Инфузории — туфельки.


Инфузории — туфельки.

Он подсел ко мне за столик в грязно и неуютном, как все они в нашем полуазиатском Ростове-папе, кафе на углу проспекта Большой Садовой и Ворошиловский. Рядом с этой, похожей на жбан для отбросов, забегаловке хапала и выплевывала через железные замызганные двери обратно кавказцев и редких, в основном уже полупьяных до того, как переступить порог, славян еще одна дурно пахнущая помойная яма — ресторан с издевательским названием \»Южный\». Я туда не пошел. Потерявшие человеческий облик, затасканные, с вечно голодным блеском в дебильных глазах, официантки набрасывались сразу по две-три на одного посетителя и, как заправские бакланы, умолачивали его до тех пор, пока последний \»деревянный\» не прилипал к их потным, широким, деревенским, а скорее гермафродическим, ладоням на мощных запястьях, выпирающих из засаленных рукавов готовым в делу алебастром. Я бы не пошел даже с деньгами. Я только тогда переступил бы этот анус в клоаку, когда был бы хмельным в умат. Тогда все равно, где отключиться — на засранном ли толчке уборной, на развороченной ли крышке гроба. Ничего не изменится, ничто не помешает. Последний глоток — он самый сильный.
Я взял ноль восьмую бутылку \»Анапы\», дешевле которой одна тараканья моча, зашел в кафе и сел в самом углу за неубранный столик. Раскрепостив толстое горло от полиэтиленовой пробки, плеснул в заранее прихваченный со стойки граненый стакан. Выпил. Налил еще чуть больше полстакана, спрятал тяжелую бомбовидную емкость за ножку стула. Подождал положенные девять минут. Обычно после них организм ощущает первую волну тепла. Она рождается возле щиколоток и медленно, как мягкая речная, поднятая плюгавеньким буксирчиком, прокатывается по телу до плеч. Потом на лбу выступит испарина. Не омерзительная, липкая, которая терзала меня с середины ночи до данного момента, а естественная, живительная. Ступни ног пока словно в ледяной проруби. Они начнут оттаивать после третьей порции, когда уже все существо откликнется на жизнь вокруг.
Девять минут, по идее, прошли. За ними еще столько же. Видимо, растопить от вчерашнего бодуна застывшую кровь полстакану бормотухи оказалось не под силу. А может, паршивое вино начали разбавлять прямо на заводе-изготовителе. Я не стал докапываться до причины. В голове и без того беспрерывно салютовали разноцветные детские шары. Вторично взял стакан за плохо промытую попу и несколько судорожными глотками выпил его содержимое. И возникла она, — не антибиологическая, какие гуляют по телу после перепоя, не с изморозью, — а речная, летняя, ласковая волна. Будто прилег на прогретый песочек, и она накатила, омыла и успокоила. Это не просто клин клином, усадка сивушных масел, или как там объясняют подобные химические преобразования, а чудо истинное, дарованное земному чреву за грехи его тяжкие. А какой вздох облегчения вырывается из тянутой стальными обручами груди. Бродячие собаки лопаются от зависти. Я откинулся на спинку стула, полузакрыл глаза. Забалдел. В такой переходный момент он и поднырнул. Выше среднего роста, широкоплечий, с румянцем в полщеки, лет сорока пяти мужчина с яркими двумя голубенькими пуговочками-глазами. Подсел без всяких вежливостей, даже без вопросительного взгляда, вытащив из бокового кармана достаточно хорошего пиджака обрывок газеты, смахнул со стола крошки, разводы пролитого борща с длинными в них капустинами. Все с тем же деловым выражением на крупном, пропитанном не морским и, само собой, не городским, а степным деревенским загаром лице, скомкал бумажку, бросил ее од ноги. После цивилизованных действий, извлек теперь из внутреннего пиджачного кармана бутылку хорошего марочного коньяка, поставил ее на середину все равно грязного стола и, не мигая, уперся в меня. На яркие голубенькие глазки наползла тень нескрываемого превосходства. Я инстинктивно, как бы признавая