Пробуждение было внезапным, как от попадания пули, и он понял, что уже утро: солнечный свет настырно пробивался сквозь веки.
Пробуждение было внезапным — сновидение не успело умереть. И его агония была сладостной. Оно еще несколько мгновений вяло сопротивлялось, но постепенно стало угасать, таять, испаряться, оставляя после себя невнятный блаженный привкус.
Снилась Бася. Он был влюблен четвёртый день. Окончательно и навсегда. Никаких сомнений — обречен на пожизненное рабство. На сказочное тысячелетнее рабство. На вечный кайф. Потому что Бася во втором экземпляре на ближайшие миллион лет невозможна.
Чего ради Бася? Почему именно? Да кто думает что-либо по этому поводу в двадцать два? Нет, уже в двадцать два с половиной. Кто об этом думает в двадцать два с половиной через неделю после защиты институтского диплома? Когда отгуляно и отоспано, когда в маршевых ритмах поют мышцы и перетягивает горло от хмельных предчувствий. Когда завтрашний день — в пряной дымке, в опьяняющих запахах и дразнящих звуках. И вокруг засыпанный тополиным пухом июнь. А через неделю — июль: пляжное безмятежье, бездумная маята пригородных электричек, мятное томленье густых безветренных вечеров. А потом август. Дурман и звездное нашествие. А за ним похмельный сентябрь — это так долго, так бесконечно! И еще тысячи тысяч июлей, августов, сентябрей… И сегодняшний день, который начнётся, как только он откроет глаза — бесконечен. Когда еще он кончится!.. И сколько в нём случится! Разминка с эспандером и гантелями, гренки и крепкий кофе, волейбол на «Спартаке» в час тридцать, несколько последних страниц недочитанного с вечера томика Хемингуэя. «Снега Килиманджаро» — как звучит! И много другого всякого негаданного-нежданного, чего и не вообразить. А вечером, в восемь, случится Бася… Кино. Можно ненароком положить ладонь на её пальцы. На гладкие и прохладные, еще не знавшие ничьего прикосновения. В том смысле, что такого, когда любят. Городской парк — хаос плохо освещенных аллей, продуваемых музыкой. Военного духового оркестра из летней эстрады и вокально-инструментального ансамбля «Белая ворона» со стороны танцплощадки. Ребята подхалтуривают по вечерам. Ресторанчик у цветного фонтана. Полуночные проводы по длинной пустынной улице под дребезжанье последних засыпающих на ходу трамваев…
Во сне произошло то, что должно было скоро, сегодня вечером произойти наяву. Хорошенькое «скоро», если фактически — через день. Через вечность. Которую надо еще пережить, что почти немыслимо. Разминка с эспандером и гантелями плюс пять минут стойки на голове, последние странички «Снегов Килиманджаро», волейбол в час тридцать — это скоро. Парковые аллеи, ресторанчик у фонтана, ее прохладные пальцы, последние трамваи — через вечность. Возле ее дома, этой серой громадины… Там большое дерево и совсем темно… Он возьмет ее за плечи, повернет к себе и поцелует в губы…
Казнь через блаженство. Упаси боже — несчастный случай, война, цунами, нашествие инопланетян, конец света! Не дай бог, что-нибудь помешает. Завтра с утра — пожалуйста: несчастный случай, война, цунами, нашествие инопланетян, конец света…
Он взял ее за плечи, повернул к себе и поцеловал в губы… Возле подъезда ее дома, возле этой серой несуразной громадины. Во дворе под большим деревом, росшим из асфальта, в его благодатной темноте. Во сне, который только что так мучительно-сладко растаял.
Ему множество раз по велению все предусмотревшей матушки-природы, как и всем нормальным подросткам и юношам, ведущим воздержанный образ жизни, снились сексуальные сны. Нежные или ошеломительно страстные. Но для него почти всегда испытанное во сне было отчего-то много чувственней и острей того, что удавалось отхватить при случае у жизни.
