Удивительно долгим кажется путь. По северным, прожженным маслом тысяч поездов, устланным вечным низким туманом железным дорогам. И где-то впереди, думается, должен быть обязательно выход в самое Белое море. А к краю берега, как будто множество мёртвой сельди, прибиты ржавые подводные лодки. Вдоль всей воды, в застывшей луже-радуге из масла и топлива. В темноте белых ночей… Волховстрой — перегон — Лодейное поле. Немыслимый чай, или кофейный дух в горячей воде. Окна в застиранных занавесках. Кроме того, был ещё тамбур — как место отдохновения души и сердца, как железные створы, запирающие в животворящем одиночестве. И всё равно, плыть или ехать — только бы не лететь. От самолетов меня всегда тошнило, и даже в те времена, когда летать было ещё по карману.
И, может быть, я прибыл, эдакий романтический паяц, куда другой не дёрнулся бы даже. Но часы не ходят в обратную сторону.
На вокзале — хороводы провинциальных улыбок и харь; летящая вниз улица Ленина упрямо упёрлась в новенький глянцевый гранит на берегу озера; небо такое же серое, как дома — так что я не почувствовал себя неловко, а был очень прост и так же улыбчив.
Сколько уже десятков раз я расписался в собственном бессилии? Автограф мой размашист – сомнений нет! Довольно странно находить удовольствие в наградах лишь тогда, когда ты их презираешь! Как вообще возможно хранить в себе вселенскую ненависть, улыбаясь случайным прохожим?!
Я делаю записи в электронный дневник.
11.03.05 г.
Мы слишком вольны или безвольны, чтобы поступать, как мы могли бы. Мыслишки у нас преимущественно просты и неказисты — и мы не глыбы из алмазной пыли души и металла тела. Ещё хотим, а нам уже осточертело. Ещё летим, но в песке по пояс как будто всегда и были. Да — наши души не из алмазной пыли. Какая разница — это я летал или ты летала?! Когда мы падаем, всё равно ведь не слышно скрежета о металл металла. Но ты держи мою руку — она твоя! А я держу твою руку — она моя!
Не существует на свете полезнее вещи, чем интеллектуальная электроника! Умирая, я с гордостью скажу: «Я жил в Двадцать Первом веке!», в тот миг, когда какой-нибудь аппарат искусственной почки окажется бессилен влачить на себе моё бездарное существование.
Я очень вежлив, и поэтому всегда здороваюсь и прощаюсь с проводниками:
— Здравствуйте.
— Всего Вам доброго.
Я крайне расточителен. Размениваю на вокзале последнюю сотню. И делаю это без всякого сожаления, потому что так и не научился различать богатство и нищету. Впрочем, я, конечно, знаю, что деньги – это свобода. Но их отсутствие – суть то же самое!
Кроме всех прочих безумствующих, в этом городе буду я. Но безумство довольно дорого! Короткий, страстный реверанс, от всей души, до дрожи в конечностях, несколько лирических отступлений, несколько телефонных звонков практически без причин, и снова вокзал.
Вокзалы, вокзалы, вокзалы. До невозможности тоскливая суета! Могу ли я рассчитывать, что это когда-нибудь закончится? Наверное, мне никогда не смыть с себя эту вокзальную копоть.
Впрочем, это всё было уже потом. Точнее, значительно позже. В моей писательской тетрадке, не стесняя друг друга, безмолвствовали пустые страницы. Пять или шесть моих рассказов разошлись в неизвестных направлениях, и пропали без вести. Ещё сотни полторы страниц густого словесного винегрета я выбросил в мусорный бак где-то за городом. В ноябре мне исполнилось двадцать лет.
Студенствовал. И где-то по городу ходила она. Не судьба, не камень на сердце, не полнометражный фильм. В запахе великолепного королевства. В качестве очаровательной чистоты. Оставалось только хлопать глазами и делать неуклюжие жесты, в большей степени щекоча свой собственный рассудок.
«Наступит день, и ты сама придешь стучаться в мою дверь своим маленьким кулачком». Я злобствовал от бессилия, которое придумал даже больше, чем его было на самом деле. Я превратился в собственную тень, едва заметную под светом серого неба.
Мы шли, в один из тысячи таких же серых дней, по Невскому проспекту: она, перебирая ногами в замшевых ботиночках каменные плиты мостовой, и я, обрушивая каждый следующий усталый шаг на те же безразличные камни. Она — дюймовочка на ладони Дворцовой площади, и я — в паутине нереальных тревог и страхов, щедро заправленных кофеином.
— Английская набережная?
— Вот именно! Дворцовая и Адмиралтейская.
— Хочешь в Эрмитаж?
— Нет, естественно.
— Но там тепло и бесплатно, — в ответ она смеётся. Как удивительно устроены люди: когда говоришь с ними серьёзно, они склонны поощрять это смехом, словно шутку; как только начинаешь шутить — настораживаются.
Моя проблема в том, что я не пью. Точнее, не могу утонуть в бутылке. Любая попытка обречена на провал. Как усилитель мощности с защитой от чрезмерного входного сигнала: любой перегруз влечёт за собой самопроизвольное отключение. Никаких похмельных комедий, трясущихся рук — ничего. Я просто засыпаю в определённый момент. Остаётся кофеин. И, может быть, сигареты. Но у кофеина есть один большой недостаток: всё заканчивает нокдаун! Ему предшествует серия из нескольких прямых в голову, как будто в череп заколачивают гвозди. One. Two. Three. Four. Five. Six. Seven…
— Ты меня слышишь?
— …конечно.
