Неформат.
Книги для Его свиты.
Книга 2. Последняя воля.
Глава 1. Глаза судьбы.
Тетя Катя, моя соседка-старушка, была такой же достопримечательностью нашей улицы, как и ее кот, великолепный Оскар, – тот самый брюнет, что так не спеша, даже вальяжно, любил пересекать дорогу перед прохожими, будто показывая, кто тут хозяин, а кто гость. Тетя Катя была и живой памятью улицы – как старые деревья на участках, узловатые, с высохшими или вымерзшими в студеные зимы сучьями, от которых и толку-то – с ведро яблок или бидон вишен. Но помня о родителях или дедах, высадивших эти деревья в окраинной пустоши города (теперь это довольно крупный пригородный поселок), старые деревья все берегли, не срубали, пока не засыхал на них последний сук.
Когда я был совсем пацаном, эти деревья уже щедро плодоносили, а тетя Катя (вернее, Катька – до седых волос так ее звали на улице) жила во времянке – не достроив дом, муж ее стал «вкладываться» в бутылки, и она материла его на всю улицу. Так же материла и своих коз. Они свободно бродили где хотели, порой забираясь и в чужие огороды. Сколько деревьев ни высаживали мы вдоль дома, как ни огораживали их от коз – рогатые злодейки со свисающей с боков шерстью все же умудрялись их обгладывать. Только одно деревце удалось спасти – маленькую рябинку. Я посадил ее напротив своего окна, огородил штакетинами и первое время самолично защищал от козьих нашествий. Едва козы приближались к рябинке, я – в трусах ли, в школьной ли форме – в чем был выскакивал из дома и так оглаживал их заранее припасенной палкой, что козы потом и мимо пройти боялись. Что интересно: и потомки этих коз также боятся подходить к рябине; видно, пережитый предками страх передался им генетически.
Рябина моя теперь стала крепким, с раздавшейся кроной деревом, и Оскару, сокращенно – Осе, полюбилось, свесив хвост, усаживаться в развилке ее сучьев и блаженно ожидать восхода солнца. Иногда он посматривает мне в окно и, увидев свет, машет хвостом; знает, видно, что и мне нравится это время, время предутренней тишины, прерываемой свистом электричек, отходящих от станции неподалеку, да стуком проходящих поездов…
С давних пор мне памятны эти стуки: в юные ночи, с девушкой, мы считали по ним количество вагонов в составе. Сколько ж лет прошло с тех давних пор, сразу и не сочтешь. Сколько электричек отошло от станции, сколько поездов простучало в ночи… Они и сейчас отходят, стучат.
А тети Катиного крика уже не слышно. В редкость увидеть ее на улице, все больше дома теперь, болеет. Раньше она ко мне часто захаживала. Любопытной тетя Катя была безмерно – нос ее, тонкий, чуть притянутый книзу, все учуивал за версту. Гости ли ко мне приходили, сам ли я приезжал с кем на «Ладе» – вслед за этим являлась и тетя Катя: посоветоваться о чем-либо или за какой-нибудь мелочью.
Однажды она очень не вовремя пришла за спичками… После этого спичек я подарил ей с десяток коробок, отдал и лишнюю зажигалку для газа. Но вскоре выяснилось, что надо было купить ей в запас и соль, и сахар, и перец с лаврушкой, и керосин, и даже средства от тараканов: у тети Кати всегда чего-нибудь не хватало, когда в доме у меня были гости, или я покупал что-либо из вещей.
Но когда и гостей не было, и покупок не совершалось, тетя Катя приходила просто так. Позаглядывает в кастрюльки на кухне, о чем-то порасскажет-посплетничает да из меня выпотрошит какие-нибудь новости, а потом разнесет их по всей округе: и те, что были на самом деле, и те, которых не было. Был случай: опять она заявилась не вовремя и так звонила в дверь, что пришлось открывать. Пройдя в дом, она высмотрела на стуле шерстяную, в крупную клетку юбку – я думал, все убрано в другую комнату, ан нет, осталась-таки одна женская принадлежность. Пришлось сообщить ей – по большому секрету! – что эту юбку я привез из Шотландии: ездил туда со специальной миссией, ходил, маскируясь, в их национальной одежде. О том, как и зачем я ездил в Шотландию, мне рассказывала потом вся улица, столько нового о себе узнал…
Раньше-то едва какой звук на улице – тетя Катя тут как тут. Но теперь к калитке ее звонок проведен и кричи ей, не кричи – все равно не выйдет: так оглохла. Долго приходится звонить, чтоб услышала.
Вот и в этот раз я звонил ей, звонил – и все без толку, собака ее уж зашлась от лая. Хотел было уйти, как смотрю, дверь открывается: тетя Катя с кастрюлькой вышла – собаку кормить. Меня увидела и заохала: телевизор, мол, смотрела, звонка и не слышала. Знаю, что оправдывается: еще когда жаловалась, что телевизор сломался, а на мастера денег нет, родственника все какого-то ждет, чтоб починил бесплатно.
Тетя Катя не раз уж зазывала меня к себе: посоветоваться, а о чем – не говорила, ни полслова, ни полнамека.. Но я догадывался, что разговор будет об устройстве ее посмертных дел – в части распоряжения имуществом (об устройстве на небесах она хаживала хлопотать к батюшке в церковь). Для стариков улицы я был юристом, хотя знали меня и как человека пишущего. Да сомневались, что книжки и статейки в газетах, которые нет-нет да появлялись за моим именем, могли обеспечить хоть какое-то содержание. Правильно, в общем-то, сомневались; во всяком случае книжки от меня они принимали лишь в дар, а вот за советы юридические, с которыми то и знай обращались, всегда старались отблагодарить – продуктами ли какими или по хозяйству услугами, то есть не явно: денег от земляков я не брал ни под каким предлогом. По вопросам наследования просили они совета нередко, но особенно зачастили ко мне после истории с домом Доронина.
Схоронив жену, дед Доронин недолго вдовствовал и привел в дом старуху Петровну, которая жила с племянником в домике на соседней улице. Прописывать не стал, но отношения зарегистрировал и прожил с ней больше пяти лет. Хозяйство у Доронина было крепкое, дом содержал в исправности, помогала ему в том и Петровна, супружница новая, а когда требовалось, и оба его сына, жившие от отца отдельно. Основательным был дед и в бумагах: после его смерти они обнаружились в отдельной папочке и в полном порядке: книга домовая, дела земельные и страховые, квитанции разные. Там же было и завещание: все имущество он отписал сыновьям.
Сыновья Доронина погоревали, помянули отца на девятый день, затем на сороковой, деликатно не касаясь вопроса о наследстве: думали, Петровна, совершенно чужая им старуха, сама вернется туда, откуда пришла: к племяннику, в домик на соседней улице. Но она – ни-ни, даже вещи не собирает. Тут и весна поспела, ранняя она была в тот год; Петровна заготовила ящики с рассадой – чтоб по теплу высадить ее в землю. И ящиков этих оказалось столько, что сыновья Доронина заволновались – не к осаде ли готовится долгой? И прямо сказали: пора, мол, и честь знать, освобождай помещение – знаешь ведь про завещание. Но Петровна уперлась: что ей завещание, супруга она была законная, ей и доля полагается в наследстве. В общем, и впрямь решила старуха держать осаду.
В положенное время сыновья Доронина получили свидетельство о наследстве и опять к Петровне: ну все, старуха, выметайся. Ничего твоего тут нет, а отец-покойник тебя не то чтоб в завещание – в книгу домовую не внес, жила без прописки, не по закону. Петровна их опять в поворот: у вас, дескать, свои законы, а у меня – свои. И подала в суд, оспаривать завещание. Но могла б и не подавать – сыновья-то и так прознали, что права старуха: как бывшей жене да пенсионерке, сиречь нетрудоспособной, полагалась ей обязательная доля в наследстве. Да надеялись на совестливость ее и незнание.
Напрасно надеялись. Что делать – пришлось им договариваться со старухой, не дом же делить, тем более что каждому из детей Доронина было где жить. Предложили они ей: живи в доме как жила, но долю свою нам отпишешь, по завещанию. На том и договорились. Съездили они с ней к нотариусу, подписала она завещание и один экземпляр им отдала на хранение.
Года три еще жила Петровна в доме Дорониных. Первое время к ней все племяш захаживал: когда надо, крышу чинил, или забор с калиткой, или у крыльца ступеньки. Однако затем пропал, вообще не появлялся у нее – даже в праздники. Старуха же начала сдавать, все болела, но врача позвать или в аптеку сходить было некому. Тяжело доживала Петровна, нелегко уходила. Раз или два племянник все ж заявлялся, но вместо помощи какой или слова теплого от него лишь сквозило: чего ерепенишься-то, старуха, давай, отходи скорей…
А как умерла Петровна, так все и выяснилось: взяла-таки она грех на душу – наново оформила завещание, вместо детей Доронина отписав все племяннику. Думала: все же кровь родная, и помощник по дому, болеть начнет – уход обеспечит. Однако племянник, получив бумагу с завещанием, тут же и забыл о тетке. Не сразу, но она это поняла.
