ЭПИЗОД


ЭПИЗОД

Удивительно снежная зима выдалась в том году. Объявили, что рекордная чуть ли не за столетие. Трое суток без передышки валил снег. Я обожаю такую погоду: с лёгким морозцем и без ветра, когда мириадами задумчивых парашютиков спускаются крупные снежные хлопья, что здесь случается довольно редко. Тогда во мне возрождается казалось бы навсегда угасшее, щенячье, из той поры, когда промокшей, гогочащей и разгорячённой оравой мы допоздна гоняли на санках, картонках или просто на задах с накатанной до блеска горки рядом с нашей девятиэтажкой, из которой, когда мне было восемнадцать, меня увезли в Америку. Безмятежно-морозный дух моих давно ушедших январей с зыбкой примесью уже потом нажитой грусти…
Вечером я выскочила во дворик в одних джинсах и лёгкой тренировочной курточке и, словно ошалевший от первого поцелуя подросток, носилась по нему вместе с захлёбывающейся от радостного визга Аськой, нашей прижившейся с лета дворняжкой. Я швырялась комьями липкого снега, барахталась с ней в сугробах, забыв про свои солидные тридцать восемь и ещё более солидную должность полного профессора, пока мама не закричала мне из окна: «Ира! Уймись! Ты же не девочка! Простынешь!» А утром было уже не до лирики. Я с трудом открыла заваленную снегом входную дверь… Снега было дюймов тридцать, а может быть, и больше.
А машину — так совсем не смогла вывести из гаража. Пришлось звонить в кар-сервис. И я впервые за все свои тринадцать университетских лет опоздала на работу. Правда, в тот день опоздали почти все из тех, кто вообще добрался до университета, а на моей утренней лекции из «списочного» состава группы в двадцать три студента, присутствовало всего семь.
На следующую ночь, словно по приказу из детства, снег повалил снова. Я встала на час раньше обычного и, взяв валявшуюся в гараже лопату занялась расчисткой снега, чтобы вывезти машину на дорогу. Надо было очистить не более десяти-двенадцати метров, но минут пятнадцать неумело поелозив непривычным инструментом, вспомнив при этом почему-то, что на армейском канцелярите он называется «шанцевым», я взмокла, устала и, чертыхаясь отбросив лопату, пошла звонить Иде, моей старой подруге, чтоб она по дороге заехала за мной. Ей, правда, нужно было сделать небольшой крюк, чтобы подвезти меня к университету, но не беда: она ездит на работу вместе с мужем, а Володя водитель давний и лихой. А кроме того у них японский джип-вездеход. Разумеется, кроме «Лексуса».
— Наверное, придётся продать дом, вконец измучилась, — устроившись в прогретом салоне машины, уныло пожаловалась я, — тут без мужских рук не обойтись. То проклятая канализация забьётся, то снег — не выбраться, то что-нибудь сыплется-отваливается… Не говорю о бассейне — это просто чума какая-то, всемирное бедствие, а крыша, трава, кустарник, забор — всё нужно латать, подрезать, убирать, будь оно сто раз неладно, куда-то нужно звонить, кого-то надо нанимать, потом звать других — переделывать. Сыта!.. Хватит!
— Ничего лучшего ты не придумала? — обернулась ко мне с переднего сиденья Ида. Её хрипловатый голос был полон снисходительного презрения.
— Да, — упрямо продолжала я, — раньше отец со всем этим возился, а теперь он беспомощен, ты же знаешь. Ему самому нужен человек хотя бы на несколько часов в день — искупать, на воздух вывести… Маме трудно. До дома ли? Куплю кооперативную квартиру или кондоминиум.
— Точно, ты чокнулась, — резюмировала моя всезнающая подруга, — продавать дом сейчас, когда недвижимость стоит копейки, надо быть последней идиоткой. Лучше подари его бездомным. Хоть с налогов чего-нибудь спишешь. Подожди годик-другой, когда поднимутся цены. Ну, скажи ей, Володя!
