Глава 1.
Как хорошо, что я приехал к матери, именно в эту весеннюю пору! Она тоже очень обрадовалась: „Ты никогда не приезжал весной».
Рано утром встанет, чтобы подоить корову. Неслышно исчезнет из комнаты-спальни, открыв предварительно окно, за которым сад.
Я дремлю — наслаждаюсь майской сибирской свежестью, Сплю до тех пор, пока не услышу запах парного молока. Открываю глаза — рядом на стуле стоит большая белая кружка с утренним молоком… Господи, все как в далеком детстве…
Наверно, в то утро так же просилась в мое настежь распахнутое окно юная, душистая майская зелень. Так же тянулись к подоконнику молочно-белые прохладные лепестки цветущей яблони. Конечно, все так же, потому что в этой тихой деревушке, во всяком случае, в нашем палисаднике, во дворе, вокруг маленького домика в начале мая всегда творилось такое благоухающее, весеннее чудо.
И мать моя, наверно, так же рано вместе с красной зарей, встала, чтобы подоить и выпустить за калитку корову. А потом пошла в палисадник — насмотрелась, нарадовалась, наговорилась с цветами и ожившими от долгой зимы березами. Опомнившись, строго собралась вся, уселась на низкую, вбитую ножками в землю скамейку и отрешенно направила свой взор туда … за калитку, в ту сторону, куда ушел и откуда должен вернуться мой отец.
Хотя, что я говорю, не все было именно так. Ведь то было полвека тому назад. Все так же быть не могло. Не было,
например, тогда нашей умной рыжей коровушки Сибирячки, поэтому и некого было доить и выпроваживать за калитку. Да, многое было тогда не так, как сегодня. И главное — мать. Ведь мать моя была тогда совсем иной — хоть и измученной страданиями, но молодой, еще цветущей женщиной с длинной черной косой и со слегка изломанными ликующими бровями. В остальном же все было тогда так же.
И как полвека назад, моя мать, так рано поседевшая, выходит майским утром во двор, растерянно и бессмысленно топчется вокруг могучих старых берез, некогда посаженных моим отцом. Потом садится на скамейку, очень похожую на ту, военную, складывает задубевшие руки на колени и смотрит — туда, в ту сторону, за калитку, откуда должен бы вернуться ее муж, то есть мой отец.
Не помню я тот роковой день, когда отец в последний раз вышел за калитку. И очень жалею об этом. Если б мне было тогда лет девять, как моей старшей сестре, я бы, конечно, великолепно помнил отца, и видел бы, как он расставался с моей матерью, как потом прошел к калитке, отворил ее… затем резко оглянулся, чтобы еще раз броситься к любимой. Или было бы мне лет семь, как следующей сестре, — тогда я бы тоже отлично запомнил. Чего уж говорить, будь мне даже пять лет, как брату, непременно запомнил бы. И почему мне не было тогда хотя бы трех, как младшей сестренке, опередившей меня всего-то на полтора годика? Я, наверное, и тогда запомнил бы, как отец вышел за калитку. И на всю жизнь сохранил бы в своей памяти такой светлый, такой живой образ отца.
Когда мне исполнилось пять лет, я уже не давал покоя матери, все спрашивал об отце. Мне так хотелось иметь отца, не просто человека, который мог бы заменить отца. Дайте мне моего отца! Да вы, наверное, знаете, что это такое…
Я так мечтал об отце, так ждал его возвращения, так сжился с его образом, что был уверен: случись нам встретиться где-нибудь один на один — сразу узнал бы его. У меня сло¬жился совершенно законченный образ отца. Во-первых, сохранились, хоть и крохотных размеров, фотографии. Во-вторых, бесчисленные рассказы матери, сестер, дяди Эдика / брата, моего отца/ и тетушек. Но, кроме всего прочего, я часто видел его во сне: так ясно, так четко, запоминающе… Узнал бы…
Мой отец очень любил животных, особенно понимал и любил лошадей. Наверное, эта любовь передалась мне по наследству. Я сел раньше на коня, чем за парту. С удовольствием ездил верхом на любой подвернувшейся лошади. И тут уж, сидя на коне, всегда представлял себе отца: видел его — красивого, сильного, ведущего неугомонного огненной масти жеребца к озеру на водопой. Конь этот, достающий черной гривой чуть ли не до самого солнца, упираясь, следует за отцом. Не смирившись с властью укротителя, вдруг делает скачок вперед и кусает хозяина за спину… Именно так все и происходило. Говорили, шрам остался у отца на спине.
Еще отец был мастером на все руки, что очень ценилось в деревне, а в те времена — особенно.
Весенней порой, в самый разгар половодья, я приступал к очень ответственной кампании — к заготовке и креплению на березах, посаженных отцом, скворечников. Мать тоже помогала мне — то советом, то в качестве подмастерья. И всякий раз, прислушиваясь к гомону птиц, с грустью и тоской смотрела туда, в сторону захода солнца… Мы оба думали об отце.
Всей семейной оравой ходили мы за деревню на пшеничные поля и вслед за талой водой собирали колосья. Потом сушили эти колосья, заворачивали в мешковину и колотили до тех пор, пока в мякине не оставалось ни одного зернышка. Дома на самодельных жерновах мололи зерна на грубую муку и ели себе на здоровье ни с чем не сравнимые лепешки. И опять машинально оставляли седьмую порцию… отцу — вдруг ночью заявится.
Мы оставляли отцу и пышки, из мороженой картошки, которая доставалась нам не легче, чем пшеничные колосья.
Помню, пришла как-то мать с ночной работы и дала нам кусок арбуза. Откуда-то в нашем доме появился арбуз. Мне, как самому младшему в семье отрезали в первую очередь, да самый большой ломоть. Я залез по самые уши в розовую пахучую мякоть арбуза, а потом выбежал во двор смотреть восход солнца. Круглое, сочное солнышко вставало из-за плетеной изгороди и смотрело на меня и на мой арбуз. И опять я подумал об отце: хотелось угостить его вкусным арбузом.
Еще настойчивей думал я об отце уже в послевоенные годы, когда стал пастухом. И при этом — пас ли я коров, овец, телят, лошадей, быков / хуже всего пасти рабочих быков, не удержать их, голодных, на месте/,- всегда находил повод «посоветоваться» с отцом, как поступить в трудную пастушескую минуту. И вообще, пастушеский хлеб, особенно в те голодные годы, — ох, несладкая штука!
Конечно, в трудные моменты думалось об отце особенно. Мог ли я не почувствовать, что мне не хватает отца, в то весеннее утро, когда я прогонял мимо школы коров, стараясь незаметно проскочить это место? Не закончив первый класс, бросил школу: надо помогать семье. Учительница перехватила меня и затащила в школу:
— Последнюю контрольную ты обязан написать. Не терять же тебе даром целый год из-за одного часа, — объяснила она.
Я же вовсю упирался. Это не было детской прихотью: я боялся, что там, в классе, меня заставят раздеться. Заставят снять эту длинную, до пят, взрослую фуфайку, а там, под нею, на мне больше ничего не было.
— Но ведь тебе так неудобно за партой, сними, — настаивала учительница.
— Нет… нет. Лучше я тогда совсем уйду.
Внимательный взгляд учительницы, видно, заметил что-то, и я остался в своей немыслимо длинной фуфайке. Написал контрольную по арифметике — на четыре, а у самого слезы ручьем.
— Ну, чего же ты плачешь? Ты все правильно решил, — недоумевала учительница.
Я встал и ушел. Как объяснишь, что именно тогда мне не хватало рядом отца?
Нельзя забыть и другой весенний день, когда я на быках вспахивал колхозное поле. День был ясный, теплый. Запах свежего чернозема опьянял. В свои четырнадцать лет я почувствовал вдруг себя очень сильным, настоящим мужиком — пахарем. Птицы пели кругом: в лесу, в небе, над самой моей головой. В общем, все было великолепно. А тут этот чибис. Знаете, есть такая маленькая болотная птичка, которая всегда предупреждает человека об опасности. Если вы заночуете в лесу поблизости болота, он тут же примостится где-нибудь рядом и становится самым надежным сторожем. Стоит в тиши кому-то подойти, как он уже спрашивает: „Чьи вы, чьи вы?». Услышал его — знай, кто-то к тебе приближается.
Так вот, в то утро я заметил, как на плуг мой сел чибис. Он, оказывается, удирал от молодого ястребка и, не в силах избавиться от того, выбрал меня в защитники. Выбившись из сил, бедняжка глянул на меня такими глазами, что не помочь ему было нельзя. Я взял его и сунул в кепку. Надо было видеть, как спокойно и доверчиво стала пташка очищать свои лапки от липкой грязи, как потом не торопилась улететь с моей ладони — вдруг враг покажется снова. Бедняжка, подумал я, тоже не может обойтись без чьей-то защиты… Всем нужна защита. И мне порой нужна защита…
И вот что интересно, именно в тот день деревню всполошила неожиданная весть — возвращались те, кто ушел еще в начале войны, но потом по воле злой судьбы долго скитался по свету. Сказать «ушли» было бы неверно сказано. Их, мужчин и женщин немецкой национальности, увезли темной ночью, без объяснений, словно преступников, в так называемую трудармию — ГУЛаг, откуда редко кому посчастливилось вернуться.
