Территория тайги.


Территория тайги.

Территория тайги.
Сборник новелл.

Каринберг Всеволод Карлович.

«Едет Грека…» или сон психа.

«…Друг мой, все хорошо. И поверь мне, лучшее слово «свобода», оно не просто понятие, оно наполнено реальностью». Вложил письмо в конверт, перевернул на другую сторону, передвинул по стеклу стола. Написал адрес: «г. Ленинград, ул. Таврическая 4, Радонежскому Андрею». Обратный адрес: «Москва, И.Н.К., проездом». Заклеил. Прошелся по гулкому залу и бросил письмо в ящик с надписью «Иногородняя корреспонденция». Толкнул стеклянную дверь и неторопливо вышел на шумную сырую улицу.

…На последнем пролете книзу лестницы на ступеньках поставлены два детских велосипедика, чуть тронь, и они загремят вниз. Около стены маленький проход. Можно ли протиснуться, не задев преграду? Беру их за рамы и несу с собой, внизу ставлю на плитки пролета. Несколько решительных шагов по скрипучим доскам коридора, но в проеме показался белый халат «сестры», несущей папки с бумагой. Она подозрительно посмотрела на меня, рука ее опустилась в карман, где лежал свисток. Я нерешительно замешкался, первоначально, было, двинулся в приоткрытый выход под лестницей, но, вдруг, дохнувший на меня неуловимый знакомый теплый запах подвала остановил меня. Он будет за спиной, если я пойду к выходу. И повернувшись спиной, я пошел в коридор мимо поднимающейся по лестнице «сестры», все еще смотрящей на меня. Вот они, безвыходные случайности. Дверь в конце узкого коридора, теперь я узнал ее, вела в тамбур и в закрытый двор больницы с глухими высокими заборами. Пошел по коридору мимо открытых дверей. В приемной из дверей показались студенты. Чернявый носатый парень приветливо посмотрел на меня. Я решился заговорить.
— Где ваш преподаватель, не подскажешь?
— В ординаторской, а, вон, вышла, — указал парень на молодую женщину, появившуюся из-за двери и направляющуюся по коридору в залу.
— Какая хорошенькая преподавательница.
Женщина остановилась и смущенно опустила глаза. А я стою, время идет, надо заставить ее заговорить, а сам не знаю, что придумать дальше. Она снова двинулась по коридору, я за ней. В зале обедали посетители: пожилой мужчина и расфуфыренная накрашенная мадам, рядом, за другим столиком сидел еще один человек. Подавали знакомые официантки, что делать? Я опустился в свободное кресло, хотя другие столы были свободны. Преподавательница тоже присела, улыбнувшись молодыми сочными губами, посмотрела на меня, выпрямила спину, демонстрируя под кофтой крепкую грудь.
— Как вы находите эту лечебницу? – Поинтересовалась у меня мадам.
— Не знаю. Старое здание, много неожиданных коридоров и лестниц, как тут разбираются сами сотрудники? Ума не приложу. Хотя мне, постороннему, может просто непривычно.
Из первоначального плана выйти вместе со студентами ничего не получится, преподавательница не сказала ни слова. Из-за спины выдвинулась знакомая рука с закатанным рукавом халата и поставила передо мной тарелку. Как хорошо приготовлено для них. Но странно, почему в залу постоянно заходят знакомые сотрудники? Непривычно держать в руках нож, хорошо отточенный, и вилку. Там, наверху, за общими столами с привинченными к полу скамейками дают только ложки кривые, так, что пищу не держит мягкий алюминий. Протянул руку к фужерам, наполненным, один вином, другой минеральной водой, и решительно взял больший, с вином. Отхлебнул. Безалкогольное. Что это? Меня хотели провести. Они что думают, вкуса не отличу от натурального?
Все встало на свои места, беспокойство исчезло. Как же на лестнице не догадался. И официантки. Слабо сработано. Официантки, подающие наверху из окошечек бурду, не могут обслуживать здесь. Меня разыгрывают. Им надо мое беспокойство, им надо знать, как я два раза уходил отсюда.
Да, им необходимо это знать. Завтра мне будут вводить эндорфины, и тогда уже уникальный для них случай уйдет в небытие. Не улучшишь уже эти замки на дверях, сторожей проверки. После первого побега мне ввели хорошую дозу сульфазина, но ничего не спрашивали. Я не мог сидеть, лежать, двигаться, все было болезненно, но это было наказание. Второй раз, когда поймали случайно у ворот, уже ввели субстанцию «Р», это был уже допрос с пристрастием. Медиатор боли не помог, я им ничего не сказал. Я снова обратился к «подсадной утке».
— Девушка, у вас великолепная фигура, но гнусный должен быть голосок и зубы плохие, почему вы и молчите.
— Что вы сказали? – Действительно гнусаво проговорила она, скривив рот набок и показав плохие зубы.
Все настороженно взглянули на меня. Один только, незнакомый, с седыми волосами красивый мужчина, откинувшись на спинку кресла, смотрел на меня изучающим, ласковым взглядом.
— А вы. — Обратился я к нему. – Хотя нет, вы сложная и умная личность, мне нужно знать ваш почерк. Напишите что-нибудь.
Я спокойно откинулся на спинку стула и скрестил на груди руки. Он небрежно достал из кармана пиджака великолепный блокнот. На коричневой коже обложки мелькнула надпись золотыми буквами: «Фридерман Евгений…», а дальше закрыто рукой. Он вырвал листок, где в виньетке в углу было снова: «Фридерман Евгений Борисович», и адрес буквами помельче.
— Что прикажете написать? – Слегка улыбнувшись тонкими губами, не спуская с меня лучистых красивых глаз, спросил он.
— Хотя бы: «Едет Грека через реку». — Достаточно. Еще нужна подпись ваша.
Он размашисто расписался, и я протянул руку к листку, взял его. Красивым почерком была начата с боку фраза: «Едет Грека» и подпись внизу.
— Жена у вас умерла, есть ребенок, сын. Вы любите наблюдать за его не сложившимся характером. Но это особое наблюдение. Вам доставляет наслаждение смотреть, как ребенок, мучаясь, пытается освоить букву «Р», а вы его пытаетесь поправить, но он снова тужится: «Лыба» — говорит он. А еще у вас в доме есть змеи, ядовитые. Вы держите их в террариуме и кормите маленькими, только недавно родившимися, мышатами, еще беспомощными. Вам нравится смотреть, как они ползут навстречу смерти. Вы садист по натуре. – А ты, — сказал я главврачу, — любишь деньги, ты не хранишь их в сбербанке, они у тебя дома. Но что странно, ты любишь не покупать на них, а трогать их руками, перебирать и раскладывать по номиналам разноцветные фантики с портретом Ленина. – А вы, мадам, любите половые сношения, хотя и стары. Но странные сношения. У вас нет мужа. Вы приводите домой грубых самцов, чтобы вас били, чтобы вы плакали и вырывались. Вы даже проделываете это со своими пациентами, выбирая из них сексуальных маньяков.
Сзади подошла официантка, забрала нетронутую тарелку с остывшим бифштексом под острым соусом.
— Вам подать, что-нибудь еще? – Спросила она у меня.
Спокойно смотря на вытянувшиеся в удивлении лица врачей, я устало снял с головы парик, оторвал усы с бородой, положил их на стол.
— Не надо, Марья Ивановна.
За спиной молчание, замешательство. Поднялся с кресла и побрел к выходу из зала, зажав в руке ненужные уже вещи. Прошел по длинному коридору, где в комнатах с открытыми дверями другие служащие еще играли этот хорошо поставленный спектакль, прошел в процедурную, где сидела знакомая «сестра» около шприцев, кипящих в железной лоханке, и примостился на стул у кожаной кушетки с резиновым половичком в ногах. Она удивленно обернулась ко мне, но промолчала, не зная, что сказать. Мимо открытой двери прошли врачи, мельком посмотрев на меня. Пошли совещаться к начальнику в кабинет. Через полминуты я поднялся со стула, неторопливо надел ненужный парик на голову, приклеил усы и бороду и вышел снова в коридор. Никто меня не остановил. Подойдя к двери с окошечком, я нажал кнопку. Немедленно с той стороны показалось лицо охранника. Я протянул ему листок из блокнота и тихо, робко, как только можно было сделать, сказал: — Отдай это шоферу профессора Фридермана. – Игра продолжалась. Это были конечные, самые дальние действующие лица, к которым в силу инерции разоблачение еще не дошло. Через полминуты охранник меня выпустил, и я вышел под пасмурное балтийское небо, где у дверей меня поджидал шофер. Мы прошли чуть по дорожке сквера, усыпанной мокрыми листьями, к машине.
— На Садовую, к Евгению Борисовичу, — сказал я шоферу.
Здоровый тучный парень с потной шеей на меня и не смотрел, я сел позади него. Он завел машину, и мы выехали из ворот специальной психиатрической клиники. Шофер, ничего не спрашивая, плавно увеличил скорость – машина полетела среди хмурого осеннего леса. Около чугунного моста, где кругом виднелись поля пригородов по горизонту, я попросил притормозить машину. Потом задушил шофера ремнем безопасности.

«…Что за мной стоит? За мной все разбито, сожжено и растоптано. Но я свободен. Я могу вдохнуть в тебя такие идеалы, о которых ты и не подозревал. А потом низвергнуть в такую безнадежность, которой ты и не знал еще. Что за мной стоит? За мной стоит весь этот мир. Он – моя жизнь, я – боль его».

Тигра.

Он поднялся с земли, закинул рюкзак за спину, и ушел, не оглядываясь на оставшийся дымок над потухшим костром. Светлое небо среди ветвей серых еще сумеречных деревьев. Оленья тропа вела по склону на вершину гребня, где редкая трава и мелкие камушки обозначали ее среди низкорослых кедров и елочек, огибая кривые березы с серой мохнатой пергаментной корой. И стало видно море, безмолвное с высоты, как занавес с алой каймой рассвета по горизонту.
Тропа исчезла, он привык к этому, впереди значит скалы, путь теперь предполагала ему ложина, заросшая густо травой и вдали переходящая в другой гребень сопки. Море исчезло, но, когда он поднялся на следующий гребень, оно появилось вновь. Вершины сопок осветились, он вышел к выступу, обрывавшемуся к морю. На краю его лежал тигр. Сверкающее солнце освещало камни и траву, где протянулось рыжее тело зверя с крупной головой.
Он осторожно опустился за камень, наблюдая за великолепным сфинксом. Над головой пролетели, чирикая, маленькие птички и исчезли над глубиной распадка. Новый день начинался. Он дошел до моря. Одна из целей закончена, что будет ждать его впереди.

Вспомнились его дни на пасеке, собака Шарик, избушка темная, туман над лужком с рядами уликов. Вспомнился захлебывающийся весенний свист чирков над водой реки. Как его кэгэбэшники убрали в один день из погранзоны Хехцира. И его неудачное бегство в гармонию чистой жизни, без мрачных, злых, невежественных и завистливых людей.
Потом сутолока однообразных провинциальных городов и поселков с их озабоченными людьми, плохим асфальтом на улицах, заборами, плакатами, призывающими в светлое будущее всего человечества, вывесками, грязными задними дворами магазинчиков с их пьяными грузчиками, шоферами и хищными тетками-заведующими, с гуляющими парочками по улицам девчонками, что со временем дадут новое поколение провинциальных, робких и благонамеренных мещан и мещаночек. Вот так тогда для него начинался новый день. К чему стремиться, во что верить и ждать? Оставалось только отбросить все свое прошлое, оборвать все связи с ним, сказать ему табу – «ты было, но ты было не нужно». Чем все это закончится? Исчезновением? Кэгэбэшник, капитан, предсказал ему это по-своему. Но и он зауважал его, видя его спокойствие.

Все не важно в этой жизни, вон и тигра спокойно встречает новый день, а их осталось гораздо меньше, чем честных перед собой людей. Тигр поднялся и исчез среди камней по ту сторону склона, словно его и не было. Но это только кажется, живое видение было и не пропало, — тигра просто ушла.

Пасека на Кие или граница.

Из-за Уссури дул теплый сильный, но постоянный, ветер и сбивал мелкую стружку из-под рубанка к земле. Глаза чувствуют напор, когда смотришь в сторону на рвущиеся и колыхающиеся заросли крапивы и конопли у избушки, непрерывная стена ветра напирает на грудь. Старые дубы на пасеке гудят ровным гулом. Сиреневое облако перерезало надвое багровое закатное солнце, оно, быстро увеличиваясь, погружалось за горизонт бескрайнего Китая.
Весь день чистил планки недавно выставленных уликов, строгал их на самодельном верстаке у избушки. Теплый запах смолистых солнечных досок при каждом взмахе рубанка. Трава между уликов, как быстро она поднялась. Старые серые дощечки золотились и разглаживались с каждым взмахом. Прибежал откуда-то из кустов серьезный и удивленный Шарик, смотрел на мою работу, но так как я ничего не говорил, и не обращал внимания на него, он опять скрывался по своим делам, убегал, тряся шерстью на ляжках. Днем притронулся чуть к вчерашнему супу, лапша с уткой, которую подстрелил на протоке, и почти все вылил Шарику, — собака должна иметь свой дом, т. е. получать пайку за привязанность к месту.

Под вечер стало удивительно тихо, ветер внезапно стих, облака, несущиеся весь день со стороны Китая, остановились. Их чернильные пятна, розовевшие по краям, сбились к горизонту. Расколол на дрова дубовый чурбачок, от поленьев пахнет солеными огурцами, удивительно, как обострилось обоняние. Поставил на огонь между двух кирпичей закопченный чайник, который вынес из избушки, не хочется топить печь в ней, ночью будет душно. Пошел во мшаник, где взял грабли, с точка начал убирать нападавшие за день мелкие веточки, собирать еще прошлогодние листья. В замершем воздухе поплыл сизый дымок среди вечерних деревьев у края точка. Шарик утих у крыльца, изредка приподнимая светлые брови над глазами, и поудобнее укладывая морду на протянутые лапы.
Вдруг зажегся мягкий сиреневый свет, непонятно откуда лившийся, сверху, солнце село в другой стороне, осветив траву, деревья на точке, неровные ряды совхозных разнокалиберных уликов. Дальние сопки Хехцира, где вояки, говорят, прячут в заповеднике ядерные отходы, стали рыжими, а над Китаем, над четкой гранью облака поднялось зарево багрового цвета, и протянулись в зенит над головой лимонно-желтые и нежно-голубые полосы света. Все вокруг преобразилось, приобрело торжественный, величественный и … театральный вид, как на освещенной софитами сцене, каждый предмет обрел свой отдельный смысл: дуб с желтеющими молодыми еще листочками, костерок под ним с тлеющими старыми листьями и обгоревшими сухими веточками, и голубым дымком, уходящим в его ветви, липа с аккуратными зелененькими листиками, темный сруб мшаника. Я спустился по ступенькам крыльца, Шарик поднял на меня голову, но когда я вышел на круг точка, он не побежал за мной, понял, я пошел погулять сам по себе и его присутствие не требуется, опустил морду снова на лапы и исподлобья наблюдает за мной. За первым рядом уликов я увидел поднявшийся над травой стебелек с нераспустившимся бутоном саранки — желтой лилии. Свет и тишина, только из травы поднимаются и жужжат комары.
Небесный свет также неожиданно исчез, как и появился. Всё прошло и стало быстро темнеть. Дальние сопки стали ниже, как будто земля вздохнула навстречу вечернему покою. Я пошел к дому, посидел еще на крыльце, выпил чашку чая с хлебом и медом. Не могу пить чай из кружки, как пчеловод, ушедший еще с утра к подруге в далекий поселок, опять придет пьяный и будет собаку бить, и заставлять ее подползать к себе на брюхе. Зашел в избу, засветил лампу на тесаном столе, запах керосина примешался к запаху ночи, пододвинул к окну, чтобы видно было на равнине издали. Сел на лавку, опять тишина навалилась.
«Зачем я здесь? Случайно это, или нет? Случайно моя жизнь протекает здесь, или могла бы быть в этот момент где-нибудь в другом месте? И вообще, имеет ли смысл – где быть? Я могу представить себя в поселке, имеет ли это значение? Это просто мысли, и желание чего-то другого, а ведь жизнь моя здесь. Чувства мои привязаны к этому столу, да что чувства, реальный мир вокруг меня. Я вижу темную высокую кровать за печью, что посередине низенькой избы, синее окошко с черными деревьями за ним, шершавую поверхность стола чувствую пальцами, границы своего тела ощущаю, слышу, как удаляется и приближается комар к моему уху, негодяй, обоняю уютный запах, надо немного привернуть, чуть коптящей лампы. За дверью поскребывает собака. И не надо ее впускать, пчеловод не любит этого, но ей скучно одной за дверью».
Встал, открыл, впустил «Шарика». Собака пробежала по полу и улеглась под кроватью. «А ведь это еще не полная реальность! Ведь когда я «слышу», я весь обращаюсь в слух, вот что-то изменилось в окружающем, я поворачиваю туда глаза. И постоянно сознание фиксирует это, переходит с одного на другое. Тело может делать одновременно многое, но сознание фиксирует только одно. Но тело принадлежит этому миру, в отличие от сознания, которое принадлежит «мне». Тело живет, сознание фиксирует. А что если сознанию позволить следовать за телом, не мешать ему… тогда я буду сознавать каждый миг «своей» жизни… а это есть… реальность мира и «меня» «самого»… мешают… надо убрать мысли… и тогда…».

Переступить границу «ничто» тоже самое, что переступить границу смерти. Мысль, сотканная из реальности бытия, есть поток всеобъемлющий и всеединый. Но это уже не «твое» бытие, это уже не поток «мыслей», — это бытие в котором возможно все.
Вышел под звездное небо. На лужайке распустилась лилия. От болотистой равнины вместе с холодным туманом тянет арбузной свежестью.

КГБэшник направил в глаза свет лампы и начал допрос, «кто тебя направил в погранзону», «с кем ты связан», «что говорил пасечнику». Но я быстро понял, чего он хочет, ему нужен был феномен, который появлялся вчера в небе, закрытое постановление по всем госструктурам предписывало, чтобы первыми с «инопланетянами» встретились представители советской власти.

Муза и Экклезиаст.

Уже за полдень, солнце высушило начисто пространство тайги. Стратегическое шоссе, ведущее в никуда, не проходящее ни одного жилого поселка, так называемая Находкинская трасса, строившаяся после событий на Даманском, давно осталось в тупике на Мухен и дорога теперь вьет кольца среди безмолвных сопок, незаметно подбираясь к перевалу на Бикин. Сердце лопается в ушах, из пересохшего горла вырывается тяжелое частое дыхание, словно выворачивается в груди рыдание, подъем по дороге утомил. На вершине перевала воздух струится, это не ветер, рождающийся от земли, а свободный поток. Вокруг гравия дороги смыкается темнохвойная тайга.

В одном из распадков на пустырях увидел серые бараки, вход без дверей вел в длинный коридор, с проваленным местами полом. Сначала подумал — лесозаготовители, что отчасти оказалось правдой, но по осторожным людям и блатному языку понял, что это бывшие зеки, на поселении, без права покидать район.
Меня на ночь устроили к Шумову, пожилому мужику без возраста с мухобойкой в руках, время от времени он ее применял по назначению, ругаясь беззлобно. Говорят, он бывший полицай с Украины, сосланный по малолетству.
Вскоре в дверях показалась молодая, неряшливая женщина. Соседка Шумова сладострастно скалила зубы и в уголках рта появлялась слюна, позвала на чай. В комнате чисто, везде портреты мужа, матери. В углу, где кухня, в виде тумбочки у металлической печки, грязно, немытые кастрюльки, тарелки и стаканы из-под чая, словно она живет не одна. Все время двигает руками розетки, кусочки хлеба щиплет, волосы закидывает, неряшливо оправляет все время платье, подтягивает панталоны и лифчик. Разговор у нее перескакивает на все, но не держит тему, и постоянно возвращается к слезливым подробностям бывшей жизни в большом городе с мужем, спецкорреспондентом «Правды». Перечисляя журналы, в которых печаталась, загибает пальцы, на одном намотана грязная тряпка, порезалась сегодня, но никак не может повторить весь ряд, все время сбивается, не досчитывает. Зашел Шумов. — Оставь-ка ёво в покое-та, — увел к себе. – За что ее так? – Никта не е…ть. – Нет. За что она здесь? — Тунеядьтва и маральный образ жизни, группку какую-та создат. Стишки на совецку-та влассь писат. Таки, комуняки возделуют-та рамантикав и мечтатлей, главно-та, чтоб не сумневалси. — Лушше видить глазами, нежли-та брадить душою. И етта суета и томлення духа. – Докончил он Экклезиастом.

Как чисто пламя свечи, прозрачное внутри, с зеленым пятнышком посередине, ярким отточенным краем, самый верх его колеблется, двоится, словно оно маленькие ладошки потирает, — и все оно погружено в ясную небесную синеву, что дух захватывает, таким бывает небо Горной Шории зимой. Черный крученый фитиль проходит сквозь него, заканчиваясь тлеющей красной головкой. Пламя живет, и возникают вещи кругом. Руки людей, в руках потрепанные, замызганные карты, люди играют в карты. И говорят. О том, что там-то и там-то, так-то и так-то, и для того и потому. И речь их грязна, утомительна и суетна. И не понятно, что их изнутри толкает на разговор, и слова вылетают, словно мухи из отхожего места, гудят из груди и колеблют пламя свечи. И нет простоты и ясности жизни, и не войти в освещенный круг, чтобы стать как чистое пламя свечи. Умереть бы им, раз нет возможности говорить и жить так, как хочется, не захлебываясь кровью и грязью опоганенной жизни. Вот кто бы только поставил свечу во упокой в тихом и чистом месте.

«Жучок».

Деревья кидаются в стороны, летит, шурша, дорога под колеса машины. Ветер развевает волосы, рвет ноздри, и когда дорога проваливается на спуске, хватаешься за борт кузова, боясь улететь. Из прохладной чащи с одуряющим, как слезы, кисловатым запахом тайги машина вырывается в теплый простор поймы, напоенной цветущей таволожкой. Позади сопки удаляются и растут. И снова мелькают дубки, и машина, разбрасывая мокрую гальку, уходит за скалу у моря на подъем под своды деревьев. Но вот открывается длинный спуск в простор мягких сопок и высокого неба. Вдали у ломаной линии синих сопок светлые крыши поселка виднеются.

Пыльная улочка укуталась в деревья, у столовой машина резко затормозила. Пыхнул последний раз мотор, и тишина надавила на уши. Я встал на землю, она еще летит под моими ногами. Из кабины вылезли парни.
– Все, дальше сегодня не поедем, — шофер спрыгнул с подножки, хлопнул дверцей и направился вслед остальным ко входу в столовку, занавешенному кисеёй с бахромой понизу.