Володя пожал плечами и утвердительно хмыкнул. Посмел бы он отреагировать иначе!..
— Сделать нужно вот что, — осенило Иду, чего не могло не случится, иначе она не была бы Идой, прирожденной советчицей и благодетельницей, устроительницей чужих судеб, счастий и свар, — найдёшь мужика.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду совсем другое, не волнуйся. Хотя и то, чего я в виду не имею, тебе тоже не повредило бы.
О том, что она не имела в виду, Ида распространяться не стала. Тема была наглухо запретной, и мою бетонную твёрдость на этот счёт она хорошо знала. Особенно после пары крепких между нами разговоров, связанных с её провалившимися попытками устроить мою личную жизнь. «Ты явно переучилась», — махнула на меня рукой окончательно сдавшаяся Ида.
— Ну, так вот, — продолжила она, вдохновившись новой идеей, — возьмёшь человека для обслуги. Чтобы был хоть немного с нормальными руками, попроще, без интеллигентских штучек. И не очень дряхлый. В районе пятидесяти. У таких в смысле работы сейчас полная безнадега. И с твоим папой повозится и за всем остальным присмотрит: двор приберёт, кустарник подрежет, траву покосит, починит чего, и вообще — мало ли что выскочит: снегу вот навалит, как сегодня… И за папой глаз, и намного дешевле, вот увидишь, чем иметь дело с этими шкуродёрами из сервисов. Одна моя дальняя родственница, у неё большущий дом в пригороде, так и сделала. И очень, скажу тебе, довольна.
— Где ж я такого найду?
— Да полно их. Сейчас наши понаехали, чуть ли не за двадцатку круглые сутки будут пахать. Только не давай объявление в газету — замучат звонками. Я поспрашиваю.
— Хорошо. Я, пожалуй, попробую. Только, чтоб порядочный, не жлоб какой…
— Может, тебе доктора наук, а ещё лучше — писателя-классика? А?
Позвонила мне Ида на кафедру через два часа после того, как мы расстались у чугунной ограды моего университета. Ничего удивительного — надо знать Иду.
— Слушай, — сообщила она мне, будто зачитала реляцию о победе не меньше, как при Ватерлоо, — всё в порядке! Всё организовано! Тут один у моей тётки кухню недавно ремонтировал. Вполне подходящий вариант. Простоватый такой мужик, без претензий, всё умеет — из мастеровых, видно. Тётка с ним созвонилась, дала твой адрес. К семи он будет у тебя. Поговори-присмотрись. Если подойдёт, предложи сотню в неделю… Мало? Ну, плати тысячу, коли ты такая добрая. Это — для затравки. Он, конечно, будет упираться, но ты больше, чем на сто двадцать не соглашайся. И то, если с одним выходным. Не захочет — найдём другого. За десять минут. Уверяю тебя, для многих такой вариант — спасение. Сколько работать? А сколько надо. Восемь часов в день как минимум. А лучше десять.
На том мы с Идой и порешили.
Маме Идина идея, которую я штрих пунктирно выпалила ей, едва войдя в дом и даже не сняв шубу, пришлась по душе. А в особенности столь космически-скоростное её воплощение в материальный вид. Она призналась, что давно хотела предложить мне нечто подобное. С тех пор, как отец перестал обслуживать себя сам. Но не решалась. Не знала, как я к этому отнесусь — всё же чужой человек в доме, неизвестно, как сложится… Ей очень трудно с отцом. Просто физически трудно. Нет прежних сил. Отец такой грузный. И ведь чем дальше, тем будет труднее. А если человек порядочный и работящий, это было бы такое облегчение, никаких денег не жалко!..
Да какие это деньги, больше разговоров! Если, конечно, Идина информация насчёт сотни в неделю верна хотя бы наполовину.