Но вот идут они пешком с разъезда. Все, кто мог, конечно, побежали встречать их. Можете себе представить, что было с теми, кто ждал возвращения родных…
А со мной?! Может, среди них и мой отец? Может, это чертово «без вести» опрокинется, наконец-то, в черную пропасть? А отец мой — вот он со мной! Я бежал, спотыкаясь, ничего не видя от слез, и все выискивал своего отца. Да знаете ли вы, что это такое ОТЕЦ! Нет, если у вас есть отец, то вы, наверное, не знаете … Но их оказалось так немного, людей со сложной судьбой, вернувшихся в ту весну 1953-го. Да будь их тогда и тысячи, я бы все равно очень быстро отыскал своего отца.
Но в нашу деревню в тот памятный день вернулись всего двое. Угнали свыше трехсот человек. Можно сказать, опустошили деревню, увели под конвоем все трудоспособное население. От дома к дому, из улицы в улицу подъезжали на крутых машинах энергичные люди и без церемоний выводили всех взрослых, начиная от пятнадцатилетних девушек и ребят и кончая многодетными родителями. Если в семье нет детей моложе трех лет, то не только отец, но и мать большого семейства годится для трудармии. Остающихся дома детишек в таком случае советовали передать для присмотра родственникам, соседям или в Детский дом. Тут вам дана свобода выбора. В нашей семье было пятеро детей, и нам очень повезло тем, что мне, самому младшему, было лишь полтора годика. Cлава Богу, хотя бы мать осталась при нас, она-то и спасла нам жизнь.
Но следует заметить, что нашей семье было особенно сложно выжить. Мы едва успели прибыть сюда из города Омска, откуда нас буквальным образом выгнали за 24 часа из собственного дома. Куда идти-то с малыми детишками? А куда хотите, но обязательно не ближе 60 километров от города.
Разумеется, продать за сутки ничего не успеешь, да и с собой ничего не возьмешь, коль единственный транспорт твои ноги. Отец взял меня на руки, мать взгромоздила себе на спину котомку с нехитрой одежкой и едой — и отправилось наше семейство искать себе новое счастье. Куда? За что? Господи, помоги нам!
С Божьей помощью и добрели до этой деревни, где проживала мамина сестра. Нас приютили. Тесно, но зато под крышей и в тепле. Мать с отцом надеялись на чудо – выяснится недоразумение, и нам разрешат вернуться в Омск в свой дом. Напрасно надеялись. Никто из нас никогда больше не вернулся в тот дом. Забегая вперед, скажу, что не только от дома всякий след пропал, но и от нашего отца. След пропал от сотни тысяч невинных людей – обрусевших за двести с лишним лет проживания в России немцев. Забирали строго по спискам, но за большинство из них никто не отчитался. Большинство российских немцев так и не узнали, куда делись их близкие. В какой шахте, на каком лесоповале, в каком лагере заморены и пали не по-людски наши братья, сестры и отцы? Ни за что обвиненные, ни за что замученные, они не заслужили даже могилы. Никакие поиски не помогли мне узнать до сих пор, когда и где погиб в нечеловеческих условиях мой отец.
Но в тот день, когда в нашу деревню вернулись лишь двое, я не переставал надеяться. Я был даже уверен, что отец вернется. Видимо, уверенность эта передавалась от матери. Хотелось верить, нельзя было не верить в такое чудо.
Однажды открылась калитка, и во двор вошел рослый, широкоплечий, но довольно худощавый мужчина, при виде которого — наши взгляды слились, как две молнии, — я вздрогнул, и лицо мое тут же покрылось холодным потом… Мне было тогда уже шестнадцать, сестры и брат к тому времени успели разлететься по своим семейным гнездышкам, а мы с мамой вдвоем жили тогда уже довольно сытно.
— Ну, здорово! — сказал он и внимательно, загадочно посмотрел на меня.
Ошибиться в то время, когда ты сам уже мужчина, было бы как-то не то. Я весь замер и ждал… Он протянул мне не спеша свою здоровую широкую ладонь / что-то схожее с моей ладонью/. Я вложил свою руку / хотелось именно вложить/ в его ладонь, и моя рука, державшая к тому времени и плуг, и плотницкий топор, и вилы, и пилу, и многое другое, сжала его руку.
— Ого, молодец — крепышом растешь, — одобрительно улыбнулся мужчина.
— Утро доброе! — появилась на пороге мать, — Пройдите, пожалуйста, в избу.
Мы вошли, я подставил ему самодельную табуретку, а сам сел к окну — так мне было удобней на него смотреть.
— Я собственно, хотел спросить, нельзя ли пожить у вас денька два? — степенно, но просто сказал незнакомец и сел на табуретку.
— Отчего же нет, — тут же подхватила мать, и я отметил про себя, что она у меня просто молодец.
Незнакомец стал снимать с себя поношенный пиджак. Мать закрутилась возле печки. Я прошел мимо нее и скороговоркой шепнул ей: «Присмотрись внимательней, по-моему, он очень похож“.
Мать пристально глянула не на него, а на меня: «Хорошо, я так и сделаю, сынок… Но только это не он»…
Потом уже, когда уехал этот незнакомец, между прочим, поистине хороший человек, мать спросила меня:
— Ты думал, что это твой отец?
— Наверно… А может, и поверил потому, что просто хотелось, в конце концов, хотя бы один раз поверить… И знаешь, мама… ты еще не так стара…
— Да, — резко перебила меня мать, — он человек достойный. Но отца-то нашего на кого оставим?
И я застыдился… Как же я застыдился! Что раскис, что потерял веру в святое чудо, что оказался неверен матери, которая отказалась от иного счастья, чем с отцом МОИМ, что оказалась преданней, сильней меня. Я вдруг понял, что вот так, одним махом отказаться от всего, чем она жила всю жизнь у нее просто не хватит сил.
Разве можно выбросить все то, из-за чего ты поседел? Да она же верит до сих пор, верит в его возвращение! Случись так, что вдруг скрипнет калитка и войдет отец, она не удивится, она только скажет: «Ну, вот ты и вернулся. Я знала, что ты вернешься, потому и ждала».
Мать так хотела любить и быть любимой — и когда еще была молодой, и когда уже голова ее покрылась сединой. Так хотела любить. Не только мужа своего, но главным образом — отца моего. Она очень любила и любит моего отца. И как я могу не гордиться моей матерью?
Даже сегодня, полвека спустя я смотрю на портрет отца и не могу смириться с тем, что этот мой драгоценнейший человек ушел из жизни. Невозможно с этим смириться. Мне так и хочется поклониться ему в пояс и воскликнуть бодро и значительно:
— Добрый день, Федор Леонтьевич! Прошу вас в дом… свой, вас ждет не дождется Лидия Семеновна, ваша жена… ну, то есть матушка моя. Мать вашего сына… войдем же быстрей в дом наш, родной мой отец!
Полвека прошло с тех пор, как мой отец вышел за калитку родного дома. Тридцать лет было ему тогда, когда он огля¬нулся в последний раз на свой дом и детишек. Мы все уже состарились, а он остался для нас все таким же молодым. Отец пропал без вести. Сколько же их пропало без вести, … да разве ж это без вести, если вполне известно, куда они ушли, дорогие наши отцы? Без вести — это когда человек утром встал, вышел за деревню — и пропал. А здесь другое…
Так и не дождалась мать своего любимого мужа, моего отца, через все немыслимые круги ада прошла эта низенькая росточком, хрупкая, вечно худущая, на вид слабая, но какая сильная на самом деле женщина. Всю нашу ораву одна подняла. Никому не дала пропасть. Даже в самые лютые годы. Тетерь уже состарилась — приближается уже к 90-м годам. Память ее уже не слушается — путает меня со старшим моим братом, не помнит имена моих старших сестер. Но бывают утренние просветленные часы, и тогда она, глядя на меня, говорит, что я теперь уже не похож на отца — тот был моложе и «красивше».
Господи! воздай всем ушедшим и доживающим свои последние дни великомученикам!
Глава 2
Какое весеннее чудо тянется в мое окно! Белоснежные яблоневые цветочки. Какая радостная невесомость. Все, о чем не подумаешь здесь, в мамином доме, требует восклицания…
Сегодня я проснулся от запаха парного молока. Возле моей кровати на табуретке стоит большая белая кружка — в ней тепленькое молоко, я беру кружку в обе руки и медленно пью молоко. И вдруг почувствовал себя необыкновенно счастливым. Видимо, действительно большое счастье складывается из маленьких радостей.
… Отец, собранный и строгий, смотрит на меня с портрета, что висит на стене напротив моей кровати, и как бы спрашивает, нравятся ли мне парное молочко.
— Очень даже нравится, отец.
Зашла мать.
— С кем это ты разговариваешь?
— Да вот, проснулся. Какой день, мама, хороший.
— Погожий день,- согласилась мать, усаживаясь на кушетку — поближе к печке.- Поди, у вас там, на Севере, еще холодно?
— Почти так же, как и здесь. Правда, снег еще лежит на сопках. И ветра похолодней. И тайга еще не ожила. И на улицу без пальто еще не выйдешь…
— Совсем как здесь! У нас вон хоть весь день сиди на улице в одной рубашке — не озябнешь… И как ты там выдерживаешь?
— Привычка, мама.
— Так привычка хороша, когда к хорошему. Иди, погрейся на завалинке — послушай, как скворцы заливаются.
Мы вышли в сад.
— Да, у тебя тут птичьи трели, как в лесу.
Мать обиженно поджала губы, поправила:
— У нас.
— У нас, мама… Господи, здесь как в раю: зелень, цветы, птицы, тепло — живи и наслаждайся… — Тут я осекся: мать
пристально смотрела на меня, и я понял, что она вспомнила об отце.