данный факт, чуть пожал плечами и отвернулся. Меня не волновал его коньяк, как не интересовал и сам мужчина. Вообще, всегда до лампочки, кто сидит напротив и что он там заглатывает. Тем более что в настоящий момент состояние моего организма было как-то ближе к моим душе и разуму. Чтобы не мешать соседу чувствовать себя как дома, я принял равнодушный вид, уставился в окно. Широкое, похожее на витрину в магазине, оно отражало панораму довольно большого куска залитого солнечным светом, оживленного проспекта Ворошилова, из конца в конец протянувшегося поперек самого центра города с более чем миллионным населением. Год назад, через шесть лет после начала горбачевской перестройки, это население потребовало у местных властей вернуть другому, самому главному, разломавшему город вдоль, проспекту Энгельса его дореволюционное название — Большая Садовая. И власти якобы с удовольствием пошли навстречу, якобы потому, что южные регионы матушки России всегда были консервативны традиционно. И все же, скоро на отдельных угловых зданиях появились новые таблички с надписью белым лаком — мол, что поделаешь — Большая Садовая. А вот прахи Ворошилова и Буденного, именами которых были названы еще два параллельных друг другу, менее центральных проспекта, так и остались нетронутыми. Жители столицы Области Всевеликого Войска Донского словно забыли, что \»национальные герои революции и гражданской войны\» огнем и кровавым мечом прошли свою же родную землю насквозь, вырубив, вытоптав, изгнав на чужбину не тысячи и не сотни тысяч, а миллионы соплеменников. До конца физической жизни, а после смерти — бюстами на гранитных постаментах — не дали возродиться и ростку демократии, вольности, царивших здесь испокон веков, со времен Дикого поля. Висят таблички, красуются и будут красоваться бюсты. Ну да, на воротах Бухенвальда не зря было написано: \»Каждому свое\». А может еще проще, типа: \»У каждого чма свои заскоки…\».
Так вот, я загляделся на девочек в коротеньких юбчонках, на смугловатые стройненькие ножки. Конец августа. Все по теме, никаких отступлений. \»…А я веселая девче-е-енка…\», и так далее, под Алену Попкину. Нет, я в самом деле и загляделся, и песню вспомнил. Даже поймал себя на мысли, что мне нравятся зеленые, красные, бордовые, которые терпеть не мог за их блеск, лосины, если они обтягивают опять же стройненькие ножки и кругленькие попочки, а не провисшие до подколеней курдюки. Все отливающее сталью, алюминием, вороновым крылом, красным атласом и другим, в том числе хромированным и никелированным, вызывало у меня под сердцем чувство холода, а в душе протест. Видно, насмотрелся я на блестящие маскарады. Как говорят, на всю оставшуюся жизнь. И прочувствовал тоже. Если выразиться казенным языком, то прозвучало бы именно так: этим обстоятельствам способствовало множество причин. Тут и репрессии против родителей, и появление мое на свет, естественно, в лагере для заключенных, и \»нерабоче-крестьянское\» — помнят же \»вседлячеловеки\» — происхождение, и, наконец, полное непонимание, и даже отрицание, великий идей коммунизма. За целую жизнь хотя бы один раз спросили, зачем мне нужны идеи марксизма-ленинизма, плюс параноизмы сталинизма, да плюс маразмизмы брежневизма, да плюс шизофренизмы …изма? Зачем они нужны, отрицательные, по-разбойничьи отнимающие, жестяные \»измы\», когда я, надеюсь, со всем народом, стремился к тепленькому \»и я\». Например, государство демокра — и я. На крайний случай пусть уж осталось монарх — и я, чем изм…атывание, изм…учивание, изм…очаливание душ человеческих до такой степени, что они покинули тела, превратив тех тем самым в роботов. Впрочем, бык в стаде тоже никогда не спрашивает. Залез, сделал свое дело и погнал дальше. Травку щипать. А что потом — яловая или стельная — его не колышет. Но дело не в этом. Вечность, в конце концов, разберется. Вот уж, говорят, и коммунистический режим рухнул…
