ЧАЙНИК


ЧАЙНИК

Остановка автобусная Порт-Поселок — обычная, задержавшаяся навеки в
советских семидесятых: на растресканном асфальте — кучками окурки и семечки,
ходят толпами вялые нечистые голуби, на стенах — клочкастая дрань
объявлений. Рядами стоят сероватые девятиэтажки: первые этажи — снаружи и
изнутри пропыленные стекла гастрономов и хозтоваров.
Но при всем этом — как-то необычно зелено здесь, сплошные заросли кустов,
над ними густятся деревья. Все лето — почти лесная зеленая тень над шоссе.
Мимо фонтана, огромного, сухого уже, кажется, столетиями, хрущевское
колхозное барокко, — вниз, по широко растоптанной тропе. И сразу круто
спускается она, и весь спуск — сосновый; тут совсем уже свежий дух, молодые
кривые сосенки стоят ровными рядами на песке, трещат под ногами шишки. Потом
— полосой дачные домики, лепящиеся по склону, разнообразные, ветхие уже,
чудаковатые по-старчески, профессорские и конструкторские дачи вдохновенных
щестидесятых. А за дачными крышами, — всегда голова после автобусной духоты
кругом идет, — открывается Волга.
Сырой ветер тревожно веет — в лицо. И сквозь пляжные детски легкомысленные
звуки — тяжелый плеск набегающих волн.
Торжественная среди повседневности, совершенно неподвластная городу река, а
на ней — острова, узкие, будто извивающиеся и плывущие; а там, за рекой, на
дальнем берегу, — диковато смотрящие заповедные темнолесные склоны
Жигулевских гор. Бахиловский хребет, самый высокий во всем нагорье,
безлюдный и труднодоступный, как раз напротив.

И — главное в данном случае: яхт-клуб порт-поселковский.
Как последний пост на границе реки: узкие мостки над водой, тесно, чуть не
толкаясь бортами, чалятся рядами отдыхающие корабли: сохнут на ветру
свернутые сырые паруса, устало надменные, как зачехленные орудия. И слегка
качаются белые мачты, — прямые, как копья, неожиданно длинные.
Когда я спустился туда впервые — вообще, кстати, первый раз в жизни оказался
на причале яхт-клуба, — на минуту дух захватило: страна вечного вольного
праздника, в которую перестал верить я еще во втором
классе: что она где-то есть. Разве там, куда на автобусе не доедешь —
да: берега антильские или лисские, зурбаганские или мадагаскарские.
И на мгновение далекая обида лезвием блеснула изнутри: как будто под ногами
увидел я, двадцатишестилетний, сломанную старую игрушку, когда-то жизненно
важную, трепетно желанную, но так не полученную в детстве, по приговору
суровых взрослых. И вот, увы, не нужную.
Все — самое настоящее: паруса, и мачты, и теплый влажный бриз, и высокое
солнце грозных морей. И река смотрится, как широкий морской залив, — вполне
основательно, близко здесь открывается Жигулевское море, большие водные
глади, безбрежные, если идти по середине. Но все при том — игрушечное:
кораблики-яхты, крохотные, разноцветные, развлекательные; море — пресное,
официально именуемое водохранилищем.

В августе 98го, за день до намеченного выхода под парусами, — пошли дожди.
Такие, что ноябрь не постыдился бы: пространные, холодные, жесткие.
Надвинулись тучи, от которых стало темно и тесно, как под сводами, сжалось и
принизилось все, даже горы.
Волга штормила не хуже морского залива.
Яхтсмены, — воскресно-отпускные флибустьеры, одинокие капитаны
домашних фрегатов, — выходить в речные шторма не решались.
Три дня мы сидели в яхт-клубе, что было тоже — неплохо. С зурбаганской точки
зрения.
По вечерам наступала совсем стылая темень, дожди стучали по палубам,
таинственно раскачивались фонарики на мачтах; и каютные округлые оконца
светили несказанно сказочным уютом. Греясь, яхтсмены, если не спали, пили
свирепо закрученный чай, и ели сухой хлеб, полусухую колбасу, полужидкие
огурцы и почти жидкую водку. До рассвета почти.
Спать в каютах и в вагончиках по ночам было трудно, учитывая сырой ночной
холод, тяжкий прокуренный храп, а также сочетание колбасы и огурцов.