Мы молча думали об отце. Потом вошли в дом. Мать налила нам по рюмочке столичной водки, и мы выпили за него — за Федора Леонтьевича.
Долго едим ИЗ большой эмалированной миски рассыпчатую картошку, закусываем огурцами домашнего соления, умудрилась же мать сохранить их до весны.
Когда мысли мои чем-то заняты, я могу съесть совершенно машинально целые горы продуктов. Вот и сейчас я уминал картошку так, будто неделю ничего не ел.
— Ешь, ешь, — смеется мать.- Я еще наварю.
— Куда столько? Нет, мне сегодня, наверно, не встать из-за стола. Это совершенно точно, мама: такой вкусной картошки я нигде на свете больше не встречал.
— И не встретишь. Да что это я, давай-ка налью тебе вторую.
— Пожалуй, пора, мама, налить.
— Ты погляди-ка, пристрастился, что ли?
— Ну что ты? Мама, своди меня в лес, а?
— Ежели съешь все, что на столе, свожу прямо сегодня.
— Не справиться мне. Ты же наварила больше, чем когда-то на всю нашу ораву.
— Вот и работай теперь за всех. Имел бы жену да детишек, как у Лизы или у Эдика, так живо бы все умели. А так — сам справляйся. Когда у человека нет детей, он должен жить и работать за троих. Тебе надо помнить об этом, — и вся засияла…
Лес начинается прямо за нашим огородом. Раньше, лет сорок назад, я пропадал здесь каждую свободную минуту. Собственно, этот лес — хоровод березок и осинок, окутанных пушистым кустарником, — был как бы моей домашней комнатой, в которой я мог укрыться от шумной нашей оравы. Здесь мы с мальчишками играли и фантазировали, изобретали и ссорились, спали и ели — все бывало здесь. Сюда я убегал в минуты радости и отчаяния. С разгона бухался в буйную пахучую зелень — и думая думушку свою о самых невероятных вещах. А зимой я ставил здесь петли на зайцев и рябчиков.
— Мама, неужели это мой лес? Тот самый?
— Он это и есть. А чей же? Сюда ты бегал. Бывало, не докричишься до тебя.
— Где тот чудный, сказочный лес моего детства? А помнишь, ты мне показывала всякие лесные чудеса — то найдешь пенечка-старичка, то какую-нибудь «колдунью» или «Жар-птицу»?
— Сейчас уже редко что замечу — глаза потеряли остроту.
Лес тот и не тот. Вижу те же самые деревья, но почти не узнаю их. Какие они обыкновенные, по сравнению с теми — из детства. Они совсем очерствели, упростились, нет в них никакой былой таинственности. Неужели и они постарели? Нет, это я очерствел без них. Настолько, что не узнаю своих милых друзей детства. Наверное, и они меня не узнают. Да, когда мы долго не общаемся с друзьями, мы перестаем их узнавать…
Мы остановились у большой старой березы. Мать отыскала рядом толстый пень и села на него, словно на стульчик.
— Почернел весь, а все торчит — цепляется мертвой лапой за корни. Рухнуть бы уж пора, — заговорила мать с пнем, на котором сидела.
Рядом с пнем расположились золотисто-желтенькие цветочки. Прилетела крупная, вся перламутровая пчела — села на цветок и самозабвенно, с каким-то наслаждением заработала мордочкой и лапками.
— Она сейчас майский мед собирает, да? — спросил я у матери.
— Работает.
— Янтарный майский мед — какая сладость!
— Для нас мед — сладость, а для пчелки — работа, — рассудила мать.
— Мама, я хочу березового сока.
— Эх, сынок, разве ты забыл, что в эту пору березы уже не омываются весенней слезой?
Я не знаю, с матерью невозможно говорить о природе: все у нее живое, все чувствует, березы плачут. Попробуй тут напиться березового сока ценою их горьких слез. Помню, так она и в детстве нам говорила: «Вам лишь бы полакомиться, а березки плачут от зарубок ваших, больно им…» И все-таки я помню ярче яркого, как шел сюда весной по колено в лесной талой воде — пить березовый сок. Шлепал по воде в одной рубашонке, штанишки снимал из практических соображений…
Мы встали и отправились в мамин лес. Дойти до него не скоро — часа полтора. Я хотел, было отложить этот поход до завтра, но мать возразила:
— Ты за меня не беспокойся, по лесу ходить — не работа, а одно удовольствие.
Неподалеку, на пыльной дороге, показалась легковая машина. Она свернула к нам и приостановилась.
— Садитесь, подбросим вас,- предложили нам незнакомый парень и девушка.
— Спасибо, тут рядом, — сказала мать.
— Может, сядем, мама?
— Зачем же? — удивилась она и, немного погодя, добавила: — Мы сегодня настолько избалованы быстрой ездой, что ленимся пройтись пешком даже по дороге своего детства.
Все чаще останавливал я мать, чтобы выяснить названия многих цветов и трав.
— Ты все забыл, сынок, — с сожалением вздыхала мать, однако с готовностью отвечала на мои наивные вопросы.- Скучал,
поди, или нет, по родному-то?
— А как же? Иногда во сне приснится дом родной, леса эти. Проснусь — и так домой захочется.
— А на другой бок повернешься — и как рукой сняло! — съязвила беззлобно мать.
— Думаю, брошу все и улечу к маме, в свою тихую, зеленую деревушку, и буду там жить.
— Вот-вот! Это же голос родной земли зовет тебя. А ты все не откликаешься. Давно вернуться бы надо. Навсегда!
— Я-то, мама, понимаю, что надо. Но не могу – потянет меня туда, на Север, со страшной силой. В город потянет.
— И что вы там, в городе своем, находите?
— Да ничего там особенного нет. Я вот, когда поживу немного дома, похожу по лесу — мне радостно на душе становится, и жить втройне хочется. А потом, возвращаясь в шумный, загазованный город, мне всегда жаль людей, не знающих прелестей деревенской жизни.
— Не пойму я тебя. Почему тогда тянешься в город? К тому же, на край света?
— По мне, так вроде бы больше по душе деревня. Здесь тишина, покой, чистый воздух, за которыми горожане едут за тридевять земель. Здесь я чувствую себя бодрее душой…
— Так чего же ты?
— Понимаешь, мама, без города я тоже буду тосковать. В городе — тоже хорошо… Как-то острее чувствуешь жизнь. Да
и Север… очень уж он притягивает человека. Я там начинал работать, и если по большому счету, там я себя нашел…
— Так что же, ты теперь и не вернешься уже никогда в свою родную деревню? — поставила она вопрос ребром.
— Ну что ты, мама, обязательно вернусь.
— Вот мы и пришли, в мой лес-то. Гляди, как он вымахал. А думала, что война совсем уничтожит его: возили отсюда леса – куба не сосчитать.
Высокие, прямые березы-великаны тихо грелись на солнышке, даже не шелестя зеленой листвой. Белые березы — сибирские красавицы. Сколько же их здесь! И все как на подбор — толстые, ровные, гладкие, хоть строй из них дворец до неба, хоть пиши с них картину.
— Породистый лес,- подчеркнула мать.- Кабы здесь не сделали запретную зону – торчали бы одни пни.
— Мама, их и так уйма, пней этих. Неужели все подряд валили?
— А деревья были такие, что можно было валить подряд. А потом, в войну некогда было выбирать…
— И ты здесь работала на заготовках?
— Не только я, почти все женщины.
— Откуда сил хватало валить такие громадины?
— Потолще этих были… Сколько их на моем счету!
— И все вручную?
— Все вручную. Бывало, в голове звон стоит, в глазах чернота, от слабости валишься в снег…
— Слушай, мама. Я не могу представить, чтобы ты – такая маленькая, такая хрупкая — могла спилить такую толстую березу. Да голодная, горем убитая. Как выдерживала ты с утра до вечера, ручной пилой валить такие деревья? Да сегодня ни один самый здоровый мужик не согласится вручную ломать спину на этом лесе.
— Потому, что нет нужды. Да и избалованы нынче мужики легкой работой. А нам-то некуда было деваться — были мы одни бабы, да к тому же многодетные. Я ведь сюда, пришла, сынок, по доброй воле: здесь давали усиленный хлебный паек — килограмм вместо обычных четырехсот граммов… Вот и прокормила вас.
Домой мы возвращались молча. Мать семенила впереди, а я топтался по ее следу. И оттого, что она шла впереди, да так шустро, мне было еще труднее сдерживать подкатывающий к горлу ком. Я прямо задыхался от стыда. Кажется, я только сегодня оценил ее подвиг… Она приходила домой поздно вечером — вся обледеневшая. Мы стаскивали с нее худую одеж¬ду, насквозь пропитанную потом и солью. Сейчас возникает вопрос, откуда могла взяться соль, коли, даже ее тогда не было достаточно? Откуда могла взяться у этой крохотной женщины такая сила, чтобы работать за усиленный поек того самого, незабываемого военного хлеба? Она совала одеревеневшие ноги в горячую плиту и почему-то долго смеялась, заставляя нас съесть весь хлеб: «Я свою долю уже съела по дороге». Тогда я не понимал, что смех этот был ее единственным средством, кото¬рым могла она подавить при нас слезы…
Плетусь за нею, моей старенькой, сутуловатой матерью, и запоздало думаю: «Как же так получилось, что она в такое страшное время сумела поднять нас, всех пятерых, посвятив нам всю свою жизнь, и, несмотря на все это, остаться под старость одна?». Живет одна и ни от кого ничего не требует, а даже безумно счастлива, когда кто-то наезжает к ней в отпуск, чтобы опять же самому отдохнуть и набраться сил в родном, теперь уже сытном материнском доме. Всех куда-то унесло, словно ветром сдуло: кого на юг, кого на север, кого на Украину, кого в Подмосковье. И у всех настолько уважительные причины жить именно там, а не в родной деревне, что мать уже и разговоры не ведет об этом. Правда, все зовут ее жить к себе. Но мать в этом смысле тоже человек упрямый: из своей деревни даже в рай не поедет.
