КРЕСТИК


КРЕСТИК

\»И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела,
которые делаются под солнцем\»

Экклесиаст 2:17

    Апрель 1999-го года.

После долгих мытарств нам наконец-то удаётся сесть в автобус, идущий на Туапсе. В этом городе живёт Колькина тётка, причём работает она главврачом местной инфекционной больницы, поэтому на неё последняя надежда. Меня неотвратимо добивает туберкулёз, и, если в Туапсе что-то не сложится, я не жилец.

    После Новороссийска мне становится совсем худо. Стараясь, чтобы нас не услышали пассажиры, я шепчу брату:

    — Похоже, мне кранты…

    Колька делает страшные глаза, до боли сжимает мою руку и шепчет в ответ:

    — Не вздумай умереть! Что я скажу тётке?

    Он снимает куртку и накрывает меня, тщательно подворачивая концы, чтобы не дуло. К сожалению, это не спасает: озноб продолжает усиливаться. Сжавшись в комок, я закрываю глаза и впадаю в забытьё…

* * * 

    Колька трясёт меня за рукав:

    — Антошка, пошли, мы уже почти дома. Сейчас будет твой любимый горячий чай с лимоном и тёплая постель.

    — Идём, — послушно соглашаюсь я, направляясь к выходу. Салон автобуса пуст. У выхода стоит водитель, наблюдая за нами с брезгливым выражением на лице.

    Из последних сил я плетусь вслед за Колькой в сторону жилых зданий, расположенных напротив автовокзала.

    — Это тут! — радостно сообщает брат. — Видишь? Вот её окна!

    Мы поднимаемся на второй этаж и останавливаемся перед металлической дверью с глазком. Колька нажимает кнопку звонка, звучит мелодичная трель. За дверью — тишина. Я опускаюсь на ступеньки спиной к двери и закрываю глаза. Колька звонит ещё и ещё, будто и так не ясно, что в квартире никого нет.

    — Наверное, она на работе, — сообщает он виноватым голосом и присаживается со мной рядом.

    Спустя мгновение, открывается дверь напротив и женский голос спрашивает:

    — Мальчики, вам кого?

    — Кузьмичёва здесь живет? — вскакивает Колька с места.
 
    — Она умерла прошлым летом — тут сейчас ремонт и никто не живёт. И перестаньте трезвонить: вы мне детей побудите.

    — Как это умерла? Вы уверены? — кричит Колька срывающимся голосом. — Нам нужно в больницу: моему брату плохо. Она не могла умереть! Что вы такое городите?

    Женщина сердито осаживает его:

    — Мальчик, не кричи на меня. Я не виновата, что это случилось. У неё был приступ, вызвали скорую. Врачи приехали, но спасти так и не успели. Такая у нас медицина, случись что…

    Не дожидаясь окончания фразы, я поднимаюсь со ступеней и говорю:

    — Пошли, братан… Я знаю, что надо делать.

    Мы спускаемся вниз, Колька смотрит на меня с тревогой:

    — Ты не дури, я не дам тебе умереть…

    Я отвечаю, чтобы не вызвать у него подозрения:

    — Давай выйдем к морю: там много пустых пансионатов. Оставишь меня одного, а сам найдёшь эту больницу. Вызовешь врачей, и они меня и заберут. Согласен?

    Он напряжённо всматривается в мои глаза, словно пытаясь уловить какой-то подвох, но в итоге соглашается:

    — Ладно, пошли… Держись за меня — так будет легче.

 
* * *

    Приближаются сумерки. Накрапывает холодный мелкий дождь. Мы идём в сторону трассы, изредка останавливаясь передохнуть. Я пытаюсь понять: почему между мной и Колькой вдруг выросла незримая стена? Мне кажется, он стал для меня совсем чужим… Случилось то, чего раньше не было: его вопросы о моём самочувствии вызывают во мне жуткое раздражение. Сейчас бы послать его куда подальше… Но я сдерживаюсь: боюсь не дойду в одиночку до трассы. А дойти нужно: там все проблемы и заботы навсегда растворятся в пелене вечного мрака.

