоже, эта фраза вырвалась неожиданно для нее самой. Такой прорыв происходит в том случае, когда что-то наболевшее, спрятанное в глубине души, становится сильнее тебя, перестает под¬чиняться твоей воле…
– Причины могут быть…
– А ты бы мог полюбить такую?
– Сегодня я убедился, что могу…
– Иди ко мне снова…
Она лежала вниз лицом, опустив руку на ковер. Урусов сел на пол, поднял горячую послушную кисть. И поцеловал упругую жилочку пясти. Губами ощутил пульс – частый и сильный.
– Мне хочется, чтоб ты остался здесь.
– Ты имеешь в виду эту мастерскую?
– Здесь, – повторила она и развернула халат на груди, – в сердце.
Он приник лицом к ее ключицам, вдохнул раз, другой слегка прогоркший запах ее тоски. И ему вновь захотелось сейчас же, сию минуту что-то сделать такое, что бы освободило ее от мыслей и от людей – вредных и несносных.
– Что мне делать, Лера? – простонал Урусов.
– Какой ты хитрый! Если бы я знала, то сама бы это сделала. Возьми меня! – Лера вспыхнула. – Ну, что ты, в самом деле! Заставляешь меня повторять то, чего женщина никогда вслух не должна говорить…
– О, Господи! – Урусов развел полы халата, стал целовать ей бедра, медленно поднимаясь к самому источнику, из которого пили герои и поэты, рабы и цари; который утолял жажду и вдох¬новлял, делал сильнее и моложе, счастливее и чище. К источни¬ку, в котором омылось все человечество; из которого оно же и вышло.
Урусов слышал ее пальцы у себя на затылке, потом на темени, затем она висков коснулась. Он подчинялся им. И выполнял их указанья сразу, за что она его вознаграждала таким протяжные возгласом восторга, которого ему, как показалось, не приходилось до сих пор переживать.
– Ты, словно шмель, пропах моей пыльцой, – шептала, и вды¬хала дымку страсти, что принес к ее устам своими. – Иди скорее! Я хочу еще…
И он проделал все, о чем просила, опять и снова. А когда она ему платила тем же, он, страдая невыносимо сладкой болью, просил ее безжалостною быть.
Уже через минуту, когда все было кончено, Урусов с горьким изумленьем увидел, что Лера зевает, не скрываясь – простодуш¬но и как-то даже уныло.
«Поразительная женщина. Невозможная, невероятная…» – пронеслось досадное.
Урусову захотелось пить. Он поднялся. И, не задерживаемый ни рукой, ни взглядом, отправился на кухню.
За спиной щелкнул телевизор.
– Иди сюда, – позвала обыденным тоном Лера. – Посмотри!
Передавали фрагмент чемпионата по фигурному катанию. На льду порхала крошечная девушка с плоским азиатским лицом. Короткие ножки, смуглая, прыгучая.
– Это мой кумир. Ее зовут Мидора Ито. Катается лучше всех. А прыгает, как мужчина. Хотя какие в этом спорте мужчины! Мальчишки – один жеманнее другого… Ты мог бы полюбить та¬кую? Ну, что торчишь в двери? Ты никак стесняешься?! Возь¬ми в холодильнике коньяк. Взбодри свою отвагу, Урусов! – Лера рассмеялась легко и горько и щелкнула переключателем каналов. Послышался знакомый тенорок:
Эти всхлипы и вздохи, и позы,
Эти нежные тонкие розы,
Что питаются соком сердечным,
Отличаются запахом млечным.
– Слышишь, узнаешь? Наш Альберт неистребим: ты его гонишь в дверь, а он в окно лезет.
– Так он ещё, оказывается, и телезвезда?! – с деланной уважи¬тельностью в голосе воскликнул Урусов.
– Чтобы ты не мучился завистью, я эту звезду выключаю. – Лера потянулась за только что наполненной Урусовым рюмкой, но вылить ей так и не удалось.
Раздался звонок. На этот раз в дверь.
– Это Полуфет! — воистину неистребимый тип, – яростно процедила Лера. – Иди, открой.
– А ты оденься.
– Открывай.
– Ты что, Урусов! – с порога начал Альберт, – Ты думаешь, нужен ей? Этой хищнице? Ей никто не нужен. А ты – тем более! Я – да! Я – наиболее подходящий, ибо… – тут он осекся, уви¬дев Леру, вышедшую в прихожую в чем мать родила. – Хочешь намекнуть, что я опоздал? – вскричал до визга Альберт. – С жиру бесишься?
Урусов ушел в большую комнату. Альберт кинулся за ним следом, оттолкнув Леру.
– Велимир! Ты ничего не знаешь. Я ведь в кабак тебя поволок и напоил по ее наущению. Она решила, черт знает зачем, заполучить от тебя т о т самый портрет. Я ей говорил, что ты не продаешь, а она… А она замыслила напоить и притащить тебя, приволочь сюда и здесь унизить. В моем присутствии. То есть склонить тебя к похоти и что¬бы в самый интересный момент вошел я и разыграл сцену рев¬ности, пообещал бы позвонить Батыю. А у Батыя – ты знаешь больное сердце. А мы знаем, что ты бы не согласился делать Батыю плохо… То есть она рассчитывала прижать тебя и выхватить портрет. А в последний момент передума¬ла. Соблазнилась тобой. Не выдержала марки. Сучка! Да! Да! Что так глядишь? Бесхозная женщина – сучка в собачьей свадьбе, – Альберт брызгал слюной и потом. Он торопился все высказать, вероятно, боялся, что Урусов полезет драть¬ся. Шарф из-под ворота кожаного пиджака выбился. – Пере¬думала. Решила переспать с тобой. Ей, видите ли, перехо¬телось и захотелось. Нет уж! Со мной такие номера не прой¬дут. Урусов! Она мне позвонила. Я тут сидел ждал вас. А она позвонила! Ты мне веришь?
Урусов молчал. Ему снова стало тяжко. Когда-то в детстве, играя, он притворялся мертвым на поле боя. Вспомнился сладостный миг самообмана, снисходивший на душу: тебя уже нет, только бездыханное тело – не больно, не страшно, одиноко. Что-то подобное нахлынуло теперь. Все те же ощущения. По почему такая тяжесть?
– Она позвонила и приказным тоном – и кому? Мне – человеку, который столько от нее стерпел: убирайся восвояси. Веришь? Я опешил. Побежал отсюда прочь. Даже ключи позабыл. Где они? – Альберт бросился на кухню, выскочил оттуда, гремя ключами. – Ну, теперь видишь, Урусов, что она такое, кто перед тобой стоит в самом бесстыдном виде. Или тебе этого мало? Ну, что ты молчишь? Быть может, рассказать подробности, как мы тут развлекаемся, пока папа Батый ездит в командировки или читает у себя в кабинете Плутарха? – Альберт утёрся ладонью. Она стала почему-то жёлтой.
– Кончил? – Лера спросила спокойно.
– А тебе что, не терпится облить меня грязью?
– Ты сам управился, всё это уже сделал и довольно щедро, – Лера говорила с улыбкой. – А теперь топай отсюда без оглядки. – И тут Лера бросилась к Полуфету, ударилась о него всем телом и принялась, не разбирая, колотить по чему подало: по плечам, лицу, голове.
Тот отмахивался как-то вяло, словно привычно. Сопел и охал. Наконец, ухватил её за руки и неловко дернул к низу. Лера упала. Урусов помог ей подняться. Бледная, сотрясаемая яростью, она ушла в комнату, легла…
Урусов уставился на Альберта немо – хищным птичьим взглядом.
– Да! – засуетился Полуфет. – Вот. – Вынул сотенную бумажку – я тогда быстро ушел из кабака и не заплатил за ужин.
– Обошлось, – отвёл руку Альберта Урусов.
– Она появилась в зале, раньше условленного, стала меня торопить. Я засуетился.
– Всё ясно! Не надо слов, Альберт.
– Ну, и хорошо. С тем и попрощаемся, – Альберт двинулся к выходу. Но уже у самой двери остановился. Обернулся. Лицо из униженного, посрамлённого стало независимым, словно и не было минуты назад никаких с его участием гомерических сцен.
– Ещё минутку внимания или терпения. Видимо, я тут больше не смогу бывать, поэтому хотелось бы напоследок взглянуть на портрет. Любопытно, что тебе тут удалось? – Альберт вернулся, недолго рассматривал холст. Вздохнул и как ни в чём ни бывало, начал: – осталось пара-тройка сеансов и…
– Во-о-он! – вылетела из спальни Лера, – Искусствовед задрипанный! – Она вцепилась Альберту сначала в волосы, потом, когда поэт вырвался, в щёки. Тот взвыл самым натуральным образом и, ещё раз освободившись от Фурии, скрылся на кухне.
– Урусов,– прохрипела, безумно пылая очами, Лера, – Умоляю тебя, угробь его!
– Лера! – кричал из-за двери забаррикадировавшийся Альберт. – Дай дорогу, клянусь, сейчас же уйду! – И через паузу добавил: – Прямо к Батыю!
– К Батыю? Ну, нет! Этого ты не посмеешь сделать. Этого я тебе не позволю.– Лера припала к двери, биясь о неё, пытаясь ворваться в кухню. – Урусов! Помоги мне выкурить оттуда этого таракана!
Велимир пошел в маленькую комнату, выключил телевизор. И, никак не реагируя на вопли Альберта, визги Леры, покинул мастерскую.
Всё верно! Пристальные умы пытливых людей давно угадали эту вселенскую тайну. Жизнь бесконечна в превращениях своих. Есть анфилада сфер или ещё чего-то (лишь Господь и ведает). Одного только не понял человек, что прав не только тот из нас, кто блюдёт себя, бросив силы свои для совершенствования духа, тем самым обедняя сворю повседневность и зачастую обездоливая ближних. Прав и тот, кто не щадя живота своего, старается во имя радости и добра, счастья ближнего, хотя сам при этом и стареет до срока, и обуреваем страстью неудовлетворённого, терзается и грешит. Этот второй способ жизни – тоже путь к совершенству и гармонии. И там, в вышних сферах, где, быть может, нас ждут и где мы, рано или поздно, будем все до единого, второй путь хоть и считается опасным, ценится не ниже п иной стези. Не потому ли лучшие из нас, достигшие высших сфер гармонии, возвращаются назад в мир этот, нередко в самый низ его, в гущу, на дно, чтобы помочь отставшим, погрязшим, заблудшим, потому что на ТОМ свете в блеске совершенства без подвига тоже становится уныло и, да проститься мне эта дерзость, скучно.
Урусов шел спящим городом в свою мастерскую. Листопад продолжался. «Хорошо, что вырвался оттуда. Этот ненормаль¬ный наверняка приволок бы туда Батыя. Ничего бы веселого из этого не вышло».
Урусов вспомнил красивого, изящного Батыя двадцатилетней давности. Тот приехал увенчанный званием заслуженного. Возглавил и организовал жизнь местных художников. Он дал урусовым мастерские и забрал талант? Нет, таланта ему не досталось. Талант остался при урусовых. Совесть? Нет, она тоже имеется. Конечно, он заставлял уру¬совых халтурить, работать налево, на него самого, объясняя это тем, что для шикарного представительства ему нужны деньги. Было не жалко мазни, потому что денег хватало и для Батыя, и для урусовых. Находилось тому даже оправдание. Большие
Мастера заставляли подмастерьев дописывать свои полотна. И те – подмастерья – гордились подобным доверием и в награду с метром входили в бессмертие. Батый принимал урусовых в Союз художников и топтал их сахарные идеалы, говоря, что сладкое вредно, ну и что? Теперь он платит, а урусовы разве нет? Хотя им полегче. Они хоть что-то пишут. А у него за последние десять лет ни одной замет¬ной работы. Батый платит: больным сердцем, бесплодием, одиночеством. Кому? Урусовым? Не только. Но и своему яркому прошлому, когда он, презирая карьеру, бросил все и увез из столицы юную красавицу жену. Сюда, в Тьмуторокань.
Урусову вдруг захотелось позвонить Батыю. Позвонить, пригласить к себе, пообщаться, показать портрет, поговорить по-человечески. Руки зачесались. Он достал несколько «двушек» и заозирался, ища телефон. И нашел. Набрал номер, за¬толкнул в разрез автомата монетку. Звонки шли и шли. На¬конец послышался сонный, недовольный бас: «Слушаю! Алё, слушаю!» Урусов повесил трубку. И набрал другой номер. Мастерская Батыя не отзывалась. Видимо, телефон там был отключен.
Придя к себе, Урусов первым делом стал под душ. А уж после того приступил к портрету. Некоторое время гля¬дел на него. Потом налил в ладонь ретушного лака и тща¬тельно умыл портрет. А когда краска отмякла, замазал изображение белилами.
Потом он спал и снился ему странный мир, в котором не было горизонта. Урусов жил в нем и говорил о нем так: «В этом пространстве без горизонта я никогда не чувство¬вал себя в своей тарелке. Я в этом мире был гостем: для кого-то неожиданным, для иных неуместным или забавным, неудобным или нелепым, а если и приятным, то ненадолго. Я был там, как сон, от которого так легко избавиться, от¬махнуться. Сон из тех, которые даже не толкуют, ибо он не пугает и не сулит никаких забот. Заурядное чудо стран¬ной формы существования, имя которой материя».
А перед тем, как проснуться, Урусов услыхал голос мамы. Она пела:
Святый боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас!
Перед тем, как проснуться, Урусову снились детство и деревня. По утрам в глубине ее ворковал репродуктор – серебристый, колоколоподобный, сидящий на высоком золотистом столбе посреди площади, обросшей густой зеленью, кишащей вопиющими скворцами.
Часть пятая
БАШНЯ
Дева с глазами, как лотосы,
возлегшая на ложе из листьев,
распусти свой пояс,
пускай спадут одежды твои.
Разведи прекрасные бедра, чтобы тот,
кто тебя любит, насладился,
созерцая скрытую там драгоценность.
Джаядева «Песнь о Говинде»,
12 век
К темнеющему на отшибе двухэтажному дому, напоминающему древнюю, быть может, генуэзскую башенку, тенью проскользнула легковая машина. Не от деревни, через которую ведет хорошая шоссейная дорога, а со стороны моря подошла эта с погашенными фарами черная «Волга». Со старого проселка прокралась к башен¬ке, словно выплыла из глубин Досхия. С той самой Старой дороги съехала, что протянулась по краю довольно внушительного обры¬ва, падающего в море, которое, вотличие от мирно дремлющего человеческого населения, в эту апрельскую ночь бурлило.
Вышедший из машины, торопливо зазвенел ключами, распахнул встроенный в башню гараж и, наскоро осмотревшись, загнал маши¬ну в черный квадрат ворот. Створки их, недовольно проворчав, с легким лязгом захлопнулись.
И уже через минуту никому и в голову не пришло бы, что на редко посещаемой в такой сезон даче кто-то есть. Со стороны деревни она казалась абсолютно пустой. Этого и добивался своим скрытным приездом ее хозяин. Приехал он сюда так скрытно прежде всего, чтобы избежать контактов. Они, конечно, могли бы поме¬шать встрече, которая должна у него состояться здесь в самые ближайшие часы, то есть предстоящим утром.
Оконце, которое вскоре загорелось на втором этаже, со стороны деревни не видно, оно смотрит в море. Оттуда, с акватории, оно напоминает маячок. Иной раз хозяин дачи, желая безобидно поморочить нередких в летнее время гостей, ненароком говорит, что зажигает свет в кабинете не только для того, чтобы порабо¬тать в ночной тишине, но и тогда, когда его друзья-браконьеры выходят к далеко и тщательно упрятанным в водах Досхия ставни¬кам, сетям на красную рыбу. По тому, как реагируют на это за¬явление гости, хитрец почти безошибочно составляет о них мне¬ние, которое в конце концов определяет его с тем или иным гос¬тем дальнейшие отношения.
Войдя в первый этаж башни, хозяин услышал упоительный сладкотерпкий аромат. Так пахнет виноградник в сентябре, когда гроздья изабеллы гипнотизируют человеческий взгляд одним толь¬ко видом и цветом своим, пьянят саму, кажется, душу глядящего на них. Хозяин сам их срывает, сам же делает из них сок, кото¬рый – без какой-либо термообработки – тут же закручивает в бутыли. Знатоки постоянно твердят ему, что этак не годится, что, мол, так нельзя. И правда, нередко бутыли взрываются. Но далеко не все. Зато сок в оставшихся, едва его открывают, наполня¬ет мир таким первозданным дыханием осеннего виноградника, так бывает свеж и молод на вкус, что невозможно им насладиться, на¬дышаться его волшебным букетом…
Велимир спустился в погреб, посветив себе фонариком, разы¬скал раскупорившийся баллон, отнес наверх, отпил глоток, зажмурился. Сок слегка заиграл, даже успел набрать немного крепости, но не горчил… Велимир переоделся в спортивный костюм, поднялся на второй этаж, опустился в кресло, втиснутое между пись¬менным столом и кроватью. Конечно же, он устал. Из города выехал поздно. После хлопотливого долгого дня, тягостного объяснения с женой, которая пыталась отговорить его от этой поездки, а в довершение, после этого десятикилометрового отрез¬ка проселочной дороги, по которому пришлось ползти буквально на ощупь, хотелось поскорее уснуть. И он это намеревался сде¬лать после того, как затопит камин, раскочегарит титан и при¬мет душ. А чтобы сон был легким и пролетел, словно одно мгно¬вение, он заварит и выпьет кружку душицы с чабрецом. А потом появится Ольга. Мысль об Ольге, да еще накануне скорого сви¬дания с ней, как всегда, породила ворох воспоминаний.
В свете настольной лампы он увидел ее такой, какой знает вот уже более двух лет. Такую, какой знает ее лишь он. Поду¬мать только – более двух лет! А встреч было – на пальцах перечесть. В последний раз – если по-настоящему – общались три месяца назад, на зимних каникулах. Она приезжала в город на курсы. После рождения ребенка чуть ли не целый год вообще не виделись. Время от времени она звонила ему. И всякий раз попадала в тот момент, когда он не мог с ней говорить открыто – рядом находилась, если не жена, то дочка, а то и обе сразу. Од¬нажды Ольга приехала к матери, живущей тут же, в городе. При¬ехала с ребенком, якобы на обследование. Роды у нее были тяже¬лые, так что повод для мужа вполне убедительный, но повидаться толком так и не удалось. Ольга в отчаяньи прибегла к крайности – призналась матери, от кого у нее ребенок, договорилась до то¬го, что вовсе не любит мужа и так далее и тому подобное. Мате¬ри от этого откровения стало плохо. В конце концов бабушка по¬зволила отцу поглядеть на сына, но и только. Так и заявила ему: больше чтобы ноги вашей не было у меня.
Вопреки опасениям – а они одно время прямо-таки обуревали Велимира – Ольга после рождения ребенка стала ему еще милее. Он ведь боялся, что добившись от нее сына, охладеет к ней. К счастью, этого не случилось. Ольга стала ему еще дороже…
Почувствовав, что засыпает, он встряхнулся и, выключив на¬стольную лампу, двинулся на первый этаж – в освещенную тусклым светом каминную комнату. Дрова, дожидающиеся огня еще с прош¬лого предновогоднего приезда, были сухи и пахли полынью. Загорелись быстро, наполняя комнату золотистыми бликами и теплым жи¬вым гулом. Блики шарахались по стенам, облицованным плиткой из пористого местного камни. Вся башня была отлита хозяином собст¬венноручно из бетона: местного песка-черепашника в строгих про¬порциях смешанного с высокомарочным цементом. Цементом, кото¬рый шел на бетон для фундамента, строящегося реакторного цеха электростанции. Помнится, выписывающий цемент начальник строи¬тельства пошутил: делай стены потолще, и никакая радиация тебя не достанет. И, закладывая опалубку для своей башни, Велимир , не поскупился на объемы. Стены получились чуть ли не метровой толщины. Такие они хорошо держали тепло. Две-три охапки дров, сожженных в камине, наполняли помещение от основания до крыши теплом чуть ли не на всю ночь. Это зимой. А в такую пору, как сейчас, на всю ночь обычно хватает и одной охапки.
Дрова потрескивали и пахли смолой весны. Так пахнут деревья, только что выпустившие листву. Особенно ясени. Так пахнут только горящие дрова. Он растопил титан. Траву заварил на газовом таганке.
Через час Велимир уже спал. Сон сморил его так неожидан¬но быстро, что он даже не успел выключить настольную лампу. Оконце до самого утра светило в море, сводя на нет все его усилия по конспирации. Выходившие к ставникам браконьеры видели этот маячок и были благодарны ему, как дополнительному ориен¬тиру в темную ночь.
Инициатором этой встречи была она. Позвонила матери. Попросила ее придумать повод на.несколько дней вызвать к себе дочь Мать понимала, зачем ее чадо так рвется в город. Грозилась позвонить зятю, все открыть ему. Даже плакала. Но Ольга остава¬лась непреклонной. И наконец сломила сопротивление родительницы. Старуха приехала, чтобы забрать полуторагодовалого Васяту, постоянно болеющего с тех пор, как был определен в ясли. Ольга больше сидела на больничном, нежели занималась с детьми, совсем запустила свои седьмые классы и намеревалась в оставшиеся до конца года недели хоть как-то наверстать упущенное.
Мать приехала в пятницу. Вид у нее был подавленный. Встречавшая ее Ольга готова была сквозь землю провалиться от вины и стыда перед матерью. Еще было невыносимо жаль ее. Тревожило даже не то, что в любую минуту старая женщина сорвется и все расскажет зя¬тю, которого любила всегда, а теперь, обманываемого Ольгой, жалела, как может жалеть и любить только мать. Ольга давно уже подготовилась к объяснению с мужем и могла в любой момент расстаться с ним, позови ее только тот – другой, который уже наверняка приехал и ждет ее в башне на берегу Досхия. Ольга боялась за здоровье матери. С каждым годом ее все больше беспокоит сердце. И особенно приступы участились после того, как ей стало известно все, что матери лучше не знать о своих дочерях. Приведя мать домой, Ольга несколько раз подходила, обнимала ее, целовала ей руки. Но та оставалась холодна. Видимо, так ей было легче пережить все, затеянное дочкой. По плану Ольги мать должна была уехать в субботу, чтобы таким образом выкроились для встречи в башне два выходных дня. Самое трудное Ольге еще предстояло. Она собиралась уговорить мать еще на один обман. Та должна была в самый последний момент заявить, что без Ольги ребенка не повезет, что Ольге тоже надо поехать с ними и по¬быть около Васяты хоть пару дней. Еще Ольга опасалась, что муж предложит им служебную машину. Однако к концу дня в пятницу все вдруг обернулось так неожиданно удачно, что мать больше не пришлось ни о чем просить. Она только сказала ей, что на выходные не останется дома, то есть дала понять, как себя вести, если беспокойный муж вдруг позвонит в город. Однако вряд ли у него будет время думать о семье да еще дозваниваться до города. Готовится пуск второго реактора. Что-то там не получается у наладчиков. Прибыло в связи с этим министерское начальство. Словом, на стройку отправлен весь промотдел, который курировал муж Ольги, причем на все оставшиеся до пуска дни.
Снарядив мать и Васяту в дорогу, обеспечив бабушку самыми подробными инструкциями, Ольга написала мужу записку и потащила вконец разбитую мать и сонного сынишку на первый автобус.
Едва мягкий «Икарус», тяжело развернувшись на привокзальной площади, ушел, она расплакалась. Так скверно у нее на душе еще ни разу в жизни не было. Господи, подумала в отчаянии, если на такое способна любовь, если на такое толкает она мать, жену, дочь, то, что же тогда творят люди в ненависти?! С холодным сердцем она вошла в автобус, идущий на стройку через Чернокаменку. Чувство вины перед Васятой, матерью и мужем не покидало почти всю дорогу. Это был тот самый автобус, который оснавливается чуть ли не у каждого столба, подбирает всех голосующих. А народу в столь ранние часы в сторону атомной станции едет тьма-тьмущая. Пассажиров вскоре набилось как сельдей в бочку. Теснота и шум оглушили Ольгу, подействовали на нее особенно угнетающе. Ей вдруг показалось, что на каком-нибудь; повороте переполненный автобус перевернется. И для нее все кончится. Она больше никогда не услышит сипловатый голосок своего Васяты, так напоминающий чем-то голос человека, которого она любит преступно и безоглядно вот уже скоро три гида. Три года! Иногда ей. кажется, что любит она этого человека всю жизнь. С того самого момента, когда поняла в себе эту способность лю¬бить. Совершенно отупев от духоты и ругани, она чуть было не прозевала остановку. Пробираясь к двери, поймала себя, наверное, впервые за все время тайных своих отношений на мысли, предстоящая встреча с любимым ее мало радует, еще более некстати подумалось, как хорошо, что мать знает, чей Васята ребенок. Случись с Ольгой что непредвиденное, муж ведь заартачится, ни за что не отдаст ребенка родному отцу. И чем больше она думала об этом, тем все отчетливее понимала, что муж и так ни за что не отдаст пасынка, которого считает своим. И, быть может, не столько потому, что так ждал его рождения, что, отчаявшись, уже намеревался взять дитя из приюта. Просто из принципа не отдаст. Из самолюбия.
Думать обо всем этом дальше становилось невыносимо, и она решила, что первым делом, войдя в башню, обсудит этот момент с любимым. Господи! Да что ж это со мной? Совсем ум за разум зашел – никак умирать собралась! Да кто же заменит Васяте мать, коль меня-то не станет? Ни бабка, ни родной отец, ни отчим…
От этих размышлений она затрясла головой, и, спохватившись, вышла из автобуса. В саму Чернокаменку из соображений конспи¬рации ехать не следовало. Тут с поворота, если пройти лесопо¬садкой, до башни всего каких-то полтора километра.
