Когда ледяная вода выше колена


Когда ледяная вода выше колена

Когда ледяная вода выше колена

За шесть лет до. «Цыганка с дикого озера»

Буду краток. Я любил женщину; она была старше и терпела меня за любовь.
Высокая, сильная, плавная и грациозная, она была истинной женщиной, от каких сходили с ума, сыпали яд из бриллиантовых колец – в вино. Я видел её перед собой ежечасно, как тёмный призрак. Видел чёрные зачёсанные волосы, прозрачные глаза, тяжёлый подбородок и породистый крупный с горбинкой нос, всё её яркое, хищное, приказывающее лицо.
Я вытащил её из подворотен. Она воровала. В своём мире она была хоть нищей, но королевой – там была грязь и свобода, а в нашем стала – просто – красавицей, желанной игрушечной добычей сытых стареющих мужчин. За это она меня не простила.
Всё закончилось так, как должно было закончиться. У меня появились большие деньги. Я тратил на неё много, больше, чем мог. И теперь ещё меньше, чем прежде, её удерживало рядом со мной.
В тот вечер на ней было скользкое, как змея, платье. Ресторан почти пуст. Я не помню ничего, кроме лица. Тёмные, почти фиолетовые тени, сочащиеся багровым губы. Я молчал – она говорила. Я смотрел в лицо, в глаза, губы, жадно, до упоения. Она называла меня глупым графом и хохотала мне в лицо. Сказала, что если бы у меня хватило ума не пытаться купить её за деньги, она бы, наверное, осталась. А может, и не осталась бы. Она была колдунья, сумасшедшая – называла себя «цыганкой с дикого озера», хотя, конечно, ей не была. Она была всего лишь воровкой. Вдруг замолчала, сузила глаза. Всмотрелась, словно видела впервые. Расхохоталась. Встала. Вышла. И исчезла — из дрожащего в свете свеч зала, из моей жизни. Вероятно, вернулась в тёмные кварталы, где я когда-то её нашёл. Она ушла, но она искалечила меня, выжгла: любовь превратилась в болезнь, и исход стал предсказуем.
***********************************************************

Женя, не обращая внимания на закипающее густо-серым цветом дымное небо (август был горячий, пахло асфальтом и жжёным камнем, город привык к тяжёлым, мгновенным грозам), свернула к Свислочи, к бетонным парапетам. Я шёл следом. Всё должно было решиться сейчас.
Ну, здравствуй. Трудно сказать, сколько лет мы не виделись. Когда она была ещё студенточкой с блестящими быстрыми глазами, подтянутыми к вискам, и коротко отрезанными растрёпанными кудряшками, придававшими ей мальчишества и живости, Женя пришла ко мне. Вернее – к моей бабушке.
Как всё начиналось
Бабушка сдавала комнату – стандартная хрущёвка, первый этаж, дикий плющ по карнизам. Мы сидели в трёхметровой кухоньке, пили чай с брусничным вареньем. Ворвалась Женька. С портфельчиком и мокрыми от дождя кудряшками, споткнулась, заблестела сливовыми глазами, расхохоталась – и больше никуда не ушла. Идти было некуда. В общежитии она не прижилась.
Днём были занятия в экономическом колледже, вечером Минск. Минск, которого она не знала. Большой город, перегруженные движением улицы, новый ритм. Это вечерняя школа, жизнь – и в этой школе я стал её учителем. Мне было под тридцать, я работал крупье в казино, много видел, много играл; я был уверен, что знаю жизнь.
Я приучил её к себе. Она дичилась. Холодно блестела на меня удивлёнными, любопытными сливовыми глазами : не понимала, зачем я рядом. То, что тогда так сильно удерживало меня рядом с этой девчонкой, не было ни любовью, ни чем-то сродни ей.
Мне нравилось, какая она. Нравилось наблюдать исподтишка, как тоненькое существо с разбитными кудряшками начинает жить. Я как бы бессовестно крал чужую молодость, почти детскость – не в ущерб ей, конечно. В ущерб себе, прожившему, как мне тогда казалось, целую вечность. Женя была умна, естественна, порывиста. Она не понимала меня, но и не избегала. Позже стала смеяться надо мной и полюбила. Я циник. Сознаюсь – я был с ней рядом, развлекался её непосредственностью и ничего не давал взамен. Один раз я сильно обжёгся в молодости, и больше уже не жил; предпочитал смотреть, как живут другие.
Я мог бы отказаться от многих вещей, которые имею – пожалуй, даже от всего. Но не от этой дружбы, которая началась, ещё когда Женька в убийственной юбке с подсолнухами, громыхая набравшими воды ботинками по камням, мчалась вприпрыжку под мартовским ливнем через оттаявший полудикий дворик в чужую пятиэтажку. Я случайно забрёл туда же за пять минут до неё.

