Смерть придурка


Смерть придурка

СМЕРТЬ ПРИДУРКА
(Повесть. В сокращении)

На старой больничной тележке, среди битых склянок,
насквозь провонявших мочевиной «уток», тряпья с запекшейся кровью, пластиковых бутылок из-под «PEPSI», на которых повсюду было приля¬пано безнадежно скучное «моча гринфельда», всякого прочего дерьма; пыли и грязи — располагалась голова человека.
Из головы торчали всевозможные трубочки, провода, висели пожел¬тевшие бирки с едва различимыми надписями на непонятном языке, и голова казалась таким же предметом, как и все заставленное вокруг нее на больничной тележке: никому не нужное, выброшенное и забытое.
Было тихо. Где-то капало …
Вдруг веки головы начали медленно подниматься …
Из головы в дырочки глаз на мир смотрела Душа.

«Жизнь, Левочка, должна быть правильной! Для этого ни¬чего такого особенного не требуется. Надо намного по¬меньше спать. Это, Левочка, во-первых! Во-вторых: надо умы¬ваться хо¬лодной водой. Это уже по утрам. Быть всегда бодрым, но не вы¬пячивайся! И самое, ко¬нечно, кошмарное – если они будут про себя думать, что ты умней их. Это, Левочка, вот самое кошмар¬ное. А уже потом ты сам увидишь, как тебе сильно ста¬нет легче».
Тихо.
Время от времени где-то булькает. Или начинает петь лесная птичка: иногда красиво, иногда хрипловато; спев, или смолкает или матерится. Иногда что-то говорит. Или пытается.
Но я так толком и не узнал: чем отличается та правиль¬ная жизнь, о которой папа меня всю жизнь предупреждал, от той, хрен поймешь какой, кото¬рую он прожил, цар¬ство ему не¬бесное? Я его спрашивал, причем, кон¬кретно. А что он мне от¬вечал? Конкретно! Папа закатывал глаза и широко разводил ру¬ки. И все! Я понимаю: он что-то знал. Для него этот жест был полон глубокого смысла. Ушел папа, при¬хватил с собой смысл, а что он оставил мне, своему единородному сыну, Леве Грин¬фельду, 1961 года рождения от рождества Христова и 17 мая по больше¬вистскому календарю, свободно и очень много го¬ворящему по-русски? Мне папа оставил немножко только ему когда-то нуж¬ных вещей и этот вот древний ритуальный жест! А смысл? Папа! Ты забыл мне оставить его смысл!
«Это только от умственной слабости людям кажется, — сказал Сема из «24ЧАСАКРУГЛОСУТОЧНО», — что все должно иметь та¬кой смысл, чтобы его можно было потрогать руками. К сожалению, Лева, я тебе скажу, это не так. Если бы все имело именно такой смысл – мы бы с тобой жили совсем в другой жизни и ты бы там не пил все, что попадется под руку. Но, что делать? — мы живем в этой жизни. Хорошо, давай поищем тот смысл, который случайно забыл оста¬вить тебе в наследство твой папа»; и мы пошли в его комнату (она намного пошире моей) и встали, и закатили далеко назад глаза, и сколько могли — широко раскинули руки. И так стояли, пока Сему не замутило.
Таким образом, в первый раз у нас ничего не получи¬лось. По¬том мы несколько раз все меняли: 1) Я один в абсолют¬ном одино¬че¬стве и совершенно трезвый и 2) Мы вдвоем и оба абсолютно в хлам пьяные. 3) Потом мы несколько раз все ме¬няли местами, но я так и не понял смысл оставленного мне па¬пой наследства: информа¬цию о принципах бытия вокруг.