Такое весьма любопытное наблюдение он вынес из своего крошечного любовного опыта.
Вот и в этот раз, когда он, спящий, взял её за плечи, то кожей ладоней явственно прочувствовал каждую шершавую складку ее полупрозрачной кофточки. Всплеск рыжеватых волос, мягко полоснувших по его щеке, когда она повернула голову… Теплая расслабленность губ… маленькая трещинка в уголке рта… Это было таким живым, таким телесно осязаемым, а чувства, распирающие его спящее тело и витающую в странных измерениях душу были такими обостренными, что подобное, никогда, наверное, не ощутит он наяву — ни этого первобытного обожания, ни такой внеземной нежности… Смешанные в динамитный коктейль молодости они празднично переполняли его, когда он внезапно проснулся.
Вечером три дня назад, они втроем болтались на пятачке у памятника. Это было место молодежных хороводов, токований и предбрачных игр их города. В центре каждого города есть питомник, где резвятся достигшие половозрелого возраста стайки, пары и одинокие особи… Они уверены, что сами управляет собой, что выбирают по своей воле маршруты, компании, время и место, а на самом деле их гуртует инстинкт. Когда приходит пора. И движет каждым их жестом и словом. Мощный вездесущий инстинкт размножения. Это может быть отрезок улицы, набережная, площадь или сквер, а в селе — пространство у сельсовета, клуба или полянка за околицей. В данном случае это был пятачок у памятника неизвестному солдату с газовой горелкой «вечного огня». Это произведение монументального искусства середины пятидесятых носило в молодежном обиходе название «тумба». Так и говорили, договариваясь о
встрече, — «в семь у тумбы».
«Сходим куда-нибудь, посидим, чего здесь без толку торчать», —
предложил неуемный Жека, которому больше десяти минут не стоялось-не
сиделось на одном месте. Прикинули наличность — больше всего оказалось у прижимистого Додика. В конечном итоге. После того, как Жека,
зажав в кулаке добровольно сданную мелкую бумажную и металлическую наличность, быстро наклонился и движением факира вынул из Додькиного
брючного манжета денежную купюру, свернутую в тонкую трубочку.
«Э!.. — обречено запротестовал Додик, — Мама поручила купить хлеб и кефир «. «Ночью жрать будешь? Ты и так толстый. Скоро помрешь от буржуйского образа жизни. Как друзья и комсомольцы не допустим!» — безапелляционно обрезал Жека традиционные Додькины страдания, и они пошли в кафе-мороженое.
— Мороженого три по триста, шесть заварных пирожных, — сделал заказ Жека уже изрядно уставшей за смену немолодой официантке.
— И шампанского, — пробасил Додик и, совершив в своей физматовской университетской голове быструю арифметическую операцию, добавил, — три бокала по двести пятьдесят.
— Бутылку, — автоматически констатировала официантка, — Все?
— Только, пожалуйста, сорт «Мадам Клико», — томно програссировал Жека,
— Мы другого, извините, мадам, не употребляем. Надеюсь, у вас
есть?
Официантка, давно привыкшая к распушенным мальчишеским хвостам, никак не отреагировала.
— Есть. Кировского завода. Полусладкое. Шесть двадцать бутылка, —
безразлично ответила она и отошла.
За освободившийся соседний столик сели трое: мама, папа и дочь — рыжеволосая девушка лет семнадцати. Видимо, выпускница средней школы,
готовящаяся к поступлению в институт, но возможно, еще старшеклассница.
Он, как ни старался, не мог отвести глаз от ее лица. Голова, словно наконечник стрелки компаса, непроизвольно поворачивалась влево — в сторону соседнего столика. Девушка это заметила и зарделась.
— Так, — задумчиво произнес Жека, пригубив только что налитый бокал, — один готов. Додик, что будем делать с Борей?