Сорванный бал

Платье было извлечено из запиравшегося на два замка комода; бабушка прослезилась над ним, вспоминая отсверкавшую молодость, и торжественно вручила Женьке. Та очень серьёзно заглянула в старушечьи глаза, вспыхнула. Это не было ни забавно, ни любопытно – скорее трагично: когда-то в этом платье совсем юная, 15-летняя дворянка, ослепительно нежная и ожидающая от жизни чуда, скользила по облитому светом паркету на своём самом первом балу. Он был последним – пришла советская власть, дед с семьёй уехал в Австрию, графский особняк с уже и без того изрядно пошатнувшимся благополучием остался пустовать, был разграблен и разрушен.
В 70-х бабушка одна со взрослым сыном и маленьким внуком (мной) вернулась в Москву. Окончательно поселились уже в Беларуси, в Минске.
И вот мы собираемся в «ресторан» — маленькую кафешку на Немиге. Я уверяю Женьку, что случай никакой не торжественный, а место далеко не фешенебельное, но она обижается и называет меня дураком.
— Ты дурак, — говорит Женька.
Я замолкаю, и сборы продолжаются. Женька правда натягивает бабушкин подарок. Длинное, до пола, из шёлка фиолетовое платье, чудесным образом сохранившееся, с дутым коротким рукавом. На рукавах забавные оборы, по материи роскошная золотая вышивка – если вглядеться, чудно сплетаются в танце побледневшие от времени изящные жар-птицы. Я бы сказал – побитые молью. Женька принимает царственно-холодный вид.
— Женька, ты… — я задыхаюсь от смеха. Действительно начинает казаться, что рядом задышал и ожил мёртвый век, и властно входит снова в потерянную силу.
— Евгения Сергевна, — величественно поправляет она.
И удаляется в комнату. Через минуту рукава отрезаны. Ещё через минуту обрезано чуть выше колена само платье. Я ахаю. Бабушка этого не переживёт.
Рукава Евгения Сергевна застрачивает сразу же, на машинке. Низ оставляет неподрубленным. Я пытаюсь возражать.
— Модно, — обрывает Женька. – И времени нет.
И снова скрывается в комнате. Мне уже не нравились эти приготовления. Не нравилось её возбуждённое и насмешливое лицо, не нравилась отчаянность и тот бесполезный жест, когда она вдруг отрезала платье. Было над чем задуматься. Она на что-то решалась.
Я мог ожидать всего. Евгения вышла.
Она действительно сыграла со мной злую штуку. Ударила не больно, но по живому. Мне иногда кажется, что я долгое время ждал этого удара, чтобы снова начать жить. Я нуждался в этом, как умирающий в пустыне нуждается в воде.

Немного об умирающих в пустыне и сёстрах милосердия

Женька стояла передо мной.
Фиолетовые тени. Кровавые губы. Лёгкое платье со срезанным краем.
— Я готова, граф Коренев. Что же, вы не хотите рассказать мне о той земле, где вас не ждут? где женщина тонка и черна, и льёт длинными, как змеи, руками на плечи странников кокосовое масло, и струит по спине скользкие волосы? – Женя с наслаждением и довольно красноречиво издевалась, припоминала мне историю с «цыганкой с дикого озера». — Вы не желаете, граф, признаться, что не хотите в ресторан, где нужно правильно держать вилку, и брать для вина правильный бокал, и есть приевшиеся блюда? Тем более что из ресторанов женщины иногда сбегают… Уж не манит ли вас, граф, на то дикое озеро, всё в камышах, где плавают дикие утки – черпать пригоршней пахнущую тиной воду, бросить на песок ваши правильные туфли и идти по воде, и…
Она болтала, и каждое словно бы безобидное слово жгло меня. Она любопытно и пристально, насмешливо всматривалась в меня. Всю историю с той женщиной она знала от начала до конца. Но зачем, за что? Она всегда была тактична с этим моим воспоминанием, с этой болезнью.
Рано или поздно надоедает изображать сестру милосердия.
Была тупая несильная боль, как иногда болит сердце после рабочего дня. Нет, я больше не любил ту женщину и не ненавидел её, но моя жизнь была выжжена ей, как дикое поле суховеем.