    Колька пытается отвлечь меня дурацкими рассказами о своих былых похождениях, но я его не слушаю, — пусть скажет спасибо, что терплю его присутствие. Наконец, мы оказываемся в курортной зоне. Вдоль трассы тянутся заборы, за ними виднеются корпуса строений с тёмными глазницами окон. Вдалеке — ворота, ведущие на территорию санатория, и по обочине дороги мы направляемся к ним.

    Колька — наивный дурак, к тому же бесчувственный. Он считает, что мне действительно хочется спрятаться от дождя и холода в одном из пустующих корпусов. Был бы он чутким, уже бы давно понял, что я не жилец, и нашёл бы подходящие случаю слова. Так нет же! Молотит мне какую-то чушь, искренне веря, что мне это интересно и нужно…

    Я принял решение и не допускаю сомнений в его правильности. Конечно, мне страшно… Но жить такой жизнью — намного страшнее… К страху примешивается чувство жестокой обиды на Кольку. Ну, почему эта горькая доля выпала не ему? Мне совсем не стыдно завидовать его благополучию. Неужели, из-за того, что он был добр ко мне, я должен подыхать с благодарной улыбкой? Да плевать мне на его доброту! Легко быть добрым, когда у тебя всё гладко. Увидел бы я его на своём месте и посмотрел, каким он вышел бы из подвала! Ему-то что? Он остаётся жить, скоро наступит лето — авось, не пропадёт. А меня ожидает вечная зима.

    В этот момент мне не хочется, чтобы он видел мои слёзы. Я опускаюсь на корточки и закрываю лицо руками. Насколько мне жалко себя, ровно настолько же я ненавижу Кольку. Имею право… После подвала я на всё имею право. Не молиться же мне на него за то, что он вытащил меня на свет Божий? Подумаешь, подвиг! Еле упросил его не уходить. Зато теперь такой заботливый! Подыхал бы он рядом со мной от туберкулёза, я бы тоже был добрым и заботливым.

    Колька пытается растормошить меня, но мне начхать на его усилия. Теперь я понял, на каком фундаменте между нами выросла стена. Я просто завидую его здоровью и будущему счастью. А он, по сути, издевается надо мной, рассказывая сказки о полном выздоровлении и нашем безоблачном будущем. Будущее — у него, у меня впереди — мрак. Ничего, скоро он у меня поплачет, хотя, это — совсем слабое утешение в моей ситуации. Лучше оплакивать мёртвого, чем лежать в гробу.

    Моя истерика перерастает в приступ кашля. Я хватаюсь руками за землю и наклоняюсь вперёд, чтобы не захлебнуться собственной кровью. Пора заканчивать со всем этим, для этого нужно хотя бы на время куда-нибудь спровадить Кольку. Я достаю из дорожной сумки пустой термос и знаками прошу его принести кипятка. Колька приказывает:

    — Стой тут и никуда не рыпайся! Слышишь? Я мигом!

    Застегнув сумку, я в последний раз размышляю над ситуацией, наблюдая за тем, как наивный Колька убегает за уже не нужным мне кипятком. Теперь нужно дождаться своей машины. Нужен \»Камаз\»: он тяжёлый, сработает надёжно.

    Внезапно в голову приходит мысль: меня размажет по асфальту вместе со всеми довольно приличными шмотками. Если оставить Кольке верхнюю одежду, он надолго запомнит моё благородство: после этого у него наверняка не возникнет желания думать обо мне плохо.

    Стараясь не смотреть на дорогу, я не спеша снимаю куртку, спортивный свитер, шапочку и аккуратно складываю их в сумку. Выгребаю из карманов немного мелочи, расчёску и зажигалку. Прячу всё это в карман сумки. Представляю, как он будет плакать, вспоминая мой последний, по-братски трогательный жест. Ну и пусть плачет!