— А что с ним делать… Пусть женится, — пожал плечами Додик, — Как порядочный мужчина, он теперь обязан…
Оставалась мелочь — познакомиться. Но не при папе же с мамой… Они шли за почтенным семейством как почетный эскорт. Слава богу, возжеленное место жительства располагалось неподалеку, а то если бы к делу примешалось такси или личный транспорт — пиши пропало. Трудней всего было у финиша, на длинной по вечернему малолюдной улице, где они, хоть и следовали в изрядном отдалении вдоль солдатского строя каштанов и лип, но все же явно выглядели преследователями. Девушка догадалась и несколько раз оглянулась. Родители ничего не замечали. Или делали вид…
Затем семейство неожиданно свернуло во двор громадного здания и
потерялось из виду.
Он схватился за голову: на футбольных просторах двора этой бескрайней жилой крепости было не меньше десятка подъездов. Где искать, у которого дежурить?
— Не горюй, жених, мы тебе ее вычислим, — самоуверенно успокоил Жека.
— Фирма гарантирует, — подтвердил Додик и, задрав кудлатую голову в равнодушное космическое пространство, безнадежно взвыл, — Гоните сдачу, вандалы, растратчики, ловцы невинных девичьих душ! Пожалейте мою бедную маму! Я обязан принести домой кефир!
С утра вычисляли, основываясь на элементарной житейской логике. По виду солидные люди: похоже, папа какой-то начальник или научный деятель, значит в доме имеется телефон. Засели за телефонную книжку. Перелистали всю, выискивали нужный адрес и выписывали телефонный номер. Отмели все типичные грузинские, армянские, азиатские, украинские и прочие-подобные фамилии, а уж такие как, к примеру, Скыслоповыдло — без колебаний. Набралось что-то около тридцати. Теперь надо было звонить. Конечно, делал это находчивый и до нахальности незакомплексованный Жека. «Здравствуйте, — начинал он, если в трубке звучал взрослый голос, — это звонят из КГБ. Капитан Полтинников. Возникла серьезная международная проблема. Передайте трубку вашей дочери.» Действовало безотказно. На всякий случай никто не посылал: обычно сдавленный голос отвечал, что дочери в семье в наличие не имеется, или наступала жуткая тишина и несколько погодя в трубке слышалось настороженное женское «слушаю вас».
Одной дочери оказалось тридцать, другой пятьдесят два, следующая
находилась в роддоме, одна уже спала, поскольку завтра ей надо было
рано вставать в детский садик, а еще одна проживала с мужем-подполковником в военном гарнизоне под Ашхабадом. На десятом-одиннадцатом звонке трубку взяла именно та мама, которая была нужна. Она сказала, что дочь в настоящий момент у подруги, готовится к экзаменам в институт, попросила молодого человека не паясничать, а толком сказать, кто говорит, и зачем ему нужна Бася. Жека не смог удержаться, иначе это был бы не Жека, и сказал, что это говорит «друг вашего будущего зятя, отца вашего внука.» Услышав материнское «ах!», он попросил маму не волноваться: Борис — не какое-то там мурло или ветреный шалопай, а исключительно порядочный парень, красавец, бывший общественник, волейболист-перворазрядник, дипломированный специалист из очень интеллигентной семьи. Простите, как звать-величать маму невесты? Ага. Так вот. Вообще-то, их друг, Борис, кстати, Соломонович, с дочерью Миры Аркадьевны пока еще не знаком, но этот незначительный вопрос в принципе решен, дело ближайшего будущего, и все свершится к всеобщему счастью, и в первую очередь родительскому. Потом еще минут двадцать он потрясающе серьезно и проникновенно трепался о том, что какая-мол комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом, а матерью — тем более, о сложностях вступительных экзаменов в нынешние институты с общеизвестными секретными процентными квотами, о назревшей реконструкции трамвайных линий в центре города и о многих других важных жизненных вещах.
Все остальное было делом давно проверенной техники. Через два часа
он уже сам разговаривал с Басей по телефону: да, она его видела в кафе и запомнила. И вот сегодня вечером они встретятся! Она согласилась, черт побери! Она придет! Дожить бы!..