Когда ледяная вода выше колена

Она вышла из квартиры.
Я бросился за ней.
Я не знал, чего от неё ждать.
Мы шли молча. Был вечер. Тёплый, желтоватый, как все вечера в начале сентября. Она ступала пружинисто, легко – изящная, повзрослевшая, тонкая. Она была в полубреду. Я чувствовал себя, как едва разбуженный в чужом доме и ещё не соображающий, где я.
Долго шли по влажной траве, облетевшим листьям. Женя не смотрела на меня. Вышли к озеру, где пили когда-то шампанское с шоколадкой и болтали о пустяках. Она на ходу сбросила белые туфли на шпильке – я впервые подумал, как ей, должно быть, тяжело было идти. Зашла в тёмную воду; берег круто обрывался, вода доходила сразу до колена.
— Осторожно.
— Осторожно? – она рассмеялась, натянуто, глухо.
Воздух звенел, терпкий, полный шелеста. Холодало. Вода в озере была ледяной.
— Я осторожна, — вдруг сказала она очень тихо, я затаил дыхание, боясь пропустить слово. – Я всегда была осторожна, — повторила она и сделала шаг в сторону, погрузившись в воду до бедра. Я стиснул зубы. – Боялась напомнить тебе о ней, сделать больно, знала, чего тебе всё это стоило. И вдруг оказалось, — она опять хрипло засмеялась и сделала ещё шаг, — И вдруг стало ясно, что мне незачем опасаться – тебя нет рядом со мной, нет и не было. А ведь от воспоминаний о той бессмысленной любви тебе не больно. Просто тебя обожгло, тряхнуло – как же, его отвергли, над ним посмеялись! Ты всё ещё там. То ли бежишь за ней из ресторана, хватаешь за руку, то ли хладнокровно выкуриваешь сигарету и забываешь о ней, то ли мстишь. А со мной…так, необременительная связь с внешним миром, объект для циничного наблюдения. Ручная девчонка, которая на ту блестящую хищницу ни капли не похожа и оттого — забавна. А ведь это не болезнь, не любовь к твоей сумасшедшей цыганке – любви уже нет, а может и не было. Просто так тебе уютнее и проще. Приятно быть разочарованным и снисходительным, приятно пострадать. Проще считать себя видавшим виды мудрецом : вы, мол, живите, дёргайтесь судорожно — жалкие куклы, жалкие усилия — а мы жизнь знаем, а мы теперь на вас посмотрим, на ваши смехотворные ужимки.
Я был в холодной ярости и улыбался. Она читала меня, как с исписанного листа. Что-нибудь сказать, оправдаться или послать её к чёрту я не мог — она была чудовищно права.
Я скинул ботинки, спрыгнул в воду и силой вытащил её. Она дрожала, платье было мокрое, по лицу растекались брызги воды.
Женя вырвалась. Посмотрела в глаза и вдруг хмыкнула, усмехнулась – даже не зло, весело, презрительно. Подняв белые в темноте, как снег, туфли, она босиком зашагала по траве. Обернулась:
— Я напишу тебе из Швейцарии. До свидания.
Я стоял. Она уходила. Ничего не изменилось ни в сентябрьском сквозящем воздухе, ни в моей жизни. Она уходила, и я ещё долго видел, как в осенней темноте светятся белые туфли в тоненькой руке.