03:16

Профессор Доуль… Голова на тележке.
А Лёва…
Лева Гринфельд. От которого тоже, только голова и осталась: кто знает голову Лёвы Гринфельда? Раз, два и обчелся. Голову профессора Доуля знают все!
Позовите дежурную смену! Пусть они помогут мне вымыть руки каким-нибудь недорогим, но сильно моющим средством, типа «Хозяюшка»! Я буду отрезать себе голову. Я поставлю ее на тумбочку рядом с тележкой, на которой дремлет голова профессора Доуля, пока его Мария доит ему козу, и буду всех проходящих мимо спрашивать:
«С трех раз: где чья голова?!»
Мне 41 год. Я знаю – это во мне гордыня. Я себя спрашиваю: Лева, ты уверен, что есть смысл задавать людям такой вопрос? Или ты надеешься, что найдется человек, который с уважением скажет: «Ну, как же: справа – голова профессора Доуля, слева – голова Левы Гринфельда. Стыдно не знать!» Но чем ты займешь остаток последней своей ночи после того, как услышишь, что справа, понятно, – голова профессора Доуля, а слева – какого-то грязно-седого еврея с носом, на котором он раньше носил очки всегда не по размеру?
«Секундочку! — хватаю я знатока фантастики за рукав. — Пресса! Вы угадали – вам положен приз! Ответьте! Как вы догадались?»
«Где профессор Доуль, а где старый еврей?»
«Нет. Зачем? Как вы догадались, что у него на носу раньше были очки? Причем, всегда не по размеру»
«У него там пожизненно кривая впадина от душки. Где мой приз?»
«Нате! Это очень полезная трубочка с чистым воздухом, пахнущим горными фиалками. Она не заразна, уверяю вас! У меня нет насморка – у меня инфаркт. Обширный, как все мои Родины вместе взятые: от речки Мга, где у мамы был свой собственный огород до Синая, куда папа в страшной тайне мечтал, чтобы когда-нибудь прикопали его косточку.

…ладно, Лева, ты был прав. Хорошо, что ты не успел отрезать себе голову. Ты только бы занес себе какую-нибудь инфекцию, а результат был бы тот же. И кто даст гарантию, что в той среднего копчения колбасе, которую будет устало жевать дежурная смена, глядя, как ты отпиливаешь … Ладно! Все фигня. Сколько, интересно, уже времени? И сколько еще?… И какого, интересно, больше? И почему Мария осталась с профессором? Что за выгода? Сколько ей лет? Где это? Австрия? Швейцария? Люксембург? Деревенька на склоне горы, поросшей дубовым лесом, а гора под белыми, теплыми облаками. У нее дефект в системе репродуктивного поведения, точнее, в оценочном блоке механизма наследственности? Она молода и красива. Она должна была зачать от такого же молодого и красивого парня из соседней деревушки и у них должна было бы быть пять добротных в генетическом аспекте детей: три девочки и два мальчика. Что за вранье мне снится в последнее мое время или оно еще только предпоследнее?
… Я же помню. У меня даже где-то об этом записано. В конце синей тетрадки, на последних страницах: «К генетической основе репродуктивного поведения человека»…
Генетически добротный мужчина! Как он ходит, как он говорит, как сидит за столом, смеется шутке и какие у него глаза в тот незабываемый в жизни каждой женщины день, когда он хочет ее оплодотворить, в такое время — как самую любимую им женщину. Создается впечатление, что информация о настоящем мужчине впитываются непосредственно с молоком матери, то есть, другой молодой женщины. Потом они обе плачут. Я знаю, что это так, но не понимаю причину. Но я знаю: они обязательно плачут. По очереди. Сначала та, что передала с молоком информацию о настоящем мужчине, потом, через определенное количество лет та, которая приняла вместе с молоком предыдущей эту информацию. Отплакав, она успокаивается и через некоторое время уже сама передает следующей за ней женщине крайне необходимую информацию: какой он – генетически 100% мужчина, уже посредством собственного молока!…
Время от времени в этом веками отлаженном механизме происходит сбой: природа спотыкается, падает, матерится, пытается встать, отряхнуться; сбой происходит в системе сумасшедшей любви и сладостных слез. Природа падает и матерится на таких, как я.

«Жека! Помнишь, как мы в роддоме познакомились?»
«Ой, нет, что ты, в роддоме еще не помню!»
«А я помню. Пеленки меняли, меня пока на пол положили. Мимо тебя несут, кормиться, наверно, ты и спрашиваешь: «Мальчик! А, мальчик! Ты чего на полу лежишь? Просто так или вывалился?»».

