Казачья старина
Прохор и Тоита
1
Димушка забрался ко мне на колени и, обняв за шею, прижался губами к моему уху:
— Бабушка, родненькая: — таинственно зашептал он, — ты кого больше всех любишь?
Его глазки испытывающе глянули мне в лицо, а сердечко замерло от ожидания радости.
Я, конечно же, хотела сказать: «Тебя, мой малыш», — но из педагогических соображений ответила:
— Я вас всех, внучек, люблю одинаково.
Мальчик понимающе улыбнулся:
— Ладно. Я всё равно знаю. Пусть это будет наша с тобой тайна.
2
Есть брат у меня и быстрый конь,
Есть башня, скала и отцов огонь…
Ласточки улетают к теплу, говорят,
Та, что к нам прилетит, найдёт тепло.
(Из ингушской песни)
Седая крепкая старуха лет шестидесяти сидела у окна за прялкой. Ловкие пальцы легко сучили пряжу, а она пела грустную странную песню. Старуха не видела, как в горницу вошёл семилетний внук Мишуня и притаился за её спиной. Он внимательно слушал бабушкину песню, гортанную, похожую на эхо в горах. Женщина закончила куделю, отодвинула прялку в угол и увидела внука. Глаза ребёнка блестели любопытством.
— Иди сюда, мой мальчик!
Она присела на лавку, посадила Мишу на колени и тихо зашептала на ушко ласковые слова, которые громко мальчику не говорят.
— Бабушка Тойта, ты, правда, ингушка? – так же тихо и таинственно спросил и внук.
— Правда. В горах живут мои братья и сёстры, твои дяди и тёти и много племянников. А вот я тебя, Михайлушка, возьму весной в гости к ним на священный праздник солнца. Сам увидишь, какие у тебя родичи.
3
Мулла с минарета призывал правоверных на вечернюю молитву, когда Висаит вошёл в свою саклю. Его семья считалась христианской. Хотя мало кто в ауле разбирался в религиях. Мужчины иногда ходили в мечеть, иногда — в церковь, женщины же поклонялись старым богам на Святой горе.
Висаит молился своим домашним богам: каменному идолу у очага и Маруше — иконке с изображением девы Марии. Он благодарил их за то, что они дали ему много детей, здоровья всем членам его семьи – он перечислил их по именам, чтобы боги не забыли кого-нибудь, — и напоследок попросил благополучного отёла своей корове.
Удовлетворённый разговором с богами, Висаит вышел из дома. Старшие дочери собирались к роднику за водой. Их уже можно назвать девушками, и чтобы нескромные взгляды и шутки не задели девичьей чести, сестёр должны были сопровождать Борз и Орц.
Дети шли в ряд и все они были такие красивые, статные, высокие, что Висаит невольно залюбовался ими.
Он вспомнил, как огорчался, когда начали рождаться первые девочки.
Старшую назвали Яхита – живи!
Потом родилась Социта – остановись!
Затем Тоита – хватит!
Тогда они с женой много молились: ходили в пещеры к старым богам, к солнцеликой Тушьоли, ездили в Джейрах в христианский храм Тхаба Ерды (святого Фомы).
Когда Зора была беременна четвёртый раз, ребёнку приготовили имя Елита – умри! Но родился Борз – волк. Сколько радости тогда было в ауле! Висаит зарезал на рождение сына быка. А теперь у него три дочери и пять сыновей. И никто из них не умер.
Девушки шли к роднику с бурдюками, только у Яхиты был кувшин, высокий медный сосуд с узким горлышком, который она ставила на плечо и изящно поддерживала руками. При этом черкеска туго обнимала её стройную талию. Тоита, младшая, ни в чём не уступала сестре: высокая, с длинными косами до колен, тонкими бровями вразлёт. А вот Социта уродилась широкоплечей и коренастой, похожей на мужчину. Видно, что родители очень хотели сына. Но девушка не унывала и была из сестёр самой бойкой, весёлой и смешливой.
Тропинка сузилась и круто пошла вниз. Ребята выстроились цепочкой, камешки сыпались из-под ног. Девушки старались идти мелкими шагами, прямо, сохраняя достоинство. Внизу журчал ручей, который брал своё начало в каменной чаше родника. На плоском выступе скалы у источника уже стояло несколько девушек. Они встретили сестёр радостными приветствиями.
К роднику горянки ходили не только за водой. Во- первых, поболтать со своими подружками, обменяться новостями, посплетничать. А во-вторых, перемигнуться с парнями, которые тоже собирались у родника, но чуть поодаль. Молодёжь перекидывалась шутками, намёками, взглядами. Здесь зарождалась любовь.
Сегодня у родника было особенно весело. То и дело взрывы смеха в обеих группах молодёжи сопровождал смелые шутки и остроты.
Возвращались девушки домой возбуждённые, полные впечатлений.
Социта шутила:
— А как Гелани смотрел на нашу Тоиту?! Видно, прикидывал: пройдёт ли она в дверь его низенькой сакли?
— Неправда, — вспыхнула младшая сестра, — он на Яхиту смотрел!
Орц всю дорогу ныл:
— Быстрей идите, нана ругать будет.
А мать уже стояла у плетня и сердито выговаривала:
— Вас только за водой посылать.
— Смешно, — думала Тоита, — как будто она сама не была молодой.
4
В 1831 году два полка казаков прибыли на дальние рубежи Российской Империи и укрепились на берегах Сунжи. Время неспокойное. Не все ингушские аулы были мирные. Казаки постоянно охраняли своё селение и поля, а ещё несли службу на кордоне.
Новая станица расположилась в уютной долине, закрытой от ветров горами, с плодородной землёй и чистыми водами горной реки. Земляки держались кучкой: у них были общие воспоминания и, зачастую, родственные отношения. Большинство привезли свои семьи, но на холостёжь девок не хватало. Некоторые из ребят ездили за невестами в обжитые гребенские станицы. Участились случаи умыкания горянок из аулов. В поселении уже были осетинки, ингушки, кабардинки и даже грузинка.
Прохор Лизунов жил один. Там, на Дону, остались родные могилы и дальние родственники. Молодой казак с помощью соседей построил себе мазанку, как мог, обставил её. Не хватало одного – хозяйки.
Он одиноким волком рыскал по округе. Тайными тропками подбирался к горным аулам в поисках невесты. Сосед Ливонников уговаривал Прохора подождать, пока подрастёт его дочка Лизавета. Но девке шёл одиннадцатый год, а парню уже исполнилось двадцать пять. Ему хотелось не только любви, но и детишек в доме. Он присмотрел себе Тоиту. Уж очень она была похожа на донскую казачку. Стройная, гибкая с длинными чёрными косами и широкими бёдрами. Оставалось самое трудное дело: украсть. Для этой цели он уже приготовил план.
Сговорившись с тремя друзьями, Прохор, согласно плану, уже вторую неделю караулил девушку на тропе, ведущей к роднику. Но всё время рядом с ней находились сёстры и братья. А их было слишком много – целая толпа.
И вот сегодня удача. К роднику шли только трое из семейства Висаита. Она – красавица Тоита, ещё широкоплечая коренастая её сестра и брат – мальчик лет двенадцати.
— Дождёмся, когда будуть вертаться и сделаем, как задумали, — шептал
товарищам Прохор. – Главное, тихо, чтобы, раньше времени не вызвать
подозрения у джигитов.
И казаки затаились в густом орешнике неподалёку от тропы, с которой было видно, кто идёт от родника. Они даже спешились и успокаивающе гладили своих коней по холкам, чтобы те не фыркали и не ржали.
— Идуть! – одновременно увидели они девушек и мальчика.
Вскочив на коней, казаки сразу разделились. Прохор промчался к повороту — эта часть тропы не просматривалась ни с аула, ни от родника. Станичники же отрезали пути отступления девушкам и их спутнику. Подхватив на скаку Тоиту, казак посадил её впереди себя и устремился в строну Сунжи. Его товарищи, немного погарцевав вокруг Социты и Борза, отправились догонять Прохора.
Тоита не кричала, только хватала поводья коня, пытаясь вырвать их из рук казака. Когда ей это не удалось сделать, она стала извиваться, чтобы соскользнуть с лошади. Но Прохор крепко держал её локтями и коленями. Друзья догнали Прохора у самой Сунжи. На конях, переправившись через реку, казаки с девушкой поехали в дом родителей одного из них, Ивана Петракова, у которого жена тоже была ингушка. Потом, оставив невесту в доме Петраковых, пошли к старшим казакам с просьбой помочь провести замирение с родичами Тоиты, которые вот-вот должны нагрянуть.
А Тоита в это время рыдала на плече у Седы, жены Ивана. Та её успокаивала:
— Всё равно надо замуж выходить. А казаки – люди хорошие, добрые. Прохор даже для тебя дом построил. Родителей у него нет. Сама хозяйкой будешь… Я уже два года здесь живу и ничего. А замирятся с вашими, через некоторое время к отцу-матери в гости поедешь. На, надень моё платье, а то твоё от слёз вымокло, — пошутила она, доставая из сундука свою ингушскую черкеску.
Тоита слушала новую подругу и постепенно успокаивалась.
— Ты из какого рода? – продолжала Седа.
— Гайтамировых. А ты?
— Я – Газиевых.
— Правда? Моя тётя за Газиевым замужем. Значит, мы родственники?
— Ну, конечно. Видишь, как хорошо.
В другом же дворе старики советовались, чем будут откупаться за
девку.
— У Прохора сколько овец в отаре?
— Дюжина.
— Добавим от обчества ещё дюжину. Хватит за девку – то.
— А если не сладим?
— Прохор – отважный казак. Станичники с радостью ему ещё помогуть. Ну не царицу ж покупаем. Сладим!
Уже солнце оранжевым шаром повисло над горной цепью, когда по
пыльной станичной дороге с криками пробежали ребятишки:
— Ингуши едуть! Ингуши!
Старики надели папахи и почтительно стали на пути гостей. Их было десятка два. Молодые джигиты легко спрыгнув с коней, помогли спешиться старейшинам и отошли на достаточное расстояние, чтобы не мешать им решать важный вопрос. К счастью, один пожилой ингуш сносно изъяснялся по-русски, когда-то служил в Санкт-Петербурге в Кавказском полку. Он и вёл переговоры. Поскольку это был не первый случай примирения сватов, уважаемые люди чинно беседовали о возмещении убытка Висаиту. Ингуши согласились на две дюжины овец. Казаки пригласили аульчан на свадьбу. Удовлетворённые, они распрощались с казаками, договорившись, что через неделю овцы будут у Висаита.
Молодые джигиты назад ехать не спешили. Они с любопытством оглядывали казачек, толпившихся неподалёку на порядке. Женщины оживлённо обсуждали редкое событие, а сами нет-нет искоса поглядывали на ингушей.
— Гей, гей! – поторопил джигитов один из стариков, и вскоре пыль на дороге за ними осела.
Тоита была счастлива со своим Прошкой. Она научилась говорить
по-русски, варить борщ, сучить пряжу и по воскресеньям ходить в церковь.
Для Прохора его Тоюшка была свет в окне и нарожала ему одиннадцать детей. Младший Никита жил с ними, а уже внук Мишунька ходил за бабушкой хвостиком. У них была общая тайна, теперь её знаем и мы с моим внуком Димушкой.
Иван и Раиса
Вырастала травушка-муравушка
Ой, лели, ой, лели, лели, ой лели.
Ой ты, Ваня, бел, кудряв,
Куда кони оседлал?
Во Слепцовску станицу
Под красную девицу!
Девицу Раюшку, Раюшку-голубушку.
/Из песни сунженских казаков/
1
Бабушка Рая, старенькая, худенькая и почти слепая, сидела на тёплой грубке печи. Под песню одинокого сверчка она листала передо мной страницы своей недолгой любви, но длинной, полной горя и потерь жизни.
—Бабушка, а почему вы раньше не рассказывали нам об этом?
—Боялась. Дед ваш Иван был «враг народа». А теперь умру скоро. Вот и
разговорилась. Надо, чтоб вы знали свои корни. Нонче мне видение было.
—Какое видение?
—Вижу я, будто, летний луг с цветами, бабочками, с птичками. А в конце его трон солнечный. На троне, вроде, царь сидит, а, может, и не царь. Я думаю, сам Господь. И по лужку идёт к нему маленькая девочка в синем сарафанчике. А я чувствую, как меня манит тепло, покой, благодать, словно я та девочка. И тут слышу шепот:
—Раечкина душа…Раечкина душа…
И поднял Господь девочку одной рукой, а в другой у него—корзина плетеная, и копошатся в ней какие-то зверушки. Это уже потом я поняла, что это анчутки, бесенята. Так вот, улыбнулся Господь ласково, слегка шлёпнул девочку по попке и на лужок отпустил.
—Иди, — говорит, — попрощайся.
Вот такое видение.
—Это сон, бабушка, вы не умрёте. Помните, говорили, что в нашем роду до ста лет живут?
—Живут,— согласилась бабушка.
—А почему вы ещё раз замуж не вышли? Пятьдесят лет одна.
—Да не одна я. Вас вот вынянчила. Васильку, отцу вашему, помогала… А муж? Муж должен быть единственный. Скоро встречусь с ним. И бабушка легко вздохнула и задремала.
2
Несколько молодых казаков с лихо заломленными на затылок папахами ехали вдоль крутого берега реки. Они весело перешучивались и, играя, на скаку срубали лозу багряного орешника. Возбуждённое состояние не покидало их всю дорогу от самого Владикавказа, близ которого проходили лагеря—первые в их жизни. Теперь они настоящие казаки, и гордость наполняла их юные сердца.
За излукою реки показалась их родная станица. Ребята пытались ещё издалека разглядеть происшедшие в ней перемены.
—Смотрите, Лука-то стены подвёл под крышу, а уезжали — только саман месил.
—Точно, — заговорили вдруг разом все, отмечая детали и мелочи летних перемен в станице.
—А вон у моста девка бельё полощет. Чья бы это?
У каждого в голове мелькнула мысль, что она увидит их первая из станичников. И, приосанившись, козаченьки легко вскочили на высокий мост. Девка от неожиданности покачнулась и вместе с простынёй лицом упала в холодную воду реки.
Иван Лизунов, красивый казак с чёрными узкими, как лезвие шашки, глазами, скакавший последним, заметил конфузию и хотел было прямо с коня подать казачке руку. Но быстрое течение относило её от берега. Молодых людей разделяло уже метра два бурного потока. Девушка молча ему сопротивлялась. Иван соскочил с коня и бросился в студеную осеннюю воду. Вытащив из реки девицу, он увидел, что мокрое платье облегает стройный гибкий стан, а васильковые глаза смотрят глубоко и прямо. «Откуда такая красота?»,— удивился про себя Иван, а вслух спросил:
—Чья ж ты будешь?
—Белогуровых.
—Это дяди Кости, что из турецкого плена возвернулся, что ли?
Девушка утвердительно кивнула головой.
Взвившись на коня, Иван правой рукой подхватил спасённую красавицу и посадил перед собой.
—А зовут тебя как?—тепло шепнул он.
—Раиса,— стуча зубами от холода, ответила казачка.
Перед калиткой, осторожно опустив продрогшую девушку на землю, Иван спешился и, немного помявшись, пробормотал:
—Ты это, значит, жди. Сватать придём.
Родители встретили новоиспечённого казака обыденно.
—Вот хорошо, — сказал отец, — пустошку поможешь расчистить, а то ребяты умаялись совсем.
Зато братья-подростки ходили за Иваном по пятам, засыпая его вопросами о службе. Но Иван был не многословен, отвечал односложно и безразлично.
Из головы не шла Раиса. Строгие нравы сунженских казаков не позволяли придти и вызвать понравившуюся девушку на улицу для разговора. Надо было ждать праздничных вечеринок или большой ярмарки, когда можно перемолвиться словечком с избранницей. Или уж сватать, коли девка запала в душу. Где-то через неделю после возвращения из лагерей, когда все поужинали и по обыкновению, обсуждали прошедший день и строили планы на будущий, Иван заговорил:
—Так как я теперь казак, мне можно жениться.
—Это, конечно… — протянул дед Михайло, — женилка выросла.
—Нет, я сурьёзно.
—И что, есть уже на примете?—поинтересовался отец.
—Есть, — решительно ответил Иван.
—Чья ж будеть? — подсела к сыну Мария.
—Белогуровых. Раиса.
—Ты с ума сошёл. Это беднеющие казаки. Им и тело прикрыть-то нечем, а дочек четыре… Праздничное платье, говорять, у них одно на всех. Поэтому и в церковь по очереди ходять. А матерь их и вовсе в обносках, — заголосила Мария.
—Ну и что? Справим платье-то, — огрызнулся Иван.
—Погоди, унучек. Ещё какую-нить присмотришь. Девок много, —вмешалась баба Оля.
—Другую не хочу. Сватайте Раису.
Ежевечерние сборы семьи за ужином превратились в постоянные перебранки.
Мать и бабка приводили всё новые доводы против Белогуровых. Язвительный дед Михаил с некоторых пор стал устраняться от власти над семьёй и больше помалкивал. Отец жевал ус и хмыкал. Иван настаивал на своём.
Наконец, всё это матери надоело, и однажды она воскликнула:
—Решай, отец! Скажи своё слово.
—Будем сватать, — спокойно проговорил Савелий, — если Ивану девка по душе, пущай женится. С нелюбой житьё—каторга. А в станице говорять, что Раиска — девка дюже работящая. Как раз тебе такая сноха нужна. С нашей-то оравой не управляешься ить, да и опеть ты тяжёлая.
Мать зарыдала в голос, причитая да приговаривая. Это она умела делать очень красиво. Была первой плакальщицей на свадьбах и похоронах. Специально её звали.
Она ещё всхлипывала, а остальные уже оговаривали сватовство. Пятнадцатилетней Любушке поручили предупредить Раису, чтоб ждали сватов. К Белогуровым решили идти отец с матерью, дед, да позвать кума
Егора с женой Катериной — весёлых говорунов. Потом думали, откуда взять деньги на свадьбу. Но Иван не воспринимал дальнейших разговоров,
Девушке тоже понравился молодой казак. Однако Рая не осмелилась сказать родным об обещании Ивана: не верила, что может с ней такое статься и, молча, переживала приключение.
Приход Любы Лизуновой застал семейство Белогуровых врасплох. Долгое отсутствие Константина Львовича подкосило некогда крепкое хозяйство, а рождение девочек, почти погодков, отбило у него желание хозяйствовать—на дочерей не давали земельного надела. Старшие сыновья Александр и Лев были на царской службе. Они помогали, как могли деньгами, но крестьянствовал один отец.
Раю никто не о чём не спрашивал. Разговор сразу упёрся в деньги и в то, что не засватана старшая сестра Анна. У младших Дуняши и Марьяши уже были женихи на примете. Они только ждали, когда девки подрастут.
Решили носом не крутить и отдать Раису в дом Лизуновых. Авось и Нюра долго не засидится. Только в чём была права тётка Мария — праздничное платье у них действительно было одно на всех. И, выходит, доставалось оно Рае.
Мать открыла девичий сундук дочери. Он был заполнен на треть. В нём не было ничего покупного. Только то, что сделано руками Раечки: вышитые утирки, салфетки, обвязанные крючком, постельное бельё с прошвами, нижнее — расшитое белыми шёлковыми нитками, пара юбок с кофтами, вязаные чулки… Сверху лежал новенький псалтырь, написанный по-старославянски. Его подарил Рае за хорошую учёбу учитель церковно-приходской школы, в которую она бегала три года.
Мать задумалась:
—Положим в сундук ещё наше платье, шаль, подшальник, полушалок… Да… А башмаки? Я их обувала-то всего раз, когда ездила с отцом в Грозный.
На подарки свекрови, бабке и золовкам пойдут утирки.
Приданое в сунженских станицах было не принято было давать — одевал невесту жених, готовил кладку, но сундук собирали все девочки, как только начинали рукодельничать.
—Денег нет, мать. Только если продать Ночку? Тогда мы без молока, —размышлял отец.— Можно вырезать на продажу птицу… Братья пришлють немного. Напишу им. Ить, первую дочку отдаём… Помогуть… Можеть хватить? Со стыда не помрём, — подвёл он черту.
На том и порешили.
Сватать Лизуновы поехали на тройке, знатно: были уверены, что отказа не будет.
Изобразив удивление, хозяева пригласили гостей в дом. Те, войдя,
перекрестились на иконы, поклонились и сели в ряд у стены на лавку. Иван остался стоять в дверях. Перемолвившись ничего не значащими словами о погоде и урожае, умолкли. Разрядил обстановку дед Михайла. Он покрутил
свои седые усы и задорно хмыкнул:
—Не ждали, станичники? Мы к вам с делом. У вас — товар, у нас — купец. Можеть, сговоримся?
Катерина подхватила:
—Наш сокол летаеть высоко… — и зажурчал её говорок.
Вот уже слышно:
—Да наш голубь, ваша горлица — какая пара заводится!
Потребовали девку. Ивану стало стыдно. Хотелось уйти. Но любопытство пересилило первый порыв. Вышла Раиса. Стройная, с пшеничной косой и синими воскресными глазами, она показалась Ивану нездешней мечтой.
Осмотрев смущённую невесту со всех сторон, Мария вынесла приговор:
—Не в теле. Придётся на свадьбу три юбки надевать на неё.
Все облегчённо вздохнули.
Разговор с Раисой был краток:
—Согласна ли за Ивана идти?.
Не успела девушка и ответить, как кум Егор выставил на стол бутыль с чихирём, а Катерина — каравай. Сёстры невесты стали метать на праздничную скатерть закуски.
Договорились на мясоед сыграть свадьбу.
В первые же горячие ночки Раиса понесла. Её мутило. Но работы было невпроворот. И хотя молодую не заставляли управляться с хозяйством, в доме тоже некогда было присесть. Свекровь разрешилась от бремени девочкой Анюткой и целыми днями забавлялась с ней.
Анютка—одиннадцатый ребёнок в семье, но Мария возилась с ней, как с первым, и это благодаря снохе, которая взвалила на свои худенькие плечи заботу о стариках и о детях. Если же наступал редкий час и находилось укромное место в доме для молодых, Иван целовал тонкие пальчики Раечки и говорил такие слова, от которых у неё замирало сердце и хотелось остановить дыхание.
Ранней весной Раиса помогала золовкам Фросе и Любе таскать навоз на поле. Неожиданно её скрутило болью. Немеющим языком позвала девок.
Те, напуганные, побежали за матерью, но Раиса разродилась уже недоношенным мальчиком; свекрови осталось только отрезать и завязать пуповину, завернуть младенца в тряпки и шубейку. Как оказалось, молока у молодой матери не было. Бабка кормила внука своей грудью и видела, что мальчонка не жилец. Его быстро окрестили. Но это не помогло, и через месяц Ванюша умер.
А в станице поговаривали о войне с японцем. Иван и его брат Абрам, который тоже к тому времени прошёл сборы, исподволь готовились к походу. И вот прибыл в станицу приказ о демобилизации. Призывали только молодых казаков, и деды обещали, что война будет недолгой. Провожали ребят всей большой семьёй. Гордый Михайла, поучая внуков, говорил:
—Будьте достойны своёй хвамилии. Прадед ваш Никита на Шамиля ходил.
За храбрость его сам генерал Слепцов шашкой наградил. Умрите в бою, а чести не потеряйте.
Савелий шёл молча, как будто у него все слова кончились. Рая, прощаясь с мужем, не плакала, а лишь шептала:
—Береги себя… Береги себя…
Но её голоса не было слышно за воем свекрови. Она провожала на войну двоих сыновей.
Савушкино гнездо
А да тут ишли—прошли ребята молодые,
А да тут ишли—прошли ребята молодые,
Что за ними идуть матушки родные,
Да что за ними идуть матушки родные,
Во слезах пути- дороженьки не вижуть,
Во слезах пути- дороженьки не вижуть,
Во рыданьица словечка не промолвють
Да во рыданьица словечка не промолвють…
\ Из песни терских казаков \
1
Старый Савушка умирал. Мы все знали, что умирал он от голода. В тридцать третьем многие погибли от голода. Мы уже похоронили сестрёнок Надю и Полю, и дядю Андрея, и его шутливую жену тётю Дуню. Но дедушка всегда был рядом с нами. Добрый! Весёлый! Затейливый! А сколько песен, загадок, сказок да прибауток он знал! Со всей станицы сбегались ребята к нашей завалинке его послушать. И вот лежит он, маленький, беленький… А слёзы льются из глаз у меня и у Коляши. И вдруг дедушка говорит:
—Василёк, казаки не плачут. Ты видел когда-нибудь, чтобы я плакал?
—Нет,—всхлипнул я .
—И вы не плачьте, ка-за-ки.
И умер.
2
Рассвело. Раиса давно встала и гремела у печи чугунками. Сверху заворочалась и заохала свекровь. Семнадцать лет живёт рая в этой семье, три деверёнка и три золовушки вынянчила ей, бабе Марусе, а не слыхала от неё доброго слова. Строгонька свекровь. Зато свёкор, дед Савушка, весёлый да ласковый—«жалельщик», как его окрестила жена.
Рая, увидев, что свёкры проснулись, робко шепнула:
—Вчера и хлеб пекли, а Ванюшки чтой-то не было.
Савелий спустил ноги с печи:
—Ночью опеть стреляли. Хто ж нонче командуеть в станице?
В боковушке с кровати соскочил Мишуня:
—Я, папаша, погляжу!
—Да тише ты, байдарский конь, — заворчала мать.
В доме занимались своими делами, прибирались, одевали детей, а сами
нет-нет, скрывая беспокойство, поглядывали на дверь. Наконец, влетел запыхавшийся Миша и с порога застрочил:
—Красные. Ваня наш в сарае на атаманском дворе. Там у них штаб. А Гнедко у калитки стоить привязанный.
—Видно, скакал домой, сынушка родимый, — запричитала мать.
—Что делать? — все смотрели на Савелия.
—Я думаю, искать Андрюшку. Он ить у красных за командира. Неужто не выручить брата?
Заплакал годовалый Колюшка. Раечка не услышала. От предчувствия беды застучало в висках, в горле набухал ком.
—Глухая тетеря! Дай титьки дитю! Думаешь, у меня об сынушке сердце не болить, — снова заголосила баба Маруся.
Савелий, зажав руками голову, сосредоточенно думал, не замечая назревавшей ссоры между женщинами. Вдруг он отнял руки и резко спросил сына:
—А сколь там охраны?
—Я всё высмотрел, папаша, — торопливо проглатывал концы слов Миша, — во дворе десять казаков, три иногородних и женщина в красном подшальнике. Да у сарая двои с ружьями, а с огороду — никого. Папаша, а ведь Ваня там не один. Хто-то ещё стонеть этак жалобно тоненьким голосом. Я с огороду подползал к сараю и слышал… А крепкий будеть сарай.