Информация оказалась верной на обе половины. Он пришёл точно к семи, как и было с ним оговорено, и это мне показалось обнадёживающим фактом. Впрочем, не исключаю, что он заявился минут за сорок до срока
и, поглядывая на часы, нервно переминался с ноги на ногу где-нибудь за углом. Вполне возможно, что ему было ещё нужней, чем нам. Договорились мы за несколько минут. Выслушав меня, он молча кивнул головой — согласен. И только когда я произнесла «сто двадцать в неделю, восемь часов в день плюс суббота», он, как мне показалось, насмешливо вскинул на меня глаза, и я пожалела, что, как попугай, повторила Идину инструкцию, но не стала ничего менять: поживём-увидим. Будет всё нормально — добавить всегда успею.
Папе с мамой он понравился, они все вместе полчасика посидели-покалякали за чаем на кухне. Говорила, правда, в основном мама: он явно был не мастер составлять фразы из отдельных слов и на все мамины расспросы — когда и откуда приехал, есть ли семья, чем занимался в России — отвечал предельно лапидарно: три с половиной года, из Питера, один; или же неопределённо пожимал плечами, как например, при вопросе о профессии: приходилось заниматься разным… Маме столь подробные сведения, что льву на обед куриная косточка: если она не расщепит человека на отдельные клеточки и не рассмотрит под микроскопом абсолютно каждую, это считается для неё личным горем. Впрочем, сейчас она не так уж и переживала — всё впереди.
Ну вот, хоть эта проблема, кажется, рассосалась. Всё оказалось так просто. Молодчина Ида!
На душе стало спокойней: ремонтно-уборочное хозяйство в мужских руках и папа под присмотром Алекса, так звали нашего нового… не знаю, как можно обозначить его роль в нашем доме: не горничный же, и уж во всяком случае не слуга, и не лакей. Хотя, в принципе, функции те же. В русском языке эти определения стали анахронизмами, обозвать так — оскорбить человека, а нового не придумали. Если прибегнуть к английскому, пожалуй, к этому случаю подойдёт «homeattendant» или, может быть, «handyman».
Он, правда, при знакомстве представился «Александр», но «Алекс» мне как-то привычней.
Назавтра, возвратившись чуть позже обычного с работы, я застала очищенные от снега и посыпанные песком подъезд к гаражу и дорожку к входной двери в дом. Как доложила мама, днём Шура вывез отца на коляске и почти два часа гулял с ним на воздухе, что в последнее время, делалось всё реже и реже: отец говорил, что ему тошно торчать у крыльца одному в коляске или на стуле, бессмысленно считая проезжающие машины. Шура поболтал с отцом во время прогулки на его любимые темы об автомобилях и политике. Автомобили — это не только отцовская страсть, но и хлеб: около двадцати лет, практически всю свою американскую жизнь, он занимался этим бизнесом, и лишь под семьдесят отойдя от дел из-за жестокой болезни, почти парализовавшей его ноги, так обеспечил свою семью, что на внуков и правнуков хватит. Впрочем, о каких внуках и правнуках я говорю? Болезненная и запретная в нашем доме тема — бедные вы мои, родные мои, так мною гордящиеся, мама и папа… А политика — для какого мужчины эта тема не сладостна? Хотя нынче редко можно найти и женщину-незнатока в этой сфере людского сумасшествия. Редко, но можно. Меня, например.
Вернувшись домой, продолжала мама, пока я освобождалась от шубы и сапог, они сыграли пару партий в шахматы, подшучивая друг над другом
и рассказывая не слишком добродетельные анекдоты, потом отец прекрасно с давно небывалым у него аппетитом пообедал.