Сначала была Швейцария

Официально Женя ехала на свадьбу к подруге, на самом деле – искать состоятельного швейцарца. В её практичности я никогда не сомневался.
Бернские каникулы длились недолго.
Она написала мне в конце ноября. Об истории с «диким озером» мы больше не вспоминали – о том, почему она тогда так болезненно, как в лихорадке, действовала, я предпочитал не думать.
Что касается меня, на моё воображение сильно подействовало её подчёркнутое внезапное сходство с той женщиной, её неожиданная горечь, ирония, то, как она вдруг бросилась в сентябрьскую воду. Что-то тогда ожило во мне — мучительно, светло, отчаянно; я не был готов к нему.
Её познакомили с 35-летним Людвигом. С тонкими чертами лица, бесцветными глазами, наметившейся лысиной и даже с какой-то сдержанной, нарочитой полущедростью. Людвиг любил, как он выражался, сорить деньгами, — сорить аккуратно, прочувствованно, просчитано. Он воображал себя игроком, и при этом был – педантичный, осторожный собственник, знающий своей собственности цену и этим гордый до самозабвения. Людвиг водил её в дешёвый ресторан, и ему доставляла несказанное удовольствие возможность купить русской девушке всё, что было указано в меню и полресторана в придачу. На практике возможность не реализовывалась. Он растягивал непомерно движения, слова и обещания, и Женя с ехидным удовольствием, иногда – с раздражением наблюдала за этими дорогими швейцарскими часами.
Она презирала его. Он не представлял её отдельно от своей собственности.
— Я хочу в Индию, Людвиг, — говорила Женька, запрокидывая голову. – Я хочу пить крепкий, как дурман, как наркотик, настоящий кофе, убранный с их облитых горячим воздухом полей.
Он сыто улыбался и кивал.
Двоюродный брат Людвига, Пол, скорее напоминал русского эмигранта с несвоевременным, болезненным аристократизмом. Над чистым высоким, бледным до синевы лбом билось золотистое свечение, руки были по-девичьи тонкие, с тёмными прожилками, рот сжатый и нервный, движения быстрые, застенчивые. Он говорил мало, надолго замолкал и не слышал, о чём говорят вокруг. Жене Пол казался романтичным и думающим мальчишкой лет семнадцати – из тех поэтов, художников и декабристов, которые живут отчаянно, но недолго. Она ничего не знала о нём. Пол гостил у Людвига недели две. Он избегал Жени, смотрел на неё испуганно и странно, и в то же время в коридорах и комнатах она всё время натыкалась на него, долговязого и нескладного, тоненького мальчика. В конце концов она уже не могла представить, как будет жить без его долгого, внимательного, настойчивого взгляда.
Вечер. Женя пьёт из тонкого бокала на открытом балконе. Пол подошёл так тихо, что она не услышала. Почувствовав взгляд на спине, оглянулась. Подняла бокал, посмотрела через резной хрусталь на заходившее солнце. Первый раз в жизни растерявшись, она нарочито развязно и громко сказала:
— За октябрь, Пол. За октябрь, в котором мы встретились.
Он не понял, улыбнулся. Выпил своё вино залпом. Неловко обнял за плечи, неловко наклонился к её лицу – и тут же вдруг отпрянул, словно опомнившись, и, широко и неуклюже шагая, вышел.
Уже потом Людвиг невзначай рассказал о беленькой и пухлой, смешливой «жёнушке» Пола, ловко справляющейся с двумя их подвижными мальчишками, держащей его под каблуком и вечно упрекающей в слабохарактерности.
Никакой особой радости не принесло швейцарское турне.

Синее на золотом

Евгения уже не могла остановиться.
Ей казалось, что в следующий раз обязательно повезёт. Её ничто как будто не держало на родине, или напротив – что-то не давало ей здесь дышать.
Была ещё одна поездка в Швейцарию, затянувшаяся и ненужная.
Следующей точкой земного шара стала Голландия. С голландцем она познакомилась ещё в Берне, где он был проездом. И через год получила приглашение.
Амстердам впечатлил её. Освобождённость и раскованность, даже какая-то навязчивая раскованность, лёгкая дымка запрещённого чувствовалась в его воздухе.
Роберт был типичным, полнокровным голландцем. Удлинённое плоское лицо, застывшее лицо всегда с одной и той же радостной эмоцией; мало подвижности и много пресного, безучастного – даже в его оживлённости было что-то разученное. Они были слишком разные, белорусская девушка и мужчина из Нидерландов. Женя увидела древний город, Гаагу и Северное море; они гуляли с утра и до ночи – кружила лисьими оттенками костра голландская осень; Жене нравилось, как хрустят под ногами отгоревшие листья. Везде одна и та же осень. Они ездили вдвоём в Польшу. Там она кормила с рук в вольерах павлинов, синих на золотых листьях, и думала, как же всё-таки не хватает чего-то самого главного. Их разделил языковой барьер – Женя говорила на немецком отвратительно, как, впрочем, и сам Роберт. Их третьим спутником повсеместно стал словарь – как выяснилось, он же был третьим лишним. Роберт объявил приговор: молчалива. Она уехала, он выслал почтой 18 фотографий – в том числе и ту, с павлином, синим на золотом.