—Недавно ставили. Кажись, в девятнадцатом году, — встрянул в разговор Костик Беспалый, дальний родственник и приживалец. ( С тех пор, как вернулся со службы и не застал в живых никого из своих, прибился он к семье троюродного брата Савушки). — Ещё тогда у атамана наш Кирюша Севаволов ходил в работниках. Он и сарай крыл.
Савелий поднял голову,
—А пол там, интересно, настланный или земляной?
—Кажись, земляной.
Отец задумался, затем, сокрушённо покачав головой, вздохнул:
—Плохо, что все сыны в разброде: от Абраши вестей нет, да и Андрей, как ушёл к красным, так и не кажеть носа домой. Остальные совсем далёко.
Мать встрепенулась:
—Нюра, пойди, дочка, к Авдоше Тимониной. Можеть, Андрюшка там.
Давеча баба Вера сказывала, что ходить он до ей.
Нюра, набросив на голову материн полушалок, стрелой метнулась со двора.
—Давайте йисть, — Савелий сел за стол, — Раиска, что там в чугунке,
опеть кондёр?
—Так я ж с салом, папаша.
Быстренько накрыв стол, Рая ушла к себе за занавеску.
—Ты иде пошла?—строго спросил Савелий,—садись йисть.
—Я не хочу.
—Садись, тебе дитё кормить надо! — прикрикнула свекровь.
Когда выскребали ложками последнее, вбежала Нюра.
—Не было его. Уж пять дён не было. Уехал, говорит Авдошка, ваш Андрей на важное задание.
—Знаем это важное задание, — проворчал Савелий Михайлович, — схроны искать да сундуки трусить. А ты давай, Нюрочка, к столу. Поешь. Рая тебе отсыпала в чашку.
Закончив ужин, никто не выходил из-за стола. Притихшие все смотрели на отца, даже коля молчал, сосредоточенно сося палец.
«Что ж я сделаю, — думал про себя Савелий Остались старые да малые. Картина невесёлая. А как хорошо жили! Служба, крестьянские заботы, нарожали с Марусей вон двенадцать детей! Иван — старший! Отважный казак. Четыре Георгиевских креста имеет. Уже офицер. В белой папахе ходит. Да долго ли ему ходить? Абрам тоже храбрец.Где сейчас по Дону его носит судьбина? Вася, Миша, Гриша и Ефрем на германской головы сложили. Ещё неженатые были. Только и остались после них медали и кресты. Андрей у красных воюет, свою правду ищет. От Александра тоже вестей нет, как сгинул. Ещё две дочки замужние. Обеих отдали в станицу Троицкую за двоюродных братьев. Зятья теперь у Деникина казакуют, дочки без защиты с малыми детушками остались. Дома с ним, с Савелием, только младшенькие, Нюра и Миша, старый Костюшка, жена да сноха Раиса с четырьмя детьми. Через неделю-другую боронить, сеять надо. Коней всего пара осталась»…
—Савуска, — трёхлетний Василёк дёрнул деда за палец, — поехали за папаской!
Заплакала Раиса. Сквозь всхлипывания она горько выпаливала:
—Убьють… На рассвете расстреляють… Вон и Нюра говорить, что братья Даниловы на улице шашками махали и похвалялись старикам, что к утру порубать всех «беляков».
Маруся отозвалась на слова снохи болезненным вскриком и,стиснув виски руками, завыла. Савелий, казалось, ничего не слышал, его мысли были заняты поисками способа спасения сына. И вдруг пришло решение, которое подспудно вызревало в нём с самого начала:
—Будем подкоп делать. Сейчас ещё светло. Смеркнется и пойдём.
—Хто? — с надеждой выдохнул Мишунька.
—Дед пихто. Пойдём мы с Раисой. Мать больная, дед Костюшка без пальцев,Куда ему? Вы с Нюрой ишо детва. Стемнеть и пойдём, — рубанул он.
Весь день семья не находила себе места. Давно подготовлены и сложены в мешок инструменты. Рая с Нюрой набили подсумок едой. Миша накормил и выгулял Серка.
—Коня-то, как будеть совсем темно, отведёшь к куму, дяде Егорушке. Привяжешь за старую вышню на задах и домой. — Савелий пристально посмотрел сыну в глаза.— Понял? До-мой!
Пообедали, когда сумерки уже накрыли затаившуюся станицу. Прощались недолго. Надеялись на лучшее. Только Раиса прижала к груди старших девочек Надюшку и Полюшку да клюнула в лобики Коляшу и Василька.
Вышли на задний двор и огородами стали пробираться к атаманской усадьбе. Мартовский морозец укрепил пахотные кочки, и ноги не прваливались в созревающую почву. Забрехали соседские собаки. Рае стало страшно.
—Зайцы, наверное, — заметив испуг снохи, буркнул Савелий.
Остановились у стожка в метрах ста от атаманского огорода. Четверть часа сидели молча, погружённые каждый в свои думы.
—Пора! — скорее подумал, чем сказал Савелий. Но Раиса его услышала. Пригнувшись, они осторожно приблизились к стенке большого сарая, предназначенного, вероятно, хозяином для хранения крестьянского инвентаря. Савелий поскрёб ножом по стенке.
—Кто там? — сдавленным шёпотом спросил Иван.
—Свои. Мы с Раисой. Рыть подкоп тебе будем. Где охрана? Не знаешь, стоять там, у входа?
—Нет. Йисть пошли. Уже песни горланять.
—Слава Богу! У тебя руки-то связанные?
—Да, верёвками.
—Ну дай знать хоть как-нибудь, где ты.
Иван чем-то шаркнул вдоль стены ближе к правому углу.
С молитвой начали копать. Савелий со всей силы врезался короткой лопаткой в подмёрзшую землю, а Рая быстро выгребала её тяпкой подальше от наметившегося лаза. Работали около двух часов как заведённые, повторяя одни и те же движения. Пальцы окоченели. Наконец, рухнул в проделанный лаз верхний слой земляного пола. Остановили работу, чтобы немного передохнуть. Шёпотом переговаривались с Иваном:
—Ванюша, ты там один?
—Один, рая. Рядом лежить уже покойный Тимофей Исаевич Подколюжнов.
Ишо утром отмучился. Царствие ему небесное. Справедливый был казак.
—Тимошка? Вместе служили. Удалец был! А за что его, старика-то?
—За то, что сынам провиянт вёз в горы. Они там коней да скот у ингушей хоронили. Так и снесли Тимофею Исаевичу полплеча вместе с рукой. Изошёл кровью и затих, болезный.
—А ты как, Ванюшка, целый?
—Целее не бываеть. И дюже злой.
—Ну, сейчас, сейчас, соколик, мы тебе раскопаем проход. Выйдешь.
У дяди Егорушки в огороде Серко тебя дожидаеть, за вышню стоить привязанный, — пробиваясь лопатой сквозь завал земли, успокаивал сына Савелий. — Пересидишь где-нибудь. А уйдуть красные, сеять начнём. Пашня почти поспела.
Земля под сараем оказалась рыхлая и податливая. Через короткое время отец уже разрезал путы на руках и ногах сына.
Рая припала к груди мужа и беззвучно тряслась от рыдания.
—Ну будеть, будеть. Живой ишо—успокаивал её Иван.— Спасибо, родные, что выручили. Поклон передайте матери, сродственникам… Скоро свидимся.
Свидеться не пришлось. Серым октябрьским утром 1921 года на железнодорожной станции Невинномысская его расстреляли из пулемёта бойцы бронепоезда «За власть и свободу трудового народа». Это был мой дед Лизунов Иван Савельевич.
Есаул Белогуров
Над озером чаечка вьётся,
Ей негде бедняжечке сесть.
Слетай ты в Кубань, край далёкий,
Свези ты печальную весть.
Во лесах во дремучих
Наш полк, окружённый врагом,
Патроны у нас на исходе,
Снарядов давно уже нет.
А там под кустом под ракитой
Наш терский казак умирал,
Накрытый он серой шинелью,
Тихонько он что-то шептал….
( Из песни времён Гражданской войны).
Егорушка бодро шагал с утренней рыбалки. На ракитовом прутике висело с десяток сазанчиков. Они были невелики, но на жереху хватит. У своего дома он заметил незнакомого пешего казака. Он заглядывал через плетень к ним во двор. Егор подошёл и поздоровался. Казак ответил:
—И ты будь здрав.
—Вы к нам?— Егор оглядел его. Серая солдатская шинель и сбитые сапоги не могли скрыть выправки офицера.
—Ну, если здесь Белогуровы живут, то к вам. Родители-то дома?
—А где же ещё им быть, сейчас позову.
Во двор казака Егор не пустил. Времена опасные, трудные, и отец не разрешает растопыривать калитку перед каждым. Хотя парнишка и почувствовал перед незваным гостем неудобство.
Он забежал в дом. На столе в чугунке под крышкой остывала картошка, видно, что родители ждали его к завтраку, а заодно управлялись по хозяйству. Егор кинул рыбу в сенцах и выскочил на задний двор, затем на огород.
Солнце уже пригревало. Отец с матерью, в возрасте, но крепкие, костистые, допалывали кукурузу.
—Папаша! Вас казак какой-то кличет!
—Что за казак?— обирая репехи с будничных штанов, вышел из огорода отец. Мать шла следом, неся тяпки.
—Не знаю. Пеший. Никогда его не видел.
Сердце Евдокии вздрогнуло. Добрых вестей ниоткуда не приходило, и от незнакомца ничего хорошего она не ожидала тоже.
Отец вышел на улицу. Казак, поприветствовав Константина Львовича, поспешил представиться:
—Хорунжий Никанор Титович Порядкин Михайловской станицы. С Львом Константиновичем в лазарете вместе лежали.
Евдокия настежь распахнула калитку:
—Что ж вы на улице, Никанор Титович? Заходите.
Гость послушно прошёл в дом. Перекрестившись на красный угол, молча присел на предложенный хозяйкой единственный в доме стул. Казак был уже немолод. Лет под сорок, как Лёвушке.
Мать отставила в печку чугунок, по привычке смахнула фартуком со стола.
Но угощение не стала предлагать, а села с отцом рядом на лавку, напротив казака. Егорка вошёл следом за родителями и остался стоять, опершись на косяк двери.
—Ну и как Лев?— начал отец, — скоро домой? Или его забирать надо?— забеспокоился он и добавил, — Нога-то как?
Никанор посуровел и смущённо проговорил:
—С плохими вестями я, отец. Убили вашего Льва. Расстреляли прямо на койке в лазарете. Красные.
Евдокия опустила лицо в фартук и застонала прерывисто и низко. Константин Львович беззвучно задёргал плечом. Егорка, хлопнув дверью, выскочил на улицу.
—Рассказывай, — стиснув зубы, проговорил отец, — всё рассказывай, как погиб, — голос его зазвенел, будто натянутая струна, — есаул… Белогуров… Лев Константинович.
Хорунжий прокашлялся и хрипловатым голосом виновато начал:
—Сошлись мы со Львом близко в лазарете, под Миллеровом. Ранили нас в одном бою. Дело было так. На ближний хутор нагрянули чекисты. Все молодые, лет по двадцать. Десятка три их было, наверное, а, может быть, и меньше. Они пьянствовали, измывались над старшими, насиловали девушек. К нам в полк прискакал парнишка, совсем дитё, и рассказал обо всём, что там творится. У казаков руки зачесались, так хотелось проучить товарищей.
Мы прибыли на хутор, когда местные их, пьяных, уже обезоружили. Казачки в ярости живыми втоптали ногами чекистов в грязь. Но и вели себя они, видно, так нагло, что чувствовали за собой силу. Потому что вскоре подоспели красные. Подтянулись и наши казаки. Завязалась драка.
Константин и Евдокия ловили каждое слово, каждый вздох Порядкина, боясь пропустить то, самое главное: как их сын, их гордость и жаль, погиб.
Какие муки принял? Успел ли лоб перекрестить?
А гость продолжал торопливо оправдываться:
—Нас было меньше, хотя присоединились гарнизоны окружающих станиц.
Не только казаки, но и казачки, подростки… Сражались, как черти.
В общем, разбили мы их. Но нас со Львом в том бою ранило. Мне пуля прошила плечо. Вот и теперь рука плохо двигается. А у Льва пуля засела в бедре. Её-то вытащили, а рана загноилась, чистили два раза. Ногу не отрезали, доктора надеялись, что казак крепкий, выдюжит.
И правда, Лев всё перетерпел, и рана стала затягиваться, но он пока не вставал, не ходил…
В госпитале находились, в основном, офицеры. И не только наши, казаки, было много и белых дворян. Ну вот, мы сошлись со Львом.
Я как живой остался? Из-за своего характера! Всю жизнь на баб не могу спокойно смотреть. Как увижу какую-нибудь сдобненькую, так кровь начинает играть. Ну и в этот раз сиделочку одну присмотрел и в рощицу уговорил. После обеда, значит, мы с ней и ушли.
Вернулись, уже солнце садилось. Очень удивились, что тишина мёртвая. А и вправду оказалось. Все вокруг — раненые, доктора, фельдшеры, сиделки—мёртвые. Волосы у меня на голове зашевелились от ужаса. Кого как смерть застала. Видно, много-то их было красных. В миг всех болезных уложили, и супротив никто не успел выступить.
Льва я увидел на его койке: окровавленными руками он закрывал прострелянный живот. Заметил я, что глаза его, всегда синие, побелели, и лицо, белое, вроде как сведено от боли.
Я схватил свой сундучок и дёру. Кто ж его знает, где комиссары, может, недалёко ушли? Думаю я, никто живой не остался, кроме меня и сиделочки той.
Он замолчал и как-то обречённо вздохнул. Потом, не поднимая на стариков глаз, закончил свою речь:
— Вот, возвращаюсь в станицу. Как Бог на душу положит. Если и убьют,
хоть сродников повидаю напоследок. А с Львом мы договаривались, кто выживет, до отца-матери сходит и расскажет, какую их сын смерть принял.
Он ещё просил передать, что его вдовство кончилось, и в Петербурге у него есть жена и дочь.
Никанор встал, ещё раз перекрестился на божницу и надел фуражку.
— Прощевайте. И за весть дурную не корите.
Он по-военному развернулся и сам вышел из дому.
Отец и мать остались сидеть. Сил у них подняться не было. Дрожа всем телом, Евдокия вытолкнула из себя:
— Как же так, отец? Какое горе-е-е, — и завыла волчицей. Константин Львович неумело, сдавленным голосом успокаивал её:
— Ну, будеть, будеть, казак ить он. Видать, планида такая.
Какая планида, опомнись! Ить не на кордоне, не в Туретчине. На своёй земле…. Расстреляли… раненого… Шакалы так делають…Какой герой, какой красивенький… Сынушка-а-а!
Егорка-Последышек
Где ты, моя доля,
Где ты, долюшка моя,
Исходил бы, расспросил бы
Все сторонки и края.
Иль ты в поле при долине
Дикой розой расцвела,
Иль кукушкою кукуешь,
Иль соловушкой поёшь?
Или в небе ты гуляешь
По летучим облакам,
Иль расчёсываешь кудри
Красну солнцу и ветрам?
\Из песни, бытующей в сунженских станицах\
Держу в руках полуистлевшие листочки почти столетней давности со стихами, полными неожиданных образов и лирической печали. Это стихи Егора Белогурова — брата моей бабушки. Искренние строчки говорят о беспредельной любви к родной земле, покоряют своей чистотой и целомудрием.
Егор прожил короткую трепетную жизнь и не оставил после себя потомства. Но часть его умилённой души влилась в родовую память, в семейные легенды — старины. Вот одна из них, рассказанная бабушкой Раисой Константиновной.
1
В замужестве ей редко приходилось бывать у отца-матери, слишком много работы. Всю жизнь, сколько она себя помнит, трудилась с утра до вечера. С семи лет пошла в няньки за полкопейки в год и до двенадцати нянчила чужих детей. И дома, до встречи с Иваном, без дела не сидела. А у свекрови не посидишь! Лишь по большим праздникам шла Раиса с детьми в опустевший родительский дом. В Гражданскую красные расстреляли брата Льва в лазарете где-то под Миллеровом, о другом брате Александре говорили, что он то ли погиб, то ли уехал на пароходе в Турцию. Точно сказать не мог никто, потому что из его сослуживцев ни один казак не вернулся в станицу.
Сёстры все замужем и у каждой — куча детей. С родителями жил только Егор, младшенький, который народился уже после того, как Раиса вышла замуж. Последышек — так называли его старики. Рая встречалась братом редко, но от родителей знала, что он слаб здоровьем и бывает иногда «не в себе». Это был высокий узкоплечий парнишка с русыми, сильно выгоревшими волосами. На широкоскулом лице выделялись синие
белогуровские глаза с виноватым взглядом. Тонкие девичьи брови «домиком» придавали лицу Егора удивлённое выражение: « Ах, вот какой этот мир!»
В светлой рубашке с прямым стоячим воротом, в широких холстинковых штанах, босой, Егор вечно куда-то спешил. Аккуратные стопы его ног нелепо смотрелись в дорожной пыли, как, впрочем, обращали на себя внимание людей и его руки с тонкими точёными пальцами. Обыкновенно Егор был не многословен, избегал шумного общества. Даже при появлении Раи с детьми
он щёлкал племянников по носу, улыбчиво извинялся и скрывался за дверью,
будто боялся помешать разговору матери с «донюшкой».
— В кого он у нас такой? – спрашивала Раиса родителей. Мать пожимала плечами и, оправдываясь, нежно произносила своё: — Последышек.
Константин Львович злился:
— Выродили себе на старость ни казака, ни девку. Другие ребяты
джигитуют, силу меряют, а наш одно к отцу Никодиму в церковь бегает
да что-то пишет. От станичников стыдно.
— Зато добрый, — заступалась за сына мать, — вон как скотинку жалеет,
всяка божья тварь к нему тянется.
— Много толку от его доброты, — сердито ворчал в усы отец, но не мог не
вспомнить случай, который произошёл с сыном прошлой зимой.
Как-то, гуляя по лесу, Егорка нашёл в капкане молодого волка с повреждённой лапой. В станицу он его не понёс, а спрятал его тут же, в лесочке. Сделал ему укрытие, наподобие логова, перевязал больную лапу, и каждый день носил еду. Волк привязался к Егору и, как собака, ластился к нему, лизал руки влажным шершавым языком. Примерно через месяц зверю стало легче и он начал ходить. Однажды, когда Егорка принёс волку поесть, тот, управившись с едой, пошёл за парнем следом. Станичные собаки кинулись к волку с таким лаем, что на улицу не выскочили только лежачие.
Потом во дворе, стегая Егора для науки ногайкой, отец приговаривал:
— Не приваживай дикого зверя, не приваживай!
Волк еле унёс ноги в лес. Но всё лето, скрываясь от посторонних глаз, он
кружил вокруг станицы, оставляя следы своей разрушительной деятельности, в виде обглоданных костей домашних животных. Егор продолжал носить пищу к логову. Иногда он заставал там волка, и это было радостное время для человека и зверя.
Когда стало холодать, волк внезапно исчез. Парнишка долго искал друга, но бесполезно, видно, покинул он эти края.
Наступила зима. Ударили крепкие морозы. И тут на станицу стала нападать стая волков. Особенно выделялся один из них: крупный матёрый зверь, вероятно, вожак. Он заходил в станицу, никого и ничего не боясь. Казаки забили тревогу, так как появились случаи нападения волков на людей — одиноких пеших путников и даже верховых.
Было это на Николу-зимнего. Егор на возу, запряжённом парой коней, вместе с двоюродным братом Макаром возвращались от сестры Дуняши из Троицкой. На возу лежали мешки с мукой. Макар правил. Дороги-то было всего ничего, но когда братья подъезжали к своей станице, на них напали волки. Кони захрапели и понесли, при этом, Егор не удержался и выпал из возка. Макар, оглянувшись, с ужасом заметил, как огромный страшный зверь набросился на брата, но потом, или это Макару померещилось, вдруг волк завилял хвостом и начал лизать Егору лицо. Мёртвой хваткой вцепившись в вожжи, бедный возница ещё раз обернулся , для того чтобы кинуть последний взгляд на брата, и увидел, как Егора окружила вся стая; а матёрый яростно бросался на других волков и, рыча, отгонял их от Егора.
Примчавшись в станицу, Макар сообщил о нападении волков казакам. Те, схватив ружья, побежали навстречу Егору и увидели, как он, по-дурацки улыбаясь, идёт по дороге в сопровождении крупного зверя, а стая бежит в сторонке, по предгорному склону.
Увидев группу казаков, волк остановился, как бы прощаясь с Егором, а затем подбежал к стае и увёл её прочь.
После этого происшествия за Егором закрепилась слава человека странного, с причудами.
Одни считали эту странность блажью, а другие — Божьей благодатью. Но в любом случае, поведение Егора вызывало крайнее неодобрение отца:
— Почему именно с тобой случаются разные глупости? Куда ты всё
время уходишь? — спрашивал он сына и грозил ногайкой. Кстати, Егор отца не боялся, он его жалел и стыдился каждой вспышки Константина Львовича, особенно если это касалось матери. Отец часто
срывал зло на ней. Егору было стыдно и за других людей, когда они
обманывали и хитрили, брали чужое, обижали слабых.
Раиса же любила брата таким, каков он есть. Она восхищалась его способностью к стихосложению. Помнится, она прибежала к матери расстроенная, но не стала жаловаться на обидевшую её свекровь, это не принято. Однако мать не могла не заметить состояния дочери. Она погладила Раю тяжёлой крестьянской рукой по голове и сочувственно сказала:
— Поплачь, донюшка, поплачь! Что ж и терпению когда-нибудь конец
приходит.
Егорка отложил книгу, с которой сидел у окна, приблизился к сестре и
высоким молитвенным голосом нежно пропел:
Смирися кротко, голубица,
И осени себя крестом.
Бог наградит тебя, сестрица,
За подвиг жизненный потом!
Мать дала шутливый подзатыльник сыну, потом успокаивающе похлопала
по плечу Раю и повеселевшим голосом заметила:
— Вот-вот, Рая, мы так с Егорушкой и разговариваем. Я ему: «Коров из
стада загони!», а он мне: «Уж коровы сами наши ко двору пришли,
мамаша!»
2
Ребята-ровесники не понимали Егора, зато любопытная мелкота слушала его, раскрыв рот. Он им с увлечением рассказывал о чудесах, которые случаются на свете, об Иисусе Христе и о святых великомучениках.
Особенно красноречиво Егор повествовал о житии Феодосия
Печерского, было видно, что это его любимый святой. Рифмованные строки
легко выходили из его уст и складывались в стихи, лирические,
жалостные или поучительные; иногда он их пел на манер псальм или читал,
как молитвы. И по всему было видно, что церковь — это место, куда
стремилась душа Егора. Если другие станичники ходили в храм по
праздникам и воскресеньям, то Егорушка бывал там каждый день. Он истово
молился, а после службы подолгу разговаривал со священником,
расспрашивал его о канонах и таинствах святой церкви.
Егору шёл семнадцатый год. Окончив в станице начальную школу, он
собирался учиться дальше, но Константин Львович не позволил:
— Денег на учёбу нет. так едва концы с концами сводим, да и
пропадёшь ты в городе, что дитё неразумное.
Егор переживал несправедливое решение отца, но чуть позже выказал родителям другое своё заветное желание — стать монахом. Он настойчиво просил благославения отца на это, но опять получил отказ:
— А отца-матерь кто будет докармливать? Один ты ведь у нас остался. Какой не есть, а сын. Хотя куды тебе до братьев? Александр урядником был, а Лев так есаулом! И все ребяты деньгами помогали. Четырёх дочек замуж отдали, и в какие семьи!
Егорка и в этот раз молча выслушал отца, затем вытащил из-за божницы своё потрёпанное евангелие и пошёл в боковушку, напевая деланно тоненьким тенорком:
Молился инок Пресвятой
Честнейшей херувим.
Вдали молился от людей
И ангел вместе с ним.
Вот начертал на камне песнь
Архангел Гавриил,
А инок пел её всю ночь
И тихо слёзы лил.
— Тьфу! — сплюнул отец, — Право слово, блаженный.
Скоро Егора отметил и сам Господь. А иначе, как объяснить такой случай.
Во время службы в храм залетел белый голубь. Он кружил над прихожанами и приковывал всеобщее внимание. Куда сядет? За чьей душой прилетел? А голубь кружил и кружил. Верующие с замиранием сердца следили за божьей птицей. Да и сам батюшка прекратил проповедь и ждал знака. Голубь же,
постепенно снижаясь, сел на правое плечо Егора и стал спокойно чистить клювик. Все разом ахнули, церковь загудела, как встревоженный улей. Мнения присутствующих разделились: одни, в том числе и отец Никодим, говорили, что Бог призывает Егора к постригу, другие, а таких было немало, считали, что парень — не жилец на белом свете. Сам же Егор воспринял этот случай спокойно и сказал, что ему всё равно, где служить Богу. Но мать не находила себе места.
Как-то она встретила в лавке Раю и нервно схватила её за руку:
— Беда у нас, доня!
— Что такое! — встревожилась Раиса.
— Егорка-то наш влюбился…
— Ну, это не беда, мамаша, — радость, — облегчённо вздохнула дочь.
— Что ж ты не спросишь, в кого?
— В девку, наверное, — улыбнулась Рая.
— Да нет, во вдову, — огорчённо поправила её мать.
— А. может быть, это и лучше. Женится — ума-разума у неё наберётся .
Девка-то за нашего Егора, навряд ли, пойдёт?
— Не в том дело, девка или вдовица, — настойчиво разъясняла мать, — дело
в том, какая она. Егор думает, что она святая, молится на неё. Уже две тетрадки извёл. Я грамоту забыла, а отец глянул…. Ангелом её там называет, птичкой небесной. А вдова путается с кем не попадя, вся станица знает о том.
— Да кто ж такая, мамаша?
— Кондратова Прасковея, вот кто!
— А…? — чуть не задохнулась от возмущения Рая. — Наш Егор и
Пронька?
— Ну. А он причешется, сапоги обует, рубаху новую наденет, отцовскую
фуражку и напротив её дома часами стоит. Только дурак не смеётся с
него. Что же будет, когда он узнает правду о Проньке? Что будет?
Раиса с ужасом представила, как беспорочный, чувствительный Егор
может поступить в этом случае.
— Не спроста знамение было, — вдруг осенило её, но, утешая мать, сказала
не то, что думала: — Вы раньше времени не тревожьтесь, мамаша. Обойдётся!
— Дай, Бог, чтоб обошлось. Но беда это, — по-прежнему сокрушалась
заметно постаревшая мать. Рая это увидела как-то вдруг и поругала себя в душе за то, что редко навещает родителей.