На кухне папа о чём-то разговаривал с Алексом, который возился с уже полгода протекающим краном, — вероятно, мешал советами. Взглянув на отца, я даже слегка оторопела: я уже позабыла, когда видела отцовские глаза такими живыми, поблёскивающими, почти счастливыми…
А в коридоре на журнальном столике победно светилась никогда на моей памяти не работавшая настольная лампа, довольно аляповатое бронзовое сооружение в виде коленопреклонённого Моисея — папина тихая гордость. Гордился он тем, что сумел провезти её через московскую таможню, уверяя всех, что сей предмет — самый что ни есть настоящий музейный экспонат, поскольку принадлежал самому Мейерхольду и стоял у него на столе в кабинете вплоть до самого ареста. «Откуда же таможенникам было дотумкать, что это лампа Мейерхольда, а не обычный дореволюционный ширпотреб с тётиманиного чердака?» — интересовалась я. «Они там всё тумкают…»- многозначительно и, как мне даже казалось, с лёгкой опаской отвечал папа.
Да, руки у Алекса на месте, ничего не скажешь. Одно только странно: уже минут сорок, как он не должен быть здесь, если учитывать нашу договорённость о продолжительности его рабочего дня. Может, он рассчитывает на что-нибудь вроде сверхурочных? Да ещё в двойном размере, как здесь положено? Я, в общем-то, не слишком сильна в психологии наёмной рабочей силы, но подозреваю, что эта публика весьма напориста. Надо бы как-то с ним на этот счёт определиться, а то, когда опомнишься, он будет уже на твоей голове. И ножками помахивать. Особенно, с характером моей мамы: для неё любой человек, переступивший порог нашего дома — почтальон ли, мусорщик или пройдоха-коммивояжер — бесценный гость, и её охватывает неловкость, что для неё кто-то что-то утруждается-делает, что-то приносит-продает, даже если она платит за это втройне. «Синдром черты оседлости,» — говорит Ида об этих свойствах маминой натуры. И не только об этих. Очень много тогдашнего, московского, осталось в ней, хотя уже столько полузабытых лет провалилось в бездну нашей американской жизни…
— Что это вы подзадержались? — спросила я, пытаясь придать голосу шутливые нотки, — У нас с вами сверхурочные по смете не предусмотрены.
— Да я так, — смешался Алекс: ему, кажется, было неловко, что я вроде бы заподозрила его в не слишком чистых намерениях, а может, это был пробный шар, и он просто изобразил смущение, — Не думал, что придётся столько времени провозиться. Не рассчитал. Но не оставлять же вас без воды на кухне до завтра. Минут через десять закончу и уйду.
— Что вы, Шурик! — всполошилась мама, — Куда вы уйдёте! И не думайте! У меня через полчаса будет ужин готов! Я уверена: вы такого жаркого в жизни не ели. И торт «Шахтёрский»! Скажи ему Ирина, что это такое! К нам друзья со всей Москвы съезжались специально на «Шахтёрский».
Так, «синдром» в действии — уже «Шурик». Я промолчала, а Алекс быстренько закончил работу и под мамино с папиным кудахтанье — «зачем вы нас обижаете, останьтесь, мы не можем вас отпустить голодным» — поизвинялся, поблагодарствовал и ушёл.
За ужином я попыталась доходчиво преподать своим родителям простенький урок из сферы производственно-психологических отношений, хотя сама об этом имела представление сугубо литературное, гипотетическое: существуют определённые отношения между работодателями и наёмными работниками. Слишком горячие и родственные ни к чему путному не приводят. Обычно люди в таких обстоятельствах наглеют. А если и нет, то всё равно, если вдруг складывается вполне банальная ситуация в смысле производственного, так сказать, а бывает, что и личного конфликта (кто от этого застрахован?), следствием которого логически становится необходимость увольнения, тогда обе стороны попадают в затруднительное положение, и ничего, кроме неловкости, переживаний и в конце концов скандала и дрязг из этого не получается. Всё должно быть предельно чётко определено: мы платим за то-то и то-то, ты исполняешь такую-то работу и больше абсолютно ничего выходящего за рамки этих отношений. Для прочего существуют знакомые, родственники, коллеги…
Папа насуплено помолчал над тарелкой жаркого, а потом взорвался, чего с ним никогда до сих пор, во всяком случае, на моей американской памяти, не бывало:
— Мне не нужен, чёрт вас всех подери, наёмный работник, мне нужна живая душа! Понятно вам? Что мне ещё осталось? Дом? Акции? Деньги? Я двадцать лет на них пахал — ну и что? Нажрался, упаковался, накрасовался — что дальше?.. А ничего! Одни только отношения и ситуации…
— Возможно, Ира, ты не совсем права, — как всегда пианиссимо разыграла свою партию мама, — мы так не можем, не научились. Я сегодня у него спросила, как вы будете жить на такие средства — сто двадцать долларов в неделю, а он мне отвечает: я ещё немного подрабатываю — кое-что по вечерам делаю, на еду и за комнату заплатить хватает, а мне ничего больше и не нужно… Ну, как человека не оставить поужинать, может, у него не на что сегодня поесть….