Шарм-эль-Шейх или никогда не возвращайся заброшенной дорогой

Турне в Египет отличалось радикально.
Изначально оно задумывалось не как поездка с целью заключения брачного контракта. Женя устала.
Роскошный отель на фоне того своенравного, почти туземного, южного и языческого, что было в этой стране, не порадовал Женьку. Она предпочла бы хижину, дикую хижину, с кокосовыми пальмами и белым песком. Примерно так она представляла себе то, что её ожидало в Египте.
Мужчины её не впечатлили. Среди них было слишком много энергичных и темнокожих, со смеющимися чёрными, пронзительными глазами; все они были самоуверенны, осторожны и привычны к лёгким, как коктейли в южных барах, интрижкам. Вечером Евгения одевала прозрачные босоножки и шла танцевать. Танцевала она одна, под африканские и европейские ритмы, — в звуках, напоминавших ей глухой бой тамтамов, ей виделась дикая, полная рабства и крови, ледяного шума водопадов и тяжёлого рычания хищников в ночь Африка, прочитанная в детстве из романов Жюля Верна. Всё забывалось, что связывало с большой землёй. Где-то рядом шумело природным ритмом тишины и размеренно дышало в штиль разделившее её с прошлым Средиземное море.
— Вы одна? – парень был высокий, с неправильным смеющимся лицом, с сероватыми глазами.
— Без вас.
Он улыбнулся и отошёл в сторону. Весь вечер просидел у барной стойки, не глядя на Женю.
Она вышла и побрела по песку в сторону отеля. Ноги отяжелели, слегка подрагивали; Женька привычным движением сбросила босоножки, песок был горячий, но не раскалённый – полночь. Она опустилась на колени, зачерпнула песок ладонью – он сыпался между пальцами и в ярком свете луны казался действительно совершенно белым. Женя бы не обратила внимания на тень, мелькнувшую за спиной на лунной дорожке, если бы тот, кому эта тень принадлежала, не скрылся за кирпичной полуразрушенной постройкой, перехватив взгляд Жени. Он сделал это ловко – на минуту Женя подумала, что всё это ей только показалось. Но беспокойство появилось.
Она быстро поднялась и быстро зашагала к отелю. Здания всё ещё не было видно. Женя уже несколько дней возвращалась вечером этой дорогой – собственно и дороги здесь никакой не было, только несколько груд камней, полузанесённых песком. Людей она ни разу не встретила. Здесь ей казалось, что она одна; может быть, первая женщина на земле, и в первый раз в истории мира людей зачарованно слушает, как мерно вздымается море. Раньше Женька не замечала за собой особой романтичности, но теперь мысль о том, что её вдруг отбросило на три миллиона лет назад, в первобытность, в язычество, волновала.
Она оглянулась. Мужчина, шедший за ней, уже не прятался – напротив, приближался. Он что-то крикнул вслед и, кажется, рассмеялся. Стиснув зубы, Женька ускорила шаг. Он шёл следом и без лишних усилий, легко догонял её. Женька оглянулась в последний раз и бросилась бежать. Так как она уже успела натянуть босоножки, бежать было чертовски неудобно – она на бегу сбросила их с ног, даже не позаботившись поднять.
Показалось знакомое белое здание. Женьке показалось, что она слышит рядом с собой, сзади, быстрый тяжёлый шаг. Она инстинктивно рванулась вперёд, пробежала ещё несколько метров и споткнулась у заграждения, успев схватиться за решётку. Быстро обернулась. Насколько хватал взгляд, на дороге не было ни одного человека.
В номере горел свет. Она оставила его, чтобы нестрашно было возвращаться. Не раздеваясь, забралась в постель. Хотелось разрыдаться. Знобило.
Зачем ей всё это? Бессмысленность всего, что происходило с ней и вокруг неё, вдруг обрушилась с ясной, опустошающей очевидностью. Было ощущение, как от внезапной вспышки молнии, когда в тёмной комнате вдруг внезапно различаешь обманчивые, синеватые очертания.
Всё стало прозрачно и просто: она что-то искала, очень долго искала что-то важное, как ищешь во сне, плутаешь в длинных коридорах, ощущая, что с каждым шагом теряешь это безнадёжно. Навсегда.

