* * *
Так лайка кувыркается в снегу
октябрьском, свежевыпавшем, недолгом!
…Опомниться от жизни не могу,
слюбиться с ней, стерпеться втихомолку…
Маршрутка. Годовалый карапуз
кричит взахлёб — ушанка на бок слезла
и шею колет шарф! Не плачь. Не трусь
ни пьяных дембелей перед подъездом,
ни двух старух у мутного окна,
так увлечённо хающих Чубайса.
Ты на руках у матери, она
баюкает тебя. Так улыбайся
сквозь морок там, где остается петь
младенца, лайку, смерть.
* * *
Спина к спине. Двенадцать человек
уставились в экраны, пропадая
от одиночества, не прерывая бег
по клавишам, общаясь с проводами
и пиксельными лицами. Как те
застывшие в придонной немоте
слепые завсегдатаи триаса.
Священник Дарвин, ангел Гавриил
в дюралевой сети дырявых крыл —
возьмут дуду и на двоих по разу
попросят Слова… А кругом уже
канкан вещей резвится неглиже.
Вон — древесина, стекловата, пластик,
резина, демократия, прогресс…
Нет-нет, не против. Каждый ищет счастье
там, где учили. С лупой — или без.
А бога нет. Есть цифры, точки, ru,
похмельные пол-литра поутру.
Пропан и сера замещают астру
конфорки. Сталь надёжней, чем вулкан
сияющего чайника, гораздый
на чудо и ожог. Блажен стакан
нагретый кипятком. И не помочь
метафоре, заполонившей ночь.
Что это? Апокалипсис? Рассвет? —
Не знаю. Только всадники за нами
уже пришли, а мне и дела нет,
опутанному проводами.
* * *
«Сумма углов треугольника ABC…»
Русый мальчишка — за партой. А на лице —
скука и жажда взрослости — врассыпную
кинулись от солнечной полосы,
шлёпанья мяча об асфальт. «Не ссы,
Пашка!» — кричат… Дальнюю штангу замкну и —
вот оно, счастье! Болельщицкие сектора
пыльных хрущёвок, а в глубине двора
шепчется березняк. Воздушная, кружевная
вышивка жёлтым на ситцевом полотне
полупрозрачной осени, той, вдвойне
ослепительной — сквозь синий провал окна. И
кисти берёз в колечках из бересты
как мало пока что напоминают бинты
в душной палате, где под тиканье пульса
строчка — изморозь проводка —
тянется через пергамент виска,
только что бывшего русым.
* * *
На постаменте сломанной берёзы
(чьи пальцы, некогда засохшие,
оббило вихрем так, что крона
стала кулаком воздетой к небесам руки)
сидела одинокая ворона
и кричала собравшимся внизу.
Они, все юные, с гвоздиками,
исполненные неподвластной
им жизни (кроме камня лиц),
стояли полукругом над оградой,
вмещающей могилу друга.
И ветер расплетал венки.
И вестник каркал из-под облаков
о человеке из кожи, страха и воды,
который врачует водкой совесть,
после дразнит косую, после плачет
и меняет платок, работу, губы.
Намучается и ложится…
И двое повернулись к птице,
так и не разняв задрогшие
объятия ладоней. Та
качнулась под очередным порывом
и тяжко сорвалась, как будто
испуганная чем-то.
* * *
Яне
«Love me, my darling…» — сквозь тату и пирсинг —
такого же, как ты. Хоть Бритни Спирс и
не входит в пантеон его богов.
Прости ему. Ты видишь, он готов
молиться на молочно-жжёный запах
твоих кудрей, веснушки — вплоть до самых
невыразимых в этом мире глаз…
Нет, нет, я прав! На вечер. Миг. Для нас
одних — песком над призрачной водою —
сотворены скамья и речь ладоней,
прохлада плеч, изюмины сосков…
Сюжет не нов. И антураж не нов.
— «О чём ты думаешь? Не смейся!» — «О тебе —
в мерцании зрачков. О счастье». — «А теперь?» —
— «Что человек как губка. И — мембрана».
…разменивая нас с тобой по странам,
локомотив несется сквозь тоннель.