Что ж получалось: Петровна, претерпев обиду от мужа, была вынуждена терпеть ее и от племянника своего, наглеца? Но как поступить-то: к нотариусу что ль идти-ковылять – в третий раз? Да и кому отписывать – не было у нее другой родни. Потому племяш-то и был спокоен, еще и поторапливал, наглец, с отходом… Плохо же он знал свою тетку! Как мужу, хоть и покойному, она нос утерла, отсудив у его детей свою долю, так утерла она нос и племяннику-наглецу – уже с того света!
После смерти Петровны, не дожидаясь и девятого дня, не говоря уж о сороковом, покуда душа обманутой им тетки обитала еще, по православной вере, где-то в нижних высях, он явился к сыновьям Доронина. Предъявил теткино завещание в свою пользу и предложил купить долю, ему отписанную. Просил пока дешево, потом станет дороже, да и дом делить будет хлопотно. Сумму же назвал такую, что Доронины ахнули.
Возмущенные коварством покойницы и в гневе от наглости ее родственника, Доронины пришли к нотариусу: как же так, что за шутки с последней волей, разъясните, может ли быть такое. «Может, все может…» – ответила им нотариус. И вдобавок такое им сообщили, что они снова ахнули!
Оказывается, нашла-таки Петровна еще одну родню! У Дорониных даже лица вытянулись – ох и шустрая оказалась покойница! Где ж откопала она эту родню? Не на старом же кладбище?
Не стала томить нотариус – протянула бумагу с третьей, на этот раз и в самом деле последней волей Петровны. Поскольку, распорядилась она, племянник такой-то бессовестно ее обманул, она лишила его завещанного раньше имущества и отписала все… государству. Государство приравняла она к родне: оно и заботилось о ней, как могло и умело, пенсию, хоть небольшую и не всегда в срок, выплачивало, да и похоронить сможет, если родственники откажутся или их вовсе не будет.
Но Доронины отнюдь не пострадали – долю Петровны в их родительском доме они могли теперь выкупить у государства; по остаточной стоимости это был сущий пустяк. Надо было видеть лицо племянника, когда Доронины сообщили ему об этом! Не поверил – так ему и бумагу сунули: читай, мол, прохвост, есть-таки справедливость на свете! Потому как и старушка свое получила – дожила спокойно в доронинском доме, и сыновья его не пострадали. Пострадал лишь племяш: как-никак, а умасливая Петровну, на чужом доме он и крышу чинил, и забор с калиткой, и ступеньки к крыльцу. Да еще и схоронил ее за свой счет, с венком, и на поминки тратился – стол накрывал для соседей. Ох и смеялись же над ним эти соседи, когда узнали о таком раскладе по наследству Петровны. Эх, узнать бы еще, как смеялась над племяшом и сама Петровна, но, по православной вере, душа ее была уж далеко-далеко…
Долго пил, не находя покоя и утешения, несостоявшийся наследник. Однако потеряли покой и некоторые из стариков, прознавших об этой истории. Было от чего задуматься: последняя воля – дело святое, но и тут, как выяснилось, могут быть такие заморочки…
Долго еще вздыхали и охали старики по этому поводу.
Синдром доронинского наследства поразил и чьих-то детей. Вдовый старик Петерин сговорился было с одной пенсионеркой, тоже вдовой: вместе решили век доживать, но не просто в сожительстве, а в браке – соседей стыдилась. Никакой корысти у них не просматривалось: у обоих были и дом, хозяйство, а дети их, люди вполне устроенные, раньше против этого брака не возражали. Но теперь, после истории с наследством Доронина, они всполошились. «Ты что, – говорилось по обеим сторонам предполагаемого брака, – хочешь и нас втянуть в такие разборки?»
Тем и обрекли стариков на одинокое вдовство. Но Петерин одиночествовал не долго… Справный он был хозяин, и работник хороший: калымил по строительству да ремонту, но, дело обычное, попивал. А когда не дали ему зажить по-новому, пить стал без меры. Получил как-то за шабашку деньги и заявился с ними в ночной магазин. Его нашли потом в уснувшем на ночь пруду…
После смерти Петерина об истории с наследством Доронина стали забывать: тем, кто знал про нее, язык распускать стало боязно. И только нотариусам доставалось еще какое-то время: все разъясняли старикам, какие «петрушки» могут случаться с последней волей.
– Андрей Михайлович, давно хотела тебя спросить…
По имени-отчеству тетя Катя стала звать меня еще с первых послеинститутских времен; меня это забавляло: ее-то, пожилую женщину, по старой привычке я называл иногда просто Катя, по отчеству не знал и как звать…
– Надо бы мне к нотариусу сходить. Распоряжение хочу сделать, да боязно. Сам знаешь, смертные эти дела непростые, все надо предусмотреть заранее. Вдруг нотариус поймет что неправильно или – не дай Бог! – обманет. Буду потом горевать – на том свете, заодно с Дорониным.
– Ну да, сядете с ним на одной лавочке, – продолжил я шутливо, – и будете охать, на пару…
– Доронин-то, покойник, царствие ему небесное, поди и думать не думал, что с волей его такая петрушка случится. И Петровна, старуха его, покойница, царствие ей небесное, на что хитрая была, – как она с детьми Доронина обошлась, подумать только, распоряжение подменила! – но и она едва не обманулась. Хорошо, опомнилась вовремя. Да ты-то это знаешь – получше меня. Ты Петровне-то это ссоветовал?
– Что ссоветовал?
– Да петрушку эту, с распоряжениями. С этими, все запомнить не могу… Вспомнила: завещаниями.
– С чего это ты решила, теть Кать?
– Знаю я, все знаю. Петровна мне сама говорила…
Тут тетя Катя так пристально взглянула на меня, что мне стало неловко. Вот ведь какая хитрулевская – догадки свою проверить решила. Конечно, легко было предположить, что и давал я совет Петровне, но только осталось бы это между нами, в тайне. И чтоб соседка моя, первая на улице сплетница, знала о «петрушках» с завещаниями и никому о том не обмолвилась – такое и предположить было невозможно!
– Ну и выдумщица ты, теть Кать. Получше меня…
За окном что-то мелькнуло, скрипнула форточка, и, потревожив занавеси, сверху на подоконник спрыгнул Ося.
– Мяу! Мяу! – громко и с некоторым напряжением, точно опасаясь, что сие явление кота народу останется незамеченным, возвестил Оскар. Спрыгнув с подоконника на пол, он потерся боком о дверцу холодильника, посмотрел на меня косым глазом и вдруг опрокинулся на пол лапами кверху. И замер: такой здоровый, великолепный кот, а лежит, будто умер, – недвижен, глаза закрыты, не слышно, что и дышит.
– Ах, Ося, как ты не вовремя! Помирать собрался… Не видишь – я занята? Потом будешь помирать. Ты что, не слышишь, что тебе говорят? Ах ты боже мой!
Тетя Катя поднялась с места и направилась к холодильнику.
– Ну ладно, сейчас я тебя покормлю, – сказала примирительно и заголосила: – Ах ты, Осенька мой, ах, дорогой! Что с тобой? Тебе плохо? Не помирай, Осенька, я тебе скорую помощь вызову. Сейчас, сейчас приедет скорая помощь, Осеньке моему станет легче! Сейчас, подожди, дорогой, не умирай.
Тетя Катя открыла холодильник и зашуршала пакетами. Оскар приоткрыл глаза и снова зажмурился. Лапы его еще больше задрались кверху.
– Не умирай, Осенька, вот и скорая помощь подъехала. Спрашивает: «Где тут наш больной?» Да вот он, наш больной, вот. Сейчас мы его полечим, скорая помощь ему поесть привезла. Ну-ка, Осенька, открой глаза…
Тетя Катя бросила что-то съестное на блюдце у холодильника, и умирающий Оскар тут же ожил, встал, перевернувшись, на ноги и в одно мгновение оказался у блюдца.
– Вот ведь игрун! Как приучила его смальства, так до сих пор и играет… И все понимает, – сказала тетя Катя. – Из рук есть не станет. И со стола что кинешь ему, тоже не притронется. Сначала надо обязательно положить в холодильник и только из него – на блюдце. Иначе и впрямь помрет. Совсем избаловался. Что будет с ним, как помру, кто его кормить так станет… Хорошо б, из дома не прогнали. Невестка-то у меня – чистюля городская, все ей не так, попробуй угодить. Она Осю и на кухню не пустит, дай Бог, чтоб на веранде кормила, не забывала.
– А ты напиши в завещании: так, мол, и так, кота моего Оскара велю кормить на кухне, из холодильника, до конца его дней…
Наконец тетя Катя заговорила о своем раскладе: о том, как по справедливости и в то же время без обид распорядиться имуществом. Детей у нее было двое – дочь и сын, в жизни они устроились по-разному. Сын живет в примаках, дочь – получше, но тоже свои проблемы. Ну и так далее, здесь рассказывать все ни к чему: последняя воля – как таинство…
В калитку позвонили. Несколько звонков раздалось – видно, кто-то из своих, знающих, что один звонок хозяйка может и не услышать. Оказалось, это почтальонша, пенсию принесла. Тетя Катя ждала ее с самого утра, у нее и ручка была наготове – для росписи на квиточке.
Получив деньги, она сказала почтальонше: «Извини, я посчитаю: вдруг ты ошиблась – в мою сторону» – и стала тщательно пересчитывать деньги. Тетя Катя говорила эту фразу уже много лет, но почтальонша не обижалась. Чего обижаться, если пенсия – это последнее, что незыблемым осталось у стариков с прежних порядков.