Хорошо лежать, не двигаясь, не открывая глаз. В будоражащем каждую
клеточку его существа предвкушении. Ну, еще немножко… Сейчас он откроет глаза, и этот долгий божественный день начнется. А сколько таких еще будет! Семнадцать тысяч, для примера, это сколько? Семнадцать тысяч дней — это, ого! — сорок шесть лет, оказывается. Не слабо! Годов — целая куча, а дней — так не особенно… Фантастическое следующее тысячелетие. Начало двадцать первого века. Космически далекого двадцать первого века. Его уже вообще тогда не будет. А если будет, то — старенький, болячка на болячке, несчастненький, никому не нужный. Сын или дочь, кто получится, позвонит раз в неделю — как дела, папа? Забросят хлеб-молоко… А может, и жена еще будет жива. Этакая сморщенная сухонькая старушенция. Или толстенная, лысеющая, как его бабушка Клара. А кто? Бася, конечно. Бася?! Сморщенная или вот такая толстенная — Бася?! Никогда! Не может такого быть! Их уже на свете с Басей не будет! Наверняка! Что радости — жить-жить и дожить, чтоб каждый день ждать собственной смерти. Таблетки-капли, кашки-клизмы, палки-костыли… Да и чего сейчас об этом думать? Бред…
Но помимо воли назойливо думалось. Будущее, оно ведь все равно должно быть — часы тикают. Сначала он станет молодым мужчиной, потом зрелым мужчиной, потом… Что потом? Кажется, пожилым… Родится ребенок, а может быть двое. Будет что-то происходить. Хорошее и плохое. И даже ужасное. Постепенно будут уходить близкие. Придется кого-то хоронить. Рано или поздно. Сначала бабушку Клару, потом родителей… Разумеется, очень и очень нескоро, но ведь все равно когда-нибудь… Чушь собачья лезет в голову. Отчего? Какого черта? Надо еще сегодняшнего вечера дождаться, дожить…
Сознание было матовым, неотчетливым: он еще не окончательно ушел
из сна. Скрежет дежурного трамвая, затормозившего на перекрестке,
фруктовый вкус Басиной помады и запах ее духов, гуденье верхушки дерева, растущего из асфальта, приглушенные людские голоса и дальняя музыка — все это еще дымилось в нем, блаженно дотлевало… Но уже безотчетно наслаивалось, наплывало, втискивалось другое — пахнущее беспощадностью и страхом. Блики, фрагменты, картинки — наваждение, чушь собачья…
Через семнадцать тысяч… Нет! К черту!.. Через семнадцать тысяч дней, через сорок шесть лет, проснувшись внезапно, как от попадания пули… Выгнать из головы, как запаршивленного щенка из выдраенной до медного блеска квартиры!.. Открыть глаза, отрезветь и — с головой в манящий, прорывающийся сквозь веки своими сабельными бликами, столько обещающий, засыпанный тополиным пухом триумфальный июньский день…
Наползало с неотвратимостью танка: через семнадцать тысяч дней, через сорок шесть лет, ты проснешься внезапно и поймешь, что уже утро… Ты проснулся внезапно и понял, что уже утро… Будешь лежать в постели, не открывая глаз… Лежишь в постели, не открывая глаз… И будет угасать, и будет дымиться в тебе сновидение, неотличимое от яви… И угасает, и дымится в тебе сновидение, неотличимое от яви. Сновидение о том, что будет сегодня вечером. Вечером, до которого надо еще дожить… Сновидение о том, что будет вечером сорок шесть лет назад… О том, что будет июньским головокружительным вечером семнадцать тысяч дней назад…
Каких-то три дня прошло с того вечера, как они болтались с Жекой и
Додиком возле «тумбы»… Три дня?.. Три?..