А дело в том, что в толпе я заметил Галину. Двадцативосьмилетнюю Галочку Салинскую. Классная женщина, от моды ни на шаг. А мне, дураку, сорок семь. Да еще с подбитым глазом… Галочка прошла. Я вспомнил о бутылке и вздохнул. Сосед по-прежнему рассматривал меня, не мигая, ярко-голубыми пуговицами зрачков. Наглухо запечатанная, возвышалась над столом бутылка марочного коньяка. Я терпеть не могу такие сцены. Всегда почему-то теряюсь. То ли напротив мент в ранге ефрейтора из районного отделения милиции, то ли следователь по особо важным делам из областного управления КГБ. Повадки практически одинаковые, присутствует лишь некоторое различие в мышлении. Поэтому, чтобы скрыть возникшее в груди неприятное чувство потери самообладания, и чтобы сосед, чего доброго, не подумал, что желаю упасть ему на хвост, я нашарил за ножкой стула свой огнетушитель, плеснул в стакан немного больше обычной нормы. Осадил бутылку на стол. Презираю налитые доверху емкости, бухание залпами и прочие приемы утверждения в компаниях собственного \»я\». Сосед молчаливо проследил за движениями моего кадыка. Васильковые глаза его наконец-то вильнули в сторону родной посудины. Он явно в чем-то разочаровался, но виду подавать не спешил.
— Ну и как? — все-таки соизволил задать он свой первый вопрос.
— Что как?
— Разгосударствление, спрашиваю, как? Прихватизация, распродажа магазинов, ваучеры эти. Чувакеры…
— Не понял, — я с недоумением приподнял одно плечо. В голове против собственной воли произошел маленький сдвиг по фазе. — О чем это вы?
— А чего ты меня на \»вы\»? Переходи сразу на \»ты\», и дело с концом. Роднее, — ухмыльнулся он.
— Хорошо. Что ты имеешь в виду?
— О, другой разговор. А имел я в виду нашу перестройку. Как тебе она нравится?
— Я как-то еще не разобрался. Сложновато, знаешь ли, на первых порах.
— Вот именно, — аж привстал он от неожиданности. Лицо его преобразилось, заиграло первыми неглубокими морщинами. Кажется, я попал в точку. А он уже потянулся к коньяку. Зажав бутылку в руках, зубами сорвал пробку. — Ах, какой ты молодец. Ну, просто друг. Допивай свою бормотуху, я угощаю.
— Нет, спасибо…, — запротестовал было я.
— Допивай, говорю. Или вылей, вон, в угол. Я сказал, что угощаю, значит, так и есть.
Я послушно проглотил остатки вина, по скользящей столешнице из пластмассы протолкнул стакан к соседу. Тот живо наклонил горлышко над ребристым краем. Благородная струя коньяка как бы нехотя упала на дно, окрасила уродливое штампованное изделие рубиновым цветом. Внутри стакана словно разгорелся, вспыхнул искрами, камин. И так вдруг потяжелело на душе. И от камина проклятого, и от собачьей, \»анапой\», отрыжки из глубин забывшего домашнюю еду, приготовленную заботливой женской рукой, ржавого от гастритов желудка. Хоть клади локти на стол, тычься башкой в мослы и трясись в скупых мужских рыданиях. Ведь мог и я выглядеть таким же сытым да ухоженным, мог угостить чем-нибудь получше, если на то пошло. \»Смирноффым\», \»Распутиным\», например. \»Наполеончиком\». Или виски, шерри, бренди. А не хотите крепкого, пожалуйте \»Шато Икем\», \»Старый замок\»… Нет, не то. Слишком современно. Бургундского испробуйте из подвалов короля Людовика IV. Из только что выдранной из цепкой паутины и тягучей как трясина пыли толстобрюхой бутылки с облитой сургучом, воском, варом — какая разница — пробкой под печатью. Все ушло, откатилось назад вагонеткой с золотоносной породой. И мечты, и жены какие-то, и дети. Так и не успел просеять, промыть на проточной воде. Не ощутил на ладони тяжести золотых крупиц, на зуб не попробовал то, что одни называют счастьем, а другие удачей. Пусть бы и удача. Одиночество волчиное. А как жаждал жить с семьей, как стремился не пить, даже не курить, добиться какого-то положения. Все было против чистых помыслов, каждая тварь старалась перейти дорогу. Будто меченному.