А меня она все же иногда еще агитирует вернуться. Быть может, жалеет, считая, что на Севере мне очень плохо. Быть может, зовет как последнего, младшего сына, которому по старым обычаям надлежит оставаться в отчем доме. Может быть, в самом деле, любит меня больше других — ведь и достался я ей труднее всех.
Глава 3.
— Сядь, посиди рядышком, — говорю матери, занимаясь починкой ограды.
Не слушается. Хотя бы один раз за всю свою жизнь я видел, чтобы мать моя сидела сложа руки, когда рядом кто-то работает. Если даже дело будет не по ней, не по силам, то и тогда она станет «подсоблять» — где-то что-то вовремя подаст, поднесет, придержит: носится туда-сюда из дома во двор, как метеор.
— Да успокойся ты, мама, я и сам поставлю эти столбики. Много ли их надо для огорода-то?
— А что мне еще делать? Мне больше нечего делать,- сетует она.
— Посиди рядышком… Песню вон какую передают — послушай.
— И впрямь задушевно поют-то, — и примолкла, сев на очищенное бревно, словно пригревшийся под солнышком воробей.
Травы, травы, травы не успели-и
От росы серебряной согну-уться,
И такие нежные напе-евы, ах,
Отчего-то прямо в сердце льются-а-а…
Песня закончилась — мать встрепенулась и вопросительно, с виноватой улыбкой посмотрела на меня: извини, мол, что не вовремя задремала.
И не мудрено, что задремала — как выпустила в четыре утра корову за калитку, так и закружилась. К девяти обычно, как солнце пригреет, глядишь, исчезла — значит, завалилась на свою любимую кушетку. Минут через пятнадцать — получайте совершенно свежего работника!
— Пойди в дом соcни малость, — советую ей.
— А я уже… пока песню слушала. Чудно пели,- и пошлепала в дом, но тут же вернулась с кружкой кваса.
Вышла соседка, приблизилась к забору, что разделяет наши огороды, и повисла на нем своим грузным телом.
— Гляжу я, Семеновна, у тебя помощничек объявился. Стало быть, обновляетесь?
— Надо малость, — скромно так, но не без гордости сказала мать, подходя к ней.
— Гляди-ка, не разучился мужиковскому делу-то, хотя с виду интеллигентный такой,- заметила соседка.
— Чего ему разучиться-то? Ежели знал дело, так всю жизнь не разучитcя. — И уже полушепотом давай расхваливать меня на все лады.
Вообще-то, надо сказать, мать всегда заботилась о том, чтобы заслуги мои не оставались незамеченными. Причем делала это довольно-таки ловко. Помню, в детстве я любил охотиться на зайцев и рябчиков. Ружья не было, поэтому вовсю орудовал петлями. Уж я к ним приловчился — ни один заяц мимо не прос¬кочит… Хотя и не попадался. И чтобы страсти моей придать солидный толк, мать моя проявляла недюжинную изворотливость, дабы не пошатнуть мой авторитет охотника. Если я возвращусь без добычи, что бывало зачастую, она сделает так, чтобы никто, в том числе и она сама, не заметил этого. Но если уж я что-то несу — это она определяла по моей походке, — то тут всполошит не толь¬ко весь дом — всю деревню. Купаться мне в славе до следующей вылазки.
Вот и сейчас вся деревня знает, что я обновляю изгородь на всем ее огромном участке. Ограда эта вполне еще продержалась бы годик-другой, но такой уж я заботливый сын. А если разобраться, так здесь главная заслуга ее: сама кругом бегает, помогает и советами, и в качестве
«тягловой силы» — подтаскивает жерди, норовя схватить что потяжелее, засыпает ямки под столбики обеспечивает квасом. Словом, увлеклась мать забором, да так вошла во вкус, что у нас не обходится без конфликтов.
— Зачем тебе, мама, такой плотный забор? Ты же вначале хотела загородиться только от телят, что лезут на твои
посевы.
— Оно, конечно, телята теперь не просунутся… Так ведь гусь почище телка баламутит мне зеленку.
— Да? Ну, хорошо, давай отвадим и гусей… Потом загородимся и от цыплят. Можно и от… воробьев, — ворчал я себе под нос.
Мать рассмеялась:
— Ладно, от воробьев не будем загораживаться. Делай по-своему.
— Нет уж, мамочка, давай по-твоему!
— Да? Ну, тогда давай,- искренне обрадовалась она. — Только надо где-то достать еще жердей.
— Думаю, и этих хватит. Хотя, пожалуй, пару столбиков понадобится.
— Вот незапасливая я. Где же их взять теперь?
— Действительно, во всем дворе, где дров было в запасе лет на пять, не нашлось ни одного бревнышка.
Я отправился в лес…
Стоят они, молодые березки, тоненькие, стройные, свежие после ночного дождя — неискушенные девицы кружат зеленый хоровод. Полюбовался я красавицами-березками, послушал пение птиц, вдохнул лесного воздуха, и вспомнил, зачем пришел сюда… с топором в руках. М-да. Мне показалось, что березки, увидев мой топор, мигом все примолкли, затрепыхались в страхе. Да и как тут не испугаться такого любителя природы? И я почувствовал себя убийцей. Колья, видите ли, понадобились.
Как мало мы ценим самое ценное лишь потому, что его у нас много. Мы ценим лишь дефицит — то, что безумно когда-то угробили такими же вот топорными замашками. Понадобилось — и давай крушить, кто как может. А им ведь, этим березкам, десятки лет понадобится, чтобы вырасти такими.
Это надо же — прийти с топором в лес своего детства. А ведь я не хотел. Не так я хотел жить, черт меня побери! Любить природу – значит, не только любоваться ею. Как, впрочем, и любить человека — не значит получать от него как можно больше удовольствий и благ, а сделать для него нечто возвышенное, скрасить его жизнь своими чувствами. Лев Толстой гово¬рил: «Счастье — это быть с природой, видеть ее, говорить с ней». А я пришел поговорить с топором…
Когда я вернулся домой ни с чем, во дворе лежали два сухих, как порох, бревнышка. Неужели мать, в самом деле, не знает, зачем я ходил в лес моего детства? Но отчего же у нее тогда так заметно улучшилось настроение? Не оттого ли, что выпросила у соседа пару кольев?
Глава 4.
Вечером, когда наступает пора сумерничать, мы укладываемся в свои постели — я на старинную панцирную кровать с высокими никелированными спинками, а мать на свою неизменную подругу-кушетку, которая словно приросла уже к печи, образо¬вав неповторимо теплый и уютный уголок на зависть любому старому человеку.
Оклемавшись у печи, помолчав с минуту, мать ненавязчиво предлагает план очередного сумерничанья:
— Почитай мне сегодня вот это,- и извлекает из-под подушки какую-то истрепанную книжицу.- Я давно хотела, чтобы ты мне ее почитал.
— Что это, мама?
— А помнишь, как ты всю ночь читал ее тайком и сжег весь керосин в лампе? А утром, чтобы скрыть грехи, добавил в лампадный пузырек воды — и был таков! Тогда ты как раз и читал эту книжку.
— Про Данко, что ли?
— Про него! — обрадовалась мать.
— Откуда она у тебя, мама? Это же моя первая самостоятельная книжка! Я хорошо помню ее.
— Потому и сберегла. Тут учительница одна была, жалко, что не прижилась в наших краях. Она молоко у нас брала. Душевная такая. Придет, посидит, поговорит, порасскажет про жизнь. Как-то говорит: «Хотите, я вам читать буду по вечерам?» Ну я, конечно, понимала, что времени у нее лишнего тоже не бывает, потому отказалась. Да чтоб не обиделась, будто совсем отметаю ее услуги, попросила почитать про Данко. Потом она мне подарила эту книжку. Она мне еще сказала, кто ее написал, да я запамятовала.
— Горький. Максим Горький.
— Он! — обрадовалась мать.
Я читаю:
„ Жили на земле в старину одни люди / надо же, так просто начать повествование/.Непроходимые леса окружали с трех сторон таборы этих людей, а с четвертой — была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора: явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса…»
— Мама, ты что? Зачем же сразу плакать? Я тогда и читать не буду.
— Да я же так… читай, читай! Я просто вспомнила, как тогда ругала тебя за керосин.
— Ну и поделом: надо же было и о других думать, а не только о себе.
— А я иначе рассматриваю тот случай. Разве мог ты тогда оторваться от такой книжки, когда о таких людях речь шла? Читай дальше.
Я читаю:
« Там были болота и тьма, потому что лее был старый, и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то поднимался смрад, и от него люди гибли один за другим…»
— Знамо дело. Разве тут выживешь? — снова всхлипнула мать
— Мама, да ты что?
— Читай, сынок. Мне это все очень знакомо. Ты же знаешь, каково в болоте.
— Знаю, мама. По сей день ревматизм перед непогодой крутит мне ноги.
— Читай дальше. Что с ними, будет-то?
— Ты разве не знаешь? Тебе же читала учительница?
