Мое упражнение и развлечение — вестерн. Первая из глав. Без названия


Мое упражнение и развлечение — вестерн. Первая из глав. Без названия

На пике июля в лето 18…ое — полное бурь, пожаров, мора на скот, человеческих ошибок и всяческого вообразимого непокоя — над бескрайним нагромождением отрогов и плоскогорий штата Нью-Мексико угасал яростный, растрепанный шквальными ветрами закат. Выцветал в пространстве, линял уходящий кровавый свет. Холодом дышали ущелья. Шорохи остывающей земли на изъеденных эрозией склонах, невнятные звуки в чахлых зарослях пыльного кустарника да изредка осыпающаяся каменная крошка одни наполняли жизнью пустынные, как в первый день творения, просторы — крохотной точкой по которым, петляя, двигался всадник.
К ночи он прикипел к коню, как горелая шкварка, киркой в позвоночнике стучала усталость и голод, граничащий с бредом, ехал в его седле. В предштормовом закатном чаду над ним варились острова дымящихся блюд — и орошались брызгами мексиканской водки; пестрые женщины птичьими голосами выкликали его, и с ними подступали семь смертных грехов и чудовищные полумужчины-полукони, с усами как ножи и ножами, как лезвия кос, сверкающими томительными сполохами солнца на стали; ластились под ногами, катились клубами бумажные деньги и все тонуло в громе музыки и громе пальбы, перекрывая которые неутомимо, азартно гремел костями безносый и безглазый Банкомет, не знающий проигрыша. Много дней он до одури смотрел в этот сон, видел пестрых птиц, видел людоедов у стола и козырную карту у Смерти за прогнившей пазухой; острие опасности трогало его возле самого сердца и странный язык, не знакомый живым, шептал ему до тех пор, пока он не начал думать на нем… Тем временем лошадь его шагала, раскачиваясь на деревенеющих ногах, раскрывала ноздри навстречу тревожным сумеркам и с каждым часом все увереннее вострила уши на запад.

…Когда звезды в небе уже затягивала предгрозовая мгла, с грудой шуршащего щебня всадник съехал к реке, гудящей в камнях и, осмотревшись под прикрытием зарослей ниже по течению, подхлестывая, пустил коня в воду.
Один из двоих, лежащих в камнях на другом берегу поднял ружье.
— Кому бы это быть, а, Банни?… И есть ли у него мешок для больших неприятностей?
— Ты бы, Хусто, еще про его именины меня спросил… Вроде как белый, только мелкий что-то и мешка, кстати, я у него не вижу…
— Наверно, все еще по карманам их рассовывает. Возьмем его?
— «Возьмем»… Он же сам в поселок едет, чего его брать! Подождем. Может, разве рванет обратно… Да и то: небо ты видел? Бури мы тут дождемся, а не чего другого…

Ни Банни, ни Хусто не могли и предположить того, что этой ночью неприятности сами приближались к ним на измученном, из последних сил напрягающемся в воде жеребчике.
Начало описываемым неприятностям в не слишком отдаленные времена положил, добравшись до Мексики, беглый солдат армии южан Снайдерс, по прозванию Гологоловый, череп которого без малейших признаков растительности в полдень сверкал на солнце как пустыня Сонора и содержал столько презрения к человечеству, сколько для жизни совсем не требуется. В какой-то Богом забытой дыре, не вкладывая в события слишком много чувства, достаточно светлокожая, чтобы быть популярной женщина по имени Магрит Росс, за некоторую сумму и награбленные предметы, подлежащие продаже, согласилась быть презираемой пару дней в неделю — и так же мимоходом благословила час, в который неуживчивый Снайдерс сгинул навсегда и бесследно. Когда же в вороватой и вечно голодной шайке ее отпрысков прибавился чересчур уж светловолосый ребенок, Магрит Росс, поразмыслив, пришла к выводу что в череде входивших в ее дом преимущественных брюнетов Гологоловый тем и выделялся что, пожалуй, брюнетом мог и не быть. Она окрестила ребенка Александро Сайерсом, переврав поистершуюся в памяти фамилию и в дальнейшем не особенно докучала родительской опекой, около восьми лет продав его вместе со старшим братом скотокрадам, шныряющим по Нью-Мексико и Техасу.
Брат пропал в окрестностях Тусона. Мексиканские скотокрады, жившие грязно и непродолжительно, вскорости разошлись под аккомпанемент взаимной пальбы а состоящего уже наполовину из паразитов и табака сиротину с ножом за пазухой выудил в пыльной буре человек по фамилии Парсонс, работавший у скототорговца Диггера чем-то вроде разведчика и агента по переговорам с мелкими фермерами.
В первую же ночь обритый и воняющий керосином малец едва не сгорел в амбаре, фабричной сигарой в качестве пресловутого пряника залечивая душевные и телесные травмы, мастерски нанесенные парсоновской рукой. Полезность его на ранчо оказалась сродни полезности в курятнике камышового кота, сноровка и агрессивность в драках со старшими были того же порядка. По всеобщему мнению, прежде не хворавший Парсонс подцепил на свою голову чуму, однако унынию не поддался а, напротив, показал подобранцу и другие полезные приемы, и немедленно приобрел авторитет.
Жизнь на обустроенном ранчо была не такой разнообразной, как при скотокрадах, однако выживать стало легче. Через год уже парень был совершенно заправский ковбой по образу мысли, длине плевков и способности сутками не вылезать из седла; в случае крайней нужды умел поздороваться и еще неизвестно, как бы все повернулось в дальнейшем, если бы не беда, снова все повернувшая вспять.
По осени у Диггера отбили скот.
Розыск ничего не дал, и коровы и люди как в воду канули, и Парсонс с его «болячкой» в том же числе. За неимением доказательств, обвинили индейцев, прокляли да забыли. А через пару-тройку месяцев вернулся тот, про кого так недавно с удовольствием шутили у костров разбитные диггеровские работники: «наш человек, не ленив по Луне целиться!» — Чума Парсонса вернулся с цветным платочком, наглухо завязанным вокруг шеи, с кучей денег, распиханных по карманам, красноречивый как пепелище и малость тронутый.
…Говорили, что он вывалил все до единой бумажки прямо на галерее, что индейцы оказались ни при чем, что Диггер клялся его усыновить и, что, пока они ругались, большая часть денег разлетелась. Баек было хоть отбавляй…