Васильки в Каире

Утро было жаркое, как всегда; голова болела нестерпимо.
Сроки путёвки заканчивались через шесть дней.
Женя спустилась в холл. Она надела кроссовки и направлялась за босоножками — туда, где вчера сбросила их на землю.
Швейцар молча подал ей бумажный пакет и молча удалился. Женя опешила. В пакете были босоножки.
— Быстро же ты бегаешь.
Женя отпрянула: ей в глаза смотрел тот парень из бара, с серыми глазами и добродушно, ласково ухмылялся во всю ширину открытого, бело-розового лица.
— Что?
— Вы быстро бегаете. Я, например, так и не догнал вчера. Конечно, бежать за вами было как-то неудобно – я шёл, быстро, как только мог. И быстро отстал. Не догнал.
Он говорил на чистейшем русском, только странно строил речь. В Египте он жил уже лет десять, родился в России, в Смоленске.
— Меня зовут Пётр. Вас?
— Что вам было нужно? Что вам нужно сейчас? – Женя тряслась от раздражения.
— Я знаю, вы Евгения. Швейцар – мой приятель. Вы Евгения. Простите меня. Вчера я побоялся произвести плохое впечатление навязчивостью и, конечно, не стал предлагать проводить вас. Я был уверен, что вы живёте в этом отеле. Вышел на крыльцо – только посмотреть вслед. А вы свернули в другую сторону. В другую сторону. Я испугался, что вы поселились в одном из коттеджей – там, на берегу – сняли на ночь и завтра вернётесь в Каир, или в другой город. И я вас не увижу. И я пошёл за вами. Потом вы оглянулись. Я не ожидал, я боялся испугать – и свернул за стену.
— Вот как?
— Да. Я уже видел, что вы идёте в отель. Но почему так странно? Почему этой дорогой, ей пользуется только местный сброд? Я тем более посчитал своим долгом проводить вас – и позвал вас. Но вы так быстро бегаете.
Женя не знала, что сказать. Трагедия приобретала черты комедии.
— Не верю.
Он непонимающе посмотрел на неё – всё было так просто, так забавно, чему же тут не верить?
— Сознаюсь – увидев, как вы бросили босоножки, обрадовался страшно. Сказка.
— Что? – Женя улыбнулась. Её вымотала эта история.
— Сказка. Про золушку. Может, примерите туфельки?
С тех пор прошло четыре дня. Они не расставались. Женя держалась своего своеобразного знакомого от скуки, от желания видеть рядом ставшее почти родным лицо. А он и сам не ответил бы, что произошло за это время. Он не задумывался над этим вопросом. Он простодушно чувствовал, что ему вдруг так остро стали нужны её сливовые глаза, её мысли, её тоненькие руки. Он знал, что с готовностью выполнит самую безрассудную прихоть. Почему – не знал.
Жене нравилось его чистосердечие, его простоватость. Она легко читала в его серых глазах обожание. То, что для самого Петра было тайной, ей было ясно, как божий день.
Она бы удивилась, если бы её упрекнули в жестокости. Она не замечала, как всё время ищет повода посмеяться над ним. Не замечал и он – просто в силу природной, редкой доброты.
Возможно, Женя инстинктивно мстила за пережитый страх, который она воспринимала как унижение. Возможно, она чувствовала такую пустоту, отрешённость, такое равнодушие ко всему, что ей просто не хватало времени подумать о чужой боли.
Пётр был уверен, что она не уедет – по крайней мере, не мог поверить, что она не вернётся.
В воскресенье он пригласил её в свой одноэтажный, но с относительной роскошью обставленный домик. Пётр задумал прощание. Ему очень хотелось купить ей васильки, которыми она почему-то бредила в последнее время. Но это было невозможно.
Всё же была одна мелочь, которую он приготовил для Евгении – в предвкушении эффекта он улыбался; всё его некрасивое, ласковое лицо с потрясающими прозрачно-серыми глазами светилось.
Женя пришла раньше, чем он ждал. Почти не обратив внимания на открывшего дверь Петра, она вошла в дом, прошлась по комнатам. Холостяцкое, безвкусное благополучие. Роскошная библиотека. Бар-стойка. Персидские ковры. А она никогда не спрашивала, чем он зарабатывает.
В гостиной на низком, чёрном столике в глаза бросился светлый лист. Выведенная с компьютера фотография. С одной стороны – васильки в пшенице. Женя изумилась. С другой красным карандашом написано от руки «Однажды ты спросишь меня: что для меня важнее – ты или моя жизнь. И я отвечу: моя жизнь. И ты уйдёшь » Надпись обрывалась. Или Пётр уже высказал всё, что нужно. Она презрительно хмыкнула. Дешёвый трюк, где-то она уже слышала такое…Мальчишка. Не нашёл более простого способа сказать, что отношения закончены и продолжение не следует. Ей стало смешно.
Женя прошла на кухню, где Пётр, выставив на узкий синий поднос мелкий виноград и бутылку вина, пытался зажечь свечи. Свечи были новые, с короткими фитильками, и не поддавались. Она развеселилась вконец.
— И что же для тебя важнее – я или твоя жизнь? – бросила она почти без всякого выражения.
— А, нашла, — смущённо обрадовался он и, хитро улыбнувшись, сказал: — Моя жизнь.
Женя кивнула.
— Ты плохой сценарист. А я плохая актриса. Плохие актрисы не выходят за рамки сценария.
Она повернулась, сделала шаг – задержалась, словно хотела что-то сказать, но вдруг решительно тряхнула кудряшками и вышла, мягко прикрыв за собою дверь.
Пётр, растерянно улыбаясь, машинально пытался разжечь свечу; спички одна за другой догорали в его руке, больно обжигая пальцы, и он, не замечая, механически швырял их в пепельницу.