— Знать-то знаю… Но что дальше-то с ними будет?
— Выбрались они оттуда. Вот смотри, сейчас я найду то место.
— Ты мне все подряд читай!
Я читал. Я не ожидал, что этот Данко, в конце концов, и меня доведет до волнения. И получилось это именно из-за переполнивших мою душу чувств, тех далеких, детских, всплывших, как нечто неудержимое. Я вновь услышал тем детским слухом, как стоном запели, задрожали своим трагическим баритоном дремучие деревья, заслонившие от людей солнце. Я вновь острейшим детским чувством ощутил то возвышенное, душевное состояние, которое ис¬пытывал Данко, когда он с вырванным из собственной груди сердцем осветил людям путь к солнцу и чистому воздуху…Тогда, в далеком детстве, я чуть ли не обезумел от звучавшей во мне песни дремучих лесов. Помню, я уже лежал в постели, „а лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь“.
Я закончил легенду о Данко. И оба мы долго не можем нарушить тишину. С чувством тяжкой вины я думаю о той учительнице, мне незнакомой, читавшей матери про Данко…
Почему же я никогда ничего не читал маме? И еще одна моя вина — почему я не научил ее читать? Оказывается, мать так любит книжки. Как ребенок, радуется всякой новой сказке.
Мы почему-то слишком мало уделяем внимания своим старым родителям. Привозим им, как малым деткам, разные гостинцы и подарки. Хвалимся своим здоровьем, чтобы успокоить их. Исправно уплетаем все их домашние приготовления. Но мало беседуем с ними по душам. А ведь именно неторопливые беседы так приятны нашим постаревшим родителям, бабушкам и дедушкам. Я заметил это по моей матери. Как она любит слушать мои рассказы! И не мудрено: ведь она всю жизнь провела в труде. О душе думать было некогда. И вот сейчас она ненасытно ищет возмещения недополученного. Это нынче многие пенсионеры живут для себя. Раньше, в молодые годы нынешних стариков, время было тяжелое — едва успевали справляться с войнами, разрухой, холодом, голодом, и многими другими несчастьями. Моя мать решительно ничего, кроме своей деревни да еще несколько таких же соседних деревень, и не видела. Лишь однажды вырвалась на свой страх и риск в областной центр — город Омск, откуда когда-то была изгнана вместе с малыми детишками. И, чрезвычайно поразившись переменам, на всю жизнь наполнилась впечатлениями о
«сказочной» привокзальной площади, дальше которой не решилась шагнуть, чтобы не заблудиться или угодить под бесконечно снующие машины.
А я исколесил, можно сказать, весь белый свет, если справедливо считать Россию неохватным и бескрайним белым светом, в котором географически вписались все чудеса планеты. Но почему-то не догадался при встречах рассказать матери о том, что видел. Не обмолвился ни словом о Москве, Ленинграде, Киеве, Древнем Самарканде, Кавказе, Средней Азии, Урале, Поволжье, Крайнем Севере, Дальнем Востоке, Молдавии… Мать моя и речки-то за всю свою жизнь не видела. А я не рассказал ей ни о Волге или Оке, ни о Черном или Японском море, ни о Тихом или Ледовитом океане. Я умудрился промолчать о том, как я плакал от счастья, впервые оказавшись на берегу Ледовитого океана с другом-эскимосом. Как, словно захмелевший, ходил по Эрмитажу. Как охотился на китов в Беринговом море. Как коротал ночи в яранге вместе с чукчами-оленеводами. Как попал в живую сказку об Урале — в геологический музей с его царством камней-самоцветов. Как при лунном свете купался в озере Рица. Как выслеживал с эвенами медведя-шатуна. Как мыл на Колыме золото в старательской артели. Как стоял в холодном и мрачном каземате Чернышевского в Петропавловской крепости, где он, отказавшись от прогулок на свежем воздухе, получил взамен разрешение писать свой странный роман «Что делать?».
Почему я не рассказал ей обо всем этом? От кого скрывал? Ведь все пережитое мною, ее сыном, непременно принадлежит и ей — матери. Ибо она живет мной — моими чувствами, моими делами, моими мыслями. Поэтому и имеет право, должна знать обо мне все…
Глава 5.
Если бы дети могли перенять по наследству у своих родителей не только нажитые материальные ценности, но и лучшие душевные качества, то я бы оптом забрал все у моей матери. Прежде всего присвоил бы себе ее трудолюбие. Несмотря на то, что в последнее время она значительно урезала мой утренний сон.
— Чего лежать-то без конца в постели, когда есть работа? — с нетерпением рассуждает она, зовя меня завтракать.
Знаю я ее хитрости. Будто печется о завтраке, а как встанешь и поешь — тут тебе и работы непочатый край. Хотел бы я знать, когда у нее не было работы? Встанет ни свет, ни заря и давай вертеться до поздней ночи, пока не свалится на свою любимую кушетку. И главное — ведь и другим покоя не будет.
С тех пор, как я себя помню, почти не видел ее спящей. Утром, хоть ты в три часа проснись, — постель ее пуста. Уже она во дворе гремит ведрами, или где-то на огороде возится, напевая себе незатейливые песенки. Вот и сейчас. Я наслаждаюсь сладостью утреннего сна, а моя Лидия Семеновна чуть ли не поминутно заглядывает в спальню и настойчиво добирается до моей совести:
— Ах, вы лодыри… уже солнце в небесах, а у них ноги все еще к потолку тянутся.
Излюбленный прием — ругать во множественном числе: как бы и не прямо к тебе относится, но и ты тоже мотай на ус.
Да, работы у нас, в пору послевоенного детства, всегда было полно. У нашей матери без дела не останешься. И мы это знали. Она найдет. Особенно — летом, уж и огороды давно засажены, и домик залатан-побелен со всех сторон, и изгородь поправлена, и хворосту для топлива навезено на весь сезон, а все еще чего-то надо. И пока есть чем заняться, никому в доме не будет покоя. Не помню такого случая, чтобы мать, уходя на работу, оставляла нас без задания.
Иногда я делал отчаянные попытки увильнуть от неприятной работы. Не любил, например, копать картошку.
— Мне надо делать уроки, — с необычайной озабоченностью заявлял я.
— Успеешь. Весь вечер твой,- успокаивала мать.
— Вечер, вечер, — ворчал я.- К вечеру я устану и ничего не запомню! Или даже засну за книжками.
— Встанешь пораньше завтра,- спокойно предлагает мать другой вариант.
— Завтра я ровным счетом отхвачу двойку,- выбрасывал я главный козырь.
— Не велико горе — исправишь,- по-прежнему спокойно заключала она.- А ежели что, так зимой нагонишь.
В наше время школьников не только ничем не обременяют, но устраивают им всякие продленки, нанимают платных репетиторов. А иные родители даже изучают «трудные» предметы, чтобы потом втолковать их своему великовозрастному отпрыску. Поэтому сегодня мои откровения звучат весьма неправдоподобно. Но именно так оно и было. И странно, если я получал двойки, то вовсе не в таких случаях, когда хотелось „отомстить“ матери и навсегда завладеть надежной отговоркой от неприятной работы…
— Ты все еще дрыхнешь? — прерывает мать мои воспоминания.- Да я ж тебя…
-Мам… ну еще хоть граммочки дай поспать.
Приехал, называется, в отпуск в родной дом детства.
Дверь тихонько прикрывается, и я сквозь сладкую дрему возвращаюсь в свое детство.
… Летнее солнышко так хорошо пригревает. Я стою во дворе на чистой зеленой травке и потягиваюсь со сна. Настал самый момент отправиться с мальчишками в лес поиграть в «Тарзана». Сейчас, наверное, в космонавтов играют с таким же азартом, как мы тогда в «Тарзана», изображая диких людей в джунглях.
— Долго-то не расхаживай по двору, не кошка ведь. Собирайся, пойдете с Марией веники вязать.
… Словно наяву, вижу, как мы с Марией, младшей из трех моих сестер, вяжем в лесу кормовые веники для колхозных овец. На каждую семью накладывались немыслимо большие нормы — до двух-трех тысяч штук навяжи, высуши и доставь к сеновалу. Взрослым некогда было заниматься этим. Поэтому у кого дома больше гавриков, тому и норма выше.
Мальчишки, словно обезьяны, сигали на самые пышные березы и длинными острыми ножами срубали зеленые ветки. Девчонки внизу собирали эти ветки и веткой же ловко связывали их. Мы в этом деле так поднаторели, что успевали за день наделать до двухсот веников на брата. Взрослому никогда не добиться такого успеха — куда ему до нашей тарзаньей ловкости? Сегодня я диву даюсь: как это мы, десятилетние пацаны, умудрялись за день столько наработать? Ведь в то время мы недоедали. Сколько же еще незафиксированных детских рекордов, поставленных в трудные военные и послевоенные годы!..
— Однако, я приму, наверное, другие меры,- в который уж раз дает о себе знать Лидия Семеновна.- Время-то уж скоро шесть!
— Мам, честное слово, как солнышко глянет в окно, так выскакиваю пулей.
Дверь прикрывается…
И вот мы с Марией пропалываем огород. Здесь тоже не обходилось без нормы. Огород был у нас большой — с гектар, а картофельные ряды бесконечно длинные. Мать отсчитывала нам по десять рядов и ставила вешки — белые колышки. Приходила заманчивая идея передвинуть эти колышки в свою пользу. Но ло¬гика подсказывала, что в этом нет резона: мать — воробей стреляный, ее так запросто не проведешь. Оставалось одно – работать, не разгибая спины, чтобы сэкономить часик-другой для игр.