Ему снилось прошлое. То близкое вчерашнее, то более отда¬ленное. Вперемешку. Снилось так, наверное, потому, что во сне не бывает ни времени, ни пространства. Во сне, как в Вечности, былое и грядущее смешаны в одно бесконечное настоящее.
Лучше тебе не ехать туда. Голос и вид у жены – растерянные. Когда она такая, ему ее невыносимо жаль. Поначалу, когда с нею произошло это, он всем нерастраченным пылом души пытался со¬греть ее – постоянно зябнущую, как бы открытую со всех сторон непостижимым для его рассудка холодам Вселенной. Порой она уносилась в такие дали, что невозможно было дозваться ее оттуда. Бесполезно было звать. Нужно было ждать – терпеливо глядя на нееу странно улыбающуюся. Несказанно прекрасную как в самые лучшие ее, их часы и дни. Или вдруг постаревшую, буквально в мгновение превратившуюся в старуху. Эти метаморфозы пугают его до сих пор. Пугают, хотя теперь он понимает сущность этих ее превращений. В первом случае она переселяется в прекрасное прошлое, в дни своей молодости. Тогда она беспомощна, какой была, когда они только поженились. Тогда она очаровательна в своих наивных проявлениях, тогда он любим и счастлив рядом с ней, счастлив даже без всего, чем дарила она его с какой-то беспрерывной радостью самозабвения в начале их безоблачного супружества. Он тогда думал, что у него будет не менее трех де¬тей. Девочка и мальчики. Девочка могла бы походить на него, а сыны пусть – на нее. Если на нее, то получатся рослые, черно¬глазые, музыкальные. Это ее красота. Дочка же получит иную – красоту его матери. Наверняка так, потому что он очень похож на мать. У него ее изумительные глаза. Они способны менять цвет в зависимости от состояния души. Когда он работает, то есть пишет, они у него синеют, а потом, если эта работа по-настоящему вдохновенная, голубеют. Когда он: любит – они зеле¬ны, когда спокоен – серые… Это все она, жена, разглядела в нем. Когда-то не сводила с него своих гипнотизирующих, бархат¬но-карих глаз. Он был счастлив, потому что видел, как счастли¬ва она. Первый ребенок не родился. Беда случилась уже на пятом месяце. Что он тогда пережил, слоняясь около хирургии, всякий раз замирая, анализируя каждый, показавшийся странным , звук, долетавший с огромной территории областной больницы. Ему чудилось, что это она, рассыпавшись на десятки отголосков реального мира, дает ему знать, что не выдержала, уходит в мир иной, сожалея и печалясь о нем – одиноком и беспомощном в своем желании об¬легчить ее страдания. Тогда они жили в стесненных условиях. Квартиру снимали. Она была темной, тесной, плохо проветриваемой. И, хотя им приходилось там только ночевать, видимо, эта обстановка все-таки угнетающе подействовала на ее психику, и это страшным образом сказалось потом.
Господи, какое счастье он испытал, когда все в конце концов кончилось благополучно и она, едва переведя дыхание после мук и страхов, которых натерпелась в клинике, заявила, что не¬пременно родит ему дочь.
Почему ты решила, что будет дочь?
Он спросил просто так. Ему постоянно хотелось о чем-либо у нее спрашивать, слушать ее голос, с которым, отчаявшись, было, уже распростился навек.
А потому, объяснилась она, что погиб¬ший плод был девочкой…
А потом ты родишь мне сына. Хотел, бы¬ло сказать — сыновей, но в последний момент что-то не позволи¬ло сказать так.
Она поглядела на него так пристально, что ему показалось: этот взгляд проник в него на недоступную для дру¬гих, сокровенную глубину. У него даже голова закружилась. На миг ему жутко стало. В той глубине он хранил такие тайны, от которых порой и ему самому бывало не по себе. Она отвела взгляд, и он обегченно подумал, что ничего предосудительного там, в его тайнике, она не увидела, потому что, соединившись с нею, он очистился, как ему казалось, раз и навсегда от вся¬ких соблазнов и греховных намерений. Она давала ему все, что нужно молодости и здоровой любви.
Нет, сказала она. У нас один ребенок. Девочка.
Не зарекайся, рассмеялся он. Мы молоды и сильны, у меня купят картины. Мы получим большую квартиру. Я – обеспечу вас всем необходимым. И ты народишь мне сыновей.
И тут же он заметил тень, прошедшую по ее лицу.
И поправился: одного сына. Одного. Я согласен на одного. Хорошо?
Нет. И она вздохнула. Я знаю, что у нас будет девочка никого больше.
И она сказала это так, что он долго после того помнил ее тон и не заводил разговора на эту тему. А любовь его к ней, любовь, встревоженная недобрыми предчувствиями, умножилась. Ему, кроме жены, долгое время более никого и не надобно было. Тогда он любил ее с такой самоотдачей, так всеобъемлюще, как будто хотел вдохнуть в дорогое существо враз не только свои чувства, но и силы, рассчитанные на всю, быть может,человеческую жизнь. Отдать заготовленное авансом, поскольку ему показалось, что родив дочь, она умрет..
Тогда он ей был нужен. О, как был необходим, он помнит и сейчас совершенно отчетливо. Он и теперь нужен, но по-иному. Не так, как тогда – до рождения дочери…
Рожала она трудно, с большей кровопотерей. Однако для ребенка все прошло благополучно.
Прямо из роддома он отвез мать и чадо в деревню, к теще с тестем. Свою квартиру получил месяцев через восемь. И все это время он чуть ли не каждый день мотался в деревню электричкой – возил все необходимое, порой с невероятным трудом раздобытое в аптеках и детских магазинах. Старики выделили для них самую большую комнату с плотно закрывающейся дверью. Словом, обста¬новка была создана вполне соответствующая. Жена быстро восстанавливала силы. Стала ещё прекраснее, нежели была. И он, ощутив такую непреодолимую к ней тягу, что не выдержал и потребовал своего. Ничего, однако, путного у них не получилось. А когда же она однажды устало призналась, что ей все это без надобности, он опешил, не зная, что ответить. Некоторое время старался не прикасаться к ней. А со временем с изумлением отметил, что признание ее было сделано не в припадке минутной слабости, не из — за того, что нервничала, прислушиваясь к тишине спящего дома, не из боязни, что их услышат расположившиеся за стеной родители. Она сделала это признание по иной, ему до сих пор неведо¬мой причине. Так она тогда честно, как могла, впервые сказало ему о его ненадобности в том смысле, в каком мужчина чаще всего и бывает необходим женщине.
Но почему? – растерянно спрашивал себя он. Кончилась любовь? Если так, как же тогда жить дальше?
Никакого смысла в такой совместной жизни он не видел. Но и выхода из складывающихся обстоятельств не находил. Надо рас¬статься. Когда эта мысль посетила его, он ужаснулся. Потом всё чаще и спокойнее стал думать об этом. Он мог бы пойти на разрыв, если бы не дочка. С каждым днем она становилась ему всё необходимее, а значит – дороже. Особенно после того, как перевез семью в свою квартиру, когда стал просыпаться по ночам на голос своей девочки, когда не раз и не два брал ребенка на руки и нес на улицу, где малышка, дыша свежим воздухом ночи, постепенно успокаивалась. Он все крепче понимал, что никогда не сможет оставить ребёнка. Да и жену, ставшую неожиданным образом такой к нему холодной, ему было жаль…
…Величество! Ваше Величество! Проснитесь! Вас ждут великие дела! – этот голос, проникший в сознание, Велимир расслышал бы, звучи он и в тысячном хоре, звучи он и сквозь шторм и вьюгу.
Услышав Ольгу, он мгновенно проснулся, однако изо всех сил удержался, не открыл глаза. Боясь даже дыханием выдать себя, Велимир с наслаждением вбирал аромат любимой.
– Притворяешься! Ведь не спишь, – тормошит его Ольга, – поцелуй же меня крепко, а то мне кажется, что я сплю и вижу этот обидный сон.
– Почему обидный? А-а-а? – вскинулся он.
От неожиданности Ольга отшатнулась от него. Глаза ее расширились, лицо вспыхнуло белым огнем, и в то же самое мгновенье она засмеялась. Сбросила туфли и, словно в море, кинулась в него – этого уже успевшего потерять голову человека. Велимир крепко прижал ее к себе – узкоплечую, легонькую, но такую неожиданно сильную…
Раздеваясь, они, как всегда, помогали друг другу не только руками… Пламенными взглядами испепеляли, покровы, мешающие видеть то, непередаваемо сладостное, что лишь в последнюю очередь становится доступным осязанию и взору любви.
Прелюдии у них никогда не бывало. Они отдают себя чувствен¬ному шторму немедленно, сдовно опасаются потерять и мгновенье из выпавшего на их долю счастья. И даже не потому, что встре¬чаются не часто. Предвкушение свидания, сладострастные воспоминания предыдущих соитий, головокружительные мечты о предстоящих, полных новых фантазий, еще более изысканных игр – вот оно то самое затишье перед бурей.
Светло-рыжие волосы Ольги, ниспадающие на веснушчатые плечи ее, пахли дыханием грудного младенца. Велимира пронзил озноб. Дрожащей рукой он пытался помочь себе поскорее слиться с нею, погрузиться в нее глубоко и нежно. Но, как то часто у него бывает, никак не мог попасть в потаенное местечко. Изнемогая, он целовал сосцы, зарываясь лицом в ее мягкую, тяжелую грудь. Пока она не схватила, словно отлитый из какого-то неземного сплава пест – одновременно и упругий и незгибаемо твердый, причудливо испещренный зеленовато-голубыми венами, увенчанный сиреневой головкой… Откинувшись, а затем изогнувшись, погрузила чуть ли не до половины в рот. Облобызав горячо и до боли крепко, влажный и оттого кажущийся острым, как стилет, со стоном вонзила его себе между ног. Её первое движенье навстречу ему было столь сильным и принесло столь острое ощущение, что Велимир затаил дыхание, призывая всю свою волю, чтобы удержаться, не сорваться с крутизны, на которую вознесла его эта ее волна. Другие были еще более горячи, избильно ароматны. И каждая из них говорила о неотвратимом приближении неудержимого девятого вала.
Велимир зажмурился до боли в бровях, прижался к ее залитой горячей влагой щеке и с криком бросился под мощный, словно живая гора, обвал… Он, как то делают мальчишки, поднырнул под него. И все-таки у самого своего основания оно – движение это, никогда не знающее препятствий, захватило его, смяло, до судорог сотрясло, стало теребить, терзать и ломать, пока не утолило самое себя. Отпущенный, он всплыл, жадно хватая воздух распахнутым ртом.
– Прошу, только не уходи так сразу. Я так люблю на спинке дрейфовать…– Ольга прошептала строку из его давнего стихо¬творения.
– Почему давнего? Ведь оно было посвящено ей. Воистину, любовь не знает времени. В ней одинаково равноценны и миг, и век.
– Ты снова переврала, – прошептал Велимир.
– Я нарочно, – Ольга обняла его крепко, словно бы еще несколько мгновений назад не отдала, казалось, все до послед¬ней силы, и, прильнув губами к его губам, принялась выдыхать некогда соединенные им слова:
Скрипит баркасом старая кровать.
Всю ночь мы не даем друг другу спать.
Сердца у нас колокольной меди…
Простите нам, любезные соседи!
Опять скрипит старинная кровать.
Спаси, Любовь, от зависти и сглазу.
Прошу тебя, не уходи так сразу.
Мне хочется еще подрейфовать.
– Куда ты? – словно из глубокого забытья, спросила Ольга, когда он попытался подняться, и ухватила его за руки. Однако слабо, нецепко. Так непохоже и так похоже на себя.
– Надо растопить камин.
– Не трудись! Я уже растопила. Разве ты не слышишь, как бу¬шует огонь?
– Слышу, но я думал, что это другой огонь, – с нарочитым разочарованием в голосе сказал Велимир.
– Что? Что я слышу? – В руках, белых, давно не знавших солнца и моря, снова появилась сила. Эта сила обвила сначала шею, а потом сковала его всего – с головы до ног.
– Да как ты смеешь так говорить! Да ты знаешь, что я с тобой за это сделаю, – в кого превращу? – Ольга глядела в него с такого близкого расстояния, что он мог видеть лишь глубину ее взгляда, наполненного таинственным, божественным, каким-то золотистым светом.
– В кого же? – падая в эту бездонность, только и успел спросить Велимир. И эти слова, повторяясь неоднократно, летели то впереди него, то рядом с ним, а то где-то далеко позади.
– В кого-нибудь! Я еще не придумала! – отвечала Ольга столько же раз, сколько звучал вопрос.
Оставаясь на боку, устроила стопу левой ноги ему под щеку. Он же, лежа лицом к ней, чреслами своими приник к ее чреслам. Легкое бедро ее покоилось у него на талии. И он, чтобы войти и глубоко, и прямо, подвинулся так, что стал горизонталью ее вертикали. Она помогала себе ногой, опоясывающей его талию. Положение их тел было таково, что он мог касаться губами то пальчиков ее ноги, то сосца, одной рукой ласкать ее грудь, другой – лелеять вытесненного из ракушки розового кузнечика.
Ольга все сильнее обнимала его талию.. Ерошила то ему, то себе волосы, теребила веки и мочки. Время от времени он касался кончиком языка ее ладоней, которые она поочерёдно подставляла. Ток пронзал рот, щекоча гортань, когда он касался ее линий жизни, сердца и ума… Он целовал чертеж её судьбы, словно пытаясь своим дыханием и согреть ее, и изменить её к лучшему. Не знавшая до сих пор подобного внимания к себе неизбежная и неизменная, она, похоже, начинала смягчаться в тепле и неге его любви. Иначе почему так сладостно станови¬лось на душе Велимира, так глубоко и трепетно всхлипывала Ольга…
Такая поза, экономя силы, позволила им наслаждаться дол¬го.
– Мне кажется, я истекаю кровью. Еще немного и я умру сов¬сем.– Взмолилась Ольга. – Отпусти меня…
Велимир задохнулся. Мужчина всегда счастлив при таких мольбах из уст любимой женщины.
– Ещё мгновенье потерпи… Еще чуть-чуть, любимая. Я от¬пущу тотчас, как только догоню…
Догнал и смолк, горячим потом пропитав подушку. А потом, откинувшись, она приложила палец к губам и замерла. Сначала он подумал, что она просит его просто помолчать, но она сказала:
– Неужели ты не слышишь? Скворцы ведь прилетели. Ишь, как поют?
Он притаился, тоже стал вслушиваться. Сквозь шум так и не за¬тихшего шторма донесся голос птицы. Легко представил тощего иссиня-черного самца, самозабвенно хлопающего крыльями, уста¬вившего оранжевый клюв в сторону солнца. А сидит небось на абрикосе, среди пахнущих медом цветов. Бездельник! Скворчиха гнездо собирает, хлопочет, а он поет.
– А превращу я тебя, мой скворушка, в еще одного сыночка! Не возражаешь? – тихо и как-то непохоже на себя сказала Оль¬га.
– Хочешь меня окончательно расстроить? – суровым голосом спросил Велимир. – Сначала раздвоила… А теперь… Мало тебе показалось меня? – он оперся на локти и увидел, что Ольга плачет.
– Любимая! Ты плачешь? – неподдельно удивился он.
– Плачу. Но ты не тревожься. Это совсем другие слезы.
– Может, случилось что?
– Что может случиться? А если даже и случится, на наши с тобой отношения это никак не повлияет.
– Хочу повидать Васяту, – вырвалось у него.
–Наконец вспомнил о сыне.
– Ты меня упрекаешь?
– Нет, нет! Это я виновата. Навалилась на тебя со своей любовью. Сама все забыла.
– Расскажи о нем, – попросил он. Да таким голосом сказа¬лись эти слова, что ему стало трудно дышать, запершило в горле.
– Протестует твой сын. Никак не хочет говорить «папа», ни-как.
– Пойду к бабке. Приеду и пойду! Не могу больше – хочу его видеть. вскипел Велимир.
– Она тебя и на порог не пустит! – горечью сказала Оль¬га. И грустно усмехнулась: – Знал бы ты, сколько мне сил сто¬ило уговорить ее взять Васяту.
– Когда все у нас начиналось, думал: пока чего, пока ро¬дится, много воды утечет, все как-нибудь образуется… У ме¬ня была надежда – маленькая, ничтожная, что мы в конце концов соединимся… А теперь даже иллюзии не осталось, – глухо про¬говорил он.
– Зачем ты снова об этом? Разве я не понимаю твоего поло¬жения. Я готова ждать сколько угодно. Я счастлива и тем, что есть.
– Но ведь это ненормально! Так, прячась, тайком, по нескоку часов, где Бог даст… Я сам скоро с ума сойду…
– Ну почему «часов». На этот раз у нас более чем сутки. Почти двое.
– Всего двое, почти? А я думал, ты и понедельник здесь проведешь.
– Посмотрим, посмотрим. Если не надоем тебе, и на поне¬дельник останусь. Рискну. В понедельник у меня всего два урока, к тому же последние. Так что до двенадцати дня могу быть здесь, если, конечно, ты отвезешь меня, подбросишь к школе на своем черном лимузине. Автобусом ведь не успеть. А потом, возможно, смогу вернуться, разумеется с твоей помощью. Тебе придется подождать меня где-нибудь за углом. Но только при условии, что мужа дома не окажется. Если он прочел мою записку, дело пропащее. Я ему, разумеется, скажу, что успела обернуться днем раньше –отвезла сына и сразу же назад. И уж, если он мне не поверит, – скажу все как есть и навсегда переберусь на жительство в башню… Но, я думаю, он все эти дни будет сидеть на стройке: запускать, никак не желающий запускаться, реактор…
– Прости меня. Я все время думаю об одном и том же. Злюсь на себя, но ничего не могу поделать с собой. Меня мучает, терзает сознание, что ты… что тебя… обнимает кто-то еще, помимо меня. Я, не хочу ни с кем тебя делить. Прости! Я слишком многого от тебя требую…
– Ты хочешь, чтобы я ушла от него?
– Да! – с отвагой ответил он.
– В любое время, хоть сейчас! Хочешь? Точно?
– А без моего «хочешь?»
– И без твоего «хочешь» уйду. Я давно решила. Только не затевала этого разговора. Не хотела давить на тебя. Это должно было исходить от тебя.
– Будете жить здесь в башне.
– А ты наезжать к нам. как на дачу? – в ее голосе чувств валась ирония.
–Да. Иначе мне никак. Но я так часто буду сюда приезжать,
что вы даже не успеете соскучиться.
– А если твои захотят сюда?
– Вряд ли! Они башню не любят. На самом деле, я к ним буду наезжать, а здесь жить…
– Тебе легче. Выходит, тебе легче, – не поднимая головы, прошептала Ольга.
Он взял ее лицо в ладони, посмотрел в глаза. Они были пол¬ны того самого света, в который его всегда неудержимо тянуло броситься, в который он всегда бросается, не успев опомнить¬ся, порой и слова договорить.
– Для мужа мой уход будет ударом. Он потеряет все. И меня, и ребенка – да, да! Ведь ребенка он считает своим. И работу… он потеряет.
– Работу? – Велимир спросил об этом таким тоном, как буд¬то ослышался.
– Он ведь, как многие мужики, карьерист. Он ведь отдаетсяработе целиком. Не мыслит себя вне ее.
– Ты ему все объяснишь. И пускай себе работает дальше, де¬лает свою карьеру.
– Он странный. Мои уход лично для него – моральное падение. Пятно на его репутации. Пусть никто ему о том не скажет, пусть и намека не сделают, пусть даже повысят его в должности, дабы компенсировать потери, он все равно не сможет быть прежним.
– Ерунда какая-то, – проворчал Велимир.
– Не ерунда, милый. Это такой разряд людей. Они так воспи¬таны. Они только на словах за свободу, эмансипацию женщины. А на самом деле – жуткие собственники, домостроевцы…
– В конце концов, наплевать. Ты мне дороже. Еще дороже вместе с Васятой. Я ждал сына. Ты мне с таким трудом его подарила. Это, так сказать, субъективные причины. А объективные таковы: я не могу жертвовать женщиной с ребенком во имя благополучия взрослого мужчины, которого даже в глаза никогда не видел…
– Ну, хватит, милый, тратить свой пыл не по адресу. Я с то¬бой. Трать его на меня. И давай не будем возвращаться к это¬му. Главное мы выяснили. И этого мне достаточно.
– Господи! Как ты математически спокойна. Как ты спокойна, – вырвалось у него. – Иная бы на твоем месте давно бы меня со свету сжила, – он снова погрузился в свет ее глаз, потерял себя в нем. Но не испугался, потому что знал, набравшись его золотой энергии, вернется на грешную землю отдыхать и слушать голос любимой. – Ты у меня умная и красивая. Редкое сочетание. Я, все-таки счастливый.
– Сначала я думала, что грешу, любя тайно. А потом мне открылось: если это любовь, то никакого греха нет. Женщине нельзя жить без любви. Одна моя знакомая как-то сказала: женщина без любви, как флаг без древка, не развевается… Не правда ли остроумно!
– Ты скучала? – спросил дрогнувшим голосом, полагая, что и на этот раз она будет откровенна. Всякий раз, когда разлука оказывалась долгой, Ольга позволяла себе нечто подобное медитации.
– Очень, – грустно отозвалась она.
–Ты помогала себе? – спросил, стараясь не выдать, с каким трудом удалось ему подавить в себе смущение.
– Да, – чуть слышно призналась она.
–Покажи, как ты это делала, – попросил он, смелея.
Она приподнялась на локоть, внимательно поглядела ему в глаза.
–Ты стесняешься? Ты все еще стесняешься меня? – напирал он, зная, что она сумеет преодолеть себя.
– Да, мне неловко…
– Прощу тебя… Я хочу видеть это, хочу видеть твое лицо.
– Виля, – взгляд ее стал умоляюще беспомощным.
– Он прикоснулся губами к ее губам. Ткнулся кончиком язка в ямочку на щеке. Поцеловал ложбинку между грудьми. Припал к сосцу, теребя другой влажными от ее сока пальцами. Он терся подбородком о ее ключицы. Дышал ароматом ее подмышек… пока не почувствовал, как ее руки ушли вниз и замерли на золотом треугольнике лобка.
Указательными пальцами она раздвинула губы, обнажив розо¬вый зев, так напоминающий бутон дикого розового ириса. Он отстранился, чтобы лучше, видеть. И она расположилась прямо перед ним, откинувшись на подушки так, что лица ее ему видно не стало. Большими пальцами с обеих сторон ловко и привычно теребила своего крошечного мальчика, в то время как всеми другими пальцами от указательного до мизинца поглаживала края своих нежных лепестков. Постепенно чаша её наполнялась влагой, в которой она все решитешьнее и чаще омывала пальцы. Наконец погрузила их и выдохнула:
Теперь ты!
Велимир запустил ей руки под спину и, оставаясь на коле¬нях, вошел в нее, вытеснив, залитые любовным напитком тонкие пальчики ее. Они тут же очутились у него на губах. Он, словно мальчишка с соломинок, побываших в муравейнике, слизывал этот кисло-сладкий, напоминающий муравьиную кислоту, сок.
– Крепче, – просила Ольга.
Он стал двигаться все быстрее и резче. И вскоре его натиск обрел такой ритм, который ему самому показался ожесточенным!
Он все это время поглядывал на ее лицо. Оно менялось в зависимости от того искажала ли его гримаса страсти или озаряла улыбка восторга; от того, насколько рельефно проступали обычно скрытые морщинки или разглаживались те, что уже проявились на ее лице… Ольга отвечала ему встречными движениями не менее яростными. Вдруг она обхватила его шею руками и, подтянувшись, прижалась лицом к его груди. Теперь она опиралась лишь на ягодицы. Движения ее стали более свободными, более эластичными. И чресла их сошлись так тесно, что он перестал различать, где кончается его и начинается ее тело.
– Да, да, – бормотала она, – любимый, так меня, так!
И закричала, что было сил. В башне она себе это позволяла. В башне она никогда не сдерживала эмоций. Ее пупок буквально приклеился к его животу. И этот жар ее чрева, и этот вопль наслаждения сокрушили его терпение. Оно взорвалось. Велимир исторг нечто подобное рычанию льва. Рычанию, в котором были и радость, и сожаление, сладкая боль и слезы сиротства, свойственные мужчине, которому приходится еще с кем-то делить любимую женщину.
Когда ты так звучишь, мне кажется, что я в чем-то провинилась перед тобой, – спустя.мгновение, все еще срывающим¬ся от недавнего напряжения голосом продохнула Ольга.
–Мужчина чувствует беднее женщины. У нас все короче и проще. Главное наслаждение для меня – это твое наслаждение. Сознание того, что я тебе его даю.
– А мне всегда хочется – наверное, поэтому – дать тебе все, что ты просишь.
–Я знаю, родная. Спасибо!
– Спасибо за такое не говорят.
Они обнялись вновь. И так слитно лежали еще немалое время молча, синхронно дыша – душа в душу.
Все сказано. Назад пути нет. Начинается вовый виток, и его надо выдержать. Извернуться, изловчиться… Так все устроить, чтобы все обошлось как можно безболезненней для доч¬ки, которая рано или поздно узнает, должна узнать все. А уж о жене следует подумать особо. Она не должна об этом узнать никогда, ни при каких обстоятельствах. Такое знание для нее опасно, если не смертельно. Время нашей жизни идет нашими ша¬гами – для каждого со своей скоростью. Нашими необратимыми шагами. У всех – к концу, у некоторых – к новым надеждами.