Я поднялась и, едва сдерживаясь, ушла к себе кабинет. Надо же, ничего ему не нужно! Схимник чёртов! Психология ленивого жлобства. Руки есть, здоровье есть — вкалывай, не жалея себя, и получай от жизни всё, что сегодня она может тебе дать. Так нет же — лучше вразвалочку-вперевалочку: со стариками побазарить, с краном кухонным повозиться… И жаловаться на судьбу друг другу в кругу таких же: ах мало, ах тяжко, ах чужбина! Да, отец обеспечивал всем, да, не знала отказа, объездила полмира, почти через год — лыжные катания в Швейцарии, не пропустила ни одни олимпийские, мои любимые зимние, ни один Уимблдон, ни один каннский кинофестиваль, но это не только отцовские деньги: все двадцать лет в лабораториях, на лекциях, семинарах, за конспектами, книгами, в читальнях, дома, вот за этим столом — вкалывала, вкалывала, вкалывала!.. До помутнения сознания… И результат — полный профессор в неполные тридцать. Самая молодая женщина-профессор в университете, и даже, кажется, тогда, семь лет назад, в штате. И никто не может даже заподозрить, что — из России, пока не скажу сама. Уверены, что порода чисто англосакская. Со знаком древнего качества. Волос к волоску, стёжка к стёжке, оттенок к оттенку — всё отточено, все совмещено на уровне точнейшей электроники. Сколько в этом труда… и денег, само собой. Это не привычка, не насилие — это самоё «я», мой модус вивенди.
Да, ничего не скажешь: самая, что ни есть, непосредственная связь между тем, с чего у нас начался разговор за столом и до чего я, в конце концов, додумалась… Ну что ж, дело обычное: раздражение и логика — вещи, которые друг с другом за одним столом не сидят.
А вообще-то, если честно, жутко завидую людям, которым ничего не нужно, которые могут уложить в чемодан или сумку всё своё имущество и двинуть, куда захотят. Нам, чтобы перебраться на соседнюю улицу, наверное, автопоезд понадобится. Утонули в сотнях мелочей, без которых уже не обойтись: от мебели, антиквариата, ювелирной мишуры, электроники, книг, одежды, обуви и посуды до гор косметики, ванных принадлежностей и великого множества всяческих побрякушек. Концлагерь комфорта.
Не исключено, что и я заплатила жизнью, чтобы стать его обитателем. Не всей, конечно, но, возможно, какой-то её важной частью. Кое-что в моей жизни всё же получилось, но в главном ли?.. Эти вопросы я стала задавать себе недавно. Но довольно настойчиво. Климакс что ли на подходе… Дура! Чушь! Я страшно люблю, то, чем занимаюсь и чему посвятила свою жизнь! Я обожаю то, что мою жизнь окружает! От французской помады и швейцарских простыней до автоматических креплений на моих лыжах! Да! Да! Да!.. Зря поцапалась с родителями. Из-за чего, из-за кого? Ладно, пусть уж, как хотят. Глупо, чревато, но ничего им не втемяшить. Это в крови. В последний раз, помню, был у нас скандал, и кажется, единственный такого же калибра в нашей размеренной и отшлифованной семейной жизни дня за три до отъезда из Москвы, когда все уже было упаковано и необратимо.