Интересно, о чём подумал водитель только что пронёсшейся мимо фуры, заметив раздевающегося на обочине мальчишку? Наверное, догадался, в чём дело… Небось, перекрестился, радуясь, что пронесло…

    \»Перекрестился…\» — это слово напоминает мне о крестике, подаренном Колькой. Нужно оставить его вместе с вещами — пусть братан и этот жест оценит. Говорят, самоубийство — грех. Сомневаюсь, что здесь не бывает исключений. Помню, мать рассказывала мне о смерти Христа. Разве Его добровольный путь на Голгофу не был самоубийством? Он же мог без труда покарать своих мучителей, но не стал этого делать… Мог не карать, а просто сойти с креста и обратить врагов в свою веру… Но предпочёл мучительную смерть… Почему? Наверное, хотел что-то доказать… Вот и я, когда предстану перед Господом, скажу: \»Хочешь, чтобы мой ад продолжился? Мало Тебе того, что я испытал на Земле? Хорошо, сажай меня в котёл с кипящей смолой… Значит, такой Ты милостивый и справедливый? Тогда пусть все знают о том, что в соседних котлах варятся маньяк и его жертва, весь грех которой только в том и состоит, что в ответ на Твоё попустительство она избрала свой путь избавления от мучений. А может, я тоже хочу что-то доказать своей смертью! Например, то, что мученики имеют право не советоваться с Господом в определении своей судьбы, считая свои земные страдания Его благословением к Свободе!\». Выслушав такое, Он простит… Я абсолютно в этом уверен…

Как назло, шоссе опустело. Не хватало дождаться Кольку и превратить задуманное в показуху. Я испуганно оборачиваюсь и вижу, как он бежит ко мне, размахивая руками и что-то выкрикивая. Сейчас он подбежит, надаёт мне по шее, а потом ещё и обсмеёт. Не хочу быть посмешищем: всё что угодно, только не это!

    Колька стремительно приближается. До меня доносится его голос:

    — Антон!!! Не делай этого!!! Остановись, прошу тебя!!!

    Теперь, тем более, нет выхода. Он же всё понял… Струсить в такой момент — значит, навсегда превратиться в объект для обид и насмешек.

 
* * *

    Нас разделяет не более сотни метров. Колька выбегает на дорогу и отчаянно машет руками. Что он задумал? Ах, да… Понятно, он хочет привлечь внимание водителей. Я подхожу к обочине и вижу: машина-убийца несётся мне навстречу. Джип — это, конечно, не \»Камаз\», но тоже неплохо. Я оборачиваюсь в сторону Кольки. На этот раз ему не успеть — не каждый же раз ему успевать вовремя? Собрав в кулак остаток сил, я \»ласточкой\» ныряю под колеса джипа.

    Последнее, что успеваю запомнить, это — отчаянный визг тормозов и страшной силы удар, от которого я проваливаюсь в тартарары. Боль, до этого момента терзавшая моё тело с неослабевающей силой, куда-то мгновенно уходит, а сознание меркнет… Остаётся лишь один лучик света, мерцающий где-то вдали и подсказывающий, что такой теперь и будет моя жизнь после смерти. Я пытаюсь приблизиться к этому свету, но у меня ничего не получается. Он далёк, как звезда в ночном небе: тусклая и холодная. И словно в отместку за все мои потуги, источник света начинает постепенно меркнуть…

    По мере того как он угасает, тьма сгущается, наполняя мою душу страхом. Я испытываю новое, совершенно не знакомое чувство. Кажется, что неведомый и неосязаемый Хозяин зажал мою душу в тиски и глумится над ней, изучая её страдания. У меня нет возможности общаться с этим призраком: он затаился где-то рядом и не желает идти со мной на контакт.  Постепенно его намерения проясняются, и я начинаю понимать, что мне уготована наивысшая ступень ада: одинокий ужас вечных угрызений совести.

    Хочется плакать и кричать, но в пустоте я лишён возможности облегчить свои страдания голосом и слезами. В тот момент, когда мой ужас достигает апогея, Хозяин неожиданно исчезает, хватка \»тисков\» ослабевает и мне становится ясно, что на этом опыт закончен…

 
* * *

    Господи! Почему мне так больно? Почему трясёт? Хочется спросить о том, где я, но вместо слов вырывается лишь стон. Я открываю глаза… Это усилие даётся мне с превеликим трудом. Надо мной — заплаканное лицо Кольки. Постепенно до меня доходит, что я лежу головой у него на коленях. Он гладит моё лицо и плачет. Почему его руки в крови? Я пытаюсь это понять, но голова совсем не соображает.