– Вам письмо, – сказала мне почтальонша, – можете получить. Хорошо, что застала. Бывает, бросишь письмо к вам в ящик, и оно лежит там неделями. Знать, укатили куда-то на своей красавице (тут я расплылся: приятно было, когда о «Ладе» моей так говорили). Я и переживаю – в почтовом ящике теперь какая сохранность? Из хулиганства взломают, письма прочтут и выкинут. Мало что ль таких случаев…
Письмо оказалось странным: довольно толстое, а почерк на конверте точно ученический: либо отправитель его и впрямь был школьником, либо многие годы он вообще ничего не писал.
Фамилия отправителя – Куриков – мне ничего не говорила, но, судя по адресу и штампу на конверте, письмо пришло с Северного Урала, где я побывал в прошлом году. Это была памятная поездка, первая за двадцать с лишним лет, как я уехал оттуда. Меня и раньше тянуло в эти края – к ставшей мне близкой природе, близким друзьям, просто к знакомым. К улицам небольшого городка, где остались несколько прожитых мною лет, ближним или дальним от этого городка поселкам, куда выезжал не раз по служебным делам.
Мне нравился этот край, хотя кому-то из моих сослуживцев все вокруг казалось отравленным или дышало ядом.
Речки, быстрые и холодные, для них были отравлены двууской – паразитом, который поражает печень. Леса или кедровые рощи у них были полны лишь клещами. Не радовал их и воздух, насыщенный запахом листьев и хвои, лесных ягод и трав: ходили слухи, что севернее этих мест проводились когда-то ядерные испытания в атмосфере. По той же причине они боялись дотрагиваться и до земли, не говоря уж о том, чтоб поразминать ее, прогретую в недолгие летние дни, в ладонях.
Руки же они подавали лишь избранным (в большей части людям в погонах), потому что отравленной, как они считали, природе здесь соответствовала и часть населения. Как подавать руку незнакомцам — а вдруг это поселенцы или бывшие зэки? Или дети их, зэковское отродье? В крае этом было много зон — от поселений до колоний особого режима. Бывшие зэки порой оставались жить здесь же или поблизости – на время, чтобы попривыкнуть к свободной жизни и вновь, как они говорили, обрести человеческое лицо. Нередко, если некуда было ехать, оставались и насовсем.
Я прожил там несколько лет, дружил и с людьми, и с природой, и не ощущал никакой отравы. У меня было много друзей – как среди тех, кто работал в колониях, так и среди тех, кто жил лесом: работников лесхозов, охотников-промысловиков, просто среди любителей походить с ружьецом, побродить по ягодным местам или порыбалить с удочками на берегу быстрой реки…
Перед поездкой я созвонился с Петром Петровичем, соседом по моей бывшей квартире, работавшим хирургом в местной больнице. В эти края его занесло по распределению; было это давно, давно бы он и уехал, если б не разгоревшаяся в нем страсть к охоте и рыбалке, к собирательству всего, что щедро отпускает здесь природа. Наверное, отношения с природой у них были взаимные: Петр Петрович стал одним из самых удачливых добытчиков. У него было все мыслимое по тем временам снаряжение, включая грузовую «Вахту» с лебедкой и печкой, четырехприводный «Уаз», гидрокостюмы и так далее, и так далее – разве что личного вертолета у него не было. Природа, знать, воспитывала и его сына: вырос он характером в тайгу – спокойный, терпеливый и сильный. Сын Петра Петровича валил лес, добывал золото на драгах со дна быстрых и прозрачных, как ключ, речушек, и охотился – толково, читая лес по приметам, а зверей и птиц в нем – по следам и повадкам.
Через короткое время после приезда мы с Петром Петровичем и двумя друзьями-сослуживцами были уже в кедровой роще, на пригорочке, с которого хорошо были видны постаревшие улицы городка. Да и сами мы, конечно, постарели — за двадцать-то с лишним лет. И так хороша, так приятна была эта встреча. Посидели, воспоминали друзей-сослуживцев, кого-то и помянули.
И вот как совпало: тех и поминать пришлось, кому все тут не нравилось – ни природа, ни люди. Точно нелюбовь эта и была отравой, которую они видели вокруг себя.
Но особенно поразила смерть Злоказова, одного из наших сослуживцев, ставшего высокопоставленным офицером. Вместе с двумя сотрудниками он выехал за город – поохотиться тире порыбачить тире попьянствовать на вольной природушке. Для услужения взяли поселенца, работавшего на сенокосе.
Ночевали они в охотничьей избушке на берегу реки, но перед этим, пьяные, что называется, в стельку, вволю и поблажили. А Злоказов решил и покуражиться над поселенцем: напоил его водкой, а потом сделал живой мишенью, заставив бегать, подпрыгивая, вдоль берега. И все грозил, что если завтра они не завалят кого-нибудь из зверей, то охотиться будут на самого этого поселенца.
— Ведь ты тоже зверь! – кричал на него Злоказов, – В тюрьме или на свободе, ты всегда будешь загнанным зверем! — И обзывал поселенца теми словами, которые в зонах допустимы лишь в отношении самых приниженных осужденных.
Когда вместо пьяного базара в избушке стал слышен лишь храп, поселенец выпил для храбрости из оставленной на утренний похмел бутылки, вошел в избу и острым охотничьим топором — точно кабана заваливал – рубанул по своему обидчику…
Услышав рассказ о страшной смерти Злоказова, я вспомнил, как когда-то, много лет назад, зимней ночью я ехал с ним на глухариную охоту – на небольшой дрезине, управляемой двумя поселенцами, по однопутке, проложенной к отдаленным лесозаготовительным участкам. Яркие прожекторы выхватывали из тьмы сверкавшие на морозе рельсы и белые заснеженные березы, обступавшие дорогу.
— Смотрите, сова на рельсах! – закричал вдруг один из поселенцев.
— Нет, это филин, — возразил другой и затормозил дрезину.
Мы остановились метрах в пятнадцати от сидевшей на дороге большой белой птицы – филина или совы, этого я определить не мог. По всей видимости, птицу ослепили прожекторы, и она сидела не шевелясь, высокая, белая как снег птица – будто хозяйка этой зимней ночи.
— Открывайте дверь! – крикнул Злоказов и схватил лежавшее на сиденье ружье. – Только тихо! Не дай Бог, спугнете!
Но птица уже пришла в себя, и едва дверь дрезины открылась, как она плавно поднялась с места и медленными взмахами крыльев перелетела на березу у края дороги. Неосторожная птица – береза тоже была хорошо освещена; раздался выстрел, стряхивая с веток снег, она повалилась вниз. Один из поселенцев выскочил из дрезины и, утопая валенками в снегу, направился к охотничьей добыче.
Однако самому охотнику эта добыча оказалась не нужной.
— Можете взять ее себе, — довольный удачным выстрелом, сказал он поселенцам. – Сделаете чучело. Я этих птиц не люблю, больно глаза у них жуткие.
— Это глаза судьбы, — философски изрек поселенец, тот, который утверждал, что белая птица на дороге – филин. – А вы знаете: филина убить – это плохая примета…
Жуткой смертью умер Злоказов. Судьба ли то была злосчастная, с черными глазами, или воля – чужая и злая? Сбывшаяся примета, следствие недоброй фамилии, или возмездие за неправедные деяния? Не знаю, судить не берусь…
Что удивительно: мы опустошили все, что захватили с собой на пригорочек, но по ощущениям были трезвее лошади, выпившей ведро воды после забега на двадцать с лишним верст. Двадцать с лишним лет прожили мы в разных частях света; в другое время по бутылке на брата было бы многовато, но мы точно черпали воспоминания из гигантской бочки времени, а она все была полнехонькой. Потому и спускались еще с пригорочка, за добавкой.
— Добрее надо быть: и к природе, и к людям, — говорили мы трезво, еще раз помянув ушедших в небытие сослуживцев. — И они к тебе будут добрее. И природа будет добрее, и люди…
На другой день мы с Петром Петровичем и его сыном, воспитанником природы, уехали в один из поселков к манси Никите, прирожденному добытчику, с которым Петра Петровича связывала давняя дружба. Пара дней на рыбалке, прекрасная чистая река, чудесный лес, с шелестом желтеющих листьев – впечатлений было достаточно.
Перед отъездом я подарил друзьям свои книги, в том числе и Никитке, с которым успел подружиться, и пообещал снова приехать – на будущий год или через лето, в ягодный сезон или на открытие охоты – как получится.
Позже мы перезванивались пару раз, на Новый год поздравляли друг друга открытками.
И вот – это странное письмо.
Я вскрыл конверт; в нем оказалась тетрадка, исписанная тем же, что и на конверте, ученическим почерком.
«Здравствуйте, Андрей Михайлович!
В начале этого года мой друг Никита Куриков дал мне почитать Ваши книги, которые Вы подарили ему в прошлом году. Эта встреча с Вами, пусть даже и через книги, меня очень взволновала, так же как и первая наша встреча – свыше двадцати лет назад, когда я, осужденный-рецидивист, увидел Вас, редактора многотиражной газеты, в кабинете начальника отряда. Благодаря Вам я стал писать, помните «Танец северного сияния», мою статью в Вашей газете? Надеюсь, Вы поняли, кто Вам пишет, – раньше я был Алексеевым…»
– Что с тобой, Андрей Михалыч? На тебе и лица не стало. Письмо что ль неприятное, иль наоборот? – Тетя Катя озабоченно посмотрела мне в глаза и перевела взгляд на конверт. – Тебе что, угрожают? Требуют выкуп?