– Приветствую вновь прибывшего в Пьяную деревню. – На дороге стоял с бутылкой в руках широколицый парень неопределенного возраста, сделал не совсем твердый шаг навстречу, линялая от дождей, солнца и ветра одежда. Рыжие космы выбились из-под огромной кепки, соразмерной большой голове и огромным чуть навыкат глазам, расставленным широко и оттененных длинными густыми ресницами, глаза оленя, — белки глаз в тонкой паутине кровеносных сосудов, глаза светло-голубые, но не водянистые, кожа лица красная, лицо крупное, мясистое, голова сидит на крепкой шее, толстой, так что ворот рубахи всегда расстегнут.
— Я тот, кого привлекает на свой свет и страдание и наслаждение.
– Остер на язычок.
– Терпкой влаги наглотался.
– А может, отпустишь бороду, как Лев Толстой, и скроешь за ней лицо, где больше лукавства, чем правды. Зеркало русской революции.
— Что ж, понял. Революцию сделали пьяные матросы, а я и есть матрос.
— И до сих пор не могут остановиться, да?
— Хочешь пролить истину на всех и остаться при этом целым. На, пей. – Краснорожий парень прищурился на меня, сразу протрезвев. — Алкоголь иногда помогает избавиться от отчаяния, представляя реальность легким фарсом на действительность.
— Тебя, Лев Николаевич, случайно, не философом называют?
— Философствовать, познавать, значит ощущать свою ограниченность. – Он смотрит, как я пью из горлышка, закинув бутылку вверх, обжигающе-сладкий портвейн.
— Природа наша существует, чтобы спрятаться от действительности, так что истина – есть ложь. – Отдал я ему полупустую бутылку.
— Витус, — протянул он здоровенную свободную ладонь, — С латыни переводится, как виноград. Заслали гонцом. Падай «на хвоста». Заночуешь у меня на катере.

Вечером. «Жучок, буксир КЖ-480!» — Матюгальник от диспетчерской под обрывом заорал трескучим голосом на весь причал. — «КЖ-480! Какого х…, кто разрешил отход, назад, е… рот!». Куда назад, если на борт попрыгали «гонцы», со стоящего на рейде, уходящего в рейс СРТМа, скрылись в кубрике с мешком водки. Подошли к борту, на палубе, ярко освещенной прожекторами, словно рыбы в аквариуме чуть шевеля плавниками, бродят бухие рыбаки, в море сухой закон на всю путину. Вышел на мостик капитан, делает вид, что нас нету, «жучку» запрещено подходить к борту уходящим в рейс судам, чтобы не разбежались матросы. Штурман и моторист ушли в каюты вслед за пассажирами, вернулись совсем пьяные, за штурвал стал матрос «жучка».
На обратный рейс к причалу на борт попрыгали пьяненькие подружки моряков, что висли через борт и кричали: «Я буду ждать тебя, любимый». «Возвращайся скорее». «Шли деньги на сберкнижку в Деревню».
Утром перед пересменкой услышали протяжный гудок у входа в бухту, команда «жучка» вылезла на палубу, со стороны моря возвращался с приспущенным флагом знакомый СРТМ, от запоя умер сорокалетний капитан.

Территория тайги.

В час ночи, после отхода последнего пассажирского поезда, милиция всех выгоняет с вокзала, начинается уборка. Я встретил ребят случайно, проходя мимо стекол вокзала, заметил в глубине, среди людских масс, в проходе между скамейками знакомые ноги в клетчатых штанах, словно шлагбаум протянутые над заплеванным полом, ноги Толика, а потом и понурую голову Варлама за ними. \»Судьба!\» — Воскликнул Варлам, бросившись с жаром обниматься, Толик же только убрал ноги и протянул вяло руку. Без денег и без вещей, а расстались всего три дня назад.
Познакомился я с ними в транссибирском экспрессе \»Россия\», на долгом пути от Москвы до Владивостока. Когда встречаются второй раз случайные попутчики, можно подумать, что это действительно судьба, но судьба скорей не в том, что сводит людей, а в том, что люди повторяют судьбы друг друга, тем более что дорога у них одна.
Я чиркнул спичкой, высветились из темноты склоненное на огонь лицо Толика со шрамом на верхней губе и очки Варлама с двигающимися в них язычками пламени. Огонек погас, все вздохнули и улеглись на полу вагона.
— Хорошо, что ты нас нашел, а я уж подумал о веревке, — серьезный голос Варлама нарушил тишину.
— Представляю, Варлам болтается в дверях вагона. — Толик рассмеялся своим жеребячьим смехом, а, подумав над его словами, и я тоже. — А мимо идет милиционер, — \»О-о? Неположено здесь\», — а потом машет рукой и говорит — \»А, впрочем, все равно, бич!\».
— Я не искал вас, на главпочтамте во Владивостоке вы не оставили карточки, где вы, что вы, и я сам убрался оттуда, закрытый город, погранзона, прописки нет, вот и добрался до свободного города Находки. Денег на автобус даже до Сучана на троих не хватит, купим концентраты, котелок и через тайгу двинем на Восток.

Раннее утро, туман уже рассеивается, поблескивают рельсы многочисленных путей, дома за линией цепляются за сопки, гудки буксиров в тесной бухте, словом, мы покидаем этот город, с его торговой романтикой времен позднего советского индустриального периода истории. Автобус за двадцать копеек довез нас по асфальту до поселка Унаши и вывалил на пыльную площадь на беду перед грязней столовкой. — Ба, какая удача! — воскликнул Варлам, и мы проели наши последние звонкие деньги. Улица, обсаженная с золотой проседью тополями, с бегущими в школу детьми, уводила в сопки, на восток от просторной Сучанской долины.
На редкость жаркий выдался день. Гравийка идет меж полей картофеля, рощиц вязов, старых чозений, по краям долины шеренги сопок. Аврам постоянно отстает, тащит еле-еле длинные ноги в парадных светлых штанах-клеш, туфли без шнурков покрыты пылью. Варлам вышагивает впереди, размахивая руками, за спиной у него рюкзак. Камешки дороги слепят глаза. Так и тень облаков тянется еле-еле и словно зонтиком на время прикрывает утомленную зноем голову, возвращая способность оценивать окружающее.

Место для ночевки выбрали не совсем удачно, долго шли по дороге, и быстро стемнело. Сошли в лес, в темноте захрустели веточки под ногами, вышли в просвет, как будто на поляну, наткнулись на осевшую капешку и натаскали под дерево сена. Я развел костер, пока ребята искали коряжины. Ночью пошел дождь, никто не захотел в темноте искать топлива для костра, и его трепещущее пламя скоро залило, ночь окунуло нас под бесконечный душ. Так мы и просидели, прислонившись к ильму спинами до утра, слушая порывы ветра в кроне огромного дерева, проваливаясь иногда от темноты и шума воды в дрему, время, казалось, остановилось.

К утру дождь прекратился, но вся трава на поляне, все вмятины коровьих следов, кусты колючего боярышника, с сочными яркими плодами, дикие яблоньки с корявыми мертвыми ветвями среди покрасневшей листвы — все мокрое. За водой, взявши котелок, отправился я, а Толик с Варламом должны были разжечь костер.
Обогнув кусты и выйдя на край поляны я увидел за грязным ручьем ферму за изгородью, и ни одной живой души. «Вот хорошо, молочка можно раздобыть», — подумалось мне. Разбежался и перепрыгнул через ручеек на другой… Тут — то я и провалился сквозь тонкую засохшую корку, которую принял за твердую землю, и очутился по колено в жидком дерьме. «Ну, что ж, обратного пути нет», — подумалось мне, и я побрел, разгребая жижу, вверх к ограде загона, через который не рискнул перебраться, оттуда вниз тек свежий поток коровьего дерьма, а обошел стороной, вот где начинаются авгиевы конюшни.
Попав под крышу пустой фермы на склизкие доски, обнаружил, что здесь я не один, в конце прохода женщина в белой халате мыла ведро. Пока осторожно шел к ней, она направилась в мою сторону.
— Иди, там помойся, — ничуть не удивилась она и прошла мимо, ловко переступая с доски на доску в резиновых сапогах. Пока мылся, подошел Толик в том же самом виде, что и я, он шел по моим следам.
— Ну что, последний из могикан, знаменитый следопыт, пошли за Варламом или подождем его здесь?
— Молочка бы.
— А вон и коровок гонят, — указал я в сторону сопок к реке, где из-за леса к дощатой времянке тянулись коровы, а потом показался и всадник с кнутом.
Сходили по дороге за Варламом, который пытался жечь костер из мокрого хвороста, и скоро сидели около времянки, а подошедший пастух с кнутом все расспрашивал, да кто мы такие, да что тут делаем, да куда идем. Воспользовавшись его гостеприимством, сварили суп и решили остаться здесь на дневку. Мы постирали с Толиком штаны и вывесили на дверь сарая сушиться.
Выглянуло солнце из-за сопок, пригрело, разогнало тучки, заблестело на траве и листьях.
Пастух сказал, что молока даже ему не дают, и ушел, но вскоре вернулся с шофером, приехавшим с доярками. У шофера опухшая мрачная рожа, он ничего не спрашивал, а только сел на чурбачок и закурил папиросу. Пастух с лисьими наглыми глазами, подошед, потребовал три рубля, якобы надо выпить за знакомство, а когда узнал, что у нас нет денег, не поверил, но все же поинтересовался, что мы варим. Толик попросил у молчащего шофера закурить, но тот сделал вид, что не слышит, второй раз Толик к нему подойти не решился. В довершении всему нашлась бутылка дешевой плодо-ягодной бормотухи, и, так как мы отказались пить, двое аборигенов съели под закусь наш суп. Потом у них снова был перекур, потом лисья рожа намекнул, что если мы хотим здесь остаться, то не мешало бы все-таки дать на бутылку, мы снова повторили, что денег у нас нет, потом было затянувшееся молчание, потом они ушли. Мы быстро собрались и покинули это гнилое место. Толик шел тихий, а Варлам ругался. Дорога шла в сопки. Здесь уже начиналась территория тайги.

Под сводами леса на песке дороги яркие солнечные пятна играют, словно маленькие котята кувыркаются. В просвете деревьев в стороне от колеи кровавым водопадом виноград, среди широких красных листьев кисти мелких черных сочных ягод с сизым налетом. Скоро наелись так, что, смотря на чуть обгоревшие на солнце радостные лица Толика и Варлама, у самого сводит скулы в такую же улыбку.
Сопки раскрывают яркое осеннее лицо, хотя и преобладает зеленый цвет, но уже небесный художник выплеснул на них разнообразные краски. Дорога всё круче забиралась вверх, пока не кончается на огромной поляне, из травы торчат по четыре вбитые колья, здесь была выездная пасека. Со всех сторон крутые сопки сомкнулись.
За ключом, густо заросшей высокой травой, так что воду находишь только когда соскальзываешь с камня, обнаружили дорожку, исчезающую в лесу. Я пошел проверить тропу. Под покровом леса прохладно, бродят по земле тени крон кленов. Тропа изрыта корнями деревьев, с непривычки утомительно переступать их. Пересек весь лес до речки, где тропа идет под скалами сопки, то отдаляясь от потока, то выходя на его шум к зарослям развесистых черемух. Снялись, хлопая крыльями, рябчики с ветвей, роняя в быструю воду последние желтые листья, запах черных плодов настоялся в пустом лесу у реки. С увала сорвались два громадных изюбря, рыжими хвостами тяжело замелькали над кустами, остановились, замерли, потом ветвистые рога дрогнули, и неслышным шагом олени удалились за склон. Я повернул обратно. На солнечной поляне ребята развели костер и уже вскипятили чай. Бросил туда гроздь красных душистых ягод лимонника, собранных с лианы в лесу.

Толик чуть не плачет, большие карие глаза с длинными ресницами печальны, лицо страдальчески перекошено, он с ожесточением вырывает колючки из ладони. Заросли аралии, оплетенные лианами, поднимаются по осыпи языком из распадка от прохладной зелени кедрачей, от вершин с сизыми от смолы крупными шишками, Солнцепёк склона навис над головой, словно раскаленная печь, а вершины перевала не видно.
Солнце слепит глаза, путь пройденный, сливается с небом, все позади в белесой дымке. Дальше расстилаются по гребням луга, жесткая густая трава овевается легким потоком воздуха, в низинах, среди низкорослых серых стволов бархата и кудрявых дубков, отцветают лиловые астры и красные лилии или весь склон в белых зарослях чистейшей ромашки. Разбегаются глаза, затески на редких деревьях теряются среди ободранных оленями стволов бобового акатника, в траве измятые лежки, рассыпаны оленьи катышки и примешивается густой запах мускуса.
Хвойный лес за вершиной, не продерешься сквозь засохшие сучья, но нашли тропу и затески на ней, весело зашагали через колодник, обросший мхом, по осыпавшейся хвое, на редких полянках потемневшие вайи папоротников и редкие бабочки порхают. Голоса, неуловимо поет ветер в вершинах деревьев. \»Слышать, слы-ша-ать\», — так звучит лес.
На опушке кустарники, жимолость и калина красная. Среди низеньких вершин по горизонту широко раскинулась плешь верхового болота, закачался дерн под ногами, выступила холодная вода. Всюду на кочках кустики болотной продолговатой голубики. А вокруг простор березовых релок и серебристых зарослей тростника.
Опять попали на тропу, под покров леса на сухие увалы, исполосованные в густой траве, кустах барбариса и красной смородины ручьями среди мшелых камней. Заросли кустарников и берез сменяют высокие стройные тополя, тропа по склону поднимается над падью.

Густой туман превратился в морось, она не столько капает, сколько мочит одежду. Клубится паром дыхание в мокром воздухе. Мы, уставшие, движемся по ущелью. С обеих сторон подпирают крутые сопки. И нет уже уверенности в правильности выбранного направления. Или это слабость от усталости в ногах. Не все ли равно куда идти, и есть ли правильное направление? Выйти. Чтобы не теснили сопки. И снова ручей выводит к отвесной скале, бьет под него поток, задерживаясь на глубокой яме, где стоят, шевеля многочисленными плавниками пятнистые, цвета камней, рыбы. Громадные деревья, словно серые колонны, загромождают ущелье, и просветы между ними густо заплетены кустами и лианами. И колючки, куда не протянешь руку. Чуть отклонившись от русла ручья, переступает на черную мочажину копытцами олень, осторожно ступает, замешательство, и он так же осторожно выскакивает из черной прогалины, что бы исчезнуть в лесу.
Ключи внизу сливаются в одну речку в раздвинувшейся пади.
В кустах пахнет лежалой прелой шерстью, наверно прошли кабаны. Тропа пропадала, и тогда начинали мы прочесывать лес, порой попадались настолько старые затесы, заплывшие корой, что они уже ничего не обозначали. Шли напрямик, стараясь выбирать лес пореже, и обычно вновь натыкались неожиданно на тропу. Но скоро стало трудно что-либо различать, темнело. Ноги избили о невидимый в траве колодник, хуже когда попадали в заросли колючего элеутерокока или запутывались в лианах виноградника и актинидий. Исцарапанное лицо и руки горят, и каждая царапина кажется крупной раной.
— Все, сегодня никуда не дойдем и ничего не найдем.
Подошли мы к реке, остановились на галечной косе под обрывистым берегом, развели костер, приготовив каши и поев, уснули. Ночью пошел дождь.

Вода поднялась, подтопила галечную косу, речка шумит, несет поток цвета настоявшихся листьев, клочья тумана над тайгой, моросит мелкий холодный дождь. Мокрые насквозь, быстрым шагом идем по тропе, со свистом рассекая мокрую траву, словно ее косой косим. Роняют потоки воды низкие ветви деревьев с глянцевых листьев, из сиплого промокшего горла вырывается клубами белесый туман, рубашки прилипли к телу, горят, словно горчичники, закоченели побелевшие пальцы рук.
Вышли на галечную отмель, дождь непрерывной серой сеткой затянул пространство реки, висит над прибрежными тальниками, над голыми корягами плавника с кучами мокрого древесного мусора вокруг них, над сопками и вершинами деревьев. Не останавливаясь, входим в воду. Поток сразу обжимает штаны на коленях, выхватывает из-под ног мелкую гальку, ворочает камни, на которые ступишь, шумит по перекату. У другого берега река бежит под самыми ветвями ивы, кажется, что листья падают в стремительный поток в головокружительном прыжке, и бьется веточка в воде. Толик с рюкзаком уже выбрался на берег, а Варлам сорвался и окунулся в воду, мелькнула рука, голова, но он быстро стал на ноги.
— Стоп!..- В глинистый берег впечатан четырехпалый след громадной кошки, в блюдце его еще не залилась вода.
— Ого, вот это да! Настроение у меня почему-то припоганейшее, что-то мне нынче не гуляется.
— А если еще и увидишь ее, Аврам, совсем невкусным станешь.
— Она смотрела, как мы переправлялись.
— Я первым был. А может, она шла по моим следам.
— Ага, расписаться в \»красной книге\».
— Давайте лучше покричим, пусть знает, что это люди.
Покричали и углубились в лес, снова тянется однообразная тропа. Толик позади горланит Высоцкого: \»Смешно! Не правда — ли!! — смешно, смешно!.. А он спешил, недоспешил\».

Пасмурно, сыро, бьется в стекло одинокая муха, за окном льет и льет дождь. Варлам в трусах возится у печки, Толик валяется на нарах, задрав нога за ногу, листает старую подшивку \»Здоровье\». Одежда наша висит под закопченным низким потолком на проволоке, протянутой из угла в угол зимовья. Добрались мы сюда через распадки, где курится то ли туман, то ли рваные клочья облаков, через бесчисленные протоки реки.
Открыл глаза, ночная прохлада прошла по телу, потрескивает печь, горит огарочек свечи, напряженная тишина, потом что-то завозилось на земляном полу.
-Слышишь, — одними губами прошептал Варлам, над нарами поднялись очки с отсветами малюсенького пламени, — мышка. — В консервной банке шурудит маленькая мышь, рыжая с белым брюшком, с черными навыкате глазами на длинной мордочке, с маленькими лапками. Тоже живое: выбирает, пробует, умывается, боится, изучает все вокруг, возвращается в банку, становится на задние лапки — только в другой форме и жизнь покороче.
-Э-эх, — вздохнул Варлам на противоположных нарах, — что будет завтра, продукты кончаются. — Пыхнул огонек, фитиль упал в расплавленную лужицу, пламя погасло, запахло испарившимся парафином. В синеющем оконце проявились черные силуэты деревьев.

Проснулся, сел на лавку, в зимовье тишина. Проспал ночь, а голова чиста, словно и не ложился. Варлам и Аврам спят тесно, посапывая. Из оконца свет падает на маленький стол, где немытый котелок с ложками, закопченная кастрюля с компотом из лесных ягод: красной смородины, барбариса, дикого винограда, кишмиша и лимонника. Белеет острога, начищенная Толиком, а еще на оконце застывший парафин, стреляные гильзы, как бумажные, выцветшие, так и металлические, карабинные, клубки обесцветившихся веревочек и грязная катушка белых ниток с воткнутой ржавой иглой. Под потолком, свисает с вбитых в балку гвоздей башмаки попарно. В сером сумраке угла за печью у порога двери прислонен топор и стоят оставленные кем-то резиновые сапоги, один целый, а другой с порванным голенищем. Я замотал листами журналов ноги, сунул в сапоги и вышел из зимовья.
Холодное свежее утро. Солнце, играющее, живое, поднялось над краем сопки, высветило лес и вырубку перед зимовьем. Облака, как грязный снег, растворяются в голубизне неба. Кричат в лесу кедровки, на траве переливаются крупные капли росы. С кончиков листьев клена, низко раскинувшегося красным шатром в голубом небе, падают капли, разбиваясь брызгами о край крыши, попали холодные за шиворот. Нашел свернутые удочки с короткой леской и маленькими крючками под низким коньком крыши. Вышел Варлам, потягиваясь, смотрит, что я там делаю.
— А что Аврам?
— Спит, и это надолго.
— Ну что, пошли! Испытаем?

Продрались сквозь кусты, осыпая капли росы на себя, к ключу, бегущему между каменных плит. Варлам бросил камень в прозрачную воду, всплеск, глухой стук в дно сразу снесло потоком. Плывут вершины кедров вместе с белыми облаками в голубом небе над черной скалой, в расщелинах которой сочится вода, и прижались к камням опавшие красные листья.
В воде под камнями насобирали ручейников. Нежное тело их и жесткие лапки спрятаны в каменный домик, вырываешь их из длинного склепа, насаживаешь на крючок, опускаешь леску по течению. Крючок несет, наживка попадает в яму, тонет, и ты чувствуешь, что леску чуть-чуть потянуло вниз, дергаешь, удочка пружинит, изгибается, и на тебя летит трепещущая форель. Она падает в траву между камней, ты хватаешь бьющееся тельце, снимаешь с крючка и отбрасываешь подальше на берег. Снова кидаешь крючок — снова выхватываешь форель, холодную, всю в красных точках, с хищной пастью. Варлам восторженно вскрикивает, но у него и часто срывается.
Так вышли на тихий речной плес, где ключ впадает в речку. Вода несет листву и мелкие веточки, залиты водой речная галька и упавший могучий кедр, у излучины береговая трава в воде. Горный кряж отодвинулся, открыв долину. Собрали на прутик ивовый рыбу, штук двадцать поймали, и вернулись к зимовью. Толик уже поднялся, сидит у окна, зашивает порванную рубаху.

Река все круче забирает на север, горный кряж, закрывавший горизонт, подступил к самому берегу, теснит в сузившуюся долину громадные ильмы с треснувшими вдоль стволами и дуплами от корней в рост человека. Старые кедры высоко шумят кронами, увы, с недосягаемыми крупными шишками в ветвях, камни, брошенные, не долетают до них, рвут листву на соседних деревьях. Черемуховые заросли оголились совсем, вся их желтая листва, словно пестрое платье, лежит на земле. Зеленокорый клен с гладкой, словно мраморной корой весь пурпурный, редкие, опавшие резные его листочки лежат поверх травы, не шелохнувшись.
Тени протянулись через речку, разбили лагерь у подножия сопки в тополиной роще. Длинноногого Толика оставили внизу, очень уж он притомился за день, а мы с Варламом полезли вверх по склону.
— На рекогносцировку, — сказал Варлам.
— До побачанья, а я порыбачу.
Уступы круче, а мы лезем выше и выше. Горный кряж отодвигается, растет, раскрывая простор мелких увалов внизу, опуская в новые пади свои отроги. Зашелестели белые березы, словно метелки с отпотевшими на черных прутьях мелкими листочками.
Теперь горные цепи встали со всех сторон, открыв глубокие распадки. Выбрались на каменные россыпи, среди пустоты которых краснеют круглыми вершинами осины. Узкий гребень перешел в обвалившиеся скалы с мелкими изогнутыми ветрами кедрами. Удобные каменные площадки заросли пахучим багульником, цветущим второй раз, приходится продираться, осыпая розовые лепестки, отклоняясь от колючих, упругих ветвей кедров на уровне лица с крупными смолистыми шишками, или обходя скалы по коварным осыпям, того и гляди, скатишься вместе с обвалом.
Но вот пахнуло в лицо ветерком, и мы по высокой траве выбрались на крутой простор на вершину перевала. Волны гор до горизонта. Сердце словно сжимается и срывается вниз в немом падении, взгляд летит над горными цепями и провалами низких долин. Солнце садится в дымку гор, алое в прозрачном воздухе.
Назад спускались быстро. Нарвали за пазуху кедровых шишек. Дымок у подножья, затем светлое пламя среди сумеречных деревьев и длинная фигура Аврама, колдующего над котелком. Скоро сытые и усталые лежим у ровно потрескивающего костра, выковыриваем орехи из горелых шишек и слушаем звон ключа. Вдруг из тишины возник далекий быстро затихающий рев, за ним еще один, ближе.
— Тигра. — Аврам поднялся с земли.
— Похоже, что изюбри трубят.
— Варлам, потеснись и вытащи лицо из костра, у тебя стекла уже плавятся.- Никто не рассмеялся. Все вздрогнули, за ключом, совсем рядом заревел еще один.
— Надо же, а ночь такая темная, безлунная,- расхрабрился Аврам.
— А ты сходи, может это — и тигра.
Развели костер поярче, все отодвинулись друг от друга. Долго не спали, вглядываясь в темноту, где в отблесках пламени высвечиваются пляшущие стволы деревьев. Тот все ходил, шуршала галька, и один раз слышали плеск воды. Потом была полная тишина. Ушел.