    Проходит ещё немного времени, и я осознаю, что мы трясёмся на заднем сиденье мчащегося с бешеной скоростью автомобиля. Издалека доносится искажённый волнением голос Кольки:

    — Дядя, он очнулся, давайте скорее!

    В ответ звучит незнакомый сердитый голос:

    — Вот козлы! Он ещё будет командовать! Откуда вы только взялись, уроды? Все планы мне обломали — теперь с ментами придётся базарить.

    Он ещё долго ругает нас почем зря, но я не слышу окончания его тирады. Сознание снова покидает меня, а вместе с ним уходит и боль…

 

 
\»И сказал я в сердце своем: \»праведного и нечестивого будет судить Бог;
потому что время для всякой вещи и суд над всяким делом там\».

Экклесиаст 3:17
 
    Сочи, сентябрь 2002-го года.

    Однажды, купаясь в море недалеко от морвокзала, я случайно нашёл на дне крестик. Первое, что бросилось в глаза, — искусно выполненная фигура Христа. Как сейчас помню: голова Иисуса повёрнута чуть вбок и смотрит Он куда-то вверх, а на лице Его читаются скорбь и страдание.

    Дома с помощью лупы мне удаётся прочесть на тыльной стороне распятия странную надпись: \»Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх\».

    Фраза завораживает. Я переписываю её на бумагу, затем перечитываю эти слова много раз, стараясь понять их тайный смысл. Что значит \»не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда\»? Значит ли это, что горе и беда имеют свою первопричину, заложенную в нас, и что за всё в этой жизни нужно платить? Скорее всего, именно это и хотел сказать автор текста. Мне становится интересно, откуда же эта фраза и каким контекстом она окружена?

    После обеда я отправляюсь в нашу домашнюю библиотеку, где уже давно приметил полку с духовной литературой. Увы! Мои поиски не увенчиваются успехом. Перелистывая Библию в течение нескольких часов кряду, мне так и не удаётся найти странный текст. В итоге я откладываю Священное писание в сторону и начинаю размышлять над религиозным смыслом слова \»страдание\», как мне кажется, — ключевого слова этой фразы.

    Пару раз в библиотечную комнату заглядывает Колька, но, видя мою отрешенность и занятость чтением, он не осмеливается меня тревожить.

    Наконец, наступает вечер. Пожалуй, на сегодня хватит поисков и раздумий. Поправляя корешки книг на верхней полке, я слышу, как в библиотеку входит отец. Я стою спиной к двери, но узнаю его по шагам. Отец — умный мужик, может быть, он даст ответы на мои вопросы? Протянув ему листок с надписью, я спрашиваю:

    — Батя, откуда эта странная фраза?

    Он пожимает плечами:

    — Откуда-то из Библии… Точнее не скажу: не такой уж я и знаток религии. А почему это тебя заинтересовало?

    — Сегодня утром нашёл на дне моря крестик, на котором выгравирована эта мудрость, теперь хочу её понять.

    Отец тяжело вздыхает:

    — Занесло же тебя в философские дебри, сынок… Не стоит мучиться, забудь это всё. В страданиях нет смысла. Сами по себе они ничего не означают и ничего никому не гарантируют. Страдания Христа по-своему уникальны, но, даже проникшись их великим смыслом, ещё никто не испытывал анестезии от собственных болей и мук.

    Я вдумываюсь в его слова. Конечно, он прав. Но только с одной стороны. Но есть, ведь, и другая сторона! Собравшись с мыслями, я отвечаю:

    — Ты говоришь о физическом обезболивании, а я — о душевном.

    — Сынок, если религия тебе помогает, могу только порадоваться.

