ЭТО Ж ПРОСТО ВОЙНА…(непридуманные воспоминания)


ЭТО Ж ПРОСТО ВОЙНА…(непридуманные воспоминания)

ЭТО Ж ПРОСТО ВОЙНА…
(непридуманные воспоминания)

— Мам, вам кресло поставить или на скамеечке сядете?
— Кресло, ото белое, и подушечку не забудь.
— Там ветерок прохладный, может, платком ноги укутать?
— Та не. Я штаны теплые надела. И носки шерстяни.
Она так и говорит: то ли по-русски, то ли по-украински. Родилась в России, живет на Украине. Смесь языков.

Я переношу пластиковое кресло от бассейна под орех, к большому столу. Тут мы по вечерам собираемся, обязательно, каждый раз, когда приезжаем в деревню. На кресло кладу специальную плоскую подушечку: чтобы было тепло и мягко. Бабушка, моя свекровь, долго кряхтит, возится, устраивается. С этого наблюдательного пункта она видит и дом (там невестка с дочкой ужин готовят и через окно на задний двор подают к столу), и бассейн (за этим сорванцом Андрюшкой, только и уследи!), и большой новый мангал из булыжников, стилизованый «под старину» (она по-прежнему называет его «костром»), на котором ее сын и внук колдуют над мясом. Пищат в кустах вредины-комары, но сюда им дороги нет – специальные спиральки-дымовушки их отгоняют. Пряно пахнет матиола. Шуршат в траве ночные мыши. Порывы ветра разносят по селу запах жарящегося на мангале мяса. Дворовый пес Рыжий и сверхпородистый цверг Баф терпеливо ждут результатов от манипуляций над мангалом.

Лето. Вечер. Теплынь. Тишина.
— А на этом месте, — вдруг говорит бабушка, — я выкопала окоп, прямо от туда, в гору.
— Что, бабушка? – спрашивает внук Дима, не поняв, к чему эта тирада. Впрочем, бабушка часто так начинает фразу, словно в ответ на свои глубинные мысли.
— Говорю, окоп тут был. От бомбежек прятались. Канаву я выкопала метра два глубиной, шоб стояти можно было. Постелила доски, на доски солому. Зверху такой настил, тоже з досок, вот и прятались от бомбежек. Хоть осколки не доставали. Прямо отут, где ты мясо жаришь. Думаю, осколок не достанет, а если бомба попадет – то всем вместе могила: и мне, и детям. Так еще и Мария со своими приходила, и старый Федор с девчатами. Всем места хватало. Я сильно боялась, что меня убьет, а дите останется: Вале и двух годиков тогда не было. Баба ж, свекруха, ее не хотела глядеть (нянчить).

— А моя мама где была? – спрашивает Дима.
— В животе. Батько, то есть чоловик мой, тут партизанил, да в гости наведывался. Вот и догостевался. У меня живот, а тут немец нас выгнал з села и погнал лесом. Я Валю на руках несу, она у меня на животе и сидит. Гнали нас гнали, потом еще с соседнего села люди прибились, и еще. Вот и идем. Говорят всех в Ульяниках соберут и пожгут. За партизан. А если выдадим, у кого семья в партизанах, то не пожгут. Пристали немцы до нашего старосты: кто с партизан? А тот говорит – нету у нас партизан. Одни бабы да дети. Так они его и забили при всех. Хороший чоловик был.

— Бабушка, — не понимает Андрюшка (он уже наплавался и теперь сидит, слушает бабушкины рассказки), — так старосты ж плохие были, они на фрицев работали. Нам в школе говорили.
Бабушка кряхтит возмущенно: может, и плохие. Только наш Степан Иваныч многих людей спас, и партизанок, и евреек беглых прятал. А так, конечно, работал, нас на работу выгонял. В поле, мертвых собирать. Там меня и ранило.

— Как ранило – удивленно восклицает средняя дочь, Нина, уже давно тоже бабушка Нина, – впервые слышу, что ты ранена была.
— А в горло. У меня там и сейчас дырка. Тож я и давлюсь, без воды и супа не съем. Дырка у меня в горле. Зашил фершал, заросло, а дирка есть. Туда вся еда и лезет и дерет, надо водой припивать, шоб не лезло, – обстоятельно рассказывает бабушка.

Это правда, об этом вся семья знает – перед мамой за едой всегда стакан с водой стоит, и она припивает.

— И как же это получилось? – спрашиваю.
— Да просто. Пришел староста, говорит, немец велел мертвых собрать, а то болезни начнутся. И поля потом убрать, урожай, значит. От дома – по одному человеку. А свекруха идти не хочет, а сноха моя – калека, одна нога короче другой. Выходит, мне идти. Беру дите, привязываю на спину платком – и в поле. Уже привычная. Одни девчата, и мальчишки. Таскаем всех их на кучу, тяжелые. Мертвые ж! Да уже и лежат давно, а лето… Ну, понимаете, гниль.