Рано утром проснулся от холода, костер прогорел, Толик и Варлам спят, уткнувшись друг в друга прямо на пепелище. Небо светлое, таинственно вокруг стоят деревья манджурского ореха, неожиданно роняя с треском перистые светло-желтые листья себе под корни, словно их обламывает невидимый таежный дух. Собрал из мокрой от белой росы травы грязные ложки и котелок и пошел к ключу мыть. На колючках барбариса, как слезы на ресницах, капли, они тяжело падают в пляшущую воду, сведенные холодом пальцы еле ворочают звякающее о камни железо. Проснулись Варлам с Аврамом, поднялись, разговаривают, такие разные люди.
С речки прибежал возбужденный Толик.
— Вже костер развели, а там, — показал руками, — рыбины — во!
На речке тени кустов ложатся на воду, в яме поначалу ничего не заметили, пока не забрались на колодины речного завала и не заглянули под него, где крутится мелкий сор и грязная пена. В темной глубине стоят, шевеля чуть хвостами и плавниками действительно огромные рыбы для такой маленькой речки, спины их от головы были цвета отблесков темного пламени, а когда какая-нибудь уходила под бурелом, то показывала бок в темных пятнах, как у леопарда. Вырубили длинную тяжелую палку, насадили острогу, и началась охота, такого рода рыбалку нельзя назвать иначе. Но на этой яме нас постигла неудача, мы только замутили сором из бурелома воду, вся рыба исчезла, толи ушла глубже под завал, толи прикрывшись мутной завесой, проскочили ниже по течению. И лишь одна выскочила на перекат, быстро-быстро, словно глиссер, помчалась вверх, но и эту упустили. Наученные неудачей, пошли вдоль берега по воде, вглядываясь особенно внимательно в воду на ямах, вымытых стремительным потоком в гальке на поворотах речки или под завалами, и вскоре снова увидели рыбину.
Первую заколол Аврам, он с острогою в руках гонялся за ней по длинному перекату, разбрызгивая фонтаны воды, а мы с Варламом, вооружившись палками, не давали ей уйти в глубину. Толик торжествовал, сняв с остроги и еле удерживая в руках еще живую рыбину. Он промок с ног до головы, да и мы по пояс побывали в ледяной, как показалось сначала, воде. Охота продолжалась, вторую достали под завалом, я осторожно подвел острогу к голове и резким движением пригвоздил ее ко дну, палка в моих руках так и ходила ходуном, рыба сорвалась, окрашивая воду кровью, но скоро снова попала на острогу.
Закололи три штуки, когда солнце уже стояло в зените. Как быстро летит время в азарте охоты. Сидим на корточках вокруг костра, на жердях сушится одежда, башмаки и сапоги Толика, ждем и смотрим на подернутые пеплом угли, когда зажарится завернутая в лопух рыба. Раскрыли обгоревшие листья, и ноздри защекотал вкусный аромат, заставляя сглатывать слюну. Одной рыбины вполне хватило досыта наесться нам троим. Две других, переложив жесткой крапивой, понесли с собой.
За кряжем неожиданно открылась новая долина, сопки расступились, выпустив пологую луговину с грядой невысоких холмов, заросших дубняками, на один из них взбиралась колея заброшенной дороги. Дорога уходила на восток в пестрые сопки.
Открылся простор, зашагали легче, мягкий ландшафт, высокое небо, дорога ведет по гребням увалов. Безлюдье, тишина, легкий, прохладный ветерок шевелит волосы на голове.
В пойме реки показалась копна сена, вскоре потянуло запахом печного дыма, где-то жилье. На взгорке открылось несколько домов, в вечерних лучах закатного солнца струился дымок над одним. Дорога уходила к реке, а ее отворот взбирался к деревне. Подошли ближе и поняли, что это всего три дома; один с дымком во дворе, другой полуразрушенный, нежилой и выше с многочисленными окнами барак.
Во дворе возились у вкопанного в землю стола бородатый, коренастый мужчина и два парня, вокруг них вертелись собаки. За ними виднелась летняя кухонька с распахнутой дверью, из тонкой трубы шел дымок. Собаки злобно залаяли и бросились к калитке, закрытой вертушкой, парни подняли головы, а бородач с закатанными рукавами рубашки подошел к забору, руки его были в крови.
— Здравствуете, можно ли где здесь заночевать?
— Конечно, — бородач показал на полуразрушенный дом, — вон, там располагайтесь. — Повернулся к нам спиной и пошел назад, собаки проводили нас лаем.
Варлам и Толик пошли таскать с речки хворост, а я занялся разрушенной печкой, пытаясь собрать кирпичи.
Уже начало смеркаться. За соседним домом где-то затарахтел движок, когда на дворе послышалась громкая ругань: \»Ты, старый, совсем из ума вышел. Совесть потерял. Люди с дороги\». И нам направилась высокая, худощавая женщина, одетая в старое коротенькое платье, трико и тапочки с меховой оторочкой.
— Заканчивай возиться, пошлите в дом.
Мы не заставили себя уговаривать и последовали за ней к дому. Варлам с Толиком остались посреди просторного двора, а я зашел на веранду, где стоял стол и лавка вдоль окна.
— Бросай мешок в угол.
— Тут две рыбы, — я развязал рюкзак и показал.
— Отдай Гале, она разделает.
Я переступил порог дома, в единственную, но просторную комнату, освещенную лампочкой без абажура под потолком. В одном углу ее стояла высокая широкая кровать, в другом, — весь угол занимал развесистый фикус в кадке с землей, стоящий на низком табурете, за ним старая радиола и громоздкие сухие батареи для нее. Сбоку вынырнула молоденькая девушка, я ее сразу не заметил, она занималась печкой.
Когда я вышел во двор, Аврам уже дымил папиросой, а Варлам с оживлением разговаривал с парнями своим быстрым, взлетающим до фальцета голосом. У калитки бородач стоял с неизвестно откуда появившимися корейцами и попыхивал трубкой. Он разговаривал с высоким красивым корейцем с обвязанной красной косынкой головой, тот улыбался, показывая крепкие белые зубы. Двое других, малорослых, о чем-то оживленно цокали на своем языке. Один держал на весу кровоточащую печень. Я заметил, что они отрезают маленькие кусочки ножами и глотают, при этом жестикуляцией выражая полное восхищение пищей. Варлам объяснил, что корейцы едят печень барсука и что она лечебная, барсука убил Александр Александрович, Степан и Виталя, когда ходили сегодня за женьшенем.
Из кухоньки прошла хозяйка с большой дымящейся кастрюлей в руках, не обращая внимания на корейцев, громко сказала бородачу:
— Зови, хозяин гостей к столу, — и скрылась на веранде.
Корейцы раскланялись и унесли с собой подарок в барак на сопке. Варлам, Степан, Виталя и Александр Александрович ушли на веранду. Высокий Аврам, до этого галантно разговаривавший с Галей, ловко пластовавшей кунжу, оставил ее, она пошла кормить кур за сетку загородки внутренностями рыбы, и направился к дому с видом утомленного аристократа, развевая полы расстегнутой на белой груди рубашки. Небо начало темнеть, только там, откуда мы пришли, светил закат, алый свет рассеивая за дымчатыми сопками. Ворочает у сарая цепью собака и рычит издали на меня. Из-за сетки вышла девушка, вокруг нее начал было прыгать здоровенный щенок, но она отмахнулось от него.
— Пошли в дом.
После еды за широким столом шел неторопливый разговор с шуточками. Стояли пустые уже миски, хотя в кастрюле еще томилась пареная картошка с жирными кусками барсучатины.
Я, утомленный и осоловевший от еды, ушел в дом, где всем мужикам постелили на шкурах и тулупах на полу под фикусом. Комната плыла мягким теплом. Дверь на веранду была открыта. И приснился мне сон:
\»Старая Москва, узкие улочки с двухэтажными домами. На первых этажах \»Цветы\», \»Вино\», \»Хлеб\», \»Галантерея\», двери магазинчиков утопают в тротуары. Кругом тишина, все покрыто девственным снегом, жилые окна вторых этажей занавешены. Не сон, а сама действительность сошла на Москву. Неожиданно на улице попадается мертвый лесной лось, потом еще один, еще и еще… Я бреду в безмолвии и тревожном ожидании, всюду натыкаясь на мертвых лосей, лежащих поперек мостовой, глаза их с длинными ресницами закрыты. Но вот впереди показывается фигура человека, он в белом фартуке с жетоном на груди, машет веником. Это дворник. Он приближается и смотрит на меня.
\»Что это? Никого нет в городе, где все?\»
\»Спят, рано еще\».
\»А это что? — Испуганно спрашиваю я, озираясь.
\»Лоси это, дикие\», — равнодушно отвечает он. А потом добавляет, пристально вглядываясь в меня. — \»Да ты, парень, никак и сам лось\».
Я чувствую, что я действительно лось, и бегу по улице, а метла у дворника превращается в ружье и он метит мне в сердце\».

Над сопками слабая заря скрыта хмурыми облаками, что висят в небе, как тяжелый занавес, сквозь который снизу пробивается свет. Широкий двор замусорен старой щепкой, по нему бродят куры во главе с красным петухом. Умывальник в огороде, комья вскопанной земли под ногами рассыпаются в прах. Вода в умывальнике холодна и мертва. Подошел Толик, омочил кончиками пальцев глаза, щеки: — Бр-р, — и побежал снова в дом. Звякнуло ведро на крыльце, и из-за угла выглянул Варлам.
— Я тоже стал бы охотником, чтобы жить вот так, в тайге, — радостно сообщил он. — У ключа спугнул косуль, вот кусты затрещали!
На веранде в углу, развернув берестяные короба, где во мху лежат множество корешков, Степан, Виталий и Александр Александрович делят женьшень на полу. Сидит на табурете Толик, курит, Варлам на пороге закрытой в дом двери, прислонившись к косяку, поглядывает на дележ.
— Александр Александрович, и нам клади крупные корешки, — говорит, облизывая верхнюю губу, Виталя. Степан молчит.
— Эх, такую мелочь, — хитрит Александр Александрович, повернув лицо к безучастному Толику, — здесь и десяти грамм нет, а выкапываю. Исчезает корень из тайги, — а потом добавляет, глядя на Виталю. — А план триста грамм в год.
— За грамм корня — грамм золота.
Потом все садимся за стол, Хозяйка ставит эмалированный таз крупных и сочных пельменей, совсем не сибирских, из кунжи и репы-лобы. Разбрасываем их по мискам, поднимается жирный пар, пельмени щедро проперчены и очень вкусны. На десерт приносятся небольшие арбузики, все в каплях измороси и с прилипшей землей.
Стали собираться в дорогу, тетя Вера, взяв большую корзину за спину и прихватив мелкашку, крикнув собаку, ушла в тайгу за кишмишом. Мы попрощались с гостеприимными хозяевами, вышли за калитку вслед за парнями. Совсем рассвело, облака выцвели, стали легкими и белыми.
На спуске террасы в пойму реки, вдоль плетня, ограждающего поле с гаоляном, увидели склоненные в работе спины, а потом выпрямилась высокая фигура старшины в красном платке, и тут же подняли головы остальные корейцы, кто в белых повязках, кто в шляпах.
— Эти корейцы живут общиной, сезон работают, платят половину государству вениками в виде натурального налога, а деньги, полученные от выручки остатка, делят поровну. — Степан рассказывает.
Аврам игриво поднял руку в приветствии, и старшина в черной рубахе тоже в ответ взмахнул рукой.
— Вот так и будут работать, пока солнце не сядет. — Виталя повернул ко мне рябое лицо, усмехнувшись.

Парни провели нас напрямую через сопки по телефонной линии пограничников до трассы, где и расстались с нами, они в Беневское, а мы вышли на дорогу и поймали попутку.
Желтая дорога летит с сопки на сопку среди запыленных дубняков. Едем уже часа два, когда с перевала увидели в одном из распадков блеснувшее море, потом за поворотом на спуске показалась бухта. Проехали под скалой по щебню вдоль прибойной зоны, на крупных камнях, обрушенных при прокладке дороги, разбивалось пеной и брызгами море, и теперь уже не оставляло нас из виду.
Дорога шла по прибрежным сопкам, приближаясь к поселку в глубине залива, где толпились за мысом суда. Машина выскочила на широкий берег залива в деревню. Пронеслась сквозь нее в тучах пыли, прогрохотала по деревянному мосту и выскочила снова на щебень у мыса с прибоем. За мысом на подъеме открылся амфитеатром поселок по сопкам и мачты судов у причалов.

Аврам и Варлам пошли узнать в милицию о пропуске в погранзону, а я пешком обратно в деревню Соколовка за мысом, где было лесничество заповедника.
Оказалось, что надо ехать назад в центральную контору в районный центр за стопятьдесят километров, чтобы устроиться лесником в заповедник. Вернулся в Преображение к гостинице, где ждали озабоченные Аврам с Варламом. В милиции им посоветовали убраться из поселка в двадцать четыре часа.

Смерть «Боцмана».

Опустилось небо на землю, деревья и сопки, и упал снег. Стою на крыльце кордона, за белой завесой одинокий крик вороны слушаю. За спиной теплый запах горящих дубовых поленьев, дверь открыта и у ног пушистый кот Васька. Я зацепил одной рукой ведро и сквозь летящий снег пошел по тропе к ключу за водой, оставляя за собой черные ошметки следов. В ольховнике сквозь ветви снег сыпет слабее на тропу с пожухлыми листьями. На Сяухэ ведро ударилось о камни и запрудило поток, бегущий по мокрой гальке. Я вырвал его, отяжелевшее, расплескав остановившуюся воду, звякнула ручка, и звук сразу придавило тишиной. Вынырнула из воды черная оляпка и понеслась зигзагами, вспархивая под снегом над промоинами, за поворот ключа. Тишина и покой сопровождают меня назад. Запахло печным дымом, сквозь белую пелену сереет кордон с двумя слепыми окнами, затянутыми полиэтиленом и открытой дверью, и сидящим пятнистым котом, ждущим на краю черного провала. Снег пошел гуще, хлопья не успевают придавливать друг друга к земле, следов за собой даже не оставляю.
Переступив Ваську, я поставил ведро на шаткий пол веранды и вошел в полумрак комнаты, где на жарко натопленной плите вспыхивают искорки и в щелях ярко гудит пламя. Метнулся с веранды Васька и проскочил в другую комнату под кровать, послышались голоса людей со двора. Пес Боцман, было, сунулся в комнату мордой, но, получив пинка от Женьки, перешагнувшего через порог, пригнувшись под низким косяком двери, отпрянул. Следом ввалились, затопав на веранде, зазвенев ведрами, Саня, по прозвищу \»вольный стрелок\», и Серега. Высокий Женька поставил Лехину ижевку под вешалку у двери, смахнул снег с лыжной шапочки, разлетелись длинные русые волосы, перехваченные широкой тесьмой вокруг лба, как у Гойки Митяча, индейца из югославских фильмов. Женька, недоучившийся студент из Иркутска, единственный сын матери одиночки. Топнул ногой на сунувшегося снова Боцмана. Тот опять отпрянул, застучав ледышками, намерзшими меж пальцев лап, остановился, усиленно завилял хвостом, смотрит вопросительно, но боится подойти к нему. — Ему только с Делюковским собаком под крыльцом лежать, разговоры вести.
Зашедший Серега протянул руку и отряхнул заячью ушанку на веранде, бросил ее на вешалку и закрыл входную дверь. Саня поставил двустволку рядом с Женькиной, наклонил голову, взъерошив густые волосы, упавшие двумя прядями за уши и на глаза. Серега прошел на дальний конец стола, не снимая старую штормовку, опустился на табурет, прислонил свою длинностволку 32 калибра к стене, из полумрака высвечивались его бледное прыщавое лицо. Пили чай со сгущенным молоком, заедали белым хлебом, что принес Саня с собой из поселка, что дала ему мать, продавщица магазина. Саня доволен своей жизнью и своим отчимом, который отбил у своего младшего брата-пьяницы Санину мать, родной отец Сани до сих пор живет в поселке. — «Вот уж у кого мозги пылью покрыты, Саня, практичный, но в делах недалёкий. И стреляет, а потом думает». — Говорил мне Леха на Лянгуевке.
— За Поперечным на раскорчевке спугнул козу, сам же испугался и в сторону. Бестолковая собака, бесполезная, — мрачно высказался Женька, двигая по столу кружку обеими длинными руками.
— Носится за рябчиками, не дает прицелиться, гляди, под выстрел попадет. — Саня юношеским баском заметил.
Серега поглаживает длинное горло, другая рука теребит загривок мурлычущего кота на коленях, встряхивает иногда чубом, падающим на выпуклые светлые глаза, лошадиное лицо улыбается белесыми бровями и сатанинским изгибом губ. Серега живет с одинокой глухонемой матерью на Оленеводе.
Я вылил остатки вчерашнего супа в миску, накрошил хлеба и вынес на веранду. Боцман растянулся на полу рядом с дровами и топором, положив голову на порог крыльца, поднял брови, посмотрел черными глазами, вскочил, забегал вокруг, тыкаясь в руки, в миску невидящей мордой, упал топор.
— Шевченковский выродок, такой же рохля, разве что водку не пьет. — Женька.
— Д-д-а ск-казал, возьми, з-забирай, ат-то жена п-помоями к-кормит.\» — передразнивая заикающегося лесничего, смеется Саня, покусывая реденькие первые еще усики над толстой губой.
— С такой собакой сам помои жрать будешь, — девичий Женькин голос послышался.
— Собака леса не видел, на цепи сидел, — Серега изрек.
-\»Д-даже на цепи не оз-зверел.\» — Саня вновь процитировал лесничего. — А если босого зверя встретим, испугается, да под ноги бросится?
— Серега, забирай его на подстанцию или отдай корейцам на свадьбу, – смешливым голоском спокойно сказал Женька.
— Мне собака не нужен, спроси у Сани, я на охоту один хожу, ночью. А ночью собака не нужен.
За окном снег просветлел, собрались, расписались в контрольной тетради кордона, только Серега не стал: \»Я на Оленеводе сегодня\».
Впереди, подпрыгивая, шагает грузный Саня, русые волосы взлетают в разные стороны в такт шагам, за спиной вещмешок, на плече плотно висит двустволка. Боцман носится взад-вперед по дороге, трясет шерстью на ляжках, бестолково и весело лая, то на мышь, то на взлетающих в кустах рубчиков .3ароется мордой в пушистый снег, фыркнет, вскочит и летит уже, треща по орешнику, сбивая снег с ветвей, закинув уши на затылок. Выпавший снег не препятствует шагу, но и не проваливается до самой земли.
За спиной ласковый Женькин голос подзывает: \»Боцман, Боцман\». Ударил выстрел, брызгами костей и дроби сбило снег с куста, безглазое тело уперлось лапами в землю, потянулось, под коричневой шкурой пробежала волна дрожи, обделалось и завалилось на бок. Прошел мимо со сжатыми скулами атлетически сложенный Женька. От вскинутого на плечо энцефалитки оружия кислый запах стреляного пороха. Под головой Боцмана подтекла, растворяя снег, темная кровь. Серега и Саня взяли труп за лапы, мотнулась голова, как тряпка, со стекающей обильно сквозь шерсть кровью, раскачали и бросили в кусты, Саня загреб ногой место. Снег перестал, на заснеженной низине полуприсыпанные стожки, из-за Сяухи от белой Пашиговской сопки летят черные вороны, расселись плечистые на старом ильме в стороне, ждут, пока уйдем.
Лес кончился. В молчании разошлись на Поперечном, они ушли к Лехе на ближний кордон Лянгуевка, а я вверх по ключу Поперечному вглубь заповедника.
Присыпанный снегом лед каскадами уходил в глубокий распадок, застыли в немом вопросе ветви деревьев среди нагромождений глыб и черных скал, где изредка слышалось журчание воды, исходящей, казалось, от холодного камня, но этот звук не рассеивал одиночества и затерянности в сумрачном ущелье.