— Давай, друг, за знакомство. И за единомыслие. Ну и видуха у тебя… Да ты хоть закуси чем, а то сидишь без закусона.
Сосед похлопал по пиджаку, выудил на свет божий грудастый пожелтевший огурец и два вислозадых помидора. Предварительно пошарив беглым взглядом по ближним столикам, шустро смотался за довольно сносной стеклянной солонкой, правда, без железного колпачка с дырочками. Видимо, намокшая соль не просыпалась, и крышечку свернули и выбросили. На что она годна. Хотя, если раскинуть мозгами, ее можно приспособить к чайному носику, вроде ситечка. Шилом дырочек еще наковырять — и порядок. Голь на выдумку хитра. Тем более сейчас, когда буханка хлеба поднялась в цене с двадцати копеек до восьми рублей. Самая дешевая. А вчера объявили повышение цен на энергоносители…
— Будь здрав, боярин.
— Давай, давай, — разламывая помидор на две части, подбодрил сосед. Взяв бутылку, всмотрелся в затейливую этикетку. Прочитал по слогам, словно за плечами была одна церковно-приходская школа. — \»Праздни-ч-ный\». О, какой, армянский. Хоть в голове, как у всех кавказцев, ни хрена — паршивого гвоздя не выдумали, штаны носят турецкие — зато коньяк что надо. Когда не разбавляют. Почти три сотри рубликов гад, выкинул. Это тебе не ослиная моча, которую ты глушил. Без закусона.
Коньяк и вправду был чудесен, из старых обкомовских запасов. Сосед предложил помидор, но я отказался. Вытащил из пачки \»Астры\» единственную, сохранившуюся со времен Тамерлана, \»мальборину\», затянулся крепким сладким дымом. Вот это кайф. Даже не помню, когда еще доводилось испытывать такое блаженство. Кажется, Астапенко угощал подобным коньяком, когда его, наконец-то приняли в Союз писателей. Нет, у Мишки, после похода в войсковой собор, мы жрали водку. Тогда Игорь, его двоюродный брат, взял меня в кумовья. Всей толпой мы погрузились на речной трамвай и вниз по Дону поплыли в Старочеркасскую. Игорь со Светланой давно мечтали окрестить Максима в древнем казачьем соборе. А после завершения обряда мы отправились к Мишке на квартиру при музее, которым он заведовал. Сколько знаменитостей там побывало, у-у. Да, побоговали мы у Мишки. Водку закусывали икряными балыками. А коньячок такой я пробовал, все-таки, не у него, а в Пухляковской, на семидесятилетии Калинина, автора знаменитого \»Цыгана\». В компании с Сергеем Бондарчуком, Евгением Матвеевым, Кларой Лучко. Сам \»цыган\» — Михай Волонтир — правда, не приехал. Но рядом, от стола к столу, как и я, шастали два моих друга, поэты Толик Азовский и Боря Примеров. Немного погодя, едва дотерпев до конца официальной части, подвалил к нам закоренелый казачура с черными литыми усами и жгучими глазами, прозаик Борис Куликов. Да-а, вмазали мы славного коньячку достаточно. Организацию юбилея обком взял на себя. Столы буквально ломились от яств. Толик, правда, не пил, он тогда уже лет десять как бросил. Через год уехал на свой Урал. Не пишет. А может, Мария снова в больнице, или… Боря Примеров тогда в своей Москве развелся с женой, Боря Куликов в родных Семикаракорах прикован к кровати. Туберкулез позвоночника. Такие дела… Теперь обоим царствие небесное, покойное местушко. Аминь.
— Да, так о чем это мы? — очнулся я от мыслей. Показалось, что сосед глухо и неразборчиво пробормотал длинную фразу. — Сейчас, — хрустя половинкой огурца, кивнул тот. Стакан был уже пуст. — Я говорю, что мы с перестройкой будем делать?:
Как это — мы?! — сосед, не хуже своего коньяка, оказался мастаком бить по голове неожиданными вопросами.