Однажды, в сумерках, — черные горы еще явственно чернели на тяготеющей к
черноте синей серости туч, — к моему капитану, звали его Василий Павлович,
пришел в гости, шагая по палубам и раскланиваясь со всеми, другой капитан,
Алексей Степанович, похожий на многоведерный самовар — огромный, толстый, и
с вежливейшей готовностью навстречу всему всегда сияющий.
От нечего делать он в свою адмиральскую, купленную в Германии, подзорную
трубу долго рассматривал горы. И сообщил, что там, за дождями, горят два
костра, — на буреломном крутом склоне, на Бахиловских горах.
Кутаясь в оба свитера в каюте, когда за спиной тупо стучащий ночной музыкой
ресторан, а за ним большой город Тольятти, — и думать зябко было о тех, кто
жмется к кострам там, за час до черной волчьей ночи, среди мокнущих третий
день скал и лесов.
— Туристы какие, полоумные. Экологи. Кто же еще? — отвечал Василий
Павлович. Он не понимал людей, лазающих в драгоценные свободные дни по горам
и прочей суше.
Сидел он в драном, как шашками рубленом, овчинном тулупе, рыбой навеки
пропахшем, поверх тельняшки; белая борода, такая ухоженная в городе, была
взмахрена и растрепана, да еще над ней — красный от сырости нос; было ему за
шестьдесят. Тридцать лет ходил он на своей яхте. И, не поверите, — если бы я
это выдумывал, умолчал бы для правдоподобия, — курил капитан кривую трубку.
— Да браконьеры кабанов стерегут, самое их время. Костры только отсюда

и увидишь. — разумно сказал Алексей Степанович.
— Или еще кто, — как-то особенно, знающе, проговорил Василий Павлович.

— Мало ли оно.
А кто? — подумал я. — Какие еще варианты?
И спросил:
— А кто еще может быть?

— По берегам всяко шатается. — молвил Василий Павлович. — Такое, не
поймешь оно кто, бывает. Лето, осень, зима, — они ходят. Сидят, костры жгут,
уху варят.
— Чайник вот. — кивнул Алексей Степанович.
— Чайник, к примеру. А ты его знал, что ли?
— А то. В июне еще его видел, на Щучьих горах.
— Ну? — радостно вдруг оживился полудремлющий до того Василий
Павлович. — Жив еще?
— Жив. Да мы с тобой же его раза два встречали, когда вместе ходили,
забыл? За Черными Топляками было, по ульяновскому берегу, и потом в
Студеной.
— Да, и еще было, у Ржавых Танкеров.

— Это такой мужик, — пояснил мне Василий Павлович. — ходит по берегам, с
чайником.
— У него рюкзак такой, жуткий, кулём, сейчас таких нет уже. — сказал
Алексей Степанович. — не рюкзак даже, а вещмешок, я бы так сказал. И сзади
всегда прицеплен здоровый чайник эмалевый. Зеленый. Обгорелый.
Паянный- перепаянный.
— А сам — бомж, не бомж? Наверно, бомж.
— Да бомж. Его и зовут — чайник. Кто давно по Волге ходит — все его
знают.

Мои собеседники за эти дни привыкли уже, что я мертвой хваткой цепляюсь в
то, на что никто и внимания не обращает. И не без удовольствия, ибо про
хорошо знаемое всегда поговорить весело хорошо знающему, — поддержали
разговор.

Мужик-чайник всегда выходит под вечер, чаще в сумерки, тихо появляется на
берегу. Словно притягивают его костры.
Видели и днем его, но редко.
Всегда вежливо здоровается, просит прощения за беспокойство, коротко,
спокойно, — и, если пригласят, садится к костру. Приглашают — всегда.
Собственно, не так редко — хотя и не часто, слава Богу, — подходят к
кострам чужие люди. Известно, зачем: почти всегда — местные, поддатые
обязательно, поговорить, показать себя, продать рыбы или раков, ключ
разводной или блесны самодельные. Покурить и выпить на халяву прежде всего.
Мужик с чайником и запомнился тем, что ничего никогда не просил. Это все
помнили, и отмечали с уважением. Сигарету протянут — берет, благодарит. Чаю
предложат — всегда принимает.
Оглянутся на него, — улыбается смирно в усы, спросят — ответит в три слова,
вообще же сидит не двигаясь, помалкивает, смотрит в огонь.
Мужичок-чайник совсем неприметен, невысок, сутул. Одет по-рыбацки — в
какое-то такое тряпье помойное. В резиновых сапогах всегда. Бурое лицо,
грязный непляжный загар; скорее — худ, седоватая щетина, а то — борода,
пожалуй. На голове то ли солдатская мятая шляпа, то ли кепка какая-то.
Всегда что-нибудь низко надвинуто, по брови, только длинный нос торчит. И —
глаза как нет их: убегающие: смотрит мужик с чайником всегда как-то вкось,
щурится в сторону, взгляд не поймаешь. Никто и не ловит.
Его вряд ли и запомнили бы, если бы — не чайник. Он всегда висит как-то
по-дурацки, еле держится, бултыхается при каждом движении, всегда мужика
напутствуют — прикрути чайник-то, потеряешь. И очень уж большой чайник.