Отсутствие Парсонса вскоре ощутилось сполна. Из лучших побуждений, даже не подозревая, какое предательство совершает, Диггер отвез озлобившегося и замкнувшегося Александро Сайерса в город, устроив в шорную лавку с тем условием, что, отрабатывая ночлег и стол Сэнди-Чума будет ходить в приходскую школу и три зимних месяца «Сэнди» паинькой отсидел за доской, обучая малолеток нехорошему и вынашивая мрачные планы.
А потом пришла весна.
Теплый воздух день за днем густел от цветения. Мальчишки всех возрастов дрались, девочки чванились. Надежда отца и гордость улицы, воинственный сын мясника неожиданно порезался ножом при таких обстоятельствах, что перед шорником уже ребром поставили вопрос о «диггеровских разбойниках с гнусным прошлым». Шорник, хотя и отлупил подмастерье со всей ответственностью, потерянного ножа так и не нашел… Шлюхи улыбались на всех окраинах, воздух искрил: Сэнди Сайерс, Чума Парсонса, вор, бродяга, порочный и неуравновешенный, погибал в добропорядочной шорной лавке.
Трижды вдовая и, по счастью, ко многим снисходительная женщина Хосеита Сардан будто нарочно поселилась за городом для того, чтобы одним особенно пронзительным утром ему было удобнее повстречать на дороге знакомцев по диггеровскому лагерю. Новостей и дарового табака у попутчиков было навалом и еще до городских скотоприемников они разделили и то и другое. …Неуступчивые фермеры за зиму сошлись на цене и за прошедшие месяцы в лагере схоронили только хозяйского барбоса. Дочь Диггера, из-за которой дрались Смит и Джексон, вышла замуж за победителя. Диггер столбил новые земли. Контора, в которой оформлялись заявки, открывалась в девять и вроде бы говорили, что требуется им рассыльный, смекалистый и не робкого десятка, потому что подмены не будет…
В лавке он никогда уже больше не появился. Из пункта А в пункт Б без конца и края лежали полные света и воздуха пути и по причине наступившей полосы везения и индейскому недосмотру он сумел добраться до конца алфавита даже раньше, чем потерял к этому занятию интерес. Наступали веселые времена: не шутя, жизнь обещала свободу и безначалие.

…«- Наша «самая надежная и скоростная доставка» сидит в соседнем салуне развалясь, как брюхатая баба и ругается, как последняя пьянь, а я не могу избить его, как оно того стоит, потому что мы тут же останемся без рук — то есть без «ног»! Это лучшее что мы имели, но помяни мое слово: уж как я выкручивался, когда паразит крал лошадей взамен наших угробленных — а только, похоже, оно так и дальше пойдет и видит Бог, он тут не задержится!»…

…Луч масляной лампы тянулся из коридора к зарешеченной яме. От соседа-сокамерника несло плесенью и бесконечные, знакомые еще по скотокрадским временам легенды паутиной снов оплетали затхлый мирок. Небо тлело красными звездами, как уголь в темной кухне; беззвучные каракатицы перекати-поля крались по вымощенной калеными черепками земле. Смерть перешагивала десятки миль, пока он полз, делая по четыре фута в минуту – и все не могла его догнать… Сайерс провалился в сон, как в пропасть, и слышал давно отзвучавшие, ненавистные голоса. А потом проснулся, и машинально закрылся рукой… Впущенный в его камеру «рассказчик» трое суток подряд маялся чудовищной смесью похмелья и бессонницы и придуманная им игра состояла из двух положений: или слушать, или битым быть… Начали они со второго, и теперь Чума ждал, когда в глухой тишине раздастся храп. Нащупанная в полу крышка отхожей дыры уже отдавила руку, но случая нельзя было упускать…
А под вечер того же дня сквозь решетку к ним заглянул долговязый старик, похожий на сухую корягу, повертел у сторожа перед носом револьвером с кривым пальцем на спусковом крючке — и вот они уже оказались на площади, где незнакомые люди, держась стороной, втягивали головы в плечи пока отливали водой и грузили на седло «поскользнувшегося» изувера с кровящей башкою. Равнодушное «вали», обращенное к синюшному отроку, граничило с непостижимым, царским великодушием… Впечатление оказалось таково, что ничто из его прошлого не могло с этим сравниться и даже мучительное воспоминание о Парсонсе, давно уже загнанное куда подальше. Парсонс был мертв, а значит – не прав. Прав был замшелый бандит, творящий что вздумается, свободный как никто и вопреки исступленным проповедям.
Воплощенная, непроговоренная мечта не подчиненная ни власти, ни беспределу, шагнула сквозь его судьбу и подала знак.