Так всегда. К самым сладостным чувствам будет примешиваться горечь сознания, что есть жена, кото¬рую в силу обстоятельств он вынужден обманывать, поскольку не имеет права оставить существо, которое когда-то любил, которое и сейчас любит, пусть иначе, пусть сов¬сем иной любовью. И даже абсолютная уверенность в том, что она давно не видит в нем мужчину, потому что совершенно не нуждается в сексе вообще, даже это не отвратило его от нее. И не потому, что нужен ей иначе как проверенный ориентир в мире, что стал для нее частью непонятным, частью непроходимым без проводника. Просто он знал, что уйди, оставь ее, она ни дня не задержится на земле. Уйдет туда окончательно. Туда, где практически пребывает все то время, начавшееся сразу же после вторичного выхода из клиники. Пошла в нее на пару дней, а вернулась через месяц. Окончательно чужой. Нет, не ему. Всему этому так нам привычному и дорогому миру жизни. Иной раз в моменты отчаяния, которые все чаще охватывали его. Спасибо Ольге! С ее появлением они исчезли, эти кошмарные моменты, – он думал: ну зачем ей эта жизнь, если никакой радости в этой жизни она не видит, и не хочет? Она даже на дочку глядит порой как на незнакомого человека. Лишь в краткие периоды просветления набрасывается на ребенка с вопросами и заботами, чем пугает, настораживает и без того издерганную душу. Девочка взрослеет быстро. Она уже наверняка понимает, в каком положении все эти годы находится ее отец. Всякий раз, когда становится невыносимо – это теперь чувствует и она, умоляюще смотрит на отца, и он вновь и вновь понимает, как следует ему себя вести. Понимает, что снова надо собрать в кулак силы, терпение и хладнокровие и делать вид, что все нормально, правильно, благополучно. И всё же то, что случилось дома в последний раз, показалось ему из ряда вон выходящим. Но все-таки он сдержался, сделал вид, что ничего особенного не происходит. Хотя, когда отъехал от дома, пришлось остановить машину и с полчаса приводить нервы в порядок.
«Не надо тебе ехать», – глядя на него горящими глазами, заявила жена.
«Почему?» – как можно спокойнее спросил он.
«Не знаю…» – она растерянно отвела глаза.
«Ну вот, не знаешь, а говоришь. Не хочешь расставаться со мной и выдумываешь причину. Придумываешь, а она не придумывается, да?»
«Примерно через час я более точно тебе скажу, почему тебе не надо ехать туда в этот раз».
«Через час будет поздно. Большую часть дороги мне придется ехать в темноте».
«А ты и не поедешь. Я как скажу тебе причину, ты и не поедешь».
«Какой бы ни была твоя причина, я все равно поеду. Меня там ждут»,
«Я знаю, что ждут. И все равно ехать туда не надо!»
«Ну, хорошо. Я останусь, задержусь на час, чтобы не огор¬чать тебя»
Она облегченно вздохнула и занялась уборкой. Делает её часто. Все дома блестит, сверкает. Он, приходя домой в пору, когда на улицах обычно мокро, испытывает неловкость за свои грязные ботинки, забрызганные брюки.
Через час, изнуренный ожиданием, он поднялся, показывая, что намерен ехать. Из своей комнаты вышла дочка. Господи, как выросла! Голубоглазая пятнадцатилетняя красавица. Она умоляюще смотрела на отца. И ему показалось, что она разделяет тревогу матери, безмолвно просит его прислушаться, по¬слушаться.
«Ты влетишь в аварию», — сказала жена спокойно.
Ему стало сразу же не по себе.
«Аварию…» – повторила.
И он подумал, что она так ничего более внушительного при¬думать не сумела, потому — то и сказала первое, что пришло на ум.
«Спасибо, что предупредила. Буду осмотрительным, поеду поаккуратнее…»
«Авария не по твоей вине. Лучше тебе не ехать».
«Ты хочешь сказать, что на меня налетит кто-то?»
«Знаю, что лучше тебе не ехать…»
«От судьбы не спрятаться», – решил он уйти от разговора.
«Да уж! – вдруг согласилась она. – Только не задерживай¬ся там, сразу же домой!»
Выйдя вон, Велимир почувствовал, что по-настоящему на¬пуган. Сел в машину, включил двигатель, повернул рычаг ра¬диоприемника. Но ни привычный гул мотора, ни легкая музыка не успокоили. Доехав до следующего квартала, остановился и долго сидел неподвижно. Потом, постепенно набирая скорость двинулся на встречу судьбе.
Появление Олги в его жизни, конечно же, было подарком неба. Она спасла его прежде всего от самого неприятного, чего он боялся, и чего, как чувствовал тогда, ему рано или поздно, не избежать. Не появись Олга, он бы погряз в распутстве. Сначала все наверняка выглядело бы внешне вполне пристойно… Разумеется, до Ольги у него были женщины. Даже милые, даже умницы. Сменяя друг дружку, они приходили и уходили, некотрые –оставляя особенную метку в сердце и в памяти. Имена многих тут же забывались. Порой ему казалось, что в его объятьях побывали даже не жен¬щины, а тени.
Однажды жена сказала ему, между прочим: «Пропадешь!» Всего одно слово сказала. И он согласился с нею. Пропасть, видимо, придется, если и дальше так продолжится. Но как жена узнала о его похождениях? Кто-нибудь позвонил из тех, чьи надежды он об¬манывал легко, тут же забывая имя? Да, так он и подумал. И, что¬бы оградить жену от подобных раздражителей, он и вовсе пре¬кратил отношения подобного рода. Хватило его надолго. Од¬нако все чаще являлась мысль завести себе постоянную женщину…
Он и на Ольгу тогда впервые поглядел с таким прицелом.
Вёдро.
Бедра. Прыщет цедра
Ареолы золотой.
Саламандра. Сколопендра…
Клеем хвойник залитой…
– Помнишь эти стихи?
Наизусть, нет…
– Тогда, слушай дальше:
Вьется виноградный ствол.
Зашпаклеван амброй стол.
От хибары до байдары
Стрекот домбры и гитары…
Зноя дымный кипяток.
Пятка. Пальчиков пяток.
Шлёндра видела полмира:
Пальма, палтусы. Пальмира…
На столешницу мадера
Пролилась. Ворчит мегера.
Пудрой мажет фибры щёк.
Штиль. Хандра, Полдневный шок.
– А знаешь, почему я выучила?
–Вряд ли…
– С них, собственно, все и началось. Я проходила мимо, а ты как раз их читал, чем и обратил на себя мое внимание. Этакий самодовольный торговец картинами. Ты был мне безразличен. Краем уха я слушала твой голос. Ты. пренебрегая скромностью, расхваливал себя и свой альбом, что меня ужастю разозлило. Если он позволя¬ет себе так говорить о своем в торчестве, не стесняясь, значит, он просто не уважает пришедших на книжный базар. Какое нахальст¬во? Зачем же он тогда предлагает так настойчиво, даже так навязчиво свой товар, то есть себя предлагает. Предлагает тем, кого не уважает? Разве не ясно, что люди, которых ты не ува¬жаешь, не достойны тебя. Это с твоей нахальной точки зрения.
Скорее, бывает наооборот – ты не достоин их. Или этому самодовольному типу наплевать и на людей, и на свое творчество? Я уже совсем собралась уйти, как вдруг услыхала фразу показавшуюся мне интересной. До неё ты гово¬рил что-то еще – неважное. А вот та фраза была заключителной, последней… Хочешь, давай вспомним?!
– Вспоминай сама, я затрудняюсь…
– На тебя пялились какие-то девчонки. И ты, кокетничая, сказал примерно следующее… Знай, когда ты кокетничаешь, то ужасно глупо выглядишь…
– Я кокетничал? Такого не может быть!
– Сейчас, пожалуй, и нет, а тогда ты кокетничал! Но не в том дело. У тебя есть замечательное качество. Даже начиная с глупости, ты каким-то образом все-таки умудряешься и, видимо, в этом твой талант прежде всего, сказать в итоге при¬стойную мысль…
Он хорошо помнит тот книжный базар, традиционный в последних числах мая. Шел туда Велимир легко. Так ему бывает, когда он хорошо поработает. Восторг в груди какой-то. Кажется, что этот восторг – энергия, свет или волны. И весь ты такой, что даже кое-кто на тебя оглядывается. Особенно женщины. Есть среди них исключительные, тонкие натуры. На иную глянешь ненароком, а у нее что-нибудь из рук – хлоп и выпало. Валится, что держат, в тот момент. И тогда вышел он из дому в таком вот волшебном состоянии. К тому и предчувствие наверняка были. Интуиция не подвела. Он потом, когда сойдется с Ольгой, тот восторг отнесет как раз на счет предчувствия этой встречи. На базаре же поначалу обратил внимание совсем не на нее.
Когда настала его очередь читать стихи из альбома, когда его уже объявили, он увидел высокую девушку с густо наведенными глазами. От краски они у нее казались фиолетовыми. Она с любопытством глядела на него. И он, понимая, что ей отнюдь не импонирует ею потяжелевшапя в последние годыая фигура, полагал, что такую возможно пронять наверняка лишь поэзией .
Закончив, подошел к прилавку, на котором лежал его альбом, с удовольствием отметил: фиолетовоглазая рядом. Тогда, вдохновленный ее вниманием, он и принялся рекламировать свой сборник акварелей и стихов. Люди бралиальбом. Он спрашивал, как зовут очередного покупателя, и, не торопясь, подписывал экземпляр. При этом всё время чувствовал взгляд высокой. Однако, как вскоре выяснилось, она только смотрела, а покупать не собиралась. Возмож¬но, у нее не было денег. Он даже вознамерился подарить ей книгу просто так. Но только собрался, а она возьми и потеряй ко всему происходящему всяческий интерес. И тогда он, видя та¬кое дело, повысив голос, стал говорить ни к кому конкретно не адресуясь: «Молодые женщины, девушки, не интересуются поэзией до тех пор, пока с ними не произойдет чего-либо такого… Я бы сказал, значительного. Потом-то они бросаются на поиски ответов по всем возникшим вопросам. Кидаются туда-сюда, и вспоминают о нас – авторах изящных искусств…»
– Я вспомнила. Ты сказал тогда такие слова, которые заста¬вили меня поглядеть на тебя иными глазами. Ты сказал примерно следующее, к сожалению, искусство и даже литература ни на один из этих вопросов не дает вразумительного ответа. Слова не Бог весть какие мудрые, но сказаны были с таким грустным вздохом, что я переменилась к тебе…
– Чтоб ты знала, я вздохнул тогда потому, что девушка, которую я приглядел, не захотела покупать моих произведений. Она ушла.
– Правда?
– Истинный крест.
– Как хорошо, что я об этом узнала лишь теперь, когда…
Когда что?
– Когда уже поздно что-либо изменить. Поздно, да и незачем.
– Ты пришла попозже, да? Ты не слыхала, видимо, об этом базаре ничего?
– Да, все произошло случайно, хотя тебя знала еще задол¬го до этого базара.
– Шутишь?
– Еще в школе я сочиняла стихи. Жалостливые. Ходила в студию. Туда как-то тебя пригласили разобрать наше творчество. Ко всем ты был добр, а меня обозвал Асадовым в юбке.
–Асадовым? Поразительно!
– Я ведь под него сочиняла. О слепом ребенке стихи… Не пом¬нишь?
– Не помню.
– А ты сказал, что этак я далеко не пойду, что надобно себя искать. Я за это ужасно на тебя обиделась. Ты похвалил и тех, кто сочинял хуже моего. Совсем бесчувственных. От оби¬ды я все забросила. Так и не сочиняю с тех пор. А за тобой все время следила. Книжки твои читала, придираясь к каждому слову. А как злорадствовала, натыкаясь на твои неудачи! Но тебе все-таки удалось меня завоевать, заморочить. Ты это умеешь, когда говоришь мало. То есть миниатюры твои меня и покорили.
–Спасибо за комплимент. Он тоже, я вижу, случайно вырвал¬ся.
–Ладно! Какой обидчивый! У нас ведь любовь?
– Ты еще спрашиваешь?
–Да. Спрашиваю и хочу полного ответа, потому что нет ничего важнее для женщины, чем слышать это.
–Да. Я люблю тебя.
–Вот и славно. Именем любви имею право говорить все, что думаю о тебе. Кто же еще, кроме любящего человека, скажет правду?
– Никто.
– То-то же. Ну, и вот. Я за тобой следовала, как тень. Все годы. Ходила почти на все твои выступления. Даже около ЗАГСа крутилась, когда ты расписывался, как дура плакала. А потом мах¬нула на себя рукой. Забросила все окончательно. С тех пор – я ленивая. Это даже хорошо, что мы с тобой не живем под одной крышей. Ты бы очень во мне разочаровался. Я страшная лентяйка.
И, как только я институт закончила, ума не приложу?! До встречи е тобой, до книжного то есть базара, жила как во сне. Подвернулся парень, вышла замуж. Он оказался удачливым в карьере. До чинов, вишь, дошел. А в тот базарный день как раз решалось – ехать ему сюда или нет. Ему предложили периферию с повышением. Он мог бы остаться на прежней должности, которой, кстати сказать, уже тяго¬тился. Его волнение предалось и мне. Потому я пошла прогуляться. Выбрела на книжный базар. Слышу знакомый голос. Ну, я по старой памяти и пошла на него…
Ольга продолжала вспоминать. Ее память держала в себе такие подробности, что он с легкостью восстановил в сознании и такой момент. Она подошла подписать ей книгу. Он спросил имя и поставил автограф. А продавщица перехватила книжку. Говорит: эта девушка не уплатила. Тут он и уставился на нее – тоненькую, с азиатски¬ми глазами. И спросил: у Вас что, нет денег? А она: деньги име¬ются. Так в чем же дело? А она: я хочу, чтобы Вы мне подарили, надоело, знаете ли, покупать ваши книги. И много вы уже купили моих книг? – недоверчиво спросил он. Все до одной, кроме, разу¬меется, вот этого альбома. И тут его закрутило, что называется: вы моя по¬клонница? А она: еще какая! Ну, тогда придется раскошелиться…
И он отдал деньги продавщице, а книжку – ей. Вскоре все экземпляры были, разошлись. Довольная продавщица приглашала его прихо¬дить почаще, а он, не помня себя, благодарно кивал ей, оглядывал¬ся, ища поклонницу. Потом бежал по бульвару в наивной надежде отыскать девушку с азиатскими глазами. А когда совсем уж отчаял¬ся, вдруг услыхал свое имя. Оглянулся – она. Сидит в тени цве¬тущего боярышника.
– Не меня ли ищете? – и смеется.
А он уставился на ее длинные ноги и совершенно потерянно отве¬тил:
– Вас, кого же еще?
– И что вам от меня надо?
– Хочу с вами пообедать.
– Пообедать? Что ж, пожалуй, можно. Но прежде мне надо по¬звонить.
По телефону она говорила недолго, по ее лицу он догадался, с мужем.. Потом они сидели за двухместным столиком. Ела она мало. Ему тоже было не до еды.
Они почти не присматривались друг к другу. Вернее, он не при¬сматривался. После обеда поехали кататься. И довольно далеко – на Балановское водохранилище. У него там приятель был егерем. Встретил, обрадовался. Побежал с пауком в заводях рыбы для ухи набрать, оставив гостей наедине чуть ли не на целых два часа.
Чтобы снять постоянно возникающее неловкое напряжение, Ольга принялась чистить картошку, готовить другие овощи для будущей ухи. А он сварил чаю, съездил в ближайший сельмаг за водкой.
Попили чаю, а хозяина все нет.
– Уморил, – вдруг сказала Ольга и со вздохом села к Вели¬миру на руки.
Тот несколько оторопело поцеловал ее в щеку.
– Ты ведь этого все время хотел, – сказала она с напором. Не так ли?
– Быть может, – согласился он.
–Видимо, ей не понравилась его интонация.
– Если «может быть», тогда поехали в город, нечего тут зря
егерю голову морочить.
Она, было, рванулась от него, но он неудержал ее. Стал голубить.
Дал волю рукам, что ей как будто даже не очень понравилось.
– Не искушай меня без нужды,– пропела она.
– И совсем не без нужды, – нараспев же ответил он. – Сегодня все должно случиться, – добавил, сделав над собой некоторое уси¬лие.
– Что значит «все?» – она смотрела ему прямо в глаза. Она ды¬шала ему прямо в лицо…
– Ты мне нужна. Вот и всё! – Сказал он твердо. – Зачем?
Тон, с каким она разговаривала, ему нравился все больше.
–Я погибаю от одиночества. Мне нужна женщина: молодая, не¬глупая… Ты же ко всему еще и красивая.
– Я еще и чувственная, – добавила она.
– Чему я очень рад.
– Ты меня неправильно понял. Для меня чувства важнее всего, а для тебя?
– Что за вопрос?
–Вопрос в том, какие чувства ты испытываешь ко мне?
– Эротические, – ответил он с дурацкой миной.
– Так бы сразу и сказал, – Ольга стала посреди сторожки, осматриваясь. – Где нам расположиться?
Слова эти были произнесены таким тоном и с таким видом, что Велимиру стало вдруг нестерпимо стыдно, а потом и отвратительнс на дуще.
– Ладно, ладно, – виновато примирительно пробормотал он. – Шуток не понимаешь?
– А я не шучу! – воскликнула вдруг она. – Я на самом деле хочу иметь эротическое приключение со знаменитолстью.
Велимир поднялся и вышел на крыльцо. На тот момент к дому подходил с полным ведром его хозяин.
– Ты никак уматывать собрался? – виновато заговорил он. – Извини, замешкался я.
– Да, пора ехать, – спохватился Велимир.
– Давай задержимся а? Так ухи захотелось, – совершенно естесвенным тоном взмолилась у него за спиной Ольга.
– Оставайтесь – ободрился приятель. – Заночуете, а утречком отправитесь.
– Ночевать мы, пожалуй, не будем, а вот ради твоей ухи можно и комаров покормить.
Уха получилась. Водка придала ужину особенный – как то бывает, когда спиртного совсем демного – колорит.
Выбрались на закате. А в город прикатили за полночь. Случи¬лось все в машине. После чего в воздухе салона еще долго витали эманации первого и довольно бурного их соития.
Остановились посреди дороги внезапно. Благо, что в той степи в такое время, практически никакого транспортного движения не бы¬вает. Велимир хотел, было, откинуть сиденья. Но не успел. Слегка захмелевшая: его спутница взобралась к нему на руки, не дала возможности даже пересесть от руля подальше. Поэтому время от времени ночь оглашалась каким-то совершенно немыслимо отрывочным ре¬вом клаксона.
Уже во вторую встречу он сказал, что хочет сына. Чем страшно удивил ее. Она рассмеялась, а потом внезапно помрачнела.
– Ничего не выйдет, – отстраненно ответила. И ему показалось, что она сейчас покинет его и, быть может, навсегда. Однако она не ушла. И с каждой встречей, похоже, все больше верила ему. А когда испытала, наконец, высшее счастье, которое рано или поздно довжна пережить любящая женщина, окончательно уверовала в возможность появления ребенка.
К месту новой работы мужа она отправилась полгодя спустя беременной.
– Что ж ты замолчала? Говори, пожалуйста! – очнулся он от своих воспоминаний.
– Что говорить? Ты меня совсем не слушаешь.
– Прости. Я, действительно, тебя не слушаю. Но я думаю о том же самом времени.
– Ты, наверное, меня обманываешь. Думаешь о своих: жене и дочке.
–Нет. Нет же. Поверь: я думаю о нас с тобой. О них я думал раньше, когда ты спала.
– Вот видишь, я не так далека от истины.
– Знала бы ты, что я пережил вчера, собираясь сюда. У меня всю дорогу руки тряслись.
– Поссорились?
– Нет! с нею никогда не ссорюсь. Она не хотела, чтобы я ехал.
– Женское сердце – вещун. Вот и у меня сегодня что-то на душе неспокойно. Все мысли о Васяте и маме. Вдруг что — нибудь в дороге? Авария?..
– Да что вы, в самом деле, сговорились, что ли? И та мне про аварию твердила. Из-за того, чтобы не обидеть ее, на целый час задержался дома. Ну, а потом ехал черепашьими темпами – все боялся, как бы не поцеловаться с кем….
– Выходит, она тебя любит. Не хочет, чтобы ты с другой встречался.
– Да откуда ей знать, что у меня есть другая?
– Интуиция.
– Интуиция может быть у женщины по отношению к мужчине, с которым она близка. А тут…
– Какие вы, мужики, все-таки примитивные существа. Близка! По ва¬шему выходит , что женщина только и чувствует, когда отдаётся. А вдруг самые совершенные из нас имеют какие-то иные, более тонкие возможности для близости?
– Довольно. Мне и дома хватает этих намеков. Избавь меня хоть ты от подобных вещей. Пойдем лучше еды приготовим… Он поднялся и потащил ее за собой.
– Сам иди. Я устала. Принеси мне лучше воды.
Он спустился, в каминную, налил фужер соку. Отнес наверх.
Ольга спала. Она всегда засыпала быстро и легко.
Пока она спала, он приготовил баранину, купленную по до¬роге у шашлычника. Уже вечерело, и тот собирался сворачиват торговлю. Мясо, отлично замаринованное, вскоре наполнило башню таким ароматом, который, смешавшись с виноградым, стал совершенно нестерпимым. Он то и разбудил Ольгу. И первым де¬лом, что сказала она, спустившись вниз, было:
–Обними меня крепко, а то мне кажется, что все это сон!
А когда он исполнил ее просьбу, прибавила:
– Это невероятно все же. Впереди у нас целая ночь! Ольга сама пахла соком изабеллы.
Так устроено в мире людей: никто не должен знать, что он счастлив. Это потом, когда счастье уходит, мы понимаем, что оно было.
Вот сидят эти двое: ему сорок, а ей далеко еще не трид¬цать – полные радостной силы; едят мясо, зелень, молчат, всё время молчат, только смотрят друг на друга да усмехаются своим тайным разговорам; они; те разговоры говорят бессловесно. А слышат друг друга; и так много им удается друг другу передеать этим беззвучным общением, что говори они по-людски, и трети сказанного не прозвучало бы. Им хорошо, а они этого в полной мере не понимают так, как поймут уже утром – через ночь, которая им предстоит. Поймут и опечалятся: были счастливы, куда же то счастье подевалось? Они никуда не спешат, как спешили в начале кончившегося только что дня. И эта неторопливость им кажется прекраснее самих объятий. Кажется, пока не сплетут¬ся руки. А пока не сплетутся, пусть продолжается сладость ожидания. Быть может, то ожидание ценно прежде всего тем, что зависит не от внешних, сил, не от обстоятельств или иных людей, а от них – самих ожидающих.
– Не будем убирать сок, – сказала она. – Пусть остается открытым. Его аромат кружит голову.
– Общение со мной тебе явно идет на пользу, – весело заметил он.
– Тебя послушаешь, так выходит, что раньше я даже есть не умела.
– Так и думай. До меня ты, действительно, ничего не уме¬ла.
– Может, я и человеком до тебя не была?
– Точно знаю, что женщиной тебя сделал я…
– Прекрати! Хватит. Сил нет слушать такое бахвальство.
– Ладно! Отправляйся, наверх, а я займусь камином.
Она медленно пошла узкой рассохшейся лестницей нагая.
Он закладывал чурбаки в камин с таким расчетом, чтобы на это дело не отвлекаться до самого утра.
И в какое-то мгновение, собравшись уже идти наверх, он вдруг перестал ощущать свое тело. Подобное состояние ему знакомо. Оно посетило его уже второй раз. И впервые это чу¬до он познал благодаря Ольге. Теперь подумал об этом так:
Ольга выбирает из него не силу, а тяжесть или горечь, на¬копленные в тревогах и заботах – беспрерывных и неизбывных И он замер, глядя на поленья в огне. Ишь, как пламя облизывает сухие поленья. Сладки, желанны они огню.
Ну почему так? Почему не сразу свела его судьба с нею? А ведь Ольга находилась рядом. По всему видно, что она бы¬ла уготована судьбой именно для него. Почему же он раньше не разглядел ее, так долго и терпеливо ждавшей встречи с ним, если не на всех, то на мвогих своих перепутьях?..
Он поднялся и, стараясь не скрипнуть ступеньками лесенки, стал подниматься в кабинет, чтобы хоть краем глаза подсмотреть, чтобы увидеть тайну женщины, в одиночестве дожидающейся люб¬ви.
Ольга все никак не могла отрешиться от переживаний той жизни, из которой, только что вырвалась, Велимир это чувст¬вовал по каким-то едва уловимым акцентам в ее разговорах. Поэтому прибегнул к не раз уже испытанной мере. Улучив мо¬мент, принялся нашептывать ей всамое ушко:
«Ложусь попозже, просыпаюсь рано. Дыхание твое благоуханно. Оно прекрасно, словно мед с гвоздикой. Уста изысканны, подобно розе дикой. Стрекозы поцелуев возле рта. Сосцы твои – два солнечных крота. Улитка виноградная пупка загадочно глядит из тупика. Рассветный шмель, гудящий непреклонно – весь золотой, как медуницы лоно. Таится в зарослях сирене¬вый росток, от страха завернувшись в лепесток…»
– Что это было?
– Я переложил индийского поэта. Его зовут Кумарадата. И жил этот певец любви аж в 12 веке.
–Если переселение душ не сказка, ты оттуда…
– Откуда?
– Из тех краев, из тех времен.
– Только потому, что я перевел «Трактат о любви?»
– Не только поэтому… – она взяла его руку, отнесла ее к себе и положила в чресла. – Чувствуешь? Всего несколько слов, а мне уже мокро. Сколько раз было сегодня, а я опять изнемогаю от жажды. Никто не мог вызывать во мне ее с такой силой, как ты. Все в тебе говорит: я неиссякаем, я всегда могу… То, что мы с тобой делаем – это всегда открытие. Во всяком случае, для меня… Недавно муж знакомой вернуюся из командировки. Был где-то в Юго-Восточной Азии. Привез альбом: «История любви». Мы насчитали около шестисот поз, которые там изображены в скульптуре, живописи.
Велимир обрадовался тому, что Ольга наконец соскользнула с обычной своей – а на этот раз несколько затянувшейся – минорной темы.