– Какой с него выкуп? – перебила тетю Катю почтальонша. – Он что, бизнесом занимается? Ты на почерк взгляни – ребенок писал, школьник…
– Андрей Михайлович, у тебя что – сын нашелся? – взволновано спросила тетя Катя. – Человек знакомый или близкий?
– Нашелся, тетя Катя, – ответил я и направился к выходу.
– Кто нашелся-то хоть? Скажи, Христа ради…
– Мя-у!!! – завизжал кот Оскар. Это я, не глядя на пол, чуть не отдавил ему хвост.
– Прости, Осенька, – пришлось извиниться. – Я нечаянно…
– Так кто нашелся-то? – уже хором спрашивали меня тетя Катя и почтальонша. Казалось, еще немного, и они перекроют мне выход из дома.
– Человек нашелся, – ответил я. – Думал, что умер – лет двадцать назад. Но он жив…
– И что он тебе – наследство оставляет?
– Еще какое…
– Поболе моего? – растерявшись, спросила тетя Катя и обвела глазами прихожую (она же и столовая, и кладовая), набитую разным хламом – у тети Кати была непреходящая страсть ходить по уцененкам. Не дождавшись ответа, она воскликнула: – Золото что ль оставляет?
Получилось, что дороже тети Катиного хлама могло быть только золото.
– Да, тетя Катя, прямо с прииска. Всю жизнь мечтал о таком наследстве…
Это нормально – мечтать о богатом наследстве. Ведь не зря поют, что мечты сбываются хотя бы раз в жизни…
Глава 2. Возвращение в прошлое.
Начало есть всему: жизни и смерти, хорошему и плохому, дорожкам прямым и кривым. Алексеев был из хорошей семьи, и все в жизни мальчика складывалось благополучно. Но случилось горе, и черная его телега потащила Сашу по мерзким, в рытвинах и ухабах, дорогам. Интернат, колония для несовершеннолетних, наконец, обычная зона. И если первые два-три срока – с большой натяжкой – можно было как-то объяснить: стечением обстоятельств, необходимостью защищаться, просто глупой ошибкой, то все последующие сроки были следствием умышленных, заранее подготовленных преступлений. Он и на свободу-то стал выходить лишь за тем, чтоб развеяться, отдохнуть, подышать свежим воздухом – на деньги, с которыми вышел, или на те, что «зарабатывал» кражами. «Работал», как правило, один, на крупные дела не шел и, когда попадался, вел себя как уважающий противника игрок: смотрел на расклад улик, добытых следствием, и если ни алиби, ни других козырей против них не было, то «скидывал карты» и писал явку с повинной или чистосердечное признание. И так, не мотая нервы ни себе, ни следствию, один за другим получал он сроки, как правило, небольшие. В колониях ему было проще, чем на свободе. Там он привык, приспособился, следуя раз принятым правилам поведения. Умел не выделяться, но, когда надо, мог за себя и постоять. И в то же время, несмотря на растущее число судимостей, где-то в тайном хранилище, в самой глубине души, жила в нем хрупкая пленница – надежда.
Иногда, в тихие ночи, он слушал ее долгие монологи – о жизни его и судьбе. Приговоры размеривали жизнь на сроки, тени судимостей шли за ним как шлейф от подбитого самолета, но к этим ночным разговорам они будто не имели никакого отношения. «Судьба твоя, – говорила надежда, – должна быть совсем иной. Сейчас ты ее не видишь, но придет время, и она откроется тебе вся как есть. Конечная точка на горизонте – дорога к ней выпала не совсем удачной, но ее надо пройти. Это ночь, за которой будет рассвет. Ты только помни о нем, и жди. И как начнет рассветать – глазами ли увидишь, разумом ли поймешь, сердцем ли почувствуешь, – готовься в обратный путь. Сам знаешь, дорога эта будет не близкой и не из простых. А пока береги здоровье и нервы, не заводи врагов, близких друзей…»
Но шло время, тяжелели, набирая в годах, сроки, и такие монологи слышались все реже, звучали коротко и невнятно, потом и вовсе стихли. А рассвета все не было, ночь становилась все непроглядней, и Алексеев засомневался: что с рассветом-то его? Судьба-то его где иная? Глаза ли подвели, разум или сердце – не пропустил ли он этот рассвет? Не упустил ли судьбу свою – птицу? Или рассвет его и судьба иная – только лишь выдумки, самообман?
Эти вопросы взяли его за горло, и он воззвал к своей пленнице: ты-то что молчишь, надежда, вопросы-то – к тебе? Но в ответ – ни звука: надежда оставила его, одного, в непроглядной и беспросветной ночи!
И вина перед самим собой, перед тем Сашей Алексеевым, которого он вырядил в робу рецидивиста и все сулил ему светлый рассвет, вдруг сжала и стала рвать его сердце. «Господи, – воззвал Алексеев, – я виноват! Прости меня, Господи!»
Врачи вытащили его с того света и впихнули обратно в прежнюю, в робе рецидивиста, жизнь. Это было возвращение в прошлое; время для него теперь не значило ничего. Ни-че-го: порой он не знал даже, какой теперь месяц. Но что символично: из больницы ему предстояло ехать в колонию, в которой он уже отбывал когда-то срок наказания. И вот какая получилась дата: вновь прибыл он в нее ровно через десять лет после выхода за ее ворота.
Этот «юбилей» оказался в поле зрения газеты для осужденных, которую я редактировал, – материалы об освобожденных из колоний, о том, закрепились ли они на свободе или вновь оказались за решеткой, всегда были интересны моим читателям. Сотрудники колоний использовали эти материалы в воспитательной работе; правда, в расклады с неплохим обустройством после зоны осужденные верили не всегда. Считалось, что на свободе у «бывших» лишь два пути: жить на положении изгоев, под «колпаком» у милиции, или идти на новые преступления.
– Все это пропаганда, – заявил Алексеев после прочтения статьи о бывшем зэке, сумевшем удачно выправить свою жизнь. – Был ли этот зэк на самом деле или его придумали, никому не известно. Скорее всего, придумали, мало ли о чем врут в газетах. Вот если б он срок тянул здесь, в этой колонии, и я, к примеру, знал его лично, тогда да, сильный был бы пример, показательный. Но что-то не знаю я таких примеров…
Спустя время в клубе колонии была организована встреча с бывшим зэком, освободившимся отсюда почти одновременно с Алексеевым.
– Мужики, – крикнул он в зал, – вон где я обычно сидел, пятый ряд с краю, там были места нашей бригады…
Затем в моей газете был напечатан очерк о том, как в одной колонии встретились два человека, освободившиеся из нее десять лет назад. Биографии у них были схожие, да только судьбы сложились разные: один так выдвинулся, что хоть орден ему в петлицу вешай. А второй все с нашивкой не расстается на зэковской робе.
Очерк назывался «Танец северного сияния». «Судьба человека – от чего она зависит? От установок свыше, стечения обстоятельств, или последнее слово все же за самим человеком? Судьба – как ее распознать? По расположению звезд, линиям на руке или танцам северного сияния? И можно ли спорить с этой упрямой дамой?..»
Автором этого и ряда последующих материалов был Алексеев. Правда, от первоначальных его текстов порой мало что оставалось: правились они нещадно, но сохранялось главное – искренность, ведь ни досрочное освобождение, ни другие льготы Алексееву не светили. Через некоторое время я перевелся в областную газету, а тремя годами позже, в начале 1982 года, сорокачетырехлетний Алексеев освободился. Приехал в родной город, где жила семья брата Виктора, но пробыл там совсем немного: ни брат, ни милиция восторгов в связи с его приездом не проявили. По путевке оргнабора он оказался в Широковске, городке на Северном Урале, недалеко от тех мест, где отбывал свой последний срок. А дальше – пошло-поехало: в общежитии машзавода, в котором жили приехавшие по оргнабору строители, у Алексеева нашлись «земляки» по пересылкам. Его и подселили к ним – в комнату с символичным номером сто один; не без оснований ее называли «сто первый километр».
Он снова жил одним днем, пьянствовал вместе со всеми, и все-таки был в этой комнате чужим: многое поменялось у него в голове за последний срок. Один из конфликтов с «земляками» закончился дракой: он помешал им, когда обманом они заманили в комнату одну девушку.
Алексеев переселился в Кедровку, деревеньку недалеко от Широковска. Пришлось уволиться и с работы. Жить стал ягодным промыслом, да кедровские старухи подкармливали – он часто помогал им по хозяйству, чинил-обновлял заборы да крыши, а они несли ему домашние припасы. Кроме кедровских стариков, Алексеев общался лишь с товарищами по оргнабору, Розой и Сергеем, неплохой парой, нередко бывающей у него в Кедровке, и одиноким стариком Кирилл Кириллычем.
Но особенно он сблизился с Надей Денишевой – симпатичной, но потерявшейся женщиной, вдовой человека, у которого была болезненная, идущая по наследству тяга к самоубийству. «С петли ты начал, в петле и окончишь», – предрекла она после его первой попытки примерить на себя веревку. Так и вышло; но перед тем, как повеситься, он нарисовал черного, с красными пятнами, паука и написал, также предрекая: «Теперь ты каракурт – черная вдова. И всю жизнь будешь приносить людям только несчастье».