Так и не узнав

Утром в понедельник Женя, постаравшись поскорее пройти через суету аэродрома, в которую раньше окуналась с упоением, вылетела в Москву.
С тем же багажом, с которым прибыла в Египет – не хватало только босоножек. Их она всё-таки забыла в отеле. Правда, прибавилось письмо, которое утром ей отдал швейцар. Евгению не интересовало его содержимое.
Женя распечатала конверт только в поезде и, выходя на станции «Минск центральный», оставила на столике в купе.
Она с наслаждением шла по перрону – моросил дождь, с грохотом прибывали электрички; ей вдруг захотелось крикнуть что-нибудь радостное, светлое; Жене был упоительно родным этот утонувший в тумане город, он разом вылечил её от смутных, запутанных, утомительных воспоминаний, от усталости. Она весело взмахнула портфелем и по ступенькам сбежала в метро.
В задымленном вагоне остался листок с красными буквами, где прыгающим почерком было дописано: «и ты уйдёшь, так и не узнав, что ты – это и есть моя жизнь».
Пётр так и не женился. Через год он погиб в автокатастрофе – говорят, после отъезда русской девушки он не очень дорожил жизнью.
Наверное, она всё же есть на Земле – настоящая, иногда вечная – любовь.

Возвращение

И вот мы молча стоим у бетонных парапетов над Свислочью.
Прошло пять лет. Пять лет с того дня у озера.
Сейчас август, душный, вызревший под солнцем август.
Небо синее, тяжёлое, тёмное. Разгорячённый воздух колышется, дрожит. Это то время, когда лето кажется полнокровным и безудержным, и тем неожиданнее, проснувшись утром, увидишь завтра, как тихо и тоскливо моросит холодный осенний, долгий дождь и не кончится уже до сентября.
Женя рассказывает о том, что было с ней всё это время. Мы ведь так и не встретились ни разу за эти пять лет. Ей тяжело. Она ни о чём не жалеет.
Мне нечего сказать о себе. Я много передумал и мало сделал. Сменил работу. Но я вдруг вхожу во вкус и начинаю говорить, говорить – о евроремонте, после которого боюсь возвращаться в квартиру, о моих компаньонах, которые пытались ловко вытеснить меня из фирмы, будучи уверенными в моей простоватости, я делал глупый подслеповатый вид, и в итоге один из них оказался на скамье подсудимых. Я уже замечаю, что говорю почти непроизвольно, нарочито о пустяках, говорю слишком много. Пытаюсь остановиться: ведь я, кажется, совсем не это хотел ей сказать. Сказать ещё тогда, когда она босая, с белыми шпильками в руке, уходила, смеясь, в темноту – она смеялась, я ей было горько и холодно, и она уже знала, что не вернётся. И я знал, что должен догнать её и остановить, и сказать ей что угодно, схватить за руки, за плечи… но не дать уйти. И, как сейчас, не мог.
Под нами тихо, глухо бьётся река, которую перехватили бетоном.
— Знаешь, — вдруг говорит Женя, перебивая поток моего глупого красноречия, — пойдём туда, вдоль течения, дальше, где нет бетонных перекрытий. Здесь трудно дышать, как будто это меня облили камнем.
И она поворачивается, чтобы идти.
Может быть, показалось, что и сейчас она, как когда-то, отвернётся и исчезнет, и я снова буду стоять один, глядя ей вслед, словно мне действительно незачем удержать её. Воздух потемнел, как в сумерках, тяжело перекатывался гром. Я рванулся, поймал её руку – рывком повернул к себе, поднял за подбородок.
— Женя, где же ты была..? Где же ты была? Слышишь, слышишь? Почему же ты..?
Я говорил что-то бессвязное, гладил щёку и волосы – мы стояли под хлынувшим ливнем, и она испуганно и странно смотрела на меня, и у неё дрожал подбородок. «А ты? Зачем же ты…? Я так любила тебя, и не могла сказать, и у озера так и не могла сказать, а я так любила тебя, я так люблю тебя сейчас, и всегда, одного, но это пройдёт, пройдёт…».
Внизу бурлила вода, с упоением напиваясь грозой, и я держал её крепче, крепче, целовал лицо, руки; впервые в жизни мне было действительно больно; в висках насмешливо и легко билось с дождём одно только слово «поздно». Всего лишь поздно, и дождь холодно стекал по шее, лбу, плечам и горчил на губах, пока я взахлёб, до забытья целовал чужую женщину – женщину, не рождённую моей.