    Размышляя о своём, я не очень внимательно слушаю его рассуждения о пользе религии. Он излагает очевидные истины, а они мне не интересны. Наконец, я выбираю удобный момент и задаю вопрос:

    — Батя, а ты никогда не думал над тем, что силы зла в какие-то моменты могут быть гораздо гуманнее, чем сам Господь?

    Я вижу, как он морщится от моих слов, после чего говорит:

    — Может, не стоит, Антон? Внизу уже и стол к ужину накрыт…

    Но меня трудно остановить:

    — Я не понимаю Святого Писания, отец! Оно побуждает нас видеть совершенство Богочеловека, удивляться его правильности, безграничной мудрости, чистоте любви и при этом сознавать своё ничтожество, потому что ни один человек на Земле своими душевными качествами и близко не приблизился к Христу. Другое дело — человекобог! Своим примером он показывает, как просто и легко быть жестоким и злым: достаточно всего лишь захотеть!

    Батя протягивает руку, стараясь остановить мою речь:

    — Погоди, Антон. Скорее всего сейчас ты не сможешь понять эту истину, но пройдет время, и ты вспомнишь мои слова. Дай-ка, я отыщу тебе эту фразу в Евангелии…

    Некоторое время он листает книгу, наконец, подчёркивает карандашом несколько строчек, и я читаю два отрывка:

    \»Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное\». \»Но Господь сказал мне: \»довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи\». И потому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова\».

    Я отодвигаю Книгу в сторону:

    — Батя, это всего лишь слова. Если бы сюда явился Христос и произнёс их сам, я бы, конечно, задумался. Но их произнес ты и тем самым уничтожил их внутреннюю силу. Прости, но ведь ты сам сделал себя человекобогом, а меня воспитываешь на примере Богочеловека! Как же так?

    От отводит глаза в сторону, и я понимаю, что попал в точку. Значит, я прав! И, не останавливаясь, продолжаю:

    — Ты же не святой, ведь так? И в отношении других людей, и в отношении меня — я уж молчу про Кольку… В то же самое время ты стараешься привить мне добро и предлагаешь читать евангельские тексты. Как это понять?

    Отец поворачивает ко мне лицо, и я вижу, что в его глазах блестят слёзы. Он отвечает чужим, неестественно тихим и печальным голосом:

    — Сынок, всю жизнь я лепил из себя сверхчеловека. Пять лет назад я, наконец, понял, что достиг в этом направлении практически всего, чего хотел. Дальнейший мой путь мог быть только одним — встать на путь бесконечного соревнования с самим собой. Ты не поверишь, сверхчеловек умер во мне в тот момент, когда я впервые заглянул в твои глаза. Помнишь, ты лежал на асфальте в луже крови, а я стоял на коленях рядом, разглядывая тебя в свете фар моего джипа, и на чём свет ругал последними словами? Тогда я проклинал тебя языком умирающего человекобога, но в глубине души молился о том, чтобы ты выжил и помог мне искупить грехи. В тот момент я ещё ничего о тебе не знал, Антон. Но я понял, что ты поможешь спасти мою душу от окончательного распада. Знаешь, до определённого возраста все дети святы, а несчастные дети — укоризненно святы. Я прочёл в твоих глазах эту укоризну, и человекобог оказался обречённым на ад ещё при жизни. Да-да! Не удивляйся! Нет ничего страшнее, чем по инерции, от  бессилия продолжать грешить и одновременно мучиться совестью, глядя в твои глаза… Потом ты подрос, и святости в тебе поубавилось. А я так и не сумел истребить в себе проклятые пороки. С тех пор мы с тобой так и живём: ты — почти свят, я — не то чтобы безнадёжно грешен…

    Я усмехаюсь:

    — Нашёл святого, батя. Даже и не припомню, какие из Божьих заповедей и когда я впервые нарушил. Не исповедовался, редко каялся… О какой святости ты говоришь?