Взметнув снежную пыль, вверх по склону пади бросился кабан, затрещали со всех сторон кусты, один, второй, …пятый, черные спины в дубняке застыли. Отбежали и стоят, ветер то от них. Я сделал еще шаг, и стадо, развернувшись, бросилось в рассыпную, как хороший взвод солдат.
В разрывах белых облаков виден затемненный хребет на Сандагоу. На перевале холодный воздух студит лицо, проникая к горячему телу, зря я надел тяжелую летную куртку, что оставили мне научники на кордоне. Оглянулся назад, в сторону пади, откуда только что продрался сквозь вереск, весь взмокнув. Обернулся спиной к холодному потоку, застегнул куртку на все пуговицы, за отрогами Поперечного где-то долина Сяухи, над ней встала во весь рост и сверкает белизной сопка Паши-гоу, слева от нее перевал на бухту Пашигоу, справа на бухту Лянгуеву.
Я спустился в Пятый ключ Канхезы, их как пальцев на руке, это самый дальний, ель растет на Пятом, и любители новогодних елочек забираются за ними вглубь заповедника. Вырубленная тесаком, разорванная на части лоза лимонника, истоптанный снег чуть присыпал недокуренный до конца окурок папиросы, в снегу пенек, здесь была елка, чуть подальше – другое пустое место. Один тащил елки на себе, так что ветки касались его следов, вспахивая их, роняя хвою, другой шел сбоку и впереди. Волоком тащили, когда уже выбрались вниз на заснеженную тропу. Бросили елки, полезли в кусты, стрелянные серые гильзы от усиленных патронов мелкашки. Прочесывают лес, повернули назад к елкам. Кто-то их сильно напугал. След изюбря большими скачками. Алые капельки смерзшейся крови в снегу. Я вышел на наледь на ключе, у промоины подтаявший лед пропитан кровью, издали словно цветущий розовый куст. Видно раненый изюбрь долго лежал, остужая горячее от наполненной кровью брюхо. Огромное алое пятно подернуло сверху ледком.
Утомленный след, с алой россыпью ведет по своему последнему переходу, забираясь на увалы, наискось пересекая распадки среди деревьев, спотыкаясь и припадая на колени. Куда он так упорно идет, этот олень, на Сандагоу, за садящимся в дальнюю дымку солнцем, значит он пришлый, идет туда, все время вверх! На Родину, где впервые увидел солнце, значит летом жил среди цветущих долин по ту сторону хребта. Длинные тени деревьев и сопок легли на заснеженные распадки и склоны, горы стали ниже, словно земля застыла под снегом, отправляясь к вечернему покою.
В кустах вдруг раздался рев, волосы на голове застыли, и я сорвал с плеча карабин. Тигра взревела снова, и с руки в пустое небо грохнул мой выстрел. Метнулось в камнях длинное красное тело, громадная голова на тощей шее. Ушла, но недалеко, слышно на склоне недовольное рычание. Я подошел ближе к тому, что осталось от изюбря. Изжеванные сухожилия и мускулы, обнаженная кость бедра и белеющий ободранный сустав колена, растерзанный бок с обломками ребер, выеденный живот, измазанный кровью снег, качалась тигра в растерзанном теле жертвы. Запрокинутая как куст голова с рогами, перегрызенное горло, полу прикрытые остекленевшие глаза.
Дымку гор накрыло заходящее солнце багряницей. Перевернул тело на другой бок, положил карабин на рога, вытащил нож и вырезал чистый кусок мяса. Спустился вниз по ключу. Тишина стучит в ушах, нарубил лапника елей, натаскал под скалу, где лежала большая валежина. Разгоревшееся красное пламя лижет бок ствола, запахло вкусным жареным мясом. Зажглись звезды, взошла луна, светит сквозь ветви, наполняет лес призрачными тенями, синеют сугробы, все покрыто словно невидимым, но осязаемым флером. Звезды, острым краем, словно обломанные небосводом, сочатся блеском, словно тать окружила замерзшую в страхе землю, всматриваясь в глаза ещё живых, и словно шепчутся между собой, посылая незримых гонцов в мертвящий снег. Усталое сытое тело проваливается в тепло живого костра и мягкую хвою, дрема смежила глаза.
«Мир не может быть абсолютно добрым или абсолютно злым. Почему? Он свободен. Значит противоречив. Не будь противоречив, был бы не свободен. А значит и не добр, и не зол. А все таки, может быть, и не совсем свободен».

Светлые огоньки перебегают над сизыми от пепла углями кострища, дымит край обгорелой лесины. Рассветает, пропадают белые точки звезд, чирикает пролетевшая стайка птичек.
Брызжет в глаза низкое солнце над долиной Канхезы, сверкают засыпанные снегом кусты таволожки. Первый ключ, кордон заповедника, тростники у реки придавлены рыхлым снегом, в холодной слепящей белизне рыжая трава сложила головы. Стоят по берегу заснеженные чозении с красными метелками веток. Стройные серые стволы ясеня и бархата у дороги, начинающейся с кордона. Хлопнула дверь веранды, выскочил атлет Женька. С Новым Годом! – весело закричал. Захватывает широкими пригоршнями, моется чистым снегом, трет голые порозовевшие бугры мускулов, переступает босыми ногами. Зарделись щеки, намокли и потемнели пряди длинных русых волос. Скрипнули двери, вышли Саня и Серега.
— Привет, — сказали, заспанные и с похмелья.
— Кто это вчера приезжал?
— Делюков забрал Шевченко, пьяного в стельку, погрузили в машину как ребенка, а он слюни пускает и что-то бормочет.
— Странно, откуда у Шевченко деньги? Делюков никогда не поставит бутылку вам. И две елки. А кто был с мелкашкой? – Все внимательно посмотрели на меня.
— Файнберг, поселковый прокурор. – Саня сказал. Сразу вспомнился мне этот человечек, пробегающий с вечной папкой бумаг, бочком, не смотря никогда на окружающих, в глазах, сквозь стекла очков застыл, словно ужас невыполненной работы.
— Садит на сто пятьдесят метров, точняком. – Добавил Серега. Странный он парень, полгода прослужил в армии и его комиссовали, по странности его поведения.
— Тигра ходит, следы видал? – Скептически заметил Женька, «студент», посмотрев на меня стальными глазами, с высоты своего роста, — Стас вчера зверушку спас, самого же Стаса слопала мордаса. — Никак не может простить, что не разгадал простую физическую загадку, которую я решал в восьмом классе из журнала «Квант». Пролезет ли кошка под стальным обручем, опоясывающим по экватору Землю, если его надставить на метр? Конечно, что он еще может, если мозги забиты индейцами.
— Видал, — усмехнулся я, пошарил в кармане и выбросил в снег серые гильзы.
— Век живи, век ворочай, тощий долбанный рабочий, — не известно к чему сказал Женька и ушел на кордон.

Лёха.

Как-то у Лехи на кордоне собрались на пьянку молодые Саня-«вольный стрелок», Серега с Оленевода, Женька-«студент», перешедший от меня с Сяухи на кордон к Лехе, был там и Иваншан, лесотехник заповедника, младший брат лесничего Юваншана, поставленного директором Храмцовым вместо пьяницы Шевченко, а также никогда раньше не пивший с подчиненными Делюков, вечно ходящий в рваной штормовке, под мышкой он прятал свой ПМ, помошник лесничего, обломилось ему с назначением. А у Лехи тогда крысы ели картошку в подвале, и я принес ему здоровенного кота. Так они этого кота, оказавшегося домашним, загнали на дерево прошлой ночью, и при свете луны, фонарика и керосиновой лампы из всех видов оружия залпом разорвали на мелкие клочки.
Утром приходила из Бурьяновки полуседая женщина с безумными глазами, спрашивала: «Где Рыжик»,- её прогнали, но она все ходила кругом дома. – Парень, говорят, ты унес моего Рыжика.– Появилась она опять в дверях. Следом вошел Лёха, желтое лицо натянулось на скулах. – Чего прие…сь. Пошла вон, старая б…дь. – Где мой Рыжик. Отдайте моего Рыжика, — говорила она сквозь слезы и храбро пошла на Леонида – Что прие…лась. К стенке твоего Рыжика поставили. – Как это, — округлила она глаза и прижала длинные костлявые руки к плоской груди жакета. Лёха сел на табурет, отвернул от неё, на лице веселая ухмылка, а она стоит, потом лицо снова стало жестким. – А ну пошла отсюда на…. Удавлю, сука. – Дребезжащим, как стекло, голосом зло сказал Лёха. Когда старуха убралась, Леха продолжил урок: — По врагу народа! Залпом, пли — смешливым голосом сказал. – Хочешь быть добреньким, блаженненьким. Нет, сначала они тебя должны распять, парнишка. – Так ты считаешь, что я – актер? — Старая б…дь, свихнулась в климаксе. — Он не ответил на вопрос.

Леха Кузменко появился в Лянгуевке неожиданно, говорят, он приехал из Киргизии. Таким я его увидел впервые, месяца три назад, он мне показался маленьким, неопределенного возраста, сидел на табурете, на кордоне Лянгуева падь, скорчившись, скуластое лицо, рябое, слезящиеся пьяные глаза. На полу початая бутылка вина, под потолком дым на уровне косяка открытой двери. – Хочешь, — протянул. – Нет. – Он запрокинул голову и допил бутылку жадными глотками, словно помпой втянул. Кордон был заполнен дымом. Оказалось, труба забита обвалившимися кирпичами. Я выбил в стене дыру на уровне первого колена, и дым сразу вытянуло в трубу. А он полез целоваться, тыкаясь намокшим лбом и слюнявыми губами. Сентиментален. Тридцать девятого года рождения.
Крыса в железной бочке на кордоне у Лёхи, если раньше была с взъерошенной мягкой шерстью, то теперь стала гладкой, шкурка на ней блестела, как набреоналиненная, острая мордочка раздалась вширь и приняла какое-то лихорадочно-надменное выражение. Крыса съела двоих своих товарок. Когда Леха выпустил ее в подвал, с кордона исчезли крысы и мыши.

Много позже, уже в поселке на берегу бухты в районе водолазной станции и за ленд –лизовским громадным кораблем, стоящим на вечном приколе, «Либерти», в облюбованном бичами овраге между сопками под названием «Дубки», заросшем мелким, но густым дубняком, пил он с корешами «Агдам». На вытоптанной площадке разместились они вокруг костерка, и тут появляется неожиданно Пича, здоровенный детина из местных, рыжий мордвин, вечно небритый, вечно в поисках выпивки на халяву и драк со слабейшими его. «Эй, бичи, накатите мне стакан» — говорит. Бичи сразу притихли, они знали, что Пича неуравновешенный и злобный парень, и как он отбирал прямо у кассы деньги прямо из очереди рыбаков у конторы. Леха неспеша налил себе стакан и молча выпил. «Эй, ты. Ты че, меня не понял?» — сказал он тогда незнакомому ему Кузменко. Тот молча встал, а когда он зол, он не смотрит в глаза другому, только улыбочка на лице, и играют желваками монгольские скулы. Медленно проходя как-бы стороной, освобождая Пиче, который выше его на голову и крупнее, проход к костерку, он резко бьет его левой в печень. Пича уже на земле заглатывает, давясь, воздух, пальцы его скребут грязь. А Леха уже повернулся к нему спиной и снова присел у костерка. Минуты через две Пича очухался, отскочил наверх к тропе и выдал еще одну глупость. «Подождите», — крикнул с угрозой, — «сщас с братаном вернусь». Бичи хотели удрать, но их остановил стеклянный голос — «Сидеть!». Леха открыл новую бутылку и разлил портвейн по стаканам. Вскоре послышалось тарахтение мотоцикла, спускающегося с сопки, за рулем сидел здоровенный парень с залысиной на голове, а на заднем сиденье маленький Пича. «Кто тут обидел моего брата». «Вот он» — указал поспешно Пича на встающего с корточек Кузменко. «О, Леха, здорово» — протянул ему не спеша руку здоровый парень, потом развернулся и ударил в челюсть крутившегося у него за спиной Пичу. Тот снова оказался на земле.

Пьяный Лёха рассказывает о лежащей у него на коленях книге Пикуля «С пером и шпагой», в разговоре перескакивая на «Чингисхана» Яна. В промежутках монолога о величии России его рвало зеленой слизью, словно он наглотался целого ведра соплей или лежалых водорослей морской капусты, и мне приходилось стоять в дверях туалета на пятом этаже «хрущевки», где Кузменко жил с Ларисой Семеновной, со стаканом теплой воды.
В конце концов, за что ненавидеть человека, который тебе не сделал ничего плохого. Единственное, что для него, Лёхи, когда пьян, было невыносимо смотреть, это когда кто-то независим рядом с ним. Когда он, Лёха, улыбался, прищурив один глаз, монгольские скулы нависали над провалом щек и губ, он улыбался, сморщив щеки и поджав верхнюю губу, пожалуй, он походил на старика тогда, с круглым черепом, каштановым завитком чуба. Точно такое же выражение лица было, когда он жарил в котелке мясо изюбря на кордоне, загнанного его собакой в ручей, наклонившись над ароматным паром, тогда казалось, что плотно сжатые губы сдерживают слюну, которую он время от времени сглатывал. Движение щек, губ и нависших над ними скул напоминали причмокивания акулы, когда та сжимает челюсти.
Еще один стакан и он умрет…от счастья.
Его отца, комдива, расстреляли в 38 году в Киргизии.

Юваншан.

Самую большую надежду на весну выражают в середине зимы воробьи своим простым чириканьем. Хотя и холодно, но уже с сосулек капает на кустарник у стен бараков. Вот уже две недели длится пьянка на Бурьяновке, идет смена власти. Шевченко пьяный, Иваншан – пьяный, Лёха – пьяный. Но, приехавший в Бурьяновку, где заповедник снимает штаб-квартиру у БТФа, для своих егерей, директор Храмцов застает только невменяемого Шевченко с местными бичами, бормочущего ему спьяну, чтоб тот не вез его к жене, которая старше его на тринадцать лет и бьет по голове помойным ведром, если он, Шевченко, пропивает зарплату. Он его, маленького, берет подмышку, кладет в машину и везет в контору лесничества, в которой живет Делюков с семьей, протрезветь к утру, и уезжает в Центральную контору заповедника в Лазо, с приказом появиться у него в кабинете завтра. Проходит «завтра», телефон лесничества не отвечает, и Храмцов через день снова приезжает в Соколовку за сто пятьдесят километров, там никого нет, он едет на Бурьяновку, дверь настежь распахнута во двор бараков, замок сбит, стойкий запах многодневной пьянки так и не выветрился. Храмцов застает Шевченко на Лянгуевке в состоянии абстиненции, ничего ему больше не говорит, просто заносит в «уазик» и везет его домой, в Беневское, к жене. Шевченко пропил не только свою зарплату, но и деньги за три месяца моториста с катера заповедника, живущего в Преображении, и зарплату за два месяца Александра Ивановича, хромого, самого старшего из наших егерей с дальнего кордона в бухте Тачин-гоузе.
Валера Делюков старался не попадаться ни пьяным, ни трезвым на глаза директору, нагадил, паршивец. Вся граница Преображенского лесничества со стороны поселка оголена. Единственно кто охраняет ее, это сам Храмцов, разъезжающий на «козле». Он то и застал на дороге в бухту Тасовая браконьера, что выволок убитого оленя на обочину, и проголосовавшего «козлу», «довези» — мол, — «мужик, до поселка». Из «уазика» вышел высокий «мужик», достал ПМ, пистолетом указал, что бы тот положил ружье в сторону, загрузил оленя и браконьера в машину, и привез все это в контору лесничества в Соколовку, дожидаясь Делюкова с машиной лесничества. Оказалось, что под пьянку, длившуюся с Нового года, продолжившуюся на «Старый новый год», и дальше, Делюков с начальником милиции, прокурором поселка, Файнбергом, со штатными автоматами охотились в заповеднике. Факт браконьерства даже не получил огласки.

Но все изменилось, лесничим поставили Юваншана из Судзухи, местного таза, уже бывшего в заповеднике лесничим, но проштрафившегося в «долине лесничих» в Беневском в свое время, и ушедшего тогда из заповедника по собственному желанию. Делюков, учившийся, уже скоро десятилетие, заочно в Иркутском лесном институте, проиграл в должности, он остался помощником лесничего у Юваншана, человека с четырьмя классами образования.
Первым делом Юваншан занялся укреплением границы, были обновлены аншлаги заповедника, вспаханы противопожарные минеральные полосы. Егерей, собрав их вместе, за дополнительные по нарядам деньги, стали возить на очистку заросших просек, что было вовремя, обнищали они перед весной, зарплаты нашей на все советские праздники явно не хватило.
Если события не закончились и не выяснены отношения между людьми, они продолжаются. Если люди исчерпали себя, а события нет, ищи других людей и обстоятельств, способных вывести события на новый уровень.
Это был красивый мужчина, крупный, высокий, он не походил ничем на своего брата Иваншана, маленького, черного азиата с беззубым ртом пьяницы, потерявшего зубы, словно зацепившись за бутылку. Если бы не широкое лицо, то он со своими черными кучерявыми волосами походил бы на представителя богоизбранного народа, не того народа, о котором вы подумали. Я никогда не видел, чтобы он пил, кроме случая на кордоне острова Петрова. Это было уже летом, меня и Иваншана послали на покосы на кордон острова Петрова. Луга низины в густом разнотравье с крупными лиловыми пространствами цветущего ириса. Место это тихое, открытое только со стороны моря напротив острова Петрова. Маленький уютный домик кордона под прибрежной сопкой, рядом огородик, где вызревает виноград и дальневосточные арбузики, похожие на детские мячики, что особенно удивительно, так как здесь почти никогда не бывает прибрежных холодных летних туманов, что затягивают берег до Преображения, а по Сяухе поднимаются до полей аэродрома в глубине долины.
На острове Петрова реликтовая тисовая роща и остатки капища древних Бохайцев. Тис растет до тысячи лет, это реликт третичного периода, переход от голосеменных к покрытосемянным, судьба людей даже близко не сравнится с древностью этого дерева. Красного цвета плотная древесина, голая кора, как у сосны, а иголки, как у пихты, а веточки расположены, как у ели, семена в красной съедобной оболочке. Иголки широкие и плоские, мягкие, как у лиственных деревьев, похожи на кожистые листья сливы, яблони. Корневая система тисов связана между собой, как у берез, прекрасно размножается вегетативно, прорастают ветви, опущенные к земле. Подводная гряда ведет от песчаного бона на остров, размытая морем древняя дорога, соединявшая в прошлом остров с материком. Краевой туристический маршрут выходит к берегу залива, и на этот раз появилась группа туристов из Владивостока, среди которых две девушки, и Юваншан не смог устоять. Съездили в Преображение за водкой и аквалангами, инструкторов Юваншан знал, так как маршрут проходил и через Судзуху, где в заводях устья реки росли реликтовые водяные растения и лотосы. Инструктора слазили под воду и достали крупных раковин морского гребешка, хорошая закуска под водку. Дальше со слов очевидцев, так как нас с младшим Иваншаном, старший отправил в Киевку за мерином и конной сенокосилкой, приказал доставить к утру. А утром на Петров остров нагрянул директор Храмцов на «козле». Подошел к кордону, оттуда вышел помятый Юваншан с растрепанной шевелюрой и расстегнутой рубахой, встал в дверях, загородив тому проход, и твердо сказал: «Василий Сергеевич, на кордон не пущу, уезжай». Раскрасневшемуся, злому Храмцову, считавшему все в заповеднике своей «епархией», и по большому счету бывшего номенклатурным самодуром, пришлось развернуться и убраться восвояси.

Юваншан снисходительно смотрел, как Лёха Кузменко открывает пачку «Беломора», словно обойму карабина, сбоку. Он говорил: «Лучше бы ты пил, чем курил», — я тогда не понимал, о чем это. Не курил и его старший брат Иусан, живший на Судзухе, и Делюков, появившийся в Соколовке из соседнего Сергеевского района после темной истории, о которой никто не знал, и ставший «примаком» у местной женщины с двумя детьми, работавшей крановщицей на причалах в Преображении, и Храмцов, говорят, он — из староверов, хотя и партийный.
Юваншан завез егерей под Оленевод, на старую просеку по границе заповедника, и уехал, попросив у нас карабин на два часа, начальство ходило с ПМами. «Уазиком» теперь пользовался он и Иваншан, Делюков пересел на свой «Урал», и с егерями уже не ездил. Юваншана я редко видел рядом с Делюковым, он относился к последнему, как пес к кошке, вынужденный жить у хозяина под одной крышей.
Это было красивое место, жаль было рубить даже кусты на просеке, не говоря о стройных, молоденьких еще деревцах бархата и ореха манджурского. Светило яркое весеннее солнце, в густой пожухлой прошлогодней траве тепло и уютно, по ключу из земли зеленые копья сочных растений чемерицы. В дубняках желтые фиалки по склонам, белая лапчатка, анемоны и джефферсония сиреневая. Появились первые черные шмели и первые бабочки порхают на солнцепеке. Прорубив метров пятьдесят, Лёха сказал «довольно», Иваншан не возражал, а мы, молодые, Саня, Серега, я и Женька, не задумываясь, побросали мачете. Лёха достал бутылку вермута, порезали закуску, поели, и разбрелись отдохнуть по вырубке.
«Уазик» Юваншана, качая кабиной и бортами, пробрался за нами снизу из распадка, Иваншан сел в кабину, остальные – в кузов на брезент. Когда выехали за Бурьяновку, пересекли заросшие травой пустыри у поселкового аэродрома, въехали под своды сырого ольхового леса, где дорога подошла к перекату брода на Лянгуевку, машина остановилась посреди реки. Из машины, открыв дверку кабины, показалось веселое лицо Юваншана. «Эй, лесники, выбросите в воду все из-под брезента». Открыли брезент, а там две свежих кабаньих шкуры, вот так Юваншан! В нижнем течении Сяухи от пионерлагеря, где вода уже большая после слияния с Канхезой, до моста в Соколовке в устье, под камнями реки водились миноги, «семидыры», приходящие на нерест из моря, и маленькие хищные рачки, грызущие даже волоски на ногах, когда долго постоишь в текущей воде. От шкур кабанов через неделю ничего не останется. Он выследил, подстрелил и разделал их за два часа! Кабаны ходили на поля корейцев в Оленеводе, и доставляли им массу хлопот весной после посадки картофеля и осенью во время созревания кукурузы.

У Юваншана тринадцать детей, а у него ни одного седого волоса в шевелюре. Старшая дочь еще и внука принесла, муж ее, Украинец, с Бурьяновки. Иусан, занимающийся огородничеством на хуторе на Судзухе, и Юваншан, — братья от первого мужа их матери, маньчжура, китайцев и корейцев из Уссурийского края еще при царе несколько раз выселяли за границы России, не говоря уж о предвоенных и послевоенных годах при Сталине. Юваншан, с ошибками пишущий по-русски печатными буквами, читает и пишет китайскими иероглифами! Иваншан, младшенький из братьев, родился в Сучане в сорок шестом от японца, военнопленного, а младшая сестра, живущая в Бурьяновке в уютном частном домике, от последнего отца, местного таза, который вечно сидел на корточках у магазина в Судзухе, и когда его спрашивали: «Иван Иваныч, ты какой национальности будешь? – Он отвечал, вытаскивая изо рта длинную курительную трубку. – «Однако, моя, – украинец». Потом мне Юваншан объяснял, как надо стрелять зверя в тайге: «Стреляй всегда не по силуэту, а заметь какую-нибудь светлую волосинку на шкуре зверя, туда и бей, никогда не промахнешься»,- и добавлял, — « также и с людьми, находи, куда и когда надо бить, лучше в пуговицу. В тайге никого не бойся, человек самый страшный зверь, не лезь напролом грудью, не пропадешь тогда».

Любовь.

Широкая долина, край земли, и натянутая между сопок полоска моря. Давно видно парень шел, одежда до пояса испачкана цветочной пыльцой, но дыхание ровное и походка устремленная, раздвигает бедрами кусты пионов. В знойном воздухе, насыщенном настоем трав и листьев, звон цикад. Со стебельков осыпаются насекомые, вьется мелкая мошка, ворочаются в чашечках цветов пузатые шмели, звонкие барабанщики с полосатыми осиными брюшками, зеленые клопы выставляют геральдику спинок, разноцветная моль кружит среди шапок пахучей таволги. Синие махаоны шевелят черными крыльями, собравшись вокруг луж на дороге в тени белой сирени. На дорогу вываливаются из кустов букеты белых строгих цветов ломоноса, словно звезды, по обочинам в густой траве красные зевы тигровых лилий, куртины свежайших желтых саранок, белая кровохлебка клонит мохнатые головки насторону. Ближе к сопке среди одиноко стоящих курчавых дубков порхнули голубые сороки. Высоко, словно серая молния, повис над цветущей долиной жаворонок.