– То, что для европейца долгие годы было запретным в «Камасутре» воспевается как высшее достижение страсти. Священные символом Шивы является фаллос. Предмет поклонения. Женщина, желающая стать матерью, идет к нему помолиться…
Ольга свела жаркие бедра, зажав в промежности за¬литую соком ладонь. Он охнул, но не от боли. Руку до самого локтя пронзил щекочущий, словно электрический, разряд.
– Опять ты бьешься током, – сказал он, поднимая слегка онемевшую руку. Кисть ее в полумраке покачивалась, напоминая голову змеи.
Ольга, заметив это сходство, подняла свою руку. И вот уже две змеи переплелись, сладострастно потираясь…
– В древних описаниях любовных сцен вещи никогда не назы¬вались своими именами. Пенис – клешня омара. Соски – морской гребешок… вульва – раскрывшаяся раковина… Еще кое-что из морских ассоциаций. В Древнем Риме считалось, что устрицы вызывают желание. По преданию, Казанове удалось соблазнить сразу двух монахинь, стоило ему угостить их устрицами с шампанским. Шампанское, кстати, называют живым вином. Мускатное пахнет возбужденной женщиной. Но самое эротическое вино – это венгерский Токай…
На этом слове лекция прервалась, потому что Велимир, надышаввшись ароматом, которым истекала его только что освободив¬шаяся из сладкого плена ладонь, прижал Ольгу к себе, обняв обеми руками. Уткнувшись лицом ему в грудь, она замерла. И глухо прямо в солнечное сплетение произнесла:
– Как сладкол, когда ты так вот меня обнимаешь. Всеми десятью пальцами он прошелся, едва касаясь позвон¬ков, от затылка до крестца. Теперь она обняла его так же – обеими руками. И он, всегда чутко реагирующий на всякое ее движение, и на этот раз уловил ее намерение. Поддался ей – тут же опрокинувшейся на спину, вольно разбросившей ноги. Медленно и властно он овладел ею. И некоторое время она на¬слаждалась этой его спокойной силой. Но вот ее руки обожгли ему ягодицы. Пальцы впились ему в лопатки. И он почувствовал каждую, ее пятерню корнями крыльев у себя за плечами. Движени. его стали вдруг легкими. Он словно парил над нею, едва соприкасаясь всего лишь в одной точке.
– С оттяжкой, – вдруг выдохнула она. Лишь им одним было известно это слово-сигнал. Велимир обрушился на нее с вывоты полета, словно коршун на куропатку. Но не убил и даже не сделал больно. Он поднимал ее в своих нежных когтях и сбрасывал вниз и, пока она па¬дала, снова и снова подхватывал ее. Вначале она вскрикивала от сладкого страха, а потом запела. И состояла эта ария любви всего из одного слова, повторявшегося на разные лады. Слова, подаренного нашему языку богом по имени Санскрит. Слова: «да».
Что такое, чем или кем они были до этого, необъяснимо. В памяти осталось только ощущение тесноты и неудержимого движе¬ния сквозь жесткую толщу – сначала абсолютной тьмы, затем мерцающей, словно небо звездами, черноты, пока, в конце концов, открылось ЭТО…
Пока ЭТО не было осознанно тем, чем оно есть, на них об¬рушилось ощущение невероятной свободы. Ни с какой стороны никаких помех. Когда же прошло ослепление, они в упоении огляделись. И поняли, что есть такое небо и солнце, что есть такое почва, из которой – два стебля – они вышли, что такое они сами и что их держит, не давая возможности передвижения, к ко¬торому они были способны в былом, необъяснимом состоянии. Они вскоре поняли самое главное: то, что их держит, – есть корни, которые и поят их соками земли. И возможность движе¬ния для них – это и есть плата за жизнь.
Так они появились на свет, чтобы уже больше никогда не покидать его, но чтобы, перерождаясь из одной формы в другую, всякий раз осознавать его по-новому: от мало чего объяеняющего «это» до ясного однажды открывшегося им откровения, которое как всякое понятие чего-то извечного, бессмертного, имеет ко¬роткое и всеобъемлющее обозначение: ж и з н ь .
И всякий раз, обретя следующую форму неизбежных превраще¬ний, они тут же забывали предыдущее свое воплощение, ибо важ¬ным было не то, как ты выглядел, а всегда то, что ты живешь, то есть двигаешься, умножаешься, трепещешь от боли и радости, сливаешься с себе подобными началами.
«Был я злаком и сорной травой, был я рыбой, и птицей, и зверем… Был убит иль забыт? Иль потерян. Что-то было еще со мной. Как деревья упали века. Все былое припомнишь едва ли. Все ушло по тончайшей спирали: города, миражи, облака… В этой пряже, что время прядет, в этом вихре вокруг веретенца я узнал, что такое полет, я гля¬дел, не мигая, на солнце. Был я трусом и дрался отважно… Только все это нынче неважно! Мы не виделись тысячу лет, я вернулся к тебе, мой Свет!»
– Это ты о нас, Влля? – спросила непривычным голосом.
– Не только о нас… О всех, быть может. Мне кажетая, что все проходит бесконечной спиралью, вернее, идет… А где на¬чинается это движение, есть ли у этой пряжи начало, или, тем более, конец, знать не дано, потому что даже память не способна удержать это, столь продолжительное, движение. Лишь поэзия – наша прапамять – иногда вдруг и вспомнит что-то, словно сон.
– Может быть, ты гений? Так я думаю о тебе иногда, и тоска охватывает меня всю от макушки до кончиков пальцев. Душа, что называется, в пятки уходит.
– Почему? Разве мысль об этом не приносит тебе счастья?
– Она пугает меня. Она почему-то, говорит мне, что ты… Ольга вдруг поворачивает к нему лицо, залитое слезами. Она больше не может сказать ни слова. Рыдания сотрясают ее. Он борется с ними, вытираат лицо. Искаженное плачем оно совсе не похоже на себя. Оно уже даже не человеческое. Это лицо измордованного лишениями, и неумением по-настоящему мыслить, улыбаться, а только выражать страдание – лицо зверя… Маленькой, нагой, беззащитной твари, каким-то чудом презревшей птрясения эволюции, уцелевшей: на лоне земли и теперь вдруг хваченной врасплох пробудившимися в ней сознанием и речью.
Он обнял это задыхающееся существа, легонько прижал к себе так, чтобы оно ни в коем случае не смогло увидеть его глаз, тоже наполнившихся горячей горечью. Глаза тонули в той горечи, она наполняла горло, – ну, как же они туда проникли, слезы, с чего он плачет? Какое горе неизбывное сидело в нем до сего момента, столь давнее, что даже прапамять не могла до с пор даже намекнуть о нем? Он плачет, потому что Ольга плачет.
Ведь не может одна часть живого плакать, а другая – нет. Они – единое нечто, выросшее одновременно, и всегда в бесконечном были неразъединимы, пока не стали тем, кем стали. Пока не забыли об этом своем двуединстве, чтобы вновь осознать его на новой высоте жизни. Вот сейчас, в эти минуты, и нашло на них это знание. И потрясло их, чтобы уже никогда более не покидать
– Ты плачешь, милый! – хрипло сказала она. – Можно я погляжу на тебя такого? Можно мне видеть твои слезы? Я никогда не видела, как ты плачешь… Прости!
Он отстранился от нее и зажмурился. Он почувствовал, как ее взгляд коснулся его век, и теплое это прикосновение сняло боль с глаз, а затем высушило слезы.
– Прости! Мне показалось, что я тебя потеряю. Мне вдруг показалось, что такого, как ты есть, человека не может быть, такай как ты – невероятен для нашей жизни, что ты мне чудищься, что тебя не было и нет, что я сумасшедшая, что это галлюцинация, что… Словом, мне показалось, что нет ничего и никого: ни сына, ни матери, ни жизни, ни солнца. Ч-то я снова трава, которая сгорает то ли от зноя, то ли в огне… Знаешь, мне еще снится нередко, что я птица. И ты тоже. Наверное, это морские птицы. У нас тонкие и размашистые крылья. Мы летаем всегда вместе. И никогда не садимся. Летаем без отдыха. Вся наша жизнь – это неутомимый полет. Мы там, в полете, и любим друга друга… А перед тем как проснуться, я испытываю ту же тоску, которая только что охватила меня и передалась тебе.
– Ты лучше всех…
– Что самая красивая? – Ольга блеснула взглядом.
Ты умеешь наслаждаться. Не боишься этого делать…
– Экая невидаль!
– Девяносто из ста боятся…
– Я всегда боялась другого.
– Чего же?
– Во-первых, быть непонятой… – Ольга снова, но уже ина¬че поглядела на Велимира.
– А во-вторых? – спросил он.
– Нарваться на мужика, который рассказывает о своих победах… на этом фронте.
– Обычно так поступают те, у кого в жизни нет иных достижений…
– А я слыхала, что распространяться на эту тему любят слабаки. И болтают они не столько о действительном, сколько о желаемом.
–Причина не в том, что слаб. Бессилие это, как и всякое прочее, от невежества. – Велимир, лежащий навзничь, повер¬нулся к Ольге. Она положила легкую, словно точеную головку ему на грудь, прикоснулась ртом к соску.
– Любовь не наука, а наш самый древний нравственный закон.
– Религия? – эхом отозвалась Ольга.
– Священное это учение имеет свои правила. Если хочешь – заповеди.
– Они где-нибудь записаны?
– Каждый их знает априори^
– И ты всегда им следуешь?
– Стараюсь.
– Какие же они?
– Их девять. Первая. Ни к чему не принуждай. То есть женщина со временем сама даст тебе все, чего ты хочешь. Поскольку она и видит, и знает твои желания. Вторая зхаповедь. Ничему не удив¬ляйся. То есть не показывай, что ты не ожидал от нее того или иного наслаждения. Смущение – любви не помощник. А чаще всего – враг, ибо женщина начинает опасаться – как бы ты не подумал о ней плохо. Третья. Ни в тем не упрекай. Если женщина неопытна – не беда. В ответ на твои ласки она быстро все поймет и достигнет своего, чего вам не достает. Четвертое правило. Ни в чём не отказывай. Иначв лишишь ее отваги и свободы. Пятое. Никогда не отступай. Дай ей все, чего она хочет, даже если у тебя не осталось на это никаких сил. Шестое. Никогда не осуждай. Ничто так не охлаждает как невольный даже намек на осуждение. Никогда не унижай – это седьмое. Если не хочешь потерять друга и обрести рабыню. Никому не отдавай – восьмое. Ни ради карьеры, ни ради богатства – в противном случае получишь в лице любимой беспощадного врага. И девятое. Никому не рассказывай о том, как вы с ней наслаждаетесь, если не хочешь потерять свое счастье.
– А я тебе о Камасутре толкую, – вспыхнула вдруг Ольга, и ему на миг показалось, что она обиделась.
– Камасутра – это прежде всего литература, – вставил осторожно.
– В твоем своде нет, по крайней мере, еще двух пунктов, – продолжила, но уже несколько иным тоном.
– Каких же?
– Будь благодарен. И не изменяй!
– Благодарность предполагается во всех других, как ты сказала, пунктах. А об измене сказано в Христовых заповедях…
– Ты идеалист, каких мало. Я тебя еще и за это уважаю…
– А я тебя обожаю, – ответил он, чувствуя ее осторожные прикосновения, ее вызывающие касания, ее требовательно-нетер¬пеливое движение навстречу сразу же возникшему его порыву.
– Ты легок на подъем, вот о чем в такие моменты я думаю с благодарностью, – понизила голос Ольга.
– А я всегда хочу спросить у тебя в такие моменты: почему ты переходишь на шепот? Нас ведь никто не слышит!
– Момент необыкновенный. Боюсь его спугнуть. Зарождается то, чем воздается. В нем, как в капле воды, весь мир пред¬стоящего… – она шептала, бормотала, уходила вниз, неудержимо ускользала. И ему не хватило ни цепкости, ни воли, чтобы удержать ее лицо у своего лица. Дыхание ее согрело ему чресла. Снаружи. Прикосновения языка казались прохладными, поскольку пришлись на те глубокие места, которые не остывают вовсе. Пия
их пламень, Ольга помогала встающему из полусна рукой. Тугою шляпкой он уткнулся в шею, потом, оставив клейкий след на коже, запутался в траве ее волос.
– Как на иглу подсвечника свеча… – он подсказал. Она, его услышав, тотчас же села. И воспламенилась, обли¬зываясь лепестком огня, как пламенем. И потекла горячим воском. Он потом застынет….
– Любимая, не торопи меня! – взмолился он. Она переместилась к нему на грудь. И он увидел зев, распахнутый в беззвучно-кратком крике. И он припал к обиженным устам и насладился: их прекрасным горем. Он пил его, все глуб¬же погружая лицо туда, откуда нас рождает Любовь и Страсть с мучительным стараньем.
– Сочишься ты прозрачными слезами, – услышал он и закричал от боли, что так сладка неотвратимо кратко.
– Пожалуйста, продли мне эту боль!
Но просьба опаздала, потому что за женщиной, что любит, не поспеть ни словом, ни порою даже мыслью.
Она, ему продлила наслажденье, тем, что сама, умело наслаж¬даясь, текла свечою горящей на подсвечник, покуда не растаяла совсем.
Уже давно в том часовом поясе, где высится башня, так на¬поминающая древнегенуэзскую, миновала полночь. Но продолжался, но звучал бесконечный монолог, сотканый из двух начал, двух его душ и тел, двух голосов, двух жизней. Возмож¬но ли пересказать его? Ведь невозможно вместить и в целую, пусть даже самую неве¬роятно продолжительную жизнь одного человека, события всего лишь одного мига всей нашей страдалицы земли.
А потом он увидел свой сон. Всегда этот сон приходит несжиданно, как напоминание или, быть может, предостережение, мол, не все и не всегда бывает вот этак – сладостно и радост¬но.
…Он до пола вдавил педаль тормоза, а ход машины, не замедлился даже. Летит и летит по запруженной транспортом дороге. Это он видел. Это длилось всего несколько секунд. Потом ушло и забылось до следующего раза. Наяву этот сон не вспоминался.
Он проснулся от явственно прозвучавшего, оказанного голосом жены имени своего. Так, бывало, она звала его, засидевшегося за пишущей машинкой, к столу, обедать. На душе стало нехорошо. Он вспомнил жену с какой-то небывалой болью, кажется; даже со стоном, которого сам же испугался. Он даже посмотрел на спящую рядом Ольгу с опасением, не разбудил ли ее этот далекий крик жены, продолжавшийся в нем самом угнетающим стоном.
Лежа с открытыми глазами, он понимал, что больше не смо¬жет уснуть. Лежал в оцепенении, пока не пришел к выводу, что в сознание его крутится несколько слов, выстроившихся в воп¬рос: «молодость ушла куда? ушла молодость куда? куда ушла мо¬лодость?» Эти слова звучали в нем монотонно и въедливо. Они кружились и кружили ему голову: «зачем и куда? куда и зачем» пытался он сбить сознание с заведенного круга и снова засто¬нал. Рядом что-то щелкнуло, он понял, что это транзисторный приёмеик, который забыли выключить. Потянулся к коробочке и крутнул зубчатое колесико волноискателя. Комнату заполнило торжест¬венное хоровое пение. Это был, по-видимому, большой хор… Велимир заслушался гимном и вскоре понял, что внимает церковному пению. Звучание неожиданным образом освободило сознание от муторных движений. Он облегченно вздох¬нул, и все понял: какая-то радиостанция передает пение все¬нощного хора, ведь сегодня христиане празднуют святую Пас¬ху. Вдруг пение, как бы на полуслове, оборвалось, и низ¬кий женский голос, уныло извинившись, предложил послушать экстренное сообщение.
«Внимание, внимание! Все, кто слышит нас в эти минуты. Только что поступило сообщение из Международного авентства по атомной энергии. МАГАТЭ доводит до сведения всех европейских государств, граничащих е СССР. Внимание, внима¬ние! На юге Советского Союза, на одной из атомных электро¬станций, произошла авария. Это случилось на Досхийской АС три часа назад, то есть в двадцать три пятьдесят пять мест¬ного времени. – Внимание, внимание! Не покидайте нашего диа¬пазона. Каждые полчаса мы будем передавать поступающие к нам сведения об аварии на атомной станции в Советском Союзе…
И снова зазвучал хор. Велимиру показалось, что он смот¬рит отнюдь не в просветлевшее, приблизившееся к рассвету окно, а в бездну. В квадратную дыру, пробитую с этого еще ночного бока земли к тому противоположному боку, в другое полушарие планеты… Он схватил приемник, словно испугался, что тот куда-нибудь исчезнет и оставит слушателя без связи с миром в этой толстостенной башне, окруженной радиацией, оставит навсегда, то есть до тех пор, пока сам этот слуша¬тель не превратится в ничто. Спустя минуты он услышал дыхание Ольги. Оно было ровным и глубоким. Господи! А ведь о ней и не подумал. Страх немного отступил. Велимир даже устыдился себя. Вот каков человек, мгновенно забывает обо всем на свете, как только что-то угрожает егв собственному существо¬ванию… А потом пришло всесокрушающее сомнение: не может быть! Не может этого быть! С какой стати? Да и не слышно было. Это же рядом, в десяти километрах. Не было ничего. Ни вспышки, ни гула. Авария ему представлялась обяза¬тельно взрывом. Вероятно, такое впечатление составилось у него после чтения отчета госкомиссии президенту США относительно аварии на тамошней АЭС в 1979 году. Этот отчет, раз¬множенный на ротапринте, попал Велимиру в руки, когда он принялся изучать материал, чтобы написать очерк о Досхийс-ком море, в непостредственной близости от которого затева¬лось строительство АЭС.
Пение хора, как в предыдущий раз, оборвалось неожиданно.
И все тот же низкий голвс, извинившись перед верующими слушателями, сообщил, что ничего нового сказать не представляется возможным. А далее, чтобы хоть как-то оправдать свое обещание держать слушателей в курсе событий, радио проинформировало о том, что все гидрометеослужбы Европы должны немедленно приступить к тщательному слежению за со¬стоянием воздушной среды, поскольку есть реальная угроза заражения над территориями, сопредельными с советской.
Сомнений в случившемея более не возникало, и Велимир, слушая тугие удары моря о скалу, представил себе эту скалу со стороны, увидел на ней свою башню, охваченную цветущими абрикосами, оплетенную коричневыми лозами изабеллы.
Он решил: пока есть дрова и питье – а их можно растянуть надолго, – надо сидеть в башне безвылазно. Или упаковаться машину и на предельной скорости покинуть опасную зону.Интересно бы знать –какова степень излучения. Из памяти всыла задержавшаяся чудом информация. 200 рат смертельны, если воздействуют на человека в течение двух часов. Но что акое эти раты, как расшифровать их он не знал. И все равно оставался спокоен. Любое здание, тем более это толстостенное, воздействует на психику удовлотворяюще. Велимир подумал: из зоны я вылечу на своей «Волге», как на крыльях. Бензина в баке достаточно. Через два часа мы с Ольгой будем в городе. А если понадобится, и дальше укатим – прихватим Васяту и вперед.
И тут он вспомнил жену с дочкой. А как же они? А как же Ольгина мать? В конце концов ситуация такая, что не до выяснения отношений. Захвачу всех, и – прочь, прочь!
Внезапно он вспомнил последний разговор с женой, её пре¬дупреждение об аварии, которое он посчитал бредом, эгоисти¬ческой прихотью, все учащающимися припадками сомнамбулизма. Вспомнив об этом, он совершенно опустошенный рухнул на по¬душку.
Видимо, это его движение и разбудило Ольгу.
– Ты не спишь? – глухо спросила она и потянулась к нему И тут же отшатнулась, почувствовав его состояние. Тревожно спросила:
– Ты устало выглядишь. Ты совсем не отдохнул?
Он из последних сил овладел собой. Обнимая ее, целуя онемелыми губами ее испуганные, недоверчивые глаза, все-таки обманул ее. Нетрудно ведь обмануть того, кто не ожидает об¬мана.
– Ты так спала… – сказал он первое, что пришло на ум, чтобы только не. молчать, а потом, спохватившись, что ее не проведешь, спросил. – Что тебе снилось?
– Ничегошеньки. Разве только вот это… – она оперлась на локти. – Скажи, могут присниться слова? Фраза? До сих пор она во мне звучит. Я с нею проснулась. Выходит я ее услышала в сне. Вот она: как же долго нужно прожить, чтобы родился сын…
– Если исходить из наших с тобой ночных откровений, то это действительно так. Мы шли к нашему сыну целую, вечность, а может, и не одну, – стараясь не думать о том, что произош¬ло за стенами башни, ответил он.
«Господи, – взмолился он, – спаси нас!»
Ольга уже ласкала его. Ничего не подозревающая, возбуж¬денная, странным сном-фразой. Она поцеловала ему сердце, а потом прижалась к его соску своим хрупким, словно досхийская ракушка, ухом. Велимир почувствовал, как из сердца по¬шел пульсирующий ток. Он будто истекал этой нивидимой кровью души. Сосок стал тверд, как пестик его любимого степного цветка – желтого тюльпана. Казалось, он проник к самой ее барабанной ее перзпонке…
«Сладко!» – шептала Ольга.
– Как?! – изумленно спросил он.
– Сердце твое, как музыка. Сладко, потому что звучит лишь для меня.
Ольга содрогнулась раз, другой. Понесла его руку к себе. И он вошел ладонью ей в чресла с обратной стороны. И услы¬шал в самом себе:
«Плоть Адама – от земли, кость – от камня, кровь – от моря, очи – от солнца, свет в них – от света Вселенной, ды¬хание – от ветра, тепло тела – от огня…»
Велимир охнул и позабыл обо всех заботах и страхах. Теперь, во власти любви, он не мог знать ничего, кроме нее.
–Что? – спрашивала Ольга, пока он не ответил на ее воп¬рос.
– Я услышан… Она не понимала.
– Я взмолился и услышан…
–Да! Я проснулась, потому что услышала тебя! – согласилась Ольга. – Возьми меня сильно, – шептала она, раскинув¬шись навзничь.
И он это сделал так, как знал что значит «сильно». Она могла бы и не говорить этого слова.
… Он знал язык иной.
Дыхания и жеста,
движения гримас,
пульсации и трепета ее.
Он взял, поскольку должен был
иначе, она бы задохнулась от избытка
священной радиации своей…
Потом он забылся… Пришел в себя часа через полтора отпозывных радиостанции. Сказалась бессонная ночь, полный страха рассвет. Быть может, он остался бы в забытьи еще не¬которое время, если бы не радио. Приемничек звучал во всю мощь своих крошечных, но довольно зычных мембран:
«…апреля в двадцать три часа пятьдесят пять минут на первом реакторе… при плановой остановке бло¬ка произошла авария с частичным разрушением активной зоны… и выходом осколков деления за пределы защитного помещения… Принимаются меры по ликвидации последствий… В целях безопасности жителей осуществляется эвакуация из близлежащих… населенных пунктов. Создана правительственная комиссия… В район выброса прибыли подразделения химзащиты, перебрасывается… техника. Материалы… В санитарной зоне АЭС уровень радиации составляет 15 миллирентген в час. В радиусе тридцати километров этот уровень равен 0,33 миллирентгена в час, что не превышает допустимую меру безопасности… установленную МАГАТЭ…»
Велимир глянул на Ольгу. Сообщение застало ее в тот момент, когда она, приготовив кофе, поднялась в кабинет. Ды¬мящиеся чашечки стояли на столе под шляпкой настольной лам¬пы, которая, едва он первёл на нее взгляд, погасла. И он понял, что подача электроэнергии на Чернокаменку прекращена. А это означало, среди прочего, прежде всего то, что эвакуация
деревни закончена. А к башне никто не приблизился даже, по¬скольку в это время года она обычно необитаема.
– Что же это, а? – хрипло, потерянно, вполголоса спроси¬ла Ольга и, как бы спохватившись, продолжила: – Ты знал, еще ночью все знал…
– Прости, я не хотел тебя пугать с самого утра, спросо¬нок. Подумал, что чем позже ты узнаешь об аварии, тем лучше. Чем дольше продлится твое неведение, тем…
– Ну вот. Вот и свершилось… – слова эти прозвучали так пу¬гающе обреченно, что душа у него содрогнулась.
Она помолчала и горько продолжила: – Все напрасно, все впустую, милый… Он потянулся к ней и легонько прижал к себе. Вся она, почти бесплотная, словно растеклась по нему тонкой матери¬ей…
– Надо собираться! – спохватилась она.
– Собираться?! Да ты что? Подождать надо. Наверняка мы тут в большей безопасности, нежели…
– Мы то да! А вот другие… – она глядела на него с такой непереносимой тревогой, что он даже растерялся.
– Оля?!.
– Я сейчас должна быть дома. Возможно, он пострадал. Ты понимаешь, кого я имею в виду.
«Понимаю кого, но не понимаю, почему ты хочешь рисковать собой, – плохо соображая, вопрошал Велимир.
– Не понимаешь? – она потянулась за одеждой. – Он ведь, должен быть на втором блоке. Я же тебе говорила, там что-то не получалось у наладчиков, не хотели работать какие-то на¬сосы. Наверняка в момент аварии он был там…
– Если так, то чем же ты ему хочешь помочь? Как ты ему поможешь? – говорил он, глядя, как лихорадочно она одевает¬ся. – Ты что, не слышала, людей эвакуировали? Наверняка из Чернокаменки в первую очередь. Тут в радиусе многих ки¬лометров теперь ни души.
– Но что же мне делать? Если я не увижу его, я всю жизнь потом буду считать себя самой последней стервой, – в голосе ее послышались слёзы.
– Ты думаешь, о чем говоришь? – как можно спокойнее спросил он.
– Что тут думать? Все просто, поеду домой. И все сра¬зу же выяснится.
– Поедешь? На чем? Наверняка уже никаких автобусов – я имею в виду рейсовых – ни туда, ни оттуда. Может, пешком пустишься в путь? Это двадцать километров, кажется..
– Но ведь идет эвакуация… – робко вмешалась Ольга. – Людей вывозят… Ты же слышал!