— А ведь если вдуматься, — сказал Василий Павлович, — то вот что
странно: он ведь о себе, в принципе, никогда и ничего так и не сказал.
Ну, не больно кто и интересовался. Но вот я лично его пару раз
спрашивал: ты откуда?
Говорит, вот — от Чертова затона иду.
— А куда?
— К Могильному озеру.
— Это день ходу отсюда. А вообще-то — куда?
— Дальше, по берегу.
— А родом откуда? Живешь где?
— Да так, в основном на берегах и живу.
— А кормишься чем?
— Волга кормит.
Ну, не хочет человек чужих в себя впускать, мне и не надо. Скорее всего,
рыбой живет. Сам ест. Продает где кому. Раки там. Может, грибы собирает.
И если он бомж, то непростой какой-то, — добавил веско Василий Павлович. — у
него, возможно, высшее образование. Мне так кажется.
— Почему? — спросил я. — выражается сложно?
— Нет, вообще не говорит почти. Похоже, что и говорить ему по жизни
неохота особенно, или трудно даже. И сипит сильно. Может, с горлом у него
чего. Но образование — это видно же. Чувствуется.
Это было серьезное дополнение. Василий Павлович, доктор
физико-математических наук, профессор, проректор и член-корреспондент,
вообще все социальные, духовные и природные явления оценивал поначалу исходя
из того, есть ли у них высшее образование. Кроме яхт и яхтсменов, конечно.

— Вот что самое такое, — сказал Василий Павлович, — о чем я,
собственно. Мужик этот идет всегда только вдоль берега, у самой воды.
Это у него правило, что ли. И непонятно, как ему это удается.
У Ржавых Танкеров, года два назад, к костру, у которого сидел с двумя
товарищами мой капитан, вышел этот мужик уже в ночь, посидел, выпил кружку
чаю, — кружка у него своя, тоже зеленая какая-то, — и встал, отряхивая зад
от сена: пора. Время было — третий час ночи, непроглядная темнота за
пределами высвеченного костром круга. Сентябрь уже, стужа.
Мужик попрощался, несмотря на уговоры. И пошел прямо в прибрежные кущи, в
ивовые кусты, с треском вломился в них. И — как не было его.
Пару раз хлюпнула вдали вода, и все.
— А берега там — знаешь, какие. — сказал Василий Павлович. — Там от
воды на километр твердого места. Всего два-три пятачка, их только рыбаки
знают, где костер ближе к воде развести можно.
И вот ума не приложу: куда он пошел? И тишина, главное. А ведь если через
кусты эти идти, сколько должно быть треску, да? Да еще мешок его, на
полцентнера, не меньше. С чайником. Там же топь, трясина, без рюкзака
втягивает сразу.
— А на протоке против Безрыбных островов? — подтвердил Алексей Степанович, —
то же самое было. Я ему: ну куда ломишься, с рюкзаком, иди выше, к шоссе.
Нет, говорит, я всегда вдоль берега. Идиотизм, ведь протока на протоке,
каждые два шага, вымокнешь насмерть, да и глубокие они. Хотя — он эти дела
получше нас знает. Сколько лет уж, наверно, шастает по реке.

Постепенно мои собеседники вспомнили, что разные люди в разные годы
упоминали: в Саратовский области этот береговой шатун чай пил, в
Нижегородской, и даже южнее Волгограда. Кому-то он сам сказал, что
перебирался через реку где-то чуть ли не у самой Астрахани. В Мордовии и в
Татарии его встречали по лесным берегам — чаще всего. И в наших краях, в
Самарской и Ульяновской областях, бывает он. Всюду выходил к костру
молчаливый дядя-чайник, присаживался устало, сваливал рюкзак, бряцая
чайником. Здоровался, хрипло благодарил за чай
— И никогда он к городам не подходит. — сказал Василий Павлович. — это
точно. Он сам мне сказал: что от города, вообще от шума всякого — подальше.
Только у воды. Всегда.

— А давно он ходит? — спросил я. — когда его первый раз встречали?
Капитаны призадумались.
— Светке моей день рождения в июле. — сказал Алексей Степанович. — и
раньше это дело всегда мы в походе отмечали. Обычно — на Голой горе, знаешь?
И вот помню я: первый раз ей пять лет было, когда праздновали так, на воде.
Тогда он вышел к костру, да. Это значит — что?
И с некоторой оторопью Алексей Степанович сообщил:
— Это значит — что? — 74ый?
И смиренно согласился:
— Да вот. Двадцать четыре года.
— Ну, я то его пораньше встречал, наверно. — сказал Василий Павлович.
— С Таращенко покойным когда до Малых Пещер ходили, на пяти мелях еще
сидели? 70ый, да.
Я отвлек капитанов мыслей о беспощадном устремлении времен — одним
вопросом:
— Сколько же ему — на вид?
— Да за сорок, наверно : полтинник недалеко, : кто ж бомжа определит.
— заговорили капитаны.
Я сказал, что ведь получается, — мужик почти тридцать лет уже бродит.
Если не больше. Вдоль берегов. С чайником.
— Значит, река молодит. — молвил Василий Павлович. — мне вот, когда я
на яхте, увлажнит меня как следует,
больше пятидесяти пяти никто не даст. А как на суше обсохну — опять на
седьмом десятке кашляю.
— А ведь чайник-то не таким же и был тогда, в 74ом, мне кажется. —
сказал Алексей Степанович. —
Борода седая, сиплый, и сам весь рыбой пропахший. Как сейчас вижу.
— Может, это другой бомж был? — спросил я.
— Чайник — точно этот самый. Он мне тогда как-то в глаза бросился. Не