…я кусаю себя за губу: из одной части мозга в другую поступает информация: «Перестань кусаться! Больно! Успокойся и продолжай нести свою ахинею про Жеку и ваш роддом, в котором вы первый раз встретились».
Спустя уже, через несколько лет, когда меня вели из детского сада, Жека всегда шла некоторое время сзади, потом спрашивала у мамы: «Софья Эммануиловна, а Софья Эммануиловна! А Левку сегодня опять сначала пороть будут или он сразу гулять выйдет?» Маму почему-то это возмущало до глубины души: «Женечка! – говорила Жеке моя мама, — Я тебе каждый раз очень внимательно объясняю! Об Левочку никто никогда в жизни пальцем не ударил, что за глупости такие?» «А почему он как выйдет — у него всегда глаза красные? — спрашивает Жека. «Потому что, Женечка, Левочка усердно репетирует играть на скрипке». «А почему он, когда репетирует так воет, что Жулька под кровать прячется?». «Потому что Левочка очень тонко чувствительный мальчик!». «А когда он начувствуется – он выйдет гулять?» – громко спрашивала уже наверх по лестнице Жека. «Выйдет, Женечка, выйдет! — кричит вниз Жеке мама. — Поплачет, поплачет, поймет, что мама ему только добра в жизни желает, часик порепетирует и выйдет».

… прихожая, дверь, комната, кресло, в кресле женщина в очках, читает толстый журнал.
Жека с порога:
— Мама! Это – Лев!»
Из всего самого ужасного на свете Жека выбрала самое ужасное. Она так и сказала:
— Мама! Это – Лев!
Женщина, читающая толстый журнал в кресле снимает очки, нет! – не снимает, она их чуть сдвигает ближе к кончику носа и бросает на меня совершенно ничего не обозначающий взгляд; даже слова, которые повисли в тишине комнаты, как бы тоже ничего особенного не означали; женщина в кресле спокойным ровным голосом переспросила:
«Это?»
«Это, мама». – неимоверно спокойно ответила Жека.
«Хорошо. — Сказала женщина в кресле. — Пусть пока побудет это».
Поправила, чтобы удобно было читать, очки и опустила глаза в журнал.

Женщину, сидящую в начале шестого вечером 3 мая 1980 года в кресле звали Ангелина Васильевна.

В конце концов права оказалась Ангелина Васильевна, бычий член ей в рот, чтобы она поперхнулась и долго-долго не могла откашляться.

У Жеки соски пахнут молоком. Всегда. И до Тимки пахли. Спрашиваю себя: чего ты хочешь? Хочешь Жеку? Голую. Нет, отвечаю себе, не хочу — она меня столк¬нуть может. Повернется что-то сказать и столкнет. Случайно, конечно. А как я встану? Мне теперь просто так уже и не встать.
…разок бы понюхать ее соски. Как моло¬ком пахнут. Видеть не хочу. Что я ей скажу? Мне ей и сказать-то нечего. Я уж и забыл, я давно никакой: импотенция. На почве отвращения к любому женскому запаху. Я пробовал. Сначала ничего, даже сексуальное возбуждение испытываю. И не только на психологическом уровне, но и анатомическом, проверял, а как дальше, ну чего полагается взрослому мужчине в его репродуктивном поведении, так сразу поташнивать начинает. Ничего не могу с этим поделать. Я пробовал до начала подташнивания сильно выпивать. Если до этого прежде сильно выпивать, то поташнивать не поташнивает, — а слезы из глаз прут, прямо, прут и прут, как из двух дырок, хоть пальцами затыкай! Ничего не могу с собой поделать. Потом придумал, как выпутываться: «Язва! — говорю. — Вдруг, сука, разыгралась! Аж слезы с глаз, так крутит, зараза, извини! Язва! Не могу! Извини, ради Бога, язва, сука – не могу! Язва…С самого детства! В роддоме подхватил! Лучше сдохнуть, как не могу так я больше…»

…Что-то я как вроде нехорошо мне чего-то…Надо б позвать. Чего-то мне…Сколько на зеленых? Холодно. Электричество отключили. И часы погасли…
Жалко. Время бы узнать. Или зачем? Наверно, лучше не знать. Не знаешь, не знаешь, и вдруг: Утро! Тут обязательно должно окно открываться. Обе половинки. Настежь! Весна же!