Егор слышал дурные разговоры о вдове и был готов к тому, что Просковья может оказаться грешницей. «Я спасу её, как Господь Иисус Христос спас Магдалину, лишь бы она обратила на меня внимание», — думал он. Но
вдовушка, похоронив свёкров, решила весело пожить. И, конечно, Егорка для этой цели ей не подходил. Хотя он каждый вечер дежурил у её калитки, носил цветы и в церкви всегда оказывался рядом, она его не замечала, глядела на него как на пустое место. Да и кто он для неё был? Нелепое дитя? Смешной подросток?
Однажды вечером Егор пришёл к дому Прасковьи позднее обычного. Окно её спальни было открыто. Он только успел положить на подоконник букет сирени, как услышал шорох чьих-то лёгких шагов. Егор метнулся за угол дома и, осторожно выглянув, заметил во дворе мужскую фигуру. Подойдя к окну, мужчина лихо, как на коня, вскочил на подоконник и чертыхнулся. Егорка тихо подкрался поближе и услышал голос ночного гостя.
— Проня, это что за веник? Кавалера завела себе? — подозрительно
спросил он.
— Что ты?! — рассмеялась вдова. – Придурок тут один шляется, так,
недоносок.
— Точнее можно? — допытывался казак.
— Егорка Белогуров.
Казак громко расхохотался:
— Ну и ухажёр у тебя! Поспел, значит, блаженненький!
Они дружно засмеялись, а потом наступила тишина. И вскоре сквозь эту
тишину Егорка услышал скрип кровати, затем короткий стон Прони. Что-то сдавило ему грудь, стало невыносимо больно и стыдно. Спотыкаясь, Егор
пошёл прочь. Ноги привели его на высокий берег реки. В тёмной воде, переливаясь, бурлила лунная дорожка. Егор лёг на молодую траву лицом вверх. Над ним спокойно и величаво сияли звёзды, как будто ничего не произошло. Вот одна из них вспыхнула и упала. «Надо было загадать желание», — запоздало мелькнуло в голове.
Лёжа под звёздным покрывалом, Егор пытался разобраться в себе. Грязно, стыдно и заманчиво… Неужели Господь, создавая человека, сделал так, что его душа и тело находятся в противоборстве?
Мысли роились и мельчали. Егор не заметил, как уснул.
Проснулся он от холода. Сильно знобило. Еле-еле доплёлся до дому. Мать встретила упрёком, что, де, не спала всю ночь, его дожидаючи, но, приглядевшись к сыну, поднесла ладонь к его пылающему лбу. Вместе с отцом уложили Егора в постель и накрыли овчиной. Отец вывел коня и намётом поскакал за фельдшером. Недоспавший фельдшер пощупал лоб, послушал грудь, посмотрел язык. Но всё это делал он по привычке, потому что понял, что болезнь пошла по самому скоротечному пути. Он посмотрел на встревоженных стариков, но не захотел их обманывать:
— Сгорит ваш мальчик. Тяжелейшее воспаление лёгких. Я ничего не
могу сделать. Те лекарства, которые выписывают в подобных случаях,
не помогут. А я не волшебник.
Через двое суток Егора не стало.
В воскресенье утром к Лизуновым прискакал Ванюшка, сестрицы Нюры
сын. Пристопорив коня, он прокричал Рае:
— Тётенька, дядя Егор умер! Бабушка сказала, что б я вам сообщил! Я к тёте Дуне и к тёте Маше! — крикнул он уже на скаку .
Егор, вытянувшись во весь рост, лежал в домовине, навечно зажав длинными тонкими пальцами желанный крест. Печать скоротечной болезни не успела коснуться его юного лица. Казалось, он спит, благословенный, счастливый, и улыбается чему-то или кому-то из своего царства грёз и фантазий. Где все люди добрые, Божий мир, живущий по заповедям Христа,
светел и прекрасен.
Казаки мои
Трудные, ох, трудные настали времена! В станице как и повсюду голод,
люди умирают.… Каждый день на погост несут стариков, детей малых. Отнесли и мы деда Савушку. Тяжело об этом думать Васильку. Вспоминает, как дедуня ему чурек свой махонький подсовывал.
— Ешь, внучек! Я не хочу, да и зубы у тебя покрепче, — через силу
улыбался он. А мальчик набрасывался на эту жесткую кукурузную
лепешку и через несколько минут она оказывалась в его пустом
желудке, потом он ее разбавлял водой, чтобы ощутить подобие
сытости. Теперь, когда деда не стало, мальчики не берут у мамаши ее
долю еды.
— А то случится с ней то же, что с Савушкой, — думали они, — и мы
останемся совсем одни.
Опустел дом Лизуновых.… Когда-то десятка два голосов раздавалось в нем. Мамаша рассказывала, как соберутся всей семьей за столом, а на нем чего только нет: и рыба, и сало, и пироги. А борщ был у бабы Маруси — так с палец сверху жиру плавало. Правда, все это было до революции. Так вот, поужинают, тут уж дед Михайло начинает рассказывать о походах, о царской службе – он в. Первом Сунженско-Владикавказском полку служил.
А еще он вспоминал рассказы отца своего Никиты, который участвовал в пленении Шамиля. Ух, и война же тут была на Кавказе! Похлеще Гражданской! Открытые бои – редкость! Главное – хитрость, уловка. Ингуши тайно пробирались в станицы, казаки — в аулы и вырезали целые семьи. Подстерегали друг друга на дорогах, тропинках и шашками сносили головы. Хотя многие были родичами, мать-то Никиты — ингушка .
Но слава Богу, дожили Васины деды и прадеды до старости и славных казаков себе на смену воспитали. А вот Савушка ! Ему чуть за шестьдесят было, и такая страшная смерть…Заместо отца он был Васе и Коле. Многому научил, и все как-то занимательно, весело , с присловьем ,с баечкой на каждый случай. Без него скучно, грустно. Мамаша всеми днями на ферме или в поле. Ребята управляются дома сами, стараются свою работу сделать быстро, чтобы оставить время для уроков. Вася очень любит учиться. На вряд ли в станице найдется хоть одна книга, которую б он не прочитал. Самые любимые его книги – о путешествиях и географических открытиях. С ними он уносится в мечтах в дальние неведомые страны, и тогда даже землетрясение не может оторвать его чтения.
Вот кто-то стучит в калитку.
— Коляша, посмотри, кто там?- не отводя взгляда от книги, просит
брата Вася. Младший братишка бежит к калитке и, чуть приоткрыв ее, видит изможденную женщину, иногороднюю, с двумя детьми.
— Хлеба,- протягивает баба иссохшую руку.
— Нету, — испуганно бросает Коля и захлопывает калитку. Хотя это действительно так и хлеба нет, Коле становится стыдно.
— Вась, там опять эти…голодные?
— Мужики? – не отрываясь от книги, уточняет Вася.
— Да. Я их боюсь.
— А чего их бояться? – Вася по трапу парусного фрегата неохотно сошёл на землю. — Не от хорошей жизни они шастают по станице. Там у них в России еще голоднее, чем у нас.
— Вась, а ты помнишь, нам Гришка Уваров бабу одну показывал? Она сы- на своего съела.
— Она, Коля, с ума сошла, с голоду. Это бывает, называется каннибализм.
Мальчик повторил незнакомое слово и задумчиво проговорил:
— Противно думать об этом, а есть все равно хочется.
— Надо потерпеть. Вот наступит весна и легче будет
прокормиться. Полезет зелень всякая, пойдёт рыба….
И вот, наконец, она пришла. Весна! Чуть улыбнется алая заря, Вася берет приготовленную с вечера удочку и бежит на речку, где уже начинает ловиться рыба. А это главный приварок для голодной семьи. У Васи есть свое местечко под мостом, где он до школы успевает поймать несколько рыбешек. Коля сварит уху. Мамаша придет в обед и поест ушицы. Но рыба пока плохо ловится. Не сезон. А вот когда она пойдет, Вася по дедовскому способу будет запекать ее в глине. Пальчики оближешь!
Сегодня удалось поймать трех окуньков и одну красноперку.
— На уху есть,- удовлетворенно подумал Вася и свернув удочку, побежал
вверх по пологому склону к дому.
У плетня, вытянув опухшие ноги, сидел мужик со светлой кучерявой
бородой на бледном лице и в выгоревшем мятом картузе, надвинутом на глаза.
— Вам чего, дядя? – спросил Вася, подходя ко двору.
— Есть, — разлепив вздувшиеся губы, прошептал мужчина.
— Нет у нас ничего, — привычно ответил Василёк, закрывая за собой
калитку. Он почистил и присолил рыбу, кинул её в чугунок и накрыл крышкой.
Растолкав Колю, быстро переодел рубаху, повесил через плечо холщёвую сумку с учебниками и помчался в школу. Мужик всё сидел у плетня.
— Помрёт ещё, — думал Вася по дороге в школу, — и прямо перед нашим
двором.
Когда он вернулся с занятий, мужика не было. Чугунок с ухой стоял на столе. Вася приоткрыл крышку; на дне посудины серебрилась гольная юшка, без кусочка рыбы. Обычно мать делила еду на три части. Хотя бы одна рыбка должна была достаться ему?
Выглянув в окно, мальчик увидел Коляшу с лопатой. Тот, высунув кончик языка, сосредоточенно точил её поржавевший край. Вася вышел на порожек.
— А я и не видел, как ты пришёл, — приостановил свою работу брат. — Знаешь, что мамаша сделала?
— Ну? – голодный и раздражённый Вася ждал объяснения.
— Там мужик на улице был…
— Видел я его, — смутился Вася. Так мамаша притащила его к нам. Он на сундуке лежит. Накормила,
напоила и велела мне присматривать за ним.
— А? Всё понятно, — буркнул Вася, скрываясь за дверью.
— Там тебе юшки немного осталось. Поешь! – крикнул ему вслед Коля.
Мужик был самый настоящий. Он окал, чокал, шепелявил. Немного подкормившись, Кузьма,так его звали, почувствовал себя в доме хозяином.
— Щено хорошее уродича, — говорил он, нюхая июньские травы, но косы
в руки не брал. Хотя сестра матери, тётя Нюра, принесла маленькую козочку, которая через год обещала стать дойной козой. Заготавливать сено было надо.
Вася слышал, что мужики ленивые, но Кузька перещеголял всех. Он целыми днями валялся на сундуке или слонялся без дела по двору. Семья с утра до вечера трудилась в колхозе на прополке, содержала в порядке свой огород и подворье, а Кузька ухаживал только за одной грядкой, засеянной табаком. И где он раздобыл семена? Наверное, принёс со своей Псковщины. Уже не раз председатель колхоза спрашивал у матери, когда выйдет на работу её квартирант. А мать стала заложницей своей жалости, то есть однажды пожалела беднягу и за это расплачивалась каждый день. Кузьма не раз по ночам пытался подъехать к ней. Но всегда под рукой у матери оказывалась очень, кстати, чугунная чапля. Не нравился он ей…
Все знают, что ленивых казаки не любят, но мать прямо-таки возненавидела Кузьку, как, в прочем, и ребята. Он пожирал всё,что сварит Коляша, всю зелень в саду и в огороде. Постоянно жевал незрелые плоды и ягоды. За это Вася прозвал его козлом. Подлости этого козла не было предела. Он вечно звякал крышками чугунков и кастрюль в поисках пищи. И если находил что-нибудь, съедал всё подчистую.
Как-то Коля насобирал полную шапку перепелиных яиц. Он не стал их есть сам, а принёс домой и выложил в глиняную миску. А миску поставил на середину стола, чтобы мамаша её сразу заметила. Яйца исчезли… Ребята
спросили Кузьку, на что тот скривился:
— Пожалели… Паршивых яич пожалели. Подавитесь ими, проклятое
казачьё, — и он, вытащив из кармана несколько крупинчатых шариков, раздавил их и бросил под ноги мальчикам.
А Васильку сколько времени и сил понадобилось, чтобы поймать раков
на дальних прудах?! Он принёс почти полное ведро раков и сварил их к ужину, с укропчиком! Так Кузька, не дожидаясь всех домочадцев, половину сам сожрал, остальное выкинул собаке.
Мать каждый день, наливая ему черпак ухи или супа, говорила:
— Уходил бы ты, Кузьма, отседова. Толку от тебя, как от козла молока.
Да и позоришь ты меня, вдову.
На что Кузя отвечал:
— Нравича мне у вас тута. А что вдова – сама виновата. Иди за меня!
Мамаша зло смеялась:
— Иди? Какой ты муж? Знаешь, как у нас приймаки работають? Не про
тебя с казачкой жить. Отправляйся-ка домой!
Но Кузя уходить не спешил. Вот уже и лето на исходе, а он всё
барничал в лизуновском доме.
Вася с Колей часто думали о том, как прогнать Кузьку-козла со двора, но воспитание не позволяло им сделать надоевшему жильцу какую-нибудь гадость, чтобы он сам ушёл. Всё же однажды ночью они подложили грабли на пути Кузьки в нужное место. И мужик, конечно, не минул их, получив при этом законную шишку на лоб. Но ребята не учли Кузькину лень. Он не убрал грабли на место, и, возвращаясь, наступил на них снова. Теперь пострадал Кузькин нос. Такого мата станичники ещё не слышали с лизуновского двора. У мальчиков было гадко на душе, но вместе с тем, они получили и некоторое удовлетворение от того, что им удалось разозлить ненавистного Козла.
Но Козёл всё терпел и чего-то ждал. После Покрова в колхозе выдавали на трудодни зерно. И хотя семья всё лето не выходила с поля, получилось на всех несколько пудов пшеницы, два мешка кукурузы и немного семечек подсолнечника.
И больно, и смешно…Казаки, конники, все в станице были безлошадные, а колхозная конюшня за голодный год опустела. Мать вытащила из сарая старую телегу, смазала колёса и впряглась вместо лошади. Сыновья подталкивали телегу сзади. Кузька, провожая их, стоял в дверях сеней, опершись на косяк, и смолил цигарку.
Когда зерно привезли домой и перетащили в амбар, его оказалось настолько мало, что стало ясно: опять будет голодный год.
Мать уныло заметила:
— Смелем зерно, едва мешок муки наберётся. Придётся опеть чурек и
мамалыгу йисть, а пашаничную оставим на праздники, на разговенье.
Но из новины мамаша всё-таки испекла блинчики, на воде. Первым
потянул руку за блином Кузька. Мать со всей силы стукнула его каталкой
по рукам и прикрикнула:
— А ты руку-то не протягивай! Много ль в блинах твоего труда? Не дам!
И к детям:
— А вы, ребяты, ешьте, ешьте!
Так мать и не подпустила Кузьку к блинам. Обозлился он сильно.
Сердито зыркая на неё своими маленькими глазками, Кузьма шипел:
— Казачьё проклятущее, мало вас давили!
На следующий день, как всегда чуть свет, Вася собрался на рыбалку,
даже, пожалуй, раньше обычного. Он подошёл к окну: на улице уже слегка просветлело, однако туманная мгла скрывала очертания хозяйственных построек. Васе показалось, что во дворе обозначилась мужская фигура, крадущаяся к амбару. Форма головного убора ему показалась знакомой. Да это же Кузькин картуз!
Сердце мальчика бешенно забилось:
— Убью козла! Я старший мужчина в доме, казак, защитник. Дед Савелий
думает там на небе: « Вот, оставил после себя Василька, а он за мать и брата постоять не может». А я, и в правду, не могу этого гада даже со двора прогнать. Ну, ничего, теперь, Кузька, держись!
Вася вышел в сенцы. На верхней полке под самым потолком у него была
спрятана рогатка. Простое мальчишеское оружие для отстрела ворон. Но у
Васи рогатка была — что надо, отличная рогатка! С гладкой ручкой, крепкой резинкой, с расширением в середине для снаряда. Вася схватил рогатку и набрал из коробочки заранее приготовленных для охоты острых камешков.
Выскочив во двор, он заметил, что дверь в амбар уже открыта. Вася
притаился за углом в ожидании вора и натянул резинку.
Из проёма амбара показался полусогнутый мужик, на его горбу белел
мешок.
Именно в белый мешок насыпали на мельнице их пшеничную муку. Мужчина направлялся прямо к калитке на улицу. Вася прицелился и… попал!
— А-а-а! — заорал Кузьма. Жучка, молчавшая до сих пор, отчаянно
залаяла. Из дому выбежали мамаша и Коля. Солнце выбросило первый
луч, и все увидели вора. Мешок с мукой валялся на земле, а Кузьма двумя
руками прикрывал левый глаз. Между грязными пальцами ало сочилась кровь.
— Помогите! – вопил Кузька. – Я в милицию пойду!
— Иди, — строго сказала мамаша, — а вы, ребяты, отнесите муку в амбар.
— Посадят твоих щенков, — не унимаясь, визжал Кузьма. – Мне Васька
глаз выбил!
— Один? — язвительно спросила мать. – Надо было оба выбить, чтобы не
зарился на чужое добро.
Мальчики отнесли муку в амбар и стали медленно, плечом к плечу, наступать на вора. А он, боязливо съёжившись, пятился к выходу. Отняв одну руку от глаза, Кузька нашарил за спиной засов, открыл калитку, и всё так же пятясь, выскользнул на улицу.
Раиса энергично перекрестилась:
— Слава Богу! Отвязались от нахлебника! Но какой неблагодарный!? А? За наш же хлеб-соль! Как говорил дед Костюшка: «У Фили пили, да Филю ж и побили». Ну, ничего, и мне, и вам наука будет, казаки мои!
Письмо Сталину
Молодым везде у нас дорога.
Старикам всегда у нас почёт
/Из популярной песни тех лет,/
Вася заканчивал восьмой класс и мечтал выучиться на географа, чтобы стать путешественником-исследователем. Он грезил о дальних странах и великих открытиях.
Ещё в марте, задолго до выпускных экзаменов, они с учителем Павлом Матвеевичем Голубцовым ездили в Грозный в педтехникум поговорить с директором о будущем Васином поступлении, но как и предвидел учитель, им было отказано в этом. Страшная судьба отца в революционном крошиве стояла непреодолимой преградой между мальчиком и дальнейшей учёбой.
Вернувшись из города, Вася, как не был огорчён неудачей, ни оставил мысли получить образование и продолжал учиться в школе на «отлично». Будучи очень целеустремлённым пареньком, он всегда доводил дело до конца, но, понимал, что в данном случае от него мало что зависит.
Подрастал младший брат Коля, у которого тоже была мечта. Вокруг него всегда табунилась, заглядывая ему в рот, мелкота, которую он как пионервожатый организовывал, вовлекал в интересные дела, водил в походы….Коля хотел выучиться на воспитателя. Но пример старшего брата лишал тоже его надежды на это. Ребята часто перемалывали больную тему, но не находили решения. Коля даже предлагал сменить фамилию, временно, конечно:
— Давай станем по деду Костюшке Белогуровыми, а выучимся и снова
будем Лизуновыми!
— Ты думаешь, это просто? Они знают про нас всё. И потом, как же
отказаться от фамилии отца и деда Савушки?
— Дядя Миша же выучился! — запальчиво восклицал Коля.
— Так он же отцу брат, а не сын, и учился он в Ленинграде.
— Вась, может быть, мы поедем к нему?
— А мамаша?! Давай ещё поканаемся, кому ехать, — съязвил Вася.
Бесконечные разговоры, планы…, а итог один. Ни у Васи, ни у Коли не
было другого будущего, кроме колхозного поля. После поездки в Грозный Вася изменился, стал задумчивым, часто уединялся и что-то чёркал в своей книжице «для умных мыслей», сшитой из тетрадных четвертушек. Коля не мешал брату. «Если захочет поделиться со мной своими планами, расскажет», — думал он.
Как-то под вечер, когда закатное солнце умерило свой пыл, Вася подошёл
к Коляше и заговорщицки прошептал:
— Пойдём на наше место, я кое-что придумал. Через задний двор ребята вышли к саду. Там в зарослях кустарника
было их тайное укрытие, вроде шалаша, в которое можно было проникнуть в одном только им известном месте. Продравшись сквозь кусты, они удобно устроились на мягкой подстилке из прошлогодних листьев.
— Ну, что, Вась? — сгорая от любопытства, спросил брат.
— Пообещай, что не расскажешь мамаше, тогда скажу.
— Ей богу, буду молчать.
— Ты что, Коля? Пионер называется…
— Честное пионерское, — исправился младший брат.
— Так-то лучше, — посерьёзнел Вася. Он вытащил из-за пазухи будничной
косоворотки свёрнутый вчетверо тетрадный листок и начал каким-то
загробным голосом читать:
«Здравствуйте, дорогой товарищ Сталин — вождь…».
— Ты? Сталину? — оторопел Коля. — Не боишься, братка?
— Помолчи. Не перебивай, а? — и он всё так же серьёзно продолжил:
«…вождь и учитель мирового пролетариата. Я, Лизунов Василий, живу
в станице Орджоникидзевской с матерью и младшим братом Николаем.
Мать работает в колхозе на птичнике, а летом в поле. Мы братом ей помогаем. В седьмом классе я вступил в комсомол. В этом году заканчиваю восемь классов и хочу поступить в педтехникум, чтобы продолжить учёбу.
Я мечтаю стать путешественником. Географию знаю лучше всех в классе и, вообще, учусь на «отлично». Сдал нормы БГТО. Однако меня в педтехникум не примут, потому что мой отец считается врагом народа. Он в Гражданскую войну воевал на стороне беляков. Товарищ Сталин, но ведь дети за отцов не отвечают. А я верю в мировую революцию и социализм. И если надо, буду бороться с нашими врагами, не жалея жизни. Дорогой товарищ Сталин, помогите мне, пожалуйста. Ученик восьмого класса, комсомолец Лизунов Василий».
Вася закончил читать своё письмо и вопросительно посмотрел на Николая:
— Ну, что?
Брат не знал, что ему ответить, только с сомнением спросил:
— Дойдёт, думаешь?
— Из станицы не дойдёт, а из Владикавказа обязательно! Тётя Нюра
поедет в военное училище проведать Ванюшку, я к ней прицеплюсь, скажу, что хочу посоветоваться с братом о своём будущем.
Как только тётя Нюра выбрала свободное время, чтобы поехать к сыну, Вася упросил её взять его с собой.
Оказывается Владикавказ — очень большой город, больше Грозного, с красивым мостом через Терек, с высокими домами, с бульваром, и он очаровал мальчика.
Конверт с письмом Вася опустил в первый же встретившийся на пути к
училищу почтовый ящик. Ванюшка очень обрадовался, что мать приехала не одна, он хлопал брата по плечу и восклицал:
— Такой казак вымахал! Да, ты совсем взрослый, Васёк! Пора
определяться! Что ты намерен делать после выпуска из школы?
— Хочу стать путешественником, географом, — мечтательно произнёс
Вася.
Ванюшка погрустнел, а Вася продолжал:
— Мне б только техникум окончить, а потом дядя Миша Лизунов, думаю,
поможет в университет поступить, в Ленинграде. Вань, а можно тебе по секрету?
Иван понимающе посмотрел на брата и попросил мать:
— Мамаша, вы тут посидите в тенёчке, мы на пять минут с Васильком
отойдём.
Тётя Нюра снисходительно улыбнулась, ребята отошли к ограде.
— Ну, что ты мне хотел сказать, — поинтересовался брат, — тебя не
примут, да? Вася удивился:
— Ты откуда знаешь?
— Очень трудно догадаться, особенно если знать, что твой отец служил у
Деникина…
— Я, Ваня, письмо… Сталину написал.
— Ду-рак, ой, какой же ты дурак! То б сидел спокойно и никто не
вспомнил о тебе, а теперь… И отправил уже?
— Угу, — смутился Вася.
— Не дойдёт оно до Него. Как ты не понимаешь!? Надо идти другим
путём. Сначала поступить в ФЗУ. Это уж тебе позволят. Затем идти на завод и только тогда как рабочий ты можешь поступить в свой техникум.
Всю дорогу в автобусе Вася думал о словах Ванюшки. Как же он сам до этого не додумался? Надо ехать в ФЗУ, в Грозный, там же учительский техникум, куда они ездили с Павлом Матвеевичем. « Окончу ФЗУ, поработаю… И тогда дорога к мечте открыта»! — решил он. Правда, дома предстоял трудный разговор с матерью…
Однако мамаша удерживать его не стала. И, как только Вася получил свидетельство об окончании школы, она сама собрала ему сундучок. Он оказался слишком просторным для Васиного имущества. Мать, словно извиняясь за это, суетливо затараторила:
— Одёжу там выдадут, я лучше положу тебе сушёной рыбки, можешь
посолонцевать, когда захочется, курага вот, яблочки, тоже сушёные, погрызёшь или кипяточком заваришь в кружке. Я дедову кружку кладу. Видишь, сюда, в уголочек.
— Мамашенька, хватит нагружать. Я ещё книги свои возьму: учебники,
атлас, романы Купера.
Сундук от книг потяжелел, но, как говорил дед Савушка: «Своя ноша не
тянет».
Провожать будущего фэзэушника отправились мать с Колей. Коля до самой станции тащил багаж. Мать беззвучно плакала. Поездок пришёл
вовремя, и прощание было скорым. Оно оставило у Васи горький привкус и чувство вины.
В училище парня приняли без разговоров, а свидетельство с отличием об окончании восьмого класса позволило записаться ему в единственную группу фрезеровщиков. Дали общежитие. В нём была хорошая библиотека,
которая и стала для Васи вторым домом на годы учёбы. Домой он писал часто, отвечал ему Коля, и вдруг пришло письмо от матери:
«Дорогой сыночек, — писала она, — К нам приходил офицер из НКВД, расспрашивал о тебе. Я очень испугалась и сказала, что ты уехал в город и обещал, как устроишься, сообщить нам, но пока известий от тебя нету. Офицер потоптался немного во дворе и уехал. Объясни мне, что всё это значит? Успокой моё сердце, сынушка! Коляша молчит, хотя, я думаю, он что-то знает! Голодный не сиди, ешь всё, что дают. Надевай шапку, чтобы уши не продуло. Твоя мама».
Василий долго думал — рассказать ли матери о злополучном письме? успокоит ли это её? И решил не рассказывать. Лучше неопределённость, чем такое знание. Мать никогда не говорила детям о своём отношении к советской власти, к Сталину, но Вася чувствовал её внутреннее сопротивление существующему порядку, уважал её память об отце.
В ответном письме он постарался порадовать мать сообщением об отличной учёбе, об успешной практике на заводе, даже выслал карточку, где он запечатлён в форме; в конце письма он сделал небольшую приписку:
«Мамаша, я не знаю, почему мною интересовался НКВД, ничего плохого я не делал».
Окончилась эта история без особых последствий, но получить образования Васе так и не удалось. Пятьдесят лет, за вычетом семи лет войны и службы в армии, проработал Василий Иванович на одном и том же заводе фрезеровщиком.
Иван и Наталья
I.