Тушь на щеке. Раскатистая «Belle» —
в наушниках твоих. В моих — оставлен
надтреснутый мотив: «Love me, my darling…»
Маленький любовный трактат
1
Шепнуть «люблю», и — белкой в колесе
из лепестков ромашки, sms-ок
и выдуманных диалогов. Все
приметы ломки, и не сыщешь места
неловким пальцам… И бежать, бежать
по рытвинам сомнений, повторяя:
«за что… иди ты… милый… твою мать…»
и «надо ли всё это?..» Не пора ли
выказывать и поверять, смешав
в один коктейль условности, советы
и пряность тайны… Между сосен этих
в себе самой запутаться спеша.
2
Как просто всё… Жар комнаты. Стекло
туманится испариной весенней.
И ливень треплет сонное село,
бренчит по жести, мнётся на ступенях,
дарует чудо жизни тополям
и учит их дышать. О чём? — О том же
простом «люблю». Как жимолость-земля
бессмысленно-блажная, осторожно
принять недостающее звено
в цепи двух одиночеств, обречённых
отогревать в доверчивых ладонях
и вишни терпких слов и шар земной.
3
Но что потом? — Вот пепелище нот
для пылких голосов! Пируй минутно-
пленительным, а время-садовод
крапивой обряжает незабудки
слепого счастья… Ну же, допивай!
Лови подол, проси, клянись привычным
надтреснутым «люблю»! Убогий рай
кабацких гурий?.. Домострой приличий?..
Вон — тополиный пух. А вот — труха. И
не лгать, не укорять, не забывать,
как ниспадает солнечная прядь,
как бабочка ресниц сквозь ночь порхает!
* * *
Неужели так просто — от Бога?
И — за пазуху? Полно. Всё от
cамого’ себя. Па’ра немного
да песка ненадёжный налёт.
Прячет голову страус ледащий,
ищет неба погонщик реклам
оцифрованных, томно-манящих…
«Даждь нам днесь…» и «Моё, не отдам!»
А потом — всё-то память-обманка
распускает избытую вязь
о любви да о прочем. От манны
до гудков, не дождавшихся нас…
Задохнёшься, привыкнешь, подымешь
на морозное счастье глаза —
вот и всё. Успокоишься и лишь
поскорее вернёшься назад,
где позёмка и сталь-недотрога,
где озябшие губы сипят:
«Если что-то и было от Бога,
то теперь — от себя. От себя».
* * *
«…время ускользает рекой…» —
к чёрту цитаты! Пулей — разве.
Так секунда-оса, покинув рой
будущего, жалит тебя, и сразу
чуешь, кто кого… Водим, прячься!
По утрам зарядка, или — без водки,
выгадав к суткам еще два часа,
оставшись в поколении — в дырявой лодке —
мыкателем, галерником горя
с парусами обвисшей кожи.
Занавес.
Или за этим флёром
опыта — осязать всё больше,
что отпущенное ценно самим
упоением жизнью, не оглавлением —
куцым, придуманным, седым
пасынком самоедства и лени…
Не молодечество, не испуг.
Брось ярлыки ума, входящий
в заводи человечьих рук,
в бурелом человечьей чащи.
* * *
Ужо, разборчивая мышь!
Шекспиров том
понадкусала — и шуршишь
за стенкой, в том
немало не раскаившись.
А я ведь сыр
тебе оставил. Ну, держись!
Теперь Шекспир
за мышеловкой поскуча-
ет, а в нору
к тебе — засуну распеча-
тки с «Rifma.ru»!
* * *
Вуаль из пыли вьётся по асфальту,
и майский ветер подбирает шлейф
танцующего воздуха… Разлей
в черёмухе чириканье — и сальто
стрижей над воскресением весны
уже с твоим участием. В бедовом
полёте — дымкой переплетены
платки полей, гирлянды городов, и
огромным блюдцем выгнута земля,
и бирюзовый шар уже затерян
на фоне стылой, траурной материи,
исколотой шипами звёзд… А для
фантазии предела не даётся,
ни смерти. Только пуговица Солнца
на рукаве галактики — среди
пыльцы и плазмы. В бешеной горячке
Вселенная глядит из пустоты,
и вся — один цветущий одуванчик!