Казалось, это проклятие потом и шло за ней по пятам. Алексеев попытался выбить клин клином, принеся Наде цветы от «доброй колдуньи» – цветочницы с рынка, которая говорила, что с ее цветами из дома уходят беды. Долго не засыхали эти цветы, охраняя их любовь. Он все хотел принести ей другие, но не успел…
Жизнь в лесной деревушке, подальше от людей и в полной трезвости, помогла ему прийти в себя. Алексеев снова стал писать: дневники, короткие рассказы из жизни кедровских старух – он слушал их вечерами, на лавочке под открытым небом. В его тетрадях было много зарисовок о природе: отторгнутый миром людей, он ощущал единение с миром растений и деревьев, птиц и животных. Алексеев видел красоту природы – она пробудила в нем особое зрение, которое открывало и давало ему видеть то, что другим, возможно, не открывалось и не виделось. Иногда он ловил себя на том, что разговаривает с растениями или животными, и что они понимают его язык, а он – их. Его зарисовки были полны сравнений между увиденным в мире природы и тем, что было присуще миру людей.
«Земляки» по пересылке теперь вряд ли приняли бы его за своего: на природе он изменился и внешне. Он все так же сутулился, волосы блестели сединой, лицо было исхлестано морщинами – но оно стало мягче и будто просветлело: прошлое, которое давило и точно читалось на его лбу, теперь отступило, ушло с его лица – но не из памяти. Алексеев взялся за повесть о своей жизни, и таким важным стало для него это дело, что он садился за стол каждую свободную минуту. Писал спешно, будто боялся, что ему помешают завершить этот труд. Официально он, вор-рецидивист, не так давно освободившийся из мест заключения, нигде не работал, жил без прописки, и в любой момент его могли выселить или начать дергать за дела, которые он не совершал.
Тетради с главами повести и другими записями он передавал Плетневой, бывшей учительнице, которая с Кириллом Кирилловичем, его товарищем по оргнабору, жила в Дижае, пригороде Широковска. Из школы, в которой она работала, ее уволили по болезни: наивная поэтесса выказала несогласие с приписками, липовыми отчетами да оценками, и ее попросту затравили. Несчастье с мужем, сгибшем в лесу в темную грозовую непогодь, окончательно подорвало её психику… Алексеев ходил к ней один или два раза в неделю – в писательстве она была его первой помощницей.
Последние записи в тетрадях Алексеева были полны тревожных ожиданий и предчувствия беды: казалось, сама природа его о чем-то предупреждала. К Алексееву стали наведываться «земляки» со «сто первого километра», он подозревал, что ему готовят какую-то подлость.
«Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия!» – на цитате из Евангелия записи в его дневнике оборвались…
Поздней осенью восемьдесят второго года Плетнева переслала мне его тетради. Из-за неточностей в адресе бандероль долго блуждала по почтовым отделениям, побывала не в одной редакции, пока не попала мне на стол. Вместе с тетрадями в ней было стихотворное послание от Плетневой:
«В глуши лесов лежит Дижай,
Редактор, в гости приезжай!..»
Из письма понять что-то было трудно, за исключением одного: Алексеев, когда-то известный мне бывший заключенный, попал в беду и его надо выручать.
В Широковске я бывал: на строительстве машзавода – от областной газеты, и раньше, когда выпускал многотиражку для осужденных и жил в небольшом городке, по местной карте расположенном в нескольких сантиметрах от Широковска; с коллегами по работе приезжал сюда на охоту-рыбалку да по шишки-ягоды: леса и речки-озера в его окрестностях были знатными, дары свои отпускали щедро.
И вот я снова в Широковске. В Дижае, на двери дома Плетневой, висел замок. Хорошо, сосед подошел – им оказался невысокий мужичок с рыжей бородкой. Он сообщил, что пару недель назад Фоминичну, так назвал он соседку, по заявлению лесхозовского начальства отправили в психбольницу.
– Что же она натворила такого? – полюбопытствовал я у мужичка.
– Как что? – переспросил он. – На смех их подняла в стихах. Такое о них прописала – весь Дижай со смеху покатывался. А Фоминичне к дурдому не привыкать. Дед ее, Кириллыч, к ней уехал, глядишь, хоть на этот раз ее продержат недолго. А вы, собственно, по какому делу? Может, ко мне зайдем, почифирим?
«Почифирим», повторил я про себя и понял, что в незаконченной повести Алексеева именно этот сосед Плетневой имел прозвище «Чифир». А жена его, толстая некрасивая женщина, топила печь тетрадками со стихами, в которых Плетнева резала правду-матку, обличая местных князьков и пройдох. При соседке порой и разжигала; Плетнева выходила тогда на улицу и смотрела, как правда ее уходит в небо…
«Скажите на милость
А где справедливость?..» – вспомнились ее стихи.
– Кстати, а вы знакомы с Алексеевым? Александром Николаевичем?
– Это который Алексеев? Не Батя ли, упокойник?
– Он разве умер?
– Вы что, не знаете? То-то я смотрю – вы не местный. В Широковске об этом каждая собака знает, в газете не раз писалось – и об убийстве, и о найденном трупе…
В конце октября 1982 года в Широковске было совершенно громкое убийство: уехавший в командировку директор банка на беду почему-то вернулся в тот же день и застал в своей квартире грабителя (или грабителей). Его обнаружили потом лишь на третий день – привязанным к спинке кровати, с кляпом во рту и множеством ножевых ранений по всему телу. Через день у гражданина Батова нашли несколько безделушек, похищенных из квартиры убитого. Батов пояснил, что эти безделушки оставил у него некий Алексеев, с которым он приехал в Широковск по оргнабору. В последующем было установлено, что Алексеев – матерый рецидивист, большую часть жизни проведший за решеткой. В подвале дома в Кедровке, где он проживал, нашелся чемодан с некоторыми вещами, ранее принадлежавшими убитому. А при обыске в квартире, где жила приятельница Алексеева Надежда Денишева, была обнаружена малахитовая шкатулка со змейкой, также принадлежавшая директору банка. Алексеев и его приятельница исчезли.
Последним, кто видел Алексеева, была бывшая учительница, психически больная Плетнева, у которой жил Кирилл Н., знакомый Алексееву по оргнабору. Она сообщила, что через день после похорон директора банка Алексеев, весь израненный, в изодранной, запачканной кровью одежде, постучался к ней поздней ночью и сообщил, что ни он, ни Денишева ни в чем не виноваты, а убийц директора банка, которые расправились с Денишевой, а также пытались убить и его, следует искать на сто первом километре.
У Плетневой Алексеев перевязал раны, вместо своей одежды, пришедшей в негодность, надел одежду Кирилла Н. (в ту ночь он работал в третью смену) и скрылся в неизвестном направлении.
Очевидно, что из-за дележа похищенного между сообщниками преступления произошел конфликт, в результате которого Алексеев был ранен, а его приятельница убита (тело ее до сих пор не обнаружено). Не имея возможности прийти в больницу, преступник обратился за помощью к Плетневой и в то же время попытался запутать следствие, заявив, что грабители, убившие директора банка и Надежду Денишеву, якобы находятся на расстоянии свыше ста километров от Широковска…
Спустя неделю в тайге под Широковском был найден обезображенный, объеденный животными труп человека, в остатках одежды которого обнаружены завернутый в целлофан паспорт на имя Алексеева, квитанция из заготконторы, выписанная на его имя, и немного денег. Недалеко от страшной находки лежал нож, которым, по заключению экспертов, и был убит директор банка. На рукоятке ножа обнаружены отпечатки пальцев; проверкой по милицейским архивам было установлено, что они принадлежат Алексееву, неоднократно привлекавшемуся к уголовной ответственности. По всей видимости, он умер от полученных ран либо, обессиленный от потери крови, стал жертвой хищных животных. Следствие так и не установило, кто, кроме убитой Денишевой, был сообщником (или сообщниками) Алексеева и куда исчезли похищенные ценности.
Таковы были сводки об убийстве директора банка и последовавших затем событиях, которые публиковались в местной прессе накануне моего приезда в Широковск по письму Плетневой.
– Денишеву я не знал, а Батю мне жалко, – вздохнув, сказал мужичок, сосед Плетневой. – Царствие ему небесное, не смог пожить по-человечески, хоть немного. Казалось, чего ему там не хватало, в Кедровке. Жил себе и жил, и тут на тебе, к прошлому потянуло? Зачем?
В последних словах его было много сомнений и показалось, что вздыхал и говорил он об Алексееве искренне.
– Коровин моя фамилия. Вы-то кто будете? Грешным делом, я решил сперва, что вы из ментов, из области – наших-то я как облупленных знаю. Да вижу, ошибся…
– Я из газеты, приехал по письму Плетневой.
– По письму? От Плетневой? Вот это номер! Наконец-то хоть кто-то откликнулся на ее письма! Она и вам в стихах написала? Да? Вот чудеса! – Коровин встал в позу и процитировал:
«…И жизнь, Москва, возьми до срока,
Коль это ложь, коль это склока…»
– Дождалась Фоминична! – продолжал он восторженно. – А я, дурень, ей все талдычил: пиши в прозе, по-обычному, по-канцелярски, как пишут прошения, тогда, может, и толк какой будет! Но она только рукой махала! И вот на тебе – по стихам ее приехали, из газеты! Жаль, самой ее нет, вот радости-то было!