Судебный процесс был закрытый, и в зал меня не впустили. Судили группу студентов за распространение религиозного самиздата. И в их числе Игоря Петренко, моего однокурсника, мою первую беспамятно-отчаянную любовь. Я любила героя. Он получил два года высылки, или, как тогда это называлось «химии», что означало работу на строительстве химических предприятий где-то в глубинке без права выезда. Не заключение в прямом смысле за колючей проволокой, но и не туристский поход, и не экспедиция за старинными обрядовыми песнями, в которой нам предыдущим летом довелось побывать и где, собственно, всё и началось… Об этом процессе вскоре забыли, а вероятней всего, мало кто и знал, если не считать друзей и родственников.
Неделю, я проплакала, почти не прерываясь, даже, как помниться, на время сна, а когда оставалось три дня до вылета в Вену, заявила, что никуда не поеду, буду ждать возвращения Игоря здесь, в Москве, а ещё лучше — если и поеду, то только к нему. А родители пусть отправляются и живут пока без меня. И вот тогда, после неистовой квартирной бури, заливаемой потоками валокордина и валерьянки, отец привёл последний довод, который, хоть и не убедил, но превратил меня в безразличное ко всему, зарёванное самодвижущееся багажное место, которое приволокли в аэропорт, погрузили в самолёт, свалили на сиденье и привезли сначала в стерильно-открыточную Вену, а потом в прекрасный загаженный Рим.
«Отлуплю, свяжу и повезу. Будешь ждать его в Америке, — сказал отец, — Будешь ждать его там, если ничего лучше этого кретина ты во всей Москве найти не смогла».
Я действительно ждала его в Америке. Месяца три или четыре. Но долгое время потом во мне не растворялось то, недоступное самому зверскому таможенному досмотру, что внутри себя перевезла я через границу: трепыхающееся тёплым птенцом, сладостно зудящее, словно расчёс старой болячки, бритвенно ломкое чувство… Его, оказывается, отпустили через полгода то ли за ударный труд, то ли по состоянию здоровья, он даже был восстановлен в институте, закончил его и работал некоторое время в одном из мелких ведомственных издательств, а потом долгие годы чиновником в системе народного образования. Всё это я узнала от него, когда несколько лет назад он объявился здесь со своей еврейской семьёй, нашёл меня, позвонил и мы встретились. Но лучше бы обошлось без этого: я провела несколько нудных часов с невзрачным, самозабвенно болтливым, откровенно недалёким человеком. Он упивался изливающимися из него банальностями, трюизмами, и покрывшимися плесенью новостями, вычитанными из газет и многократно до него прожёванными, и постоянно при этом с неприятным всхлипом втягивал слюну из уголков рта. Он казался себе неординарным и утончённым, проникшим в суть событий и всяческих сложных понятий. Моё обречённое молчание он воспринимал как восхищение и никак не мог уняться.