— Как управитесь, отдыхайте себе в свое удовольствие, — говорила нам мать.
Удивительно, но мы успевали еще и набегаться с пацанами, которые, между прочим, не так усердствовали, а иногда даже целые дни напролет гоняли лодыря. Мы с Марией завидовали таким везунчикам. Правда, с возрастом зависть эта проходила, перерастала в привычку не бездельничать, когда другие работают…
— Завтрак остывает,- слышу настойчивый голос матери. — Я не знаю, о чем ты сегодня думаешь. Мы ничего не успеем…
И снова приятная тишина. Среди этой тишины воображение мое переносится в росистые, сочные луга, где немыми кадрами воскресают картины веселого сенокоса. И я, сидя верхом на гнедом, горячем коне, управляю тройкой, что тащит волокушу с высокой копной пахучего сена… А вечером, возвращаясь в деревню, мы, пацаны, норовим устроить скачки наперегонки. Делалось это совершенно секретно, где-то между лесочками, чтобы никто из взрослых не видел и не донес до бригадира. Лютый бригадир такую взбучку даст, что на всю жизнь запомнишь. Лошади, мол, и так за день навкалываются, а вы еще гонки устраиваете. Но соблазн, желание полететь быстрее ветра, доказать, что твой конь самый быстрый, были так велики, что страх отступал сразу же, как только окажешься за темным лесом. Да и сами лошади всегда были наготове, словно ждали этой минуты — пронестись по зеленой лужайке…
— Я вот пойду к соседу и приведу его поднимать тебя трактором,- заявляет мать, но дверь не открывает.
— Да я встаю уже. Встаю, мама…
Эх, сходить бы сегодня по ягоды! Но это тоже надо бы вместе с Марией. С ней все как-то получается интересней. Она бы и сейчас нашла лучшие наши земляничные места, куда мы ходили раньше. А брать ягоду мы были с ней великие мастера. Бывало, вдвоем полное ведро земляники набирали уже к обеду: едва тащили, хотя и несли ведро вдвоем. Дома красную землянику заливали молоком — и вся наша большая семья наедалась досыта. Впрочем, этим и спасались. Ведь в самый разгар лета от прошлого урожая ничего уже не оставалось. И мы с сестренкой, считай, кормили всю семью, чем невероятно гордились.
Теперь, много лет спустя, я понимаю, что мать заставляла нас непременно каждый день делать что-то полезное не только потому, что работы было невпроворот. Она добивалась, чтобы мы привыкали к труду, не приучались к праздности в то время, когда в доме кто-то работает. Можно себе представить, каким бы я стал лентяем, если бы мать не приучила меня к труду…
Глава 6
Наконец-то, мать добилась своего. Солнце едва показалось над лесочком, а мы, вооружившись длинными тяпками, идем по огороду, вдоль цветущих картофельных рядов, словно два солдата вдоль парадного строя. Лидия Семеновна, разумеется, шествует впереди — на правах командира, я иду, как провинившийся на казнь. Из-за меня прозевали восход солнца, что ложится на мою совесть великим позором.
— Мам, ты только не срами меня принародно. Не ругай. А я уж отработаю честно до самого заката.
— Посмотрим, — неподкупно заключает мать, интонацией давая понять, что разговор окончен.
Было росисто, свежо. Работалось хорошо. Мать, дорвавшись, наконец, до дела, махала тяпкой, как одержимая. Чтоб не отстать, мне пришлось здорово подналечь — дело-то непривычное, хоть и знакомое. Если в таком темпе соревноваться с нею еще полчасика, то мне вполне можно будет складывать оружие. Для нее же, разменявшей восьмой десяток, едва достающей мне до плеча, этот темп само то. Иначе не умеет.
Надо придумать что-нибудь, не то угрохает меня раньше обеда. Уж она по своей воле не сбавит темп. Из такой уж они, Семеновны, породы. Старшая ее сестра носом уж землю пашет, а как сойдутся с моей матерью, дорвутся-включатся, то погибать тебе рядом с ними. Перекура ждать не приходится, и я иду на маневр с дальним обходом:
— Скажите, пожалуйста, Лидия Семеновна, почему вы до сих пор держите такой большой огород? У вас что, все еще изба полна детишками? — говорю я официальным тоном какого-нибудь важного уполномоченного, могущего докопаться до ее незаконно большого огорода. — Или это просто кулачеством попахивает?
— Не попахивает,- неохотно отвечает мать, так рубая тяпкой налево и направо, как мог орудовать мечом разве лишь Спартак в своем последнем бою.
— Нет, серьезно. Зачем тебе, мама, целый гектар картошки? Ну, согласен, огород твой никому не нужен — кому нужен клок земли на чужом участке? Но зачем его засаживать из года в год одной картошкой, когда тебе корм нужен для коровы? Засеяла бы половину зеленкой…
— Теперь не те времена, сынок, чтоб трястись и выгадывать — жизнь пошла другая,- ввязалась-таки мать в разговор, не сбиваясь однако с темпа.
— Не понял.
— А ты не останавливайся, я объясню по ходу дела… Оно, конечно, я могла бы вырастить на этой земле хороший корм. Воза три зеленки снимала бы. Да ведь стыдно было бы.
— Отчего же?
— Травы в лесу мало, что ли? Так чем ему там пропадать, лучше побольше картошки накопаю.
— А сено привозят, между прочим, не за спасибо.
— Ежели картошки людям не хватит, то что же, зеленкой их кормить будешь?
— Опять не понял.
— А что тут понимать? Сколько я продаю ее, этой картошки! И из райцентра едут, и даже из самого Омска. Картошка нынче дефицит. Хлебом стали разбрасываться, а картошечку по весне ищем днем с огнем. Уж некоторые крохоборы дерут за нее дороже, чем за яблоки. В прошлом году картошка редко где уродилась. Где ее взять людям? Зато у меня она всегда родится отменная — людям на радость.
— Тебе-то какая выгода? Все равно отдаешь ее почти даром. Каждому, кому не лень за ней приехать. Какой резон спину гнуть-то в твои годы? Ты о себе подумай.
— Спина не железная — не разломится. А люди излишкам моим всегда обрадуются. Картошка, она сытная, каждый день требуется, без нее никак нельзя. Я понимаю так: коль тебе Бог дал земли, то ты обязан использовать ее на самое нужное и в полную силу. А наша картошка, сынок, особенно всем нравится.
— Да, картошка – объедение. Видать, и нынче уродится. Смотри-ка, как распустилась!
Картофельное поле застлано густой, пышной зеленью. Смотришь на него — и видишь бесконечное полотно с множеством переливов самых разнообразных оттенков зеленого цвета.
Мать подзывает меня к тем кустикам, на верхушках которых в небольших чашечках цветка вспыхивают желтые лепестки.
— Картошка может и не цвести — на урожае это не скажется,
— увлеченно рассказывает мать. — Но когда она зацвела, тут
уж не сомневайся — пошли в рост молодые клубни. Я не об
этом хотела сказать… Хорошо на душе становится, когда цветет
картошка.
Мать вся засияла и не обратила внимания на то, что я слушая ее, совсем перестал работать.
— Ну, сядь, отдохни, я вижу — тянет тебя к земле, как
магнитом. А я сбегаю за квасом.
Тут же я повалился пластом на спину. Мягкая, прохладная земля блаженно прижалась ко мне, и я весь исчез в пахучих картофельных зарослях.
… Вспомнилось летнее туманное утро моего детства.
— Вставай, вставай, — то и дело звала мать и тут же исчезала куда-то во двор.- Вставай, уже солнце скоро взойдет, а ты еще валяешься. Все уже ушли, один ты остался.
Пятилетнему человеку считалось зазорным «валяться» в четыре часа утра. Были же времена.
— Вставай! Пастух уже коров погнал…
Это было уже последнее, верх всего: когда пастух погнал коров, то время твое истекло.
Я встал и вышел вслед за матерью на крыльцо. Она тут же исчезла куда-то в густой туман. Но очень скоро я увидел, как по зеленой траве замелькали ее маленькие натруженные ноги.
Своеобразные тапочки, сделанные из старых резиновых сапог, быстро-быстро шлепали ко мне. С их приближением все четче вырисовываются очертания чугунка с дымящейся картошкой. С разгона запускаю руку в горячий чугунок, хватаю картошку и пулей удираю за сарай.
-Ах, ты! — только и слышу вслед.
Это же так просто — картошка! Но попробуй-ка без нее…
— Ты не заснул случайно?
Небо надо мной сомкнулось, и вместо голубизны его я вижу над собой большую кружку, с донышка которой срываются сверкающие бисеринки пахучего кваса и шлепаются на мое лицо.
— Да, да, все правильно, — бормочу я.
— Что правильно? — спрашивает мать.
— С картошкой ты это правильно придумала… Однако, спинушка моя,
Лидия Семеновна…
-Да уж, пожалуй, и хватит на сегодня. Разве лишь вечерком по прохладцу малость еще поработаем.
— Конечно, вечерком!- немедленно подхватываю я.
— А ты уж и рад,- не одобрила мать. — Все бы тебе лежать,
— У тебя полежишь… Нет, в самом деле, зачем тебе такое кулацкое хозяйство? Ну ладно картошка — излишки не помешают. Но корова для чего одному старому человеку? Литр-другой молока, которые тебе нужны, можно без хлопот купить. По вашим деревенским ценам тебе это обойдется дешевле, чем покупать корм для коровы, я тебе буду высылать денег в три раза больше, только ты не мучь себя. Все равно от коровы тебе ни
какого дохода. Я же знаю, как ты все раздаешь за бесценок, или несешь
в закупочный пункт, где тоже рады дармовому.