– Вывозят. Но если ты даже успеешь на такой автобус, вся твоя затея тут же потеряет всякий смысл…
– Почему?
–Потому что повезут тебя не домой, а отправят совсем в другую сторону…
– Тогда… если ты меня любишь, сам отвезешь…
– Я, конечно же, люблю тебя, – он даже глаза закрыл от ярости, – но везти тебя никуда не стану. И не из упрямства. Отнюдь. А из страха, и страха не за свою шкуру. А за моих детей. Их у меня двое… – более говорить у него недостало сил. В груди кончился воздух, казалось, даже сердце остано¬вилось.
– Что же делать? Что делать? – заметалась она. Подошла к окну, попыталась его открыть. Он бросился к ней, оттащил.
– Открывать нельзя! – в изнеможении крикнул он.
– Еще немного – и я тебя возненавижу, – спокойно сказала
она.
– И пожалуйста! Самоубийца. Бездушное существо. Убирайся! – вскричал он вне себя. – Все!
Она заплакала. Опустилась на кровать. Он сел на пол ря¬дом с нею, уткнулся лицом в ее острые неженские колени.
Спустя какое-то время тихо оказал:
– Да, я повезу твебя. Мы поедем отсюда. Успокойся, мы сейчас же поедем к Васяте.
Она отрицательно покачала головой.
–Вот я на коленях перед тобой! Прошу, поедем. Что тебя держит? Ты ведь не любишь его! Там, в городе, наш ребенок, твоя мать. Вчера ты сама – я тебя за язык не тянул – сказала, что готова уйти со мной в любой момент…
– А я и так ушла. Еще три года назад ушла с тобой. Не оглядываясь, не размышляя. И благодарна судьбе. Ты мне да многое. Ты мне дал все: и любовь, и материнство… Еще неделю назад, еще сутки назад, если бы не это несчастье, я бы уехала с тобой. А теперь я должна быть с ним. Обязана быть рядом с ним!
– Довольно! Нет закона, требующего от жены идти за мужем в могилу.
– Ты говоришь, что я рискую жизнью. А разве не рискуем сейчас и ты, и я, находясь тут?
– Пока мы здесь, нам ничего не грозит. Мы можем сидеть здесь хоть неделю, хоть две. Стены у нас надежные. Не бу¬дем открывать окно, вода есть, еды тоже вполне достаточно. Пересидим тут, а потом рванем. Машина у нас герметичная. И через два с половиной часа будем в полной безопасности.
– Не могу! Не могу! – вскрикнула она.
– Увы! Ничего до тебя не доходит. Во имя сына, ты не должна никуда идти, рисковать не должна. Твой долг вырастить ребенка. Это самое главное для тебя! Забудь обо всем осталь¬ном! Если уж и эти слова не подействуют на тебя, значит, ты не мать, ты не человек!
–Виля, милый! Я обманывала его. И могла бы так жить еще долго. Быть может, всегда, если б он не догадался. Потому что у нас с тобой любовь. Она так велика, что с нею не страшно и не грешно. Она все списывала. Да! говорю так, в прошедшем времени. И не потому, что изменилось все. Наоборот, теперь у нас это даже больше, чем прежде. Я люблю тебя очень. Сейчас больше, потому что вижу, как я тебе дорога. Но прошу тебя. Возьми себя в руки и подумай спокойно, и поймии: если я сейчас уеду с тобой, ты не будешь счастлив, потому что не буду счастлива я. Потому что мы никогда не забудем, при каких обстоятельствах бросили его здесь. Я никогда не смогу забыть об этом. Буду помнить и терзаться. Винить, себя и тебя. И никакое чувство, никакая страсть не рассеет в моей душе это предательство. Тут я не любовь предаю. Тут я могу предать человека. А это, видимо, важнее всего, даже любви. Да и как нам будет после этого жить, воспитывать ребенка! А если ему по каким-то неведомым законам передастся это мое отступничество? Ты хо¬чешь, чтобы у нас вырос бездушный сын? Лучше я умру в муках, но сын пусть вырастет добрым.
–Тогда я тебя силком увезу. Не понимаешь слов, не соображаешь, значит… значит, я тебя свяжу, затолкаю в машину… Да он бы сам тебя отговаривал, появись у него такая возмож¬ность.
– А тебе не кажется, что сейчас, сию минуту, мы ведем се¬бя – ты и я – недостойно. Судорожно выясняем, как нам быть, шкуру свою спасаем.
– Ну вот. Теперь я знаю, что такое настоящая боль. Не¬сколькими словами, о которых ты будешь после жалеть, ты ударила меня в самое уязвимое место. Что с тобой’? Неужели ты не понимаешь, что прийти на помощь тем, кто сейчас там, невозможно. Нет такой траншеи, по которой можно туда добраться. Туда не проползти. Это даже не минное поле, которое иногда можно чудом перебежать. Тут положение безвыходно. Геройство тут не проходит. Геройство в обыкновенном понимании. В нынешнем положении геройство как раз и заключается в том, чтобы найти в себе мужество трезво оценить ситуацию. – Он остановился, чтобы перевести дух, хотя паузу боялся. Любая, даже самая короткая не казалась ему сообщницей.– Давай увезу тебя в город к ребенку. Там все выясним, найдем твоего мужа, и ты пойдешь к нему, будешь с ним столько, сколько посчитаешь нужным.
– Ты убийственно логичен. Ты почти убедил меня. Но почему мое сердце не хочет согласиться с тобой? – устало ответи¬ла она.
– Ты не хочешь понять, что творится у меня на душе эти несколько часов, которые я думаю о случившемся, о нас с тобой. Представь себе на миг, что вокруг нас разразилась ядер¬ная война, все погибли, и только мы с тобой чудом уцелели. А это значит, нам надо держаться руками и зубами за жизнь, друг за друга. Быть может, если нам и дальше повезет, мы будем начинать на этой горькой земле все сначала.Двое – в полном одиночестве. И я понимаю это. И из последних сил хо¬чу уберечь тебя от задуманного, необратимого шага. А тебе, выходит, наплевать на все, и прежде всего на то, что там у меня на душе. Тебя коробит та правда, которая очути¬лась во мне. И я не намерен жалеть тебя больше. Все во мне умирает. А ведь, если там умирает, то и здесь тоже. Поче¬му бы тебе, чтобы избежать подобных откровений с моей стороны, не упрятать поглубже свое? Не терзать меня своими гуманистическими переживаниями? Почему бы тебе не сделать вид, что тебе дороже всего, твой ребенок, твоя мать, в конце концов. Я – тот самый бездушный эгоист, который сделал тебя матерью, любит тебя, не мыслит себя без тебя и на краю жизни? А?!
– То, что ты говоришь, очень страшно. Страшнее того, что творится там, за стенами башни.
–Страшно? Почему же? Давай остановимся, замолчим. Оста¬вим каждый свои мысли при себе. У каждого из нас появится своя тайна. Мы будем разрушаться каждый от своего скрытого пунктика…
Она ничего не отвечала. Она глядела в окно на море, которое, словно испугавшись происшедшего на его побережье, утихло. Лежало огромное, серо-зеленое и было похоже на живое суперсущество, уже пораженное изотопами йода, цезия, нептуния еще какими-то убийственными осколками неживого вещества.
Если бы ему кто-то сказал, что он переживет подобное, вмес¬те с Ольгой, более того, из-за неё, по ее прихоти, ни за что бы не поверил. А теперь, глядя на нее – то сидящую в кресле, то стоящую у окна, то лежащую, отвернувшись к стене – он терзался и не столько ее отчужденностью, сколько своей. Разве мог он подумать еще несколько часов назад, что его посетят мысли, подобные этим. Впервые за годы – пусть неболь¬шие, но все-таки годы, связанные с этой женщиной, матерью его столь долгожданного сына он думал об Ольге с беспощадной неприязнью. Вот вам и любовь! Пока все гладко и сладко, ты у нее и самый-пресамый, и умница, и чуть ли не гений… А чуть… Правда, о происшедшем не скажешь, что оно из того самого разряда заурядных испытаний. Авария эта вовсе не «чуть»… Но в такой экстремальной ситуации родные должны становить¬ся еще роднее. А у нее все как раз наоборот.
Велимир поймал себя на том, что от мыслей этих ему закряхтелось. В детстве, делая что-то, он всегда от усердия покряхтывал, на что учитель труда заметил: «Виля, а ты у нас старатель. Наверное, вырастешь правильным человеком». Ему нравилось это слово «правильный», но всё равно он после того замечания стал следить за собой. Правда, удавалось ему это не всегда. Вот и сейчас – забылся и закряхтел. Велимир нашел карандаш и прямо на обоях стал писать, почти не останавливаясь:
«Мы кряхтим с младенчества
До самого отечества.
Кряхтим от молодечества
Во имя человечества.
Когда глядим во след младым
Или пьяны бываем в дым.
Кряхтим до самой старости
От слабости и ярости.
Кряхтим, когда последний фильм
Нам крутит сладкий Серафим.
И даже в стенах рая,
Ромашки собирая».
Его не покидало ощущение, что все происходит в последний раз: и с ним, и с Ольгой. Может, потому особенно остро ему не давало покоя, что муж оказался ей роднее. И ребенка, видите -ли, она считает не моим, а его. Так привычнее, удобнее. Потому и эта самоотверженность. Потому такая безудержная тяга к тому… Наконец-то ты все понял, маэстро… Наконец-то до тебя дошло. Ты ей нужен был как источник острых ощущений.
Кобель и поэт! Вот ведь что! Видишь ли, только ее выбрал из бесконечно возмож¬ных вариантов… Знала бы она, как дорога мне… Хотел было добавить «была» и не смог, потому что Ольга все еще остава¬лась для него самым дорогим на свете существом. И не потому, что он вот уже много лет одинок. Мать умерла раньше отца, затем бабушка. Жена? Ее он просто не мог считать болвше близким человеком. Дочь? Она растворена в матери. Та для нее чтото необходимое, без которого не прожить. Только Ольга бы¬ла, есть…. Но будет ли? Надо было уезжать отсюда сразу же, как только услыхал еще то – ночное сообщение. Будить ее. И увозить еще сонную, плохо соображающую. Пока она пришла бы в себя, машина умчала бы их далеко… Что же это? Что со мной было? С чего такое затяжное затмение? Как же это я так сплоховал?
И вдруг он понял, что с ним было, почему он так сплоховал. Все это произошло, потому что понадеялся на нее. На эту железобетонную, толстостенную проклятую башню! Упря¬тался от всех и вся в это убежище с самым драгоценным, что у него было – с любовью своей. Думал, здесь ничто и никто не помешает ему быть счастливым. Думал, думал. Теперь понима¬ет, что ошибался. Понимает, как дорого обошлась ему его ошибка. И понял, благодаря (звучит жутко) аварии. Там авария, а тут катастрофа. Катастрофа ведь определяется не только ме¬рой пространственной или количественной. Катастрофа и тогда катастрофа, если в человеке гибнет человек. Я погиб в ней – думал он в отчаянии. Может, мы с ней оба уже погибли. Может, дело вовсе не во времени, когда остановятся наши сердца, не в сроке физического конца.
И ему стало жаль себя, ее тоже. Он так и не смог разъять ее и свое начала. И ему захотелось снова пасть перед ней на колени и просить о прощении. Ему внезапно до непереносимого стало ясно, что это он виноват во всем. Она была вынуждена вести двойную жизнь. Ему надо было… Что ему надо было сделать? Позвать ее с собой? Но куда? Привязывая ее к себе, он оставался несвободен. И башню эту построил, быть может, в расчете на то, что она с сыном найдет тут пристанище, когда все раскроется. Они, но не он сам. Он никогда бы не оставил жену и дочь. Этих двух беспомощных без него людей… Значит, он сам впал бы в двойную жизнь, какой жила Ольга все это во имя, – до и после рождения – ребенка. Он понимал, что такая ^жизнь сжигает в ней что-то такое, что надо беречь, как зеницу ока, беречь в первую очередь ему. Ибо это сбережение в женщине и есть то самое, что иногда называют самым святым.
Оберегать, его является сугубо мужским делом. Он пренебрег этим. А тот – ее муж – видимо, всегда помнил о своем долге. Вот и получилось на поверку, что перевес оказался на его стороне. Потому она и потянулась в крайней ситуации не к нему – отцу своего сына, а к тому, кто всегда видел в ней прежде всего женщину, слабое существо, требующее снисхождения, возможно больше, чем любви.
Велимиру стало невыносимо больно. Он застонал. Ольга обернулась на его стон:
– Тебе плохо? – тихо спросила. Он хотел, было, ответить утвердительно, однако сказал совсе иное:
– Все в порядке, – но тут же ощутил фальшь своих слов. – Мне плохо, потому что я виноват перед тобой.
– В чем же?
– В том, что позволил тебе эти несколько лет жить с ним…
– Ты позволил? – в ее голосе послышалось недоумение.
– Я должен был позвать тебя, – с некоторой неуверенностью говорил он дальше. Ее тон вдруг смутил его.
–Куда? В башню? – обычно и спокойно спросила она. Если бы в ее голосе прозвучала ирония, он, вероятно, оскор¬бился бы. Но ее тон обескураживал. Ему стало еще более горько. Он отвернулся. И через некоторое время почувствовал легкое давление, словно в спину дуло сквозняком. Обернулся, а глаза в глаза – она. Только глаза.
– Можно я тебя поцелую? – спросили невидимые губы.
–Да, – сказал он, смешавшись от неожиданности.
Она поцеловала его. И он даже не почувствовал ее губ.
Он уже все решил. Он решил, хотя не было в нем пока ещетех слов, которыми можно было сказать. И он, чтобы выиграть время, спросил о первом, что пришло в голову, сло¬жил слова первопопавшиеся. Но это были не случайные слова. Они сидели в нем наготов .где-то в горле, над сердцем, меша¬ли дышать все это время.
– Ты меня любишь?
– Да! Я не могу не любить тебя. Никогда не смогу не любить тебя. Женщина, видимо, так создана, что, если любит, то лишь один раз и только одного. До конца… Мы слишком довго жда¬ли сына, чтобы теперь разлучиться. Да и невозможно это. Разлука невозможна… Просто мы, если что, снова начнём все сна¬чала. Станем птицами или травой. Мы станем тем, чем заслужи¬ли. Если мы неправы, нас отбросит назад. Если уж очень не правы – намного назад…
– Любимая, прости, я мучаю тебя, поскольку сам не знаю, что делать нам среди беды нежданной…
– Мне кажется, я знаю, как нам быть, – она к нему прильнула и затихла.
Мы снова вместе? – спрашивает он.
– Но мы не разлучались ни насколько…
– Спаси нас, Господи! – Велимир задрожал от слез, что так ему терзали сердце.
– А ты спаси меня! – И так она смотрела. И этот взгляд вновь звал его в объятья единственной, назначенной оудьбой.
–Давай еще разок сольемся, милый, пока чисты уста и соки наши.
Он думал о пути, что предстоит сквозь ад…
– Наверное, кажусь я ненасытной?
– Такую и люблю…
– Я не о том, любимый. Я решила зачать еще раз и всенепременно, пока мы под защитой нашей башни.
– Я понимаю.
-Нам предстоит дорога, что, возможно, лишит нас права сделать это позже.
… Они любили, словно напоследок, как будто на войне, как перед смертью. Так думал он. Она же, задыхаясь, говорила:
– Сейчас мы любим, словно в первый раз. Ты прав, сейчас мы начинаем все сначала. Мы – грешники и нам итди сквозь ад….
– Поехали? – спросил он, когда за окном стемнело.
– Поехали, – ответила она.
– Ты не против, если мы завернем в райцентр, и ты все выяснишь?
– Ты считаешь это необходимым? – тревожно откликнулась она. – Да, мы завернем в поселок, и все узнаем, – твердо он сказал.
Они сели в машину. Когда выехали из гаража, он сдал назад и задним бампером прижал створки, которые захлопнулись.
Ехали через Чернокаменку – пустую, мёртвую. Казалось, что вместе с людьми деревню покинули даже собаки. Широкая асфальтовая лента отсвечивала платиновым блеском. Было тоскливо и пустынно. Было страшно. Ему опять показалось, что они – Ольга и Велимир – вообще остались одни в целом свете. На целой планете – ни души. Пока они выясняли свои непростые отношения в башне, все люди земли покинули отравленную планету, погрузившись на корабли. Он так живо представил себе это, что даже остановил машину.
– Что? Почему мы стоим? – тревожно спросила Ольга.
– Нет, нет. Мы едем, – тронул он педаль газа, – это тебе показалось.
Тягостное состояние не покидало его. Он с холодным ужа¬сом подумал о войне, представлявшейся ему абсолютным абсур¬дом и потому невозможной в цивилизации такого уровня. Теперь он понимал – какая она. Он увидел её облик. Ее облик – пустота, пронизанная насквозь во всех направлениях лучами смерти. То, что случилось на Досхийской АЭС – благо, содрагаясь от жутчайшей парадоксальности мысли, решил он. Это – наука, урок. Предупреждение Природы. Глядите, как будет. Даже значительно, неизмеримо сильнее, если не остановитесь.
Впереди засияли огни городка. На повороте дороги, далее разбегающейся на два русла: одно – в сторону областного го¬рода, другое – в райцентр стоял шлагбаум. Несколько человек с фонарями и, как показалось Велимиру, с микрофанами на длинных ручках ходили вокруг проезжающих автобусов и грузо¬виков. Велимир опустил стекло, видя, что в его сторону направляется человек в плаще и капюшоне.
– Кто вы, откуда? – с удивлением спросил он. В голосе не было ни тени тревоги, так ожидаемой Велимиром.
– Кто ту ещё? – парень заглянул в салон.
– Жена, – ответил Велимир.
Он хотел, было, зажечь свет, но Ольга сдавила его плечо и тихо прошептала:
– Не надо…
Парень оглянулся на возглас другого человека, видимо, главного на этом посту, и ответил:
– Тут наш поэт-художник. Говорит, заработался в своей башне и… Словом, ничего не знал. А с ним, говорит, жена…
Парню что-то ответили. Но никто больше к машине не подо¬шел. К шлагбауму подъезжали все новые грузовики, и людям на посту нельзя было отвлечься ни на минуту.
Парень запустил в салон свой микрофон, и тут Велимир понял, что это дозиметр.
– Внутри чисто,– сказал ободряюще. – Выходит, что с вами полный порядок. А ну-ка лимузин, – отстал водить прибором по стеклам, потом склонился к колесам, – И тут нормально. Однако на всякий случай мы вас окатим водичкой. Такой порядок. Указание. И дуйте себе в город.
Парень был в хорошем настроении. Из чего Велимир сделал вывод, что особенной опасности, видимо, нет. А эвакуация проводится, наверное, из перестраховки или для профилакти¬ки…
– А в райцннтр нельзя? – спросил Влимир.
– Чего нельзя, того нельзя, – парень по-военному откозы¬рял и направился к гидранту. Тяжелая струя ударила в машину.
– Я, попытаюсь договориться, – отъехав от пропускного пос¬та, сказал Венлимир.
– Не надо. Теперь не надо. – тихо ответила Ольга.
– Почему? Попытка не пытка, – возразил он.
– Отпала такая необходимость. Я теперь: все знаю и так, – она положила руки ему на плечи. Прислонилась щекой к спине. – Теперь я знаю все, что хотела и о себе, и о тебе, и о нем.
– Что же ты о нем узнала? – обернулся он.
– Он там, на пункте. Он – это тот, с кем разговаривал парень… Мне даже хотелось, чтобы он подошел к нашей машине. Сначала я испугалась, когда ты хотел зажечь свет, а потом захотелось даже, чтобы он увидел меня. Ес¬ли бы это случилось, я бы ему все сказала.
– Да ты что? Он тут на посту, людей эвакуирует из опасной зоны, – попытался возразить Велимир.
– Ничего. Это самый удобный момент был. Когда он при исполнении, когда на посту, для него не существует личных проблем. Он забывает о себе. Такой человек. Так воспитан.
Она что-то еще говорила о своем супруге. В ее голосе не было ничего: ни унижающего, ни иронического. Зато слышалась горечь и сожаление. Но они больше не отравляли Велимиру жизнь – не ранили, но все еще тревожили. И он понимал, что среди всех прочих тревог, которые будут приходить к нему в дальнейшей жизни, только эта тревога будет неизбывной. Только она.
Ольга все еще говорила. А Велимиру было стыдно перед оставшимся там, у шлагбаума, еще одним близким Ольге человеком, а значит, близким и ему. И не потому, что он тоже называет Васяту сыном, а потому, что он оказался таким, каков есть.
Автострада не была пустынной. Однако встречных машин не было. Сюда никто не ехал. Черная «Волга» неслась, легко об¬гоняя тяжелые грузовики и автобусы. Велимир включил радио и облегченно вздохнул: слава Богу, все позади.
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки…
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою,
– пели дуэтом нежные девичьи голоса старую песню.
Сердце медленно и осторожно, словно боялось навредить себе, сжалось. Велимир вспомнил мать. По радио звучала ее любимая.песня. Песня есть, всегда будет, а матери уже нет и никогда, никогда больше не будет. Она умерла совсем еще молодой. Всего лишь на какие-то шесть лет была она в свой последний день старше его нынешнего – своего сорокалетнего сына. Песня лилась, сердце болело. Но это была вполне переносимая боль, не смертельная.
Черная легковая машина на пустынных участках трассы рас¬творялась в темноте ночи, выдавали ее движение по дороге лишь фары. И в такие моменты казалось, что летит над землей вовсе не свет фар; над спящей планетой мчат сами по себе два пучка света. Параллельно, близко друг к другу, идут пространством два луча, словно две Вселенные, неспособные существовать одна без другой ни мгновения.
Части шестая и седьмая
ЮНОНА
«Похоже, и в самом деле, все мы когда-то вышли из моря, – размышлял Доскин, глядя на открывшуюся ему картину, – во всяком случае, эта парочка наверняка!»
Внизу на плоском, как скамья, камне лежала русалка. Хвос¬та, правда, видно не было, хотя где-то приходилось читать, что ундины ластоногие. Легкая волна, заползающая в крошечную отгороженную от пляжа обрывистыми скалами бухточку, накатыва ла, омывая розовое тело. Такого цвета оно бывает у неопытных курортников, которые с первых же часов пребывания на море не режигают кожу, а потом мучаются от боли, пока не облезут… Блондинка, видимо, из тех, кому вообще противопоказаны пря¬мые солнечные лучи… Вода, поднимающаяся вровень камня, об¬дает слегка согнутые высокие колени, захлестывает грудь, за¬ливает шею. Девушка вскрикивает. Чуткий на ухо Колчедан по эти звукам и обнаружил парочку. Некоторое время ему казалось, чт блондинка здесь одна. Затем он заметил чуть пониже широко ра веденных колен некое копошение. На мгновение почудилось ему, что молодая женщина рожает – так судорожно ухватилась она за края узкого камня длинными своими пальцами. Потом он разгля¬дел тускло сверкнувший кирпичного цвета шар. Мяч, поплавок… С чем еще можно сравнить загорелую лысую голову?
Красивую крупную ундину ласкает старый сатир, вероятно, козлоногий. Он целует ее в самую тютельку, теребя при этом обе ее мамочки.
«Какие, должно быть, они сейчас твердые!» – пронеслось завистливое.
Доскин почувствовал, как на самом деле неудобны плавки из синтетики: жарко, не продохнуть! Приспустив резинку, он дал свободу восставшему своему рабу, удрученно посмотрел на него заслезившегося медленной каплей. Доскину нестерпимо захотелось сейчас же оказаться рядом с блондинкой. Одним ударом отбросить от нее сладострастного плюгавца и самому овладеть роскошным телом. Он любил крупных женщин. Большие часто с несколько поздним зажиганием. Поэтому хотят, чтобы их слегка потерзали. Легкая боль подстегивает. Быстрее добирается до жирафы. Уж он бы расправился с нею. Он умеет. Если что-то в жизни он и делает по-настоящему хорошо, то именно эту работу. Ни одна после первого же захода с восхищением смотрела на Доскина. Жадно схватив своего раба рукой, а то и двумя, нескоро отпускала, целуя его, словно мать родного младенца, облизывая, словно самка детеныша, посасывая, словно спящий ребенок соску.