— А так. Затянулась, едри ее в корень. К чему пришли — непонятно, к чему идем — вовсе туман. Пора бы завязывать, как ты считаешь?
Он обращался ко мне так, словно решение столь глобального вопроса зависело от меня. Погасив окурок в лужице на краю стола, я сунул его в карман и глубокомысленно собрал морщины на лбу. Выпитый коньяк не только располагал, но и подталкивал к философской беседе.
— Ты спросил, к чему мы придем? Я тебе отвечу — ни к чему. Ничего у нас не будет, никакого светлого будущего.
— Согласен. С таким быдлом не перестройки затевать, а штольни поглубже копать, чтобы мир нас не видел. Замечал, как во время международных матчей по хоккею в Канаде \»петрушками\» перед носом у русских хоккеистов трясут? Скоро со смеху поумирают, — он так и сказал: \»с таким быдлом\». Резковато, конечно, но на данный момент, если учесть, что я был обозлен на этот дурацкий \»мир\», вполне справедливо. Кажется, мы действительно находили общие точки соприкосновения. А он продолжал:
— Историю России как-нибудь знаем. Не надо быть даже умным, чтобы узреть, что у матушки светлых дней на пальцах можно пересчитать. Но почему, вот вопрос. Почему великая, непобедимая, богатая Российская империя на деле дура дурой. Из нищеты не вылезает. Подсознанием догадываюсь, а разумом осилить не могу. Примерчиков, примерчиков ярких не вижу.
— Ты же сам сказал: \»С таким быдлом\».
— Не цепляйся. Ты прекрасно понимаешь, что это гиперболизация. Не все тупые. Лично я себя таковым не ощущаю. Окончил институт, высшую партшколу. Пусть поносят партию сколько угодно, а партшкола помимо института много добавила. И в экономическом, и в других отношениях, — он заметил мое похмыкивание. — Что, и этого мало?
— Мало.
— Значит, мы все быдло. И я в том числе. Как ты меня на крючок поймал. Молодец, — сосед прищурился. В углах рта обозначились резкие складки. — А ты?
— И я.
— Ага. Самобичевание по-русски. Похвально, — он ухмыльнулся, жесткие складки растаяли. — Тогда приведи пример, чтобы можно было поверить, что и я, и ты — быдло?
— И ходить далеко не надо. Вот тебе Россия, а вот, да хоть бы на Дону, расейское подворье. Для яркого примера возьмем казака. Вскочил тот казак на коня, въехал во двор и огрел хозяина подворья нагайкой поперек седелки. За просто так. Что отразится на лице хозяина? Злость. Он не забыл ни татаро-монгольского ига, ни крепостного права, ни недавнего построения коммунизма на костях своих ближних в лагерях. Этот хозяин до сих пор в шкуре раба. Он не только не помнит, но до сей поры знает, что такое унижение человеческого достоинства. Для него теперь и хан, и вождь — этот казак, потому как он сильнее. Вот он и скалится, а сдачи дать рабская душонка не позволяет. Вековая. А теперь другой пример. Тот же казак на коне перескочил океан и оказался в Америке. Влетает на американское подворье и хрясь нагайкой по спине хозяина. Что отразится на спине у того? Удивление. Он не знал таких унижений человеческого достоинства. Или успел забыть, потому как Европа тоже была под римским, да и другими, игом. Американец — это переселившийся европеец. Но римское иго несло в Европу демократию и свободу, азиатское же затопило чистую свободную Русь рабством, калымами, подхалимами, продажностью. Всей той гнусью, от которой мы до сих пор не можем очиститься. Вот тебе первое поверхностное объяснение, что мы до сих пор являемся быдлом.
Меня охватил привычный охотничий азарт. Сколько из-за странного, полушизофренического возбуждения я получил тумаков, одному Богу известно. Но этот кровожадный приступ по-прежнему накрывал меня, как в далекой юности и неблизкой молодости, внезапно, словно слепой ураган. Терялся контроль над разумом, власть прибирали к рукам эмоции. Именно сейчас я ощутил что-то подобное.