— Как на кучу? – в глазах десятилетнего Андрейки ужас. – И не хороните?
— Шож, хоронили, конечно. Приехал Макар на тракторе, всех в яр загреб, и кручу нагорнул на них. Землю. Всех разом, и наших, и немцев. Там, за лесом.
— Неужели немцы своих не хоронили? – удивляюсь.
— Не. Не до того им было. Тут как раз партизаны появились. И батько наш с ними был. – Она о чем-то задумалась. Вспомнила «нашего батька»? Я его никогда не видела: он умер, когда сыну, моему мужу, был год.

Я попыталась представить двадцатилетнюю юную женщину, с привязаным к спине годовалым ребенком, таскающую в яр мертвых, уже начинающих разлагаться солдат. И наших, и не наших. Всем одна дорога в вечный покой – под гусеницами трактора. Без покаяния и прощения.
Мороз по коже.

— Ба, а горло? Кто тебя ранил? Ты с немцем дралась? – тормошит Андрейка. Вообще-то, Андрей – правнук, из младшего поколения рода, сорвиголова – оторви, да выбрось. Нет такого дерева в саду, на которое бы он не влез, нет такого оврага в округе, который бы он ползком не излазал. А поди ж ты, сидит. Слушает!
— Тю, ты шо! Как бы это я с ним дралась! Самолет прилетел, бомбить начал. Чи то немецкий, чи наш, они все летали, бомбили. Мы и попадали, кто как, шоб укрыться. А я Валю под себя, и тут вдруг что-то меня как обпечет! А Маруська как заорет: Шурку убило! Я говорю : Шо ты горлаешь, не убило меня, и – раз, и потеряла сознание. А они меня на воз – и в Ржищев, до фершала. Он чего-то там зашил, есть не велел, только пить позволил. Сказал, что мне повезло, еще чуть – и все. А Полька говорит — тогда бы у меня дочка была, я бы твою Валю себе забрала. А свекруха – на чорта мне тут это дите! Хотя бы хлопчик, а то девка, и так их полон дом. Ну лежу я, встать не могу, фершал не разрешив, а то, говорит, кровь пойдет горлом – и конец. Баба так боялась, шо помру и дите останется, шо послала Маруську на поле по мертвых. Но я ничего, живуча. Мне еще поп в голодовку говорил: Ты, Санька, двести лет жить должна, за себя, и за брата, и за всих своих братив и сестер, шо померли. А потом и сам помер. З голоду.

Про голодовку Андрюшке слушать страшно. Он у нас покушать любит, и бабушкины рассказы о голодовке – для него страшнее самых страшных ужастиков. Особенно, про то, как она своего брата чуть не съела, пока он еще теплый был, хоть и мертвый. Андрей случайно этот рассказ услышал, так мы его всю ночь успокоить не могли.

А вот про войну – это интересно. Он же знает, что наши все равно победили, и дед Матвей с войны вернулся, а думали, что погиб. И бабушка Нина благополучно родилась у лесника в сарае, и бабушка Шура не померла. И еще у них после войны родился дядя Сережа, и баба Соня сразу подобрела и перестала ругать Шуру, что сирота да еще одних девок рожает. А еще он знает, что его бабушка Нина всех спасла: и сварливую бабу Соню, и хромую Пашу, и неведомую Маруську с дитьмы. И фактически его, Андрюшку. Потому что если бы она не родилась тогда в войну, у лесника в хатке, то и не родился бы Дима, его папа, а значит, и он, Андрей. А сгорели бы они все в амбаре, как другие селяне. Рассказывала бабушка Шура – неведомо почему, выгнали немцы всех, кто в деревнях оставался и погнали на Запад, согнали в одно село, пытали, где партизаны. А потом всех сожгли. А Шура как раз по дороге родить надумала, стали просить полицаев остановиться.

— Ба, расскажи про бабушку Нину.
— Так ты ведь уже знаешь, — останавливает Нина. Боится подробностей, которые и так уже все знают.
Андрей делает вид, что не слышит: Ба Шура, а тот немец, что вас отпустил, он что, не злой был? Не фашист?
— Не знаю, фашист или нет. Наверно, фашист. Они ж все фашисты. А я упала та и лежу кричу. Схватки у меня. Прямо на дороге. Баба Соня говорит: молчи, всех убьют, вставай. А я ору, не могу. Нина у меня через задний проход шла.
— Мама, — окликнула Нина, — зачем это мальчику знать?