На скамейке около автобусной остановки, что рядом с магазином на сопке у длинной деревянной лестницы, что поднимается от причалов наверх поселка, привалившись к стене, расположился незнакомый парень. Около него лежал старенький рюкзачок. Под легким бризом с залива шелестели листья серебристых тополей, и колыхалась над обрывом полынь и репейник. Я бы прошел мимо, предположив, что он приехал на автобусе, если бы не обратил внимания на его необычный вид, старые разношенные, но крепкие башмаки, и штаны, покрытые цветочной пыльцой. Он пришел через луга. Парень спокойно, но не без любопытства разглядывал проходящих мимо людей. Подбородок и оголенная шея, крепкие и грубые, но под этим мужественным видом чувствовалась мягкая натура. Колоритная фигура. Поза его была расслабленная, он ничего не выжидал. Явно он был здесь впервые. Я сделал несколько кругов по поселку, а он все также сидел, глядя на рябь волн залива, на остров Орехов и большой белый пассажирский теплоход, маневрировавший у входа в бухту. Он не менял своей покойной позы. Вот человек, с которым можно обо всем поговорить. Он первым обратился ко мне.
— У тебя проблема?
— Ты знаешь, кто я?
— Ты ждешь от меня совета?
— Что делать в безвыходной ситуации?
— Любое событие имеет свой конец.
— Значит, конец предопределен?
— Оглядываясь на целое, да.
— Целым оно никогда не будет.
— Тогда это то, что создано только для тебя.
— А ты знаешь это?
— Это любовь.
От неожиданности жарко ударило в затылок, в поселке это слово никогда не употребляют, я впервые услышал его со стороны. Парень внимательно смотрит на меня.
— Отчего ты покраснел?
Реакция была неожиданная, румянец начал быстро сходить с лица, лоб внезапно побелел. Тут и парень почувствовал неловкость своего вопроса, а я потерялся, словно забылся, взял его за рукав, но на него не смотрю. За спиной моей мимо прошли девчонки, весело тараторя, одна из них бросила короткий взгляд через плечо на нелепую композицию у скамейки, но даже не повернулась. Натали! Мой взгляд провожал уходящую, словно нитка тянулась за иголкой, я безошибочно нашел в поселке ту, о которой думал во время разговора со вновь прибывшим в поселок парнем, окружающее потеряло всякое значение. Наташа ушла.
— Знаешь, у меня ноги ослабели.
— Не ходи туда.
— Но я не могу! Я ее хочу видеть все время, — я опустился на скамейку рядом с крепким голубоглазым парнем, — в груди какая-то карусель, и ноги никуда не идут. — Чуть слышно проговорил, подняв на парня глаза, и тут же отвел их.
— Будь мужчиной. Нельзя так. Ну, пошли, вставай.
— Мне худо, – я расстегнул на груди рубашку, опустил голову на руки, закрыл ими лоб и глаза, знобило.

Иваншан.

По склону, по склону забираюсь в дубняки, пахнет взрытой землей, — кабаны. Они хотя и дикие и чистые, а запах как на залежалом свином дворе. На гребне заметил след подошвы легких кедов. Судя по тому, куда он шел, — прямо и уверенно в «бардачки» на Сяо-чингоу, — это мог быть только знающий лабиринт гребней и глубоких распадков, где можно бродить, запутавшись, целый день. Сейчас сезон в тайге поисков женьшеня, а след принадлежит Иваншану. После неожиданной смерти деда Горового на кордоне Сяухи, который умер три года назад в одиночестве, выпив с похмелья полстакана женьшеневой настойки, все в поселке каждый сезон ищут его плантацию корня. Дед, проживший на Сяухи тридцать лет, не говорил о плантации даже молодой своей жене, которая и обнаружила его лежащим на веранде с сильными кровотечениями изо рта, носа, ушей и глаз. Мне кажется, что плантация — это миф, тем более, что ее искал даже колченогий, еле передвигающийся, Делюков с женой, встретил я их, прочесывающих падь на Пашигоу.
На солнечном склоне рассыпаны шарики оленьи, запах сенной трухи, да еще примешивается густой запах мускуса, гон у них, видно отошли потихоньку в распадок только-то, спугнул их. В пади поют птички-синички, шарят по стволам ильмов непоседы поползни. С шумом снялись с черемухи рябчики, стряхнули с ветвей последние листочки, запах переспелых черных плодов. В каменных россыпях пахнет мхом и лимонником. Речка шумит, воды много, тайфун был, залило перекаты, кружит поток под свежим буреломом. Жажда, а пить не могу, запах рыбьей чешуи, на нерест кунжа пошла. Я шлепаю вниз сапогами, распугивая рыбин под коряги и глубокие ямы, только хвосты и плавники мелькают. Заповедник имени убиенного браконьерами первого директора.
Вышел на дорогу, на простор пряных лугов, запахи меда с полей астрагалов и полевых хризантем, от цветущей леспедеции по обочинам. Забылся, опьянел словно, а тут вдруг принесло запах с пасеки Василенчихи, уху варят, значит, сети ставила, браконьерничает восьмидесятилетняя бабка, да ладно уж, не заповедник, да и я горячую уху не люблю. Услышал за поворотом у речки мотор, но не успел, только запах мотоциклетного дыма остался. Колькин мотоцикл, лысые протекторы. В протоке увидел сеть, перегораживающую поток полностью, вытащил нож и порезал ее по середине, пусть рыба проходит.
Чем ближе к поселку, тем гуще запах человеков. Потянуло горькой жженой картофельной ботвы с огородов, навозом от дач, словно курятники разбросанных на вырубках.
В поселок не хочется, но Иваншан обещал взять за корнем, придется зайти на пустыри среди низких бараков и крашеных палисадников частных хибар, окружающих врытые бункера овощехранилищ Базы тралового флота. На замусоренные улочки, где ни травки, только бродят в пыли тощие кошки и лениво вихляющие тощими задами собаки.
Подхожу к Бурьяновке с её ветхими заборами, затянутыми пропыленной драной сеткой, запахи человеческих испражнений от помоек, где роются куры и грязные свиньи. Вот где оскорбляется чувствительный нос. Туберкулез и дизентерия — обычное дело здесь. В 1975 году принят закон о бродяжничестве, срок – до 2 лет, его отменили только при Горбачеве. Бичи стали оседлыми.
Лето прошло, а в Бурьяновке все по-прежнему. Куры, что кроты, прорыли под загородками ходы, или перелазят как кошки из дровяных сараев в загончики под провисшей пыльной рыболовной сетью. Клумбы под окнами отгорожены штакетником, затянутым мелкоячеистой делью, заложенной понизу камнями, они заняты цветами и картошкой. Золотые туфельки с оторванными пряжками, заветные ларчики из ярких открыток сшитые, эмалированные тазы с проржавевшими насквозь донышками, — все это складировано на завалинках.
Зашел к Иваншану в темную квартиру, едва освещенную бледной лампочкой под темным закопченным потолком, у входа полуразвалившаяся печка-голандка. Пахнет мышами, и тоскливо двигают усами тараканы по углам. Обрывками фуфаек заткнуты щели между стенами и покатым полом. На столе кастрюли и кастрюльки с мятыми разнокалиберными крышками.
– Нет этого злыдня, а чтоб он сдох, не работает, матери алименты два года не плотит, последнюю копейку отбирает на вино, а меня, старуху, хоть когда угостил, у…, в милицию надо писать, живет, живет. – Ворчит девяностолетняя мать Иваншана.
– А у тебя, сынок, деньги есть? — Старуха в калошах из срезанных болотных сапог, изодранные донельзя кожаные перчатки с прорванными пальцами, нужны для повседневной работы по собиранию щепочек и бутылок.
Косит взглядом, протрусил в магазин Колька, уже приехали значит, как поджарая побитая собака. А в магазине запах плесени и мыла в коробках. Под поколотым стеклом прилавка американские ленд-лизовские бритвы врассыпную по цене 1копейка 10 штук, разные, по-моему, уже пользованные. На стеллажах туфли за 2 рубля с картонными подошвами и китайские кеды еще времен вечной дружбы. На вешалках развешаны платьица и рубашки, словно некогда их носили тощие люди, а потом вдруг взяли и все испарились разом из одежды. Вино, гнилой вермут, одеколон «Ландыш», консервы в томате, каменные пряники и бутылки лимонада без этикеток. На прилавке толстенная долговая книга с засаленными растрепанными страницами от постоянного употребления.
За прилавком пухлая розовощекая Марья продавщица, благодетельница, дающая в кредит. Тощие кокетки, все они ходят в выцветших платьицах, наверно ещё со своего детства, и старых трико, лямочки на голых ладышках вздернуты и всегда натянуты, держатся стайкой в стороне, — хлеб еще не завезли. Грань между девочками и пожилыми женщинами незначительна. Иваншана здесь нет.
На улице немые школьницы быстро обмениваются жестами и гримасами лица и рта – это вызывает отвращение, — они не замечают окружающих, особенно неприятны их мычащие звуки. В Преображении немые муж и жена никогда не разговаривают на людях жестами и потому у них приятные, добрые, милые, чистые лица. Дело не в немоте, а в жестах.
Иваншан оказался у Эдика. Во дворике «ИЖ» шаровой краски с разбитой фарой, прикрученной к рулю проволокой, зажигание – два оголенных провода, но работает!
В тесной кухоньке приторный запах стоит, на электроплитке жарятся нарезанные, как колбаса, свиные кишки, рядом на табуретке стоит другая сковорода с жареной кровью. Под лавкой стоит балён с осевшей, словно несвежая вода, где художник мыл кисти, темной кровью. На столе у кушетки бутыль вермута.
– Стой, лесник, скидывай карабин, – грозно сказал, копируя Лёху, пьяный Иваншан. – Зачем?
— Ха-ха, за стол с оружием сядешь? – В углу примостился невозмутимый Колька, на меня не смотрит, потянул стакан, собака шкодливый, утерся ладошкой.
– Заходил?
— Заходил, когда за корнем?
– Нет, завтра за рыбой. Я же таза, мне 30 хвостов положено, — хитро осклабился беззубым ртом пьяный Иваншан.
— Лесник, патроны надо?
– Патроны? А есть.
– Сейчас принесу. – Эдик ушел куда-то во двор, но быстро вернулся с обоймой.
— По воронам только пугать, пуля проходит в ствол, — заглянул в ствол карабина Колька.
– На тебя и такого хватит, дай-ка сюда, под корчами места много.
– Мы не в лесу, сначала споймай.
– Как тебя споймаешь, стреляешь ты с испугу, а потом деру даешь.
— А, сиди уж.
— На, потяни стакан, лесник.- Сидит пожилой мордастый мужик бельмастый.
Неловко, что смотрю на человека, а потом ловлю себя, что смотрю на бельмо в глазу его, лихорадочно перевожу взгляд в здоровый глаз, и становится более неловко, так как понимаю, что он заметил это, и ему как бы напомнили, что он инвалид. Совершенно другое дело Эдик, у него совсем глаза нет, только сморщенная кожа на том месте, и потому неловкости не испытываешь. Может, подразумеваешь, что бельмастый глаз видит.

У Иваншана ночью не мог заснуть на полу, в темноте по лицу и рукам бегали тараканы, лезли в волосы. Да и бабка ворочалась на высокой постели у стены, а в кладовке слышалось кряхтение и стоны, там на кушеточке Иваншан драл поджарую подругу.
Много позже пьяный Кузменко рассказал, как они в этот год нашли плантацию Горового в полуторе километрах от моего кордона Сяухи, а я лох. Младшего Иваншана отец обучил поиску корня, и тот нюхом вышел в маленькую падюшку, заваленную буреломом, где краем зацепился за плантацию, когда подтянулись Кузьменко, Делюков и отчим Сани-«вольного стрелка», они выкопали 87 корней.
По утру Иваншана уже не видно, все вернулось на круги свои, никуда мы не пойдем. Бурьяновка – ойкумена человечества, как сказал бы Пешков, — «на дне».

«Либерти».

Я работал тогда в котельной поселка, что в панельном микрорайоне под названием «Бам», за громадиной «Либерти». Кузменко был моим сменщиком, и привел этого парня зачем-то ко мне. Он сказал, что это егерь из заповедника, с любопытством послушал начало разговора, но быстро ушел к столику за котлами, где работяги наши рубились в домино и пили «Агдам». В котельной было прохладно, шли летние, ремонтные работы, а во дворе, где большая куча угля с бульдозером, залезшим наверх, жара и пыль.
Парень был среднего роста, с тонкими чертами лица, какой-то хрупкий и нескладный. Ворот рубахи широко расстегнут, рукава закатаны на тонких, загорелых запястьях.
— Скажи, где Натали? – Без предисловия, спросил он.
— А почему ты обратился ко мне?
— Ты дружил с ней.
— Ты так думаешь…? – Протянул я. Задумался, как бы выпроводить, но, посмотрев в его остановившиеся глаза, пожалел. Они оживали, когда он говорил о ней. По глазам парня было видно, что ему она сказала — «нет». Но это был не тот человек, кому можно сказать «нет». Это его только подхлестывало, и такие начинают действовать, драться, лезть на баррикады, свергать авторитеты, противостоять сильной власти и, наконец, Року и всему свету. Такие люди хороши на баррикадах и в боях, со своей безрассудной жаждой жизни. Я покачал головой, удивившись возникшими мыслями. Хорош, зараза!
— Она окончила школу и уехала в город поступать во Владивостокский университет на восточные языки.
— А где она живет?
— Откуда мне знать, спроси у Шмары, ее отца, он на «Либерти» сейчас, или лучше, у ее старшей подружки, Ларисы Семеновны, учителки младших классов. — Мне не хотелось называть Наташин адрес на Седанке, тем более, я знал, она провалилась на вступительных экзаменах.
Подошел Леха, принес два стакана с вином, чуть прищурил один глаз на парня. Он походил на благодушного подвыпившего самурая со своей хитрой смуглой физиономией, утыканной на монгольских скулах рябушками.
— Ну-ну, — сказал, и ушел опять за котлы. Леха любит сталкивать разных людей, чтобы посмотреть, что из этого получится.

— Это было время, когда дневное уже не давило, когда листья, трава и цветы дышали открыто в густоту ночи. Проходя по-над заборами, вглядываясь в темноту дворов, где иногда ворочала цепью собака, в светлые окна домов, я вдыхал запах тепла поселка. Шел мимо палисадников, пахнущих сиренью, мимо глухой стены сельмага, с запахом остывающей пыли и лопухов, на росстань, где от старых ильмов пахло трутовым грибом, где была рощица молоденьких лип у конечной остановки автобуса, где сидя на скамейке, ждала она. Я подсаживался к ней.
— И о чем же вы говорили?
— О чем? О звездах, о Картуне, о тишине, о далеком тарахтении трактора за рекой Иман. Как прекрасно жить, и что не надышишься этим ночным воздухом. О любви.
— А она тебя любила?
— Еще бы. И при том она всегда приходила в своей самой коротенькой юбочке. Мне нравились ее стройные ноги.
— А ты ее любил?
— Мне нравился ее спокойный голос, рассудительные слова, поблескивающие в темноте глаза, влажные, теплые ладони. А какая сладость была пить ее поцелуи. От нее шел запах дикой груши.
— И это длилось все лето?
— Нет, прошлая весна и лето, даже не все лето, а только в начале, да, когда зацвели пионы, ее уже не было. Они увезли ее, вернулись на родину, далеко, десять лет копили деньги. Она в том году окончила школу, это было ее последнее лето. Я знал ее отца, иногда видел его на трелевке в тайге, она любила его. Забрали они ее с собой.
— И что же, все лето вы сидели на скамейке?
— За рощей была дорога, она спускалась от поселка в долину. Там были покосы, луга. Мы оставляли у дороги свою обувь и бродили по росной траве до тальников у реки. Когда вдвоем, земля приобретает какое-то таинственное очарование. Летучие мыши в ночи тенью порхали среди вспыхивающих живыми искорками над землей светлячками. Она ныряла в траву и рвала для меня саранки. И теперь, видя даже днем эти желтые ладошки лилий в траве, я ощущаю те ночи, свежесть ее лилейных волос, теплоту ее шеи и дышащей груди, ласковость сомкнутых рук.
— И это все?
— Молчи… Никто не звал меня так за собой, то прильнет и поцелует, то отпустит руки и отбежит, тихо рассмеявшись, позовет. Присядет в траве на колени, и цветы по одному разбросает, чтобы я собирал, и в награду целует, не поднимаясь с земли. И когда я весь мокрый, как и она, от росы, становлюсь пылающим огнем, когда земля ко мне поднимается, и томительно просит упасть, в этой колдовской ночи остается для меня только она. А потом, когда в глазах собираются звезды над головой и ночная сырость охлаждает спину, и рука разжимает смятую траву, ее ладонь гладит мою щеку, и она приподнимает голову от моей груди, и ее губы говорят серьезно и по-детски наивно: «Улетела она, наша летучая мышь, а здесь под сердцем остается любовь к тебе. Как я тебя люблю, наверно, больше, чем себя. Ты никогда не забывай, что тебя любили. – Тебя, никогда».
— Зачем ты все это мне рассказываешь?
— Не знаю. Наверно потому, что ты слушаешь. У каждой местности свои события, так же у людей, живущих там, передающих себя из поколения в поколение, судьба повторяется по кругу. «Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем».
— Ну а потом, вы шли домой? – перебил он мою мысль.
— Иногда останавливались на дороге и наблюдали, как лягушка прыгает темной кляксой, распластываясь над дорогой, пора любви у нее. Всё. Мне надо работать.

Воспринимает он Натали через свою восторженность, и свои страсти переносит на нее, а может у нее свои небольшие заботы, спокойная жизнь. И все его неудачи покорить ее, совместить свою пылкость и ее жизнь, в конце концов, обречены на неудачу.
Женщина не принимает жертву, она не собирается становиться в нашу, мужскую, трагическую позу. Нас постоянно обманывает эротическая страстность нашего ОБРАЗА ее, а не ровная сексуальная натура любой женщины. А какое горе юноше приносит его, казалось бы, покорная, подруга, когда на стороне утверждает свою личную сексуальность. А с другой стороны, женщины, которых мы находим через наши сторонние знакомства? Нет. Мы, мужчины, предпочитаем женщин, находящихся в свободном поиске. Миром правит панмиксия, и женщины интуитивно чувствуют это.

— Он наверно и любит меня, но по-своему. Мне все кажется, что это обман. И он понимает это, и мучается. Хочет быть искренним, но как только становится им, то тут же появляется фальшь.
— Жизнь наша – пьеса. Я и режиссер, выдумывающий по ходу пьесы, и актер, играющий одну из ролей в пьесе, которую выдумал режиссер. Я и зритель, смотрящий на актера и на других актеров, играющих пьесу, выдуманную режиссером.
— Он нетерпим. Кажется, он ревнует меня ко всем, выдумывает и ревнует к выдумке своей. Самолюбив и эгоист. – Она не слушает меня.
— Говоришь не о том.
— Но почему со мной! – Теперь она смотрит перед собой, на море. Большие печальные глаза, когда она вскидывает их на вас, словно вспыхивают лучистыми звездами. Глубокие, как тайга на перевалах, когда видишь простор сопок, где застывшие волны теряются в глубокой дымке, где-то там – море.
Не зря ее предки появились в этих местах, били зверя, рубили тайгу, раскорчевывали и распахивали землю, наводнения смывали первые урожаи, тогда они уходили дальше, в сопки, разводили пчел и пятнистых оленей, до сих пор в тайге можно встретить проржавевшую колючую проволоку, поглощенную стволами деревьев. В Глазковке, самом дальнем кордоне заповедника, от Преображения часов шесть-восемь хода по морю на «прогрессе» в хорошую погоду, иногда правда, приходится ночевать в Тачин-гоузе в бухте Кит, дом еще остался, Поносова, последнего «помещика», кого босяки во главе с «комбедовским» «председателем» Горовым в -28 году раскулачили. Спать голодранцам не давало чужое золото, пока не порушили и пожгли крестьянские хутора, «влассь поменяли». Так там, в тайге, у него даже отапливаемая зимой, застекленная оранжерея была, где росли кокосовые пальмы и бананы.
Предки Наташи, до организации Каплановым в -44 году заповедника, жили в верховьях Сяухи. Рядом с домиком кордона, за поляной под сопкой черные бревна сгоревшего дома, а в тайге, в стороне от ручья, посередине явно приподнятой искусственной земляной платформы, глубокий, как устье шахты, широкий аккуратный колодец из тесаного бутового камня. Бабка Василенчиха, этот восьмидесятилетний гренадер в юбке, — ее двоюродная прабабка, — до сих пор живет на пасеке в ложине, где перевал к морю со стороны Сяухи на бухту Лянгуеву, и дальше на Паши-гоу.
Натали перебирает конец косы тонкими крепкими пальцами, рельефные мышцы рук, привыкших к работе на огороде, таскании тяжелых ведер с водой от колонки.
Натали заботливая сестра своих двух младших братиков, шалунов и непосед, достается же ей от них, они таскают ее за волосы, копируя пьяного Шмару.
Отец ее, резкий и крепкий, небольшого роста, весь сухощавый, мускулистый, с атлетическим торсом, немногословный, любящий выпить. В пьяном состоянии начинает проявлять свой гонор, может гонять жену и дочку босиком по снегу зимой.
Старожилы поселка — это не «местные», которые здесь только во втором поколении. Старожилы живут в домах-бараках, крашенных зеленой казенной краской, вдоль верхней дороги, что идет по гребню, где на пологих безводных склонах огороды с картошкой и подсолнухами, за ветхими заборами, покрытыми мхом от постоянных туманов с бухты и обтянутыми пыльной делью, что вяжут женщины с Бурьяновки для рыбаков Тралового флота Преображенья. По верху редко проскочит машина, местные предпочитают мотоциклы с колясками, туманным утром слышится их тарахтение, мужики разъезжаются по делам. Кирпичные пятиэтажки, двухэтажная общага сталинской постройки, деревянная школа и новый Клуб Моряков внизу, а над бухтой протяжный гудок маяка вторит на Ореховом острове у входа в залив, где село Соколовка, что разбросана за гребнем сопки по широкой долине вдоль берега моря, книзу крутого обрыва в устье реки, у моря виден деревянный мост под скалой. Заборы летом заплетены дурьяном с колючими зелеными шишками, белым вьюнком, густо пахнущим в ночи, полынью и крупнолистным лопухом-татарником. Бесснежными зимами между заборами ветер гоняет сухую, мерзлую пыль.
Тело у нее великолепно, это не городские девки с белой кожей и мягкими, как тесто руками и плечами, розовенькими сосочками грудей, словно глазки кошечек-альбиносов. Красивые девчонки рождаются у красивых отцов.
Волна облизывает камни и ее крепкие, стройные ноги, огибая их, шурша, заливает полоску песка между валунами. Стайка уток-нырков вылетела из-за скалы и, не снижаясь, полетела над морем в сторону поселка. Потом вдруг приглушенный крик отчаяния:
— Мне его не жалко, даже когда он ведет себя глупо, мне не кажется, что глупо. Я боюсь его необузданных порывов. Я девчонка! Что он, не может найти себе другую! Почему со мной все случается! – Голос ее заметно разволновался, дрожит. – Боюсь, что может быть страшно! Боюсь за него.
— Пока все открыто, ничего не произойдет.
— О чем ты говоришь? Что произойдет? – Солнце осветило Наташино лицо, глаза ее прищурились. Смотрит на меня спокойно, но тело напряжено, грудь вперед, руки уперлись в камень. – Он говорил, что уйдет в моря, заработает много денег. Проклятые моря, они вытянули из поселка все соки. Шалые деньги. Все мои ровесники уже с пятого класса пьяницы горькие.
— Не бойся потерять его. Он может потерять тебя.…Это для него хуже. Это действительность, он любит тебя.
— Но я не могу любить его. – Уже совсем спокойно сказала она. – Он несуразный и нелепый.
— И меня тоже?
Она встала на камне, разворотом головы забросила тяжелую косу за спину, и легко перепрыгнула на другой камень. Её внимание отвлекло что-то между ними, она присела и достала большого жука, который пытался убежать по песку от волны, но в отчаянье барахтался, новая волна его поднимала и влекла за собой.
— Ты, другое дело. Говоришь, действительность, значит, я понимаю ее как тебя, а тебя вижу, как себя, и я люблю тебя, как саму себя, и я тебе не нужна. Лови жука.