— Какой образованный, интеллигентный человек станет закусывать коньяк огурцом — раз, кто бросит грязную бумажку под стол — два? Кто срывает пробку зубами — три? Это про тебя. Кто, как я, гасит сигарету в луже на столе и кладет окурок в карман — четыре? Кто зарабатывает такие синяки, какой красуется под моим правым глазом — пять? Я не оправдываю даже предпоследнего действия. И тебе, и окружающим понятно, что злосчастный окурок я решил выбросить в урну на улице. Но я загасил и положил его, грязный, обугленный, в карман. А это а-мо-раль-но.
Сосед покатал по скулам тяжелые желваки. Складки снова четко наметились в уголках рта. Он в упор посмотрел на меня:
— Столы надо убрать, обслуживать нормально. Тогда и я не стану кидать бумажки под стол.
— Здесь не будут убирать никогда. И обслуживать не будут, — усмехнулся я на его злость. — Если начнут обсуживать, ты не обрадуешься. Как в ресторане высшего разряда \»Южный\», что рядом с этим жбаном для отбросов.
— Почему? — не сводил он с меня тяжелого взгляда.
— Почему? Ну что же, если ты хочешь пример более пространный, я приведу. Отчего же не угодить хорошему человеку, тем более угостившему таким хорошим коньяком, — я уже лез на рожон и абсолютно этого не сознавал. Даже инстинкт самосохранения отказался от меня. Как всегда в такие моменты, он бросил меня на произвол судьбы. А без него, без моего разума, можно было плевать на все. — Итак, обратимся к истории. Вернее, давай перенесемся всего на семьдесят пять лет назад. Если ты закончил высшую партшколу, то должен помнить, какой главный лозунг провозгласила революция: \»Кто был никем, тот станет всем\». Так? А теперь вернемся в наше время. Мысленно представь себе обычный городской троллейбус. За рулем сидит водитель. Когда-то он был никем, но за семьдесят пять лет стал всем. В салоне пассажир, который до революции был никем, но, как и водитель, стал всем. Троллейбус подъезжает к остановке. Время остановок ограничено городскими властями — они тоже, естественно, стали всем — с целью более быстрого оборота транспорта. Учти, для удобства тех же пассажиров. Да на линии еще поломки. Впрочем, на последнее обстоятельство водителю начхать — не его забота. Главное, ему нужно забежать в магазин, а для этого необходимо сэкономить минуты. Не в ателье работает, не в бухгалтерии и не в затруханной конторке, из которых можно пропадать хоть на целый день — и не заметят. На оживленной пассажирской линии, где как на конвейере, сзади подпирают коллеги. Кто-то да донесет начальству, что он бегал в магазин. Доносы у нас любят. Маленькая неприятность, а нежелательна. Согласен? — Сосед продолжал сверлить меня васильковыми зрачками. — Впрочем, это лирическое отступление. Троллейбус подъехал к остановке. Пассажир вальяжно стал спускаться по ступенькам. Не время пик, салон полупустой, можно и не торопиться, осознать, что он стал всем. Но ведь и водитель такой же царь и господин. Он видит, что какой-то тупорылый в его — заметь, именно в его — троллейбусе плевать хотел и на его драгоценное время, и на него самого. Выпендривается, будто вошь на гребешке. Ничего себе, думает водитель, нашелся, козел вонючий. Он резко давит на педаль, одновременно хлопает дверями. Пассажир вываливается на тротуар, очумело вскакивает, грозит в дорогу кулаками, мол, гнида, попадешься ты мне. Водитель видит это в зеркало заднего вида. Пош-шел ты… — поддавая еще быстрее, цедит он сквозь зубы. Все это происходит на принадлежащем государству транспорте. Я намекаю на то, что не частное такси, можно спокойно делать свое дело. Зарплату один хрен выдадут, даже если пассажир не купил билета. А еще я хочу сказать самое главное, ответить на приведенную вначале цитату: \»Кто был никем, тот станет всем\». Так вот, все равны, только перед Богом. Вошел в храм — вот тебе и равенство. Со своими спичками еще никто туда не вваливался, а свечку свою зажигал от других свечей, как и все. По выходе же из Божьего дома каждый становится самим собой. Кто профессором, кто художником. Кто шофером. А кто и простым скотником, потому что тяму в мозгах не хватает. И хватать никогда не будет — рожден таким. А ты о равенстве, о быдле вокруг. Усек?