— Ну, Иван Ахванасиевич, россказуй, як ты воював у билых?
Перед комиссией по раскулачиванию стоял невысокий статный казак лет тридцати с небольшим, одетый в парадную черкеску. На ногах сверкали новые яловые сапоги. Он нарочито спокойно смотрел на Митьку Селинова, ленивого казака, который два года назад нанимался к нему табунщиком. Тот недавно вступил в большевистскую партию и теперь распоряжался судьбами станичников.
— Як воював? – медленно повторил вопрос Иван. — Оружию справляв.
— З зеленым козакував тэж?
— Тэж… — ответил Иван и язвительно добавил, — оружию справляв.
— Имие, — Митька посмотрел в замусоленную бумажку и с трудом по слогам разбирая написанное, прочитал, — дюжину конэй, четыре коровы, дэвьять свынэй…
Вдруг он прекратил читать и, наливаясь гневом, заорал:
— Если б ты, кулацька харя, ны воював у красных, то щас я б тэбэ вбыв.
И уже, взяв себя в руки, более сдержанно обратился к секретарю, с синими от чернильного карандаша губами и языком, Тимке Сердюку. Тот корпел над длинным списком зажиточных казаков станицы.
— Пыши: роскулачить усих Кулешей. Усих, — повторил он с нажимом.
II.
Вышла, вышла дивчинонька
Рано-раньце воду брать,
А за нэю козаченько
Вэдэ конэй напувать
(из казачьей песни)
Девочка – подросток со смышлеными серыми глазами, опушенными черными густыми ресницами, сидела за ручной швейной машинкой и сосредоточено строчила ситцевую рубаху. Хлопчик лет восьми крутился возле юной швеи и смешил её историями, которые сам же выдумывал:
— А старуха схватэ йёго за бороду: це не моя кудэля, ны моя! – закончил он очередную байку. Наташа засмеялась. Федька, довольный, что рассмешил сестрицу, вдруг пристально посмотрел на нее и спросил:
— Наташка, ты такая взрослая, а что ты ни ходишь на вечер с девчатами?
— А то ты не знаешь? Папашка не пускает. Говорит, что надо подрости.
— А вот и нет. Слышал, как батько матери говорил: «Ты её хоть раз
отпустишь, завтра ж засватают», — и, передразнивая отца, грубым голосом закончил, — така гарна дивчина пыднялась.
Наташа ничего на это не ответила. Она закончила последнюю строчку и, обрезав нитки, вывернула рубаху на лицо:
— А ну, Хведька, примеряй.
Мальчик надел обновку и глянул в большое зеркало, которое стояло в проеме между двух узких окон комнаты:
— Гарно! Все, что ты делаешь, гарно. И сама, ты вон какая.
Наташа бросила взгляд в зеркало: на неё смотрела небольшого роста ладная девушка с чёрными стрелками бровей и ярким решительным ртом. Тонкую девичью талию подчеркивала синяя в горошек кофта с басочками поверх широкой накрахмаленной синей юбки.
— Скидай рубаху, а то вымажешь, — прикрикнула она на брата, а сама, перекинув длинную косу за спину, еще раз краешком глаза взглянула в зеркало и уселась за работу.
Наташу не пускали гулять – это правда. Батько и мать не хотели и боялись её замужества. Жаль им расставаться с дочкой. Работала она много, весело и как-то без натуги, играючи. Без Наталкиных рук мать не управится: казаков полон дом. Обстирай, обшей, накорми. В поле – что косить, что снопы вязать – первая. И с конями управляется не хуже хлопца.
— Ой, Павло, еще бы годика три Наташка посидела дома.
— Так ты ж смотри за ней, не выпускай на улицу.
Но сколько не держи дивчину, и на нее найдется парубок.
Пришли как-то звать подружки Наташу на праздничную вечеринку. У тетки Ольги, её матери, сто причин, чтоб не отпустить девчонку: и работы видимо – невидимо, и вечеринка в нехорошей хате, и евангелие ей читать старикам надо. А дядька Павло тоже ни в какую.
— Мала ще…, — твердит.
Пришлось Наташе последнее средство, пустить – слезы. Она редко плакала, но знала, что перед её слезами мать и отец не устоят.
— Иди, — сжалился батько, — только не ночуй там.
А как не ночевать? Весь смысл этих вечеринок и был в том, что в доме оставались на ночь только девчата и хлопцы. Они играли, танцевали, пели, перебрасывались тайными словечками, колечками. И это на виду у всех. И, главное, нужно было так провести ночь, чтобы не уронить себя в глазах остальных, чтобы не перейти грань дозволенного. Жутко интересно!
Надо ли говорить, что Наталка оказалась на высоте. И одета она была со вкусом: шерстяное платье с белым воротником из кружев ручной работы (сама плела!) – совсем как боярышня, на ногах – ботиночки со шнурками. И к некоторым откровенным шуткам относилась сдержанно, только так приподнимет стрелочку брови и усмехнется одними губами… А запела «як бьецця сэрдэнько» и пленила с десяток парубков. И ей понравился один… Молчу. Потому что он с другого конца станицы. И его, конечно, побили местные хлопцы, не дожидаясь утра.
А на другой день бедному «батькови» пришлось «шукать» по огороду гарбузы. Их преподносили, в полном согласии с дочерью, Мишке Ковтышнему, Гришке Зоре, Андрею Мерефянскому, Прошке Дидко.
— Кажись все, от женихов отбились. А что ты там, на вечере, такое делала? – поинтересовался отец.
— Ничего. Заспивала раз…
— Надо было тебе сказать, чтоб рот не раскрывала, — вмешалась в разговор мать.
— Поздно. Женихи уже под окнами стоят, — растерянно пробурчал отец и раздраженно добавил, — давайте управляться и будем вечерять.
Отец с хлопцами пошел на скотный двор. Наталка убирала со стола. Мать суетилась у печки. Старики, Прокофий и Настасья помалкивали на лавке, ждали ужина. Мать полюбопытствовала у Наташи:
— Так никто тебе сегодня не приглянулся?
— Нет, — ответила девушка, но не очень уверенно.
— Ну, и черт с ними, еще богато женихов будет.
Вдруг на улице раздался цокот копыт. Женщины выглянули в окно. Перед их воротами остановилась тачанка, на ней сидели совершенно незнакомые люди: два казака, старуха и чернявая казачка лет сорока пяти. А на высоком кауром жеребце красовался, словно на картинке, чернобровый парубок лет семнадцати, как две капли воды похожий на пожилую женщину.
Ольга глянула на дочь. Её щёки пылали. Сквозь полуприкрытые ресницы блестели радостные глаза.
— Он? – вопросительно шепнула мать.
— Он, — утвердительно кивнула головой девушка.
Дело принимало серьезный оборот. Наташа укрылась в спальне, мать пригласила сватов в хату, а сама побежала за мужем.
Сватанье вели тётка отца и дядька жениха Степан Кулеш, основательный мужчина, единственный из гостей знакомый Павлу. Встречались на круге. Степан представил своих родичей – Афанасия и Прасковью Кулешей – зажиточных казаков, владельцев мельницы и табуна скаковых лошадей. Павло и Ольга тоже не из бедных. Старый Прокофий Клюй удовлетворенно крякнул: «Ровня!»
Сваты друг другу понравились, что редко бывает. Гостям захотелось посмотреть невесту, так ли она хороша, как описывал Иван. А что додельница, узнали ещё утром, как только Иван уговорил сватать Наталью. Справилась о том младшая сестра Ивана Дашка. Узнала, что девушка шьет, вышивает, косит, со скотиной управляется. А ведь ещё пятнадцати нет!
Мать позвала Наташу. Сваты ахнули:
— До чего же маленькая! Ноженьки, как у ребёнка. Но гарна, гарна.
Молодых на время выпроводили..
Наташа стояла в саду под грушей. Солнечные блики вечерней зари осветили её пышные пепельные волосы, и она стала похожа на царицу в короне.
Иван заробел, но всё же спросил:
— Так ты не рассердилась, что я так зараз пришел со сватами?
— Наташа молчала, потупив голову. Иван продолжал:
— Мне как сказали, что сватать пошли Мерефянские, да Дидки, да Зори. Ну, думаю, заберут у меня Наталку. Пристал к родычам: сватайте за меня. А как ты начала давать гарбузы, наши разозлились: «Шо вона и нам гарбуза дасть?» Наталка, сердечко моё, скажи люб я тебе или нет? Но хоть кивни головою, пойдешь за меня?
Наталья несмело подняла на Ивана серые лучистые глаза.
— Голубочка, — Иван от радости нежно подхватил её, и как пушинку посадил на ветку груши. Наташа по-детски рассмеялась и спрыгнула прямо в руки казака.
— Что это такое? – смутил их суровый голос Ольги. — Не засватана ещё, уже вешаешься. А ну – бегом в хату. Вас там ждут.
Весельчак Афанасий, отец Ивана, встретил невесту вопросом:
— Ну, что, Наташка, пойдёшь за нашего Ивана или гарбуза дашь?
— Да, пойду – ответила Наташа и испугалась даже своей смелости.
— А ты, Ванька, будешь любить жинку?
— Так как же её не любить?
— Я свою дочку неволить не буду, — улыбнулся Павел,— выбрала себе суженого, живи.
Тётка будущего свёкра достала из сумки буханку хлеба:
— Мои ж вы голубчики! Становитесь рядком! Да головы, головы
наклоните.
И она разломила над головами Ивана и Натальи хлеб:
— Вот теперь вы жених и невеста. Теперь мирком да ладком и за
свадебку, — поклонилась она хозяевам. Батьки встали и ударили по рукам.
— Ну, мать, доставай из печки, что есть. А вы, сваточки, садитесь на
покутю. Выпьем за молодых, за их жизнь семейную. Чтоб любили друг друга.
— И чтоб всего было в достатке, — добавил сват.
На спас Наталье исполнилось пятнадцать лет, а на Покров сыграли свадьбу. Веселье было многолюдное, шумное. Больше двадцати тачанок и бедарок везли гостей из церкви. За деньгами дело не стало. Стол был богатый, еда обильная. А уж горилка мерилась ведрами.
Помиловались молодые недолго. Через четыре месяца началась война с Германией. Ивана на фронт не взяли, по молодости. Но как только исполнилось восемнадцать, послали его в Ориенбаум в оружейную школу.
Наталья жила у свекров, радуя их трудолюбием.
На теплый Алексей она родила сына. Назвали в честь святого. Радости было много. Новоявленные деды, Афанасий и Павел, не просыхали с неделю, отмечали рождение внука Лёшки. Афанасий был рыбак, рыбак по призванию. У Кулешей рыба не переводилась. Каждый день рыба жареная или уха, а еще рыба сушеная, вяленая, соленая, копченая.
Полез Афанасий на горище пополнить запас сушеной рыбки, а там уже половины нет. Замечал он раньше, что убывала рыбка. Фроська говорила, что это бесовщина — домовой ли, горищный? Афоня тоже думал, что больше некому.
Поздним вечером сидели сваты вечеряли, никак не могли расстаться. Кулеш рассказал свату о своих подозрениях на счет пропажи рыбки. Гость
уговорил его посмотреть, так ли это, и, сорвавшись с места, бросился к лестнице, Афоня следом.
— Серники захвати, — крикнул Павел уже сверху.
На горище было темно и пыльно. Несколько раз чихнув, сваты затаились, не отходя далеко от лаза. Было страшновато. Тонкие черточки лунного света проникали в щели и перечеркивали пространство над потолком горища. Приглядевшись, сваты заметили замысловатые черные тени, которые метались перед их глазами.
Казаки испуганно перекрестились.
— Свят, свят, свят! Изыди нечистая сила!
А нечистая сила устремилась к ним и уже касалась их ног. У казаков язык отнялся от страха, и появились мысли о скором конце.
Наконец, Павел выдавил:
— Серник запали!
Афанасий трясущимися руками зажег спичку, и они увидели обыкновенных серых крыс, которые резво подпрыгивали вверх, хватая острыми зубами рыбу и, оторвав её от веревки, уносили в свои норы.
— Вот какая нечистая сила! – рассмеялись сваты, и потом часто вспоминали, закусывая горилку рыбкой, какого страху натерпелись, обмывая рождение первого внука.
Иван тем временем стал оружейником и вернулся в родную станицу. Несколько дней он купался в счастье, гунькая годовалого сына.
На пятый день пришла повестка. Ивана призвали в действующую армию. Пока Иван воевал с германцем, молодичка родила ему второго сына -плод недолгой побывки мужа. Сыграли скромную свадьбу золовки Даши с Николаем Вороном. И зять тоже отправился в действующую армию. Дарья ушла жить к свекрам и работы у Наташи прибавилось. Но она не унывала: управлялась по дому и по хозяйству, нянчилась с детьми и пела.
Это у неё осталось на всю её долгую жизнь. Я вообще не представляю бабушку без казачьих песен, которые у неё были на все случаи. Она словно предугадывала повод для песни и моментально, как фокусник, выхватывала из памяти мелодию и слова. А мы, внуки, завороженно слушали, многого не понимая, но это неважно. Бабушкины песни будили в нас волнующие чувства сопричастности к мужественному и гордому племени казаков. Спина у Натальи Павловны выпрямлялась, глаза сверкали фанатичным блеском, и голос по-молодому звенел.
Вон Лешка уже бегает по двору.
— Ой, божечки! Полез в будку к Жучке! – Наташа всполошилась, выскочив из хаты, бросилась к сыну. Вытащив его из будки, хлопнув пару раз по мягкому месту и тут же, прижав к себе, расцеловала в румяные щёчки.
Подошла баба Прося, перехватила внука:
— Иди, батька зовёт.
С некоторых пор Наталья заняла в доме особое место. С ней стали считаться свёкры и девери, спрашивали её мнение при принятии хозяйственных решений. Наталка думала, что это потому, что она стала матерью и у неё уже своих двое сыновей. Как-то спросила об этом свекра.
— Нет, — усмехнулся он. — В тебе, Наташка, стержень есть. Ваньке повезло.
Отречение императора от престола и поражение в войне вывело казаков из состояния законности, порядка, послушания. Никто ничего не понимал. Некоторые казаки возвращались домой. По станице полезли слухи, что то один казак, то другой ушли в белую, правильную армию, которая за царя. Наташа молилась Богу и надеялась, что Иван тоже там, со всеми, и вскоре, может быть, заглянет в родной курень.
И Господь услышал её мольбу. После разгрома казачьи сотни красными, Иван оказался возле своей станицы. Путь для отступления был один – до дому. Пока ехал к нему, все казалось, что конь скачет медленно, что сам добежал бы быстрее.
А Наталка, увидев у ворот чернявого бородатого всадника, приняла его за вестника мужниной смерти и стала оседать, как подкошенная. Но Иван не дал ей упасть. Соскочив с коня, он подхватил жену на руки и внес в дом. Потом Наташа долго тихо плакала у него на груди, постепенно успокаиваясь и возвращаясь к настроению «умницы-разумницы». Приласкав и обиходив мужа, она твердо заявила:
— Все, больше ты никуда не поедешь. Ничего по степи скакать – детей сиротить.
Наташа собрала амуницию мужа, ружье, шашку и бросила в колодец. Она ожидала, что муж станет возражать ей, а не тихо уйдет на печку за занавеску, затаившись от посторонних.
Но кто-то что-то видел, кто-то кому-то сказал и, когда в станице появились махновцы с разбитыми пулеметами, они потребовали Ивана-оружейника.
Наталья квочкой растопырилась на пороге и, загородив дверь, заголосила:
— Не пущу! Не отдам на смерть.
Однако, оттолкнув её в сторону, махновцы ворвались в хату и поволокли Ивана, но не на смерть, а чинить и латать пулеметы и старую пушку времен воины двенадцатого года. Оружейных дел мастеров к тому времени оставались единицы, а надобность в них была большая. Без работы Иван не оставался ни на день.
Ему были противны идеалы, проповедуемые анархистами, и хотелось только одного – домой. Семь месяцев махновцы таскали оружейника по степи, но как-то после очередной трепки, которую задали бандитам красные,
Ивану удалось бежать.
Когда он тайно вернулся в станицу, жена исправно рожала третьего сына. Тут уж Иван сам дал себе слово никогда не покидать свою Наташку и снова сел за занавеску.
А красные всё ближе подходили к станице. Однажды Иван увидел в окно, как к их хате свернули двое: пожилой красноармеец и, наверное, комиссар, потому что на нём были кожаная тужурка и галифе с кожаным задом. Иван полез на печку, а шестнадцатилетний Афоня, пришедший за продуктами ( они с братом Василием и отцом укрывали за рекой табун и семейное добро), застыл в оцепенении. Комиссар в шутку нацелил наган мальчишке в лоб и не успел даже слова сказать, как Афоня упал, парализованный страхом. Иван, увидев неподвижно лежащего брата, выскочил из укрытия и бросился к нему.
—Что с ним? — удивился комиссар.
Иван бил брата по щекам, щекотал, стараясь привести его в чувство. Красноармеец, однако, пощупал руку парнишки, посмотрел глаза и прошептал:
—Готов. От страха он. Так бывает.
Комиссар, не глядя Ивану в глаза, то ли спросил, то ли подтвердил:
—Иван Кулеш?
Тот не понимающе кивнул головой.
—Мы за тобой. Собирайся!
—Дозвольте брата похоронить.
—Некогда, — резко оборвал Ивана кожаный, — без тебя похоронят.
Наташа, вернувшись с поля, обнаружила лежащего на полу мёртвого Афанасия и горько зарыдала, то ли по деверю, то ли по исчезнувшему Ивану.
В отчаянии она бросилась на улицу, к соседям. Ей сказали, что мужа увели красные.
В Красной армии Иван служил до конца Гражданской войны и вернулся в командирском звании.
А потом началась другая жизнь. Дружный крестьянский труд и довольство. От их брака появились ещё два сына и три дочери. И это была
радость. Пережили и много горя: раскулачивание и вынужденное бегство из родной станицы, голод, смерть всех сыновей, войну, нужду. Но в горе и в радости больше никогда не расставались мои бабушка и дедушка, Кулеш Иван Афанасьевич и Наталья Павловна.
Братка
Михаил Савельевич Лизунов – капитан саперных войск, летел в группе десантников в Средние Татры для оказания помощи словацкому повстанческому движению. В отряд включили нескольких специалистов; остальные же были просто молодые ребята – добровольцы: русские, украинцы, словаки.
Старый обшарпанный самолет ЛИ – 2 трясло и болтало, в иллюминаторы заглядывало звёздное небо. Михаил изредка улыбался, глядя на веселых парней, и думал о своем. Скоро закончится война, и он займётся любимым делом делом – геологоразведкой. У Михаила были уже свои наработки: перед войной, исследуя Алтай, он получил данные о крупном месторождении железной руды, и ему хотелось бы продолжить изыскания.
Прервав размышления, Михаил посмотрел в окошко. Где-то под ними Словакия. Эти словаки – хорошие ребята, и понять их речь вполне можно. Вон, кричат какую-то песню. Ясно: про любовь!
Вдруг самолёт накренило так, что с левой скамейки все повалились на правую. Парни дружно заржали. Потом их перекатило влево. Кажется, самолёт маневрирует перед выбросом десанта. И верно, вскоре ЛИ – 2 стал делать большие круги над мерцающими внизу огоньками. Словаки приникли к иллюминаторам, пытаясь разглядеть родные горы. Старые десантники приложились к фляжкам – для «преодоления психологического барьера». Но сделали они только по паре глотков, больше нельзя – нарушится координация.
И вот над кабиной зажглась зеленая лампочка, в открытый люк ворвался холодный сырой воздух. Десантники мгновенно выстроились для прыжка. Лизунов стал в хвост этой очереди и поправил ремни заплечного мешка. Когда он шагнул в воздушную пропасть — душа ушла в пятки, хотя это его не первый прыжок. Несколько метров капитан летел с закрытыми глазами. Потом рывок за кольцо, хлопок парашюта.
Михаил открыл глаза: он легко парил над темным лесом. И вдруг неожиданно повис в воздухе, — вероятно, парашют накрыл верхушку какого-то дерева. В ночном тумане Михаилу не было видно, далеко ли до земли. А дерево раскачивалось под порывами ветра, и вместе с ним маятником качался капитан. Это мешало ему достать из голенища сапога штурмовой нож и перерезать стропы. Наконец, извернувшись, он выхватил нож и начал
резать веревки парашюта. Запоздало мелькнула мысль: вдруг придется лететь с большой высоты. И тут удар и резкая боль… Земля оказалась совсем рядом, Михаил даже не успел сгруппироваться и подвернул ногу. Он сел на землю и стал ждать вспышки сигнальной ракеты. Её не было видно: капитана, скорее всего, отнесло ветром в сторону от остальных десантников. Он попробовал встать на ноги. Нет, идти невозможно, только ползти. Но куда?
Когда рассвело, Михаил увидел, что находится на окраине словацкой деревушки, которая разместилась в живописном горном распадке. Женщины, выгоняя коров в стадо, заметили русского парашютиста и вскоре вокруг него собралась вся деревня. Михаил, показывая на больную ногу, как мог, объяснил свое положение. К нему подошла старица в чёрном платке и домотканой свитке со скорбным выражением лица, она ощупала ногу и неожиданно дёрнула за голень. Боль сразу прошла.
Через полчаса капитан сидел в доме деревенского стросты, пил сливовицу, закусывая её сыром, и втолковывал хозяевам, что ему нужно в партизанский штаб.
Его поняли. Сам староста вызвался отвести его на бричке в ближайший городок, где размещалось партизанское велительство. Бричка была похожа на ту, которая, наверное, возила по России ещё гоголевских героев. Она скрипела и тарахтела, а Михаил любовался окружающей природой, чем-то похожей на природу страны его детства. Казалось, что вот за этим поворотом откроется долина, и родная станица на берегу быстрой Сунжи встретит своего усталого сына.
В партизанском центре толклось много народу, а за огромным квадратным столом сидело не меньше десятка сотрудников. Вокруг толстого великана в новой гимнастерке стояла группа партизан одетых в гражданское. У каждого на плече висело ружье. У некоторых оно было очень старое, чуть ли не восемнадцатого века. Партизаны на разных языках (Михаилу послышалась даже французская речь) задавали толстяку вопросы. Он же все время тыкал пальцем в карту, лежащую перед ним, и повторял: «Ту и ту», — что, вероятно, означало: «Тут и тут».
Какая-то девушка, сидя за столом, подписывала квиточки, которые ей давали партизаны. На углу стола за пишущей машинкой примостился молодой румяный корреспондент. Он, ни на кого не обращая внимания, шлёпал всеми пальцами по клавиатуре, время от времени поднимая глаза к закопченному потолку.
Михаил не знал, к кому обратиться: все были чрезвычайно заняты; потом решил, что толстый – самый главный и подошел к нему:
— Разрешите представиться. Капитан Михаил Лизунов. Прибыл из с N-ска.
Толстяк заинтересованно посмотрел на Михаила.
— Ли – зу – нов? – проговорил он, удивленно переглядываясь с товарищами.
— Так точно, — растерянно подтвердил капитан.
— Як именуете татинка? Отца?
— Савелий. Я Михаил Савельевич.
— Добре, — почему-то обрадовано закивали толстяк и остальные.
— Яке мате поволане? Специальност?
— Минер.
— О! – обрадовался опять толстяк и поманил пальцем молодого парнишку, почти подростка. Он долго ему о чем-то шептал на ухо, повторяя фамилию Михаила, потом вернулся к своим делам.
Парнишка принес откуда-то табуретку и, пробормотав по-польски:
— Проше пана щадач, — убежал.
Михаил сидел минут двадцать, и, не смея оторвать начальника штаба от важных дел; гадал, куда умчался мальчик.
Наконец, парнишка явился. Он привел с собой пожилого солидного мужчину в сером плаще и в шляпе.
— То ест пан координатор Александр Лизунов, — представил он мужчину Михаилу.
У Михаила на минуту прервалось дыхание и ноги стали как ватные. В горле застрял ком. Он узнал пропавшего в Гражданскую старшего брата.
— Саша? – сдавленно прошептал он.
Пан координатор недоуменно посмотрел на капитана, потом вгляделся в него пристальней. Найдя в чертах что-то знакомое, но неузнаваемое, он растерянно искал для себя ответа.
Все в комнате, уже заметили сходство Александра Савельевича Лизунова, которого хорошо знали, с русским капитаном. Не смотря на разницу в возрасте, братья были очень похожи. Одинаковый горячий взгляд узких карих глаз, чуть великоватые твердые подбородки, высокая посадка головы, прямые спины конников, вернее, казаков. Их родство всем бросалось в глаза и только Александр оставался в неведении.
— Саша. Это я, Миша, брат твой, — тихо проговорил Михаил оглядываясь по сторонам. Александр сделал шаг навстречу.
— Брат мой, братка, — он по детски всхлипнул и протянул руки для объятья. Но Михаил неожиданно уклонился и торопливо пошёл к выходу. Александр ничего не понимая, слепо двигался за ним, еле переставляя негнущиеся ноги. Михаилу, конечно, было неловко перед братом за своё поведение. Но он помнил, что особисты вездесущи, и даже здесь, среди словацких партизан, не исключено, что один из них сидит где-нибудь в уголке и наблюдает.
Во дворе братья зашли за кусты сирени и только там, дав волю чувствам, крепко припали к груди друг к друга.
— Как же так.., брат.., двадцать лет не виделись, не чаял… Когда я уехал, тебе сколько было? Дай-ка, сам вспомню. Двенадцать?
— Тринадцать.
— Тринадцать? Да, правильно. Как же вы жили все эти годы? – Александр вытер платком мокрые от слёз глаза. – Говорят, страшные дела творились. Молчи, молчи об этом. Я знаю, что вам нельзя говорить, многое нельзя говорить. Лучше расскажи, как наши? Как станица?
Миша с жалостью посмотрел на брата и с грустно проговорил:
— Я, думаю, не порадую тебя, братка. Ну, слушай, отец наш и старшие сестры умерли от голода в 33-ем, мамашенька немного раньше, Ивана расстреляли красные, Андрея – белые, Абрам умер уже после революции – его бешеный бык на рога поднял. Остались в живых сестра Нюра и я, да вот ещё, ты, Саша. В станице живет Раечка – жена Ивана. И она почти всех детей похоронила. Один Василек жив. Воюет на Украинском фронте. Вот такой расклад, — горестно закончил младший брат.
— Жестоко распорядилась нашими судьбами жизнь, – сокрушенно покивал головой Александр. А помнишь, как смешно наш дом в станице называли?
— Ещё бы! Савушкино гнездо… Двенадцать детей и все один к одному, — подхватил Миша.