    — Об относительной, Антон. Мне не нужно знать о твоих невольных детских грехах. Достаточно того, что ты перевернул мою совесть, поставив её с головы на ноги. Никто не мог этого добиться, а ты смог. И я, грешник, с тех пор так и не знаю, радоваться мне этому или печалиться? Казалось бы, надо радоваться и надеяться на прощение Господа, но ведь я живу не в ладах с собой! Я, воспитанный на философии Ницше, достигший в этом плане многого и уже не умеющий жить по-другому, каждый день вынужден проклинать себя и свои поступки, соизмеряя их с твоими представлениями и совестью. Это же кошмар, Антон! Ты только вдумайся! Я живу не по своей, а по твоей совести! Но ведь установки твоей совести абсолютно не соответствуют заложенной внутри меня программе! И это ужасно, сынок! Но это мой прижизненный крест и нести его мне. Не мучайся этим. А надпись на крестике, найденном тобой на дне морском, она — о нас с тобой.

    Некоторое время я думаю над его словами, потом отвечаю:

    — Как у тебя всё сложно, батя.

    Он вздыхает:

    — Если что и успокаивает меня, сынок, так это мои сложности. Всё мечтаю соорудить из них достойное покаяние.

    — А если не успеешь?

    — Тогда надежда на твои молитвы. Больше молиться за меня некому. Ну, что? Идём ужинать?
 
 
 
 

\»Не дозволяй устам твоим вводить в грех плоть твою,
и не говори пред Ангелом [Божиим]: \»это — ошибка!\»
Для чего тебе [делать], чтобы Бог прогневался
на слово твое и разрушил дело рук твоих?\»

Экклесиаст 5:5
 
    Вспоминаю свой первый ужин в этом доме после выписки из больницы в сентябре 1999-го года.

    После ознакомительной экскурсии по дому, которую проводит управляющая хозяйством Людмила Фёдоровна, мы спускаемся в столовую. Несмотря на все мои старания, я выгляжу папуасом, впервые попавшим на иноземный корабль. С особым волнением думаю о том, как бы не опозориться за столом?

    О чём я думаю, бродя по коридорам и комнатам? Разумеется, о своём будущем. Здесь рисуется такая перспектива, что дух захватывает! Начинать нужно с завоевания расположения дяди Вовы и этой толстозадой Людмилы. Ещё в больнице я принял твёрдое решение сделать это как можно скорее. Паршиво, что Колька чувствует себя фаворитом дяди Вовы. Понятное дело: он здесь уже давно, обвыкся. Но у него есть слабое место: он — неотёсанный дурак. С моими способностями я легко стану любимчиком дяди Вовы и отодвину Кольку на второй план. Уж если мне в жизни обломилась такая удача, нужно держать её крепко. Зря я что ли страдал? Этот дом — моё личное завоевание. Я заплатил за него слезами и кровью. Не будь меня, хрен бы попал сюда Колька. Дядя Вова — моя добыча. Я же помню, с каким вниманием он слушал мои рассказы о прошлой жизни, особенно о подвале. А чем Кольке гордиться? Воровским прошлым? Этим любой бродяга может похвастать. Но выжить после маньяка суждено не каждому.

* * *

 
    В центре гостиной находится большой овальный стол, за который запросто можно было бы усадить человек сорок. Мы располагаемся с краю, поближе к двери на кухню. Во главе стола — Владимир Яковлевич, справа от него — Людмила, а слева, напротив неё, — мы. Колька занимает место рядом с дядей Вовой, демонстрируя своё старшинство и статус старожила.

    На столе — серебряное блюдо с осетром, украшенным грибами и чёрной икрой. Одуреть!

    Опасаясь сделать что-нибудь не так, я сижу, затаив дыхание, и наблюдаю за действиями других. Людмила кладёт Вове немного запечённого картофеля и совсем небольшой кусочек рыбы. Себе берёт то же самое, после чего поливает рыбу белым соусом. Колька, ничуть не стесняясь, оттяпывает себе внушительный кусок осетра и накладывает целую гору икры. Такой порции мне хватило бы на весь день. Но на этом он не останавливается: вдобавок к рыбе и икре подкидывает себе несколько ложек креветочного салата и шпажку с запечёнными на углях картофелем и баклажанами.