Всяческому отребью впоследствии доводилось разводить натруженными руками, считая, что единственная сайерсова насущная потребность, это быть побитым. Партнерство часто кончалось плохо, зато, когда стало приносить деньги, он научился держать их про запас на случай, если придется долго отлеживаться.
В Пасадене он опять связался со скотокрадами. Между Пасаденой и Сент-Луисом дружба кончилась потасовкой, он потерял зубы, умудрился сбыть помощнику маршала краденую лошадь, в Сент-Луисе приобрел и лошадь и револьвер, был ограблен, отсидел две недели за драку и с попутно двигающимся борделем добрался до Паломы где был сражен наповал, узнав, чего стоит вылечить подцепленную заразу. Такое вот обстоятельство заставило его выудить из тины полуночных слухов следы знаменитого в тех краях Эрмито Вальехи, стоило еще больших кровавых болячек из числа тех, какие передаются вовсе не поцелуями а так же косвенно сократило дни процветания скотоводческого банка в Ла Кадесе, чему на тот момент никто еще не придал значения.
Оставаться при Эрмито и не запаршиветь еще хуже было так же реально, как разжиреть на чертополохе. Тогда, послонявшись в одиночку, он увязался за охотником и вольным стрелком Конлеем — с досадой обнаружившим его почти после суток пути и даже произнесшим по этому поводу незабываемый, полуторачасовой монолог на тему «почему бы тебя не шлепнуть».
Несомненно, Конлей был величиной среди стрелков. Сайерс – с переменным успехом отшибал горлышки бутылок из чего придется. Конлей был зануден до отвратительного – очевидность мастерства делала Сайерса терпеливым. На каких-то лесистых склонах случай свел их с бродяжничавшим в тех же краях Мексиканцем Бенито о котором ходили слухи, будто люди в ночи не без его помощи достигают порога дома Отца Предвечного а их имущество оседает в индейских вигвамах… А после того как Сайерс, отвлекая внимание, позволил Мексиканцу найти себя по следам, пока Конлей выходил на позицию с которой ему открылся бы вид на крадущиеся по кустам двести долларов в мятой шляпе – на примере этой самой шляпы, подвешенной на суку, Конлей показал ему что означает — «уметь стрелять».
Ученик оказался смышленым. Конлей пристально смотрел как он без упора удерживает в левой громоздкую сорокапятку, как отдача отбрасывает руку а потом коротко, как равному, говорил, что следует делать, куда смотреть и что видеть — однако оружия Мексиканца не отдал… Зато выделил сорок долларов вознаграждения, из которых большая часть ушла на приобретение первых в жизни личных мелочей вроде белья и брючных подтяжек а так же стала платой за ночлег в гостинице, где были настоящая ванна и настоящий мастер-цирюльник. Оставшееся было благоразумно зашито в подкладку и, пожалуй, это были самые необычайные приключения сайерсовой жизни.