Да! Он у Доскина красавец. Широкой кости молодец. Крутолобый, статный, жилистый. В спокойном состоянии его, как будто и нет. Никакой многообещающей выпуклости, на которую, как правило, первым делом обращают внимание озабоченные дамы. Под этим специфическим мимолетным взглядам вскользь – косяками их называет Доскин – он и распознает ее – ту самую, с которой можно без обиняков, а порой просто открытым текстом, затевать флирт, переходящий в глубокий исчерпывающий контакт. Правда, раз на раз не приходится. Вот он явный косяк прошел, а то и откровенный взгляд-разведчик! Казалось бы, хватай! Она истекает истомой голода. Ан, нет! Можно все испортить. А чтобы не напортачить, не потерять добычу – бывает очень обидно, когда срывается с крючка крупная, а то и золотая рыбка – Доскин научился подсекать. Как говорится у профессионалов: натыкать клюющую, садить на жало…
Жало, между тем, круто воздетое, истекало горьким ядом не утоленного инстинкта. Причем хозяину даже не пришлось поощрять ретивого раба. Вены на короткой шее и мускулистом теле вздулись. Голова приняла апоплексический цвет… И уже через несколько мгновений его охватил удар. Один, другой, третий…
Их обычно три настоящих. Первый самый краткий, но мощный и по объему, и по дальности извержения. Второй более протяж¬ный и потому самый сильный по ощущению. Третий слегка окра¬шен предчувствием утраты. Остальные – судорожные попытки удержаться на гребне… Тщета этих конвульсий может огорчить кого угодно, только не Доскина. Он из тех, кто способен отсрочить агонию. Отодвинуть ее, то есть заставить раба своего начать сызнова еще и еще раз, не выходя из схватки. Что вначале вызывает восхищение, а потом страх, вызванный беспрерыв¬но длящимся восторгом. Страх, подстегиваемый рыканьем, истор¬гаемым любовником. Пожалуй, и сейчас Доскин, остающийся на расстоянии, которое преодолеть не мог по разным причинам в том числе из-за недоступности бухты с суши, зарычал вполголо¬са, подавляя в себе и досаду пустоцвета, и ярость все более обостряющуюся от того, что происходящее на кромке пляжа дела¬ет его жалким подростком у замочной скважины. « А ты бы у меня разве бы так запела, птичка!» – пробормотал, и представил с полной явностью как бы это белотелое создание трепетало, схваченное его железными чреслами. Содрогалось из¬немогая, срывая голос, переходя с крика на стон и шепот, од¬ними только глазами, моля его остановиться. А он, еще немного попридержав себя, даёт, наконец, волю, пускается во все тяжкие. Он долго не позволял рабу этой степени свободы. Измордовал его. Да так, что тот забыл, что это за свобода такая и что она из себя представляет. Теперь он вспоминает ее. Пока возвращается к ней, жертва его хозяина вкушает еще раз огня. У нее начинается такой отпад, что она впилась себе в пред¬плечье, словно скорпион, пытаясь убить самое себя. Но вот, залитая лавой, она застонала, словно земля, погребенная из¬вергающимся вулканом…
После этого трогательная пара – худенький, плешивый мужичок и длинная с тяжелым шагом, крупнорукая девица – невыносимо раздражала Доскина. Здесь, на уютном удивительно пустом курорте, Доскин оказался случайно. Подобные обстоятельства метко окрещены вынужденной посадкой. Доскина подвела женщи¬на. Подбила приехать именно сюда, в место, изумительное тем, что о нем пока не подозревают широкие массы, жаждущие отдыха и уединения. Легко догадаться, что женщина Доскина – семей¬ный человек. И всякая огласка ей, конечно же, ни к чему… Доскин согласился. И теперь понимает, что сдуру, что поспе¬шил. В городе, когда встречи случались на бегу, наспех, их отношения с этой женщиной казались иными. Все встречи были остро приправлены: ее риском, ее жадной страстностью… А едва любовники очутились тут, в беленой солнечной времянке, в двух шагах от моря, уже на следующий день Доскин заскучал! А через сутки стал томиться общением с женщиной, которая еще неделю назад казалась неистощимо-нежной. Он вдруг увидел, что она к тому же неуклюжая кокетка, что она в, конце концов, просто дорвавшаяся до запретного плода сластена. Ему стало невыносимо видеть, как объедается она этой своей страстью. На третий день, когда ему казалось, что он готов бежать от своей окончательно расслабившейся любовницы, она с присту¬пом аппендицита попала в районную больницу – километров за тридцать от того самого пляжика, на котором Доскин впервые – спасибо солнцу – как следует разглядел свое сокровище. В тот же день Сластёне сделали операцию. И Доскин, вздохнув облегченно, снова обманулся, потому что заскучал. Какая никакая, а все же своя.
Спонсорша лежала в многоместной палате. Ждала Велимира каждый день. А он покупал на местном базарчике баснословно дорогие ово¬щи и фрукты, таскался под окнами хирургического отделения со свертками, на чем свет стоит проклиная себя и свои вожделенные связанные с этой дамой надежды.
Давно ушло то ощущение, которым был он – вконец отчавшийся продержатьтся на плаву – согреваем в течение голодных нескольких зимне-весенних месяцев. Живопись не покупалась. Книги не издавались. Всё накопленное в лучшие годы – увы, оказывается, они, лучшие времена таки были – ушло на оплату дочкиной учёбы. Отчаяние, схватило и не отпускало, лишая энергии, инициативы, разума. Спонсорша – немолодая, довольно миловидная дама, появилась негаданно, как подарок судьбы. Он помог ей донести вещи до такси, а потом сопрвождал до санатория, где пришлось по той же просьбе остаться…– оказалась матерью набирающего – по её утверждению – высоту молодого режиссера, специализирующегося в эротическом жанре.
–Ты можешь иметь значительно больше того, что заработал у меня за эти две недели ежедневно,– отпуская Велимира,– говорила Спонсорша,– если напишешь добротный сценарий для моего Бори.
Он от неожиданности предложения свёл брови, и кажется, даже поморщился.
–Не гримасничай, Виля! С твоими талантами, ты можешь и публику осчастливить, и на кучу бабок сесть. Я приеду в июне. Будь готов к встрече.
И он не сразу, в конце концов, уговорил себя.
К приезду Спонсорши никакого текста соорудить не удалось, что старушку отнюдь не огорчило.
–Ходи, подглядывай, пиши. Не смог лабораторно, с натуры пиши, как пейзажи, с натуры, ты ведь художник!
Велимир присмотрел в качестве натуры сразу две пары. Уже упоминаемых нами старца и гигантессу – приезжую. И смешанную – он из курортников, она из местных.
Степан Степаныч вывел Верочку из времянки спозаранок, чтоб меньше кто видел их вместе. Хоть Степан Степаныч: в этом го¬роде человек чужой, хоть оказался тут в первый раз, все же осторожность не повредит. У калитки он поцеловал Верочку в размягченные с ночи губы. Легонько оттолкнул и, полуприкрыв чуть воспаленные глаза, пробормотал едва слышно, словно бо¬ялся, что кто-нибудь подслушивает: «До вечера!»
Верочка, кутая крутоватые плечи в голубую трикотажную коф¬точку, побежала по еще не пробудившейся улочке в сторону об¬щежития. Волосы, свободно пущенные по плечам, тяжело маялись за спиной.
Верочка истая южанка. Трезво посмотреть, ничего в ней красивого и нет. Ноги, хоть и сильные, но слегка того, подкачали. И нос длинноват. Если посмотреть на каждую Верочкину деталь по отдельности – ничего примечательного. Зато все вместе… Вся она – от пеньковых волос до крепкой стопы – глаз не оторвешь. Притягивает, как магнит. И еще у южанок кожа соблазнительная. Лето еще когда будет, а эта чистая смуглая кода уже загорела.
Уже впитала в себя солнышко. И фигура обладательницы чудесной эпидермы напоминает древний узкогорлый сосуд, чудом уцелевший на этом бестолковом юге.
Степан Степаныч вздохнул и, не оборачиваясь ко двору, все еще глядя вслед убегающей девушке, нащупал щеколду калитки… Не захлопнулась бы. А то было ему как-то. Возвращался поздно. Так пришлось хозяйку будить.
«Какое счастье любить и быть любимым», – пронеслось в голове. Банальная фраза. А сколько в ней смысла! Банальная она для тех мужчин, которые меняют женщин, как перчатки. И нова для тех, к кому эта фраза является впервые. Она вечна, как сама любовь. Для каждого своя, неповторимая, единственная, дорогая. Жизни слов, как жизни людей, неравноценны. Слова «я вас люблю» они, как гении. Они бессмертны. Другие, звучащие рядом с ними, просто смертные слова. Но и без них нельзя. Без них не полу¬чалось бы тех волшебных, безумных речей, разговоров, шепотов влюбленных.
Именно такими словами была наполнена только что свершившаяся ночь Степана и Верочки…
Первые несколько минут ему хотелось выключить ночник – этот весьма скупой в общем-то источник света казался нашему ловеласу настолько непристойно ярким, что просто слепил бли¬зорукого любовника. Он даже зажмурился. И дело, конечно, было не в нем – трепещущем алым язычком фонарике. Причиной его сму¬щения была Верочка. Она взялась за него так решительно и дела¬ла с ним то, чего ему не доводилось до сих пор ни знать, ни видеть. Возможно, в иной обстановке он бы даже осудил такое поведение девушки, назвал бы сцены, учасником которых всю минув¬шую ночь был сам, непотребными. Так бывает, когда что-то про¬исходит с кем-то, но не с тобой. Тогда твое отношение к со¬бытию банально правильно.
Степан зажмурился и даже потряс головой – настолько яркими оставались в его сознании картины этого свидания.
До какого-то момента, пока Степан не принялся снимать с нее одежду, она оставалась безучастной. Сидела на тахте, как в зубоврачебном кресле… «Она ведь ждет, – говорил себе Степан. – Ну же, приступай,
олух!»
Дрожащими руками начал растегивать пуговицы, снял кофту. Никак не мог справиться с бюстгальтером. Шарил у вздыхающей Верочки за спиной, искал застежку, которая, оказывается, была впереди. Такие, выходит, шьют теперь…
Одним движением Вера убрала и эту преграду на пути к счастью. Степан припал к груди. Целовал шею, плечи. Кожа была солоноватой, волосы пахли водорослями… И все это вре¬мя торсом ощушал ее сухие сосцы. Они скитались по его взвол¬нованной груди, пока Степан со стоном не поймал один ртом, а другой не прикрыл ладонью. Вера легла и незаметно для него, спустила широкую юбку. Спохватившись, Степаныч почувствовал себя неловко. Принялся, было, без отрыва растегивать ремень, сни¬мать брюки. Но два дела он делать не умел. Поэтому пришлось оставить Верочку – отчего ему стало еще более не по себе. На ней были тонкие, очень узкие трусики. Из-под них выбирались густые темные завитки, а трикотаж – даже в полумраке времян¬ки – выдавал вороватому взгляду любодея рельеф местности, ко¬торую нашему пилигриму предстояло пройти.
Еще некоторое время он томился и томил Верочку. Наконец Степаныч спустил свои трусы и принялся за Верочкины. Восхитился тому, как с непринужденной готовностью она приподняла попку, давая возможность ему поскорее избавить, теперь уже скорее себя, нежели кавалера, и от этой преграды. Белье ока¬залось влажным.
«Готова! – Суетливо подумал он. – Пора!»
Отдав себе это распоряжение Степан возлег на нее, сразу же задышавшую, попросторнее раздвинувшую ноги.
Первые его движения пришлись, что называется, по касатель¬ной. Степан изнемогал, но помочь себе рукой не решался. Ему мнилось, этот жест может показаться Верочке вульгарным. За¬то с еще большей силой поразился, когда она сама сделала то, чего он так стеснялся. Взяла двумя пальчиками и направила. Степан вошел, ликуя. Он испытывал восторг победы. Но то, что нахлынуло на него в первые же секунды слияния с Верочкой, бы¬ло, так ему, во всяком случае, показалось, много превосходнее того, что он ощущал с другими. Верочка обняла его чресла ногами, щекотала пятками его круглые плоские ягодицы, слегка подталкивая, как бы задавая ритм его движениям, как бы зака¬зывая ему тот, который ей больше нравится или подходит. Ободренный таким ее поощрением Степан пустился, было, во всю прыть. Но она, ни слова не говоря, положила ладони ему под лопатки. Степана передернуло от сладкого тока ее рук. Он всхлипнул и замер. И все уразумел. И продолжал ни шатко, ни валко, а как того хотелось ей. И возблагодарил ее мысленно. Потому что понял, не останови она его несколько мгновений на¬зад, сорвался бы уже сейчас, чем огорчил бы Верочку, которая за ним не поспела бы.
Верочка, покачивая бедрами, отвечала на его толчки, словно в забытьи. Глаза у нее были прикрыты, голова откинута, губы цветком. Он припал к ним. Она ответила, словно бутон пестиком. Язык сладкий, будто она только что выпила чаю с медом. Губы цепкие. Они схватила его губы, ласкала его язык. А когда она пустила в ход зубки. Степаныч потерял контроль над собой. То, что началось в нем, уже не подчинялось его воле. Он завопил от возмущения и бессилия. А Верочка вдруг сомкнула руки еще туже, прижала его к себе, и он почувствовал, как сильна эта де¬вушка. Она подняла его, подбросила – раз, другой – она, как бы эквилибрировала им. «О, этот прес пловчихи! Как же сладки твои усилия! – подумал Степан и даже вскинулся от неожиданности. Верочка издала такой по-мужски густой возглас, что тенорок Степаныча на этом фоне показался ему просто неприличным.
Вера перепела руки повыше, пальцы, словно гребни, запусти¬ла ему в волосы. Овладела его головой, лобызала ему лицо, гла¬за. Всасывалась в рот, ни на миг не умолкая. Эти ее глухие, по¬хожие на чревовещание, звуки подстегивали Степана, давали ему новые силы. Он изливался и изливался, краем сознания поражаясь, откуда столько-то?! Не может быть…
Верочка, не переводя дыхания, благодарно гладила его со¬трясающуюся от ударов разгоряченного сердца, грудь. Губами терлась о плечо. А он медленно, будто у него на самом деле не осталось никаких сил, двигался рукой — о, нет — всем своим опустошенным существом к источнику, из которого только что пил свое наслаждение. Он пришел туда и накрыл это кудрявое гнездышко ладонью. Оно еще подрагивало слегка, словно по ветке, на которой было свито, глупый мальчишка бил палкой. Вдруг Степаныч почувствовал несколько иное движение – пульсирующее, поклевывающее, словно в гнездышке этом кто-то сидел… Да, Да! Под ладонью у него шевелнулся птенец. Он разинул клювик на¬встречу мизинцу. Он клюнул в палец. Он просил пищи… Степан отдернул ладонь, поднес ее к глазам, а потом воровато по¬пробовал на вкус. Она пахла так, что словами не скажешь, она была все в том же меду… Вера взяла за руку. Стала целовать его пальцы, слизывая свой нектар. Язык ее щекотал. Нет, это было нечто более сладкое, чем щекотанье. У Степана помутилось сознание. Наверное, поэтому то, что он сделал в следующее мгновенье, он сделал инстинктивно. Степан сполз, уткнулся лицо в лобок. Губами нашел птенца и сделал так, как бывало в детст¬ве, когда изо рта кормил осиротевших голубят.
Верочка, словно бы ожила. Снова ее пальцы ерошили ему воло¬сы, теребили мочки, перебирали позвонки на шее. Снова он ощу¬тил ее пятки у себя на крестце. Он то вбирал в себя клюв птенчика, то щекотал его кончиком языка. Он ласкал ему шею и за¬крылки – нежные с легким пушком, гладил спинку. Птенец напря¬гался, будто намеревался взлететь или запеть… Степану это было приятно. И он, восхищаясь тем, что делает, чувствовал как его артист, оставшийся не у дел, восстает в недоумении, мешая, Степану расположиться между ног своей возлюбленной по¬удобнее.
Выпуклый и сильный лобок горячил Степанычу лоб. Подбородок его как раз приходился, на перемычку, на этот извечный пере¬кресток, распутье, на коем, как подозревал наивный любодей, и определяется, характер отношений между полами. Тугой, как жгу¬тик, он чутко реагировал на неожиданный этот раздражитель. Со¬кращался, беря энергию сразу из двух источников: верхнего, где губы мужчины лелеяли обитателя гнездышка и нижнего, к которо¬му мужчина прикасался большим пальцем, поставленным так, как это мы делаем, когда хотим показать, что дела у нас идут от¬лично.
О том, как дела идут у нее, Вера подтверждала все более размашистыми встречными движениями. Порой она просто не ну¬ждалась в его толчках. Ему достаточно было твердо лишь держаться од¬ного какого-то положения, вокруг которого она сама исполняла свой трепетный танец. Она балансировала на кончике его языка, подобно канатоходцу над пропастью. Она не хотела падать в нее и в то же время ее неудержимо влекло туда. Все чаще она по¬глядывала туда. А когда вдруг сорвалась, вцепилась в волосы спасителя своего и резкими рывками, с криками неподдельного, хотя и сладкого, ужаса потащила его за собой…
А когда они все-таки разбились, оказалось, что и говорить, и чувствовать могут и хотят.
–Иди наверх! – позвала Верочка.
Не утирая залитое лавой любви лицо, он уронил голову в ее рассыпанные на подушке волосы. А она торопливыми пальцами, схватив, пребывавшего все это время не у дел исполнителя глав¬ной роли на этой сцене, в одно прикосновение пробудила привядщие было в нем силы, напутствуя и отправляя на дело. В ка¬кое он окунулся с головой и принялся исполнять с таким рвени¬ем, что вскоре и Верочка, и Степан вскричали, и с восторгом восхвалили его за доставленное наслаждение.
Истомленный всеми этими впечатлениями Степан забылся перед самым рассветом.
Ездить в больницу автобусом – только время терять. Доскину при¬шлось арендовать велосипед. Лучшие часы, которые мог бы про¬вести у моря, он крутил педали или слонялся по рынку и под окнами ее палаты. Ладно скроенный, симпатичный лицом Доскин, регулярно посещавший возлюбленную, вновь обострял ее чувства. С его появлением она теряла рассудок, безумно шептала ему всякую всячину, ворковала, целовала, не стесняясь товарок по па¬лате. Она и тут, как на пляже, работала на публику. И ее мож¬но было понять. Ведь рядом с таким красавцем, она хотела забыться, отрешиться от той жизни, которую влачила в городе. И она забывалась. И, отрешенной от всего и вся, ей казалось, что это блаженство наедине с любимым продлится не месяц, а будет продолжаться всегда… Ей хотелось, чтобы иные женщи¬ны, ну хотя бы те, что находятся с нею в душной и тесной па¬лате, завидовали ей. Хотелось, чтобы все женщины мира любова¬лись ее любимым и вздыхали откровенно о своих неудавшихся судьбах… Он тяготился этими проявлениями, и всякий раз, возвра¬щаясь в деревушку над морем, зарекался собраться враз и уехать отсюда. Провести остаток отпуска на многолюдном пляже, в суе¬те и толчее настоящего курорта, где много свободных и более молодых женщин.
И всякий раз Доскин, изнемогающий от горечи, раздираемый противоречием: уехать или все-таки дождаться из больницы подруги, сталкивался с этой самой разнокалиберной парой: то¬щим стариком и девицей, напоминающей статностью фигуру аме¬риканской Свободы. Ей для полного сходства не хватало лишь факела в руку… Настоящего, моего… Да, да! Ишь, как выша¬гивает в веночке из полевых цветов. Разве пара ей этот гномоподобный паж?! После того,что Доскин видел в бухте, он стал глядеть на неё в упор: смотрел внаглую, как это он умел. Но ни тени смущения на лице статуи не замечал. Она, конечно, давно ощущала на себе его откровенные взгляды, но тоже, видать, не лыком шита, смотрела сквозь Доскина, как бы подчер¬кивая, ну и что из того, что ты хорошо сложен и молод… А в иной раз при виде ухмыляющегося Доскина демонстративно об¬нимала едва достающего ей до плеча мужичонку и целовала его в шоколадную лысину.
Кроме нее в этом треклятом приморском закуте праздных женщин не было. Зато было навалом мальчишек, и около каждого двора лежали вверх килем лодки, на которых мальчишки загора¬ли. В выходные дни лодки сдавались наезжающим рыболовам в аренду. А еще мальчишки, с которыми Доскин, в конце концов, сошелся, не без подстреканий все того же Доскина донимали нелепую парочку дразнилками. Когда видели их вдвоем, крича¬ли:
Полюбила лысого –
А куда же его деть?!
Если зеркала не будет,
Буду в лысину глядеть.
Как вдруг после очередного визита в больницу Доскин па¬рочку не увидел. Их не было на пляже, не появились они у сельмага, где покупали: он – сигареты «Черноморские», она – карамель «Встреча»…
Стало совершенно невыносимо. Исчезновение этих двух Дос¬кин счел по меньшей мере изменой… О, нет. Это был тонко рассчитанный удар мщения. Конечно же, они догадывались, что оголтелая ребятня подогревается им.
На утро следующего дня Доскин проснулся с тяжелой голо¬вой. Потрясенный случившимся, он даже в больницу решил не ехать. Не завтракая, отправился к лодкам, чтобы расспросить у мальчишек о непредвиденном событии. И тут же получил ис¬черпывающую информацию. Эти двое смешных взяли в аренду лод¬ку и ушли на веслах в море.
Дудки, разумеется, не в море. Они ушли на остров. Решили медовый месяц своего карикатурного союза провести вдали от злых мальчишек и беспощадных глаз его, Доскина. Ну, нет! Не на того напали, приятели. Не надейтесь, что вам удастся уй¬ти… Я вас и там достану. – Исступленно бормотал Доскин, без¬жалостно истязая ссебя июньским солнцем юга. Он привык брать свою долю. Любой ценой. Потому и устремился вслед за теми, у кого, как полагал, находилась в этот момент его пайка.
Разница в возрасте лишь поначалу смущала его. Затем Петр Сергеевич обнаружил, что она благотворна. Не станем вдавать¬ся в банальности от царя Соломона, который дабы продлить жизнь, клал к себе в постель молоденьких рабынь. Не обреме¬ненный околоинтеллектуальными знаниями наш герой видел в этой разнице житейский резон. Резон в том, что ни его, ни Юнону не волнуют неудобства, в которые оба попали, соединившись. Например, отсутствие квартиры или собственного автомобиля. Она не обращала внимания на дефицит тех или иных благ, поскольку знала, что у нее все еще впереди. Он – потому что все, чем располагал и потерял, в сравнении с обретенным ма¬ло чего стоит.
Мысль о том, что жить с женщиной, которая тебе во внучки годится, порочно, оставила Петра Сергеевича быстро и, похоже, навсегда. Будь он поначитаннее, возможно, с горечью бы кон¬статировал, что обуревающая его страсть – свидетельство глу¬боко до поры спрятанной в нем пагубы вырождения. Но лишенный всякой информации из этой области знаний, Петр Сергеевич просто жил и радовался, что все еще может любить так и, что эта возможность делает счастливым не только его, но в еще большей степени и ее – молодую, красивую.
Петр Сергеевич позволял себе все, что позволяла ему Юнона. И каждый дюйм продвижения в доселе неведомое восхищал его бесхитрост¬ную натуру, вдохновлял на поиск новых открытий. Они стоили друг друга: он и она. Юнона по молодости и простоте происхож¬дения была в этом деле, что называется, табула раса, а он по своей недоразвитости, свойственной многим военным, в силу специфических особенностей службы, лишенным доступа к тонким сферам бытия. Соединившись, они душа в душу и тело в тело стремительно совершенствовались: она постигая, а он и постигая, и наверстывая. Инстинктивно он погружался в свою страсть все глубже и глубже. Он творил своё, а значит, и её наслаждение, сам не понимая откуда в нем этот кладезь, этот, до сих пор нетронутый, запас неведомых ухищрений. Он, подобно загулявшему отделению солдат, дорвавшихся до гражданской жизни, алкал, не давая себе протрезвиться, уничтожая весь паёк, рассчитанный, быть может, на целую роту.
Взять хотя бы прошедшую ночь. С вечера навалились на них комары. Как ни герметизировались, но в палатку эти твари все равно просачивались. Пришлось передислоцироваться. Поднялись немного повыше, то есть подальше от воды. На ветерке крово¬пийцы исчезли. Мученикам, с такими хлопотами освободившимся от пыток, забыться бы и отдохнуть. Да не тут-то было. Сверч¬ки кричали так сладострастно, вода внизу так чмокала камни, что сон покинул и его, и ее.
Глубоко заполночь оглашался этот сад камней и полыни пес¬нью, которую исторгало глубокое горло Юноны. Инструмент сей звучал так сильно и нежно, что его, похоже, заслушались, по¬тому враз умолкли и сверчки. Перестало целоваться море с берегом, потому что доносящееся до них значительно превосходило даже соловьиные рулады. Тут был и почин, и пленканье, и стукотни, и трели, и оттолочка. Соловей начинает петь, когда напьется росы с лазоревого цветка. Соловей поет – себя не слышит. Она была соловьем. Он был бутоном с росой. Он был язычком, которым птичка трепещет. Он был той веткой, на ко¬ей стоит певец…
– Как несчастны те люди, – сказала, Юнона, выбираясь из воды и растягиваясь на зеленобородом камне, – которые лише¬ны всего этого.
Петр Сергеевич довольно долго молчал, прежде чем спросил:
– Чего этого? – хотя и знал, что имеет в виду Юнона. – У них так заведено, вернее, так повелось, то есть само собой сложилось – молчать. Они как-то даже обменялись на этот счет мнениями. Когда минимум слов, счастье – слаще и длиннее. Жизнь длиннее, потому что ничто не отвлекает, даже слова. Море стояло недвижное.
– Наверное, цвет индиго такой?.. – подумала вслух Юнона.
– Какой цвет индиго прапорщик Авоськин не знает, а вот что за птица кружит над скалами, сказать может. Редкая. Называется змееяд. Ей тут раздолье. Сколько ящерок! Юркие, под цвет местности замаскированы, а он видит их своим зорким соколиным глазом. И змеи, и грызуны есть на острове.
– Я говорю, несчастны, потому что лишены этой радости, – проговорила Юнона и добавила, – Ты иди, рыбаль, а я потом доплыву.
Петр Сергеевич пошел к лодке. Юнона приподнялась, потянулась к нему. Он вернулся. Она поцеловала его в жесткие усы.
Пластиковая лодка вспорхнула под короткими гребками Авоськина. Он решил дойти до гряды. Если не будет судака, бакабаша надергать. В такую погоду они сами лезут на крючок. Тут он услыхал гуденье, словно рядом летел майский жук. Из-за мыса выскочила моторка. Прошла в такой близости, что чуть не выбила весла из уключин. Петр Сергеевич погрозил хулигану кулаком. Парень бросил руль и ответил Авоськину неприличным жестом. Авоськин плюнул и вспомнил – кто это пронесся мимо. Ну, конечно же, Поджарый. Нахальный лупоглазый красавчик, ко¬торый все время пялился на Юнону в посёлке. Не из-за него ли она вдруг так быстро засобиралась на остров? А ведь по¬началу ей и в посёёлке было хорошо. Комната в доме, горячий душ. Удивительно. За целый день вода в емкости до кипятка нагревается. Даже разбавлять приходилось…
Между тем казанка, описав дугу, стала возвращаться. И Авоськин увидел, что Поджарый гонит лодку прямо на не¬го.