могу сказать почему, но очень какой-то приметный чайник.
— Да. — кивнул Василий Павлович. — чайник это не спутать.
На этом капитаны успокоились, а я — замер.

То, что бродяга береговой смотрится безвозрастно, безлетно — куда ни шло. Но
вот что — невозможно: один и тот же чайник. Тридцать лет — один и тот же,
паянный и битый уже четверть века назад.
Самое реалистическое объяснение: что десятилетиями бредут по берегам похожие
друг на друга странники, — таинственная династия. И, как знак некий,
неизъяснимый, как обрывок давнего сна, передают друг другу — древний
зеленый чайник. А иные версии — еще чуднее и тревожнее.

Ну, поговорили еще мы, и не только про мужика этого. Алексей Степанович
пошел к себе. Стал, кряхтя и отдыхивая, укладываться и Василий Павлович.
Я выбрался глотнуть воздуха (и оправить надобности).
Было совсем уже черно кругом, стихший, но не успокаивающийся дождик мелко
пылил в свете фонарей.
Никаких костров в темноте на той стороне видно, конечно, не было. Но в
дальней дали, сквозь тьму, рассыпанными кучками остро мерцали огни селений,
ютящихся под невидимыми уже горами.
Жестокий мороз стал вскоре прохватывать меня через оба свитера, крепко
ущемило нос. Ничего себе — август.
А день, другой, — не будут откладывать больше выходные мореходы. Все равно —
пойдем под парусами. Вместо как бы Африки — как бы в Арктику.

От только что прошедшего вдали тяжелого судна — теплохода или сухогруза —
катились волны, и все маленькие яхты раскачивались на них.
И вот я думал: где-то отсюда очень далеко, — а то и не очень? — хлещут те же
волны в берег, темный первобытной тьмой, как будто нет на всей земле ни
электричества, ни огня.
Берег, куда не забредает ни одно сухопутное существо. И который не назовешь
по справедливости землей: бурая волглая жижа, скрытая под мутными водами.
Сплошной камыш, в котором своя собственная жизнь
живет: плещет, качая жесткие стебли, хлопает крыльями, таинственно
потрескивает, поскрипывает, свистит и бормочет.
Тьма, дождь, холод — этого всего здесь не боятся. Это не наш крохотный
мирок, возящийся изо всех сил, поддерживая в ночи свои мелкие огоньки.
Их ведь мало совсем, наших горячих огоньков, среди высот и глубин черного
холода.

Мы только делаем вид, что забыли — вот про что: почти вся земля на самом
деле — это сырая тьма и темные воды, холодные ветры и холодные дожди.
Так говорят Первые Слова Первой Книги из Книги Книг:
<Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водою>.
А многое ли — изменилось?

И вот: трещат переплетенные ветвями, как сети, болотные заросли, качаются
камыши волнами, тяжко чавкает трясинная слизь: пробирается сквозь тьму некое
двуногое. Вряд ли — человек, потому что нечеловеческая вокруг тьма,
нечеловеческая бездонная слякоть, непролазные для человека заросли.
Но странно, не по-звериному, поблескивают в темноте глаза. И неведомый здесь
звук сопровождает треск и хлюп: звякает о какую-то железку болтающийся сзади
чайник.
Существо выбирается из последних камышей. Дальше уже — свободные воды,
широкая река. И оно, — только плечи и голова из воды, — то ли стоит, то ли
сидит. Накатывает на него волна за волной, обмакивая щетинистый подбородок.
А на том берегу — живые людские огни полыхают сквозь ночь.
И существо
долго, внимательно туда смотрит.
В камышах — крепко плеснуло что-то живое. И у самого лица двуногого, чуть не
тронув нос мокрым боком, бесстрашно, как мимо коряги, проплыл некто черный,
юркий и гибкий.
Вскоре и двуногое существо двинулся вперед. Голова плавно ушла под воду,
пузырем вспух, наливаясь водой, рюкзак. И канул в черные глубины, звучно
глотнув воды, пустив пузыри из носика — чайник.

Добавить комментарий