— А хотя бы и так! Да я корову буду держать уж только потому, что
молочко у нее вкусное. Учителя не нахвалятся им. Разве его сравнишь
с разбавленным из магазина?
— Еще бы учителя не хвалили: платят копейки, а таскают бидонами.
— Вот шальной! Наговоришь тут. Или ты там, на Севере твоем, жадность приобрел?
— Мама… Мне тебя жаль. Сколько маялась с нами, в такие трудные годы! Уж и отдохнуть можно.
— Да что мне, сиднем сидеть, что ли? Эдак и помирать можно.
— Свиней поразвела, — не унимался я.- Два настоящих бегемота,
подойти к ним страшно.
— С тобой хоть падай со смеху,- и мать так заразительно рассмеялась,
что и меня увлекла за собой. — Вот напустился на мое хозяйство.
Небось все из-за того, что поработать заставила.
— Опять двадцать пять! Я же к тому, что свинину эту ты все равно почти не ешь, а развела целый свинокомплекс. Потом будешь нам посылки отправлять во все концы страны.
— Ну, полно, полно. Ступай домой, а то ты посреди огорода руками
размахался — люди смотрят. А пару поросят держу, чтобы дружнее
лопали. Пусть растут. Добро не пропадет, кому-то на пользу.В магазине же сейчас мяса мало. Как ты не понимаешь?
— Да я-то давно понял твою политику: тебе лишь бы работать. Поэтому тебе и некогда съездить к кому-нибудь в гости.
— Кто по мне шибко скучает, тот сам прикатит. Нечего старуху гонять по дальним городам.
Попробуй ее переубедить. Попробуй подойти к ней с выкладкой современного хозяйственника-частника, где все рассчитано наилучшим образом. Ей мяса на весь год не больше надо, чем двадцать килограммов. Так чем покупать малых поросят, которые стоят в три раза дороже, проще запастись мясом и не иметь хлопот. Все равно она свое мясо на рынок не повезет. Какая тут выгода? У нее берут все на дому. Издалека едут к ней. А в собственном доме брать с человека дорого у нее рука не подымается.
Что и говорить, покупателей у нее всегда хоть отбавляй: «Лидия Семеновна, у вас такое вкусное молочко — за неделю любого на ноги поставит. Лидия Семеновна, у вас такая картошка рассыпчатая — одно объеденье! Лидия Семеновна, ваше домашнее копченое сало прямо-таки фантазия. Лидия Семеновна, у вас волшебные, что ли, курицы — яйца крупнее картошки. Лидия Семеновна, что за чудо-огород у вас — у других огурцы еще цветут, а вы уже малосольными угощаете? Кстати, как вы их солите — они такие необыкновенные».
И Лидия Семеновна, неимоверно смущаясь, нагребает полнее, отрезает куски поувесистей:»Кушайте на здоровье». Но надо отдать должное, и ей нет ни в чем отказа: и дров навезут, и сена, и соленой рыбкой побалуют, и даже дрожжей для опары раздобудут. Даже сказки почитают! Живут же люди!
Вечером мы продолжили разговор о целесообразности придворного хозяйства с моим двоюродным братом, другом детства, бригадиром Иваном Боком — длинным, как столб, вечно худым, и вечно озабоченным.
— Эх, ты! Видать, ничего ты уже не кумекаешь в сельском хозяйстве, коль ругаешь мать за ненужные ей поросята, за большой огород. Да нам бы побольше таких оборотистых стариков, быстро бы решили все житейские проблемы. На таких-то и держится земля! Налей-ка еще да выпьем
за них, — разошелся Иван.
Обрадовавшись, что нашла в лице племянника надежного единомышленника, мать поспешила наполнить его рюмку до краев водкой, а в мою рюмку едва до половины плеснула.
Иван, не глядя, опрокинул рюмку в рот, закусил свежим огурцом и продолжил:
— Они же, наши старики, бесхитростные. Они все для пользы дела, для людей, не выгадывая ничего для себя. Все излишки сдают по сходной цене, не дерут по три шкуры, как некоторые. Они от радости, что земля хорошо уродила, готовы все за так отдать добрым людям, это тебе не молодежь, от которой пользы не больше, чем от заезжих.
— Да у вас-то вроде бы немало молодежи, есть кому передать свои
традиции, — поддерживаю я разговор.
— Есть, конечно. Но что-то не очень получается. Не шибко они,
молодые-то, спешат брать пример со своих стариков. Ты помнишь,
когда начал работать на колхоз? Можно сказать, бесплатно!
— Как — когда? Да с тех самых пор, как себя помню!
— То-то и оно! — режет воздух большой ладонью бригадир. – От зари до
зари работали на посевах, на сенокосах, на уборках, на прополках, и так далее. Разговору не было о том, что нам, девятилетним, это может быть в тягость. Притом — недоедали! Выдерживали! Радовались — сесть на коня и повести волокушу с высокой копной сена, с сенокосилкой, с полным ящиком зерна. А лошади, вечно голодные, замученные проклятым оводом и комарьем, метались, бились, норовя сбросить сопливого, но тоже упрямого седока. Порой свет не мил, не знаешь, как сладить с конем, чтоб он тебя не растоптал копытами, глаза застит одна соленая вода, до вечера — еще целая вечность. Но мы тянули до конца! Ты помнишь, чтобы кто-нибудь сдался, раньше вечера слезал с коня?
— Да разве можно было? — говорю я.
— Вот именно! — округляет уставшие глаза мой брат.- На другое утро — снова первым понесешься на колхозный двор, где все собираются на разнарядку. А сегодня собираются в Москве ученые и педагоги и бесконечно рассуждают, могут ли дети работать, чтобы не в ущерб здоровью и учебе! Сегодня мы с тобой обойдем всю деревню и / даю тебе гарантию/ не найдем человека, который сжалился бы, если не надо мной, то хотя бы над коровами, что стоят непоеные в загоне. В иных домах парни такие, что могли бы с Поддубным бороться, а напоить-накормить коров не уговоришь. Ребенок! Он, видите ли, еще несовершеннолетний, хотя к девушкам по вечерам ходит.
— Сам же ты и балуешь своих. Ты в саду копаешься после работы, а они, твои лбы, у телевизора, сидят,- вовремя подцепила мать бригадира-племянника.
— Хотел бы возразить, да нечем,- поднял Иван свои светлые брови на лоб.- Трудиться они не спешат, зато везде и всюду очень ловко успевают снять сливки. Тут они очень проворны. Иной, смотришь, целый день дома баклуши бьет, а даже тарелки после того, как поест, не сполоснет, а складывает в надежде, что вечером мать придет с работы и перемоет. А вечером просит у родителей, как нечто должное, денег на кино. Девушке своей, видите ли, он тоже должен взять билет. Кстати, девушка эта зачастую тоже целый день умудряется сидеть дома и не помыть посуду. Выходит, дружить, целоваться взасос могут, а заработать себе хотя бы на кино — не могут. Спросишь его, зачем тебе на кино так много денег? Возмутится: » У меня же сигареты кончились!» Как ты это понимаешь? — уставился на меня в упор мой брат.
— А ты-то как?
— Мы, родители, многое упускаем в воспитании детей. Балуем их. Потом спохватишься, а он уже вырос выше тебя. И слова твои на него уже не действуют. Опоздал! Вот смотри. Мы же чем-то превзошли своих родителей? Превзошли? Ну, грамотней их, технику знаем, передовые методы ученых внедряем. Значит, опытом превзошли. Так и должно быть в жизни. Дети должны взять от родителей все лучшее и шагать дальше. Они должны стать лучше нас. Умнее! Иначе как же? Почему же они не любят так работать, как мы?
Я задумываюсь, затем говорю:
— Выходит, наши малограмотные родители лучше воспитывали нас, чем мы своих детей?
— Лучше! Не сомневайся, — рассекает снова воздух мой брат.
— А может, учителя наши лучше учили нас жизни, чем учат наших детей?
— И это верно. Далеко не перед каждым сегодняшним учителем снимешь шляпу, как это делалось тридцать лет назад и старыми и малыми. Они были для нас боги! Все знали, за все болели, во всяком случае от нас, деревенских, не отрывались. А сейчас? Молоденькие красавицы с университетскими дипломами, а в жизнь нашу деревенскую никак не застревают. Иные даже дурной пример показывают. Например, «дружат» вечерами со своими же восьмиклассниками. Как тут снимешь перед ней
шапку? Работают и живут тут с оглядкой. То и дело видишь,как перед выходными и праздниками после уроков учителя спешат на автобус или попутку в город. Когда же им бывать с людьми вне класса? Когда им сеять разумное, вечное?
— Ну, уж ты совсем расхаял девчат наших, — не согласилась с ним
мать.- Попробуй воспитывай твоих богатырей. Они на тебя сверху вниз смотрят и усмехаются над тобой.
— Тетя Лида, радость ты моя!- заулыбался Иван. — Я знаю, ты дружишь с ними, и всегда защищаешь их. И ты права, конечно, нелегко воспитывать такого детину, как мой старший. Но все-таки. Хотя, конечно, больше тут наша вина, родительская. Так ведь я и не об этом хотел сказать. Я ведь это все к тому, — обратился он ко мне, — чтобы ты не сбивал свою мать с доброго пути. Если и старики наши сложат руки и залезут на печь, то совсем дело плохо будет. С кого тогда молодежи брать пример? Моя-то мать постарше. По-моему, леток на десять, и тоже все шебаршится, не хуже твоей матери. Вот мы за них и выпьем еще по маленькой. И все на этом, иначе завтра тяжелым буду.