Не попрощавшись, Конлей оторвался однажды рано утром. Накануне вечером они вошли в Н., заночевав в комнате над салуном, а утром он просто ушел.
Стоял хороший, нежаркий август. Сэнди-Чума сидел на ступеньках салуна, жевал хлеб с мясом, зевал, щурился на солнце и ждал, пока его посетит мысль о том как провести ближайшие месяцы. Он до сладкого хруста в костях ощущал себя чистым, ему было хорошо и, в сущности, ничего больше и не хотелось, кроме как дремать на нагретых досках крыльца. Река полуденной улицы ворочала дышлами фургонов, крутила спицы колес, среди монотонного бурления всплескивала зовущими голосами и конским храпом. Лавируя поперек течения люди входили в лавки, что-то покупали, приторачивали скарб и перековывали лошадей а потом уезжали и, вперевалку покачивая полотняными верхами, их фургоны растягивались длинной вереницей по долине Бразоса. Он сидел словно на берегу играющего потока в горах, шумного, ледяного потока, окунаться в который не хотелось, и наблюдал за течением. Мысли его не торопились. Он думал о том, что можно было бы шикануть, вернуться в номер и еще раз выспаться на кровати; что Конлей прав: хорошо, когда в жизни есть порядок. Что вот, например, крепкие подошвы на сапогах – это порядок; сытый желудок, примеченный в лавке новенький писмейкер или лошадь к примеру нанять – тоже порядок. Серая шляпа, с полями, тоже бы пригодилась… Он задумчиво осмотрел свой сапог, пошевелил пальцами и почувствовал, как внутри посвежело… Такому как Конлей про порядок хорошо говорить, ему свое взять – как пальцем поманить, ремесло чистое…
…Изрешеченная, безнадежно изувеченная черная шляпа как растерзанная ворона покачивалась на суку. Конлей загнал его в мыло, заставляя попадать в нее лежа, сидя, с разворота, открыв глаза, закрыв глаза, одиночными и подряд, командуя то подряд то вразбивку, не давая ни секунды подумать – и всякий раз шляпа висела или не так, или не там, или не шляпа, или стоял Конлей… Вышагивал журавлем, издевался, подсчитывал деньги, пущенные на ветер. Мало что оставалось от провинившейся шляпы, когда он подышал на бляху с полдоллара величиной, погнутую, будто обкусанную, натер ее травой и сказал: «по третьему птичьему свисту мы оба должны в нее попасть. Тут главное, кто быстрей, встань туда.» Шляпа висела футах в пятнадцати и Сайерс был твердо уверен, что попадет. Конлей встал рядом, птица спела подряд, Сэнди выстрелил — и попал.
Бляхи на шляпе не было вовсе.
«Хуже всякого дурака – дурак с револьвером», сказал Конлей и больше к этой теме не возвращался.

Уже розовое золото дымилось в пыли на улице, придавая стенам домов, верандам и коновязям ласкающе-приторный, кондитерский вид. Дневной поток схлынул, и стало видно насколько широка эта улица, с проплывающими сквозь вечерние тени седоками обсахаренных коней, вызолоченными, неспешными мужскими спинами и черной собакой, развалившейся в теплой пыли так, будто нашла пуп земли. Он смотрел на эту собаку с ясным и отчетливым пониманием того что вот сейчас в голове была мысль, объяснившая все, объяснившая жестокий стыд той позорной промашки, позорной тем более, что он именно попал, позорной в самом своем основании – важная мысль, объяснившая, почему ему стыдно, объяснившая жажду мастерства и еще что-то самое главное: озарение, которое он прожил, и вот сейчас упустил. Он еще надеялся ухватить эту ускользнувшую мысль, уже начиная чувствовать онемевший, отсиженный зад а черная собака, чтобы не оказаться в чем-нибудь виноватой поднялась и, с оглядкой на него, двинулась в сторону брички, стоящей в синей тени дома напротив; за его спиной скрипнули полудверцы и какой-то заурядный скотовод в парусиновой куртке повалил его в пыль, вместе с маревом перегара скатившись с крыльца так же тихо и буднично, как созревшее яблоко в августовском саду. И так же тихо и буднично, как происходило вообще все этим доцветающим розовым вечером, Чума использовал свой шанс, машинально загнав ногой под крыльцо вывалившийся револьвер

…Это был именно «писмейкер» — старый, образца 18… года, громоздкий, с косой насечкой на костяной рукояти, хранящий неведомое прошлое в каждой царапине «писмейкер» — почти такой же, какой, вместе с жизнью отобранный Конлеем, был и у Мексиканца Бенито: он рассмотрел его как следует под крышей чердака платной конюшни, в которую проник уже ночью через незадвинутое окно. На улице, за забором дровяного склада нехотя, изредка взлаивала собака; он лежал в пыльной трухе прошлогоднего сена, в темноте, тишине и теплом смраде конского пота… Тусклая сталь согревалась в его руке, вбирая тепло.
Ему приходили на память рослые, надменные кавалеристы и замкнутые переселенцы, пропахшие дымом и дегтем; бандиты, проходимцы с шерифскими звездами, гуртовщики, с лицами грубыми и дублеными, как кожа их накладных штанов; разведчики, скототорговцы и профессиональные игроки… Для них снималось со стен оружейных лавок такое же как это — тяжелое, бликующее на солнце смазной сталью оружие, любоваться которым было единственно возможно в час, когда проверялись затворы, скольжение досылающих механизмов, отлаженность и дельность всей вещи и точность прицела на конце ствола. Купленные с одного прилавка, револьверы разбредались по миру, встречались, чтобы сменить хозяев и продолжали свои бесконечные странствия, покоя нелюбопытные дула в одиночках темных кобур. И чем совершеннее было мастерство обладателя, тем меньше солнца видело оружие, потому что не видимая глазу траектория пули слишком быстро сокращает и время борьбы, и расстояние до желаемой цели… Вот мужчины выходят на улицу и им не мешают, а через минуту возвращается один из них, или — никто…Но если возвращается все время один и тот же, уже никто не хочет быть тем, «другим»: улица ваша, мистер, и наше почтение!… Да, да, да… Чистое мастерство! Жизнь подставляет спину, а оружие остается зачехленным. Удел избранных… Стезя героев, призванных попирать мятущиеся орды врагов; монстров всемогущих и неуязвимых, как виртуоз Конлей или как выпустивший его из ямы старый бандит – Энрике Гонсало, про которого из уст в уста ходит не меньше трех десятков страшных сказок!…
Раз за разом заряжая и разряжая револьвер он испытывал удовольствие от того, насколько сам принцип понятен ему и прост. Он рассматривал добычу с увлечением анатома, изучающего устройство и механизмы мертвого тела. Обстоятельно, задерживаясь на каждой мелочи, разряжал, разбирал, исследовал отделенные части, перебирая в памяти все, что видел и слышал об огнестрельном оружии и снова, словно исполняя завораживающий ритуал собирал и складывал в одно ничего сами по себе не значащие детали. Получалась красивая и страшная, только что не живая игрушка, которой можно было совершать шикарные жесты, наводить ужас и порядок окрест и картины, сменявшиеся в его голове, были эффектнее одна другой: досталось и скотокрадам с красными лоснящимися лицами, и похмельному сокамернику, и подлому Вальехе, и тому хозяину салуна, что вывернул ему едва поджившую руку… Все они сейчас, гримасничая и хитря, просили не убивать и не делать им больно, но он все-таки делал им больно, осваивая гладкий как колено курок, и опять воскрешал, проигрывая месть то так, то этак. Рукоять давала руке ощущение перчатки, быть может, чуть большего размера, но удобно разношенной. Было чертовски жаль, что возбуждение пропадало втуне и когда он заснул, ему ничего не приснилось, просто он перестал думать и все, что случилось за день, в очередной раз ушло в прошлое.