05:01

…опять свет дали. Хорошо, когда видно. Может быть глаза действительно зеркало души, но всех банальность мысли отпугивает. Только не зеркало — она там непосредственно и живет. И оттуда в дырочки глаз смотрит. Вот когда встану, обязательно пойду, запрусь в туалете для выздоравливающих и внимательно вгляжусь в свои глаза. Может быть мне оттуда моя душа явится. Мы ведь с ней никогда раньше не встречались, а тут в больничном туалете и встретимся! В зеркало смотрю, смотрю… и досмотрюсь до того, что мне оттуда моя душа явится; явится и скажет: «Чего надо?» Я сморю на нее, она на меня, и вдруг обнаруживаю, что сказать-то и нечего. « Да я так…(говорю) я просто в туалет зашел. Пописать. Нельзя, что ли?» Душа говорит: «Пописать, конечно, можно. Таращится зазря нельзя! Душа ведь не хрен на постном масле, нельзя всуе. Вызвал – говори!» Я подумаю, подумаю и, наверно, скажу, не глядя душе в глаза: « Не. Я только пописать».

… беспристрастной анализ… Где-то слышал…Без страсти анализ! Страсть мешает. Все лишнее. Сколько всего лишнего. Как много вокруг: лишнее, лишнее, лишнее…А надо-то – чуть-чуть. Подушечкой пальца едва касаясь…Там ложбинка спадает. Там Жека…

Там мир другой начинается. Там время идет иначе. Чтобы прожить и потом всю жизнь знать, что было, что проживал тогда, пока кончиком пальца вниз вел, где Жека первобытными цветами пахнет. И тихо было. И трамвай стучал мимо, и стекло в серванте бренчало, и Жекой все вокруг пахло и пропахло на всю оставшуюся мою жизнь.

… кончик пальца останавливается там, где Тимка народился: в синем бархатном костюмчике, галстучке бабочкой и громадным букетом красных гладиолусов!

…где удобно всегда устраивался щекой к теплу ее ног…

«Чего ты там ерзаешь своей бородой?»
«Устраиваюсь поудобнее».
«Зачем это еще?»
«Разговаривать».
«А как я тебе отвечать буду?»
«А не надо мне ничего отвечать. Мы тут сами…без тебя».
«Здрасте! Как это без меня? А я?»
«А ты-то здесь причем? Мы тут просто…лежим, болтаем…»
«А целуетесь?»
«А это уже бестактный вопрос. Наше личное дело».
«Извини. Интересно же…»
«Ничего интересного. Личная жизнь протекает».
« И как она там у вас протекает?»
«Обычно. Так не расскажешь…»
«А когда у вас эта личная жизнь закончится – вы меня позовете?»
«Позвать-то позовем, только ты, наверняка, дрыхнуть будешь».
«Ой, нет! Честное слово! Я потерплю. Мне же интересно. Чем это вы там вдвоем без меня занимаетесь?»

….Неужели? Неужели мое бедное сердце когда-то выдерживало этот запах первобытных цветов?

«Что ты еще придумал? Каких цветов?»
«Я ничего не придумал. Такие цветы раньше были. До ледникового периода. Их диплодоки нюхали».
«Которые вымерли, что ли?»
«Ага. И я когда-нибудь нанюхаюсь и вымру!»
«Ну и дурак!»
«Я пошутил!»
«У вас, боцман, шутки совершенно дурацкие! Понятно?!»
«Понятно. Больше не буду. И вообще, я вспомнил – это еще раньше намного было, еще до ледникового периода»
«Когда?»