— Не совсем, но что-то вырисовывается, — разлепил губы сосед. — Понятно более менее.
— Здесь дело не в ситуации, — заметив его нерешительность, поспешил с подсказкой я. — Пусть даже час пик, пусть троллейбус будет полон, пассажир купил билет, а водителю в рабочее время не надо бежать в магазин, потому что у него хорошая жена, к тому же ей во вторую смену. Успеет под все прилавки заглянуть, все очереди отстоять. Но если пассажир поведет себя так, как я рассказал, то реакция водителя будет адекватной. Понятно?
— Ну… Так себе, — покрутил растопыренными пальцами сосед. Неуверенно хохотнул. — Наклевывается что-то, но туманно. Туманно.
— Лицо мы потеряли человеческое, собственное \»я\», — устало откинувшись на спинку стула, нервно дернул я щекой. Терпеть не могу разжевывать простые истины. — Все превратились в царей и богов, о чем толдычу, словно пень передо мной. Одинаковые стали, как из-под штампа. Кого уважать, тебя, блин, его? За какие заслуги? Чем вы отличаетесь от меня, грешного… тоже царя? Чем лучше? А в природе так не бывает. В ней каждая мелочь имеет свое место. И цену. Каждому месту соответствующая цена. Поэтому те великие преобразования, которые мы свершили или пытались свершить в течение семидесяти пяти лет под гомерический хохот цивилизованного мира, смело можно назвать театром абсурда. Или добровольным даунизмом. Кстати, наше недоразвитое общество прекрасно показал на сцене певец Петя Мамонов из рок-группы \»Звуки Му\». Я думаю, эту яркую личность с экрана телевизора ты помнишь. Пока не убрали.
— Хорошо, я согласен, что мы превратились в бессловесную скотину, в роботов, в манекенов. Об этом каждая сопливая газета пишет. Но ведь не добровольно, как ты утверждаешь. А под насилием. А это разные вещи. Эллинов тоже когда-то поработили, но дух их остался свободным до сих пор. Про грека никто не скажет, что он раб. Все народы мира чтут и уважают былую и нынешнюю культуру Греции.
— Насилие по отношению к нам было практически минимальным. Греки, римляне тоже стали, как все. Первые — вислозадые, вторые — макаронники. Впрочем, мы отвлекаемся, — брови у соседа поползли вверх, но я давно не переступал рубеж самоконтроля. — Я вообще считаю, что насилие обретает истинное значение. Только тогда, когда оно совершается над свободным индивидуумом. А если человек был всю жизнь рабом, то такое же это насилие. Просто его продолжают держать в цепях, вот и все. Свободные люди предпочли бы смерть, а мы сами цепляемся за кандалы, которые с нас наконец-то решили снять. Хочешь, я еще на одном примере покажу, кто мы есть? Ты сам поймешь, что кандалы нам необходимы.
— Давай, — машинально откликнулся сосед.
— Представь себе крутую горку. По ней взбирается огромный бензовоз. За ним след от солярки. Ну, бывает, кран плохо закрыт или прокладка потекла. За рулем шоферюга с волосатыми руками. И представь себе, с весьма красивым, мужественным, я бы сказал, одухотворенным, лицом. А с горы навстречу спускается пешочком молодец лет тридцати пяти в рубашечке, галстучке, начищенных туфельках, красноморденький такой, ладненький. Пиджак через плечо, на лацкане университетский поплавок. В общем, молодой преуспевающий начальник, или даже директор заводика. Не доезжая до молодца, шофер масластой рукой вырубил скорость, ногой сад%E

Добавить комментарий