И всё. Будто украли, нет — выковыряли походя, выдрали с ошмётками из моего забрызганного ласковым солнечным крошевом давне-дивного прошлого что-то умопомрачительно важное, святое, единственное, составляющее его осмысленность и оправдание. Будто опустошили меня до донышка, выпотрошили до серой прозрачной пустоты и сказали: никогда ничего не было: ни голубого, ни жёлтого, ни светло-зеленого — мираж, фата моргана, подростковые бредни, ложь…
И лампа тоже не Мейерхольда…
Он, изобразив томный взор, выдавил из себя намёк, сопроводив его своим слюнным всхлипом: жена мол у него толстая дура, и он по-прежнему помнит и был бы совсем не прочь… Нет-нет, ради бога: у него и в мыслях нет, у него очень даже серьёзные намерения, учитывая, что я ничем и никем не связана, а он уже давно созрел для решительной перемены в своей судьбе… И было это убого, пошло и слегка тошнотворно. И, вероятно, смешно, потому что после его ухода я долго и искренне смеялась, а потом смех перешёл в истерику…
В субботу к двум съехались гости. Гостями их можно было назвать с натяжкой, больше подошло бы «участники» или «члены». Это был мой своеобразный домашний клуб, «русские посиделки», которые устраивались в нашем доме раз в месяц по субботам. «Салон советских львов» — так съязвил однажды Лев Ребринский, писатель-документалист, басистый балагур, называющий себя «мемуаристом», поскольку вот уже лет десять писал мемуары и публиковал их кусками в местных русскоязычных газетах и журналах. Обладателями имени «Лев», действительно, были большинство из обычно собиравшихся у меня мужчин — так уж само собой подобралось: два писателя, критик, композитор, и ещё один, нечасто, правда, появляющийся, Левушка Лернер, совсем молодой, очень талантливый художник-инсталлятор, одуревший, как кот от валерьянки, в ядовито-сладких парах внезапной популярности. Иногда мелькали Львы и среди, как мы их называли, «одноразовых», которых мне удавалось затащить к себе — маститых и не очень, давно уже здесь закисших или только что в эмиграции появившихся. Шутки на эту тему были расхожими и постоянно можно было слышать, например: «Ты прав, хоть ты и Лев» или что-нибудь в том же духе.
Зимой или осенью собирались в гостиной, зажигали камин, рассаживались в креслах и диванах, на стульях и пуфиках; мама, обожавшая эти, как она говорила «совещания по культуре», (впрочем, как и папа тоже, хотя оба внешне восторга не проявляли, но ожидали эти субботы с нетерпением), заставляла стол закусками, сладостями с непременным настоящим, «несентетическим», сваренным в чевзе кофе; в весенние тёплые дни и летом накрывали стол и расставляли стулья во дворе под платаном, нависающим над доброй половиной нашей недвижимой собственности. Хотя, если случалась необходимость послушать музыку или пение, возвращались в дом: не вытаскивать же пианино наружу. И за разговорами-перекусонами засиживались, как правило, до ночи… Ах, какая это сладостное томленье для тех, кто в одиночку выпекает свой кусок хлеба — собраться-пообщаться, излиться-покрасоваться… Маленькие миленькие радости большой паскудной жизни, как говаривал по сему поводу Ребринский.
Они, маленькие-миленькие, продолжались вот уже восьмой год — мои пристрастия, мой круг, мой воздух… Не парижский, возможно, салон мадам Гиппиус-Мережковской конца двадцатых, который, как писали об этом многие, был интеллектуально-творческим сгустком той грустно-давней первой волны русской эмиграции, но всё же…
Последние года два, правда, почти студенческий вкус наших не по-студенчески сытых сходок чуть-чуть опреснел. Наэлектризованная атмосфера эдакой посвящённой обособленности, не очень, явственно, но всё же достаточно заметно — для меня, во всяком случае — разжижилась, и почти все, может быть, незаметно даже для самих себя стушевались…