Почему-то хорошо помнится, как однажды пришлось на пару часов задержаться на работе. Клиент ждал: он заплатил за срочность, и хозяин обещал ему закончить работу не позже восьми. Фордовские моторы не подарок — повозился. Но и лишняя двадцатка не валяется на мостовых этой страны, как думалось когда-то издалека. Он уже запер свой металлический шкаф с инструментом и собирался в душ. Жуть как болела уставшая за день нога. Оглянулся — у двери, прислонившись к косяку стоял Коля… Николс. Хозяин автомастерской. Добряк-ирландец килограммов на сто сорок. Или около того. Что по здешнему триста фунтов. Стоял молча, задумчиво затягиваясь сигаретой. Стоял и смотрел на него, и этот отрешенный случайный взгляд был ясней и доходчивей непроизнесенных, но давно созревших слов. «Ты не молод, Боб, это трудная работа, тебе тяжело, ты бы подыскал что полегче, долго ты не выдержишь… Держу из жалости, куда ж тебе деваться…»
Взгляд-приговор. С отсрочкой приведения…
Который месяц болит нога… Чёртовы вены! Эти эластичные бинты,
что мертвому припарка. Надо терпеть, хоть и невмоготу — нельзя застонать, нельзя схватиться за ногу, опуститься на пол и покачаться, постанывая, закрыв глаза и сцепив зубы. Может быть, на несколько минут стало бы легче. Невозможно — работа. Люди вокруг. Хозяин рядом. Доктор сказал: нужна операция…
Когда это было? Семь лет назад, пять, три? Семь, пять, три —
какая разница? Это было ПОСЛЕ.
Глаза жены… Две преисподние.
В тот вечер восемь лет назад из колледжа не вернулась их двадцатилетняя дочь. Первые несколько часов волновались не слишком: мало ли что может случиться в дороге — поломка, небольшая авария, дорожная пробка или что другое непредвиденное. Не всегда ведь есть возможность у человека, сидящего за рулем в окружении стада машин и двигающегося со скоростью гуляющей курицы, позвонить домой, предупредить, чтоб не беспокоились. В этом отношении дочь всегда была безукоризненна: берегла мамино сердце. К вечеру забеспокоились. Звонки на пейджер оставались безответными. Друзья, знакомые, соученики тоже ничего не знали. К ночи… Передать такое состояние трудно, почти невозможно — это вне смысла написанных или произнесенных слов. В шесть утра из полиции сообщили, что пустая машина дочери обнаружена на одной из боковых дорог в сорока милях от хайвэя, по которому она должна была возвращаться домой. Как попала туда машина? Что делала их дочь в той глухомани? Карджакинг — коротко ответил полицейский офицер. Похищение, нападение, угон вместе с водителем или пассажирами — труднопереводимо. Позже он не мог вспомнить, что думал тогда, что делал, что чувствовал. Запомнилось только, что жена не плакала и не прикасалась к своим привычным сердечным средствам и таблеткам от повышенного давления. Не было обмороков, приступов, истерик. Наверное, или организм отрекся на время от своих обычных каверз под масштабами беды, или на фоне этих масштабов все было нечувствительно.
Некоторое время — неделю-другую — в них еще стонала надежда: пусть
избитая, покалеченная, изнасилованная, но лишь бы — живая. Через полтора месяца, когда сошел снег, ее изуродованное тело нашли в лесу под кучей прелых листьев далеко от того места, где был брошен автомобиль.
Он бы, наверно, сошел с ума — лег бы, отвернулся к стенке, закрыл бы
глаза — никого, ничего… Пустыня. Бездна. Но была жена. Она жила.
