Тончайшая каемка глаза, внешний угол на середине виска. Влага вот-вот перельется через край. Беззащитная открытость взгляда. Не то чтобы душа нараспашку, а просто защититься нечем. Так и хочется шепнуть: «Закрой веки, спрячься, мне страшно за тебя!»
Ну не бывает таких глаз! Что сотворила с тобой природа, человек? Или судьба?
И что мне толку вычислять, что, судя по рассказанному твоим тихим лицом, годков тебе хватило, чтобы выжить во времена бойких октябрятских речевок, барабанной дроби пионерских клятв, очень натуральных военных игр «Зарница» и комсомольских собраний с обязательными политинформациями. Как ты сумел? Не понимаю.
Ну да, наверняка ты учился маршировать, участвуя в конкурсах строя и песни, бегал эстафеты, стараясь не ударить в грязь лицом и не подвести коллектив. В такую грязь… Таким лицом…
Отправляя в школу, мама тянула вниз рукава твоей школьной курточки, чтобы тонкие руки не торчали так откровенно нелепо, но не позволяла себе быть ласковой: мальчик должен расти мужчиной, не быть плаксой, уметь дать сдачи.
А нежное мамино сердце в унисон с сердечком сына с отчаяньем бухало в переулок вслед солнечному пушистому затылку, светящейся мишени для камешков метких однокашников, насмешливых окликов: «Плюш, по лупам дать?»
Она замирала на вдохе и быстро в уме перечисляла всевозможные пожелания: пусть к доске не вызовут, на переменке не затеют с ним обидную возню: « Вы что безобразничаете?» — «А мы играем! Правда, Плюшевый?»
Плюшевый, Лупоглазый — приросли к тебе ловко рисующие твой уязвимый образ клички.
Плюшево мягкотелый, бескостный, хоть и худышка, – интересная игрушка в руках здоровых крепышей, по-хозяйски выкручивающих твои гибкие руки: «Гляди, как гнется! Прям балерун.», — ты рос обреченно и несокрушимо одиноким. При этом аккуратно выполнял домашние задания, по воскресеньям таскал в школу макулатуру, ходил в поход на 2 дня (ночевка в палатке, пинки в живот: «Это Плюшевый всю палатку вареньем запачкал, пусть отмывает»; стертые в кровь ноги – обувь неудобная). В безбрежных глазах от виска до виска не было обиды и страха, зато часто отражалось изумление или боль.
Но ничего, хватало жизненной силы (откуда?), хоть и не возмужал (куда тебе!), вопреки маминым надеждам. Остался таким же нездешним и все же менялся. Лицо еще больше светлело, глаза уже о чем-то знали, и, конечно же, невозможно было это скрыть.
В пору юности ты был красив как ангел. Мягкий нрав и говорящая молчаливость привлекали романтичных начитанных девушек. Неужели ты любил и был любимым?
Не знаю… увы, в это трудно поверить. Я многое читаю на этом лице. Оно так красноречиво. Что-то не вяжется с ним представление о взаимном счастливом безумии.
И мужем ты оказался никудышним – что за заработки в твоем НИИ, горемыка? («Прости, расстанемся по-хорошему. Мне детей поднимать. Куда мне еще одного ребенка на шею? Извини, я знаю – ты не виноват. Так получилось, у меня нет больше сил. Прости, я злая. Уж какая есть».)
Руки со вздувшимися венами (обручального кольца нет) цепко держат старомодный «дипломат», прижимая его к непререкаемо строго заутюженным брюкам (шерсть с лавсаном, производство фабрики «Большевик»).
Длинная тонкая фигура прислонилась к стене, светлая голова видна поверх других (почему светлая, ведь волосы темные?). Над усталыми закрытыми лицами плывет свободный обнаженный взгляд: «Загляните внутрь, если хотите — пожалуйста, у меня замков нет, ничего не поделаешь».
Ангелы не стареют, это невероятно. Но вот же он, в плотно набитом людьми вагоне, честное слово, — пожилой ангел. Бывает же такое!
Ну ладно, мне выходить.
Держись на этой земле, странный человек! С тобой светло.