Приходиться подниматься с пола, сначала на одно колено, затем вытаскивать из тягучей невесомости всё оставшееся тело, принимать вертикальное положение и ждать следующего града ударов по голове. В конце концов, ты просто прижимаешься к канатам с безразличием затравленного зверя. Яркая вспышка — и темнота. One. Two. Three. Four. Five. Six. Seven. Eight. Nine. Ten. Out!
А ведь победа была так близка! Но тем она слаще, чем неизбежнее ускользает от тебя.
Через какое-то время я прихожу в себя в квартире на Гаванской. Белый потолок, жёлтые стены. Подняться с дивана кажется невозможным. Шторы всегда плотно задёрнуты, так что, судя по часам, в Петербурге ранний вечер. До ванной — миллионы миль, наверное. До кухни — тысячи световых лет. Безумие! Я — в ловушке! Сейчас меня за что-нибудь арестуют! Но что я совершил? Не помню! Знаю только, что я — это я, и что мне никогда не добраться до кухни.
Так продолжается полчаса или больше.
Шестая чашка кофе, всего 4 ампулы кофеина – и весь мой человеческий мир, со всем, что есть в нём человеческого, возвращается ко мне по частям. Запахи. Звуки. Дым сигареты режет глаза. Зубы во рту, моторика, рвотно-металлический голос радиоточки среди тишины.
Улица – в запахе ранней весны, очень похожем на позднюю осень. Запах мертвечины и запах дождя. Прогулки по Смоленскому кладбищу уже давно превратились в нечто тривиально-бессмысленное. Я шёл, не спеша, по 12-й Киевской дорожке, уже собираясь с неё свернуть, когда изо всей бесценной тишины вот этого очередного вечера посыпались треск и вой сирены.
«Да что за мать твою?! Ни минуты покоя!»
Перегородив мне путь, резко затормозила карета скорой помощи. Человек в синих штанах и в рубахе без пуговиц, совершенно не глядя на меня, выбрался одной ногой из машины, не желая, видимо, топтать жидкую грязь дороги. По-прежнему блуждая взглядом, он описал подбородком условный круг окрестностей и спросил:
— Здесь где-то женщина. Голая совсем. Не видел?
— Нет, — я тоже стал осматриваться, как будто никогда прежде не видел голых женщин.
— Дорога дальше есть? — я утвердительно кивнул и обошёл машину стороной.
В начале 14-й Киевской я зажёг сигарету и пошёл вдоль канавы. Сырые деревянные скамейки, забытые поминальные столики, деревья, разрывающие копья металлических оград, безголовые статуи ангелов, чёрно-жёлтые листья по всей земле, совершенно голая женщина, вся, скорчившись, согнувшись пополам, забилась в прозрачный куст. Я прислушался: шум мотора был уже далеко. Тогда я сел на скамью совсем рядом.
— Вас найдут очень скоро.
— Откуда ты знаешь?
— Сейчас развернутся и пойдут по всем Киевским пешком.
— По каким это Киевским?
— Вот эти все дорожки здесь называются Киевские. Это — 14-я, за ней — 13-я и так далее.
— Ясно… И что же мне делать?
— Думаю, нужно скорее найтись. В машине теплее и вам наверняка дадут одеяло.
— А что ты знаешь про меня? Ты кто такой?
— Да мне и знать ничего не нужно. На улице плюс два. Хотите позвонить? — я достал из кармана телефон и протянул ей. Ещё больше съёжившись, она замотала головой в свалявшихся волосах. Я положил телефон на листья и отвернулся. Сигарета как раз кончилась; пришлось поджечь новую.
С виду женщине было лет тридцать пять, быть может, сорок. У неё были серые прямые волосы, паклей свисавшие с головы, рыхлое белое тело, всё в мурашках, расцвеченное синяками и очень условных форм. Я докурил и развернулся вполоборота. Телефон лежал на прежнем месте. Я его поднял и сунул обратно в карман.
— Вам же холодно. Зачем вы сбежали?
— Они хотят забрать моё тело.
— Когда-нибудь они заберут все тела, — в ответ она только стала громко всхлипывать. Я заметил, что у неё из промежности по ногам стекает бледно-алая кровь. Мотор рокотал всё ближе, потом совсем близко — уже на холостых. Теперь их было двое — в одинаково синем. Они обступили дрожащее тело и принялись отрывать его от земли, схватив в подмышках руками в резиновых перчатках. С третьего раза им удалось, но женщина не шла ногами — они тащили её волоком, оставляя в листьях две чёрных полосы.
— Давай, давай, красавица. Поехали кататься, — она что-то мычала им в ответ. Фигуры растаяли в сумерках и тени деревьев. А я пошёл по 14-й Киевской и вышел на Малый проспект. На Шевченко остановился, чтобы купить сигарет. Там есть аптека, Детский мир, пустые арбузные клетки, таинственные, психопатические фрески на глухой стене дома № …
У меня над головой ленивое небо — я с удовольствием сменяю его на потолок. В кастрюле макароны с волосами приезжей дамы, которая целую неделю кормила кошку и ходила по комнате в трусах. Поднимается вихрь осмысленных действий, но в них нет порядка, они полны возбуждённой суеты. Так умирает ночь, под градом нечеловеческих усилий. Ей ничего не остаётся — только повторять вслед за мной: не жуя, проглатывать остывшее тесто; в судорогах сосредоточенности расписывать каждый прожитый час; таращиться в монитор. Наконец, всё снова распадается на части. Движения и звуки, запахи растворяются в безвоздушной пустоте. Хук справа — бесполезно парировать! Хук слева — я вжимаюсь в канаты что есть сил. Вот и всё! Мир перевернулся вверх тормашками и пропал. Нокаут.