    Людмила неодобрительно наблюдает за этой вакханалией обжорства, но не комментирует. Дядя Вова, напротив, с усмешкой рекомендует Кольке отведать ещё и пирога с белыми грибами. Мой наивный братец, вероятно, считает своим долгом веселить окружающих своим обжорством, поэтому он тут же отрезает себе внушительный ломтище пирога, и с такой поспешностью тянет его к себе, что роняет часть начинки прямо на белоснежную скатерть, потешно извиняется, подбирает рассыпавшиеся грибы руками и тут же отправляет их в рот. Понятное дело, Кольке нечем удивить дядю Вову — вот и остаётся строить из себя шута. Мне это только на руку. Нужно любой ценой добиться, чтобы эта мегера полюбила меня. В этом — мой путь к успеху в этом доме.

    Дядя Вова обращается к Кольке:

    — Поухаживай за Антоном, что-то он совсем растерялся.

    Опустив глаза, я спрашиваю:

    — Владимир Яковлевич, разрешите прочесть молитву?

    Дядя Вова удивлённо вскидывает брови:

    — Разумеется… Это так трогательно…

    Наблюдая за Людмилой, я ликую. Встав с места, скрещиваю руки на груди и начинаю бубнить, стараясь не смотреть в сторону Кольки:

    — Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку, Твою и исполняеши всякое животно благоволение… Аминь…

    Осенив себя крестным знамением, я усаживаюсь за стол.

Владимир Яковлевич гасит повисшую над столом неловкость:

    — Ну, что ж… Можно приступить к еде. Коля, положи Антону рыбу.

    Я подсказываю брату:

    — Мне совсем небольшой кусочек, я не голоден.

    Пока Колька занимается осетром, я мельком бросаю взгляд на Людмилу и дядю Вову. Людмила посматривает в мою сторону с удивлением и любопытством, дядя Вова же выглядит озабоченным. Он спрашивает меня:

    — Ты плохо себя чувствуешь, малыш?

    — Не беспокойтесь, я привык мало есть, — отвечаю я, с ужасом наблюдая, какой огромный кусок рыбы отрезал мне Колька.

    Пожалуй, такой кусок я не осилил бы, даже в самом голодном состоянии. Не пойму, он издевается надо мной или у него с головой плохо? Колька пытается подцепить рыбу лопаточкой, чтобы положить её в мою тарелку, но я жестом даю понять, что сделаю это сам. Он с радостью передаёт мне прибор, поскольку понимает, что падение рыбы на стол было неминуемым.

    Я демонстративно отрезаю себе кусочек размером с сигаретную пачку и аккуратно переношу его в свою тарелку. Слава Богу, ничего не уронил на скатерть! Колька с удивлением спрашивает:

    — Ты чего, братан? Опух? Хотя бы икры положи: смотри, сколько её…

    Достаточно сухо я повторяю специально для него:

    — Спасибо, Коля, я не голоден.

    Перехватив недоверчивый взгляд Людмилы, обращаюсь к ней:

    — Передайте мне, пожалуйста, белый соус…

    Дядя Вова усмехается:

    — Не переусердствуй, малыш. Греческий соус настаивается на стручках красного перца. Выглядит безобидно, но на самом деле — это огонь.

    Ненавижу острые приправы. Но я умею терпеть. Ни черта они не догадаются, что этот соус мне неприятен. Колька спрашивает:

    — Дядь Вов, а можно вы выпьем пива?

    — Ну, если только в честь вашего новоселья, — соглашается он, делая глоток вина.

    Отведав ужасного соуса, я бы не прочь погасить его жжение холодненьким пивком. К моему неудовольствию, в разговор вмешивается мегера:

    — Владимир Яковлевич? Ну, и к чему это?

    — Люда, в порядке исключения и под мою ответственность!

    — Потом не говорите, что я вас не предупреждала, — обиженно отвечает она и опускает глаза в тарелку.

    Я отказываюсь от пива:

    — Мне бы лучше сока.

    Разумеется, Колька прав, ещё три месяца назад охарактеризовав Людмилу гадюкой. Обидно, конечно, но придётся во многом себе отказывать, пытаясь ей угодить. С каким удовольствием я бы наелся сейчас икры и грибов, запивая деликатесы пивом! Но делать нечего: выбор сделан.