… когда кроме этих цветов еще ничего на земле не было. От этого запаха Бог и создал Адама и Еву. Надышался и создал. Адам и Ева, надышавшись этих цветов…

«Первобытных?»
«Конечно! И…»
«Создали нас с тобой: Левку и Жеку?»
«Не сразу, конечно, там тоже, всякое было, потом…»
«Потом Левка и Жека создали Тимку. Не сразу, конечно, Левка повыпендривался какое-то время!»
«Было такое…Но тем не менее…»
«Тем не менее, на свет Божий появился Тимка!»

В темно-синем бархатном костюмчике, в галстучке бабочкой, и с громадным букетом красных гладиолусов!..

… и бежал через все футбольное поле, приспособленное в этот день под торжественную линейку приема в первый класс. Тимка бежал через все поле именно ко мне, бежал и смотрел на меня, боясь в последний момент потерять меня из виду, а я смотрел на него, не отрывая взгляда, и думал, что только бы Тимка не споткнулся, только бы не упал, потому, что тогда все, кто собрался в этот праздничный день, все от напряжения, от усталости, начнут громко над Тимкой смеяться, но Тимка не упал, он бежал через все поле, не отрывая от меня глаз, а когда подбежал, не переводя дыхание, сказал:

«УХОДИ ПАПА ТЫ МНЕ ПОРТИШЬ ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРАЗДНИК ПЕРВОГО СЕНТЯБРЯ И НЕ ПРЯЧЬСЯ БАБУШКА ТЕБЯ ВСЕ-РАВНО ВИДИТ УХОДИ»

… Кто вы по профессии? Как вы умудрились так износить свой миокард. Сорок один год. У вас сердце старика. Чем вы занимаетесь? Рекламной продукцией. Замечательно! Но зачем же так перегружаться? Курите? Пьете? Зря, конечно, это вот зря! Сколько курите? Это много. Это безусловно много. Ну, лежите, лежите. Жалко, очень поздно привезли. Три часа на солнцепеке! Господи! Что за безграмотный такой народ у нас?!

Выходной балл школы определяет дальнейшей уровень обучения. Очень толковая система! Англия, чего тут говорить. Тимка тянет на хороший университет. Оксфорд! Почему – нет? Запросто! С его-то наследственностью! Одна Ангелина Васильевна чего стоит! А Жека! И у меня родичи. Один из дядек в 14 лет сам математику освоил, да так, что в школу взяли учителем. В погроме не смог, не уберегся. Мозг передается по наследству. Кто может помешать нашим мозгам передаться Тимке по наследству? Никто. Мозг независим. А что касается меня, — я сам знаю. И что из этого? В любой команде есть игрок ничего из себя не представляющий, но он никому не мешает, даже наоборот: остальные, глядя на него, еще быстрее начинают бегать! Не могу я Тимке помешать в Оксфорд поступить – родня все целиком, что Жекина, что моя, как есть, все равно меня одного с лихвой перевесит.

…я руины. Что остались от войны двух титанов. Титана Ангелины Васильевны и титана Жеки. Я, Лева Гринфельд, ее пыль, осевшая на дно жизни. Тимку любят. Тимку нельзя не любить. Можно за что угодно воевать, только Тимка должен улыбаться, и даже отдаленного запаха нескончаемой драки двух сук никак не должен ни знать, ни чувствовать. Его должны сильно любить. И ничего, что он еще в пять лет знал, что его папочка придурок, каких еще свет не видывал! Ничего ужасного! Тимка закончит Оксфорд, поездит по всему миру и сам убедится, что свет видывал всяких придурков.

…Там, где плечо опускается спереди вниз, потом медленно-медленно поднимается, как на невысокую совсем горку, выше, еще немного повыше, там край ладони, наткнувшись на что-то, останавливается, там сосок ее груди на самом верху;
… и наткнувшись на него, теплый, сморщенный бугорок, там рука моя лежит, будто отдыхает; под левой грудью стучит сердце, далеко-далеко, в глубине совсем, а справа только тихо и тепло. Можно положить голову и полежать; голове хорошо, уютно, тепло, отовсюду слышно, что внутри делается, в самой-самой в глубине жизнь: стучание сердца, шевеления разные дыхательные, пищепереварительные;

…и запах соска, немного смеш¬ного, если об него несколько раз туда-сюда поводить кончиком носа; соски живые и самостоятельные, сами по себе; могут задремать, могут приподняться, оглядеться, ожидая чего-то, могут рассердится, могут скривиться, как от кислого, тогда они делаются плоскими, морщинистыми и из морщин слепливаются поджатые губы и кончик обиженного языка.