— Лихие были казаки. Ты ещё маленький был, лет шести, наверное. Мы на германскую уходили: Иван, Абрам, я, Андрей, Гриша, Ефрем, Коля, Вася. Какие кони у нас были! Не раз спасибо за них говорили отцу и деду Михайле, — Саша опять вытер платком мокрое от слёз лицо и уныло задумался. Видно не веселые воспоминания нахлынули на него.
Михаил обнял старшего брата за плечи и пристально посмотрел ему в глаза:
— Ты-то, как брат?
— Я-то? – сдерживая душевную горечь, переспросил Александр, — ничего, живу. На пароход я тогда не успел. Пробирался с ребятами к западной границе, на конях и пешком. Гуцулы перевели нас через Карпаты. Осел здесь, в Словакии, женился. Есть дети. Четверо. Вот помогаю, по мере сил, свернуть Гитлеру шею – и, помолчав, с тихой грустью добавил: тоскую я, Миша, очень. Но не писал вам — боялся навредить.
— Спасибо, Саша. Мы графу заполняем в анкете: «Есть ли
родственники за границей?» — «Нет», — пишу. Если б узнали о тебе, выучиться б не дали. А так, отца признали середняком. Вы ж всех коней забрали, вот его и не раскулачили. Рая пошла, работать в колхоз, председателем сельского совета даже выбрали, сама-то она из бедной семьи. Хотя её детям, Васильку и Николаше, не разрешили даже в техникум поступать – дети белогвардейца. Ну, а я закончил Горный институт, инженер-геолог, а на войне в саперных войсках служу.
— Миша, должна скоро приехать машина, чтобы отвезти тебя в партизанский отряд, — вспомнил Александр о деле и немного помедлив с теплой улыбкой добавил:
— Ну, и умница же начальник штаба прислал за мной Ежи, Юрку, по- нашему. Он из Польши, прибился к велительству и просится в партизаны. Да мал ещё. Вот Юрка и говорит мне:
— Пан Александр, вас «радощч» ожидает…
— Какая, — думаю, в войну может быть радость? Ан, может…
— Дома мы тебя часто вспоминали. Верили, что жив. Мамашенька до
самой смерти за твоё здравие Богу свечки ставила, молилась…
— Я тоже часто думал о вас, молился обо всех, теперь, как понимаю, и
о мертвых…, — с безотрадной болью, проговорил Александр. – Какие сейчас Нюра, Рая, Василек? Миша, а у тебя есть с собой какая-нибудь фотография?… На память… Скоро мы расстанемся, возможно, уже навсегда…
— Вот. – Миша достал из нагрудного кармана гимнастерки небольшую затертую фотографию. – Самое дорогое, что у меня есть: жена и сын Юрка. Это мы с ними сфотографировались в сороковом, перед моей экспедицией на Алтай.
С фотографии на Александра смотрел веселый Миша и молодой паренек уже точно лизуновской породы, Юрка. Между ними на стуле сидела дама – иначе не назовешь эту красивую ухоженную женщину.
— Спасибо, братка, — благодарно глянул на Мишу старший брат и с сожалением проговорил:
— У меня нет с собой фотографии. При случае, если судьба второй раз нам улыбнется, познакомлю со своей семьей. А пока возьми это, — Александр снял с шеи маленький образок в серебряной оправе с крышечкой и протянул его младшему брату. – Это мамашенькино благословение… Тебе сейчас оно нужнее.
Миша бережно взял образок и прикоснулся губами к его холодной поверхности.
Визжа колесами, подъехал облупленный грузовичок. Александр сник и прерывающимся от волнения голосом сказал:
— Это за тобой, братка. Давай обнимемся на всякий случай. Может быть, больше не увидимся.
Братья крепко обнялись и троекратно по-русски расцеловались. Михаил вскочил в кузов и махнул шоферу рукой. Машина тронулась. Александр остался стоять на обочине дороги со шляпой, зажатой в руке, как
при последнем прощании. Ветер трепал седые волосы. Фигура его становилась все меньше, пока не скрылась с глаз.
Около трёх месяцев Михаил ходил крутыми партизанскими тропами, учил словаков подрывать железнодорожные составы, склады с боеприпасами, мосты, и, надеясь на встречу с Александром. Но пути братьев больше не пересеклись.
Песня боли
Отца моего призвали в армию в тридцать восьмом, а демобилизовался он в сорок пятом. Так что без малого восемь лет на службе. Две войны прошёл: финскую и Отечественную. Сколько видел и пережил—не на одну жизнь хватило бы. Только не любил рассказывать он о войне:
—Что говорить? Смерть, грязь, боль…
А любил он песни слушать. Особенно казачьи. Иногда и сам пел в компании или дуэтом с тёщей, моей бабушкой. Казаки у нас хором не поют: сколько певцов—столько и партий. Каждый свою ведёт, а песня получается красивая, старинная, настоящая. Теперь редко такую услышишь.
Приближался юбилей отца—пятьдесят лет. Хотелось поздравить его песней по радио, да такой, чтоб приятно было ему. Вспомнила, как однажды отец слушал песню «Враги сожгли родную хату». Закрыл глаза, качает головой в такт, а желваки так и ходят. Я тогда даже удивилась: никогда его таким не видела. Наверное, очень песня нравится. Ну и написала заявку на радио.
Испортила я ему праздник…
Сидим за столом. Отцу хорошие слова говорят. Я включила радиоприёмник. Слышим, диктор объявляет:
—Родные и друзья поздравляют ветерана войны и труда Лизунова Василия Ивановича с пятидесятилетием и дарят ему любимую песню.
И эта песня звучит. Вы помните её слова?
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда теперь идти солдату?
Куда нести печаль свою?
Отец извинился и вышел из-за стола. Я следом за ним… Отец стоит на кухне и хлеб жуёт. У него была привычка такая, ещё с войны,— когда нервничает, есть начинает. Отец никогда не курил и не любитель был выпивать—на фронте всегда у него выпрашивали пайки махорки и спирта, а взамен хлеб давали. Перед боем одни по сто граммов фронтовых примут, а он полбуханки хлеба сжуёт. Может, и это помогло, что жив остался.
Я к нему:
—Папочка, родненький, прости меня, пожалуйста, я хотела как лучше.
—Спасибо тебе, дочка, за песню, но она у меня вызывает тяжёлые воспоминания. Всё, о чём в песне этой поётся,— правда.
Отец задумался, взгляд стал отсутствующим, чужим.
—Так было— начал отец.— Мы шли по Украине. Немцы сопротивлялись отчаянно. В ход они пустили все силы. Наш фронт шёл ровной полосой. С жестокими боями брали большие города и маленькие селения.
Однажды перед нашим взводом была поставлена задача—выбить немцев из хутора Горячий. Вышли на рассвете. Километров семь тащились по грязной просёлочной дороге. Началась весенняя распутица, и ноги увязали по колено в грязи. Кони, что тянули мою пушку (я был командиром орудия), то и дело останавливались. Уже рассвело, и мы вглядывались в даль, стараясь увидеть очертания хутора. Согласно карте, он должен уже быть здесь.
Командир взвода, младший лейтенант Ковалев, распорядился сделать остановку. Разведчики пошли вперёд. И вдруг— возглас одного из них:
—Товарищ командир, идите сюда!
Взводный отошёл метров на двадцать вперёд и остановился как вкопанный. Мы за ним. Это была улица хутора. Немудрено, что мы её не увидели. Ни одного дома целого. Только закопченные полуразбитые печные трубы и чёрные обугленные стволы деревьев торчали среди пепелищ.
И вдруг разом завыли собаки. Стало жутко.
—А где же люди? Может, прячутся по подвалам? Или успели уйти? — такие вопросы возникали у каждого. Кто-то закричал:
—Ребята! Глядите!—в голосе солдата было столько ужаса, что все сразу бросились к нему.
Мы увидели остатки разрушенной хаты. Посреди руин стояла русская печь, почти сохранившаяся. Из неё торчали голые ноги: синие, сморщенные, с венозными узлами и шишковатыми суставами. Двое ребят вытащили труп и положили на принесённый кем-то кусок плетня.
Это была старая женщина. Голова и лицо её обгорели.
— Гады… Звери… — шептали губы солдат.
Неожиданно раздался крепкий мат старшины, а затем его захлёбывающийся крик:
— Сюда!
— Господи!— только и могли мы вымолвить, увидев страшное
злодейство. На колоде лежало изуродованное тело младенца.
Люди стояли с белыми заледенелыми глазами. Слов не было. До самого вечера часть взвода рыла большую братскую могилу, часть собирала трупы. Всего 112 человек, в основном, старики и дети.
Закончили хоронить уже ночью. На кресте углём написали: «Жители хутора Горячий. 112 человек».
Политрук хотел сказать речь на могиле, но его знобило. Комвзвода тоже не стал говорить, и так всё ясно: «Уничтожить всех этих тварей до единого».
Вышел старый солдат Мелешко Петр Степанович, родом из здешних мест. Он сказал:
— Солдаты! Мы плохо воевали. Плохо! Если позволили фашистким гадам
такое творить на нашей земле. Перед этой могилой клянусь, перед вами, мои
дорогие товарищи, клянусь умножить свою ненависть в тысячу раз и мстить ненавистным захватчикам. Клянусь!
И все сказали: «Клянусь!» И мы были словно один человек. И в небо унёсся один общий залп.
С той поры я изменился. Раньше мухи не мог обидеть. А тут стал как
дикий зверь. Я их, проклятых, столько в боях пострелял из своей пушки, сворачивал им шеи и в рукопашных схватках. Знаешь, как бывает в горах, —открывается второе дыхание. Так и у меня: на войне в сорок третьем открылось второе дыхание — бить фашистов. Я не узнавал самого себя. Стал жестоким, равнодушным к смерти, к боли, несгибаемым, что ли…но раз согнулся.
Через несколько месяцев после того случая на хуторе у нас был яростный бой. И перевес казался на нашей стороне. И вдруг застучали барабаны, и на нас ровными шеренгами в парадной форме пошли офицеры СС. Красиво так идут. В психическую. Но меня не испугаешь. Я видел такое и раньше. Даю приказ:
— Орудие к бою!
И тут мой второй номер, Ваня, — мы с ним вместе пол-России прошли,
Кубань освобождали, — так вот, Ваня выскакивает из окопчика, поднимает руки и идёт сдаваться.
Я ему кричу:
— Ванька, назад!
А он, как загипнотизированный, идёт эсэсовцам навстречу у нас приказ был: «Предателей расстреливать на месте». Я кричу ему, чтобы вернулся, а сам думаю: «Хоть бы обернулся. Ну не могу я стрелять человеку в спину. И умом понимаю, что он не предатель: ослабел духом человек — а не стрелять нельзя». И злость на него такая собралась в душе. Мы же клятву давали. Неужели забыл, сволочь, хутор Горячий? Да как заору:
— Рядовой Иван Глотов, кругом!
Видно, сработало что-то в его голове. Он повернулся лицом… и упал. Ребята действовали по инструкции, а я глаза Ваньки помню, недоумённые, растерянные… Замолчал мой папочка. А потом говорит:
— Песня, дочка, разная бывает: одна на подвиг зовёт, другая за душу берёт, иная боль причиняет.
Он тяжело вздохнул:
— Извини, ты иди к гостям, а я ещё тут посижу.
На всю жизнь я его запомнила таким.
Документ
Ещё по утрам подмораживало, но к обеду от земли шёл душистый пар. Земля поспевала. Старый казак любовно перебирал в сарае крестьянский инвентарь. Что-то подправить, заточить надо. Начнётся сев, не до этого будет. В сарай вбежала запыхавшаяся Гапка, одна из пяти дочерей Павла Антоновича, горько выплеснула:
— Тату, там Петро с Трошей опять бьются. Ужасть как!
Казак схватил попавшийся под руку увесистый дрен и побежал к хате. Но соседи уже скрутили братьев. А они, такие родные, похожие, с ненавистью глядели друг на друга из-под чёрных вьющихся чубов.
Отец строго осмотрел своих детей: у Петра от рубахи оторваны рукава, разбита скула, Трофим, согнувшись от боли, держится обеими руками за живот. «Господи, Царица небесная! Когда же это кончится? — с горечью думал Павел. — Мир перевернулся. Брат на брата, а?»
Первый раз сыны подрались сразу же, как возвратились с Гражданской в девятнадцатом, и не просто так, а по идейному разногласию. Так объяснил родителям более грамотный Трофим. Он до войны учился в сельскохозяйственной школе на ветеринара. А разногласия заключались вот в чём: его брат Петро считал, что казакам надо отстаивать свои вольности, вплоть до отделения от России. У Трофима желания были попроще. Он хотел сеять хлеб, холить скотину и богатеть.
И вот снова, в который раз, братья подрались. «Добром это не кончится. Когда-нибудь поубивают друг друга, — размышлял Павел Антонович. — Видно, под одной крышей им не ужиться. Надо решаться на раздел». И он твёрдо объявил сыновьям свою волю:
— Петра буду отделять.
Петр был женат, имел двоих детей и, казалось, ничего не мешало разделу, только жинка ему досталась некудышняя. «Нэдороблэна», — так определила невестку её свекровь Ефимья. В общей-то хате куда ни шло. Где мать поучит, где муж за косы оттреплет, да и свёкра молодычка побаивалась. Вобщем, всей семьёй держали бабёнку в руках. А на самостоятельное житьё отпускать её свёкры опасались: ленивая, по хатам любила ходить да языком чесать. Даром, что её дети за бабкину юбку держатся. Ну, делать нечего. Другого выхода дед Павел не видел.
Ещё до сева заключили раздельный акт. Павел впервые держал в руках такую серьёзную бумагу, да ещё и заверенную печатью. Войдя в хату, он пошарил глазами, куда бы её спрятать. Все места казались ему не надёжными. Тогда казак бережно свернул бумагу вчетверо и зашил её в шапку. « Пусть всегда при мне будет», — успокоился он. Другая забота — где жить Петру с семьёй — разрешилась просто. Утеплили большой сарай, помазали его, повихтювали. Наняли одного мастера, иногороднего, чтоб
печку сложил. У зятя заняли готовые кульки камыша и заново укрыли сарай.
«Пусть живут в нём, пока не построятся», — утешали себя старики.
Да не тут-то было! Не получалось отдельно, на две семьи жить. Пётр с Маринкой только ночевать ходили в свою хату, а с утра к столу приходили, и дети спали с бабкой, как раньше. И скотину выгоняли в стадо по привычке всю вместе. Только сеялись врозь, каждый на своей земле.
И ссоры между братьями не прекращались. По-прежнему они хватали друг друга за грудки и спорили, пока однажды Трофим не сказал:
— Если ты разеваешь рот за особую, казачью правду, то иди, звоёвуй её. Шо ты со мной дерёшься? Я разве главный враг твой? Вон, банда под Уманской объявилась. Какие-то зелёные, тоже «за вильну Кубань». Иди, козакуй!
Или Петро не думал раньше об этом, или слова Трофима подтолкнули его к принятию решения, только он ушёл в банду. А брат его с головой окунулся в хозяйство, и оно пошло в гору. Да и знания, полученные во время учения, очень ему помогали: люди обращались к нему за ветеринарной помощью. У Трофима появились живые деньги. «Надо жениться, хватит уж вдовцом ходить, — размышлял он, глядя на измученную заботами мать. — Два года уж прошло, как умерла родами его Мотя. Старшая дочь Софья уже на выданье, но младшим нужна забота, да и матери помощь не помешает».
К вечеру намело снегу. Трофим вышел во двор разгрестись. Неожиданно прискакал домой Петр, кивнул брату через плетень головой, быстро завёл коня во двор, вошёл в хату.
Его приезд был очень опасен для семьи Рогочих. В станице организовалась сильная группа активистов. В основном, в неё входили иногородние, но были среди них и казаки. Они всё разнюхивали и «закладали» вражьих «элементов». Так, по-городскому, они называли тех, кто не оказывал содействия или сопротивлялся новым властям. Комиссары из города наезжали почти каждую неделю, и тогда творилась жестокая расправа над арестованными.
За станицей была огромная яма, куда сбрасывали труппы здесь же расстрелянных казаков. Это место так и называлось — Яма. На Яму отводили без суда и следствия по навету своих же станичников. Некоторые из доносчиков имели личный интерес, и не только имущественный. Один молодой казак таким образом разорвал любовный треугольник.
Пока мать и жена собирали Петру харчи, он быстренько поел, повозился немного с ребятами и намерился уезжать. Бабка Ефимья заквохтала, отговаривая его ехать. В трубе завывал ветер, хлопья снега залепили окна. На улице стало темно, как ночью.
— Куда, сынок, в такую непогоду ехать? Метель на улице. Ночуй дома.
Жена и сёстры поддержали мать:
— Оставайся, Петро!
И он остался. Отец тут же вызвал Трофима в сени и приказал:
— Смотри, Трошка! Подерётесь — обоих из дому выгоню. На мороз!
Вечер прошёл спокойно: девки рассказывали станичные новости, мать
пекла пирожки. Отец, выбрав минуту, спросил сына о том, с кем он воюет.
Петр односложно ответил:
— А со всеми, кто против казаков.
— И много вас таких?
— Хватает, — неохотно проговорил он и поспешил сменить тему, заведя речь о хозяйственных делах.
Ушёл Петр ещё затемно. А как рассвело, пришли его арестовывать активисты, а с ними незнакомый мужчина, одетый по-военному. Но поскольку Петра дома не было, арестовали Павла Антоновича.
Побледнел дед Павло, как стенка. «На Яму», — первая мысль. Ефимья с воем бросилась мужу на грудь. Заревели девки — дочери: Гапка, Симка, Лукийка, Клавка и Енька. Еле оторвали активисты семью от старого казака, и повели его из хаты. И повели его, как он и думал, к Яме, на расстрел. Да не одного. Насобирали в это утро по станице семь врагов. Ведут их к Яме, а они, ошеломленные внезапностью ареста, отрешённо молчат. И никто из них не знает, за что расстреливать хотят.
Много разных мыслей пронеслось и в голове у Павла, пока он шёл на смерть: как воевал, сеял хлеб, детей растил. Непростую жизнь прожил, но заповедей дедовских, казачьих никогда не нарушал. И вдруг подумалось: а ведь кончилось всё это. И, может быть, прав Петро, сын его, что воюет, казачью правду ищет. Храбрый казак просто так по степям скакать и зазря шашкой махать не станет. Должна же быть у него и таких, как он, святая цель.
Тем временем, вывели станичников за околицу и поставили спиной к Яме. Сёмка Криворотый, из иногородних, у них за главного. Он и заявляет:
— Ну, молитеся Богу в последний час и прощайтеся с белым светом.
Но дед Павло не молится, а говорит ему:
— Я не виноватый. За что стреляете?
Один казак из расстрельщиков разъясняет ему:
— Бандит у тебя в семье, дед. У зелёных в банде дерется.
Рогочий стал отнекиваться:
— А он не проживает с нами. Я его давно отделил и поэтому за него не
ответчик.
Казак недоверчиво посмотрел на старика. А Криворотый подскочил к нему, да как закричит:
— Что ты несёшь, старик? Чем докажешь? — и наганом в голову Павлу
тычет.
Не испугался старый казак, под прицелом оружия зубами отпорол
подкладку шапки и протянул самому комиссару городскому бумагу, раздельный акт.
Комиссар оглядел бумагу со всех сторон, прочитал и сказал:
— Твоё счастье, старик, что не проживаешь с сыном-бандитом, что
сберёг документ.
Похлопал он Павла Антоновича по плечу и слегка оттолкнул от Ямы:
— Буде здрав, старик. Иди домой!
Идёт он домой, а ноги не идут. Слёзы из глаз льются, дорогу застилают — ничего не видно. Как дошёл до родимой хаты, не помнит. Зарёванная семья смотрит — двери открываются, и входит отец. Живой! А они-то уж и поминки по нему собрались справлять. А он, никого не замечая, как во сне, подходит он к койке и — упал от слабости на неё. Ефимья Николаевна подошла к кровати, стала перед ней на колени, руками трогает лицо мужа, будто слепая, и спрашивает:
— Как же тебя отпустили?
— Бумага меня спасла, — отвечает счастливый дед.
А Петра видели станичники под Крыловской. Солома в поле горела, и он выскочил из огня на тачанке. Чуб развевается, глаза бешено горят. Больше о нём слухов не было. Толи убили, толи убежал куда за кордон
Бандурша
Емельян Полищук — родич бабки Ефимьи — как в воду канул. Другие казаки, где б ни были, на какой стороне не воевали, а домой передавали привет, письмо, да и сами наезжали иногда. Емеле же после того, что учинила его жена Глафира, стыдно стало появляться в станице, а может быть, и уехал, как некоторые станичники, из России.
Они с Глафирой были бездетные. Кто в том виноват неведомо, но венчанные в церкви они, как могли, проживали отведённую им Богом жизнь. Супруги просили у сестры Емели мальчонку в сынки, но те отказали, а брать чужих детей, неизвестного роду-племени не хотелось. Глафира скучала, и особенно сильно, когда Емельян находился на службе. По своей природе бабёшка она была авантюрная. Емеля постоянно сдерживал её, а то она могла такое учудить.… Да вот, как-то напали станичные казаки на небольшой отряд красных партизан с ближайшего хутора. Те отчаянно сопротивлялись и почти все в том бою погибли. Удалось казакам захватить только двоих живых: командира и рядового. Приволокли их в станицу на майдан и решили судить всем обществом. Но не успели: бабы накинулись на пленников. Казаки пытались вырвать пленных из рук женщин, но те озверели и забили «краснюков» палками до смерти. Особенно усердствовала Глашка Полищук. И было видно, что это ей нравится.
Емельяна тогда дома не было, а, возвратившись, он узнал о боевых подвигах жены и жестоко её избил. Она присмирела, но сладкие воспоминания о вседозволенности тешили в минуты скуки её неистовое сердце.
Однажды в станицу нагрянули зелёные. Они предпочитали, чтобы их называли так, а не бандитами. Воевали они нерегулярно, успевая повеселиться в перерывах между военными действиями. Не то, что белые и красные, которые сражались только «за идею». Несколько бандитов облюбовали для постоя хату Полищуков. Глашка хотела было пойти пожаловаться свёкру на незваных гостей, как тут появился граммофон, сладкие заедки и напитки, и закружилась у бабёнки голова. Намётом в погреб, на огород, и вскоре на столе были пупырчатые огурчики, густая сметана, нежное сальце, колечки колбаски, маринованная щука.… А в кабыце уже бухтел в чугунке молодой картофель.
Казаки (всё же они были казаки) вели себя пристойно: не волокли её на койку, а наоборот, умащивали елеем. Особенно заливался соловьём один из них, усатый великан с кудрявым чубом: что, де, краса писанная, стан — лоза виноградная, губы — уста сахарные, брови чайками разлетаются.… Да мало ли у мужчин слов появляется, когда хотят завлечь или уломать красавицу. Глафира и впрямь была красавица: высокая, статная, с талией и грудью нерожавшей женщины, и нога под ней — аккуратная, узенькая. Идёт в полсапожках, бедром качает — казаки шалеют и падают. Емеля, правда,
давно-то не шалеет, больше за ногайку хватается. А тут размякла Глашка от внимания. А они её уже королевой, атаманшей величают. А эти казаки как раз и командовали бандой, поэтому и граммофон был у них. А прежнюю атаманшу (так они называли женщину для развлечения командующего состава) уволили по беременности.
В этот вечер выпито было немало, и Глафире подливали в стаканчик. Она пригубит и поставит, пригубит и поставит… Напригублялась баба, и разомлела так, что атаман оказался в её супружеской постели. Шепчет ей ласковые слова, обещает горы золотые.
—Что ты со своим казачурой видела? — спрашивает и сам же отвечает: — Огород да поле, козу да неволю. А со мною мир повидаешь, хозяйкой жизни будешь, казнить и миловать дозволю тебе.
И пел он ей эту песню до самого утра, в промежутках между страстными ласками. К утру протрезвели оба.
—Атаман! — стучат в окно, пора, значит. Он свесил с высоких перин свои волосатые ноги, почесал пятернёй за пазухой исподней рубахи густую кучерявую шерсть, зевнул широко и вдруг совершенно серьёзно спрашивает Глафиру:
— Ну что, пойдёшь к нам в банду атаманшей?
Было вспомнила она свекрови строгий взгляд да свёкра укоризну, и тут же постаралась забыть. А о муже она даже не горевала. Какая это семья, коли детей нету? И Глафира ответила атаману согласием.
— Ну, тогда подавай быстро на стол и вяжи узел. Смотри-то много добра
не набирай, всё будет новое. Чего моя краля пожелает — добуду.
Заколотила молодица досками окна хаты, замотала верёвкой калитку и вскочила на тачанку, ближе к граммофону. Никому не сказала о своём решении. Но станица — не город. К вечеру молва разнеслась и до дальних хуторов, что Глашка, Омельки Полищука жинка, подалась в зелёную банду атаманшей. На что уж свёкор её, Игнат Полищук, добрый был, а сказал:
— Попадётся, стерва, на глаза — застегаю насмерть!
— Позор страшный на фамилию нанесла ваша невестка,— сокрушались
родичи.
Правда, и времена пошли такие, что позора в казачьем мире не счесть,
смертей и того больше. Больше, чем в три турецкие войны вместе взятые.
После того случая Емельян не вернулся домой. А Глаха прославилась. Но не в наших местах, а в прикумских станицах. Сначала её просто возили бандиты с собой, наряжали.… Потом она шашку в руки взяла, на коня села и рубалась как казак. А пуще всего любила измываться над белыми офицеришками да красными комиссариками. Почему, точно не скажу, но, вроде, мстила им за бездетность свою. А потом, рассказывают, баба такую подлость взяла, что опоила атамана и взаправду атаманшей стала. Все за ней
не пошли, банда разделилась надвое. Глашка с преданными ей бандитами ушла в Прикумские степи и там грабежами занялась. Долго она казаковала, наверное, месяцев восемь — девять. Ужасающий след оставила после себя Глаха-бандурша. Много людей загубила. Но и сама наказание понесла справедливое и страшное.
Прознала она про один хутор, где было чем поживиться. В стороне от дорог, далеко от станицы стоял он. До гражданской войны в нём располагался конезавод. Глашкины лазутчики выведали, что на хуторе сейчас нет ни красных, ни белых.
— Лёгкая добыча будет! — радовались казаки и тут же, собравшись,
поскакали на разбой. На месте Глашка распорядилась выскрести все сундуки и похоронки жителей хутора. Со свистом и гиканьем бандиты помчались на свою грязную работу. В одной небогатой хате им… оказали сопротивление…. Кто бы вы думали? — Иногородний, кацап! Упал он грудью на сундук, вцепился руками в крышку — не оторвёшь! А вокруг детвора — мал мала меньше, и все ревут. А жена его, высохшая, длинная, как стропило, баба прямо взбесилась: тигрицей бросается на казаков, злобно рычит и царапается. Оторвали кацапа от сундука и повели на казнь. Принято было так в банде у Глахи: сопротивляешься «справедливому переделу имущества» — расстрел, повешение, или бандурша ещё какое наказание придумает.