Коровин искренне радовался за соседку.
– Вы, мил человек, меня расспросите, я по этому делу многое знаю. Ментам не сказал, а вам, может, и сообщу кое-что…
На этом Коровина точно кто за язык схватил – он замолчал и оценивающе оглядел меня от ботинок до шапки (разговор был в начале зимы, морозно было, и снег так скрипел под ногами, что казалось, пол-Дижая должен был слышать этот скрип).
– Только вы, мил человек, документик покажите. Не обижайтесь! Дело это темное, мало ли что…
Я протянул ему книжечку с надписью «ПРЕССА». Коровин уважительно раскрыл ее, пробежал глазами по строчкам и вернул обратно.
– Извините, Андрей Михайлович, сами знаете, какое это дело – убийство. Ну да ладно, я сейчас исправлюсь. – Коровин сверкнул вдруг глазами и махнул рукой: – Эх, была не была! Одно только спрошу – и поехали! Если что, помощь окажете?
– Помощь? – переспросил я. – Какую?
– Скорую, – ответил Коровин, – медицинскую. Я, мил человек, инфарктник. Спиртного, считай, третий месяц на нюх не пробовал. Но теперь, думаю, – пора, если что, не в пустыне живу, найдется кому таблетку подать иль скорую вызвать. Я уж и беленькую припас, в загашнике. А то говорят: все, мол, Коровин, свое ты отпил. Плохо они меня знают…
В самом деле: и пьяным он в снегу засыпал, и желудок его был в треть укороченный, и каверны были у него туберкулезные, на зоне вырезали (все ж попался раз на воровстве, в тюрьме и заработал болезнь), а все ему нипочем. Недели полторы проходил с инфарктом, может, и дольше бы ходил, к соседке-самогонщице и обратно, кабы не решил трудоустроиться – грузчиком на машзавод. Направили его на медкомиссию, и пошел он по врачам. Всех прошел – один терапевт остался. Послушала его терапевт и назначила кардиограмму. Положили Коровина на кушетку, прикрепили где нужно присоски, пощелкали тумблерами, и собрался он было вставать, а ему не дают. Любка-толстая (так он назвал медсестру) его удерживает: лежи, говорит, спокойно, за тобой уже «скорую» вызвали. Приехала бригада, переложила его на носилки – и в машину.
А он все удивлялся: что вы, сам что ль не встану, пойти не смогу? Вчера еще грузчиком ходил устраиваться.
Но оказалось – инфаркт у него был, и нешуточный. Тогда только и вспомнил, как было дело: вечером вдруг прищемило, пьяного, так он и лечь не смог, прикорнул на стуле. Потом что-то и вина пить не хотелось, выпивал чуток, а больше не тянуло, других странностей и не помнит…
В больнице его держали сначала в реанимации, потом в обычной палате. Радовался, когда домой выписали, – соседу-то его, Батову, повезло меньше: из больницы его выписали… на нары. После убийства директора банка у тех, кто с Алексеевым знался, обыск проводили, и у Батова много чего нашли – не к одной краже ниточки. Нашли и безделушки из квартиры убитого – часы и портсигар. Не простые это были безделушки – дарственные. В каких-то кражах Батову пришлось сознаться, но от безделушек открещивался, говорил, не его – Алексеева.
– Батов этот с чем в больницу попал?
– Да дружки над ним посмеялись, заставили спирту выпить – из банки с заспиртованными лягушками. На другой день едва дополз до больницы…
После выписки Коровин попил лекарства, пособлюдал диету, и опять потянуло его к привычному «лекарству» – по рецепту соседки-самогонщицы. Повод-то всегда найдется; к примеру, корреспондент приехал к соседке да Алексеева, покойника, вспомнили, – чем не повод?
Пить с Коровиным я, конечно, не стал, но узнал от него многое. Крепко сомневался он в выводах следствия. Видели бы «следаки», как приходил он к Плетневой со своими тетрадками, как черкали они их вместе – и кто из них сумасшедший, у кого при этом больше горели глаза, понять было трудно. Нет, другим человеком жил Алексеев в Кедровке. И сам видел Коровин, как при упоминании о нем недобрые тени ходили по лицам бывших его дружков с общежития – с того самого «сто первого километра», о котором Алексеев и говорил Плетневой, указывая, где искать убийц. Об этом разговоре с Алексеевым Плетнева и написала в милицию (в стихах, на своей обычной тетрадке!), но там ее поняли совсем по-другому. После этого она написала и мне в газету – когда не знала еще, что защищать-то уж некого…
Для следствия удобней была версия об убийце-рецидивисте, к тому же покойнике: улики вроде бы налицо, признания вытягивать не из кого, а участковый инспектор, по вине которого опасный преступник-рецидивист жил без прописки в Кедровке, сам попросился из органов, говорят, егерем теперь устраивается…
В тот приезд я побывал и Кедровке, разговаривал со стариками. Как и Плетнева с Коровиным, они тоже не верили в Алексеева-убийцу: считали, подкинули ему чужой чемодан, сами видели, как накануне убийства крутился кто-то у его дома. Сомневались старики и в том, что он умер. В одну из ночей вдруг пропала собака Алексеева – Маркиз. Галя, слепенькая девочка, которая жила в Кедровке у бабушки и иногда выходила ночью погулять (что день, что ночь – ей все было едино), вдруг услышала, как Маркиз завизжал, но не испуганно, а радостно, и шепот потом услышала, тоже радостный, и был это шепот… Алексеева. И слышала девочка, как ушли они вместе со двора в сторону леса. Другой бы человек не услышал, а у слепой слух особенный.
Галя едва дождалась утра и с первым кряхтеньем, раздавшимся из комнаты бабушки, вбежала к ней со словами: «Вставай, бабушка, Саша живой, ночью он приходил за Маркизом…» Старая женщина принялась успокаивать внучку: «Что ты, Галенька, умер он, мы ведь и помянули его уже. Приснилось тебе, ну да ладно, сон этот неплохой – человеком он был хорошим…» Но Галя заспорила, и тогда они вместе вышли на улицу к дому, в котором жил Алексеев. Подошли к будке Маркиза; она была пуста, а по снегу от нее в сторону леса – две дорожки следов: одни следы – человека, другие – собаки.
В ближайшей церкви были поставлены потом свечи во здравие раба божьего Александра…
Со смешанным чувством вернулся я тогда из поездки в Широковск. В редакции секретарша положила передо мной стопку бумаг с рукописью Алексеева – перед отъездом я поручил перепечатать ее на машинке. Чуть освободившись от дел, я снова пролистал рукопись, останавливаясь то на одной странице, то на другой, а затем поехал с ней к розыскникам из областного управления.
Об убийстве директора банка они знали много – дело это было громким, но сообщить, как был опознан труп Алексеева, не смогли. Позвонили в Широковск, и следователь, который вел это дело, ответил: из-за повреждений идентификация найденного трупа по отпечаткам пальцев не проводилась. «Алексеев» был опознан по документам в остатках одежды и отпечаткам пальцев на ноже, обнаруженном невдалеке от этого трупа.
Я высказал сомнение относительно участия Алексеева в убийстве, обосновал их несколькими выдержками из его рукописи, но розыскники лишь отмахивались руками: дело это, хотя и не в полном объеме, считалось раскрытым, и поднимать его было ни к чему: убийца Алексеев или не убийца, ему от этого теперь ни тепло, ни холодно. Лежит себе в могиле, и какая ему разница, кем он проходил по делу: потерпевшим или обвиняемым. Характеристики нужны живым…
– А если он остался жив? – задал я еще один вопрос и рассказал о свечах, что поставили во здравие раба божьего Александра старики из Кедровки.
– И слава Богу, если жив! Только лучше бы ему числиться в мертвых – для его же пользы: если задержат, ему не оправдаться, все улики против него…
С тех пор прошло почти двадцать лет. История эта, конечно, забылась, но письмо от Курикова-Алексеева быстро оживило ее в моей памяти. А через несколько дней я получил от него и посылку, в которой были папки с рукописями, записные книжки и большое количество тетрадей, толстых и тонких. Записи в них и другие сведения, полученные позднее, смогли воссоздать картину его жизни – как до, так и после «официальной смерти».
Глава 3. Серебряный ручей.
Последняя их встреча была в начале зимы восемьдесят второго года. Во второй половине дня Александр ждал Надю на выходе из Дижая, у поворота на Кедровку. Вместе с ним был Маркиз, который носился у края леса, вынюхивая оставленные на снегу птичьи каракули. Она пришла в платке его матери – Алексееву приятно было видеть этот платок на женщине, ставшей ему такой близкой.
Надю не отпускали мрачные предчувствия.
– Прошу тебя, только не опаздывай, – договорившись о встрече, умоляюще просила она Александра. – Когда жду тебя, а ты все не приходишь, я начинаю умирать – как то чудище из «Аленького цветочка»… Мне кажется, и я умру, если ты не придешь.