Перед рассветом он проснулся с неизъяснимым ощущением благополучия на душе. Он уже вывел крайнюю лошадь в проход, когда ворота покачнулись, лошадь дернулась назад – внезапный страх сам собой повел его руку и втиснувшийся внутрь человек был тут же, моментально, задвинут в угол щелчком взведенного под носом бойка… «Вот что значит оружие!» — думал Сайерс, придавив воротину задом, дрожа от возбуждения и прикидывая, не лучше ли сразу двинуть рукоятью по лбу; и еще: «это происходит со мной!».
— Руки подыми… Ты сторож?… Руки, говорю! – Ему вдруг захотелось даже большего: чтобы человек что-нибудь сделал такое, от чего бы пролилась пенкой через край ударившая в голову, веселящая злость… Человек шевельнул было пальцами и Чума не удержался, чтобы не втиснуть дуло в его лицо. Не то, чтобы он разглядел это лицо, а все-таки что-то было не так. Злость искала выхода, да и нечего было время тянуть.
— …Э-э, парень-парень, погоди!.. Ты, что ли, сторож?…
— Никому я не сторож! Я кому Глист Белесый, кому Чума а кому-то и Дурацкая Смерть…
— Вот черт! Вот черт, как же я рад!…
Беспорядочно, будто рикошетом заметавшаяся память, реагируя на чудо, уже высветила какие-то давние, знакомые трещины на стенах и убитую камнем ящерицу, со ртом до ушей и лиловыми, запылившимися потрохами… Опоздавший налетчик выкатывал глаза, шелестел: «Ну и дела…Братишка, ты?…»; отступив на шаг, Сайерс револьвером отмахивал лезущие хлопнуть по нему руки, дуло шваркало по ножу в рукаве:
— … нашелся, скотина!…куда руки тянешь: обниматься не будем!
— А если б я тебя прирезал, подлеца?! Не узнал бы, да прирезал – хорошо бы было?
— Ну и попытайся, если охота!
— «Глист Белесый», ха! Сукин сын! Ящериц он не жрет!… И ведь не сдох же ты, братец!
— Твоими молитвами, брат!…