…очки в «Приемном покое». Тимке не дадут: «Мальчик тебе нельзя! Видишь битые. Порежешься осколками». Починить очки приходил. Тимка все вокруг чинит. Все дети, говорят, все ломают, чтобы понять, как устроено, а Тимка все чинит, чтобы понять, как устроено.

«Сема?!… Сема, что ты тут делаешь в такое горячее время? Сема! Я не стою этих жертв! У тебя только-только пошла стеклотара!»
«Все?»
«Нет! Если бы у тебя кроме гениальной головы было еще и немного банальной фантазии – ты бы сообразил, как я тебе рад!»
«Лева, я вижу – ты уже высказался, дальше пойдут одни глупости. Лежи спокойно. Я никогда еще не видел, чтобы из человека столько всякого добра торчало! Прямо – что твой Доуль, который тебе уже полночи спать не дает! Сдался он тебе»!
«Послушай! Ты только послушай! Он все рассчитал правильно. Он ошибся где-то в одном месте и никак не мог найти ошибку. А животные лишь молча погибали. Тогда, чтобы понять, где ошибка, он перевел всю экспериментальную базу на себя!…»
«Лева. Мы оба с тобой очень интеллигентные люди, ты же видел, сколько у меня на подоконнике книжек, но я, убей, не понимаю – чего ты к нему прицепился?»
«Дослушай, поймешь. И все равно что-то не сходилось. Или нужно было время. Может быть много времени. Но никто не хотел ждать. Один за другим разбежались сначала сотрудники, потом ученики, последним ушел Дэвид, вся его надежда. Осталась только молодая женщина. Мария. Прислуга. Крестьянка из соседней деревни. Когда стали заканчиваться компоненты питающего мозг состава, она стала их разбавлять, потом когда и они закончились, она стала в энергоблок вводить молоко…».
«Свое?»
«Ты стал циником?»
«Я им всегда был. «Вслух». Но ты должен помнить: я никогда не был ценником «про себя». Прием стеклотары 24часа круглосуточно немного огрубляет».
«Сема! Я умираю не от инфаркта. Я умираю от гордыни».
«Ты меня специально успокаиваешь? Я боялся, что ты однажды умрешь от той дряни, что тебе однажды попадется под руку. Но, Лева, если в справке будет написано, что смерть наступила по причине слишком преувеличенной гордыни, — я тебе, Лева, поставлю памятник! Люди будут ходить на кладбище не к родственникам, они будут ходить на кладбище посмотреть на тебе памятник! Лева, я тебя люблю! Это – раз! Два! С такими настроениями иногда случайно умирают. Врачи в таких случаях говорят: ни с того, ни с сего во время резкой смене атмосферного давления. И от трех и до тридцати трех: Лева! Ты не должен умирать – с кем я тогда один в своей большой комнате буду искать смысл, который забыл оставить тебе твой папа?»
«Ладно, Сема, ладно, ты мне лучше скажи: неужели ты действительно из-за меня оставил свой бизнес, в самую страду?»
«Я тебе, Лева, отвечу. Хоть ты и старше меня на один год и полтора месяца, я тебе объясню, как маленькому мальчику. Люди так устроены, кстати, и ты в том числе, можешь радоваться, только не сильно – у тебя из носа торчит очень дорогая вещь, — люди так устроены, что им не обязательно общаться сильно глядя друг на друга, люди общаются совершенно иначе…»
«Душами?»
«Душами!… Вот пил бы только «Столичную», а не все, что под руку попадется – не говорил бы …»
«Извини! Я тебя внимательно слушаю!»
«Вот! Это разговор умных людей! Один спрашивает, другой разъясняет. Пси-волнами, Лева. Я потом тебе покажу как эта «пси» правильно пишется. Вот я сейчас где? Стеклотару принимаю! А тебя кто тут сидит – жизни учит? Все тот же Семен Григорьевич! Ладно, Лева, мы с тобой два оба нормальных мужчины, ко мне даже по пятницам очень красивая женщина приходит – хватит непонятного секса! Ты тут прихворнул, но моя «пси» даже для тебя заканчивается. Лева! Я тебя буду ждать! Ты возвращайся! Я без поиска хоть какого-нибудь смысла еще пару-тройку месяцев стекло попринимаю, а потом — все, потом – что под руку попадется…»