Он тоже будто кожей ощущал приближение беды – даже природа сигналила ему об этом: то голубь начнет биться об стекло, то черные вороны с карканьем, будто предвещая беду, пролетят перед ним по лесной дороге. Был на кладбище – а оно не отпускает, старой проволокой оцепляя ногу.
И подозрительны были действия людей. Зачем, скажем, Батову, этому прихвостню «сто первого километра», понадобилось оставлять у Алексеева какой-то чемодан? Тут и Надя призналась, что Батов приходил на днях и к ней. Шкатулку принес, дорогую.
– Шкатулку? – настороженно переспросил Александр. – Какую шкатулку?
– Малахитовую, со змейкой, очень красивую.
– Зачем же ты взяла?
– А что, не надо было? Красивая шкатулка, у меня таких и не было. Из уральского малахита…
– Не надо было ее брать, – с тревогой в голосе ответил Александр. – Чемодан, шкатулка – вещи эти какие-то темные. Неспроста их подсовывали, что-то тут не так. Что-то други мои бывшие затевают… Хотя что удивляться: не прощают они, если от них отходят. Да и конфликт у нас был.
– Батов-то знает про нас, еще спрашивал, не собираемся ли уезжать.
– Верно беспокоился – ехать нам надо. И срочно…
– Но куда ехать-то? – переспросила Надя. – Нас что – где-то ждут? Это все я виновата… Сколько говорила: не связывался бы ты со мной, никому от этого хорошо не было. Ты ведь знаешь: я каракурт, паучиха – черная вдова, несчастья идут за мной следом. Не раз думала: сходить бы в церковь, покаяться, у Бога попросить прощения… Но даже войти в храм боюсь – не приучена. Ты ходил в церковь?
– В церковь? Заходил – из любопытства. Только не верю я попам: больно здоровые, довольные и собой, и миром. Но если люди к тебе обращаются, от греховного очищаясь, на исповеди все боли передают, то надо сострадать этим людям, через себя пропускать их боль. Как же быть тогда всем довольным, оставаться здоровым? Священник, принимающий исповеди, – он, наверное, и жить должен меньше других…
– Тебе бы самому в церкви служить, священником. Каждый день ходила б к тебе на исповедь, все бы выкладывала…
– Хочешь скажу, зачем я последний раз был в церкви?
– Свечку поставить, по матери? Порой я надеваю этот платок, – Надя задумчиво провела по нему рукой, – и пытаюсь представить, что она думала о тебе все годы, пока ты был в тюрьме. Что переживала, чувствовала ли вину в том, как сложилась твоя жизнь…
– Нет, свечку по ней я не ставил. Тоже, как ты говоришь, не приучен. В церковь воровать ходил, по прямому, так сказать, «своему делу»…
– Как, воровать в церкви? Из ящиков для пожертвований, оклады снимать с икон? Или у людей красть – во время молитвы? Ну, знаешь, это было бы слишком. Нет, ты не мог этого делать…
– Да нет, ни ящиков этих, ни окладов с икон я не трогал…
От церкви той осталось только здание со сводами, все было порушено. Башенки с куполами и те снесли; но чему удивляться – по тем временам явление обычное. На «экскурсию» к этому храму Алексеева взял один «коллега» – Переведенцев, большой дока по части икон. Сам-то Алексеев что мог понимать в церковном – из любопытства пошел, да и место там было красивое: высокий берег Волги, а внизу – село с поэтическим названием Серебряный ручей.
Чтобы посмотреть, что там, внутри храма, им пришлось пробиваться через крапиву к окнам, заделанным красивой узорчатой решеткой; еще подумалось – хорошо хоть эту красоту не вынули, видно, не смогли. Внутри церкви был свален различный хлам, деревянная рухлядь, мешки с цементом. На стенах – пустые рамы от иконостаса, но выше рам, под сводом, открылась картина – огромная, в синих тонах, на сюжет «Тайной вечери». Полосы света из окна выхватывали только часть этой картины, но и то, что хорошо виделось, поражало.
– Это фреска, роспись по штукатурке, – деловито пояснил Алексееву Переведенцев. – Коммерческой цены не имеет.
В тот день они побывали и внутри церкви. Нашли колхозного бригадира, у которого были ключи от дверей, представились музейными работниками и вместе с ним вошли в церковь якобы для осмотра ее состояния. При открытых дверях фреска стала видна еще лучше, и Алексеев так засмотрелся на нее, что Переведенцеву пришлось отводить его за руку. Затем они разбирали вековую рухлядь, сваленную у стены напротив, но ничего «коммерческого» там не обнаружилось. С досады Переведенцев толкнул ногой деревянную конструкцию, напоминавшую ткацкий станок. Закряхтев, она переместилась в сторону, и за ней обнаружился пришитый к стене деревянный щит, покрытый темной, точно спрессованной пылью. При виде ее Переведенцев замер на месте… Колхозному бригадиру он сказал, что хотел бы взять с собой этот щит – чтобы определить по нему, когда была воздвигнута эта церковь.
– Чего там определять, при царях еще строили… – равнодушно ответил бригадир.
На этом «музейные работники» закончили свою «миссию» и, отойдя со щитом в руках подальше от церкви, спустились к Волге. Смочив в воде носовой платок, Переведенцев слой за слоем стал очищать от пыли небольшой участок щита, пока он не засверкал, явив на свет лик Богоматери…
Позже Алексеев узнал, что Переведенцев попался в поезде на Варшаву, с иконами, отобранными у деревенских старух, – он загонял их в кладовки, чтоб не мешали вынимать святых из углов.
– Говорят, – сказала Надя, – что, если кто-то совершает что против церкви, тому это обязательно зачтется – болезнями или несчастьем. Грех это был – разрушать церкви, скидывать кресты. Может, за это мы теперь и страдаем…
– Когда-нибудь их начнут восстанавливать, – задумчиво произнес Александр.
Много раз вспоминалась ему синяя фреска в церкви. И особенно – глаза Христа. Раньше он людям и в глаза старался не смотреть, боялся поймать их взгляды: вдруг поймут, что он вор. Но как побывал в Серебряном ручье, как взглянул в эти глаза Христа, так с тех пор они стали видеться ему и в лицах людей. Одно время это случалось так часто, что стал думать – не умом ли тронулся?
– Это Он вошел в тебя, Христос, – негромко сказала Надежда.
– Ты еще скажи, дух святой. На меня, уголовника, снизошел.
– Нельзя так говорить. Кто знает, может, и дух святой. Может, так и дано было тебе: пройти сначала этот путь испытаний, а затем…
– Про путь испытаний, – перебил ее Александр, – ты верно сказала. Помню, мысль мне тогда пришла: что, если остаться в этом селе, снять какой-нибудь домишко, а лучше купить, и жить сельской жизнью. И к этой церквушке подниматься – чтоб очищаться. Навел бы вокруг нее порядок…
– И я об этом подумала – только что. Саш, а может, поедем туда, в это село?
– Решено – едем в Серебряный ручей, – твердо ответил Александр.
– Далеко это от какого-нибудь города?
– Нет, почти рядом.
– И церковь там есть?
– Есть. В одной, кажется, керосин продавали, другая стояла заколоченной, а третья, помнится, была действующей. Службы в ней проходили…
– Я бы к батюшке пришла, в хор попроситься. Пела когда-то, и одна, и в хоре. Музыкальную школу закончила, жалко, дальше учиться не получилось. Не знаю только, приняли бы меня в певчие. Хороший священник сразу видит, на ком проклятие…
– Мне кажется, ты это просто выдумала.
– Да нет, я будто физически ощущаю это проклятие. Вот сейчас говорю, спокойно говорю, а внутри так тревожно, боюсь, с тобой бы что не случилось… Что мне тогда – руки на себя накладывать? Или в монастырь бежать? Вот сегодня: как узнала про убийство…
– Что за убийство? – встревожился Александр.
– Ты что – не слышал? Весь город об этом говорит. Ограбили директора банка. Из квартиры вынесли все подчистую, а самого директора убили. По слухам, три дня как убили, но обнаружили только сегодня. Я как узнала, так о тебе и подумала: судимых первыми начнут проверять. И так беспокойно стало: они ж сначала заберут, а потом только разбираться будут. Господи, что ж я тебе раньше-то не сказала…
Надежда увидела, как напрягся, изменившись в лице, Александр. Он побледнел, а в глазах его застыла холодная сталь.
– Вот как, значит… – сказал он точно про себя. – Когда, говоришь, принесли тебе эту шкатулку?
– Позавчера, с утра заявился.
– В тот день Батов у меня хотел чемодан оставить. И вечером кому-то понадобилось у дома вертеться, может, и подсунули что. Значит, подстава?
– О, Господи! – воскликнула Надя.
– Выстрел дуплетом, – продолжал Александр, – и мне отомстить, и от себя подозрения отвести. Не слабо придумано. Сейчас в милиции проверяют всех бывших, приедут и ко мне, в Кедровку. Если что-то обнаружат – мне не отвертеться…
«Как в шахматы играет – я сюда, они сюда, я сюда, они сюда, наперед видит… – несмотря на волнение, Надя с удивлением смотрела на Александра, поражаясь холодному расчету, с которым он оценивал ситуацию и просчитывал ходы – и свои, и «сто первого километра», и милиции. – Опыт по этой части у него есть, с этим не поспоришь…»
– Про нас с тобой уже знают, – продолжал Александр, – выходит, милиция и к тебе поедет. Найдут шкатулку со змейкой – значит, и ты в деле. Не пойму лишь: ты-то тут при чем? Ты-то им чем навредила?