Недоигранный финал

— Ты приедешь?
— Да.
— Когда?
— На рождество. На неделю.
— Как Николай?
— Он хороший человек.
— Любишь?
— Он хороший человек.
Я вешаю трубку. Иду от автомата вдоль по проспекту. Мелькают машины, обдавая асфальт грязью и дождём. Тянет в кафе, за чашкой горячего чая. Зонты, пальто; вчера выпал первый снег. Сегодня он сбегает по дорогам вниз мёртвой, густой водой.
Жизнь идёт своим чередом. Я работаю; иногда дело снова доходит до крупных денег. Это только лишь результат случая. Говорят – мне везёт в бизнесе и в картах. Я всё ещё играю – и в казино, и в жизни. Я теряю всё так же быстро, как получаю. Я не стремлюсь подхватывать с жирным блеском в глазах подачки судьбы. А потому судьба, будучи с чувством юмора, находит во мне симпатичный объект для развлечения. Мы играем друг напротив друга. Мне иногда кажется, что она проигрывает нарочно, чтобы в следующий раз ловко, одной рукой смести с моей половины игрального стола вдвое больше, разом всё. И мы понимаем друг друга.
Евгения живёт в Германии, в Гамбурге. Она вышла замуж год назад за не богатого, но обеспеченного немца и счастлива. Я мог бы быть другом семьи, но ведь чувства юмора у судьбы всё-таки должно быть в меру. Хватило и того, что сам муж прислал мне открытку, в которой известил о рождении дочери, по его словам – «Софии Николаевны». Немец.
А я жду. Когда не слишком много работы или когда есть возможность вдруг бросить всё, я иду к Свислочи, или к озеру. Посмотреть на воду. Иду подышать тиной, дождём. Там я вижу, как в воде стоит она. Я чувствую сам, как ледяная вода поднимается до колена, как надо бы крикнуть, а ты всё молчишь, и знаешь, что молчать нельзя, и от мёртвого холода, как от сигаретного дыма, горечь по губам.
Почему любимые женщины так уходят от меня? Видимо, судьба ревниво бережёт меня для себя.
Меня считают сильным мужчиной, прагматичным, с деловой жилкой – только я да моя вечная смеющаяся спутница знаем, какой я. А может, только она. Как в полубреду, иногда думаю, что та «цыганка с дикого озера» — и была моя судьба, которая в силу всё того же чувства юмора решила явиться мне в человеческом образе (вернее – женском, чтоб уж наверняка), предъявить свои права на меня и исчезнуть, позабыв только вернуть эти права мне.
Та, «цыганка дикого озера», была воровкой. Та любовь была болезнь.
А эта ?
Я жду. Жду звонка, иногда просыпаюсь ночью, боюсь не услышать, когда позвонит Женя.
Она войдёт – прямо с вокзала, растрёпанная от ветра, со сливовыми глазами, с неизменным портфелем в тонкой руке. И тогда придёт мой черёд предать её. Напиться её кровью.
Доктор, что это? Я так и не выздоровел от злой цыганской лихорадки?
…Так будет.

Добавить комментарий