Через неделю они сидели в очень сомнительной по части удобств и репутации гостинице, на почтовой станции, начиненной бродягами, игральными картами и клопами всех мастей а так же сырой говядиной и абсолютно сухими рукомойниками. Забаррикадировавшийся у углу Сайерс, в сдвинутой на затылок братней шляпе (серой, как зола…), держа револьвер на столе, мрачно сопя, всхлипывая от боли и наливаясь злостью на второй раунд, заматывал тряпкой выбитые суставы левой руки. Над ним, на втором этаже, от изумления вконец осатаневший брат Боб давился виски с кровью и ругательствами, потерявшими внятность…. И в то же самое время в восьмидесяти милях от них, на глазах у шерифа трезвеющий барышник, у которого неделю назад они поменяли лошадей, показывал под присягой, что под страхом смерти вынужден был вступить в преступную сделку с Бобом Россом и собственной совестью и был еще с проклятым Бобом парень лет пятнадцати — по всему судя, такой же выродок – и все это было записано на бумагу помощником шерифа, человеком лет тридцати по фамилии Дэверсон, которому вот уже месяц как снились по ночам то роды несовершеннолетней сестры, то продвижение по службе, и который буквально на днях слышал нечто похожее от коммивояжера, потерпевшего ограбление.
«- Слушай дальше: мы подъехали с трех сторон и погнали их к реке. Справа – Бак, Мани и этот, мальчишка, Сайерс; слева, значит, я, Тим Сухорукий и Картежник Дискон. А там обрыв и тропа – узенькая, двоим не разойтись. Они – туда. Мани кричит: «низом давай!», и вроде как они с Баком поворачивают, Тим меня нагнал, мы с коней и за кусты, с ружьями, а Картежник-чучело замешкался, его и сняли, он как на картинке им был, снизу-то, на фоне синего неба. И смотрю я это: блондинчик-то как саданет пятками, как рванет на самый гребень – и, с конем, вниз! — только его и видели. И пальба там началась. Тут-то мы по тропе и проскочили… Бак прикрыл нас от реки, и вот тебе пожалуйста: сижу сам себе Бог, в сухом и чистом, и желудок мой сегодня стоит долларов двадцать уже, а если после этой вот не засну да со стула не рухну, так и больше будет.
— Ну а этот-то, малый, живой?
— Ляжку о корни порвал, да в лошади дырок пять насчитали. А так ничего.
— А что, это не тот ли самый, что в том году без денег Росса оставил?
— Ну как не тот, тот. Он тогда еще и с Билли Быком дрался.
— Да ладно, врешь!
— «Вру»!… Не вру. Продержался две минуты…»
Где-то впереди, в темноте, нестройно бренчал музыкальный ящик, пахло надвигающейся грозой и жильем. За изгородью справа ходили кони, пустая коновязь виднелась на фоне освещенных окон… Неплохо было бы сегодня выспаться на кровати!… Бывают этакие железные кровати, вроде тех, какие были в одном шикарном борделе, в Э. — где он лежал с лихорадкой, платил деньги и довольно долгое время ничего кроме не мог, а когда лихорадка ушла — деньги тоже кончились…
Безмятежные окна. Как глаза у шулера.
Как же он еще недавно думал про это? Женщины в райских кущах; усатые живодеры, пролитое виски, деньги в нужнике… Кажется ему, или все-таки было что-то еще?… Было, да сплыло. Есть пять пудов усталости в теле, мокрые после переправы штаны и пустой желудок, вот такие козыри.
Чтобы всколыхнулась внутри предательски подтаявшая злость он резко ткнул лошадь в заскорузлый бок, от чего та осела на задние ноги, выкатив белок и едва не порвав веревку. Вот и все, он приехал. Через каких-нибудь полчаса там, за окнами, раз и навсегда случится с ним либо Очень Большая Удача, либо Большая Беда, о чем лучше не думать. Ему не важно, как это будет. Важно, что самые крутые в этом притоне бандиты и оторвы – пусть не сегодня, пусть завтра – будут говорить про него так: «это Чума Сайерс, Общая Смерть, сделавший то-то и то-то: садись с нами, парень!». Или даже будут вставать, и уступать место.
С-стоять, холера!…
После скитаний в пустынных горах музыкальный ящик по-особенному ласкал слух, манил похожими на женскую воркотню трелями.
Он еще постоял возле лошади, для отводу глаз подергав пряжку на седле, слушая как подсасывает под ложечкой звонкое, пустотелое предчувствие драки, понял, что надышаться невозможно и, оттолкнувшись от этого паскудного раздвоения, не торопясь поднялся на галерею, с которой мирно текли в темноту запахи и приглушенные, нестройные голоса.

…Подрагивала в углу крышка музыкального ящика, с полдюжины масляных светильников коптило потолок и на всем в зале лежала печать размашистого, воровского шика… Мелькнула в стороне неприятно знакомая рожа: тип, поставивший против него и проигравший в том самом Пальсайо, где ставки делались один к пяти и Сайерсу в роли подсадного так фартило — вспомнить приятно…
Притронувшись к шляпе, чувствуя, как отрастают на лопатках неосязаемые уши и даже допуская что все это, очень возможно, Одна Большая Ошибка, он прошел в глубину и остановился у барной стойки, мерцающей невиданной контрабандой.
Воцарилась тишина. Воздух смертников и безумцем пах салом и мокрым песком, было самое время начинаться глупостям.