Закончив «передел», бандиты согнали на площадь народ, в основном, баб
и детей. А там уже к столбу стоит привязанный мужик этот. Верёвки впились в его тело. Лицо красное, взгляд полон ярости. Вокруг казаки из банды с шашками и с ружьями. И подходит к обречённому, вихляя бёдрами в казацких штанах, Глаха. Глаза злобно сузила, в вытянутой руке шашка.… Приставила она её к самому горлу мужика и сквозь зубы процедила:
— И это ты, кацапская харя, кому вздумал перечить? Моим казакам?
Мне?
И эдак повела лезвием по телу и вниз, будто намечая линию, по которой рубить будет. И вдруг в полной тишине раздался одинокий детский крик:
— Тятечка! Родненький! Не убивайте его, тётя!
Жена мужика зажимает мальчонке рот, а и сама вот-вот сознание потеряет. Дети постарше молчат, как застыли. Глашка опустила шашку, свирепо глянула на женщину и приказывает своим бандитам:
— Повесить, обоих! Хату их поджечь, а выблядков — отхлещите
нагайками, чтобы помнили Глафиру-бандуршу, — и, тяжело ступая, пошла вон…
Рассказывают в тех станицах про её конец:
— Выпили бандиты как-то после «операции», крепко выпили: делили
барахло, дрались, спивали — всё, как обычно. Потом, в беспамятстве уснули. Глашка тоже выпивала с ними, но меру знала. Влезла на пуховую хозяйскую кровать, захрапела и вдруг чует — палёной шерстью пахнет и
дымом. Разлепила глаза — а вокруг уже почти вся хата полыхает. Выскочила она во двор, дико кричит, сорочка на её теле пламенеет. И к речке норовит свернуть. И чем быстрее она бежит, тем жарче огонь на ней. Тут раздался мальчишеский крик:
— За тятьку! За мамку! — и прогремел оружейный выстрел — бандурша упала раненая. А уже алели её волосы, пламя разъедало живую плоть. Глафира горела живьём и визжала пронзительно и тонко, пока не потеряла сознание. А бандиты сгорели все до одного, так и н
Илько и Еня
Вывели ему, вывели ему, вывели ему
Красну девицу. Это не моя, это не моя, это не моя
Суженая.
,
(По мотивам обрядовой песни)
Обычная житейская история? А может быть, любовь, какая встречается редко? Эту историю знают все Рогочие и пересказывают вновь и вновь. Романтическое событие произошло в конце двадцатых годов прошлого века.
Жили Рогочие не то, чтоб богато, а и не бедно. Как все трудящиеся казаки. Колхозы только зачинались и станичники думали, что в их воле идти или не идти туда. Рогочи пока не решались. Старикам Павлу и Ефимье это было ни к чему, Трофим раздумывал. Работы и дома хватало всем. Хозяйство большое, а семья стала меньше. Брат Пётр пропал без вести, сестёр замуж поотдавали, осталась лишь младшая Евгения, Енечка. Старшую дочь самого Трофима Софью уже засватали за доброго казака Фёдора Величко. Младшие дети, конечно, подрастали. Но какие из них работники? И выходит, всего два мужчины в хозяйстве: сам Трофим да дед Павло, которому уж шестьдесят стукнуло. Пришлось, конечно, нанимать батрака.
Батрак попался добрый да весёлый, Всю работу справлял, не перебирая.
Имя его было Илья. Но так парубка никто не называл, всё Илько да Илько.
Он был круглый сирота, вырос без батьки, без матери. Воспитала его старшая сестра. Так что и хаты своей у него не было. А ему очень хотелось иметь дом. И завёл он себе невесту с хатой, единственную дочку у родителей. « В приймах, конечно, житьё не сахар, но потерпеть можно, лишь бы зачухой не стать», — думал себе он, обхаживая смирную, работящую Ольгу.
А Илько сильно приглянулся Ене Рогочей. Она, по всему видать, тоже ему понравилась. Работу вместе делают, а сами говорят, не наговорятся, и глаза у них будто сияют. Больше ни-ни, ничего себе такого не позволяли. Заметили их симпатию сёстры, предупредили Трофима как старшего брата:
— Смотри, съякшаются Енька с Илькой.
А Трофим, смеясь, отвечает им:
— Не старые времена. Нехай женятся и в колхоз идут. Батька кур им даст
на пай.
Сестра Илька, между тем, засватала ему эту девку, Ольгу, и уже стали готовиться к свадьбе.
Снег в этом году выпал рано: аккурат после Покрова. Но в день свадьбы пригрело солнце и развело такую слякоть, что не проедешь, не пройдёшь по
улице. Родичи невесты с утра обсуждали, как им попасть в церковь на венчание.
Мать и крёстная в красном углу уже обряжали невесту. Несколько самых близких подруг пели положенные по обычаю песни. Ольга чувствовала себя счастливой: ей нравился весёлый и ласковый Илько.
Крёстная заплела ей две косы:
— Ой, дивчино, левая-то коса у тебя длиннее! Переживёшь Илью.
— На всё воля Божья, крёстная.
— Кума! — обратилась крёстная к матери невесты, — Кума! Нужно
иголки хрест на хрест заколоть, чтобы Олюню не сглазили.
— Знаю, — мать приколола на платье дочери две иглы. — Огради,
Господи, честного креста и всякого зла.
Все истово перекрестились. А то всякое бывает на свадьбах.
— Смотри, Фрося, когда в церкву будете идти, — заботливо наставляла
мать дружку невесты, — чтобы между молодыми никто не пробег. А то у тётки Степаниды перед венчанием пробег между ней и женихом хлопчик, маленький такой хлопчик. Так у неё жизнь с мужем, как у кошки с собакой, не к свадьбе будет сказано, — и мать в который раз перекрестилась.
— Кума, где у тебя соль? Ты забыла порог перед гостями посыпать, а уж
хуторская родня приехала.
— В углу, в макитре, — ответила хозяйка, и неожиданно слёзы полились
у неё из глаз. Глядя на неё, заревела Ольга. Она вдруг поняла, что всё это происходит единственный раз и никогда не повторится. Завтра ждёт её совсем другая жизнь. Девчата жалобно запели подблюдную.
А в это время Еня, уткнувшись в подушку, тоже заливалась слезами. Вдруг сквозь свои всхлипывания она услышала скрип ворот и звуки въезжающей тачанки. «Видно, Сима приехала», — проскочила у неё мысль.
Действительно, прибыла Серафима с мужем. Они привезли старикам мешок соли.
— Что-то Енька не встречает. Где она? — спросила у матери Сима. Ефимья Николаевна последнее время стала плохо слышать. Раза три повторила дочка матери вопрос, пока та не ответила:
— У хати, дэ ж ще.
Сима ещё с порога услышала плач младшей сестры.
— Чего ты воешь?
Еня, захлёбываясь слезами, только и смогла выговорить:
— Илько, Илько женится…
— Да толком расскажи: когда? на ком? — Сима присела на кровать рядом с плачущей сестрой. — Успокойся, тебе говорю!
Она всегда была такая, Серафима: прямая, решительная, всего добивалась, чего хотела. И тут твёрдо приказала:
— Не реви! — и Еня послушно замолчала. Она вытерла фартуком глаза и объяснила сестре:
— Люблю я его, и он меня любит. Илько. А он женится.
— Когда?
— Сегодня. Сейчас, наверное. — И она опять зашлась в рыдании.
— На ком? — как на допросе, продолжала допытываться Серафима.
— На Ольге Есипенчихе, — проговорила ничего не соображающая Еня,
взглянув сквозь слёзы на старшую сестру. Та стремительно вскочила с кровати и твёрдо сказала:
— Поедем, заберём его.
— Как это, заберём? — удивилась Еня.
— Да так. Если вы любите друг друга, то должны быть вместе. Жди.
Привезу я тебе твоего Илька.
Серафима приехала на свадьбу, когда родители благословили молодых на брак и водили их уже на полотенце по кругу.
« Слава Богу, успела, — обрадовалась она, — ещё в церкву не ездили». Илько заметил дочь хозяина и, улучив момент, вышел на крыльцо.
— Енька тужит, — начала сразу, без подступов, Серафима. — Вы же любите друг друга?
Илько уныло опустил голову.
— Да что ты делаешь, сукин сын? Губишь свою жизнь и Енькину. За
хату, за хату женишься! А у нас хата лучше Олькиной! И батька с матерью не откажут в благословении. И Трошка не будет против того, чтобы вы жили все вместе. Давай, прыгай в тачанку! Поехали!
Илько обернулся на дом, который так и не стал его: на крыльцо
выскочила невеста, за ней — её родичи и гости. Ольга, протягивая руки, что-то кричала. Два чувства — стыд и радость — переплелись в душе Илька. Но радость была глубже и сильнее. Он решительно откинул назад медные кудри чуба и запрыгнул в тачанку.
Через полчаса они были дома. Надо ли рассказывать, как обрадовалась Еня. И всё, что в горячке наобещала Серафима, сбылось. Она-то хорошо знала своих родичей. Родители от души благословили молодых, и остались они жить под отчим кровом. Зачуха — не зачуха, но Ильку трудненько жилось в приймах первые годы. Хотя он не на миг не пожалел, что тогда так отчаянно поступил. Любовь, кохання, что скажешь.… Четверых детей воспитали.
Илько — добряк, каких поискать. Очень его все любили, особенно дети. Свои, чужие — не разбирал. Для всех доброе слово находил. Хотя, конечно, горя на своём веку хлебнули Илья и Евгения немало, как и все люди своего поколения: голод, война, разруха.… Когда похоронил Илько свою Енечку,
затосковал. Маялся, маялся, места себе не находил. Чтобы как-то развеять тоску, решил проведать Ольгу.
Жила она сама. Крепкая ещё была старуха. Подойдя к знакомой хате, Илько увидел, что Ольга корчует старую акацию перед двором. Бывшая невеста его не сразу узнала. Так, с поднятым топором, и застыла, глядя на него. Потом недоверчиво хмыкнула:
— Илько, это ты?
— Я, Ольга.
— И чего же ты припёрся, спустя столько-то лет?
— Один остался. Видишь, как получилось? Давай сойдёмся, а? Вместе
веселее.
— Ага, вот когда обо мне вспомнил! А я-то, дура, всю жизнь не забывала
тебя. Теперь нужды нет. Не нужен ты мне, понял? Иди, Илько! И врёшь, не один ты. У тебя дети, внуки.
Илько долго стоял молча, осмысливая Ольгины слова, пока она не прикрикнула на него:
— Уходи, слышишь? Пошёл…
Илько послушно двинулся к дому, удивляясь про себя: «И, правда, чего
это меня понесло к Ольге? Ещё и свататься начал.… По второму кругу, старый дурак. И тут вспомнил, что внучка уже должна из школы прийти, её кормить надо, и прибавил шагу.
Басковы
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
/Из советской песни/
1
На улице похолодало. К вечеру первый морозец сковал застоявшиеся лужи. Небо закрыла серая сумеречная вата. Хозяйка, наконец, затопила печь, и комната постояльцев оживилась детскими голосами. Черноглазая девчушка лет одиннадцати затверживала наизусть стихотворение Некрасова. Её младшая сестрёнка, высунув розовый язычок, сосредоточенно рисовала лошадь. Животное получилось с шестью ногами, что вызвало весёлый смех матери и старшенькой Томы. Оленька не обиделась и тоже рассмеялась.
Вечер загустел, плавно переходя в ночь. Уставшие девочки капризничали.
— Мама, когда папа приедет? — ныла Тома.
— Я есть хочу. Скоро мы ужинать будем? — не отставала от неё Оля.
— Скоро, доченьки, скоро, — Любовь Вячеславовна сама беспокоилась.
Муж поехал с ревизией в предгорный колхоз ещё в шесть часов утра,
уже стемнело, а его всё нет. Бывало и раньше, что Фёдор Дмитриевич
задерживался на работе, но сейчас наступило очень тревожное время. Не раз супруги просыпались ночью от шума автомобильного двигателя и тряслись от страха: не к ним ли воронок? А на другой день хозяйка Зоя Никифоровна злорадным шёпотом передавала в прихожей Любе свежие новости: кого взяли на работе, кого прямо из постели. За что их арестовывали, не знал никто: сегодня — уважаемый человек, а завтра — враг народа!
Басковы сидели тихо, как мышки. Но жить как-то надо, надо работать. А каждое неосторожное слово, каждое неправильно истолкованное распоряжение начальника — риск. В городке мало кто догадывался о социальном происхождении скромных бухгалтера и учительницы Басковых. Но от квартирной хозяйки не утаишься. Никогда в жизни она не видела такой чистоты, как в их комнате, столь деликатного обращения супругов друг к другу и к детям.
Вот её-то, Зою Никифоровну, Басковы больше всего и опасались.
Не раз они говорили между собой о том, что нужно сменить квартиру, но город маленький, почти все друг друга знают, и такое действие вызвало бы ненужную подозрительность у многих. Сейчас люди стали жить с оглядкой, вести себя настороженно. Как-то подстраховываться, что ли? Или я, или меня…
«Нужно кормить детей, не дождутся они Феди, вон как их разморило от тепла», — с нежностью подумала Любовь Вячеславовна и подошла к старенькому хозяйскому дивану, на котором свернулись калачиком обе девочки.
— Да они спят уже!
Укрыв дочерей одеялом, она присела к столу и сложила на коленях
усталые руки. Тетради проверены, и теперь можно до возвращения мужа немного отдохнуть. Однако в голову лезли нехорошие мысли. Люба, чтобы не терзать ими душу и чем-нибудь занять себя, взяла с этажерки семейный альбом и открыла его. Первая и единственная фотография из прошлого — она, Любочка, в белом фартуке, серьёзная и ответственная. Этот снимок был сделан после экзамена по немецкому языку в Кубанском Мариинском женском институте. Тогда, помнится, Великий князь Михаил, поцеловав ей ручку, сказал:
— Мадемуазель Крыжановская, Вы восхитительно говорите по-немецки.
Очень похвально! — и подарил ей двухтомник Гёте.
Родители Любы сидели в зале и позже имели светский разговор с Великим князем. Фотографий родителей, к сожалению, у Любови Вячеславовны нет, как и самих родителей: отец пропал без вести в Гражданскую войну и, если бы он остался жив, то непременно бы нашёл её, а мама умерла от тифа по дороге в этот город. Но в памяти Любы они остались молодыми и весёлыми, как в тот день, когда был сделан этот снимок; хотя… были позже и тяжёлые дни…. На Любу нахлынули воспоминания смятенной юности….
2
Площадь полна народу. Не смотря на ненастье — мелкий секущий дождь, грязь и стылость — перед зданием бывшего Дворянского собрания толпились жители города: рабочие, мелкие торговцы, черкесы, красноармейцы. Среди картузов, ушанок папах не было видно только дорогих велюровых шляп.
Любочка с матерью, графиней Крыжановской, и ещё несколько знатных
дам стояли посреди майдана на возвышении, в скромных одеждах, простоволосые. Рыжий вульгарный красноармеец в левой руке держал конец Любочкиной косы, а правой он занес для удара шашку. Волосы матери с седыми прядями уже валялись в площадной грязи. Люба зажмурила глаза и почувствовала короткий болезненный рывок и, следом, необычную лёгкость головы. Её душили стыд и обида, но девушка сдержалась и не заплакала — только крепко сжала побелевшие губы. Горькое чувство унижения и беспомощность перед тёмной силой клокотали в её груди. А толпа ревела и негодовала:
— Так их, дворянских сучек! — орал громче всех полупьяный семинарист. Его поддерживали остальные:
— И что с ними чикаются?! Эта старая сволочь знает, где генерал!
— В Париже! Где же ещё?! Все белые гады туда бегут!
Не весть, откуда взявшиеся люди в кожаных тужурках и с оружием в руках
разгоняли народ:
— Расходитесь по домам, расходитесь, господа хорошие!
Маленький чернявый, как жучок, солдат вскочил на помост и неожиданно
резко и тонко проверещал:
— Освободите площадь! — И к женщинам: — И вы пошли, дамочки, пока
вас не уложили по-настоящему! Геть отседова!
Графиня Елизавета Юрьевна и Люба стояли рядом, взявшись за руки. Мимо них проходили люди, заглядывали им в лицо, некоторые плевались, в то же время норовя наступить грязными сапогами на горку русых, каштановых и чёрных волос.
К помосту подошёл Фёдор Дмитриевич Басков, молодой петербургский дворянин, сердечно принятый в доме графа Крыжановского. Он бежал от революции на Юг, давно мог уехать заграницу, но знакомство с Любочкой переменило его планы.
Сегодняшнее событие поставило молодого человека перед необходимостью взять ответственность за судьбу девушки и её матери на себя. Фёдор Дмитриевич присутствовал при мерзкой сцене, так называемой, гражданской казни и видел жестокое унижение, которому подвергли Любу и её мать. Гнев и возмущение пылали в его сердце, но что он мог сделать в ту минуту?
Фёдор Дмитриевич услышал последние слова чернявого солдата, когда уже приблизился к деревянному сооружению на площади. Брезгливо глянув на чернявого палача, Басков подал дамам руку. Они быстро сошли вниз.
— Пойдёмте же отсюда! — энергично прошептал им Басков.
— Куда? — печально глянула на него графиня-мать. — Дом конфискован.
Нас выгнали на улицу, даже не позволив взять личные вещи.
— Нам надо покинуть город, как можно быстрее, — убеждено проговорил
Фёдор Дмитриевич и, подхватив дам под руки, поспешил увести их подальше
от страшного места.
— У меня имеются некоторые средства, — продолжал он всё также
энергично, — я, думаю, на первое время хватит.
— Но, дорогой Фёдор Дмитриевич, нам бы не хотелось обременять Вас
своими заботами, мы не вправе принять Вашу помощь.
Графине хотелось высказать благодарность Баскову за его любезное
предложение и согласиться с ним, но она сказала не то, что думала, и её фраза прозвучала несколько высокомерно. Однако Фёдор Дмитриевич понял
её растерянность, смущение и пылко продолжал убеждать:
— Ведь я для вас не совсем посторонний человек, и не будет
бестактностью принять от меня помощь. — Он помолчал немного, потом остановился, словно в замешательстве, и неожиданно выпалил:
— В ваших руках моё счастье…
Последние слова заставили дам остановиться. Фёдор Дмитриевич хотел
было стать на колени, но, взглянув на грязную мостовую, передумал. Он, устремив на графиню-мать взгляд, полный надежды, тихо и проникновенно произнёс:
— Я прошу у Вас руки Любови Вячеславовны.
Для графини само предложение не было неожиданностью, она замечала
чувства молодого человека к Любочке, но обстановка, в которой было сделано предложение, покоробила её. Она немного подумала, вздохнула и как-то обречённо ответила:
— Я не возражаю, — и затем к дочери: — А ты как, Любочка? Согласна
составить счастье Фёдора Дмитриевича?
Оба посмотрели на девушку. Она смущённо прикрыла ресницами чёрные
искрящиеся глаза, но заалевшие щёки выдали её чувства.
— Я согласна, — чуть слышно произнесла она.
— После такого предложения в другое время следовали бы помолвка, бал,
свадебные хлопоты, — с сожалением заметила графиня, — но всё равно,
дорогие дети, я вас благославляю и поздравляю. Она порвисто поцеловала дочь и будущего зятя. Слёзы застилали ей глаза, однако, она ободряюще улыбнулась:
— Вы будете счастливы!
Вскоре они сидели в зале ожидания городского вокзала и размышляли о том, куда им отправиться.
— В Париж! — мечтательно воскликнула Елизавета Юрьевна и увидела
испуганные лица молодых людей. Она тут же поправилась: — Шучу, это было бы чудесно, но невозможно. Все порты захвачены красными.
— Дорогие дамы! Позвольте сказать! — приостановил рассуждения
будущей тёщи Фёдор Дмитриевич:
— Вы знаете, что начался большевистский террор. Нас в любой момент
могут арестовать и даже расстрелять, поэтому необходимо немедленно выехать из города, найти укромное место, где нас не знают, и поступить на службу. Нужны же будут Советам грамотные люди!? Я в университете изучал математику, могу преподавать в школе или стать, пусть даже, счетоводом или кассиром.…Этаким Цыфиркиным…
— Я немецкому языку могу обучать! — оживилась Люба. — А маменька
нас будет дома ожидать и чаем поить.
— Какие же вы ещё дети, — вздохнула графиня, — однако меня очень
беспокоит отсутствие известий от Вячеслава Андреевича. Если он жив, то непременно будет нас искать, а мы никому не сообщили, куда едем, да, и сами ещё не знаем этого.
Елизавета Юрьевна вспомнила последнюю встречу, когда генерал забежал проститься. У него был усталый вид, пыльный мундир…да, и очень возбуждённое состояние. Стоя в гостиной перед женой и дочерью, он запальчиво, словно с кем-то споря, говорил:
— Я военный. Если и лишал кого жизни, только в честном бою. Моё имя
не запятнано расстрелами мирного населения и карательными акциями. Я был и остаюсь русским офицером. Отечество гибнет,…я не могу оставаться в стороне. Я должен быть со всеми….
— Вячеслав, ты странно говоришь. Ты покидаешь нас? — от предчувствия
беды у графини часто застучало сердце, она съёжилась, как от удара. Люба бросилась к отцу. Он обеими руками обнял жену и дочь и виновато сказал:
— Вас они не тронут. Не будут же они воевать со слабыми женщинами.
Тех ценностей, что мы спрятали, вам хватит до моего возвращения. Я вернусь. Не знаю, как скоро, но вернусь!
Граф нежно поцеловал жену в губы, а Любочку в белую стрелку пробора на голове, затем резко, по-уставному, развернулся и ушёл в ночь.
Через два дня в город вошли красные. Некоторые из знакомых Крыжановских успели покинуть свои дома и скрыться. Другие, как Елизавета Юрьевна и Люба, сидели, запершись в своём особняке, никем не охраняемые.
С ними осталась только горничная Паша. Остальная прислуга покинула дом, как только раз неслась весть о приходе красных.
Наутро третьего дня новой власти в парадную Крыжановских громко постучали. Паша на цыпочках подошла к двери и прислушалась:
— Стучи громче! — приказал чей-то окающий голос, — А вы, робя, идите
к чёрному входу!
— Паша! Посмотри, пожалуйста, кто там? — перегнувшись через перила
лестницы на втором этаже, спросила Елизавета Юрьевна.
— Кажись, по Вашу душу, барыня! — испуганно пискнула горничная и
скрылась в своей комнатке.
Спустя минуту, через кухню в дом вошли вооруженные люди, один из них
бросился к парадной двери и открыл её. Ввалились ещё трое, видно, главные. Высокий сутулый комиссар в кожаном галифе отрывисто спросил:
— Госпожа Крыжановская? — и, не дожидаясь ответа, толкнул её кулаком
в спину. — Пройдёмте в вашу комнату!
Пока он допрашивал графиню, остальные рылись в вещах, разбрасывая по дому книги, посуду, одежду.
Люба, нервно ломая пальцы, ходила по кабинету отца и размышляла: «Кого они ищут? Папу? — Вместе с красными в город пришли слухи о том, что в Екатеринодаре расстреляна группа старших офицеров, и этот печальный факт мучил девушку: среди них мог оказаться отец. — Господи, только б не он! С другой стороны, если папа погиб, то зачем они ворвались в наш дом? Зачем допрашивают маму?»
— А!? Графское отродье! Белая кость — голубая кровь! — в дверях кабинета возник небритый ушастый солдат в накинутом на плечи отцовском кителе, от него дурно пахло потом, чесноком и ещё чем-то отталкивающим. — Признавайся, где отец? Куда сховался?
У Любы радостно забилось сердце: «Жив, значит, папа! Спасибо, Господи, за благую весть!» — и она непроизвольно улыбнулась.
— Сволочь! — взревел мужик, — шо ты радуисся, шо лыбисся? А пулю в
лоб не хочешь? Быстро говори, где генерал? — Он вцепился грязными руками в Любины волосы.
Она зло сверкнула на красноармейца глазами и сжала губы.
— Ты что это расходился?! С девками воюешь?
К ушастому подошёл пожилой солдат в красноверхой папахе:
— Скидай мундир, Семёнов! Его ещё надо заслужить. Что ты тут
делаешь? Где ты должен стоять? На входе? Вот и иди туда! — ушастый не
хотя снял китель и поплёлся на свой пост. Казак, смущённо запинаясь,
проговорил:
— Ты, девка, возьми что-нибудь на прокорм и тоже ступай на выход.
Отбираем у вас дом и имущество ваше. От такая конхузия, значит! Трудно вам придётся с маменькой. Да делать нечего.
Люба знала, что все драгоценности родители спрятали в ножки кроватей. Но разве сейчас возможно взять их? У неё же только два колечка на пальцах да серьги в ушах…Люба осмотрела кабинет и остановила взгляд на фотографии в рамке, которая стояла у отца на столе. Это был снимок десятилетней давности, запечатлевший её в момент триумфа — блестяще выдержанного экзамена в институте. Она вытащила фотографию из рамки и положила в тайный карманчик на платье. Казак укоризненно покачал головой и повторил:
— Да, трудно тебе будет жить. Ну, не поминай злом, девонька.
Экс..при..про…приация, — с трудом он выговорил незнакомое слово и проводил Любу к выходу.
3
В прихожей раздался звук тяжёлых шагов, и в дверях появился Фёдор Дмитриевич с румяными щеками и с толстым портфелем под мышкой,
возбуждённый и, кажется, навеселе.
— Ты волновалась, дорогая? — он торопливо подошёл к жене и поцеловал
ей руку. — Всё хорошо, успокойся! Замёрз я и есть хочу.
Раздевшись, он долго звенел умывальником, потом усердно тёр руки.
— Девочки поели?
— Нет, не дождались тебя, уснули. — Любовь Вячеславовна требовательно
посмотрела на мужа:
— Федя, ты что-то не договариваешь? Что случилось?
Между ними никогда не было тайн. Вот и сейчас Фёдор Дмитриевич не смог скрыть событий дня:
— Арестовали председателя колхоза и зоотехника. Я был там в это время.
После того, как их увели, всех, кто был в правлении, задержали для допроса.
Любовь Вячеславовна застыла на месте, её сцепленные на груди руки
нервно подрагивали, в напряжённом взгляде читалась тревога.
— Что? — одними губами спросила она мужа.
— Всё хорошо, — успокоил он её, — вопросы задавали по работе. Я, Люба,
отвечал спокойно, сдержанно. Меня отпустили. Представляешь? Ни одной зацепки. Майор так и сказал: «Вы свободны».