Стриж
Раненый стриж на асфальте. Пустая ладонь.
Ножницы крыльев что губы — трепещут — не тронь!
Мгла пятерни обступает истошное сердце
сквозь занавески век. И на внезапный вопрос
здесь — ни ответить всерьез,
ни отвертеться.
— Гибель моя — дело дня, и едва ли успеть
грубой шершавой заботе вернуть и воспеть —
тонкие — утренний луч, и блестящие — ночь,
залитая дождём, — эти перья.
Солнцу — уже не родиться. Теперь я —
память, несомая прочь.
Мальчик волнуется, верит, смягчает шаги.
Хлебные крошки скользят с поднебесной доски.
Видеть зарю и смолчать — для стрижа
значит нарушить закон, что не хочет понять
тот, кто сумел неподвижную птицу поймать
и обнимает спеша…
Не оглянуться, не высказать, не уберечь.
Ветер над пухом шуршит погребальную речь,
пылью присыпав его. — Так вращается вечность. —
Братьев моих нескончаем пронзительный свист,
Бог мой — всё так же лучист.
И я вторю им — по-человечьи!
* * *
«Линолеум, ламинат, ковролин…»
«В сущности, ты постоянно один…» —
в свитере, варежках из цитат,
связанных полстолетия назад.
— Эй, молодой! Ну, куда ты идешь?
Попридержи вдохновенную дрожь —
скоро откроют туалет…
Слышит ли он меня или нет,
когда, поплевывая на гололед,
нагибается под веревкой, ждет
манны и сосулек с небес…
С матом дворника или без
привокзальная лавка — приют голубей.
Все мы одних голубиных кровей.
Сизую голову задеру,
крошки схвачу и слова подберу!
* * *
Бутылочку исконной заказав
и развалившись в кресле, он вальяжно
окинул взором нескольких своих
поклонников (а заодно — таланта,
успеха и величия), готовых
забраться в рот к нему, а то и душу
продать за слово ободренья, за
рукопожатье, за благословенье.
И седовласый мэтр, постигнув тайны
поэзии, не знающий препон
в полёте вдохновения, вещал:
«Всё в мире — тлен. И суета. Помрёте,
едва родившись. Ничего-то нет
под солнцем нового, ни рифмы свежей,
ни образа. Хотя, всё лучше, чем
ширяться или бить жидов. Дерзайте».
Те слушали, а он, пуская дым,
учил великим истинам — над рюмкой
и с огурцом в руке, скосив глаза
на гибкий зад официантки. Кто-то
поднялся, извинился и нырнул
в ночную паутину улиц, где
клянутся, любят, вынимают нож
без лишних предисловий.
* * *
А чукча — не писатель. Записной
бродяга — в лучшем случае. Уж если
навешивать ярлык. Писатель — тот,
кто кормится печатно-площадной
иллюзией оболтанных словес и
зауживает свою жизнь в блокнот,
на кожуру изводит сок и шлёт
бессонный труд в ареопаг журнальный,
надеясь, что осилят. В добрый путь,
наивная душа! Твоих хлопот
как легкоплавок век! Нет, чукча мал, но
бирюльками его не обмануть.
И вот он весь — на утренней брусчатке
листает лица в книге сентября,
то лыбится, то исподлобья, снизу
любуется безвкусицей дощатых
реклам, церквями в ложах пустыря
и тополем, растущим из карниза.
И видя всё, он присягает жизни.
А завтрашнему дню — своих щедрот
достанет. От мгновения — не деться,
не удержать в горсти и не спастись — ни
тоской ни знанием… Лишь, разве, вот —
каким-то неисповедимым детством.
* * *
Exegi monumentum aere perennius…
Штриховка мартовских берёз,
культяпки лип.
В канаве сохнущий навоз,
а рядом — сыпь
бычков, бутылок. Синька луж.
Землистый снег.
Полотнища белья и душ
капели. Бег
прозрачных редких облаков
над цепью крыш.
И в небе тонется легко —
когда молчишь.
Родиться, верить, умереть —
всё лучше, чем
ковать изменчивую медь.
О рифмаче
на этом — хватит. И опять
взгляни туда,
где всё отчётливей закат,
темней вода.