— А шо? Хай знае, як воно бувае. А тут нимец. Я Валю до живота прижала, думаю: хай стриля, всех сразу, и меня, и дитя, и те, шо в животе. А вин став и смотрит, так непонятно. Про шо думав, не знаю. Только махнул свекрухе: оставайся. И конфет дал детям, таких льодяников. Так они все и остались со мной.И Маруська з детьми, и Паша хромая. И спрятались мы в хатке в лесу. Там лисник жил. Три дня я кричала, не могу родить и не помираю. Тут тетка какая-то пришла, не знаю, кто, як сдавила меня за живот, так она и выскочила.
— Кто? – шепотом спрашивает Андрей
— Так бабушка твоя, Нина.
— Кудой?
— Андрей, — зовет Нина, иди возьми стул. Еще не хватало, чтобы мама ответила бы ее десятилетнему внуку на это его «кудой»
— Шашлык готов! – торжественно провозглашает мой муж. – К столу!

Клан рассаживается на свои места за большим столом под орехом. Бабушка – на белом кресле, как на троне. Я выбираю ей мясо посветлее, режу на мелкие кусочки – жевать ей уже нечем. Из куска хлеба вырезаю мякиш. Дочь подкладывает картошки. Андрейка наливает прабабушке сладкой водички – вместо вина.
Традиционный тост: За то, что мы вместе, здравствуйте.

— А какое сегодня число? – неожидано спрашивает бабушка Шура.
— 21 июня, — отвечает Андрей. – Ой! — вскрикнул
— Тож она и пришла сегодня, вспомнилась.
— Кто? – спрашиваю.
— Война, хто ж еще, – как о ком-то живом. — А утром началась бомбежка, — задумчиво говорит бабушка. – Батька на оборону забрали. А я ушла пешком из Киева в село. Вот сюда, в этот дом. Валю до спины привязала, и боса, по дорози. Сапоги ж ноги натерли, то я боса. Привычно. Идут люди, идут. Плач. Пылюка. Сонце пече. Три дня шла. В поле ночевала. Самолеты туды-сюды.
— Страшно было? – спрашивает Андрей.
— Да уж страшно, конечно. Жизни нашей жалко – только начали, та и не успели. Чоловик воевать ушел. А шо делать – просто война ж была…

Теплый летний вечер, пряный запах матиолы и аромат шашлыков, журчание фонтанчика на лужайке у старого, но обновленного дома. Мангал из крупных камней на месте окопа. Тишина наполнена звуками, и от этого она кажется еще глубже, еще осязаемее.

Старая-старая женщина задремала за столом под разговоры детей и внуков.

Что снится ей? Сиротское детство? Сложенные кучей на возу умершие от голода братья и сестры? Завод – с 14 лет? Дорога, по которой она, босая, идет с привязанным к спине ребенком, убегает от войны? Тяжкое вдовство с тремя детьми на руках?

Или снится вот этот вечер – и вся большая семья за столом: дети, внуки, правнуки, да и не все еще, и запах ночных цветов, и крик птицы в темном небе?

Ничего нет придуманного в этом сумбурном рассказе. Даже имена не изменены. Если бы я умела, я нарисовала бы Родину-мать с лицом Александры Ивановны Беликовой-Черномаз. Какой она была в молодости: тоненькой, синеглазой, с длинной светлой косой. Юной беременной женщиной, с привязанной к спине маленькой девочкой, идущей босиком через поля, мимо погибших солдат и обгоревших танков, под летящими в небе самолетами. Ей очень страшно. Но надо идти, спасти детей, укрыть, увести.

Их много таких, как она, идущих по дорогам женщин. До сих пор. Белых, смуглых, темнокожих. Им страшно. Но надо идти.

Это ж просто война…

0 комментариев

  1. fotina

    Хочется написать что-нибудь такое, что было бы достойно прочитанного. Хорошо написано, без патетики, но от этого ужас войны не стает меньше и доходит лучше. Самое интересное в этом то, что люди, пережившие войну, рассказывают о ней именно так, без лишних эмоций, они словно сами удивляются всему, что пришлось пережить.Они дистанцируются от ужаса, наверное потому, что человеческая психика просто не в состоянии выдержать еще раз такие эмоции, даже в всопоминаниях. Вам, Марина это тоже удалось отразить, но не простой констатацией, а живым рассказом, в очень теплых и уважительных интонациях.

  2. marina_chernomazKira_Lyss

    Спасибо, Светлана, за теплый отзыв. Я до сих пор не уверена, что сумела рассказать так, как хотелось: чтобы соединить страх, боль, и любовь, и… обыденность.Ужас в том, что война была для них просто жизнью, где было не так уж много красивого героизма, пламенной борьбы, и сами страдания становились обыденностью…
    ДА не повторится более…
    МЧ

Добавить комментарий