— Здорово, мальчик… Ну… Как там, снаружи?
— Здорово, мистер. Да как?… Не так людно, как у вас тут внутри…
— Перекусить заехал?…
— Вот, компанию себе ищу. Мистера Дэвида Сэмюэла Линча, например… Это можно?
— Трудно сказать. Вообще-то, в меню такого нет. А кто ж ты будешь?
— Он меня не знает… Чум… Сайерс моя фамилия. Думаю вот с Линчем поработать. Кто-то говорил мне, что у вас подают человечину.
— Вона как! Сайерс… А у тебя товар? Предложение?
— Предложение. Сведи меня с Линчем.
— Тогда, наверное, выпьешь для храбрости?…
«Согреешься, штаны подсушишь», сказали в зале и кто-то еще с другого конца аккуратно сострил, будто скальпелем тронул: «виски с молоком или без?». Справа, перекрывая проход, будто бы невзначай сдвинули столы. И слева… От стойки было уже не пройти, потихоньку заваривалась потеха.
Краем глаза Сайерс видел разносчика слухов из Пальсайо, трудящего языком возле брюнета в черной паре, похожего на разжалованного кавалерийского офицера. Очевидно, брюнет и был Дэвид Сэмуэл Линч… Чума нашел в себе силы еще раз притронуться к шляпе: кинутый на пальцах показывал тому какие-то цифры и был настроен отыграться.
…Ближе всех, выставив ногу в нескольких дюймах от него, сидел потертый тип со скучным, землистым лицом. «Не этот, и не тот…» машинально угадывал Сайерс, ясно понимая что выхваченный в линчевом логове револьвер наверняка обернется смертью а избиение, если забава удастся, вдруг да и сохранит жизнь. Линч великодушно уступал его кинутому, который был тяжелее фунтов на пять. …Стоять, стоять, холера… Крайний, скучная гадина, все притягивал взгляд. «Ты здесь билеты продаешь?…» — скучный не ответил и не сморгнул, а в зале уже вовсю куражились, высвистывали из Сайерса злость и единственным верным выходом было бы – жахнуть по всей этой бесноватой орде из пушки! – потому что кулачный боец Уильям Смит, по прозвищу «Бык», выбирался, разбуженный, из-под стола с приветственным «А-аа!», изумляясь плевой добыче сквозь щели свинячьих, без любви прорезанных природой глазок…
Избавляясь от пояса и от куртки и уже подыскивая выгодную позицию, сквозь волной покативший шум в зале и в ушах от того, что кровь хлынула как попало, он все-таки попытался вспомнить, не случалось ли чего еще в том проклятом Пальсайо? Ну, вот и все. Как же он теперь сбежит?… Он теперь не сбежит, не дадут! Да и что потом всю жизнь вспоминать? И какую еще, к черту, «жизнь»? Вот сейчас Бык его убьет… Пошутить бы с ним о чем-нибудь перед смертью (стоять, холера!!!…)! К черту славу: ему говорили что здесь, наверху, все подряд кровати железные…

То, что поначалу не имело никакого названия, оказалось шишечками на углах кованого изножья. Еще виднелись мирные, незнакомые вещи. С трудом приподнявшись, он разглядел висящие на спинке стула штаны, таз-умывальник, собственную голую ногу и, не испытав облегчения, снова лег: никаких воспоминаний.
С полчаса он думал о том, что нужно подняться, прежде чем с нечеловеческим усилием сел, освободившись от одеяла, подтянул к себе сапоги и как был, в сапогах и в подштанниках, насквозь больной и горячий со сна, размочив в тазу какую-то намотанную на руке тряпку начал приводить в чувство тот глаз, который шишечек еще не видал. Нашлась и еще диковинка: женское зеркальце… В омуте потертой амальгамы глаз, хотя и выглядел неприятно, однако сам себя видел. Челюсть послушно ходила и вправо и влево, разве что пустоты было больше да обломок мешался за щекой. Он покатал по нему распухшим языком: клык, а не зуб… Весь в порезах, на боку отек, как от лошадиного копыта – красивая штука, должно быть… Он попытался было разглядеть себя со спины, но зеркальце мало чем помогло.
Кобура обнаружилась под подушкой, деньги, которыми предстояло расплатиться за гостеприимство, тоже оказались на месте. Славное утро. Настоящее, наставшее, просто – о, Господи – утро!… Точнехонько после рассвета!

…Бык даже не сразу поверил, что с ним дерутся, и когда понял ошибку, осатанел. Удар был достоин Уильяма Смита, в лучшие дни запросто вышибавшего дух из быков и с этим ударом завершилось не слишком-то разумное вчерашнее сайерсово существование. Прочее пониманию было и вовсе недоступно: грозный Уильям Смит, по прозвищу Бык, валялся рядом, на полу посреди разгрома, и расколотая бутылка росла из него как оструганная ветка кактуса.
С трудом, обрывками, он вспомнил, что его посадили за стол и даже хлопали по спине (это было очень больно); большая женщина с большой грудью выбирала из него осколки и третьей своей рукой поставила на столе стакан с мексиканской водкой… И еще осталось ощущение, что, сквозь туман и смутные шумы из клубящихся небесных сфер, голос, отдаленный, да еще и будто ветром уносимый куда-то в сторону, произрек слово «завтра»…