«Пьяный он что-ли?» – успел подумать Петр Сергеевич. И на всякий случай подобрал весла.
Казанка пронеслась буквально впритирку, обдав Авоськина гарью выхлопа.
Поджарый смотрел на Авоськина совершенно неподобающим об¬разом.
«Вот мерзавец! Уши бы ему надрать», – стал злиться Авоськин. И на возвращающийся гул мотора решил не оборачиваться. Нервы у бывшего пограничника крепкие. Пусть повыдрючивается. Авось, надоест. Это было последнее, что сказал сам себе Авоськин. Ветер, насыщенный бензиновой гарью, поднял Петра Сергеевича с банки и швырнул прочь от лодки. В момент падения Авоськин услышал вой мотора и увидел, как, роняя мотор, казанка поле¬тела вверх днищем на камни.
«Все-таки… все-таки… – гудело в голове, когда, превозмогая боль в левом плече, Авоськин вынырнул. – Да… – Он все-таки вывих¬нул себе плечо. – Вновь это случилось. Давно этого не было и вот на тебе. Хорошо, хоть недалеко от берега. Как-нибудь выберусь».
Авоськин стал искать свою лодку. Она покачивалась метрах в десяти от него – ободранным бортом к хозяину. Чуть поодаль, раскинув руки, полузатонув, находился Поджарый.
И когда около Петра Сергеевича появилась Юнона, он с её по¬мощью едва добравшись до своей лодки, сказал:
– Вытащи этого придурка на берег. Может, живой, а потом вернешься. Я снова плечо вывихнул, будь оно неладно.
Юнона без слов поплыла к виновнику происшедшего.
– Справишься? – спросил Авоськин, хотя его интересовало в этот момент иное. Юнона знала, что его интересует. Она ответила:
– Дышит! – и потащила Поджарого к берегу.
Она вспомнила при этом, как делается искусственное дыха¬ние. Боялась, что Поджарый – она его сразу же признала, едва казанка в первый раз промчалась мимо лодки Петра Сергееви¬ча – боялась, что тот нахлебался воды или, что еще хуже, повредил себе позвоночник. Она видела хорошо, как его казанка, теряя мотор и седока, перевернулась вверх дном и грохнулась на камни у самого берега. Могло зацепить. Ведь зацепило же Петра Сергеевича. Юнона представила, как ему сейчас больно и еще сильнее погребла, таща за собой Поджарого.
На берегу положила его на спину и стала давить на жи¬вот, сгибать и разводить ему руки. Потом наклонилась, чтобы сделать искусственное дыхание – рот в рот. И в этот момент произошло невероятное. Только что слабые, как плети, руки крепко обхватили ее за плечи, выпуклые глаза раскрылись и жесткие губы впились Юноне в рот. Она чуть сознания не лиши¬лась от неожиданности. А когда вырвалась, Поджарый сел и, поигрывая мышцами, внятно сказал:
«Дура! И что ты нашла в этом своем лысом сморчке?»
У нее даже слов не нашлось, чтобы ответить. Со стоном доса¬ды она бросилась назад в море к лодке. Прямо на воде стала вправлять, как бывало уже не однажды, Петру Сергеевичу плечо. Тот обливался потом, скрипел зубами. И Юнона поняла, что на этот раз вывих болезненней, чем это бывало у него на трени¬ровках. Руки у нее дрогнули. На что Авоськин прошептал: «Не бойся, просто растяжение сильное, пройдет».
Потом она помогла ему влезть в лодку. Взяла весла и погреб¬ла к берегу.
Поджарый в это время возился у своей казанки. Потом отплыл малость и стал нырять, ища мотор.
– Дай маску ему и трубку, – сказал Авоськин.
– Перебьется, – ответила она.
Авоськин полез в палатку, выволок маску и трубку.
– Перебьется, я сказала, – ответила еще раз Юнона. На что Авоськин сначала ответил взглядом, ибо он еще ни разу не слыхал такой тональности от Юноны. Он оставил мешок и сказал:
– Не злись. Это тебе не идет…
– Сволочь какая! – выругалась Юнона и еще раз поразила Авоськина. Но на этот раз он промолчал.
Юнона отвинтила пробку термоса и дала Авоськину роднико¬вой воды. Тот благодарно кивнул. УтолиВ жажду, усмехнул ей: успел-таки нахлебаться горькой морской воды. В это вре¬мя подошел Поджарый. Не спросясь, не издав ни звука вообще, он взял термос, как будто у термоса не было хозяев, вообще никого около этого термоса не было, и стал пить прямо из гор¬ла, проливая дорогую на острове воду. Неужели не знает, что за нею на¬до идти хоть и не так далеко, но по сплошному хаосу камней?
Вообще-то место только называется остров. Быть может, потому что сюда быстрее и удобнее добираться водой. А с материка через камнелом просто не добраться. Так что не остров, а мыс.
Поджарый напился и небрежно отставил термос. Термос опрокинулся. И если бы Юнона не успела его подхватить, вылились бы и остатки воды.
– Что нужно сказать? – помолчав, спросила Юнона.
Поджарый, опустившийся на корточки, не сводил с девушки откровенного взгляда, одновременно игнорируя Авоськина, словно того ни здесь, ни вообще нигде на пушечный выстрел от острова не было.
– Напился? – снова спросила Юнона.
– Ну, и что дальше? – ответил вопросом Поджарый.
– Ну, и чеши отсюда, – сказала Юнона.
– А я думал, что мне будет позволено тут переночевать хо¬тя бы, – Поджарый недвусмысленно ухмыльнулся.
– По ночам тут прохладно и змеи, – ответила Юнона.
– А палатка зачем? – сделал удивленное лицо Поджарый.
– Палатка двухместная, – сказала Юнона и вопросительно поглядела на Авоськина.
Тот отрицательно покачал головой. Поджарый рассмеялся.
– А мы дедушку отправим в ночное. Пусть нам рыбки наловит, а сами в палатке двухместной и переночуем…
Юнона снова поглядела на Авоськина. Тот встопорщил усы и так же отрицательно покачал головой.
–Ну,что ты, дедушка, головой вращаешь? Командуешь что-ли презрительно кривясь, оборотился Поджарый к Петру Сергеевичу –Если хочешь ночевать, сходи по воду, к роднику, – спокойно ответил Авоськин.
– Чего-чего? – издевательски приставил ладонь к уху Под¬жарый.
– К роднику для начала сходи, а потом и решим – оставать¬ся тебе с нами, или нет.
– Ага! Понял. Хорошо. Я пойду, только с нею. Хорошо? – и Поджарый снова рассмеялся. – Дороги туда я ведь не знаю.
– Ну что же, Юна, покажи ему дорогу, – сказал Авоськин.
– Еще чего! Захочет остаться, так и сам найдет родник. Мы же нашли и он найдет.
– Юнона! – укоризненно глянул Авоськин.
– Этак, не пойдет, – протянул басом Поджарый. – Вы, зна¬чит, вдвоем искали, а меня одного посылаете.
– Кончай базар, – неожиданно угрожающе проговорила Юнона и принялась разводить примус.
Авоськин знал – примус в данный момент ни к чему. Юнона взялась за него, чтобы руки занять. Отвлечься. Уж очень, вы¬ходит, ее этот Поджарый вывел.
– Как, как ее зовут? – полуоткрыл рот, полный прекрасных зубов, Поджарый.
Красивый собака, подумал Авоськин чуть ли не с завистью. Он всегда, всю сознательную жизнь малость завидовал краси¬вым мужчинам. Потому что сам всегда был неказист и, возмож¬но, поэтому так и не смог жениться. Кто ж за таким да еще к черту на кулички в гарнизон поедет…
В ответ – молчание. Поджарый, до этого сидевший в тени па¬латки, поднялся и, покачиваясь на стройных, слегка поросших золотистым волосом ногах, воскликнул:
– Если я не ослышался, Юнона? – Обернувшись, в упор спро¬сил у Авоськина:
– Да ты хоть, дедуня, знаешь, что это за имя, Юнона?
Молчание.
– Ага! Разговаривать не желаем, – продолжал выпендриваться Поджарый.
Юнона погасила, угрожающе загудевший примус.
– Петр Сергеевич, может, в палатку пойдешь? Солнца сегодня много… – сказала она и раздвинула полог.
– Да уж, дедуся. Либо в палатку дуй, либо кепочкой прикройся, а то плешь облезет.
Юнона дернулась. А Петр Сергеевич цепко взял ее за щиколот¬ку.
– Так вот, Юнона, я пойду к роднику, но с тобой, – заметил это прикосновение Поджарый.
Молчание.
–Не хочешь, не надо. Я и без воды останусь. Почитаю вам лекцию из истории культуры. Вполне нормальный взнос в общий котел… А то дед и понятия, вижу, не имеет, что значит имя Юнона.
– Петр Сергеевич! Прошу тебя, иди в палатку, нетерпеливо попросила Юнона.
– Ну чего ты? Лезь в палатку, кому сказано, – повысил го¬лос Поджарый.
Авоськин посмотрел на него внимательно. Поджарому этот взгляд остался непонятен. И он разозлился. – Ну что ты зенки пялишь? Дедуся! Скажи спасибо, что я такой отходчивый. Другой бы на моем месте за утопленный мотор башку бы с тебя убрал. А я еще разговариваю тут. Ты понимаешь, что я из-за тебя мотор «Вихрь» утопил. Чужой! Попросил у людей на часок прокатиться и утопил…
– Слушай, как тебя там, – наконец подал голос Авоськин, – шел бы ты, и впрямь, от греха подальше…
– Чего-чего? Что это там за комар пишшит? – осклабился Поджарый. – Лезь в палатку и не высовывайся оттуда, пока тебя не позовут. А я сам тут решу, когда мне и куда уходить…
Поджарый поднялся на камень, который служил Авоськину и Юноне
столом. Приложил к глазам ладони. Стал всматриваться вглубь каменного хаоса.
– Какая первозданность, – обратился он к Юноне, сидящей в тени палатки, крепко как бы двоным обручем обхватив высокие колени длинными рука¬ми. – Как в начале начал. – Идти через этот хаос, замучаешь¬ся по жаре. Казанка моя разбита, мотор утоп. Так что придется позаимствовать вашу лодчонку.
Поджарый сделал несколько шагов по направлению к лодке Авоськина. Юнона вздрогнула. Он это заметил.
– Не боись, душа моя! Поедем вместе. Я доставлю себя на материк, а ты вернешься к деду, если, конечно, захочешь…
Юнона облегченно вздохнула, потому что Авоськин наконец ушел в палатку.
– Вот и правильно. Нечего пялиться на чужой праздник, – не правда ли, Нонночка.
Поджарый с исчезновением Авоськина освободился оконча¬тельно.
– Хочешь, я тебя для начала развлеку.
– Давай, красавчик! – встала на ноги Юнона.
– Юна, прошу тебя без крайностей, – донеслось из палатки.
Между тем Поджарый, красиво выпятившись, вполне поставлен¬ным голосом стал читать:
По произволу дивной власти
Я выкинут из царства страсти;
Как после бури на песок
Волной расшибленный челнок;
Пускай прилив его ласкает,
В обман не вдастся инвалид;
Свое бессилие он знает
И притворяется, что спит…
Юнона подошла поближе и спросила:
– Ты кто по профессии, Поджарый?
– Чего-чего? – разул и без того выпуклые глаза с женским ресницами Доскин, – Как ты меня назвала? Поджарый? А что, ничего! Вы делаете успехи. Это мне нравится. Даже очень… По профессии, значит, я…
Но Юнона уже не слушала его.
Когда, сверкнув плавками цвета индиго, красавчик Доскин упал лицом в каменное драже узкого дикого пляжа, внутренне он изумленно завопив «Дылда-а-а!» Это слово, казалось, только оно, а не удары и броски, которые он ощущал всем своим совершенным телом и после которых зачем-то все поднимался, выматывало из него силы. Уже через несколько мгновений он сообразил, что сопротивляться бессмысленно. То есть лучше не сопротивляться. Только слово «дылда-а-а» никак не унималось в нем. Даже тогда, когда он очутился в воде, а потом маши¬нально, уже не глядя на Юнону, влазил в лодку. И потом, когда совершенно спокойная – эта фантастическая дылда, села на весла и погребла на материк…
Доскин лежал на корме совершенно опустошенный и разбитый. Именно такое состояние метко окрещено словом: раздавленность.
А когда лодка черпнула килем у самой кромки материка о дно, Юнона спросила:
– Вопросы есть?
– Да, – машинально ответил Доскин.
– Выкладывай, – позволила Юнона.
Доскин переполз из лодки в воду и только тогда почувстввал боль. Тело, буквально испещренное царапинами и ссадинами обожгло соленой водой. Доскин охнул и спросил:
Зачем? Зачем ты так долго выдерживала меня?
Юнона усмехнулась:
– А чтобы тебе не так обидно было. Доскин погрузился по самый подбородок, потому что вода теперь не обжигала, а приносила облегчение:
– Кто тебя научил так… драться?
– Петр Сергеевич, – ответила Юнона и стала табанить одним веслом, а другим загребать. Лодка развернулась и пошла.
Доскин смотрел на уплывающую Юнону, словно изваяние. В его неприхотливом сознании прокручивалась картина недавнего его поведения. Он видел вполне заурядное существо с лысиной и смешными усами. Существо, которое он презирал с высоты своего физического совершенства, на которого даже во сне никогда бы не поставил и мизера… Вспомнил Доскин, а вот представить никак не мог, чтобы оно, это плюгавое с плешью создание могло делать то, что сделала с ним – Доскиным – эта дылда. «Господи, как можно жестоко ошибиться!» – наверное, впервые в жизни сказал сам себе эти слова Доскин.
Лодка же, доставившая его в посёлок, между тем скрылась за каменной грядой мыса, называемого здесь островом.
Истомленный всеми этими впечатлениями Степан забылся перед самым рассветом. И, если бы не Верочка, бдительно проснувша¬яся раньше, он, вероятно, спал бы еще долго, может, до самого вечера. И это было бы неплохо. Не пришлось бы томиться ожи¬данием, которое, как предположил Степаныч, измотает его сегод¬ня изрядно.
Степан так растрогался, что в носу у него защекотало нестер¬пимо, и он, чувствуя, что сейчас чихнет по обыкновению звучно, стал торопливо массировать переносицу. Не к чему будить хозяйку Желание чихнуть пропало, он вошел в калитку, медленно двинулся по хрустящей дорожке, обсаженной всякими южными цветами. Хо¬зяйка не просто любит цветы, она ежеутренне носит их продавать к поезду. Там же, на перроне, высматривает для себя новых по¬стояльцев. К морю едут многие. На всех гостиниц не наставишь. Такие вот добрые люди, как эта хозяйка, помогают государству, разбирают курортников по углам да времянкам. Степан Степаныч думал, что она с него три щкуры сдерет, но нет – совестливая попалась. Берет, как в гостинице за одноместный номер.
Кусочек гравия попал в тапочек. Ужалил подошву. Но Степан не охнул, а рассмеялся тихо, самозабвенно.
– Какое счастье любить и быть любимым, – прошептал он сквозь смех и, склонившись к водопроводной колонке, открыл кран. Ту¬гая струя ударила в бетонный, желобок, брызги осыпали ноги. Степаныч сбросил куртку и полез голой спиной под кран. И тон¬ко мелодично завизжал. Обливался недолго. Потом, неся в мокрой на отлете руке одежду, он отправился в глубину двора в свое милое жилье – времянку.
Не притворив двери, не убрав белья с широкой деревянной кровати, он уселся перед круглым настольным зеркалом бриться. Бритье всегда доставляло ему удовольствие. Безотказный жучок «Харьков» жужжит шмелем, нежно согревает круглые тугие щеки.
Губы похожи на фигурные скобки. Круглый, словно яблоко, подбородок. Даже ямочка посредине, ее всегда трудно выбрить
Степан с уважением разглядывает свои серые в коричневую крапинку глаза. Сегодня рассматривание собственного лица доставляло ему больше удовольствия, чем бритье. Свеженький! Что значит морской воздух! Оттого они тут все здоровущие, – думал он, имея в виду всех южан, хотя знаком был лишь с Ве¬рочкой. «Да, Верочка – здоровая девушка. Так здорова, что од¬на сумела убедить меня в добром зодоровье всех жителей края, – думалось Степанычу. – Какую деваху закадрил… а?!» Еще ему неожиданно пришло в голову, что с та¬кими способностями он мог бы ещё кого-нибудь… и тут же осекся. Нет, нет! Верочку оставлять будет нечестно. Во всяком случае, так быстро.
По приезде на курорт Степан Степаныч стал замечать за со¬бой много неожиданного. И в характере, и в способностях. То, что дома ему казалось неисполнимым, недистижимым, в конце концов, нереальным, здесь, только захоти, становилось явью. И еще, время от времени он ощущал, что попал в мир, вроде бы специально подготовленный ему на благо. Эта времянка будто только и ждала именно его. Вроде и построена была к его приезду. Такая она чистенькая и уютная. И Верочка, так лег¬ко поверившая его словам любви, будто ей заранее было пору¬чено поверить ему.
Бросив раздраженно вжикнувшую бритву на кровать, Степан откинулся на подушку, где полчаса назад покоилась голова Верочки, втянул в себя горьковатый дух, оставшийся после нее. Кашлянул. Взял бритву и продолжил бритье наощупь.
Познакомился он с Верочкой неделю назад. В первый же выход на пляж. Не на тот, городской, где ступить негде. По совету хозяйки Степан отправился за город, на раздолье.
Пляж пустынным белым серпом уходил за дальние, скалы.
На этом безлюдном берегу он спокойно разделся. Плавки, казавшиеся ему дома слишком узкими, такими больше не каза¬лись. Нет, в Ялту он больше не ездок. Это, муравейник, ему даже смешно стало, что тысячи людей сейчас томятся на черных пляжах южнобережья, совершенно не подозревая о существовании этого песчаного пустого уголка. Добрым словом вспоминал Сте¬пан сначала тех, кто посоветовал ему поехать в отпуск именно сюда, в этот городок, затем хозяйку, подсказавшую купаться у этих скал.
Бодро взбрыкнув, новоявленный курортник бросился к воде. Несколько шагов шел по мелководью. Потом вода вязко ухватила его за ноги, опрокинула и он, вбирая влагу в глаза, уши, нозд¬ри, на мгновение задохнулся. Вода была свежей, нежной, про¬хладной… Она пахла травой. Она пузырилась, шлепая по толсто¬ватым белым Степановым плечам, лизала его круглое лиио, це¬ловала в губы…
В свои тридцать три Степан Степаныч, кажется, ещё ни разу не испытывал такого блаженства. Он кувыркался в воде, словно утка, выставляя над поверхностью обтянутый полосатыми плавками зад, сто¬нал и хрюкал… Далеко от берега не удалялся. Плавать не умел. Устав, он выполз на сушу и медленно, чувствуя, как на тело, покалывая, налипает песок, покатился с боку на бок. И стал похож на широкий, вывалянный в сухариках шницель. Не откры¬вая глаз. Степан по-пластунски пополз подальше от воды. На¬ткнулся на гору одежды, взял полотенце, бросил его на лицо. Лежал, приходя в себя, приводя дыхание в порядок. В каком-то легком сладостном полубреду лопотал нехитрый мотивчик.
От этого занятия Степаныча отвлек сдавленный смешок и ше¬лест шагов. Приподняв полотенце, он увидел высокие, цвета лег¬кого чая, ноги. Они были чуть кривоваты. Они летели мимо него. Летали с такой грацией, что человеку с воображением не трудно было мгновенно представить, что за ношу несли они. Степан представлять не стал. Он сел, осторожно протер залепленные песком веки. За это время девушка ушла довольно далеко. Она направлялась к скалам. Была в малиновом купальнике с откры¬той спиной, гибкой и мускулистой. Волосы, словно грива, метнулись, когда девушка мельком обернулась, показав продолго¬ватое веселое лицо.
«Сирена! Магнит! Зовет! Степа! Не робей!» – пронеслось восторженно. Но Степан не сразу кинулся за девушкой. Целый, час пекся на солнце, пока, преодолев стеснение, подо¬шел к соседке познакомиться. Он стеснялся своих поросших редкими волосами толстых плеч, наметившегося, животика. Потому, как только были сказаны какие-то простые смертные слова, он плюхнулся на песок рядом с девушкой.
– Сегодня понедельник, все на работе, поэтому я решил, что вы тоже отдыхающая…
– Отдыхающая после ночной смены. Я работаю в Доме отдыха медсестрой.
Потом выяснилось, что Верочка волейболистка-разрядница, что не раз защищала честь района на всяких соревнованиях… За разговорами она не сразу обратила внимание, что Степан обгорает. Тот уже напоминал вареную креветку, когда Верочка спохватилась и заставила его одеться. Они отправились город. И там нарынке купили по настоянию Веочки настоящих ареных креветок. Ох,уж эти экзотические яства! Вечером у Степана крутило живот. Из-за креветок не смог пойти на танцы в парк. Переживал. Ведь там его дожидалась Верочка. Разводил марганцовку и пил с отвращением. К полуночи желудок успокоился. С тем Степан и уснул. Пробудился под утро – голоден, как волк. Позавтракал и – на пляж. Верочка сама подошла. Она была в пестрых, развевающихся на ветру брюках, в безрукавке, короткой так, что виден пупок. В углублении пупка зо¬лотела оставшаяся, возможно, со вчерашнего купания песчинка. Степан Степанович потупился под взглядом Верочки. Быстро встал на ноги. Сидеть в присутствии девушки не мог, не хо¬тел, чтобы она видела, складки на его животе, ложиться тоже было неудобно, она ведь стояла. Ему было стыдно, что не при¬шел на свидание, а объяснить причину неявки тоже не мог.
Но Верочка ждала. И без объяснения он видел, разговора не получится, пока не объяснится. Эх, была -не была!
–Простите меня, ради бога, я отравился… – но не ска¬зал, чем отравился.
– Так я и поверила, – растегивая брюки, – обронила Вероч¬ка, – небось хозяйка не пустила!
– При чем тут хозяйка, – поразился Степан действиями Верочки. Впервые в жизни он видел, как рядом с ним раздева¬ется девушка. На ней был все тот же малиновый купальник. Ве¬рочка легла у ног Степана.
«Как же она красива», – поразился Степан. Ухажер из него был никудышный. Возможно потому, что на работе его окружали в основном пожилые и замужние женщины. А может потому, что выматывался в своем отделе так, что вече¬рами валился спать, как убитый, так что практиковаться в уха¬живаниях времени не оставалось. К этому возрасту Степан не накопил опыта, которым с удовольствием похваляются одинокие мужчины. Честно сознавая свои возможности и способности, Степан не знал, как приступить к действиям. Однако, не взды¬хал, не тупил глаз, чем, сам не ожидая, быстро завоевал до¬верие… Верочка снова пригласила его на танцы, сводила в кино, катала на лодке… И даже учила плавать. Последнее для Степана было невыносимо… Не потому, что он чувствовал неловкость от своего неумения и топорного тела, а потому, что во время уроков ощущал на себе крепкие руки Верочки, видел её колыхающуюся грудь, просвечивающиеся сквозь ткань купальника бугорки сосков.
Верочка поражалась его бездарности. Смеялась до изнеможения, глядя как Степан, испуганно таращась, изо всех сил молотит руками воду и хлебает ее большими глотками.
Наконец она сдалась:
– Нет, Степан ты безнадежен! Ты никогда не проплывешь и пяти метров!
Встречались они по утрам на пляже, вечерами в парке. Верочка приходила через день в свободное от работы время. Наконец Степан созрел и поцеловал ее в губы. Она не вздрогнула, не расердилась как он того ожидал. Лишь отвела его руку, прошептав:
– Слава Богу! А то уж мне стало казаться, что ты никогда в это не отважишься.
Вдохновленный своим поступком и ее поощрением, Степан предпринял еще один шаг. Благо. было темно и ему не пришлось переживать за свой румянец смущения. Без обиняков он пригласил ее к себе на ночь. На что она простодушно рассмеялась и сказала:
– Похоже, наш тихоня весь вечер только то и делает, что удивляет!
«Кажется я лопухнулся», – заполошно подумал Степан и добавил вслух:
– А если конкретно?
– Никак не смогу… – Верочка сделала паузу и добавила, – сегодня. – Еще немного помолчала, словно нарочно томила своего кавалера. – Завтра тебя устроит?
– Разумеется, конечно, – радостно воскликнул, не скрывая восхищения: конечно же, в первую очередь Верочкой, а также этим, столь удачно завершающимся свиданием и самим собой, не спасовавшим, не упустившим своего момента.
Да. Богиня. Сброшенная с небес за прегрешения перед вла¬дыкой. Что позволено Юпитеру, не позволено никому. Примерно такой комплекс все никак не мог переварить тот самый, кажу¬щийся на фоне своей подруги мизерным, лысоватый мужичок. Од¬но имя Юнона было и есть для него – препятствие непреодолимое с тех самых пор, когда он впервые увидел ее среди пришедших записываться в секцию. Да. Он, уйдя в отставку по состоянию здоровья, решил при ЖЭКе по месту своего жительства организовать секцию самбо. Не сидеть же, и в самом деле, в свои сорок пять лет, сложа руки, даже если пенсия у тебя вполне приличная, тем более, что одинок, так уж вышло, остался один, как перст… Ну, и пошел в ЖЭК, назвался. А там рады, тем более, что за бесплатно человек хочет. И стал он соби¬рать себе секцию из всех, кто желает. Конечно же, сначала валом пошли подростки. В первый день набилось их столько, что не продохнуть. Посмотрел Петр Сергеевич на них – хунвейбины какие-то. Все одеты в серое хабэ, с карманами повсюду, чуть ли не на спине и в заклепках. Посмотрел, посмотрел и распорядился: у меня будут заниматься только те, кто очень хочет. Все в один голос: хотим. А вот и проверим сейчас, нахмурил¬ся Петр Сергеевич. Тот, кто очень хочет, прямо здесь снимет с себя все эти браслеты, ошейники, брелки, цепочки… А на следующее занятие придет в нормальной, желательно, спортив¬ной одежде. Конечно же, число желающих прямо на глазах сильно поубавилось. И на следующее занятие пришли из этого контингента единицы. Правда, добавились несколько пенсионе¬ров, которым пришлось отказать по состоянию здоровья. И Юнона – девица под два метра, удивительно пластичная и лег¬кая на ногу. Что в ней поразило Петра Сергеевича так это полное отсутствие отдышки. У Юноны – просто уникальные лег¬кие. С такими бы бегать по тем горам, по которым всю созна¬тельную жизнь пробегал Авоськин, охраняя священные рубежи Отечества. Да. Только ее Авоськин и решил обучать боевому самбо.