Канхеза.

Лёха улыбался, если можно так сказать на показ зубов и натянутые на скулах щеки. Он стоял с ложкой, аккуратно помешивая, жарившиеся в котелке, в жире от потрохов порубленные почки, печень и сердце изюбря, убитого им вчера прямо напротив кордона в ручье под ольхой. «Граф», белого цвета и громадного роста сенбернар с добродушной широкой мордой, усыпанной веснушками, пригнал его на кордон из леса, и держал зверя, пока Леха и Женька не выскочили на лай собаки, я, лично, никогда не слышал, чтобы «Граф» лаял. Собаку оставили Лехе зуботехники, муж и жена, уехавшие из Преображения домой, на Родину, хватит зарабатывать деньги в таежной глуши. Кроме собаки они ему оставили и подружку жены, Ларису Семеновну, учительницу Преображенской школы.
«Граф» никак не показал своего присутствия, когда на кордоне появились две празднично одетые девицы в открытых туфлях, видны были педикюренные пальчики ног. Сразу засуетились высокий, атлетически сложенный Женька, с индейской повязкой через лоб, как у Гойки Митяча, поддерживающей длинные русые волосы на крупной голове, ему вскоре нужно было идти в армию, повестка из Иркутска нашла его и здесь, в Преображении, и семнадцатилетний Саня, покручивая первые паршивые усики рукой, и сладострастно ухмыляясь, он их знал, это были подружки Натали.
Леха снял передник, который ему привезла недавно мать, приезжавшая из Киргизии, занавески вышитые на окнах кордона, тоже её, вытер не спеша руки, и широким жестом пригласил получивших аттестат зрелости девиц за широкий стол у стены кухни. Кордон Лянгуевой пади был самый большой и просторный в лесничестве. До Кузменко, практически никто не жил там, раньше он был показательным.
Леха незаметно собрался, и ушел к Ларисе Семеновне в пионерлагерь, что был за стрельбищем пограничников, лупивших по мишеням у крутой сопки, вдоль которой, среди мелкого дубняка и глубокой траншеи, с деревянными стенками, шла тропа на берег Сяухи, за сопку, где и был на том берегу летний пионерлагерь БТФа.
За плиту стал Женька, повязав вокруг тонкой талии Лехин передник. Нас, егерей осталось только трое, и две девицы, снявшие свои туфельки, пол на кордоне крашеный и чистый, спасибо Ларисе Семеновне. Как они прошли по лесной тропе, всегда находящейся под тенью сопки, где внизу просвечивает сквозь деревья река, и сырая земля и корни деревьев переплели путь, в миниатюрных подобиях обуви на высоких каблуках? Тропе, разбитой грубыми сапогами погранцов, тащивших по ней ящики с патронами, пулеметы и автоматы. У Натали был в 14 лет друг на погранзаставе, из самой Москвы. Он пел ей песни в казарме про девочку, колышущуюся в лодке над волнами, в речке, где поет в малиннике иволга. Как она далека, сука Москва.
Девчонки поначалу ели мясо вилочками, их наманикюренные красные ноготки торчали, отставленные в стороны, как напоминания, какие они нежные и ранимые. Но вскоре они, забыв о навязанных неизвестно кем манерах, запустили руки в котелок, жир тек по их локтям, первым показал, как нужно есть свежатину, Саня. Это было зрелище. Леха, уходя с кордона, так, между делом, сказал мне, что у Натали с детства псориаз на нервной почве у корней волос, почему она и носит челку на лоб.

Поднявшись над обрывом, где внизу мерцала под скалой речка Канхеза, он полез выше. По склону попадаются хорошо набитые звериные тропы. Соседние сопки приподнялись, раскрывая свои склоны, проглядывается каждое дерево от земли, каждый кустик. Подъем стал более крутым, деревья выше, среди развесистых дубов появились громадные маньчжурские березы с пепельными, словно старый пергамент, лохмотьями коры, и раскидистые липы с мягкими очертаниями толстых ветвей. В тени деревьев, сквозь камень, оставляя на нем ржавый налет, бил струйками радоновый источник. Он набрал воду в бутылки.
Ему хотелось узнать, пошла ли после тайфуна в реку сема, и он, дурак, пошел с радоновой водой по руслу Канхезы, куда он никогда не ходил, вниз, до появившихся неожиданно среди леса вырубок, на которых, по склонам на раскорчеванных участках, торчали красивые, новые для него, непохожие на дачки-курятники бедняков в долине Сяухи, дома.
Река текла, как ей и положено, новые вырубки пахли взрытой землёй. Он прошел вдоль склона неизвестной ему сопки. Грунтовая дорога была свежа, лужи на ней, ржавые, облеплены какими-то белыми мелкими бабочками. За поворотом сопки открылось ровное пространство в свежей вырубке, еще лежали не вывезенные деревца и ветки, и он услышал треск мотоцикла.
Он подошел одновременно к дачному домику, когда туда подъехал мотоцикл с коляской. Их от меня отделяли кусты на повороте уже хорошей дороги, выровненной грейдерем и засыпанной свежим гравием.
На заднем сиденье «Урала» с коляской сидела Наташа, гордо веяли ее белые банты на двух «бабетках», две туго завернутые косы «его» Натали, он сразу и не узнал ее, — она была пьяна. Две косы с бантами. Из коляски мотоцикла вылезли два незнакомых мне парня, третий, выпроводив всех из коляски, вытащил «бичевскую» авоську, толсто набитую бутылками. Из коляски достали коньяк, водку, портвейн.
Он, прислонившись спиной к дереву, умирал, боль невыносимая крутилась в груди. Он слышал, её любимый голосок на новенькой дачке произносил без запинки: «…Ё…в рот», и на «х… пошли». Время от времени пьяные голоса слышались и на огородике за дачкой, там блевали на порубленные деревья. К вечеру все замолкло, он поднялся с земли, оставив рюкзак с живой водой под деревом, ушел в глухую ночь.

Корюшка.

Корюшка идет на нерест, на берег в сумерках, когда ее не видят чайки, и не вышли на охоту еще береговые животные. Она идет на нерест при определенной волне в закрытых бухточках, на крупный песок. Тысячи рыбок выпускают икру и молоки в песок с приходящей волной, которая помогает перемешиванию их, т.е. оплодотворению. Рыбка эта как волна жизни идет накатом по всему берегу, подчиняясь каким-то внутренним побуждениям, идет в июне месяце, идет, нагуляв возраст в бухте, из открытого океана. Может этой волной жизни руководит космическая сила. Даже человеком, его телом, возможно, руководит та же сила. Разум человека слаб, точнее не ощущает этой силы, как мы не ощущаем давящий на нас столб воздуха. Но если эти силы совпадают с нашей волей, с ритмом нашей жизни, мы словно слышим музыку нашей жизни, впадаем в эйфорию, как некую свободу жизни, как радость, как нирвану, исчезает противостояние и настороженность к внешней жизни, нет никаких желаний, направленных на личное сохранение себя в потоке, в волне всеобщей жизни.

Когда я вышел из машины, ночной ветер рвал волосы, забирался под рубашку, холодил тело. Разговор в машине еще оставался, звенел в ушах, да и люди сидевшие в ней не понимали ничего, они были глухи к тому, что я им пытался высказать. Клочья тумана набегали на сопки, скрывая время от времени мятежную луну, волны накатывались на песчано-галечный берег, открытый по всему пространству от ближних скал до дальнего мыса. Бухта Тазовая. Я не вижу окружающего рельефа, как видел бы днем, но я знаю — там наверху дорога, далекий поселок, люди. И вот в эту темень подхожу к воде, которая накатывается на берег. Мне показалось, что она механическая, мертвая, даже машина, мотор машины более живой, чем этот величественный накат волны, длинный по всему берегу, грань земли, по которой я иду, которую знал, и моря, которого постоянно боялся, не знал, входил в него с опасением.
Меня волновала моя не складывающаяся жизнь в поселке, мое будущее, но с шумом волн это начало исчезать. Я пошел вдоль прибоя, слушая рев волн, не различая даже звука собственных шагов по гальке, не видя в темноте окружающего моря, только волны, блеск в темноте, постоянство и силу наката. И они уже не казались мне мертвыми.
Это было, как музыка, под которую я засыпал в одиночестве, американская, пробивающаяся сквозь «глушилки», рок, что звучала из транзисторного приемника в темноте недостроенного домика на берегу бухты Па-шигоу, где за стеной неутомимый шум прибоя сопровождал ее. Это была музыка свободы, человек не пропустит покорить очередную стихию, бросить ей вызов, если она существует.
Волна, ее рев, освободила меня, наполнила радостью, бешеным восторгом и безумным криком в окружающее, слившимся с рокот волн. То, что заботило в завтрашнем, тяготило в прошлом, – это все уходило, оставались только эти волны, и музыка свободы, что росла и жила во мне. Волна иногда сбивала меня с ног, увлекала за собой в черную бездну, и мне приходилось, смеясь, выкарабкиваться на берег. Я был трезвый, мокрый и счастливый.
Как должна звучать музыка свободы? Как накат волны, грозный, крепкий, а потом внутри возникает чувство торжества, наката свободы безграничной, до патетического смеха. Безлюдная ночь, без голосов живого, только шум ветра, шепот гальки, и накат, длинный накат волны, когда возникавшая мысль о свободе пробуравливала радостью мозг, уносилась в пространство, сливалось с ним. Все должно возникать из ритмичного наката волны. Над головой звезды страшные, как глаза злобные, но я чувствую твердость земли и силу океана, и мне не страшно. Звезды светят злобно, копьями и стрелами холодного пространства пронизывая жизнь земную. Но они не могут уничтожить жизнь возникшую, вопреки им, — жизнь создала себя, сопротивляясь их силе, противостоя их мертвому миру, найдя смысл своего существования в самой себе.

Утоп в море дождь, ушел с ветром. Черная дорога, блещут в темноте лужи, словно осколки черных зеркал. Шипят волны в пустоте под ногами. Потом вместе с дождем ушел в море и мрак, начали появляться звезды, потом черный край занавеса и в пространстве над головой из-за него вылупилась бледная с мертвыми узорами на челе луна. С обрыва стали видны мрачные волны с посеребренным ледяным блеском над ними. Косогор сопки отдалился, выделились черные пятна кущей и силуэт высоковольтной вышки на вершине, как распятие. За очередным поворотом дороги появилось на вершине светящееся окошко избы. Промерзший и мокрый парень направился туда по еле видной в черной траве колее.
Подошел к двери и протянул руку, чтобы постучать, но дверь перед ним распахнулось, и на пороге появилась высокая женщина, в руках она держала зажженную керосиновую лампу. На парня смотрели из-под темного платка белесые сатанинские глаза на продолговатом от удлиненного подбородка лице. Парень попросился на ночлег, женщина молча пропустила его в темноту веранды, он переступил высокий порог, и прошел в прохладную кухню. Он хотел еще что-то спросить, но женщина, молча, поставив на стол лампу, ушла за занавеску в другую комнату, а парень остался в одиночестве, неловко осматривая жилище. Печь голландка, полки задернуты занавесками, в углу умывальник над жестяной раковиной, у двери задернутая занавеской вешалка, на столе закрытая покрывалом посуда, на стене над столом большое темное застекленное паспарту с многочисленными старыми семейными фотографиями. Вскоре появилась хозяйка, молча протянула сухую мужскую одежду, и снова ушла за занавеску. Парень переоделся. Вышедшая молчаливая хозяйка забрала его промокшую одежду, потом снова появилась на кухне, сняла со стола покрывало, под ним оказалась трехлитровая банка с молоком, кружка с куском хлеба на ней, молча указала рукой на табуретку, налила в кружку молока и снова ушла в другую комнату.

Он проснулся поздно в маленькой комнатке с двумя стоящими друг напротив друга высокими кроватями, на стуле лежала его высушенная одежда. Пока одевался, в окошке увидел недалеко от дома кладбище на косогоре. Он вышел на кухню, от печки тянуло теплом, сдвинутый с чугунной плиты на край чайник тихо посвистывал, рядом с ним стоял маленький пузатый заварной фарфоровый чайничек, на столе стояла глубокая сковорода, накрытая крышкой, кружки, ложки, сахарница и миска с хлебом. Сбоку открылась дверь, и вошел высокий прыщавый парень с белобрысым чубом, падающим на белобрысые брови и белесые глаза, такие же пронзительные, как у его матери.

— Серега?
— Стас, здорово.
Оленевод, по дороге за кладбищем в распадке поселок корейцев, дальше заповедник.
Вдвоем поели жареную на сковороде корюшку, выпили чаю. Вышли вместе, на веранде остро пахнет свежими огурцами от лежащей вдоль стены «хватки», которой местные выгребают из волны идущую на нерест корюшку, Серега ночью принес два мешка рыбы. Спустились до тропинки к морю, где Серега показал мне короткий путь по берегу к бухте Преображения.

Еще раз про любовь.

Горовой с совиным лицом, с депутатским значком на лацкане пиджака, комсорг трубопроводчиков на судоремонтном заводе. Дядька его — депутат Краевого Совета. Он стоит позади, за спинами. Один с широким лицом, угреватым, как несвежее тесто, с рыхлым телом и здоровыми «колотушками», его называют «Стеклорезом». Он подошел слишком близко для того, чтобы ударить в лицо, переступив грань, где собеседник его терял комфортность, и где уже начиналась наглость, которая в любой момент может сорваться в агрессию. Другой, коренастый, аккуратно обстриженный, со спортивной фигурой, молча, почесывая кулаки, заходит сбоку, он как-то сразу оттеснил меня вглубь комнатки.
Троих друзей, живших в одной узенькой комнатке в конце коридора, напротив душевой в семейной общаге, прислали на судоремонтный завод на практику, как специалистов из Владивостока. Один давал всем в долг деньги, но один раз, если не возвращали. Другой, «Ален Делон», купил у меня модную ковбойскую рубашку, учился я тогда уже в УККа на матроса, и денег не хватало на жизнь. Тут же Делон притащил от семейных швейную машинку и прострочил новую рубашку по бокам, приталил, как у Дина Рида. Третий был с длинными волосами, «а-ля битлы», в очках и с аккуратными усиками «мачо», он был наиболее общительным и компанейским, он и привел Горового, появившегося с компанией в маленькой комнатке.
И надо же было молодых спецов прикрепить к комсомольской ячейки трубопроводчиков! Они зашли выпить вина, спецы получили аванс. «Стеклорез» налил в стакан себе вина, сделал глоток и сплюнул обратно в стакан, — «У тебя х…ое вино», — сказал с ухмылочкой. Битломан, было, возмутился, но сразу получил в лицо удар, отлетел к кровати. Делон ошалел от такой наглости, глаза его заблестели, но его не тронули. И тут заговорил Горовой, с какой-то обиженной самозабвенностью детского эгоизма. Они взяли денег на выпивку у «Банкира» и ушли. Но скоро вернулся «Стеклорез», как к себе домой зашел, и не обращая внимания на хозяев, вызвал меня в коридор. Горовой пригласил меня на квартиру, на выпивку, мне было все равно, это были те ребята с Канхезы, что привозили Натали на дачу, и я пошел.
Я поднялся на последний этаж, дверь была открыта, в комнате на диване развалился Горовой с двумя девками, третья, постарше, сидела на ковре у его ног, смотрела осторожными, испуганно-виноватыми глазами, она жила на «Баме» в «хрущобе», муж постоянно был в морях. Горовой их во время разговора тискал за плечи, показывая мне, что они – «его». Спортивный парень молча, сразу, стоя, налил мне коньяку, потом водки, потом портвейна. В комнате не было ни книг, ни посуды, только телевизор на тонких ножках и раскладывающийся диван. Мне все больше и больше не нравился этот мелкий негодяй.
— Тебя пригласили, потому, что ты «местный».
— Я не «местный».
— Ты, «аркаша», пей, и слухай сюда, — заглядывая, наклонившись к моему лицу несвежим лицом, говорит «Стеклорез». — Пей вино, видишь красное, как кровь.
— Я видел кровь, ты думаешь, оно — сладкое вино, нет, оно горькое и солёное. «Участь сынов человеческих и участь животных – участь одна…и нет у человека преимущества перед скотом; потому что все суета! Все идет в одно место, все произошло из праха, и все возвратится в прах».
— Он еще и рассуждат, налей-та ему еще вина.
— Я, — все, пойду.
— Мы тебя поим, а он нас даже не благодарит.
— Спасибо, все, я пошел. Ты на каждой свадьбе хочешь быть женихом, а на похоронах – покойником. – Я его не боялся, только злость закипала в груди, словно ворочалась безликая тварь. Говорят, отец «сделал» его в семь лет, а потом и дядя соблазнил его, а теперь ему надо самоутверждаться во власти, социальный статус в мужском обществе дает только авторитетный мужчина «мальчику». Как меня не тронули, не знаю, наверно видели, как я шел по верхней дороге с карабином, когда меня пригласили к себе в гости Наташкины подружки на «День рыбака». – У тебя непреодолимое желание укусить себя за зад.

Сегодня «День Октябрьской Революции». Асфальт падал на него, он поднимался, упираясь в него, потом блевал у соседнего подъезда, где сел на ступеньки вестибюля. Его поднял и отвел к себе какой-то мужчина, возвращавшийся с женой домой. Женщина постелила на матрас в коридоре квартиры на полу, мужчина накрыл его одеялом. Рано утром он встал, попил воды из крана на кухне, и вышел, осторожно захлопнув за собой дверь.
Три товарища в этот день нарвались на танцах в Клубе на блядей Горового, одна из которых работала секретаршей в комитете комсомола и имела привычку, прислонившись к парню грудью, извернувшись, уходить к «своим» ребятам. Вторая, «богачка», дочь капитана дальнего плавания, развратная, сразу пускала слюни, входила в стопор, речь ее становилась неровной, мысли и слова путались, одним словом, она сразу «текла».
Один бочком, бочком улизнул, двоих же сбросили с лестницы и затащили за угол клуба. Особенно досталось Делону в новой рубашке.
Напротив маленький, с детским пушком над верхней губой, в замшевой курточке прыгает, все больше распаляясь. «Ну давай, давай, давай его!» — Кричит, озираясь по сторонам, остервенело. А со всех сторон все подходят и подходят, окружают. Маленького не страшно, он с боку теперь, на его место врезается в толпу, раздвигая ее, другой. А глаза у него совиные, оба бесстрастные, смотрит как сквозь стекло, лицо чистое, с припухшими по детски чуть глазами, а черный кожаный пиджак гладкий и сидит ладно, словно из примерочной только. «Ребята, да что вы, что в…», — но тот ничего не отвечает, словно не слышит, потом неожиданно страдальчески кривит лицо странно, глаза его останавливаются на одной точке, но смотрит не в глаза, а куда-то в рот, вскидывает свои длинные руки, и, приняв боксерскую стойку, расчетливо бьет в лицо. Удар по губам. Парень отшатывается, но не упал, ему не дают упасть, его тут же хватают двое с боков за руки. В черной кожанке бьет еще несколько раз. Удары кажутся почему-то слабыми и безболезненными. Теперь все лицо залито кровью. Тот отступил в сторону, круг расширился, но за руки держат. Тогда с боку подлетел маленький и ногой в живот. Парень согнулся, но это не все, снова не дали упасть. Здоровый угреватый схватил обеими руками за волосы, другие растянули за руки, и ногами по глазам. Тут конечно началась заварушка, парень стал рваться, припадая то на одно колено, то на другое, таская за собой всю ораву. Удары в голову потеряли точность, рубашка на нем лопнула и разлезлась, показалось белое, не успевшее загореть тело, на глазах стало покрываться ссадинами, грязью от ботинок и сочиться кровью.
Тело неожиданно ослабло, все отступились. Парень заворочался, распластанный на земле, словно раздавленная грязным каблуком жаба, приподнялся на дрожащих голых, окровавленных руках на четвереньки, все обходят его стороной, один бьет его ногой в зад коротким, резким ударом, тот молча падает на бок, снова начинает мучительно долго подниматься. «А х… с ним», — словно подавившись костью рыбной отхаркнул один, — «я все штаны забрызгал». Все сдвинулись и начали отходить, потеряв всякий интерес к поднявшемуся и идущему навстречу им парню, обходя стороной и не смотря тому в изуродованное лицо. Кровь липко стекала со рта теплой волной на грудь, не прикрытую обрывками одежды, на красные руки со скрюченными пальцами.