«…Лева! Здравствуйте! Кто это у вас был? У вас, Лева, всегда были какие-то странные, иногда просто сомнительные знакомства. Так когда-нибудь вы наживете себе неприятности. Поверьте, я только добра вам желаю!»
«Ангелина Васильевна! Ничего не понимаю! Что вы здесь делаете? Вы мне высудили слишком большую комнату и спохватились через 15 лет? Так забирайте! Я тут собрался переехать в поменьше, но вы вряд ли будете претендовать!»
«Вы все шутите?»
«Пытаюсь посмеяться последним».
«Левушка!…»
«Нет, не иначе, что-то более существенное, чем семь с половиной метров с окном на мылозавод…»
«Ты меня прости, Христа ради!»
«Что-что-что?! У вас с собой паспорт – покажите! Вы такая же Ангелина Васильевна, как я мать Тереза!»
«Левушка. Ты прости меня, если можешь».
«Ангелина Васильевна? Давайте теперь серьезно! Что случилось? Вы меня пугаете!»
«Прости!
«За что?»
«За Женю. За Тимофея…»
«За Тимофея я, смог бы сейчас – в ноги бы вам упал! Только вам потом меня не поднять будет. Я, если меня там будут слушать и спросят о вас – я там за вас скажу. Вам бы понравилось».
«Лева. Левушка! Милый, ты мой! Я вижу – ты не шутишь. Но мне, что делать? Я же уже сильно немолодая, старая, мне-то тоже помирать вот-вот…»
«Ангелина Васильевна! Во-первых, это ваше «вот-вот» равно моей еще одной длинной-длинной жизни. И во вторых: зачем вы все-таки пришли?»
«Прощения у тебя, Левушка, попросить!»
«Прощаю!»
«Левушка!»
«Ангелина Васильевна! Вы пришли за страстной любовью относительно молодого человека к относительно немолодой женщине?»
«Нет! нет! Вы что?! Я всем сердцем! Я, Лев Маркович, вы устали, извините, ухожу…».
«За Тимку спасибо!»
«Левушка!…»
«Ангелина Васильевна! Это – все! Все сопли на сегодня у меня уже закончились».
«Женечка …»
«Про Женечку мы с вами подробно завтра поговорим!»
«Ты-то как жил?»
«Более-менее. Осваивал GSM, но рынок забит. Думаю серьезно заняться продуктами быстрого приготовления. Говорят, хорошо расходится. Что еще? Вроде все. Любви между нами особо никогда не было, простить – я вас простил. Вы извините, устал, у меня уже совсем мало времени. Извините! Это все! Уходите! Уходите, пожалуйста!»