Побывав в медпункте, где получил укол от столбняка, разрисованный зеленкой Доскин в конце дня был уже под окном первого этажа хирургического отделения районной больницы. Измучившаяся, ожиданием, его Сластена чуть, было, памяти не ли¬шилась, когда увидела свое сокровище.
– Что? Что стряслось, золотко?! – спросила она, высунув¬шись в окно чуть ли не до половины.
– У меня неприятности, котик, – нежно целуя руки своей Сластене, прошептал Доскин.
– Не терзай меня, говори… душой тут без тебя изболелась. Любящее сердце – вещун.
– Я утопил мотор и разбил казанку…
– Только и того? – облегченно всхлипнула Сластена.
– Ты не понимаешь… Это денег стоит, – дернулся Доскин.
– Главное, что ты жив и рядом со мной. За это я готова от¬дать любые деньги, золотко! – воскликнула Сластена достаточ¬но страстно, чтобы товарки по палате могли разобрать каждое слово – несомненно, искреннее. Чтобы могли оценить степень ее отношений с этим красавчиком за окном. И снова позавидовали ей, счастливице…
–Ты права, котик! – Ответил Доскин и облегченно вздохнул. Через несколько минут ее выписали из больницы.
– В приморский закут возвращались на «Волге» с солнцезащиными стеклами. Таксист не обращал на пассажиров никакого вни¬мания. Лишь спросил разрешения и подсадил с полдороги, по всей видимости, хорошего своего знакомого, с которым весь остаток пути болтал о рыбе и штрафах за браконьерство.
Сластена льнула к Доскину всем своим изголодавшимся существом. Поначалу ограничивала вожделения лишь легкими прикосно¬вениями к его ссадинам и царапинам на лице. Терпение её все время было на пределе. Доскин это видел по испарине, выступившей на крыльях классического носа. В конце концов, она упала лицом ему в пах. И он сквозь шорты ощутил жар ее ды¬хания. Сквозь ткань же вскоре почувствовал и ее легкое по¬кусывание. И, возможно, впервые за все время сосуществова¬ния с этой женщиной испытал к ней чувство, если не призна¬тельности, то благодарности наверняка. Давно, а скорее всего никогда до сих пор, не ощущал себя Доскин так сиротливо, как в последние дни. Невостребованность, которую он пережил, ока¬залась для него болезненным испытанием. А то, как с ним обо¬шлась дылда, жестоким актом унижения его не только челове¬ческого, но и мужского достоинства.
«Извращенка, – снова с горечью и обидой думал он о Юноне. – Видимо, с настоящим мужиком ей не в кайф, поэтому подцепи¬ла себе этого замухрышку». Увы, иначе сей мезальянс Доскин никак объяснить не мог.
–Тебя что-то гложет? – обеспокоенно подняла голову, вглядывалась Сласте¬на в обезображенное, но по-прежнему для нее притягатель¬ное лицо любовника.
– Соскучился, – прошептал Доскин и влепил в ее жадно подставленный рот вполне искренний поцелуй.
– Потерпи, мой маленький, скоро приедем и мамочка будет вся твоя.
Сластена бурно дышала, и Доскин знал, что она уже вся насквозь мокрая. К тому же он слышал это. Аромат стал силь¬нее. Он проникал Доскину в ноздри, будоражил его раба. И тот рвался на волю, как никогда, напролом.
… В прохладной от земляных полов и занавешанного окна времянке любовники раздевали друг друга столь живо, что Дос¬кин, совсем забывший, что резкие движения его подруге пока противопоказаны, сделал ей больно. Сластена охнула почти так, как всегда, и он не понял, что причина ее возгласа совсем иная. Он продолжал свое. Она снова охнула и внезап¬но, видимо, и для себя самой, влепила Доскину пощечину. Он замер на мгновенье и вдруг ощутил такой прилив, какого не знал при всей своей искушенности ни разу. Теперь он понял, как ему надо с ней обходится. Он двигался осторожно, обни¬мал легко, с благодарностью, потому что экспансивная дамоч¬ка открыла ненароком для него еще одну тонкость.
Подержав Сластену на самом краешке причала, он нежным толчком спустил ее на воду. И она оставалась на плаву столько, сколько он того хотел. Она не могла отчалить, по¬скольку в его руках были все ее концы. Без его на то воли она не могла плыть, а только раскачивалась на волнах.
– Ударь меня! – Отрывисто произнес Доскин.
– Что? – глаза ее, затуманенные качкой, распахнулись. И он разглядел их радужку цвета легкого кофе…
– Ударь меня сильно, – повторил Доскин.
– Ох, – ответила Сластена. Сознание верха над ним всякий раз повергало ее в неописуемый восторг. То, что предлагал он теперь, было для нее внове, и потому она возбудилась еще сильнее. А возбудившись, потребовала Доскина вниз. Тот лег на спину. Она оседлала его и ударила по щекам одной и другой рукой. Ладони у нее оказались тяжелыми. Но боли Доскин не почувствовал. Ему стало непривычно остро. Ему показалось, что его троекратный залп поднял и держит Сластену, как струя фон¬тана шарик – на самом своем кончике.
– А теперь ты, – скомандовал Доскин и сбросил швартовы с причала. – А теперь можешь плыть. Плыви! Плы…ви…
Но Сластена никак не могла оттолкнуться, от причальной стенки. Она билась о пирс то одним, то другим бортом, терлась кормой, кренясь и стеная всем такелажем, пока Доскин не зацепил ее как следует и не отбуксировал на большую, воду в открытое море наслаждения. Сластена шла по бурливой акватории во всей своей трехпалубной красе.
– Ты вывел меня… на чистую воду! – трубила она.
А когда вернулась, умиротворенная прижалась к причалу, обняла свой ненаглядный кнехт тесной петлей швартовы, зали¬вая его время от времени захлестывающей волной назревающей погоды.
Следующий день без нее Степан томился. Купаться и загорать не хотелось. Сидел во времянке, слушал радио, ел, спал. Ждал новой встречи, но она не состоялась. Только через два дня узнал, что Верочке пришлось работать за подругу, которая за¬болела. «Зато теперь я свободна до понедельника», – сообщила в утешение.
И вот он, начавшийся понедельник. Степан бреется, развалясь на постели, закрыв глаза.
Вдруг что-то заставило его насторожиться. Резко поднявшись, нечаянно выдернул вилку из розетки. Бритва смолкла. Перед Степаном стояла хозяйка.
«Интересное у нее лицо! Такое впечатление, будто она по¬стоянно подавляет зевоту. Этакая застывшая гримаса несостояв¬шегося удовлетворения. Задавленного удовлетворения. Ведь зев¬нуть со смаком – это тоже наслаждение». Женщина зрелых лет. Невысокая. В коротком халате. Массивные круглые коленки. Смот¬рит на постояльца с разочарованием и удивлением.
Степан почему-то подумал: « И что за жизнь у нее?! Бегать на вокзал, зазывать на постой, цветочками торговать… Тоска должно быть!»
– Степан Степанович! Я тобой недовольна!
– Помилуйте… – вспыхнул Степан. – За что же?!
– Мы так не уговаривались, – продолжала хозяйка.
«Ну ясно! – сообразил он. – На что намекает».
– Времянку я сдавала тебе одному… Ты мне показался положительным человеком…
Степан хотел было разозлиться. Бросить ей в лицо что-ни¬будь резкое, собраться и уйти. Да вовремя сдержался. Где най¬ти еще такие условия в разгар лета.
–Буду платить больше, – заикнулся, было, Степан.
– Не надо! – отрубила хозяйка. – Я тебя пустила, – упрямо повторяла она. – Потому что ты показался мне положительным … Я – женщина одинокая и еще не старая… Сам понимать должен.
– Что же делать? – в отчаянии воскликнул Степан.
– Платить штраф! – с явной насмешкой глянула на него хозяйка.
– Сколько я должен? – растерянно отвечал Степан Степаныч.
– Не все покупается и продается за деньги, есть кое-что и другое.
Догадка, озарившая плохо освещенное после столь яркой ночи сознание квартиранта, тут же обрела ясные очертания, которые он тут же сформурировал следующим образом: «И ты туда же!» – разумеется, не вслух.
Степаныч прикоснулся к ее круглому плечу, жестом прося возможности пройти к двери. Но она поняла иначе. Вместо того, чтобы построниться, обняла за шею и, валясь на угрожающе хрупнувшую тахту, потащила за собой постояльца.
Она была горяча, пахла огородной грядкой. У нее почти не было талии. Надетый на голое тело халат растегнулся. Взору опешившего Степана предстала совсем иная картина, нежели та, которой наслаждался он еще так недавно.
Тяжелая с унылыми сосцами грудь, белый грушевидный живот. нависающий над широким лобком ухрдящим в курчавое, рыжее, густо заросшее лоно. Неловко раскинувшись, она лежала, полная страха, что он ее отвергнет, и неуверенного ожидания, видимо, давно не вкушаемых ощущений. Готовая в первом случае к немедленным репрессиям, вплоть до изгнания негодника из пределов домовладения. В случае же взаимности – к отмене квартплаты.
Степан ощутил вдруг такой прилив ярости, какого не испывал, быть может, со времен детских своих драк, когда его били все, кому не лень; били за все: за наивность, покладистость, хо¬рошее поведение, отличные отметки, толстые щеки… Он был терпелив, никому не жаловался. И длиться такая жизнь могла долго, но не беспредельно. Время от времени Степан вдруг впа¬дал в лютую ярость, поскольку был не хилый, то крушил всех, кто попадался ему под горячую руку.
Почувствовав это, давно забытое состояние, предвидя при¬ближение того самого «девятого вала», он испугался себя, зная во что эта его ярость может вылиться теперь. Но и тут обыкно¬венный ум его подсказал ему обыкновенный выход.
Степан сбросил брюки и с рычанием набросился на голую, беззащитную даму. И был принят с трепетом во всех ее немолодых, но все еще благодатных членах.
Домовладелица сразу же заохала, прикрывая глаза руками, унизанными тяжелыми, похоже, старинными кольцами. Степан неистовствовал. А она боялась повысить голос, видиво, опаса¬лась соседских пересудов. Когда же и тень смущения оставила ее, она похозяйски обняла бычью шеЮ с первого же взгляда еще на вокзале приглянувшегося ей курортника и стала лобзать его горячо и сочно.
Он слышал, как текла она – почти непрерывно и удивлялся ее, в общем-то, довольно невысокому эмоциональному всплеску. Степан все наддавал, наддавал, но состояние домовладелицы не изменялось. Уже на последнем издыхании он схватил ее под ко¬лени и забросил оказавшиеся гибкими ноги, себе на плечи. Это и позволило его спутнику погрузиться в ее лоно вместе с котом¬кой. И вот с этого момента все как раз и началось. Большой рот хозяйки исказился гримасой страдания. Это был оскал рыдания и в то же время в движениях лица Степан читал выражение то изумления, то сожаления, то испуга, то радости.
– Закричу я… – вдруг пробормотала она. Но не сделала этого. Лишь слезы брызнули.
– Кричи! – потребовал Степан.
– Нельзя ведь! – со стоном ответила хозяйка.
Ноздри ее округлились. Полуоткрыв рот, она издала тон¬кий, почти детский возглас. Ее затрясло, словно на ухабах. Она пищала, повизгивая. Вены на шее и вокруг сосцов высту¬пили голубыми сплетениями. Мягкими руками она все пригибала его голову, пока он не впился в сдобное плечо зубами.
–Не бойся, делай! – частила она.
– Чего делать? – спросил удивленно Степан.
– Делай мне больно, делай, родимый! – умоляла она и снова визжала тихо с хрипотнцой.
Когда все было кончено, Степан перехватил ее взгляд, в ко¬тором ему почудилось разочарование.
«Мало ей, видишь ли!» – пронеслось досадливое. И тут же, словно в отместку за ее неудовольствие, мгновенно уснул и не просыпался до тех пор, пока она не оставила его.
Пробудившись, Степан принялся лихорадочно складывать вещи: бритву в тумбочку, белье в шкаф. Хозяйка ушла, а счастья как не бывало. Оно, словно цветок, сорванный хозяйкиной рукой, чтобы стать проданным на вокзале.
Опустошенный Степан пошел к морю.
Оставшиеся две недели любовники провели на удивительно пустынном пляже в полном согласии, расчитавшись, разумеется, с хозяином разбитой лодки подчистую.
Хозяин был даже рад такому повороту дела. Мотор-то он вскоре вытащил, высушил и без особых проблем запустил, на¬весив на вторую, имевшуюся у него казанку.
Доскина и Сластены в этих местах больше никто никогда не видел. А что касается Юноны и Авоськина, то они приезжали сюда несколько сезонов подряд, несмотря на то, что местные мальчишки с настойчивостью, достойной иного применения, пре¬следовали странную пару обидными дразнилками-частушками. Учились бы с таким усердием в школе, что и в дальнейшей жиз¬ни полезнее, родным приятно…
Опустошенный Степан пошел к морю.
Утро тянулось долго. Такое ощущение бывает,в пасмурные дни Разбирался ветер. Вода была спокойной. И когда Степан нечаян¬но хлебнул ее, она показалась ему нестерпимо горькой, значи¬тельно горьше, чем была, когда Верочка учила его плавать. Он быстро оделся, бросился на поиски курева. Неделю держался. Думал за отпуск бросить. Закурил. Дым оказался кислым.
Верочка – единственная девушка, которую он полюбил. Степан даже подумал сделать ей предложение. Не сразу… Вот-вот она должна появиться. Встречу и все скажу. А может, повременю. Она девушка чуткая, но осмотреться не помешает, характер ее узнать получше. Так она здоровая девушка, спокойная, решительная… Присмотрюсь и, пожалуй, предложу… Сколько можно одному?! И вот надо же – хозяйка вмешалась. Наслал ее черт!
Верочка появилась, как только Степан вышел из калитки. Он разволновался и забыл придержать щеколду. Та и заперла ка¬литку. Судьба! Теперь все. Степану показалось даже, не за¬прись калитка, он бы наплевал на претензии домохозяйки, про¬вел бы с Верочкой еще одну ночь, сделал бы ей предложение и ушел бы на другую квартиру.
На Верочке было длинное, широкое в юбке белое платье. Волосы, заплетенные в косы, непривычно открывали высокую шею и крепкие ключицы.
– Ждешь? А я тоже спешу, – подходя, прошептала Верочка. Поцеловав Степана в щеку, она, видимо, тут же поууяла что-то неладное. Молча опустилась на лавочку у калитки. Замерла. – Случи¬лось что-нибудь?
– Да… То есть, нет! Ничего особенного! – оживился Степан, сел рядом, обнял ее за плечи. Верочка вроде успокоилась.
– Хозяйка, – решил не тянуть Степан, – выразила про¬тест… Не хочет, чтоб мы тут встречались.
– Тебя это волнует, Степа?
– Не совсем.
– Ты же ей платишь…
– Грозилась выселить…
– Не переживай! Завтра я найду тебе другое жилье…
– Да! Обязательно надо это сделать… А сегодня, сегод¬ня тебе придется уйти…
– Но я уже здесь, Степа. Я не могу уйти, коль пришла… – Пальцы Верочки похолодели. Степан это почувствовал через ру¬баху. Пальцы, ласкающие его плечо, похолодели. – Мне уже нельзя уйти.
– Ну почему же? – воскликнул Степан. – Что тебе помеша¬ет? Это же не навсегда. Или ты думаешь, что я тебя про¬гоняю, что разлюбил?! У нас еще месяц впереди. Наверстаем…
– Если так, если ты так, то я уйду навсегда! – заяви¬ла Верочка. И, как бы устыдившись своего поведения, продол¬жила: – Да что это я так унижаюсь? Все, ухожу!.. – Наклонилась, нашарила в темноте слетевший о ноги босоножек…
– Верочка! Ты меня не поняла! – Степан испугался. Он поверил ей. Она уйдет навсегда. Он выпалил, – Я хочу женить¬ся на тебе!
Верочка поднялась..
– Зачем ты меня унижаешь? Я не такая примитивная, Степа, чтоб не понимать… Или ты думаешь, что я нуждаюсь в каких-то твоих заверениях, обещаниях. Я просто полюбила тебя не¬объяснимо почему. Вот и все. Я пришла к тебе, а ты испугал¬ся хозяйки… Верочка ушла. Степан Степаныч обалдело смотрел в прост¬ранство.
Понимал: ушла навсегда. Почему? – спрашивал он се¬бя. – Я ведь не хотел этого. Но ты же сам прогнал ее. Ос¬корбил ее своей, трусостью. Ведь что получилось? Ты отказал любимой, в нежности во вторую ночь. Грубо, пошло, трусливо оттолкнул… Нет, нет! Я хотел как лучше! Хотел, чтоб хо¬зяйка больше не вмешивалась. Ханжа эта, чтоб не лезла в ду¬шу! Ах! Дурак! Завтра бы ушел от нее и все дела! Не нашлось бы жилья, ну и ладно. Что тебе это море, догулял бы отпуск дама, с любимой… Надо ее догнать и вернуть. Умолять ее вернуться… Вернуть, вернуть, вернуть…
Степан ткнулся было в калитку, за курткой хотел вер¬нуться, но вспомнив, что калитка заперта, махнул рукой и побежал по улочке в ту сторону, куда ушла Верочка. Он мчал к общежитию. Он знал ее окно. На втором этаже, третье спра¬ва.. Остановился под ним, перевел дыхание. Наклонился, ища камешек, чтобы бросить, дать знать, что он здесь, что зовет ее. Насобирал несколько – гладких, прохладных. Зажал их в кулаке. Они тут же вспотели. Когда бросал, они выскальзыва¬ли, летели неточно.. Наконец попал два раза. Стекло тонко дзинькнуло. Окно тут же растворилось. Чужой голос вяло спросил: чего?
– Верочку надо!
– Счас!.
Через мгновенье тот же голос сообщил:
– Ее нету!
Окно затворилось. Степан понуро побрал прочь.
«Не пожелала выйти! Другого было бы глупо ждать. Ну и хорошо! Подумаешь, цаца! Ей же хуже. Мне что? Завтра же уеду! Через неделю забуду. Свет клином что ли сошелся на ней?» – Степан злился. Ему было обидно, что отвергнуты лучшие чувства. – «Из-за мимолетного каприза ведь. Потом пожалеет, да поздно будет. Захочет локоть укусить, да не сможет. Что с нее взять? Медик. Жестокий народ эти медики. Им ничего не стоит иглу всадить в живого человека. Что для них пережива¬ния любви, если они на раны и кровь смотрят хладнокровно. Такая переживет разрыв, не пикнет. Ну и хорошо! Ну и ладно!»
Степан шел и шел, пока не вышел к морю. Ноги подкаши¬вались. Песок набился в сандалии. Когда острый камешек ужалил в подошву, Степан очнулся, увидел, что пришел туда, где всегда они с Верочкой купались.
Что это? На песке лежала белая птица. Обреченно, как лежат неживые птицы. Степан подошел ближе. Издал невнятный звук, похожий на всхлип. Упал на колени. Уткнулся в птицу лицом. Птица пахла Верочкой. Рядом валялись босо¬ножки. Степан Степаныч поднял платье. Огляделся вокруг. Нигде нигде не было видно. И он закричал: «Вероч-ка-а-а!!!» Никакого ответа. Еще раз прозвучало отчаянное: «Ве-е-ра-а!»
Тишина.
Тогда он стал торопливо раздеваться. Бросился в тихую темную воду. Она вошла в глаза, в ноздри, уши. Она ударила его в губы. И он стал бить ее руками и но¬гами. И в ответ вода податливо шумела и вздыхала и, каза¬лось Степану, что шептала вода его же слова: на веки веч¬ные, на веки вечные, на веки вечные…
Степан Степаныч плыл, не понимая, что он плывет. Он плыл, легко дыша, удаляясь от берега все дальше, туда,где, как ему казалось, он видел в луче лунной дорожки голову Ве¬рочки. Что она задумала? Из-за меня? Что же это?! Надо ус петь, надо ее отговорить, спасти! Что же это она на самом деле?!
Научила меня плавать, а сама…
Да, это была Верочка. Когда их головы сблизились так, что друг другу стало видно выражения лиц, Степан Степаныч прошептал: «Веруша, я научился плавать! Ты видишь, как я плыву… Ура!!!» – вдруг закричал Степан. «Ура» полетело, скача по воде, словно плоский камень, ловко брошенный с бе¬рега.
– Псих! – сказала Верочка, выпуская это слово вместе с фонтанчиком воды. – Как ты напугал меня! Ты же мог запросто утонуть!
Степан Степанычу в этих ее словах почуялось не только прощение. Верочка не только отпускала ему грех. Она любила его по-прежнему, а может еще и крепче. Степану стало необычно легко. С него свалилась громоздкая поклажа вины. Он, как тот хитрый ослик из сказки, что нагрузился тюками с шерстью и всю дорогу смеялся над ослом, тащившим тюки с солью, пока не пошел дождь, пока его тюки не стали тяжелей, полегчавших соляных… Так жил до этого момента Степан. Не знал настоящей цены своим тяготам. Не жизнь, а сказка. Она прекрасна потому, что полна чудес. Верочка жива, она его любит. И это освободило Степана Степаныча от его тяжких тюков. Все это сбивчиво, отплевываясь от воды, выкладывает он Верочке. Но что это? Облегченный столь чудесным образом, Степан Степаныч стал тонуть. Будто минуту назад плыл и умело плыл не он, а кто-то другой. Он с ужасом подумал, что плавать по-прежнему не умеет. Хлебнул воды, замычал и ухватился за скользкие Верочкины плечи. Оттолкнет, и я погиб. Икнул. Впучил глаза. Верочка все поняла. И тоже испугалась. От берега порядком. Плавает она неплохо. Однако Степан – мужик в теле.
–Успокойся, Степа, успокойся! Попробуй лечь на спину… – Верочка опасалась, как бы Степан не уцепился в нее мертвой хваткой, и тогда им обоим конец. – Расслабься и вода удер¬жит тебя… Не бойся, я тебя не оставлю…
Степан Степаныч, лежа на спине, умудрился хлебнуть такую порцию воды, что в глазах заиграли разноцветные шарики. Кашляя, теряя последние силы, срывающимся голосом очень ти¬хо, как показалось ему, прокричал:
– Не могу!
Уши залиты водой, он сам себя толком не слышит. Глаза округлились, пальцы судорожно сжимались и разжимались, ища опору.
Верочка знала: попади она в эти руки – не вырвется.
– Спаси! Родимая, спаси! – хрипел Степан Степаныч.
– Степа, милый, попробуй, еще раз лечь на спину, еще разочек. Ну! Ну вот и молодчик, умница, так, так… Не бой¬ся. Расслабься… Вот и лежи так, отдыхай, а я тебя под спин¬ку поддерживать буду. Ладно?!
Степан Степаныч вроде и расслабился, задышал спокойно, лежит во всей своей дородной красе, и не подумаешь, что этот сильный парень может в любой момент топором на дно пойти, как вдруг случайная волна зехлеотнула ему лицо. Он хлебнул еще раз и погрузился. Верочка отгребла от него. Но как толь¬ко над водой появилась его голова, ухватила Степана за воло¬сы и поволокла к берегу, плывя на боку…
Первое, что увидел Степан на берегу, когда пришел в себя, была белая птица. Она лежала на песке неподвижно. Сте¬пан вспомнил, что подобную картину он уже где-то видел, дав¬но это было, но в памяти осталось. Когда-то он разгадал сек¬рет этой птицы. Но вспомнить разгадки теперь не мог. Тут он почувствовал вкус Верочкиных губ, силу ее рук. Она нещадно давила ему на ребра. Дышала ему в рот, – заполошно бормоча:
–Как хорошо, что ты не лысый, как хорошо, кучерявый ты мой!
Степана замутило. Из последних сил он оттолкнул Верочку, перевернулся на бок. В ухе потеплело, и Степана вырвало. Нижним ухом он услыхал море. Оно звучало рядом, как ни в чем не бывало. Степану стало невыносимо от присутствия моря. Он его ненавидел. По¬ток горькой воды вновь ударил из Степана. И тот застонал, как облегчающий желудок, перепившегося. Степан перевернулся на другой бок. Потеплело в другом ухе. До слуха донесся позывной земли – крик сверчка. Степан открыл глаза. Темным сер¬пом охватил сноп лунной дорожки пляж. Над ним медленно па¬рила знакомая белая птица. Птица Степановой судьбы. Прочтя рукопись, Спонсорша без обиняков заявила:
Сочно, однако, слишком традиционный поворот.
И что ты предлагаешь? – безнадёжным тоном спросил Велимир.
–Я уверена, Боре понравился бы следующий финал: все твои герои нашли друг другу и согласились на прощальный пикник…
В том числе и Доскин?
– Причём, с участием Сластёны. Во всяком случае, прототип последней от участия в таком празднике плоти не отказалась бы.
«Тем более, что для неё там есть вполне подходящий, по крайней мере, по возрасту лысый партнёр!» – подумал, но, разумеется, не вслух Велимир.
Симферополь
1987, 1997, 2001