«Кто не опускал лицо в осеннюю траву в придорожной канаве поздним деревенским вечером среди тишины, кому вода из-под колонки обильно не орошала побои на лице, когда еще череп гудит словно колокол, а точнее звенит, как футбольный мяч, посланный сильным ударом бомбардира во вражеские ворота, а может, кто не был у ярко освещенного клуба в «пьяной деревни», где косо и враждебно смотрят на чужаков, среди чуть поддатых половозрелых переростков и совсем бухих, не взматеревших еще недоростков, в атмосфере таких разговоров: «Стоит рассуждат. А я его хрясь, а он — хряп. Больше не рассуждат». — Или таких: «Будут всякие бичи наших баб лапать. Тут влассь наша. Будет знать жисть». — Кто этого еще не знает, может узнать, когда вас добровольно принудительно из парткома своего предприятия направят на судоремзавод, напишут приказ по предприятию «с сохранением зарплаты по месту постоянной работы», может даже дадут «подъемных», как молодым специалистам. Тогда узнаете все сполна, во Владивостокской больнице вам сделают рентген пробитого черепа, разлепят ваши совиные глаза, выпишут больничный лист, может на месяц даже, внушат написать заявление в милицию, так как, мол, другие приедут на освободившееся место, напишут акт, и начнется увлекательнейший детектив. Пройдет месяц, два, больничный лист и другие бумажки еще под следствием, зарплата за потерянный месяц 9 рублей, профком ушел в подполье. Но вот, наконец, придет вам на дом бумажка: «Гражданину Такомуто, ОВД сообщает, что за хулиганские действия гражданин Ломов А.О. подвергнут административному штрафу в сумме 20(двадцать) рублей. Точка.
Наверно вы утомились всей этой занимательной историей. Заканчиваю. Все имеет свое начало и свой конец, но как часто конец и начало совпадают, особенно когда наша гуманная советская мораль подменяет наш советский закон, открывающий дорогу социальному бандитизму властей. Читатели! Любите друг друга. А ударившему тебя по щеке, подставь и другую. А сорвавшему верхнюю одежду, позволь оборвать и нижнее белье».
Молодой инженер написал фельетон на эту тему, для «Тихоокеанского комсомольца», малотиражной газетенки предприятия, понес в редакцию, его послали в партком, оттуда к профсоюзному боссу. Там обещали почитать, похвалили за слог. Вскоре он уволился по собственному желанию. В Преображении он больше никогда не был.

Аркаша.

В поселке раннее утро, тихо, безветренно, хрустит под ногами заледенелый слежавшийся снег. Звук шагов разносится среди темных домов. На светлеющем облачном небе поблескивают редкие звезды. Внизу, в поселке, по освещенной дороге движутся из семейного общежития темные фигурки, работяги спешат на судоремонтный завод. Каркают черные вороны. У причалов притихшие суда, чернеют пустынные палубы, только под рубкой, под козырьком, освещено. Лениво от клинкеров отваливает пар. Я обхожу штабеля досок, пакованных у портового крана в ногах, теперь виден остров у входа в бухту с красным мигающим маяком, которому вторит далекий белый маяк в море, за невидимым мысом.
В конце причала привален незаметный и низкий «жучок». Я перебрался на его железную палубу и иду мимо двери кубрика на бак. Выпростал короткий, рваный на тряпки флаг и подтянул его на рее. Теперь можно и в кубрик спуститься, где слышны неторопливые голоса, пересменка еще не ушла. Чиф говорит со стариком, штурманом прошлой смены, о корюшке. Отдежурившие по одному протопали вверх по трапу. «Мотыль» как всегда запаздывает. Я выгребаю из печки остывшую золу в высокое ведро-банку, с металлическим тросиком, плетенным, вместо ручки, поднимаюсь по трапу наверх, и его, полное, мне подает снизу Чиф. Цепляюсь за него, и вытягиваю на палубу, аккуратно, чтобы не просыпать. Совсем рассвело, из-за сопки повеяло прохладным ветерком, выглянуло солнце, освещает ярко суда в бухте.
Когда печка-буржуйка разгорелась и на нее поставлен был чайник, появился Аркаша, мы его так называем, хотя это пятидесятилетний мужчина с лысеющей головой. Аркаша – наш «бич», он приходит к нам спать и готовить еду, здесь, на «жучке», у него в рундучке всегда есть картошка, лук, к обеду он варит уху, рыбу или сам выловит, или на рыболовецких судах достанет. Аркаша вносит в команду оживление, над ним посмеиваются, он, и сам над собой шутит. Вот и теперь.
— Фу, чай поставили. Кто вы? – заносчиво спрашивает, но тут же на вопрос Чифа, суровый: « Ну и кто, по-твоему?», — смиренно повторяет, — Кто вы? Вы не моряки. Вы – московские купчихи. И хихикает гнусно, довольный своей шуткой.
— Я тебе, Аркаша, когда-нибудь кирпич на шею повешу и выброшу за борт. – Говорит Чиф.
— Купчихи, купчихи, — дразнит Аркаша, полез в карман штанов, задрав край фуфайки, достает оттуда жменю монет и помятый грязный рубль.
— Понятно, это все к выпивке, — проговорил Николай, наш «мотыль», протискиваясь вниз по трапу, он не пьет и не курит, но когда на «пузырь» не хватает денег, добавляет несколько монет. Мы с Чифом выворачиваем карманы, Аркаша на столе пересчитывает деньги, сгребает их на грязную ладонь и отдает мне, моя обязанность еще и в том, чтобы «бежать гонцом» в магазин на сопке.
Когда возвращаюсь назад, с вышки диспетчерской под сопкой злой голос орет через мегафон: «Жучок 480, немедленно отчаливайте, колоть лед в бухте!»
— Поори еще, — ворчит в рубке Чиф.
Я выбираю конец, «мотыль» лезет в машинное отделение, а я вниз, к Аркаше. Колоть лед, значит, это меня не касается. После отчаливания и разворота, в кубрик спускается Чиф, он отдал штурвал Николаю.
— Ну-ка, наливай, — говорит. Мы с Аркашей уже пропустили по полстакана, и кайфуем на нарах. Когда Аркаша не пьян и не спит, он либо беззлобно балагурит, либо вяжет авоську или мочалку на продажу. На столе, кроме начатой бутылки «Агдама», полбуханки хлеба и нарезанный ивась, что остался от предыдущей смены. Сутки начались.

Ошибка или страдания нового Вертера.

Это был канун Нового года, в ночи тихо падал густой легкий снег, ложился под ноги мягко и уютно. Он шел на ближний кордон заповедника, Лянгуеву Падь, в двух километрах отсюда за гребнем, который со стороны сопок окружал находящийся по склонам его поселок, амфитеатром смотрящий в бухту, где, днем, у причалов стояли рыболовные сейнеры, лес мачт среди портовых кранов, сейчас же все заполнял падающий из черноты ночи снег. Вот тогда он в первый раз почувствовал ее существование, она вместе с подружками ночью возвращалась домой из клуба. Она обогнала его, идущего по тротуару, скользнув косо взглядом под освещенным колодцем фонаря заснеженной улицы.
Он долго и пристально разглядывал ее через проход между рядами кресел в поселковом Клубе Моряков. Она сидела чуть впереди, распущенные волнистые волосы рассыпаны по плечам и спинке кресла, когда она поворачивала голову, была видна волнующая линия шеи и аккуратное ушко — он понял, она чувствует в темноте его заинтересованность.
В антракте праздничного вечера он встретил ее в фойе среди подружек. Девушка с челкой, падающей над бровями, длинные ресницы, серые глаза, широко расставленные, ямочка на подбородке, и такие же ямочки появляются в уголках губ, когда она слегка улыбается. Милая черная родинка точкой на правой щеке. Она была молода и прекрасна.

Он сидел в глубоком кресле за столом, склонившись над книгой средневековых драм Тикомацу Мондзаэмона. Натали стояла рядом, чуть позади, опершись на спинку кресла, изредка протягивая руку и, перелистнув несколько листов, проводила по нужной странице открытой тонкой ладонью, объясняла свою роль. Быстрый голос её звучал с запинкой, точнее с мягкими паузами и приятно ласкал слух, не доходя до его сознания. Иногда локоть его правой руки ощущал легкое прикосновение её упругого бедра, и тогда он вообще погружался в какой-то густой, безмолвный туман. И он плыл в этом тумане все дольше и дальше.
Уже с четырнадцати лет Наташа стала королевой этого рыбацкого поселка, и на сцене Клуба Моряков, в театральном и танцевальном кружке, заводилой среди местных подростков, она была порывистой и увлекающейся натурой, ею интересовались и пограничники с местной погранзаставы, и выпускники Находкинской мореходки, направленные на Базу Тралового Флота, на работу.
Мужское начало страстное, необузданное, влекущее в огонь страдания и наслаждения. Это погонщик у Тикомацу Мондзаэмона, резкий, порывистый, хватающийся за нож, влекущий от неудачи к смерти даже свою жену, которая долго сопротивлялась влиянию мужа, но потом отдалась, согласилась умереть вместе с ним, так как почувствовала вину.
Мужчина может понять любовь, как самоотречение, когда он слаб, утомлен, когда, говоря образно, ветер, летавший над вершинами гор, отдыхает на головках цветов в глубокой долине. Для женщины самоотречение – высшее проявление любви, именно тогда она продолжает жизнь. Песня мужчины зовет вдаль, песня женщины – повторяет его слова и мелодию.

Вдруг, послышался позади знакомый голос. И сразу все вокруг приглушил: звуки, голоса людей, музыку, — все прервалось. Легкие шаги, прошла, слегка задев плечо его. Даже не обернулась, только краем глаза скользнула. Он почувствал, как вспыхнуло лицо его, стало жарко в наполненном людьми фойе клуба. Давно он не появлялся в поселке, кордон Сяуха в верховьях реки, где смыкались сопки, и начиналась тайга заповедника.
В комнате она сидела одна за столом, не поднимая глаз от текста сценария пьесы, переписанной по тетрадкам, тонкое запястье руки ее, поднятой к лицу, выглядывало из коротких рукавов батика. Он протянул руку к тетради, и вдруг коснулся ее руки, лежащей на открытой странице. Пальцы ее шевельнулись, и она медленно убрала руку. Но им помешали. «Всё» — как будто бы было сказано вслух над плечом. Он отошел к окну, когда оглянулся, она тихо плакала, уткнувшись головой в руки. Ребята переглядываются, отодвигают стулья, шаги, и все уходят.
Пьеса так и не была поставлена на сцене.
На ней была одета тонкая рубашка навыпуск, крупные белые горошины на черном фоне, и короткая черная юбка, из-за широкого выреза на спине и груди рубашка лежала на предплечьях и плотно облегала тонкую талию, ложилась на упругие бедра. Она уходила. Ноги с ровным светлым загаром шли немного торопливой легкой походкой, как ходят балерины, повернув ступни вовне, и на них были одеты ременные босоножки, казалось, что она идет босиком. Спину она держала прямо, и торс точной короткой и крутой линией изгибается в талию. Не было ровного спокойного перехода между чуть широковатыми плечами и бедрами, хотя именно этот переход и вызывала в нем головокружение. Но крупная голова с узлом каштановых волос уравновешивала дисгармонию торса, а стройность шеи, переходящей чуть покато в плечи, уже создавало то прекрасное, что называют редким творением бога. Она шла походкой со сдержанным достоинством, что редкое явление среди разномастной женской публики. Двигались опущенные свободно руки, обращенные изгибом тонких пальцев к бедрам, легко вплетаясь в музыку шага. Изгиб плеч, округлость открытых рук прибавляли мягкости смелой и неожиданной линии тела.

«Конечно, все мои поступки, там, грубые и бестактные попытки заинтересовать тебя собой, навязчивое присутствие везде, где ты была, с твоей стороны, да и с моей теперь тоже, казались нелепыми. Я не понимал, что со мной происходит, тем более у меня к тебе никогда, не было той здоровой чувственности, что сближает людей. Забудь и прости меня. Я сначала терял голову в твоем присутствии, а потом потерял и волю, ведь это было так просто и легко сделать, и незаметно приносило, как яд, сначала сладость в сжимающемся сердце, но я не знал, что это принесет потом с собой пустоту, хотя это уже надвигалось. Я всегда знал, как тебя найти, но ты уходила. Иногда, после встреч с тобой, как ни странно всегда желанных, я чувствовал в груди какое-то утомление, слабость, казалось, кружит в груди, и приносит с собой нелепую покорность судьбе, слабели ноги, хотелось где-нибудь сесть, обхватить голову руками, и ни о чем не думать. Да о чем говорить, сейчас мне и не хорошо и не плохо — мне теперь все равно. Пора мне уже понять, что у тебя жизнь своя, я не один на земле, и ничего особенного из себя не представляю».

Находкинский пассажирский порт. Ночные огни колышутся по борту лайнера, пришвартованного к причалу, свиваясь и переплетаясь огненными змеями, безлюдно, тихо. Вдруг кровь ударила в голову, на первой палубе он увидел её. Она улыбнулась, подруга рядом прыснула от смеха. А он стоял и смотрел, начиная понимать, что это не она. Ошибка. Ему нужно было повернуться и уйти, а не стоять, задравши голову вверх, в луже после дождя на причале. Но было приятно смотреть на девушку, она очень походила на Натали, и он всё еще сомневался, не она ли это, начал руками показывать, чтобы она спустилась по трапу на причал, поболтать. Подруга что-то тоже указывала руками и смеялась, а незнакомая девушка просто молча улыбалась.

Она молча смотрит на него, тонкие пальцы рук впились в край лодки. Мокрая прядь волос упала на лоб, она убрала ее, словно отерла кровь с лица, глубоко и напряженно дышит. Лицо, темные зрачки глаз, он очарован, околдован их неподвижной жизнью.
— Что же ты хочешь от меня, — как сквозь туман дошли до него ее слова. – Не подходи.
Она ухватилась за леер, поднялась, отстраняясь от него, быстро прошла на бак и прыгнула с борта, молча поплыла к берегу.
Пройдя морем за мыс, он заглушил двигатель у малого причала. Прошел по берегу, на воде светлеет яхта без мачты. Из травы налетели комары и стали впиваться в тело. Жизнь словно уносится в безумном вихре, боль и сладость в груди. Бухту с амфитеатром огней поселка на той стороне, ближние кусты и тростники освещала сверху полная луна и высокие звезды млечного пути. Наполненная ночь мерцает, таинственно переливаясь в тихом накате бухты. Поднялся на перешеек, отделявший бухту от открытого моря, где осталась она. Пошел вдоль прибоя, под пальцами ног холодный песок скрипит, орут цикады. Чернеют цветы, словно живые свидетели его боли.
Под утро потянуло ветерком холодным от моря. Он стоял на взгорке и смотрел, как поднимается солнце из воды из тонкого-тонкого облачка над морем, громадное, алое, потом из золота, ярче и меньше, поднималось выше. И вот уже теплым светом осветился склон обрыва. По морю побежала золотистая узенькая дорожка, играющее, живое солнце отрывалось от нее, и теперь оно не било в глаза. Он спустился, осторожно ступая среди низких красных цветов морского шиповника, зажатого полосой прибрежного песка и высокой травой склона, прошел по краешку земли, а рядом море бьет прибоем по камням, гальке и песку. Пустынный берег, скалы, сопки, и мысы дальние земли. Вот чиркнула на камень трясогузка, замахала хвостиком, повертывается боком, посмотрела черной бусинкой глаз. На сердце стало спокойней.

«А все-таки я люблю, хотя для тебя это звучит неубедительно. Я люблю не то прошлое, что в памяти, я люблю тебя, словно ты рядом. Стоит появиться в поселке, и я встречу тебя. Как это странно и невозможно. Будто я вчера только встретил тебя и счастливый проснулся утром. Сердце радуется встречи. Вот что-то случится в этот день.… Никакая девушка не сможет уместиться рядом с этим чувством. Я люблю только одну. Ты бы сейчас не узнала меня. Человек не волен захотеть снова жить. Для этого надо вернуться к своей целостности. Я пережил опустошенность и отвращение к своей жизни. Я утверждаю – я люблю тебя, Наташа. Я опять могу подарить тебе весенние цветы. Ответь, можно ли писать тебе, и хотя бы любой ответ от тебя, даже о том, чего не стоит писать.… И еще, я был бы счастлив, увидеть тебя…»

Катер, \»трамвай\», быстро выходил из бухты поселка. Берега раздвигались, и разворачивалась панорама открытого моря. Начал накрапывать дождь, тонкий как паутина. С выходом за остров \»трамвай\» закачался на крупной зыби.
Он ушел в трюм, там качка ощущалась сильней и в иллюминаторы время от времени то с правого, то с левого борта появлялся на уровне глаз край бегущей воды и с ним звук, словно рвущейся ткани, это катер хватал волну. До Находки часа четыре ходу, а, там, в 1 ночи поезд на Владивосток. Как замечательно, что наконец-то он вырвался из \»пьяной деревни\», решился на встречу с ней, сколько он себя обманывал, что в Преображении он не из-за неё. Не ждать каждый день, волей неволей переживая своё ожидание, появление её то на улице, то возле её дома, то вечерами в субботу, из месяца в месяц, на танцах в ДК.
В трюме много знакомых лиц, преображенские, и вездесущие бичи, кочующие в поисках морей из одного рыбацкого поселка в другой, да и те имеют примелькавшиеся физиономии. Шум волн за бортом, разрезаемых катером, работа машины, тихий говор разговора за спиной, кто-то укладывается подремать на свободные кожаные диванчики. Ну, что ж, рюкзак под голову, и он покемарит.
\»…Вальс над землей плывет\», музыка, шлягер прошлых лет, слышится громко по трюму, катер приближается к Находке. Он открыл глаза и сел. Сердце сладко сжимается, ему снилась она, такое чувство, будто заглянул в будущее, легко и радостно в предчувствии новых событий. Будто он возвращается домой, немного холодит грудь, может, что-то изменилось и не узнает давно покинутого милого места, и приятное ощущение впечатлений детства, полных, ярких, еще не тронутых разрушающему целостность восприятия действию рассудка.
Он вышел на палубу, \»трамвай\» бежит по гладкому ночному заливу Америка. Мягкие разноцветные бортовые фонари где-то стоящих на рейде судов, цепочки огней города на сопках вдали отделяют черноту воды от низких звезд небосвода. Но вот начали передвигаться красные и зеленые огоньки и открылись за темным мысом залитые светом громадины пассажирских судов у причалов порта Находка. Катер швартуется между ними к плашкоуту. Пирс весь в лужах. Толпа с катера быстро разошлась, кто ехал с друзьями, весело отчалили в город, поезд уйдет только в 1 час ночи. У большого теплохода стоят люди, оживленно разговаривают, прибыл недавно рейсовый из Владивостока, идет на север, туда, откуда он бежал. На залитой огнями прогулочной палубе стоят и прогуливаются пассажиры.
А ему же в одиночестве ждать поезда на причале у темного пока железнодорожного вокзала. Опять нахлынула горечь, её образ так крепко сжился с его воображением, словно живет самостоятельно, также, не даваясь желаниям, как наяву, нахлынет, — и он живет, отхлынет — и мучительная боль томит душу, борющуюся с Роком, уводящим от него желанное. Рассудок просыпался, и он расставался тогда со своими мечтаниями, и пусть сначала тупо, но все настойчивее голос внутри него говорил, что всё это не то, не так, ненужно возвращаться к прошедшему. И тогда отчаяние неотвратимо приближало его к глубокой и бездонной пропасти, называемой забвение.

Ласковые глаза — от слова ласкать глазами. Она подарила, того не зная, лучшие дни его, которых не так много в темноте жизни. В эти дни ясный свет заполнял сердце, теплом и лаской благодаря его за жизнь, за открывшуюся красоту и глубину для него, это дни, когда исполнялись тайные мечты его.

«Ты не такая, и все время не такая, другая — ну что ж, это остается единственно неизменным — проклятие ему и благословение в этом. Как мне хочется тебя увидеть! Не видеть тебя, и тут же жить минутой прошедшей… глупо, но сердце заставляет пережить снова…, — всё время ты для меня была новой, и сердце мое привыкло к такому непостоянству, и жило им. И сейчас живет им. Даже во снах моих ты печально сдержанна, и я не могу побыть с тобой, сколько хочу, все время ты уходишь…- боль, тоска тогда со мной, нахлынет… и хоть вой, хоть скрежещи зубами, а ты там… Около тебя, я хоть иногда мог видеть тебя, смириться, что так и должно быть, и быть счастливым, мог жить воспоминанием до следующей встречи с тобой. А здесь воспоминание стало прошлым, и не дает успокоения. В настоящем трудно жить без любви, что-то в нём есть от сцены, где мы играем роли, придуманные не нами, живем с напряженным ожиданием чего-то безвозвратно теряемого каждое мгновение — мы не живем!
Весна и ветры, и пустое холодное небо, и оттаивающая мёрзлая земля, и разлагающиеся трупы животных, погибших зимой на ней; лето с туманами над бухтой и поселком, но лето — пустота без тебя, даже комары и горящая в ночи лампочка транзистора на кордоне; зима, встреча с тобой, падающий рыхлый снег, и фонари по улице, а еще тишина в лесу, черное небо и звезды по дороге на кордон — для меня это все связано памятью о тебе. Память моя шутит надо мной, прошлого нельзя повторить, им можно было только жить, тогда. А прожитую жизнь нельзя изменить, но для глупого моего сердца, живущего прошлым, это невозможно понять».

Отсюда, с перешейка пологого берега над морем видно стало только тогда, когда это началось. Среди купающихся выделились двое своими медленными движениями и молчанием. Она хочет выйти из воды, хочет это сделать быстрее, хотя в панике не барахтается. Перед ней ощутимая преграда, вода, её сопротивление. Она то плывет, то пытается пройти, и все время краем глаза наблюдает за ним. Вот, кажется, он уже оторвался от нее, тогда два-три взмаха руками и он нагоняет её, тащит её снова на глубину. Она сопротивляется, пытается оторвать его руку от своей, но вот и две её руки попали в плен. И тогда он начинает целовать её губы, лицо, что сможет достать. Она старается увернуться, то отвернет лицо в сторону и запрокинет голову, так что он целует её шею за ухом, там, где мокрая прядь волос прилипла к ней. Все её тело сопротивляется, борется, но его руки крепко держат её. Её спина напрягается, груди под мокрой темной тканью, плотно облегающей их, сходятся, и видно как глубоко и напряженно она дышит. Вот она вырывает руку из воды, отодвигается чуть в его крепких объятиях и с силой бьет его по голове, по лицу. И все это молча, без единого слова и крика. Он от ударов не отрезвляется, и кажется со стороны, что он их не чувствует, может быть, правда не чувствует. Вот она вырывается и снова пытается уйти от него, выбраться из воды. И снова он теряет её, и, кажется, не замечает, и снова догоняет, и снова у них идет борьба, безмолвная, но яростная, без лишнего движения рук и тел, без лишнего всплеска, как будто их тела вжились в эту воду, и сама вода не дает кончиться этому.
Но вот она вырвалась в последний раз и поплыла, он за ней, но она уже твердо встала на дно. Руки и грудь её уже обнажились, и вместе с телом помогают преодолеть сопротивление воды, разворачиваются с каждым шагом и как бы бросают его ещё на небольшое расстояние вперед к берегу. Вот и бедра и мокрые ноги участвуют в этом движении, и она вырвалась на берег. Он оставил преследование и вернулся назад, где глубоко, и начал нырять с головой, так что на поверхности воды покажется то спина, то блеснут ноги, то снова покажется голова, взмах руками, проплывет немного и снова ныряет, гибкое тело на миг появится на поверхности, он как будто хочет охладить свою страсть. Изредка он бросает взгляд на нее, смотрит, как поспешно она натягивает платье, извиваясь всем своим мокрым телом. Одевается, берет полотенце и босоножки в руки, и, не смотря в его сторону, быстрым шагом идет по траве вверх по склону в сторону бухты за сопкой. Тогда он прекращает нырять, выходит из воды и бросается на траву в изнеможении, там, где она только что одевалась. Лежит некоторое время недвижно, уткнувшись головой в руки, потом поднимается, садится, откидывается назад на руки и смотрит вверх на небо и яркое солнце невидящими глазами.