Если такое называется жизнью. И он обязан был жить при ней. И первое
время заниматься всем — покупать и готовить пищу, закладывать белье в
стиральную машину и вынимать его оттуда, мыть посуду, убирать со стола крошки после еды, запирать на ночь двери, выносить мусор, иметь дело со счетами, поддерживать порядок. Короче говоря, заниматься всем, что составляет монотонный, похожий на безостановочный конвейер, человеческий быт. И в конце концов — продолжать работать. Устанавливал зажигание, менял трансмиссии, рихтовал крылья, улыбался на шутки клиентов, отвечал на их вопросы… Это казалось диким, нелепым. Но никто не собирался их, полураздавленных и в этом состоянии задеревеневших, содержать и лелеять. Если живые — живите. Попозже жена кое-что стала по дому делать сама. Механически, отвлеченно. Иногда он кощунственно думал, что лучше бы она по-настоящему свихнулась, лучше бы ее сознание помутнело, спасительно отключилось. Да и что касается его самого — тоже.
Все тело и лицо было в отметинах диких пыток. И уже не гибель дочки, не само по себе событие ее смерти каждое утро раскалено вонзалось в их души, а мысль о том, как страшно мучилась их девочка… И иногда оказывалось утешением, почти облегчением, почти счастьем, когда после бесконечных уговоров и разговоров они соглашались друг с другом, что она, вероятно, потеряла сознание с самого начала. Хотя это было не так, и они об этом знали…
Жена почти не выходила из дома: в каждом подростке, в каждом молодом мужчине — будь то сосед-школьник, врач или полицейский — виделся
ненаказанный, непойманный, неотомщеннный мучитель и убийца дочери. Не
могла спокойно смотреть и на девочек. От года до двадцати. И одна не
могла надолго оставаться. Она звонила ему на работу каждый час, отрывая от дела и вызывая молчаливое, но явное недовольство добряка Николса.
Но продолжать жить или хотя бы ежедневно совершать, то, что под
этим подразумевалось, было необходимо. Было положено…
***
Мама умерла гораздо раньше бабки. Через два года после того, приснившегося невпопад июня. От непростительно запущенного рака. Бабушка Клара пережила ее на шесть лет, а два года перед смертью лежала парализованная, привязав их с отцом к своей неспешно и зловонно плывущей в смерть кровати покрепче любой галерной цепи. Только похоронив бабку, он смог жениться и привести жену в двухкомнатную квартиру их старенького, но привычно-уютного, крепкого двухэтажного дома дореволюционной постройки.
Там они и прожили с женой до самого отъезда в заокеанскую неведомость. Он похоронил ее три года назад, за месяц до своего не отмеченного юбилея — шестидесятипятилетия. Да и с кем было отмечать? С кошкой?
Любовь к Басе продержалась около трех недель. Дело молодое… Через пять лет на ней женился Додик и они перебрались в Москву. Доходили слухи, что он облысел и стал одним из самых заметных людей в российском бизнесе. Президент крупного банка и нескольких международных компаний. Занимался «под крышей» одного из крупных политических зубров нефтью и алюминием, перегоняя «левые» эшелоны заграницу. В те странные путанные времена за сутки становились миллионерами. Или покойниками. Что-то взорвали у него тогда: то ли квартиру, то ли машину. Пару лет отсиживался в Америке. Доктор физико-математических наук. Голова! Деятель! Кто бы мог подумать! Додик! Прижимистый добродушный Додик с воспринятым от любимой бабушки местечковым акцентом…
Впрочем, о Додике он ничего давным-давно уже не слышал. С середины
девяностых. Возможно, убили… Как многих в то время из его рисковой компании…
Но все это — после. А в тот июньский вечер все было точно так, как приснилось: парковые аллеи, ресторанчик у фонтана, кино, ее прохладные пальцы, последние трамваи, поцелуй во дворе ее дома под деревом, растущим прямо из асфальта… «Почти» — потому что, как всегда, во сне случилось острей и чувственней…
Жека, шебутной Жека, известный в городе стоматолог, разрываемый на части клиентами, в конце восьмидесятых повесился в Израиле. Непонятно отчего. Вроде уже устроился, попривык, притерся… Работал каким-то агентом. То ли страховым, то ли по продаже чего-то. Отрывистая информация обо всем этом достигла его ушей через много месяцев после похорон.