    Колька открывает вторую бутылочку \»Туборга\» и тут же нарывается на замечание Людмилы:

    — Николай, пейте лучше соки, хватит вам налегать на пиво!

    Я демонстративно подливаю себе сока и протягиваю графин Кольке.

    Обед завершается тортом и чаем. Копируя поведение Людмилы, я ограничиваюсь совсем маленьким кусочком и выбираю зелёный чай. С завистью смотрю, как Колька уплетает порцию торта, под стать осетровому ломтю, которым он пытался меня накормить. К тому же он пьёт настоящий чёрный чай, налив себе полную чашку чистой заварки, а мне приходится давиться безвкусным зелёным чаем.

  
 

\»…потому что во многой мудрости много печали;
и кто умножает познания, умножает скорбь\»

Экклесиаст 1:18

     Декабрь 2003-го года. Сочи. Городское кладбище. Вечер. Полчаса назад наконец-то прекратился дождь. Пахнет сыростью и прелой листвой. Хорошо, что не нужно удаляться от освещённой аллеи. Я сразу же нахожу батину могилу. Вот она, оказывается, какая… Опускаю принесённые с собой гвоздики и пытаюсь вспомнить что-нибудь хорошее из нашего общего прошлого.

    Как ни крути, но всё хорошее, связанное с батей, осталось в том времени, когда я не знал его печальной правды. Но имею ли я право его судить? Разве не я носил за пазухой камень для Кольки и разве не я вынашивал планы выбиться в батины фавориты любой ценой? А когда понял, в чьём доме живу, разве чёрные стороны его правды коснулись меня хоть каким-нибудь образом? И разве не батя с Колькой стоически сносили все мерзости моего суда, продолжая любить меня Бог весть за какие достоинства?

    Эх, Колька-Колька… При воспоминании о брате к горлу подкатывает ком. Присев у ограды, я закуриваю и начинаю думать о нём. Где искать его могилу? У кого наводить справки? Получилось, что я не достиг поставленной цели… Опять я в долгу перед братом… Ехал в Россию побывать на его могиле, а найти так и не удалось. Буду считать, что Колька похоронен здесь же, рядом с батей. Как родственник, как сын.

    За свои дела батя уже ответил перед Господом, а мне ещё предстоит держать ответ за собственные грехи. Каким бы плохим он ни был, но я взялся судить его поступки и, по сути, медленно убивал его, пользуясь беспомощностью человека, ослеплённого порочной и безответной любовью. Разве это не грех? Разве оправдывает мой поступок то, что батя кого-то совратил, а кого-то убил?

    Стоп… Что же я такое несу? Оправдываю чужой грех? Не затем ли я пытаюсь выступить адвокатом грешника, что надеюсь утопить в этих речах свои собственные проступки? Был бы он жив, разве убили бы Кольку? А теперь-то, что? Только и остаётся, что молиться за грешную батину душу да за чистую и добрую Колькину. Что же получается? Нужно было потерять батю, чтобы признать его право ходить по лезвию, но при этом любить и страдать? Нужно было потерять Кольку, чтобы осознать, что уже никто и никогда не будет любить меня так же трогательно и безответно? Какая всё-таки страшная штука — жизнь! Кажется, только сейчас я начинаю понимать истинный смысл надписи на когда-то найденном крестике: \»Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх…\»

    Не знаю, допустимо ли просить Всевышнего о таких, как батя, но видит Бог, сегодня я делаю это с чистым сердцем.

    Вглядываясь в его портрет над мемориальной табличкой, я начинаю шептать слова молитвы:

    — Помяни, Господи, аще возможно есть, душу Владимира и Николая, отошедших от жизни сей в отступлении от Святой Твоей Православной Церкви! Неизследимы судьбы Твои. Не постави мне во грех сей молитвы моей. Но да будет святая воля Твоя! Упокой, Господи, также всех усопших сродников и благодетелей моих, и прости их вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие Небесное…

Добавить комментарий