«Я не могу сойтись ни с кем, ласкать, целовать и любить, — я чувствую себя вором, крадущим у себя самого. Я уже не мучает себя фантазией, что когда-нибудь, в радостный и злой день скажу тебе: \»Пожелай мне счастья в моей жизни, — я нашел девушку лучше тебя — она мила и порочна\». То, что возникало рядом с тобой, не назовешь желанием, я не мог сопротивляться этому, как перед пламенем, всё горело во мне до испепеления, и дрожало, как будто вижу вечное, во всей его силе и гневе. Все представления о счастье, красоте, любви застыли в судорогах, словно повеял холод забвения. Забвение! Что оно унесет? Жизнь, но прожита она без усилий и ничего не стоила. И я падаю, падаю, даже унижение не спасет, — ширма задернута — душа требует одиночества. Я не может кричать, как сумасшедший у Сервантеса: \»я стеклянный, не подходите близко; дети, не кидайте в меня камни\». Любить и не найти взаимности — значит сознательно уничтожить себя, это значит заставить себя страдать и не найти себе утешения».

«- Твои письма нашли меня…
— Я была взволнована до глубины души…
— И даже не знаю, как и с чего начать…
— Что поделать, я люблю другого, очень люблю, и меня никто больше не интересует…
— Я не могу иначе…».

Он брел по берегу моря. Отвесная скала отталкивала к прибою. Волна с белыми разводами пены глубоко отступала вниз, волоча струящуюся в море гальку, но подходила новая волна, бугрилась, набегала и с шумом падала на катящиеся камешки, заворачивая их снова к берегу. Он нехотя подтягивал ноги, скрипя по мокрой гальке или тихо двигаясь по черным кучам, выброшенных морем водорослей. Пошел дождь. Капли пузырились на отступающей воде, на гребне подходящей волны, сыпали на камни, заросшие буйно колючками прибрежного шиповника и барбариса, на сочную траву на крутых склонах сопки с вызывающе ярко-желтыми цветами саранок.
Дальше, за мысом, выдвигался другой дальний мыс, серый в пелене дождя и низко нависших над ним темных клочьев туч. Он уже не манил, там было тоже, что и здесь: набегающая волна, скала, галька, выброшенные на берег пластиковые поплавки и разбитые ящики, непрерывный дождь и рядом туманный простор моря.
Он обернулся назад, в сторону покинутого им поселка, белые пятнышки высвечивались в прорыве завесы туч и моря, у подножья сизых сопок рядом с небольшим островом на краю горизонта. Он сел на холодный камень, разулся, встал с зажатыми в руке ботинками, размахнулся и забросил их в расщелину в густой кустарник. Потом сошел к воде, волна омыла его ноги, и он ступил вместе с уходящей из-под пальцев галькой в воду. Новая волна ударила в колени его, но он вошел глубже, огибая залитые водой камни, вода отовсюду подступила к груди, он оттолкнулся в набегающую волну, она легко его подняла, и он поплыл, удаляясь, все дальше и дальше от шумящего позади прибоя… .

Веселый Яр.

Над неровной землей, словно в день творения мира, висел густой туман. Долина реки, заросшей лесом, над водой немые стволы деревьев, мокрая дорога. Разбитая колея под аркой сырого утреннего леса шла по склону сопки, попадались огромные мутные лужи, и приходилось обходить их стороной, лезть в мокрый лес, осыпая на себя капли воды с широких и шершавых листьев ореха, жестких листьев бархата, бьющих по лицу длинных ветвей черемухи, отодвигаться от колючих стволов с пышными пальмовыми листьями аралий.
Ниже лес стал другим, земля темнее. В стороне показалась вырубка с серыми кучами опилок в черной грязи, темнела лесопилка, от нее шла уже дорога, проложенная тяжелыми машинами, колея с черными крутыми краями теперь повсюду заполнена водой. Ноги скоро промокли, и в ботинках захлюпало.
Вдруг неуловимое движение воздуха изменило все, потянуло запахом моря. Кусты стали гуще, деревья ниже и реже. Показалось солнце над головой. Дорога просохла, и теперь явно стало, что она давно заброшена, между кустами выбитые коровами тропки. К реке лес расступился, за мутным потоком начинался раскинувшийся в стороны поселок, за ним виднелось море. Залив Владимира.
В стороне перекинут деревянный настил со сломанными перилами над речкой, за кочковатым пустырем низкий длинный барак, поднимаясь, я обогнул его стороной в просвет к морю. В торце барака отсутствовала дверь, и ступени крыльца вели сразу в длинный темный коридор. За домом на солнечной стороне белокурая девушка развешивала стирку на веревках, повернула ко мне миловидное личико, но я не остановился, и она продолжила развешивать женское бельё.
Пыльная дорога вдоль моря, бон намытый морем. Почти у самой воды из песчаной косы торчал железный остов старинного парового котла, весь в крупных ржавых заклепках, он был метра три высотой и наклонился набок, глубоко утонув в песке. Остатки крейсера «Изумруд», взорванного командой в русско-японскую войну. Возле него я бросил рюкзак и разделся, чтобы искупаться в море. Волна лениво набегала на песок, она была холодна, но в полдень на жарком солнце приятно было погружаться в нее. От берега дно круто уходило в глубину, откуда поднимались водоросли, так что приходилось плавать над ними. Выбравшись из воды, я растянулся на горячем песке, закрыл голову рубашкой.
Проснулся, когда несколько крупных капель дождя упало на голое тело. Черная туча со стороны Сихотэ-Алиня поглотила солнце, непроницаемым бархатом затянула край неба, отливающий золотом. Редкие капли ударяли в остывающий песок. Наверно проспал час, оделся и быстро пошел к магазину, выставившему на дорогу высокое крыльцо с навесом. Поселок назывался Веселый Яр. Здесь до сих пор рассказывают о сундуках золота с царского крейсера, спрятанных в Макрушенской пещере на сопке Зарод, что в десяти километрах от поселка. Рядом с домом стояла машина, дохнуло холодом, — дизельный выхлоп.

Нереиды и тритоны бухты Витязь.

Я ушел из поселка, когда в зеленеющем лесу стала слышна кукушка, а в траве зацвела земляника и вышли пуховки прострела. Небо яркое, с кучевыми облаками, на дороге следы тигра, распахана и неряшливо засеяна картошкой раскорчевка на Поперечном. В лесу комары, нежные и звонкие, только начинающие жить, еще неловко прикасаются, не понимая о своем предназначении. А по земле голубые и белые фиалки рассыпаны порошей, хорошо просматриваются в глубину нежного леса. Папоротники почти распустились, над их узорными, прозрачными на солнце зелеными перьями, махаоны черными бархатными лепестками невиданных цветов лениво порхают в насыщенном едва уловимым запахом вечности лесу, где цветет ландыш, и незабудки голубоглазыми звездочками радостно смотрят на тебя. Бутоны лилового ириса на полянах, словно туго свернутые древние письмена, встали над травой, напоминанием о прошедших веках частыми древками кованых стрел, а черемуха отцвела, обронила густо белые лепестки на землю. Лес легкий, прозрачный, видел двух косуль, потом на перевале двух оленей, среди сочной и яркой чемерицы по пояс иду, раздвигая бедрами широкие листья.
Накрапывает дождь в дубняке на цветущие розовые кусты рододендрона и повис каплями на желтых цветах барбариса вдоль тропы, в траве скачут кузнечики в темных пижамках, брызги летят в сутолоке, словно от бегающих друг за другом детишек по лужам. Долина Тачин-гоу ниже и ближе к морю в черных стволах ольховника вся заросла высоким папоротником. Чистяков небритый встретил, но гостеприимный, ошалевший слегка от одиночества, я заночевал у него на кордоне. Его одиночество глобально, в молодости перспективный журналист из Владивостока был посажен своей невестой, дочкой крупного партийного вождя, обидевшейся на удар по лицу, и посадившей его «за изнасилование» на восемь лет Колымы, а потом еще пять лет на поселении. Вернувшись в край хромым, припадающим на одну ногу, он уже пять лет как живет на дальнем кордоне заповедника с двумя лайками, охотится на пушных зверушек в выделенном ему участке, обдирает их, выходя раз в два-три месяца на люди за зарплатой и отгулами, сдает часть шкурок в заготконтору района, а остальные везет пропивать знойной подруге, заведующей магазина в Находке. Я первый человек попавший к нему с весны.

В конце июня, обойдя кругом тайгу за месяц по побережью от бухты Кит на Ольгу и долину Улахэ на Даубихинском плато, я на ночном поезде в общем вагоне из Чугуевки попал в шесть утра во Владивосток. Побродил до полудня по многолюдью города, сел на паром, идущий на юг до залива Славянки, проспал два с половиной часа на катере под шум волн Амурского залива за бортом.
На выходе с причала пассажирам видны ворота и высокий забор с колючей проволокой и вышками по углам карэ. Под ними копошатся люди в черной робе и черных высоких кепках, поодаль покуривают автоматчики с перекинутыми через шею ремнями «калашниковых», с закатанными рукавами гимнастерок по локоть, руки лежат свободно на оружии. Над воротами зоны свежая бодрая надпись на алом полотнище протянулась: «Добро пожаловать в Славянку, поселок рыбаков, строителей и пограничников».
«Пазик» на Зарубино, забитый тесно пассажирами с сумками, долго трясся по гравийной дороге среди мягких низеньких сопок, заросших непроходимым кустарником, с куртинами дубняка и ореха над ними.
Когда появился залив Посьет, уходящий в туманную дымку моря, изрезанный перпендикулярно простору бухточками, я вышел, не доезжая до поселка в глубине песчаного пляжа, и, пройдя через село Андреевка, где на меня глазеют чумазые босоногие ребятишки, ковыряющие в носу грязными пальцами, я отвлек их от ловли многочисленных лягушек, головки которых торчат из обширных луж на дороге, вид у меня конечно экзотический, за спиной оранжевый, непромокаемый рюкзак, сделанный из спасательного плотика, явный я шпион, одежда давно выцвела на солнце, старые, но прочные башмаки на ногах, и независимый взгляд бродяги, направился по деревенской дороге вдоль северного берега залива на восток на бухту Витязь и мыс Гамова.
Колея дороги, мокрая от июньских дождей, разбитая колесами машин до рыжей или черной грязи, проваливающаяся до колен в жижу, огибает многочисленные заливчики, появляющиеся, вдруг, из-за очередного поворота в густом, нависшим над головой широкими грубо-узорчатыми гигантскими листьями корейского дуба лесу. В вершинах многочисленных заливчиков песчаный берег забит черными валами перекатывающихся в прибое водорослей, наполняющих воздух насыщенным удушливым запахом моря. В одном из заливчиков я вышел, наконец, к простору голой от деревьев и кустов пологой сопке, огражденной длинными жердями забора, Оленепарк, а на подъеме дороги, и издали еще увидел, выглядывающую из–за мыса крышу дома. Основная дорога уходила вдоль забора вверх в лощину, а отворот к шлагбауму, загораживающему проезд, рядом грозный аншлаг: «Запретная зона. Институт биоорганической химии. Дальневосточное Отделение АН. Вход без пропусков запрещен».
За тучами зарево упало и быстро стемнело. На неровном пространстве мыса, в голой чаше котловины, кроме темного трехэтажного здания у въезда, расположился длинный барак и на возвышении мыса отдельно стоящие домики с освещенными верандами, на свет их я и пошел. Я заметил женщину и подошел к высокому крыльцу, освещенному низко над столом голой лампочкой на крученом электрошнуре, окликнул ее снизу. Она локтем убрала с лица прядь волос, упавшей на глаза, руки ее заняты, она шкурила рыбу. Красивое лицо. – «Я бы хотел остановиться у вас на базе». – «Возможно, начальник разрешит, нам нужен работник на ремонт крыши лабораторного корпуса», — ничуть не удивилась она.
Совсем стало темно, освещено лишь под навесом летней столовой вдоль обратной стороны барака, где под ним столы и скамейки, и под одинокими металлическими чашечками фонарей на редких высоких деревянных столбах линии, освещающих не столько землю под собой, сколько самих себя. По тропе, где мерцали светлячки в темной траве, мы прошли к аккуратному домику на отшибе. Коменданша нажала в кнопку звонка рядом с красивой резной дверью, где-то внутри раздался мелодичный звук. Через некоторое время открылась дверь, и нас пропустили вовнутрь игрушечного домика, высокий мужчина заставил снять обувь в прихожей, полы были аккуратно выкрашены и сверкали не затоптанной чистотой. В просторной ярко освещенной люстрой комнате из отцилиндрованных крашенных и покрытых лаком бревен рядом с журнальным столиком у чистого, видно, никогда не топившегося камина между двух окон, в одном из трех кресел сидел лощеный мужчина, чиновник. Он даже не пригласил нас сесть. Коменданша объяснила просьбу. Из-за спины вынырнул розовощекий «комитетчик», просмотрел мой паспорт с жирным штампом погранзоны. Начальник предложил мне написать заявление на временную работу лаборантом, и отпустил нас, сказав коменданше, чтобы поселила меня в бараке в комнате с двумя «москвичами».
Комната в бараке, освещенная голой лампочкой под потолком, вокруг которой вился рой комаров и мошек, восемь солдатских кроватей, две из которых застелены неряшливо смятыми одеялами. Мы сходили в кастелянскую в конце коридора, и Вера выдала мне матрас, подушку и постельное белье, старое, но хорошо отстиранное. Я заплатил на месяц вперед за питание в общей столовой двадцать восемь рублей, осталось у меня девять. За месяц прошедший, когда покинул Преображение, я потратил, бродя по тайге, всего тринадцать рублей, большая половина начальных денег ушла за эти сутки на билет ночного поезда, морской паром и автобус.
Она провела меня в столовую, налила черпаком из большой кастрюли компота в кружку. Я ушел в комнату, постелил себе постель и сразу заснул, утомившись за день, тело ныло, словно я только сейчас вышел из тайги за пятьсот километров отсюда.

На стационаре института Биологии моря он занимался токсинами из вытяжек морских организмов и водорослей, которые разрушали организм быстро, словно таял снег под жаркими лучами солнца, но в малых дозах они восстанавливали организм, это были лекарства будущего или биологическое оружие в настоящем.
— Сейчас человечество спит, ему надо помочь проснуться.
— Энзимы выборочно действуют на организацию жизненных процессов. Это не одно вещество, а продукты разного происхождения, я подчеркиваю, они имеют времяную локализацию в процессах. Под их действием происходит регенерация утраченных органов у морских звезд, трепангов, дальневосточных саламандр.
Эти странные вещества накапливаются в корнях женьшеня, эфедры, диоскореи, Дальний Восток, словно древняя лаборатория природы. В сочетании с чистыми минералами в виде кристаллов драгоценных камней, истолченных в пыль и смешанных с энзимами в правильных пропорциях, китайские алхимики научились включать регенерирующую систему человека, обновляя ее.
— Нужен покой, ничего другого нельзя употреблять во время метаморфозы, организм должен быть очищен. Как у куколок насекомых, или организм разрушится или обновится. Каждое из применяемых смесей не универсально!
— Интересно, как они действуют на стволовые клетки организма.
Начальство пользовалось результатами его работ, но не мыслями его. В институте он «ничем не занимался» и только переводил статьи из иностранных журналов, на что уходило 90% его времени. Был он и в научных экспедициях на судах АН, «без заходов в порта».
В стране наука и передовые идеи соседствовали с инквизицией цензуры, контролем «рыцарей без страха и упрека» за мыслями ученых. Этот особый орден меченосцев боялся, что чудаки ученые разрушат их тщательно отрегулированное общество, почему передовые научные идеи совмещались «иезуитами» со средневековой дикостью. Никаких личных контактов, вымарывалось в страницах журналов все, что указывало на процветание или идеологическое представление другого закордонного общества. Им проще было выкрасть готовый научный прибор в чужих лабораториях, чем показать идеи, на которых выросли создатели его, даже рекламные буклеты фирм, производящих их, были частицей «буржуазного образа жизни». Кастрированные журналы без обложек с заретушированными картинками.
— Жаль, что нет времени изучать японский язык, вся японская периодика переведена на плохой английский язык, боятся, что я, как тот «миг» с Золотой долины под Находкой, попаду в Японию.
— Это то же, что из отдельной части растения вырастить весь нужный им огород. Им оттуда знания не нужны, они нас кормят своими баснями, а самим нужны только буржуазные технологии, джинсы, кока-кола, жвачка, их музыкальные диски, их порножурналы. На самом деле их нужно контролировать уже сегодня, иначе в будущем они, выродившиеся, уничтожат нас, ученых, культуру и общество в угоду безразмерному своему потребительству и непомерной власти, если они в будущем останутся во главе государства.
— Когда я оканчивал УККа на матроса в Преображении, нас собрали в конце курса и заявили, что если кто из нас не комсомолец до 28 лет, а после – не коммунист, да еще и холостяк, то мы не имеем чувства «родины», на суда, уходящие в загранплавания, мы никогда не попадем.
— Они и не дадут нам с миром общаться напрямую и в будущем, мы для них крепостные, мир другой только через них, «козлов». Они кладут нас себе под жопу, и дают существовать ровно настолько, насколько надо обновлять под собой подушку, «базис», как их холуи идеологи говорят. Дают нам жить самостоятельно, но время от времени устраивают нам, «гугенотам», «варфоломеевские ночи», то кибернетику, то генетику разгонят.
— А что вы тут делаете? – из-за высокой двери лаборатории появился толстомордый, розовощекий «комитетчик», смотрит подозрительно выразительным «дзержинским» взглядом.
— Да вот, «зеленуху» по стаканам разливаем.
— Как вы эту гадость пьете.
— Нас в теремок не приглашают.
Когда человек из первого отдела удалился и послышались его шаги на лестничной клетке, спускающиеся на нижние этажи, Артур выплеснул зеленый спирт из стаканов назад в перегонный куб. Столы лаборатории заполнены гигантскими колбами, стеклянными кривыми трубками, соединенные между собой и с другими старинными приборами, перевезенными сюда на стационар из многочисленных институтов Владивостока, как старье на чердак дачи, выбрасывать жалко, а пригодиться еще может, все числится на балансе. Как таковой, наукой, здесь не занимаются, готовят сырье и вытяжки спиртовые и водяные из морских организмов, которых с тридцатиметровых приглубых бухт Витязя достают водолазы, как штатные, института Биологии Моря, так и приезжие. На сезон отдохнуть на теплом Японском море и заработать на дорогу прилетают аквалангисты-любители из Новосибирска и Москвы. Берега эти омывает тропическое течение Курасио, рыбаки на МРСах из Зарубина привозят попавшихся в сети экзотических рыб и двухметровых сельдяных акул в обмен на «зеленуху», что научники перегоняют из уже использованного спирта, обмен для этих мест вполне равноценный.

По ночам, особенно на субботу и воскресение, когда из города прибывает научная молодежь, особенно весело, горит костер под большим казаном на берегу у водолазной станции, готовят уху из дневного улова аквалангистов, звучит музыка, гитара, парочки до утра гуляют по крутым тропинкам с фонариками в руках в маленьких каменистых бухточках.
Купальщики в темноте ныряют, девочки слева, мальчики справа, и плывут в волнах светящегося под их руками моря с причала водолазной станции, где в садке, затянутом сетью между двух причалов, выступающих в море, ждут своей судьбы живые акулы. Вода как парное молоко. Неожиданно кто-нибудь, поднявшись на второй этаж станции, включает прожекторы и направляет их на причалы, в воде кутерьма и визг, многие купаются голышом, из черноты воды высвечиваются белые спины, ныряющих под воду нереид и тритонов, пока еще беззаботных комсомольцев и комсомолок.

Вместо послесловия:

Бродяга, ошалевший от, уже тогда, обанкротившихся строителей коммунизма, бежал из столицы переродившегося государства, закосневшего в догматизме. Столица выкидывала из себя думающую, оппозиционно настроенную молодежь, разочаровавшуюся в сказке, которую им пели геронтологические вожди правящей партии, лживую и давно аморальную.
Очередная волна «бичей», докатилась до ойкумены, далее — океан. На Дальневосточных окраинах, «моря» еще заваливают страну иваси и спинкой минтая, половина вылова которых уходит в отходы, в удобрения и на корм скоту, но уже истребили тихоокеанскую сельдь и китов, а на просторах Сибири вырубили вековые кедровые леса на карандаши и спички. Еще закрыты погранрежимом города, еще правит свой бал на территориях камарилья ГБ, еще сидят политзаключенные сталинского времени, молча и мучительно доживая свою эпоху. Каждое, выходящее в море плавсредство, вплоть до резиновой лодки, должно обладать номером и быть зафиксированным у погранцов, передового отряда ГБ.
Еще не сбит корейский пассажирский «Боинг», еще строят новые базы ядерных подводных лодок на побережье, еще вкапывают танковые армии по границе Китая, после Даманского.
Но уже были чешские события, уже в научных городках студенты и преподаватели вышли на демонстрации с лозунгами «Варвары, вон из ЧССР».
Партия и комсомол вырастили дебильную однобокую, крашеную «шаровой» краской в один цвет, молодежь, которая долго еще не будет взрослеть! Без мозгов, но с целлофановыми идеями в голове.
Начинался период безвременья.
Настоящее не имело будущего, одни переживали сталинскую эпоху, другие — уже следующее прошлое, безликое, безглазое, глухое и немое в слепящем свете коммунистических трубадуров, оболгавших прошлое страны на свой лад.
Психиатрические больницы забиты «слабовыраженошизофренирующими» инакомыслящими.
А по окраинам страны горы складированного оружия.
Заводы продолжают клепать автоматы, бронетранспортеры, танки, ракеты, подводные лодки и «миги», и самое главное, ядерные заряды.
А многочисленное племя инженеров и служащих останется без продуктивного прошлого, отнятого в будущем новым «мидлом» из «быдла», а их жизни будут выброшены на помойку истории, они уже подкопали «берлинскую» стену, но и сами будут погребены под ее обломками, нельзя одновременно служить богу и мамоне.

ОГЛАВЛЕНИЕ:
Стр.
1- «Едет Грека…» или сон психа. -1
2- Тигра. -2
3- Пасека на Кие или граница. -4
4- Муза и Экклезиаст. -5
5- «Жучок». -6
6- Территория тайги. -8
7- Смерть «Боцмана». -17
8- Лёха. -20
9- Юваншан. -22
10- Любовь. -24
11-Иваншан. -26
12-«Либерти». -28
13-Канхеза. -31
14-Корюшка. -33
15-Еще раз про любовь. -35
16-Аркаша. -37
17-Ошибка или страдания нового Вертера. -38
18-Веселый Яр. -44
19-Нереиды и тритоны бухты Витязь.
20-Вместо послесловия. Откуда есть пошла Новороссия. -48
Оглавление: -49

Добавить комментарий