«…а теперь посмотри, наконец, в мою сторону, хотя я поминаю – мама для тебя – не самое важное в жизни».
«Мама!»
«Вот! Теперь, наконец, ты убедился, что такое совсем не слушать свою маму! Вот ты здесь лежишь. Вот вы посмотрите — сколько всего в тебя понатыкано! И все потому только, что ты не слушал свою маму. Чем тебя здесь, Левочка, кормят? Где у тебя тут тарелка, хотя, я понимаю, тут у вас тараканы, всю посуду, как покушал, надо тут же уносить и тщательно мыть уксусом. Левочка, ты только маму не обманывай! Я знаю, ты все жизнь маму обманывал, а теперь, Левочка, постарайся маму не обманывать. Ты мне скажи, как на духу – какой гадостью тебя здесь кормят. Не надо, Левочка, делать такие глаза. Я лучше тебя знаю, какие у тебя глаза! Тебе дают хотя бы куриные фрикадельки с клецками и в томатной приправе с немножко зеленью? Не пасте, Левочка, приправе! Томатную пасту пусть они отнесут домой своим свиньям, если у них там дома такие глупые свиньи! Тебе дают моченые груши с сада дяди Зямы? Не надо мне, Левочка, ничего говорить, я сама уже все поняла: они даже не знают, что на свете бывают такие груши, я уже просто молчу о дяди Зяме! Теперь всюду Турция! Ехали-ехали -приехали! Я их поздравляю! Дядя Зяма кормит скотину грушами, а мы едим то, что раньше ела турецкая скотина! Они думают…»
«Мама».
«Что, Левочка?»
«Мамочка. Обними меня».
«Так, Лева, плохо?»
«Обними, пожалуйста!»
«Левочка. Сыночек. Ты хоть был немножко счастливым?»
«Был, мама».
«Я знаю, ты меня успокаиваешь. Но материнское сердце…»
«Ах, мама, мама! Если бы знала, какое у тебя сердце, но твое сердце на этот раз ошибается. Все, что я прожил – я везде был счастлив».
«Прости, Евгения?…»
«Это самое большое мое счастье, но мама, я прошу тебя, давай лучше о клецках. Принеси мне завтра клецки».
«А тут пускают с клецками?»
«Пускают, мама. Тут пускают».

«…Бэлка! Сестренка! А ты-то как узнала, что я здесь отдыхаю? Боже, Боже, как ты выросла! Ты совсем козюлькой была, а какая стала, страшно сказать! Бэлка, Бэлка! Как же я давно тебя не видел! Какая ты совсем взрослая! На что ты смотришь?… А! Это крестик. Я православный. Так вышло. Верю, конечно, а чего бы я тогда носил? Бэлка, мне сорок один год. Не знаю, какой Бог встретит? Какой-нибудь встретит. Дежурный. Я не богохульству, я не знаю. Я только верю. В порядок. Я не знаю, как это иначе называется, как-то, конечно, называется иначе, но я не знаю. Я однажды нашел слово, теперь им называю то, во что верю. А ты? Белочка! Сестренка! Погоди! Я не устал, я не хочу спать, давай еще поговорим! Мы же никогда с тобой не разговаривали, ты маленькой была. Потом заболела, так сразу. Никто ничего не успел. И я не успел. Беленький мой!…»

«… Папа! Папа! Только, что Бэлка здесь была! Ты ее не видел? Она выросла. Ты представляешь – она выросла! Она стала совершенно большой! Она такая красивая! Прямо – Юдифь! Папа! Папа! Не надо плакать. Мне совершенно не больно. Ты же не знаешь, что такое инфаркт. А кроме этого ты все знаешь! Маленьким я во дворе всем говорим, что мой папа знает пятьдесят иностранных языков, а когда мне говорили, назови хотя бы десять, я им отвечал, что это папа знает пятьдесят, а я даже до трех считать не умею. Правда, смешно? Я всегда был хитрым ребенком. Не плач, родной! Ты самый мудрый человек из всех, кого я знал в этой жизни. Не плач! Пожалуйста! Папа, мне пора. Я должен идти. Уже все. Прости!»

«Тимка! Тимочка! Тимошка! Какой ты нарядный! Куда?! …Ты что?! Зачем?! …Мне?!…Это же – это твои гладиолусы! Тимка!… Ну, зачем мне столько цветов?! Тимка!… Тимочка!…Тимошка-картошка!»

Лева, срывая трубки, провода, резко сел на кровать. Ярко светило весеннее солнце. Вокруг кровати стояло несколько человек в белом. Лева смотрел на часы. Но стекло часов отсвечивало утренним бликом и ничего не было видно.
И Лева упал на спину.

Дежурный врач повернул голову, посмотрел на часы и, ни к кому не обращаясь, отчетливо произнес:
«Шесть часов тридцать одна минута»
Потом, помолчав, негромко сказал:
— Все. Отключайте. Он ушел.

Добавить комментарий