…В комнате обитал ни с чем не сравнимый женский запах. Попарно жались друг против друга самодельный умывальник, два разнокалиберных табурета и чиненая полотняная ширма; середину занимал застеленный одеялами лежак с прикрученными к нему коваными спинками от разных кроватей. Все говорило о том, что бардак здесь был добротный, надышанный, плотно обжитой… Посмотреть бы, какие тут женщины… И вот интересно тоже, как это он вчера штаны на стул повесил? Не будь он таким ушибленным, сроду бы ведь до этого не додумался. Наверное, здорово был пьян натощак. Наверное, ту водку он все-таки выпил…
Желудок от этих мыслей ощутимо заныл и разом вспомнился и назначенный Линчем наутро разговор, и что перила на лестнице на ощупь были круглые, а ступеньки нет, и – пьяным кошмаром! – огромная женщина с чудовищной грудью, стоявшая над ним с сапогом в руке. Догадываясь о судьбе штанов – с днем Рожденья, дурак!!! – бычась и краснея, Сайерс принялся приводить себя в подобающий мужчине вид. Результат получился малопристойный и заурядный, но и от этого полегчало: не фуфло конторское, в жизни проборов не наводил.
С этакой вот вывеской на поврежденном фасаде, с двойственным чувством облегчения и досады убедившись, что, кроме вчерашнего хозяина в домашних подтяжках, копошащегося под стойкой, в зале никого нет, уважительно скосясь на трещину в трехдюймовой доске Сэнди осторожно занял изначальную позицию возле стойки.
— Святая Дева! – проговорился хозяин, выпрямившись и со странным вниманием оглядывая его лицо:
— Ну, с днем Рожденья тебя?
Сайерса передернуло…
— Подать чего-нибудь?…
— Поесть. И выпить.
— Сам-то как?
— Как побитый.
— Понятное дело. Льюс Мэнсон меня звать.
— Сайерс. Сэнди. Чума…
Хозяин показал, что готов пожать ему руку и Чума испытал внезапную благодарность за то, что намерением дело и ограничилось.

В распахнутые двери тек утренний воздух, промытый грозой. Солнце еще не пришло, виднелись синие в тени горы, угол какого-то строения, серебряной рябью плещущая листва. Досадуя на обмотки, уже сутки не евший Сайерс кромсал в тарелке дымящееся мясо, менялся в лице. Посчитав разговоры излишними, Мэнсон ушел за стойку и только когда совсем ничего не осталось, принес с кухни кофейник и в пальцах, зажатых щепотью, пару стаканов, в которых желтоватое виски деликатно скрывало донце.
— На ставках зарабатываешь?
— Так. По всякому. – Чувствуя, что от него чего-то ждут Сэнди решил, что разговор пойдет о главном:
— Сколько я должен? Ну, плюс вчерашнее…
— А сколько тебе лет?
— Не знаю. Наверно достаточно, чтобы платить.
Мэнсона ответ удовлетворил.
— Посчитаем. Но, если останешься, так сочтемся потом… Давай так: кровать и завтрак за полдоллара, а выпивкой я угощаю.
Это все равно было обдираловкой, но Сайерс с облегчением вытащил деньги и подвинул на столе. После обжегшего гортань глотка стало совсем хорошо, тепло, жизнь снова поворачивалась белым боком.
Льюс деньги прибрал.
— Из Муэльо, значит, едешь?
Это было правдой, хотя никакого разговора он не припомнил. Льюс, впрочем, глядел славным парнем да и напрягаться уже не хотелось.
— Ну, из Муэльо…
— И про Эрмито правда?
— Что значит – «про Эрмито»?…
— Что ты вчера Мадам нашей говорил.
— М… Мад… Что — «говорил»?! — Чума ощутил свои горячие синяки.
— Про грабеж в Ла Кадесе, и что идея была твоя…
— … Мэнсон! Вообще-то это правда, но…
— Погоди, а про Картежника в Джастине?
— Ну, он был… Раньше был, а теперь…
— И насчет Мексиканца Бенито?
— А чей он тут друг?!
— Да нет, Шлепун его знал, но у Шлепуна друзей не бывает – так он мертв?
Сайерс ковырял стол.
— У меня голова трещит. Наверно, я много говорил.
Льюс только что не захохотал:
— Да-а! Ты бы много вчера говорил, если бы Мадам Бэсс тебе рот не заткнула! Только ты целоваться испугался: смешной парень!
— Любите помс… посмеяться?… Бык, вон, тоже вчера смеялся! Как он?
— Молотка не понадобилось. Отрубился, так и зашили. Спит. Так ты хочешь остаться?
— Я не трепло!
— Верю.
— Черта с… с два ты веришь.
Подбирать слова становилось все труднее, Льюс это понимал и невозмутимо прождал десять минут.
— Я и вчера правду говорил, а теперь-то чего… Люди не врут, у вас тут сильное дело, прям как город: женщины, все такое… Кому не понравится! Подумаешь: «Бык»… Если я хочу с Линчем работать, у него нет причины отказаться! Я еще много чего могу, только это потом. И я не трепло!… Пусть он мне сам скажет, раз обещал. Я его теперь здесь подожду…

В номерах наверху кто-то заворочался со стоном.
Мадам Бэсс в утреннем чепце тяжелой поступью прошла по галерее, стуча в двери номеров; глянула вниз, послала равнодушный, родственный поцелуй. Две степенные, разморенные с утра девицы с корзинами тряпья спустились, шлепая пятками, по лестнице – «привет, «симпатяги»!» — наверно, шли на реку. За стеной грохотали казаны.
Сайерс спал головой на столе когда вчерашний кавалерист Дэвид Сэмуэл Линч, кивком поздоровавшись с Мэнсоном, остановился напротив. Был он суров и вальяжен. Отводя руки, запачканные мукой, вкратце положительно обозначив утренний разговор, Мэнсон кивал, слушая инструкции: «…кормить, жить устроить со стукачом Хусто, а в общем и целом — способствовать выздоровленью и увязанью в долгах»…

Добавить комментарий