А причина — всё та же ненавистная мне политика. Но куда от неё денешься, когда она вроде бы ненароком вползает в нашу ежедневность, настырно внедряется в каждый кусочек нашей жизни, становится ею самой. И не в том дело, что творится вокруг наших домов, городов, стран — вражда, шаткость, невнятица и кровавый сумбур… Это было во все времена, но роковым оно всё кажется, если у человека отнята определённость жизни, её чёткий контур. Ещё совсем недавно эти люди, пишущие, ваяющие, рисующие, ораторствующие и оракулствующие, талантливые и бездарные, говорливые холерики и взвинченные позёры, сибариты и показушники-аскеты, но все с одинаковыми отметинами-царапинами причастности к ордену изгнанничества, устойчиво ощущали себя обитателями особой автономии, собственной территории мысли и особого душевного состояния, резко вычерченные границы которой охранялись незыблемым, казалось бы, на все будущие времена статус-кво. Ещё совсем-совсем недавно, пока существовал такой отвратительный и притягательный, такой свой в доску и такой враждебно-чуждый мир под названием «СССР»…
И когда не стало этого мира, когда расплылись-расплавились границы, и сквозные ветра продули пространство мира, оказалось, что они, те, кого принято называть творческой эмигрантской интеллигенцией, стали частью, не обособленностью, не вычлененностью, как прежде, а просто небольшой неяркой и негромкой частью целого. Этаким нешумливым ручейком, втекающим в бурлящий водоворот. А интерес иноязычной публики, к тому мрачновато-загадочному, что раньше являло ими на свет производимое, не то, чтобы угас бесследно, то как-то обезличился в смывающем многолетние наросты потоке «оттуда». И многое, привычное для них и прежде столь устойчивое, зашаталось, осыпалось, и остались они лицом к лицу ни с чем… И не на что им теперь стало облокотиться-опереться. У них из под носа в одночасье умыкнули их исключительное, как стало модным говорить теперь «эксклюзивное» до сей поры право: предрекать, ужасать, обвинять и с сенсационным треском распечатывать «тамошние» тайны. Отныне это стало правом всеобщим. И всем надоевшим вскорости.
Вот почему опали мои приятели-сообщники, сникли, как пятаки подсолнечника на густом закате, вот поэтому поскучнели… А если говорить о вещах сугубо земных — вдобавок стало гораздо тощее с заработками: нет уже былого ажиотажа, с пылу-жару изданных книг, выступлений, концертов, вернисажей, застенчиво щедрых спонсоров, невесть откуда проросших фондов. «Не издают и не читают» — вот квинтэссенция здешне-теперешних писательских обид. Ещё лет пять, ну, десять от силы — и расплывётся, раствориться бесследно то, что сегодня по инерции ещё зовётся «русско-эмигрантская культура». Она родилась как кроваво-блудный отсвет жестокости, ненависти и страха, она росла как отрекшаяся дочь, она жила как проклятое чадо и умирает теперь от истощения и недостатка воздуха под обломками проклятого ею и проклявшего её дома. Аминь.
Об этом поговорили и сегодня: тема в последнее время стала традиционной и незаметно трансформировалась из разряда назревших в изрядно надоевшие.
А потом я спросила, обращаясь как бы ко всем:
— Прочитал кто-нибудь Льва Бредина? О котором я в прошлый раз говорила…
Ответом мне был хруст маминых маринованных огурчиков и бульканье содовой. Только хохоток Ребринского прозвучал в паузе: «Не читал, и читать не собираюсь, дорогуша…»

Полный текст рассказа — на странице автора

0 комментариев

  1. natalya_heyfets

    Впервые читаю Ваши произведения,Леонид!
    Мне нравится. Пусть это чисто субьективно, непрофессионально, но это мое мнение.
    Только при переписке есть пару ошибок чисто автоматисеских(простите,я всегда»ловлю блох»).
    Захотите — укажу где.
    Все равно,кто бы ни критиковал, и что бы ни писал, на мое впечатление от прочитанного это не влияет.
    Успехов и спокойствия Вам.

  2. leonid_raev

    Спасибо, Наташа. За тык в ошибки был бы благодарен. И еще: если вы прочитали только половину рассказа, считайте, что ничего не прочитали. Полный вариант дает полное представление. Удачи.

  3. marisha

    Я тоже начала читать, и мне очень понравилось.
    Ляпов полно, видны они невооруженым глазом.
    Фразы неоправданно длинные, да еще — с ошибками в согласовании слов.

    Характер, правда, не очень на женский похож (я в жизни таких не встречала, по крайней мере), но теоретически существовать может, это да.

    И про русскую эмиграцию и вообще про тусовку — слишком подробно (теряется весь запал предыдущей части, завязки) и, опять-таки — слишком уж по-мужски цинично-приземленно, с цитатами бывалых мужичков.

Добавить комментарий