Мать наполнила его рюмку, а в мою опять не долила.
Глава 7.
Солнце печет невыносимо. Мы сидим во дворе в тенечке. Мать чистит морковь стекляшкой — мелко брызжет ароматный сок. А я с наслаждением хрумкаю сладкой прелестью: на Севере люди научились ценить такое .
Морковку трескать — не в огороде работать. Поэтому настроение мое резко улучшается. Мать это заприметила и тайно, про себя, улыбается.
— Ешь, ешь,- радуется она, весело глядя на меня. — Морковь своя, не с Тарабаниховой грядки, — и тут уж вовсе смеется.
Есть над чем посмеяться. Полвека минуло с тех пор, как польстился я вместе с мальчишками на колхозную морковку. Шли мимо нее из леса, как всегда голодные, а тут набрели на такое богатство. Как сейчас помню, выдрал этой морковки ровно семь штук, и тотчас рядом с нами раздался истошный крик Тарабанихи, всем известной в деревне звеньевой-огородницы. И столько чувств вложила она в свой крик, что мы не то чтобы убежать – не догадались даже отбросить морковку в кусты. И какое ликование, какое откровенное наслаждение было на ее лице, когда мы стояли перед ней, хваченные с поличным.
Почему-то мы не удрали, хотя вполне могли – иди потом докажи, кого видела. Но властный ее голос вышиб из нас сообразительность. Так и отконвоировала нас в колхозную контору, где принародно на весах взвешивали наши морковки. Двое из нас были чистыми сиротами, поэтому тут же было решено ограничиться изъятием краденого. У меня же была мать, и самодеятельный суд надо мной отложили до окончательного завершения следствия. Морковка, которую я еще там, в поле, грыз, буквально застряла в горле. Стоял я, беззащитный, в залатанных штанцах, среди взрослых и даже пожилых людей, собравшихся по такому редкостному событию, не решаясь проглотить морковь, за которую теперь все равно придется отвечать. А надо мной, заливалась Тарабаниха, громкоголосая, с орлиным носом старуха. А ведь все, даже мы, пацаны, знали за ней грехи не чета нашим. Где-то кому-то эта Тарабаниха могла нагрузить целый мешок огурцов, но где-то кого-то надо было и топить, дабы самой выслужиться. Меня она явно топила. И дело, очевидно, было не столько во мне, сколько в моей матери: мать работала под ее началом и нередко в сердцах высказывала свои соображения насчет личности Тарабанихи. Заступиться за меня в то время было некому, и Тарабаниха все более обостряла ситуацию, попутно редактируя уже и формулировку приговора.
— Год назад, в войну, за такое дело в тюрьму сажали! А сейчас я не знаю, что мы будем делать. Я думаю, товарищи, тут надо мать его привлечь к ответственности! А уж с ним потом решим…
Толпа не возражала, хотя в глазах людей я видел сочувствие. Меня отпустили. Однако свободы я не почувствовал. Это был лишь серьезный сигнал бедствия. Примчавшись домой, я по обыкновению своему забился под кровать, в самый темный угол, и стал ждать своей дальнейшей участи. Я был готов просидеть там всю оставшуюся жизнь, только бы это дело как-то образовалось.
Вечером мать, едва переступив порог, расстроенным голосом справилась у Марии обо мне — значит, уже знает. Потом подошла к моему укрытию и мягко пошурудила палкой под кроватью.
— Вылезай, не то прибью совсем!
Я ответил наитягчайшим вздохом. И сразу же заметил, как палка будто сникла, я мог схватить ее руками, как бывало раньше. Но тут случай особый, и надо было вести правильно выбранную линию до победного конца. Я вздохнул еще раз, да с таким прискорбием, что у самого чуть слезу не вышибло.
Утром я увидел во дворе заплаканную мать и успокаивающую ее председателя сельсовета.
— Ну, ничего, Лидия Семеновна. Ничего, все будет хорошо. Обещаю вам, что ничего страшного не будет.
Я ожидал капитальной трепки, если не от матери, то от старшей сестры или брата. Но… пронесло! И не без старания матери. И тогда я дал себе клятву: пусть меня разразит гром, если еще когда-нибудь притронусь к чужому.
Вообще-то, должен признаться, мать никогда не била нас по-настоящему. Сама вся изнервничается, расплачется, а по- настоящему лупить не могла. Закричит, замахнется, в крайнем случае — хлопнет мокрой тряпкой. Правда, часто грозилась всыпать как следует.
И вот сейчас думаешь: а лучше ли, легче ли было бы, если б она на все наши бесчисленные проказы отвечала этой самой поркой, которую сулила нам так щедро? Стали бы мы лучше или хуже? Лучше — вряд ли…
Глава 8.
Время летит так быстро. Все чаще выхожу я вечерами в сад и смотрю туда, в сторону моего Севера. Все тщательней скрываю я свою грусть. Все тщательней скрывает мать свои переживания. Оба мы понимаем, чем кончится эта наша краткая радость совместного пребывания в родном доме. И оттого, что понимаем, безотчетно ловим каждую минут, чтобы побыть еще вместе. Кто знает, когда снова увидимся? Надо бы мне остаться, томлюсь я раскаянно. Но мать не примет эту жертву. Хотя и уговаривает каждый раз остаться, но стоит моему отпуску подойти к концу, сама начинает собирать меня в дорогу. Что душа моя томится по Северу, она чувствует прекрасно. И поэтому приглашает меня посидеть в саду.
— Расскажи мне про Север, — просит она.
Может, она просто хочет, должна знать, что же перевернуло душу ее сына, что приколдовало к этому непостижимо
далекому Северу? Она поймет, все поймет. Я всегда поражаюсь, как она, безграмотный человек, удивительно тонко все понимает. Ни разу не сталкивался я с тем, чтобы мать в чем-то не понимала меня. Мои мысли, мои поступки, даже мои философствования — все ей понятно.
— Понимаешь, мама, — начинаю я издалека, и поэтому получается как-то слишком напыщенно. — Истинные северяне живут вразрез со здравым смыслом, чувства у них берут верх над рассудком.
— Бывает. Это когда сердцу на прикажешь.
— Вот-вот! Северяне умом понимают, что там, на Севере, они люди временные и что когда-то они обязательно вернутся в свои родные края.
— А то!
— Да. Все они уедут когда-нибудь на теплую, благодатную землю, куда их, кстати, постоянно тянет. Но вот они делают попытку выехать в свои края, на эту самую теплую землю — и сразу же их скручивает тоска…
— Ты смотри-ка. Вроде как женщина присушила.
— Вот именно, так и разрываешься между двумя чувствами: тоской по Северу и по родному дому.
— Надо же, так приколдовать живую душу.
— Ездил в прошлом году на Чукотку, в тундру. Можно сказать, на край света. Жил там несколько недель с чукчами-оленеводами. Днем так набегаешься за оленями, несущимися по тундре, что к вечеру деревенеют ноги. Зато ночью спишь,
как убитый. Как-то я проснулся рано утром – такая тишина стояла непривычная, что я забыл о том, где нахожусь. Но, когда я, затаив дыхание, прислушался, мне показалось, будто среди этой первозданной тишины вдруг послышался крик перепелки. Я выкарабкался из-под шкур, выскочил из яранги и всмотрелся в бесконечную даль тундры… Конечно, мне только показалось — слишком далеко я от деревни моего детства, чтобы наяву услышать перепелку…
— Туда тянет?
— Если честно, то…
— Я тебе вот что скажу, сынок. Если ты душой все время там, то тебе не следует идти ей наперекор. Север ведь не чужбина, а все одно — наша земля. Это та же наша Сибирь, только дальняя. Так что полно тебе томиться. На твоем месте я бы не ломала голову, где жить. Где хорошее применение себе нашел — там и сподручней жить…Стало быть, нынче я накопчу побольше сала — возьмешь с собой, там ты такого не поешь.
— Зачем? Не надо.
— И моркови немного укутаю потеплее, в шерстяные носки, чтобы в самолете не замерзла.
— Да есть же там все.
— Варенья малинового баночки две прихватишь — от простуды незаменимое средство.
— Мама…
— К празднику домашней копченой колбаски отвезешь.
— Мама…
— Гуся прихватишь, там такого не достать.
— Мама…
— А зимой можно будет сальца переправить посылкой.
— Ты меня…
— Помалкивай до самого конца, пока я говорю! Лень твоя, она ни к чему хорошему не приведет. На свой Север вернешься — обрадуешься всему…
И так каждый раз и со всеми. Нагрузит тебя и еще вслед вышлет. Пошлешь ей денег – она тут же на них отправит одну за другой посылки. Если б у не всегда были деньги, она бы каждый день что-нибудь высылала нам.
…Тихо в саду. Тягостно на душе от сознания своей вины. А мать вроде бы успокоилась. Но вся в заботах – готовится к моему отъезду.
…Автобус еще стоит. И я, ловя последние мгновения, смотрю в окно на мать. Но вот мотор взревел, автобус тронулся.
Пошла за ним и мать. Лицо ее обращено ко мне. Только оно там, с той стороны стекла. Лицо загорелое, иссеченное мелкими морщинками. Похоже, она улыбается.
Улыбается?
Добавить комментарий
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.