Фёдор Дмитриевич устало опустился на скамью, Люба присела рядом, склонив голову на плечо мужа. Он взял её руку в свои ладони и нежно погладил.
— Прочь тревоги от моей Любови….
Любовь Вячеславовна глубоко вздохнула и бодрым голосом то ли
спросила, то ли объявила:
— Ну, что? Ужинать?
— Ужинать, — подтвердил Фёдор Дмитриевич.
Поворот судьбы
Вот я вернулся домой,
Долг не оплачен врагами…
Хоть и здоровый, живой,
В сердце – сжигающий пламень.
Рана в душе запеклась
Памятью, болью и кровью…
Что же во мне ты нашла,
Так одарила любовью?
I.
Горела багрянцем тёплая осень сорок четвёртого. Ярко полыхали леса и рощицы, с лёгким шуршанием плавно стелились под ногами золотистые дорожки, висело в чистой лазури светлое солнце.
Война продолжалась, но никто не сомневался, что Победа уже близка. И хотя фашисты отчаянно сопротивлялись, Европа, лощёная и высокомерная, вынужденно покорялась нашим войскам.
В разгар кровавых битв оторванные от гражданской жизни солдаты старались не думать о доме. И вот теперь, когда Советский Союз освобождён от врага и рано или поздно война закончится, они все чаще в разговорах касались мирных тем.
Рота пехоты после ночной операции подтягиваясь к своим, остановилась на краткий отдых у дороги. Развесистый ещё зелёный кустарник и желтеющие в вышине кроны незнакомых деревьев давали тень. Усталые солдаты в выгоревших, почти белых гимнастёрках, устраиваясь поудобнее, отвинчивали крышки фляжек, жадно глотали тепловатую воду, закуривали и возобновляли прерванные боями беседы о будущем.
– Если живой останусь, женюсь, — мечтательно начал веснушчатый солдат с покатыми девичьими плечами, — только не знаю на ком, с двумя девушками переписываюсь.
— Журылася попадья своей бидою, шо у нэй пип с бородою, — ухмыльнулся старшина Рогочий. – А ты на обеих женись, как Абубакар. Правда, у тебя шейка тонкая, не то что у Акаева, не выдюжишь.
Все рассмеялись, вспомнив пребывающего в госпитале бойца Акаева, с бычьей шеей и маленькой бритой головой. Он постоянно был озабочен примирением двух своих жён, которые в письмах жаловались ему друг на друга.
— Кто лучше варит борщ, на той и женись, – посоветовал ему основательный сержант Пилипчук, усаживаясь поглубже в тень, — а я вот интересуюсь, как называются эти деревья, у нас на Полтавщине таких нэма.
— Спроси Дмитрича. Он всё знает, — кивнул Рогочий на сухощавого пожилого солдата и сам же крикнул ему:
— Слышь, Дмитрич, что это за деревья?
— Буки, — односложно ответил тот, открывая маленький томик Гейне на немецком языке, найденный в развалинах какого-то дома.
Фёдор Дмитриевич Басков вёл себя тихо, разговаривал мало, но в трусости никто его упрекнуть не мог. Воевал солдат, как все, без скидок на возраст. Он был дворянского происхождения и, претерпев на своём веку всяческие неприятности и унижения, научился быть незаметным. В свои пятьдесят лет в выцветшей гимнастёрке, в старых стоптанных сапогах Басков выглядел непритязательно. Однако черты его худого лица с горестными сладкими вокруг губ и прямым взглядом глубоких серо-голубых глаз говорили о внутреннем достоинстве и незаурядности этого человека.
В редкое свободное время его можно было застать за чтением какой-нибудь книги, или же он вытаскивал из нагрудного кармана фотографию жены с двумя юными дочерьми и подолгу разглядывал её, будто мог увидеть на ней что-то новое. И никому в голову не пришло бы бросить Баскову насмешку или сказать пошлость, как это частенько случалось между солдатами.
Те, кто видел фотографию, были поражены непривычной красотой его жены: тёмные внимательные глаза, тонкий римский нос, высокий открытый лоб, который венчался короной пышных волос…
— Не иначе княгиня? –иронично заметил Рогочий, кинувший как-то взгляд через плечо Дмитрича на снимок.
— Нет, графиня, — машинально ответил Басков, не отрывая глаз от изображения дорогих ему лиц.
— Чи, шуткуешь? – недоверчиво тряхнул чубом старшина.
— Какие уж тут шутки, — с грустью ответил Фёдор Дмитриевич. – За это ей на площади шашкой косы отрубили.
— За что «за это?» — с нарастающим интересом приставал Рогочий к старому солдату.
— Не твоего ума дело, — неожиданно резко оборвал старшину Басков и бережно спрятал фотографию на груди. Затем достал из кармана кисет, тонкими длинными пальцами нервно свернул самокрутку и затянулся, всем видом показывая, что больше разговаривать о семье не намерен.
Но Рогочий настырно продолжал допытываться:
— А как дочек зовут?
Тогда Дмитрич, взяв котелок, молча вышел из блиндажа. Теперь же, когда зашёл разговор о женитьбе, Рогочий снова подступил со своим вопросом к Баскову.
— Тебе-то на что? – неохотно буркнул Дмитрич, не отводя взгляда от книги.
— А может, я посвататься хочу. Должен я знать, как зовут мою будущую жену? –махнул горделиво чубом старшина.
— Что, тебе девок мало? – заступился за Дмитрича один из солдат. – Бегаешь за ними, как кобель за сучками.
— Ты смотри за собой, — обозлился Рогочий. – Посмеялась сова с грака, а баче, шо и сама така, — он резко вскочил на ноги и пошёл прочь от весёлой компании. Под одиноким кустом красной калины старшина лёг на пожухлую траву животом вниз и спрятал полыхающее лицо в шершавые ладони.
Гвардии старшина Дмитрий Трофимович Рогочий никому не говорил о том, что получил из дому неприятное известие. Сестра сообщила, что его невеста Груня гуляла с немцами и даже родила ребёнка. «В станице все плюются в её сторону и называют фашисткой б…, — пишет сестра. – Выбрось, Митя, ты её из головы. Не достойна она тебя».
Для Дмитрия эта постыдная весть стала ударом ниже пояса. Здесь, на фронте, он свыкся с мыслью, что Груня будет его женой. И поднимая бойцов в атаку, он думал именно о ней, нежной и беззащитной. Он ждал встречи с Груней как с самым близким человеком.
Митя был сирота. Его мать умерла при родах, отца арестовали за падёж скота в тридцать третьем и мальчика приютила старшая сестра, у которой было четверо своих детей. Вопреки судьбе, вырос Дмитрий озорным и весёлым.
Когда он встретил Груню, потерял голову: она была такая беленькая, чистенькая, мягонькая… Он даже дышать на неё боялся, не то что шутки шутить. Молодым людям, однако, встречаться суждено было недолго: грянула война.
Перед отправкой Дмитрия на фронт они объяснились и Груня обещала его ждать.
Узнав о подлом предательстве невесты, Митя безоглядно загулял. Загулял так, как только можно было на войне – короче, не пропускал ни одной юбки. Женщины его за глаза называли кобелём, но любили.
Да и как не полюбить такого парня? Франтовато одетый, стройный, обутый в узкие трофейные сапоги с блестящими голенищами, он выглядел настоящим гвардейцем. Чёрный кудрявый чуб лихо вился под пилоткой, а глаза так лукаво играли, что не надо было и слов. Хотя слов-то у Мити как раз было много. Хватало на каждую зазнобу. И замечание товарища насчёт его «кобелизма» попало в точку.
Старшина лежал на осеннем ковре, вытянувшись во весь рост. Стараясь зажать в тиски обиду, он глубоко вдыхал знакомый запах спелых трав и осенних листьев. В памяти всплывали картины станичного детства, родные степи и луга. Постепенно расслабляясь, Митя прикрыл веки и незаметно уснул. И снится ему мать, которую он никогда не видел, такая, как снилась ему всегда – похожая на Богородицу и сестру Соню одновременно. Добрая и жалостливая, она, молча, гладила его ласковой рукой по голове, и он успокаивался быстро, словно маленький мальчик.
— Рота! Становись!
Чуткий солдатский сон прервался зычным голосом командира. И через две минуты бойцы бодро шагали по звонкой брусчатке. Им уже не казались
странными игрушечные домики под красными черепичными крышами и аккуратно подстриженные кустики вдоль дороги. Европа!
К вечеру рота соединилась со своим полком. Старшина Рогочий, устроившись с товарищами на постой, намеривался проведать знакомых девчат в санбате. Он побрился, почистил сапоги и вышел из дому. Однако вместо того, чтобы направиться к школе, в которой разместился санитарный батальон, он сел на скамейку круглой беседки, увитой розоватым плющом. Ему почему-то расхотелось идти к крикливым, уставшим девчонкам. Вспомнился утренний разговор с Басковым. Рогочий шутил насчет сватовства, но, даже мельком глянув на снимок, он заметил не только красоту жены Фёдора Дмитриевича – его заитересовали и милые лица девушек.
— Видать, учёные, на фортепьянах играют… Нет, не пойдут они за казака с восьмилеткой, — подумал погрустневший старшина. – Аграфена и та носом крутила: «Тебе, Митька, на тракториста надо учиться, в комсомол вступать, чтобы начальником поставили». А сама вон как жизнь свою, да и его, перевернула…
Он попытался, в который раз, выбросить из памяти Грунино белое личико с улыбчивыми ямочками на щеках.
— Все-все, даже не думать о ней, — приказывал себе Митя, затягиваясь крепким табаком. – А к Дмитричу я присмотрюсь: непростой он человек, интересный очень даже.
Так размышляя и мечтая, Рогочий сидел в беседке долго, до самой ночи, пока не затянулись частые звёзды тучами и не повеяло осенним холодом.
II.
А на фронте готовилось крупное наступление. Кто-то из высшего командования побывал в пехотном полку. Конечно, солдаты воевали по-гвардейски, но обуты были кто во что горазд. И начальство приказало выдать всем одинаковую обувь – английские ботинки.
Ребята заныли. Никто не хотел носить эту красивую, но не приспособленную к пешим переходам обувку. Её уже испробовали в деле: через месяц помощь союзников расползалась так, что приходилось верёвками привязывать верх к подошве.
Но раз есть распоряжение – получить на складе ботинки, его надо выполнять.
Старшине Рогочему велели взять бойца и на полуторке, которая доставляла в штаб пленного немца, привезти обувь. Старшина позвал
рядового Баскова, и они влезли в кузов грузовика, где уже сидели два солдата и пленный. В кабине устроился командир разведвзвода.
— Видно, фашист – большая шишка, что к нему приставили столько народу, — подумал старшина, усаживаясь поудобнее на старое колесо в углу кузова.
Полуторка рванула с места, но не успела выехать на шоссе, как загудели юнкерсы. Машина дёрнулась и остановилась. Лейтенант и шофёр выскочили из кабины и с криком: «В укрытие!» побежали к глубокой воронке от снаряда. Из кузова вылезли остальные и, толкая немца вперёд, залегли неподалёку от грузовика.
Рогочий услыхал взрывы, когда уже находился в ложбине. Отбомбив, самолёты улетели. Дмитрий выглянул из укрытия и не увидел товарища. Обеспокоенный, он кинулся его искать, осматривая вдоль дороги рытвины и бугры.
Присыпанный землёй пожилой солдат покряхтывал, но был, по-видимому, цел и невредим. Митя обрадованно подскочил к нему и смахнул рукой комочки грязи с его лица.
— Ну что, жив Дмитрич?
— Жив, — тяжело просипел Басков, — но сам не выберусь. Помоги.
Рогочий присел на корточки рядом с курганчиком, накрывшим товарища, достал махорку и свернул козью ножку. Все это делал он нарочито медленно. Дмитрич удивленно следил взглядом за его действиями, а старшина лениво закурил и сузив карие с хитринкой глаза, серьёзно проговорил:
— Это ещё надо обмозговать.
Потом, многозначительно помолчав, добавил:
— У меня есть условие. Надеюсь ты его примешь?
— Какое? – с трудом выдохнул Басков.
— Так примешь? – повторил вопрос Рогочий
— Приму. Давай условие.
— Пусть одна из твоих дочерей напишет мне письмо, — с актёрским пафосом произнёс старшина.
— Идёт! — принял его игру Дмитрич.
Скоро вся команда, без потерь, собралась у дороги, где, потрескивая, догорала полуторка. Пришлось ребятам возвращаться назад, в расположение полка пешком.
Через несколько дней Дмитрий застал Баскова в тот момент, когда солдат заканчивал письмо домой, и напомнил ему об их договоренности:
— Дмитрич, ты не забыл своё обещание?
— Нет, Митя не забыл. – Федор Дмитриевич поставил точку, и прочитал написанное:
«Дорогие мои девочки, один товарищ спас мне жизнь, и я пообещал, что кто-нибудь из вас напишет ему письмо. Немного сказочная ситуация, как у Аксакова, но руки вашей я не обещал, просто напишите ему дружеское письмо. Он сирота. Родился и вырос на Кубани, любознательный и весёлый парень, к тому же, хорош собой».
Дома, когда получили письмо отца, удивились.
— «Это не в его правилах, — подумала Любовь Вячеславовна, – обещать за других. Вероятно, паренёк рисковал жизнью, спасая Федю».
Ольга наотрез отказалась:
— Чего это ради я буду писать незнакомому солдату? Мне девчонки говорили, что они там, на фронте, одновременно переписываются сразу с несколькими девушками, а потом их фотографии раскладывают, как карты, и выбирают какая красивее.
— А тебе что переживать, — усмехнулась мать, — ты же думаешь что краше тебя на свете нет.
— Я хочу быть единственной, — гордо вскинула пушистую головку
Ольга. Но Любовь Вячеславовна грустно заметила:
— Отец ведь слово дал…
— Да что вы, мама, переживаете, — старшая Тома подошла к матери и ласково погладила её по плечу, — напишу я письмо этому, как его, Дмитрию Трофимовичу. Не отсохнут руки. А папе приятно будет.
— Вот и хорошо, доченька, — облегчённо вздохнула мать и будто оправдываясь, сказала:
— Никто ж тебя замуж за него не собирается отдавать. Отец только попросил написать письмо. Ты поблагодаришь молодого человека, и передашь привет от нас с Олей.
Со следующей почтой Баскову и Рогочему принесли одинаковые треугольнички.
— Ну, молодец, Дмитрич, уважил, — обрадовался старшина. Кроме редких весточек сестры, он ни от кого не получал писем.
Тамара сначала исполняла дочерний долг, а потом уже с нетерпением ждала известий с фронта. Между молодыми людьми завязалась оживлённая переписка.
Дмитрий подробно рассказывал о военных действиях, о товарищах и лишь изредка упоминал о каких-то личных вещах. Тома была более откровенна, она бесхитростно поведала ему всю свою скромную биографию. Это глубоко тронуло Рогочего и заставило самому быть честным и искренним с девушкой.
С той самой бомбёжки на дороге, которая стала началом переписки Дмитрия с Тамарой, фронтовики крепко подружились. В роте быстро привыкли к этой странной парочке: сухощавый невысокий старик в мешковатой шинели и рядом
– статный молодой старшина с залихватским чубом. Митя опекал Баскова, а тот, в свою очередь, делился знаниями и опытом. Дмитрич удивлялся говору Рогочего, на который он переходил в минуты волнения.
— Балакаю я, — смеялся старшина, — у нас в станице даже коровы «ны мычать, а балакають».
А линия фронта всё дальше и дальше продвигалась на запад. И вот Висла – самая большая река на пути к Берлину. Она не замёрзла. Лишь тонкие льдинки сковывали с вечера береговые хляби. Днем же по-весеннему выглядывало февральское солнце и, растопив ледяные корки, давало свободу грязи.
Ночью, пока наводили понтоны, часть пехоты начала переправляться на подсобных средствах через Вислу; плыли, ухватившись за все, что находилось поблизости и могло держаться на воде.
Рогочий сидел на бревне, орудуя куском старой доски как веслом, Басков распластался на невесть как попавшей на берег двери. Плавать он не умел, но изо всех сил грёб коченеющими руками.
Вражеская артиллерия лениво постреливала. Снаряды изредка взрывались в реке, поднимая фонтаны брызг. Вероятность попадания была настолько мала, что солдаты привыкшие к обстрелу не обращали на взрывы никакого внимания. И всё таки снаряд попал в лодку, в которой находились ребята из их взвода. Столб воды взмыл вверх и накрыл плывшего неподалеку старшину. Он почувствовал резкую боль в предплечье и громко вскрикнул. Федор Дмитриевич, услышав голос товарища, приподнялся на своей двери и нарушив равновесие, опрокинулся в обжигающий холод реки.
— Митя! – позвал он друга застывающим голосом.
Превозмогая боль, старшина подгрёб к Баскову, который, вцепившись пальцами в своё плавсредство, неподвижно висел на нём. Рогочий скатился с бревна в воду. И, ухватив здоровой рукой край двери, прижал к ней своим телом теряющего сознание Дмитрича. Разбухшая одежда и сапоги отяжелели и тянули в стылую бездну, плечо и рука разрывались от боли. Но Рогочий отчаянно заработал ногами. Плыть было очень трудно, почти невозможно; он не ощущал рук и ног и совсем не помнил, как преодолел последние метры реки. Но уже чьи-то руки вытаскивали его на берег, накидывали шинель, давали флягу со спиртом.
Среди липкой грязи и осоки рота обживала узенькую полоску земли противоположного берега. Через некоторое время Рогочий с перевязанной рукой и Дмитрич переобутый в чьи-то старые обмотки, включились в общую работу. Пока одетая сизым туманом Висла дремала, они вместе со всеми рыли окопы полного профиля, устанавливали пулемёты. Как только размытая луна начала бледнеть, на них обрушился концентрированный миномётный удар.
Наши ответили с того берега. Завязалась артиллерийская дуэль: зарево
пожаров разрывало предрассветный небосклон, оглушающий грохот, разрывы бомб, поднимающие горы земли в воздух вжимали пехоту в окопную грязь…
Вражеская артиллерия была подавлена. Еще и не успел рассеяться в воздухе туман, как стали пребывать с нашего берега новые подразделения и расширять прибрежный участок.
Вислу форсировали и бои прошли с минимальными потерями. Многие бойцы и командиры за эту операцию были удостоены наград. Гвардии старшина Дмитрий Рогочий получил «Орден боевого Красного знамени», а рядовому Федору Баскову вручили вторую медаль «За отвагу».
А фронтовики вскоре шагали уже по немецкой земле, и радость грядущей победы кружила им голову.
20.02.1945г.
«На нашем участке фронта, — писал Дмитрий Тамаре, — немцы бросили морскую пехоту. Не помогли ни фолькштурмы, ни женские батальоны, пришлось им кинуть последний резерв. Бои тяжёлые. Мы молотим фашистов по — гвардейски, превращая леса и деревья в зябь, а тела врагов в удобрения… Все живут надеждой, что в конце апреля война будет закончена… По сообщению «солдатского» информбюро, известно, что Советской Армии достаточно шесть дней, чтобы оказаться в Берлине. Но нельзя этого делать. Ведь Берлин уже поделён между союзниками, и они обидятся на нас. Поэтому мы ведём бои, расширяя свой плацдарм…»
01.03.1945г.
«У нас в городе налаживается мирная жизнь, — сообщала Тома в ответном письме, — и хотя продукты выдают по карточкам, нам удалось на 23 февраля испечь сладкий пирог. Он получился очень вкусный. Мы съели его за ваше здоровье и окончательную победу».
Ещё она писала о том, что у мамы ученики не хотят учить немецкий язык, Оля пошла на курсы бухгалтеров, а завод, где работает сама Тома, переходит на мирную продукцию. В конце письма девушка справлялась о здоровье отца и осторожно спрашивала о дальнейших планах Мити.
08.03.1945г.
«Дорогая Тамара, очень надеюсь, что мои планы не будут идти вразрез с Вашими…
Здоровье папы в последнее время поправилось и выглядит он лучше и моложе, чем после Вислы, когда его мучил радикулит. Он всё время меня подначивает, что идет домой раньше, а мне, как медному котелку, еще несколько месяцев служить. Вот и всё с дружеским приветом
Гвардии старшина
Дмитрий Рогочий.
Победу Митя и Федор Дмитриевич встретили в Берлине. Буйно цвела сирень разных оттенков: сизая, белая, фиолетовая. Махровые кисти крупчатых соцветий заглядывали в открытые окна одноэтажного строения. Оно находилось в богатом пригородном замке, где расположился гвардейский пехотный полк.
Победа уже пришла. Она разливалась густым ароматом сирени, сияла ярким весенним солнцем, безоблачной синевой неба. И пугала пустотой, вдруг возникшей в душах усталых бойцов, нахлынувшей на них ленью, неопределенностью. Не хватало одного штриха, чтобы почувствовать настоящую Победу, вернуться из безвременья к жизни: сообщения о капитуляции Германии.
Утром 9 мая прибежал вестовой и вызвал ротного в штаб полка. Лицо солдата выражало такую беспредельную радость, что ясно было и без слов – Германия капитулировала. Но всем хотелось услышать это.
— Ну, что? – в один голос воскликнула пехота.
— Победа! – счастливо выдохнул вестовой и побежал дальше.
Все, движимые единым порывом, выскочили во двор и стали стрелять в воздух. Когда патроны закончились, началась праздничная суета – быстро собирали стол, тут же на зелёной лужайке. Хозяйка – немка безропотно отдавала распоряжения прислуге.
Басков и Рогочий, ставшие неразлучными друзьями, вдруг в эти торжественные минуты разъединились. Старшина оказался в самом центре шумного веселья. Фёдор Дмитриевич отошёл в глубь аллеи, ведущей к замку. Ему стало неловко оттого, что не смог сдержать слез. Крупные капли сами выкатывались из глаз и по худым щёкам стекали к острому подбородку. В этих слезах были четыре года боли, потерь… и радость!
— Дмитрич. Дмитрич! Ты где?
Услышав голос друга, Басков вытер рукавом лицо и ворчливо откликнулся:
— Да, иду, иду.
На поляне шумно разливали столетнее бургундское по бокалам из розоватого богемского стекла, пел баян, раздавались шутки и смех.
Несколько дней спустя, перед отдохнувшим строем гвардейского полка зачитывали приказ главнокомандующего о демобилизации. Как и предвидел Дмитрий, его в списках отбывающих на Родину не было. Он оставался еще на год служить в Германии.
Прощаясь с другом, Басков несколько раз повторил: «До встречи в нашем доме». Оба, веря в это, крепко обнялись и расцеловались.
Служба у Рогочего была не трудная, но суетная, беспокойная – скучать некогда, к тому же старшина получал частые и подробные письма от Тамары. Обращались они к друг другу ещё на Вы, но Митя позволял себе называть
девушку «милой» и «дорогой». Письма были наполнены взаимными намеками о будущей совместной жизни. В последнем письме Митя, перейдя на «ты», сделал Тамаре официальное предложение и с нетерпением ждал ответа.
И ответ пришёл. В нем Тамара сообщала, что она получила письмо от сестры Дмитрия — Софьи. Сестра извещала девушку о том, что у него имеются жена и ребёнок, которые любят его и ждут.
«Очень подло с Вашей стороны затевать переписку, когда у Вас есть семья, так, что, товарищ Рогочий, не пишите мне больше и не приезжайте к нам».
Старшина даже впервые мгновенья сообразить не мог, что речь идет о нем. Какая семья? Жена? Ребёнок? Имя сестры названо правильно. А остальное? Он хотел закурить, но руки дрожали. Мысли в голове тоже хаотично бегали и не могли наткнуться на какие-то факты, выстроиться…
И вдруг в памяти что-то мелькнуло: ребёнок.., ребёнок… Груня и её ребёнок. Но Соня не могла такого письма написать. Значит, кто-нибудь из станицы, тот, кто знает о довоенных отношениях его и Груни. Но кто мог совершить эту подлость, кто? Так и не найдя для себя ответа, он засел за письмо к Тамаре.
19.03.1946г.
Здравствуй, моя любимая!
Эта несусветная чушь о жене и ребёнке не должна тебя волновать. Томочка, пойми лишь одно: кроме тебя, мне никого не надо. И даже если ты не ответишь «да» на мое предложение выйти за меня замуж, я всё равно приеду. Но сначала навещу свою сестру и разберусь со сплетнями.
Будь счастлива, дорогая!
Твой Дмитрий.
Ответа не было. Он отправил ещё два письма. Результат тот же.
III.
В конце апреля Рогочий демобилизовался и поехал на Родину, к сестре. На душе было неспокойно. Но Соня так искренне радовалась встрече, прижимала его кудрявую голову к своей иссохшей груди, что Митя оттаял. Раздав всем подарки, он, прежде чем сесть за стол, уединился с сестрой в спальне.
— Ты что, рехнулся? – возмутилась Соня в ответ на его вопрос. – Клянусь хлебом, я не писала этого письма.
— Но ты рассказывала кому-нибудь, что у меня есть девушка? – наседал Митя. Соня быстро – быстро заморгала ресницами, глаза наполнились влагой, лицо сморщилось, и сестра заголосила:
— Да что ты, Митька, нападаешь, честное слово, только своим сказала. Сказала, что Грунька – шлюха, а ты себе нашёл в сто раз её лучше, благородную.
Дмитрий не отставал:
— Каким своим?
— Родычкам! Тетке Марфе и тетке Мотре.
— Ну, значит, всей станице, — подвел черту Митя.
А к хате сходились уже гости: дядья, тетки, племянники. Они любовались наградами старшины, расспрашивали про подвиги, про Германию. Дмитрий отвечал, но как-то равнодушно. Радость встречи была омрачена мыслью, что, может быть, кто-то из них написал это проклятое письмо.
Когда самогон был выпит, закуска уплетена и родня собиралась «спивать», Митя, молча, встал из-за стола и вышел на улицу. Закат залил пламенем полнеба. Красные караваны облаков плыли на запад. Под окнами хаты стояла в розовом цвету нарядная абрикоска. Её благоуханье перебивало все остальные сельские запахи. Митя отметил про себя, что не помнит этого дерева. Прошло без малого пять лет… Детвора вон как выросла! А Соня похудела, постарела… Постарела сестра. Сердце щимило.
Дмитрий пошел по станице. Улицы были пустынны, даже поздороваться не с кем. Во всем виделась бедность, даже убогость. На веревках сушились старые, заношенные тряпки. За покосившимися плетнями стояли небеленые, вросшие в землю хатки с камышовыми крышами. Угрюмый хлопец, пастух, гнал стадо – десятка полтора грязных, худых коров. «Нищету и разорение не могут скрыть даже цветущие майские сады, – думал он. – И это сорок шестой год!? Три года после оккупации, год после Победы, а кожна хата горэм напхата. За что, спрашивается, воевали?»