Александр запнулся, настороженно посмотрел Наде в глаза и спросил прямо:
– Им что-то нужно было от тебя?
Надежда смутилась и опять подумала: «Все просчитывает, ничего от него не скроешь…» Чуть помедлив, она сказала:
– Ты и меня заподозрил? Я тебя понимаю, столько, видно, ты знал и предательств, и подлости. Но поверь, я тут ни при чем. Не хотела тебе говорить…
– Говори все как есть. Я тебе верю, и сейчас важна каждая мелочь.
– Главарь их, Ашот этот чертов, давно ко мне клеится, почти с самого приезда. Квартиру мне хотел снять, но я отказывалась. Он же бандит, замарает в каком-нибудь деле, и все – связана по рукам и ногам…
– Что ж ты раньше-то не сказала?
– Как сказать-то? Полюбила человека, в кои-то веки, и давай, грузи его своими проблемами? Ашот как узнал про нас с тобой, так совсем очумел, угрожать начал. Батов-то от него приходил, шкатулку оставил и сказал: Ашот дает мне два дня сроку – или к нему идти, или обоим нам будет плохо. Потому и говорила тебе: давай уедем, в покое нас здесь не оставят. Я и паспорт уж выписала из женского общежития. А в мужском обыск шел, преступников искали среди вербованных.
– Понятное дело. Значит, они и тебя замазать решили: не уйдешь к нему – останешься со шкатулкой, в «мокром» деле. Но обожди, что-то тут не так… – Александр задумался. – Ну ладно, найдут у тебя эту шкатулку, ты скажешь, откуда этот «подарок». У меня что найдут – я скажу то же самое. Получится, два свидетеля говорят одно и то же. Тогда версию о «сто первом километре» придется проверять, Ашоту это вряд ли понравится. Значит, одним свидетелем должно быть меньше, а еще лучше, чтобы их вовсе не было. Останутся одни улики да двое людей, подозреваемых в убийстве. Настоящих преступников искать не будут, а нас не найдут. Не слабо придумано… Паспорт у тебя с собой?
– Да, в сумочке, но денег немного. Откуда им быть, директора банка я не грабила…
– В милиции все равно не поверят, – мрачно пошутил Александр. – У меня паспорт тоже при себе, брал для заготконторы. Шкурки сдал, бабка одна рассчиталась за ремонт крыши, так что денег хватит. Теперь главное – выехать отсюда…
– И поедем в Серебряный ручей?
– Что еще думать-то… Пристроимся хотя бы в том же колхозе, я б и в церкви что-то чинил, восстанавливал потихоньку. Грех свой старался б загладить…
– Я б с тобой обвенчалась – в церкви, той, что в городе. В хоре бы стала петь. Но куда мне, размечталась… Не знаю, в Бога-то мне дозволено верить, с таким проклятьем…
– Зря ты так… Сама говорила – про путь испытаний, у тебя, видно, он тоже не малый. Но его надо пройти, все тогда утрясется…
– Господи, а если путь этот – бесконечный? Если испытания идут одно за другим и конца им не видно? – Надежда была близка к истерике. – Где набраться терпения? Как надеяться на что-то лучшее, если все оборачивается против…
– Все, хватит, – резко остановил ее Александр. – Времени на нытье не осталось. Давай еще раз прикинем. Домой возвращаться нельзя, придется ехать без сборов. Паспорта при себе, денег хватит, но поезд на Москву только вечером, а на вокзале ждать опасно. По-хорошему, там вообще не надо показываться, пересидеть надо где-то, выждать время. Но у кого? К Плетневой с Кириллычем нельзя – знают, что я там бывал. Вспомнил: цветочница с рынка, добрая такая, она там как островок в океане. Помнишь, рассказывал о ней? Цветы продает – точно детей пристраивает.
– И правда – те цветы так долго стояли. Но они засохли, и вот – эта беда…
– Ничего, мы к их родительнице обратимся. Она меня должна вспомнить. Только как найти ее, узнать, где живет?
– Рынок еще работает, может, сходить? В крайнем случае, у продавцов спросим – город маленький, кто-нибудь да подскажет.
Внезапно они увидели, как насторожился, вглядываясь в сторону Дижая, Маркиз. И вскоре послышался звук автомобиля.
– Неужели милиция? – тревожно произнес Александр и взял Надю за руку: – Быстро в лес…
– Обожди, может, это и не милиция, – Надя высвободила руку и сделала несколько шагов в сторону, откуда было лучше смотреть на приближавшуюся машину. – Это «уазик», но расцветка не милицейская. Наверно, кто-то из лесхоза…
– Ты думаешь? – с сомнением спросил Александр. – Лучше бы зайти в лес, так было б спокойнее. Они могли выехать на любой машине…
– Ладно, поздно говорить, нас наверняка уж заметили.
Они пошли вперед по самому краю дороги, чтобы дать машине свободно проехать мимо. Но, поравнявшись с ними, она затормозила.
– Далеко путь держим? – открыв дверь, выкрикнул из машины водитель. Александру он был незнаком.
– Да нет, – ответил Алексеев, – тут рядом.
– Что здесь рядом-то? – раздался другой голос, который показался Алексееву знакомым. Так и есть: из машины вышел Стас, плотный мужчина лет тридцати, один из жильцов «сто первого километра». Глаза у него были чуть – наполовину в шутку, наполовинунавыкате, и поэтому его называли Смотрящий всерьез (Стас был правой рукой Ашота). – Если Кедровка, так это не рядом, до нее еще топать и топать. Но стоит ли туда переться, может, там ментов наехало, про твою душу…
– Что им моя душа, – как мог спокойно ответил Алексеев, – я перед ними чист.
– Откуда им это знать? Для них ты – преступник, замазанный в «мокром» деле. Прикинулся писакой: для виду марает что-то в тетрадки, а в подполе – чемодан убитого, с вещами. Так себе вещички, пару недель попьешь, не больше. На большее класть туда было жалко. Поди, нашли уже чемоданчик. А не нашли, так найдут. Вот и доказывай тогда, что чист.
– Как-нибудь очищусь, – заметил Александр. – Мне не привыкать…
– А перед нами как будешь чиститься? Забыл, что руку на товарищей поднял? Предал нас и ушел, чистеньким решив заделаться? Потом и бабу увел у Ашота. Вот, послал нас за ней…
К Стасу подошел еще один мужчина и стал небрежно поигрывать в руках пистолетом. В то же время из машины вышел еще один человек – крепкого вида мужчина в телогрейке; он обошел Алексеева и приставил к его спине нож.
– Стой спокойно, – услышал Алексеев сзади, – не то я тебя сразу подрежу…
Маркиз залаял и стал отважно набрасываться на Стаса. Водитель бросил в собаку монтировку, Маркиз отскочил в сторону, но концом железки его все ж задело. Собака жалобно заскулила…
– Маркиз, домой! – крикнул Алексеев. – Домой, Маркиз. Беги, беги отсюда! Домой!
Поскуливая и то и знай оборачиваясь назад, собака потрусила в сторону Кедровки. Водитель поднял монтировку и с этой железкой в руках встал за спиной Алексеева.
– Молодец, Батя, хвалю, сам отогнал собаку, – съязвил Стас. – Зачем на нее пулю тратить, шум поднимать. Нам велено сделать все чисто и тихо. Поэтому я прошу: не дергайся, давай обойдемся без пальбы. Другой насчет тебя есть сценарий… – И повернулся к женщине. – Ну что, Надюха, сама в машину сядешь, или мы хахаля твоего начнем резать…
– Это что, это мне раз плюнуть, – послышался голос сзади. В ту же секунду острый нож легко пропорол Алексееву пальто и уткнулся в спину. А шею придавила холодная сталь монтировки…
– Я еду, – быстро ответила Надя. Посмотрев на Александра долгим взглядом, сказала напоследок: – Встретимся в Серебряном ручье…
И села на заднее сиденье машины.
– На том свете вы встретитесь, – ехидно заметил Стас и повернулся к Алексееву: – Помнишь, Батя, ведь это я выделил тебя из толпы, когда вы приехали сюда, по вербовке. У тебя ж на лбу было написано, что человек ты свой, что чалился не раз по зонам. Но ты оказался сукой, да и должок за тобой остался. Помнишь, как ты не дал нам с девочкой порезвиться? Сам знаешь, долги надо отдавать. Вот мы с Надюхой-то и порезвимся…
Алексеев дернулся в сторону Стаса и тут же почувствовал острую боль в спине: приставленный сзади нож легко вошел в спину. Он хотел что-то выкрикнуть, но не смог: горло сдавило монтировкой.
– Ты что, Батя, слов русских не понимаешь? Я же сказал, не дергайся. Думаешь, нужна она Ашоту, после тебя-то? Эх, Батя… Вот смотрю сейчас на тебя и думаю: как же я тогда ошибся! Или в Кедровке ты стал другим? Понять не могу, что сейчас-то у тебя на лбу. Может, и судьба тебя ожидала другая? Если так, то прости, Батя, за ошибку. Теперь ничего не изменишь, моя ошибка, мне и поручено ее исправить.
Стас кивнул водителю, и в тот же миг на голову Алексеева обрушилась монтировка…