Нет! Нет! Ничего не было. Сейчас он откроет глаза и увидит их окно с колышущимися от легкого утреннего ветерка занавесками. А через окно — густо обвитый плющом кирпичный забор их дворика,. Услышит, как на кухне возится мама, готовя ему гренки. А со двора донесется возбужденный птичий пересвист и бульканье Генкиных голубей… И соседка тетя Галя, возвращаясь из булочной, окликнет маму и будет говорить о том, в какого хорошего парня вырос Боря, совсем теперь взрослый; что она помнит, как он пацаном обламывал ее сирень и привязывал консервные банки к кошачьим хвостам, а вот теперь закончил институт и скоро уедет в какую-нибудь дыру по направлению, а там женится… Растишь-растишь детей… Вот ее Сашка… Писем из этой Средней Азии от него не дождешься…
Сейчас он откроет глаза — и нырнет с головой в фантастический июньский день, в котором — разминка с гантелями и эспандером, мамины гренки с крепким кофе, Хемингуэй и волейбол на «Спартаке», а вечером — Бася. Сейчас она волшебно приснилась, а вечером станет явью…
Не было никаких сорока с лишним лет! Еще не начались! Просто вообразилось, помельтешило в неочнувшемся до конца сознании мрачное наваждение, чужой сюжет, видение как бы из будущего, черные фантазии как бы о будущем, выморочное предчувствие, абрис, фантом, мираж будущего, которое — нет и нет, тысячу раз нет! — никогда и ни за что не будет таким, не может быть таким, потому что они с Басей не доживут.
Он не доживет! И нечего об этом думать и что-то представлять. Мало ли
что напредставляешь! Меньше надо читать госпож Блаватских и глазеть
на Босхов! Стоит только пошевельнуться — и его молодые нетерпеливые
мышцы радостно заполнит упругая маршевая мелодия: быстрее-дальше-выше! Нет и никогда не будет пробуждения в затерянном между озерами городке, в далеком срединном штате, в чужой стране посреди вязкой безразличной тишины, прошиваемой шорохом редких машин.
Был сон в июне. В двадцать втором июне его жизни. Сон-предвкушение, сон-ожидание. Сон о нежности, о любви, о бескрайнем, удивительном, праздничном, как первомайский фейерверк, будущем… Сегодняшнем будущем. И пробуждение. Сегодня! В июне его молодости, в залитом бесшабашным солнцем, в засыпанном буйным тополиным пухом июне…
А если… Нет! Нет! Этого не может, этого не должно быть! А все-таки если этот волшебный сон — через сорок шесть лет, через семнадцать тысяч дней о том, что давно было-было-было, что полузабыто, что отплакано без слез, отмолено без молитв? И теперь выброшено из полузатопленных обвалившихся штреков памяти через полувековую пелену в наступившее сегодня, в чужой благостный городок, в чужую тишину, в чужой октябрь, в чужое солнце, равнодушно глядящее в его закрытые веки. И очнувшись, он снова окажется здесь, в своем беспощадном настоящем, в прошиваемой шорохами редких машин безразличной тишине чужого городка. И все что за эти сорок с лишним лет случилось — случилось. И уже больше не ничего будет, ничего не случится в его жизни, вяло угасающей вдалеке от переулков и дворов его юности. Ничего, кроме прихода молодой негритянки из социальной службы, которая приберет в комнате и принесет из кое-какие продукты из супермаркета, кроме медленной прогулки до почтового ящика, — доставили русские газеты или еще нет? — кроме изрядно надоевших телевизионных новостей, ток шоу и опротивевших вконец за столько лет глупейших боевиков и приторных любовных историй. И стоит только шевельнуться — он тут же ощутит немощное безразличие своих выработанных мышц.
Или — все таки…
Нужно немедленно открыть глаза, окончательно очнуться, протрезветь — и все станет ясно. Но это страшно. Непередаваемо страшно, как перед дулом пистолета, когда до выстрела — миг…