Перед глазами будто возникли аккуратные ровные германские «штрассе» с чистыми кирпичными домиками и беленькими «фрау» в окошках.
Мысли становились все горше. Жалость вонзалась шипами в его сердце: «Батьковщина моя. Сколько же надо труда и времени, что бы ты стала не хуже той Германии?!»
Дмитрий шел неопределённо, но ноги сами привели к Груниной хате.
Его ждали: он увидел, как при его приближении мать Груни – тетка Антонида схватила на руки мальчонку лет трёх и скрылась на заднем дворе. В дверях показалась Груня. Она огрубела, повзрослела. Но длинные косы все также хороши. Рогочий отметил про себя, что бывшая невеста не вызывала в нем прежнего волнения. Груня тут же, у порога, бухнулась перед Дмитрием на колени и горестно повинилась:
— Прости, Митя. За все прости.
Лицо у нее было измученное, жалкое.
— Твоя работа? – резко кинул вопрос Дмитрий.
— Ты о чем, Мить? – замешкавшись, переспросила она.
— Твоя, — убежденно прошипел Рогочий, — больше некому.
И тут Груня зарыдала во весь голос:
— Моя… А что мне счастья не надо? Я настрадалась. Страданий моих на две жизни хватит.
— Встань. Не надо так.
Ему было неприятно смотреть на Груню, он помог Груне подняться и присесть на скамейку перед хатой. Но сам остался стоять. Митя стоял как судья. А Груня, заливаясь слезами и захлёбываясь словами, спешила, словно в своё оправдание, высказаться:
— Как немцы пришли, я поначалу хоронилась. Но потом донесли на меня. А всех девушек в Германию угоняли. Ты там не встречал наших? Нет? Значит погибли. Так вот, собрали нас всех на железнодорожной станции. Матери по одну сторону, девки – по другую. Все кричат, ревут. Немцы стали стрелять в воздух и под ноги. У Гапки началось что-то нервное. Помнишь Гапку, подружку мою? Она бросилась к матери. Так её застрелили, убили…
Потом вышел вперед офицер стал нас рассматривать и щупать, как коров. На меня пальцем ткнул:
— Ты будешь мой слюг, остальные — по вагонам.
Девчат, как скотину, затолкали в вагоны и на двери набили доски, чтоб не сбежали. У меня и сейчас их крик в ушах стоит. Ты не видел их в Германии? Нет? Значит, они погибли. А мне что оставалось делать? Не послушаюсь офицера – убьёт. В Германию? У матери нас шестеро, я старшая. Так и жила с ним всю оккупацию. Обстирывала, кормила, поила, и мои с голоду не подохли.
— А что это он тебя с собой не взял, как уходили?
— Они не уходили, Митя, они драпали. И с ним я всё равно бы не пошла, ненавидела я его, ясно? А вот ребёнка не смогла убить. Родила. Знаешь, какой гарный хлопчик?!
— Я уже плачу, как жалостно ты рассказываешь. А письмо зачем Тамаре написала?
— Тетка Мотря бабам хвасталась, что ты не вернёшься в станицу, нашел благородную и в городе будешь жить. Так я хотела последний раз поговорить с тобой. Думала, что поймёшь и простишь меня. Ведь я никого, кроме тебя, не любила.
Груня виновато опустила глаза.
— Ладно, поговорили, — примирительно сказал Дмитрий. — Прощай,
Аграфена. Я тебе не судья. Живи сама, как знаешь, он круто развернулся и зашагал к Сониной хате. Злости на душе не было. Несмотря на это гнусное письмо, он жалел Груню.
Вернувшись домой, Митя увидел, что все разошлись и только Соня сидит, пригорюнясь, за столом перед горкой чистых мисок.
— Поеду я, Соня, — потерянный и грустный, Митя, присел рядом.
— У Груньки был? – понимающе спросила она. – Её рук дело?
— Меньше б ты языком болтала, ничего б и не было. Отказывается от меня Тамара, — вздохнул он.
— Из-за этого письма?
— Конечно. Она же не знает меня, никогда не видела. Только по письмам. А в письмах, что хочешь можно написать, навыдумывать. А тут такая новость: жена, ребёнок. Вот и не верит мне.
— А ты все-таки хочешь к ней поехать?
— Поеду. Выгонит, значит, вернусь сюда. Буду в колхозе работать, — Митя начал устало расстёгивать ремни. – Я посплю немного, а завтра с утра и пойду на станцию.
— Спи, братику, ласково согласилась Соня. – Я тебе постелила на твоем старом месте и окно открыла, чтоб нежарко было спать.
— Спасибо, — прошептал Митя, укладываясь на продавленную железную кушетку, которую его дед привёз ещё с русско-турецкой войны.
Веки смежились, и пелена покоя, сотканная из аромата цветущего сада и ночной свежести, быстро накрыла его.
IV.
Был воскресный день. Тома сидела у окна и вышивала гладью картину Крамского «Портрет неизвестной». Оставалась самая трудная работа – лицо, а вот как раз розовых ниток – мулине было мало. Подняв от пялец уставшие глаза, девушка увидела в окно, как по тротуару к их калитке свернул молодой военный с чемоданом в руках. Сердце ёкнуло: «Он, Дмитрий». Тома вскочила со стула. Она хотя и написала: «Не приезжайте», но все же надеялась, что вышла ошибка, и в письме речь шла не об её Мите, а о ком-то другом. Да и отец все время повторял:
— Не верь, Томочка. Это клевета. За все годы, что были вместе на войне, никто ему не писал, кроме сестры и тебя.
Старшина постучал в дверь. Открыла Ольга. Рогочий поздоровался и окинул взглядом комнату. За столом сидела мать, перед ней лежала стопка ученических тетрадок. А у окна стояла Тамара, прижав к груди пяльца с вышиванием.
Все последующее можно назвать «немой сценой». Молодые люди изучали друг друга. Тамара была удивительная, не похожая ни на кого, даже на самое себя на маленьком прямоугольничке фотографии, которую носил у сердца Рогочий. Тонкое белое лицо с аккуратным прямым носиком, гордые чёрные глаза, стрелки серьёзных бровей и маленький алый рот с припухлой верхней губкой. На ней было домашнее ситцевое платье в мелкой голубой горошек,
перетянутое в талии пояском. Дмитрий не мог прийти в себя: «Неужели это она писала мне письма? Такая красивая и недоступная?»
Высокий Рогочий загораживал входную дверь и от того она казалась низенькой и маленькой, а сам он большим и сильным. Томе, прежде всего, в
глаза бросились широкие плечи и грудь старшины, увешанная орденами и медалями. Он был в новой, с иголочки, форме, в блестящих хромовых сапогах с узкими носами и такой внушительный, что девушке стало не по себе. Но его открытое лицо с пытливым взглядом круглых карих глаз, чуть великоватым носом и широкой улыбкой сняло напряжение.
Он тряхнул кудрявым чубом и несмело спросил:
— Гостей принимаете?
Ольга, кокетливо улыбаясь, пригласила его войти и поинтересовалась:
— Как доехали, Дмитрий Трофимович?
— Спасибо. Хорошо, — односложно ответил Рогочий, не отрывая взгляда от смущённой Томы.
Тут на пороге вырос Фёдор Дмитриевич, радостный и возбужденный. Друзья крепко обнялись.
— Я рад, очень рад, что, наконец, ты приехал.
— Я тоже, Дмитрич, но думаю, что не все разделяют нашу радость, — говоря это, Рогочий многозначительно посмотрел на Тамару.
Чтобы разрядить обстановку, хозяин начал знакомить друга со своей семьёй.
— Моя жена, Любовь Вячеславовна, — торжественно представил он жену.
— Любочка, родная, — обратился он к ней, — это мой друг и спаситель гвардии старшина Дмитрий Рогочий.
— Очень приятно. Я о вас от мужа слышала много хорошего.
Она протянула гостю руку и энергично ответила на его пожатие, затем, отступив на шаг и любуясь старшиной, ласково заметила:
— Да вы красавец, Митя! Вот что значит – казак!
— А это наши дочери, — повернулся Федор Дмитриевич к младшей.
— Ольга, — сама представилась девушка, насмешливо приседая в книксене.
— И Тамара, — Басков, радостно улыбаясь, подвел Рогочего к старшей дочери.
— Раз у вас произошла размолвка, то познакомьтесь снова и, надеюсь, вы поладите.
Иван бережно пожал маленькую узкую ладошку девушки.
— А теперь не мешало бы сообразить ради встречи. Вы тут, девочки, постарайтесь, мы пойдём с Митей покурим.
Когда отец с гостем вышли во двор, Ольга закатила глаза и мечтательно зашептала:
— Душка! Прелесть! Томка, если ты не выйдешь за него, то будешь
дурой. Мне он очень даже понравился.
— Перестань, балаболка! – беззлобно цикнула на нее Любовь Вячеславовна, — надо было нос не задирать, а соглашаться тогда, когда отец просил парню написать. А ты, Тома, сразу не отказывай ему. Присмотрись, пока гостить будет у нас.
— Томка, не обижайся, хоть ты мне и сестра, но я тоже попробую, — перебила мать Ольга. – Отпустить такого жениха от себя – просто грех.
Женщины накрыли стол и позвали отца и гостя. Что поразило Рогочего, так это количество посуды на столе: около каждого места было по две пустые мелкие тарелки, поставленные одна на другую, две ложки, вилка, нож. В центре стола на белой скатерти стояло множество чашек, вазочек. Очень красиво! Но еды почти не было. По всему этому разнообразию посуды были разложены кусочки хлеба, редис, петрушка, еще какие-то пахучие травки. На блюде лежала варёная картошка, присыпанная укропом, и одиноко стояла бутылка красного вина с белой этикеткой.
Рогочий извинился и открыл свой чемодан. Там лежало то, что женщины не видели уже много лет: копчёная колбаса, тушенка, рыбные консервы, еще какие-то баночки и свёртки. Они ахнули, а Федор Дмитриевич спокойно прокоментировал:
— Я же вам говорил, что с Рогочим не пропадешь. И от смерти спасет и досыта накормит.
Все рассмеялись, и вскоре вазочки и тарелочки на столе были заполнены едой. А Митя вытащил из чемодана знакомую Федору Дмитриевичу фляжку.
— Помнишь, Дмитрич? Чистый спирт. Давай уж выпьем фронтовые сто граммов, а женщины пусть пьют вино. Для этого случая у меня припасено шампанское, — и он поставил на стол высокую бутылку с позолоченной наклейкой.
Дружно выпили за встречу, за Победу, помянули тех, кого уже нет…
Позже молодые люди завели патефон. Ольга с Дмитрием танцевали, а отец с Тамарой вышли на крыльцо.
— Томочка, мне Митя рассказал о недоразумении, связанном якобы с его семьей. Он ездил в станицу и выяснил, что не писала тебе сестра. Оно было написано человеком, который хотел вас рассорить, хотел, чтоб Митя вернулся домой и забыл тебя. Но он не вернется. Он приехал к нам навсегда. Я думаю, что ты у нас умная девочка, все поймешь и противиться своему счастью не станешь.
Отец нежно погладил дочь по щеке и прижал её голову к своей груди. Тома счастливо заплакала. А Федор Дмитриевич ласково перебирая её шелковистые волосы, приговаривал:
— Все будет хорошо, дочка. Поженитесь… Нарожаете нам с матерью внуков. Дмитрий очень надёжный товарищ. Проверено в бою. Ну, пойдем к столу. Только улыбайся, улыбайся. Твоя судьба приехала.
Они тихо вошли в комнату. Дмитрий и Ольга выбирали пластинку. Сестра флиртовала с парнем. Уж Томе ли не знать своей младшей сестрёнки. Наконец, пластинку поставили. Ольга покрутила ручку патефона. Запел Петр Лещенко. Тамара подошла к Дмитрию и уверенно положила руку ему на плечо. Он подхватил девушку за талию.
— Вот мы и встретились, Томочка – жарко шепнул ей на ухо Дмитрий.
Вещий сон
Чем старше становишься, тем ярче всплывают в памяти картины детства. Наверное, это свойство человеческой природы: спираль жизни завершает виток, и отправная точка сближается с конечной. Недаром в народе говорят: «Что старый – что малый».
А может быть, опыт прожитых лет высвечивает эти воспоминания и дает материал к обобщению – формирует мудрость.
Я отчетливо помню: мне четыре года, после тяжелой болезни я нахожусь в туберкулезном санатории одна, без мамы и папы.
Я вижу море, тихое и ласковое, такое, как нарисовано в любимой книжке: голубая с белыми барашками вода и белый парус вдалеке. Я никогда не была на море, но смело вступаю в теплую прозрачную воду. Она обняла меня со всех сторон. Стало легко и спокойно. И вдруг раздался резкий неприятный крик:
— Встань! Опять постель мокрая, дрянь ты этакая!
Я сонно поднимаюсь на постели и опускаю ноги на стылый каменный пол. Нехотя встаю. Сердечко дрожит от страха, длинная ночная рубашка сразу холодеет. А «селёдка», так большие дети называют старшую медсестру, тощую и злобную, продолжает кричать:
— Мерзавка! Вот заставлю всю ночь простоять на ногах, будешь знать, как сс-ся! А тебе сколько раз говорить, чтоб высаживала детей на горшки, свинья старая!
Ага, это «селедка» уже переключилась на няньку с толстым розовым лицом и поросячьими глазками. Её жирный подбородок жалко трясется в такт словам медсестры.
— Только знаешь, что жрать и дрыхнуть, — продолжает та, — дети киснут на клеенках, а ей хоть бы что. Заменить постель!
Пока нянька вытирает клеенку и меняет бельё, я стою на холодном полу в мокрой рубашке и коченею. Несмотря на то, что на улице мороз, все форточки в палате открыты. Это называется лечебное закаливание. Наконец, меня переодевают в сухое и разрешают лечь. Медсестра уходит, ворча себе под нос:
— Вот я с вами разберусь, сволочи!
Мне непонятно, кто сволочи, дети или няньки? Кутаюсь в одеяло, стараясь согреться. Зубы громко стучат, комок подступает к горлу: «Я маленькая девочка, мне одиноко и холодно. Меня не любят. Злая медсестра, вредная нянька, противные дети». От жалости к себе я разражаюсь слезами и незаметно для себя засыпаю.
Утром всех детей повели на завтрак, а меня наказали. Селедка явилась в палату первой и объявила:
— Дети! Лизунова Люда сегодня наказана. – И ко мне: — Одевайся и стой у кровати, сыкуха! Руки по швам!
Я стою между двумя рядами железных с продавленными сетками коек на тонкой нитяной дорожке, в конце которой возвышаются два огромных мраморных истукана на столбах вместо ног. Это дедушка Ленин и дедушка Сталин. Дедушка Ленин – остробородый старик с хитренькими белыми глазками, а дедушка Сталин – сердитый, с толстыми бровями и длинными усами. В санатории некоторые дети их боятся, особенно ночью, многие даже не встают на горшок, но я не боюсь, потому что они неживые. Между дедушками одиноко торчит узкая напольная ваза с бумажными цветами, у которых почти не осталось лепестков: самые смелые мальчики подбегают к вазе и срывают лепестки.
Мне «селедка» сказала держать руки по швам. Я понимаю это буквально и пальцами нащупываю швы на казенном байковом платьице.
Вдруг дедушки покачали головами, затуманились, и я почувствовала, как ноги сами подгибаются подо мной и я падаю на каменный пол.
Когда я открыла глаза, то поняла, что лежу в постели и надо мной склонился доктор Айболит, молодой и добрый. Он долго меня слушал трубкой и прижимал холодную руку ко лбу. Потом испугался какого-то рецидива и объявил мне постельный режим. Нянька принесла манной каши и кружку горячего молока. Я есть не стала, а зарыдала, причитая в полный голос:
— И что же все про меня забыли. И мама не едет, и папа не едет, и бабушка не едет, и никто не едет. Бросили меня тут, домой хочу-у,- ревела я.
Айболит погладил меня по голове и весело сказал:
— А вот мы скоро поправимся и поедем домой. Ведь ты хочешь домой?
— Угу, — всхлипнула я.
— Замечательно! Значит надо хорошо есть. Ешь кашу!
Его хитрость удалась: я быстро расправилась с кашей и уснула.
Наверное, я долго спала, потому что, когда открыла глаза, в палате было темно. В окно за мной подсматривало круглое лицо луны; я отвела голову в сторону, но оно настойчиво переместилось вслед за мной. Дети все спали и не видели, как вдруг дедушка Ленин сдвинулся со своего места и устремился между рядами в мою сторону. Я замерла от страха, а он гулко передвигался все ближе:
— Топ… топ.
Потом он неожиданно развернулся лицом к дедушке Сталину и позвал его странным словом «Коба», а потом сердито поторопил его:
— Идем же со мной! Идем!
Дедушка Сталин покачался на своей тумбе, будто раздумывая, и тоже двинулся к выходу. Когда дедушка Ленин поравнялся со мной, он
остановился и глухим голосом, словно издалека, прошептал:
— Пойдем с нами, Людочка! Тебе будет хорошо.
Я, трясясь от страха, накрылась одеялом и дождалась, пока дедушки протопают мимо меня.
Несколько дней я не вставала с постели. На родительский день приехала мама. Увидев меня, больную, она что-то резкое сказала врачам, потом сняла с себя платок, свитер и даже лыжные штаны, обмотала меня с ног до головы и, схватив, как маленькую ляльку, обеими руками, понесла на улицу.
Ей что-то кричали вслед насчет расписки, но мама бежала, прижимая меня к груди, прямо к автобусной остановке.
Через несколько часов мы были дома, а вечером я купалась в любви и нежности. Бабушки наперебой меня обнимали, целовали и охали.
— Якась худэсэнька та блэднэсэнька, — вздыхала бабушка Наташа.
— Совсем дитё залечили, — вторила ей бабушка Рая.
А папа говорил:
— А ну, дайте мне мою дочку — и, обнимая, щекотал меня усами.
— Як же ты там була? – жалостно спросила бабушка Наташа.
Мне не хотелось портить им настроение рассказом о «селедке», няньках, вечной каше, зато с замиранием сердца я им поведала о том, как меня звал с собой дедушка Ленин. У всех вытянулись лица, я думала от удивления, но нет. Мама схватила меня на руки и начала целовать, приговаривая:
— Долго жить, дочка, будешь, долго жить.
Бабушка Наташа перекрестилась и сказала:
— Скоро Господь приберет его. Дошли до Бога наши молитвы.
Мама, испуганно озираясь, зашептала:
— Замолчите, мама.
— Да, мамаша, лучше уж не говорите про это, — поддержал её папа, — от греха подальше.
— Может, Людочка насочиняла всё? Она такая выдумщица, — засомневалась бабушка Рая.
— Нет, такого выдумать ребенок не мог, — подытожил папа.
Они ещё долго в полголоса перепирались, но я тогда ничего не поняла.
На другой день всегда веселая и шумная тарелка радио, висевшая в зале над столом, заговорила вдруг таким грубым и печальным голосом, что я заплакала. Прибежала из кухни мама и тоже заплакала. Потом она долго всхлипывала и повторяла:
-Как мы будем жить без него? Как жить?
Бабушка её успокаивала:
— Даст Бог лучше, чем при нем.
— Бабушка! Бабушка! – волновалась я, — Что случилось?
— Умер Сталин! – торжественно проговорила бабушка Рая.
Долго мне было страшно, потом несколько лет мучили сомнения, и я не верила сусальным рассказам Зои Воскресенской о Ленине. В моей памяти он хитрый и злой. Я искренне радовалась, когда сносили памятники Сталину, так как они напоминали мне о детских переживаниях.
Позже акценты сместились и важным стал не «вещий сон», а реакция моих родных на него и сами они, такие разные и одинаково любимые.
Бабушка Наташа, не признавшая советскую власть: она до конца жизни осталась не то, что монархисткой, а рьяной казачкой со светлой верой в Бога, царя и Отечество.
Бабушка Рая, ушедшая в веру; она находила в Евангелие объяснение всем событиям реальной жизни. Ленин и Сталин для неё были посланцами Сатаны.
Мама, воспитанная советской властью и без памяти любившая товарища Сталина.
Отец, переживший раскулачивание, голод 33 года, две войны. В 1943 году он вступил в партию, и я знаю, как трудно ему было сохранять цельность своей мятущейся натуры.
Теперь, когда они почти все ушли из жизни, я понимаю их больше, чем когда-то ни было, и благодарю судьбу за то, что я принадлежу своему казачьему роду.
Зэка
« …По тундре , по железной дороге,
Где мчится поезд « Воркута- Ленинград»
Из песни « зэков»
Конец августа пятьдесят пятого. Днем еще жарко, но с наступлением вечера целительная прохлада вытаскивает обитателей рабочего квартала на улицу. На лавках, как куры на насесте, размещаются старухи и молодежь. Вокруг них вьется чумазая детвора.
Бабушка Рая за день умаялась, но не собирается отступать от заведенного порядка. Как только солнце откатилось к горизонту, она надела чистый «хвартук», заново перевязала головной платок, внимательно и строго осмотрела меня. Слышу как обычно:
— Люда, умойся! С этакой чумичкой стыдно и на улицу итить.
Я плеснула из ведра на лицо горсть тепловатой воды и промокнула его застиранным вафельным полотенцем. Сейчас мы займем обычное место на скамейке перед двором и будем ждать родителей с работы. А они обязательно принесут от « зайчика» что-нибудь съестное: краюшку хлеба, сухарик, а может быть, и конфету.
Вдруг раздался несмелый стук в калитку и бабушка поспешила открыть ее. Я задрожала от страха и ухватилась за подол широкой бабушкиной юбки. Под забором стоял тот самый старик, которым нас, детей, пугали: широкий, костлявый, с темным бородатым лицом и мешком за плечами.
Я спряталась за спину бабушки и еще крепче уцепилась за ее юбку. Однако, несмотря на страх, мой пытливый ум подверг сомнению подлинность старика: « Мешок маленький. Как в него помещаются дети?»
Бабушка вовсе не испугалась незваного гостя. Наоборот, приветливо ответила на «здравствуйте» старика и шире распахнула калитку:
— Заходи, добрый человек! Ты, наверное, голодный?
Старик смущенно закивал головой и было непонятно: да или нет. Но бабушка крепко взяла его за рукав и завела во двор. Она стащила с его плеча мешок, усадила его на бревно под вишней, а сама побежала в летнюю кухню.
— Вот, — подумала я, — опять за ужином родители будут ворчать.
— Самим есть нечего, — скажет мама, — а вы всех нищих кормите.
А папа спросит:
— Нам-то что-нибудь осталось? Не все съели ваши зэки?
— Может, это тоже зэк , — успокаивала себя я. С некоторых пор в городе появились они: старые, беззубые, многие на костылях, одетые в старые выгоревшие ватники и с печальными глазами на длинных худых лицах. Зэки стучали в ставни окон, в ворота, калитки, и люди выносили им хлеб и воду. Некоторые приглашали к себе в дом и кормили, как это делала моя бабушка. Другие ничего не давали и зло кричали с порога:
— Проваливай отсюда. Бог подаст.
У нас еда была, вернее, мне казалось, что была. Тушеные бураки, каша-мамалыга из кукурузной крупы, иногда суп с редкой картошкой и лебедой. Но сегодня у нас праздник. Мама сшила платье мордастой тетке с китайским зонтиком, и та расплатилась мукой, пшеничной. Муки хватило на оладьи, тоненькие, румяные. Бабушка, экономя постное масло, жарила их почти на сухой сковородке. Но вкуснятина! Мы с братом получили по одной оладье. Я свою сразу съела, а младший брат Саша побежал на улицу и, хвастаясь, кричал на всю округу:
— А у нас аядики!
Представляю, как лопались от зависти соседские ребята. И вот сейчас этот ужасный дед ест наши оладьи и запивает узваром. Так бабушка, по-ста- ничному, называла компот из сухих яблок. Он был без сахара, но очень приятный на вкус.
Старик доел угощение и вытер рукавом беззубый рот. Я заметила, что у него нет руки. Рука-то была, но короткая, без кисти. Там, где должны быть пальцы, я увидела завязанный край рукава. Дед ловко ртом и пальцами здоровой руки завернул в клочок газеты щепоть табаку, чиркнул спичкой о зажатый в коленях коробок и закурил вонючую папиросу.
Пришло время разговора. Сейчас бабушка, как всегда, отошлет меня гулять, чтоб «дите не слушало», о чем рассказывают зэки. Предвидя это, я умостилась на чурбачок за открытой дверью кухни и притаилась.
Я знала, что бабушка сидит сейчас на низенькой табуретке , горестно подперев рукой щеку, и слушает гостя. Потом она долго будет шептать сама ему какие-то утешительные слова, пересыпанные пословицами, присказками, ссылками на милость Божью. На прощанье бабушка сунет зэку кусочек хлеба и спичечный коробок с солью.
Она жалела всех и объясняла свое поведение тем, что сама много горя приняла и понимает чужие беды. Родители ворчали на нее, но не очень сильно.
Старик курил свою папиросу и жутко кашлял.
— Грудь болит?- участливо спросила его бабушка Рая.
— Да. Туберкулез, — задыхаясь, сквозь кашель прсипел зэк.
— И что это за болезнь такая? У нашей девочки тоже был туберкулез.
— Вылечили? – подняв на бабушку голубые, как небо, глаза, поинтересовался дед.
— Говорят, что вылечили, — неуверенно ответила она, — только худая- страсть. Да ты видел ее.
— Болезнь не красит,- зэк согласно качнул головой, — может, я тоже подлечусь, а ?
— Конечно,- обнадеживающе подтвердила бабушка, – сейчас многие
болезни научились лечить. А с рукой у тебя что?- жалостливо спросила она.
— В шахте прибил палец,- охотно откликнулся зэк, — началась гангрена. Чтобы не сдох, отсекли всю кисть. Для профилактики,- уныло
ухмыльнувшись, добавил он.
— И сколько же ты оттрубил, касатик?
-Десятка. По пятьдесят восьмой.
— Это ж как понять?
— ПШ.
Увидев недоуменный взгляд бабушки, он пояснил:
— Подозрение в шпионаже. Знаете, мать, я ведь в плену у немца был… Десять дней. На одиннадцатый бежал. Вышел к своим, обрадовался, чуть ли не героем себя почувствовал. А меня в СМЕРШ. И на 10 лет…. За каждый день плена – по году,- он опять желчно усмехнулся и загасил папиросу, по-видимому, собираясь уходить.
— Постой, постой, — бабушка даже привстала с табуретки, — а, сколько же тебе лет? Она изумленно посмотрела на старика, словно догадалась о чем – то невероятном и неуверенно спросила:
— Ты что, в войну был призывного возраста?
— Ну да, с восемьнадцатого я, — подтвердил бабушкину догадку зэк .
— Что делается на белом свете?! Куда смотрит Бог? Так тебе, солдатик, тридцать шесть, как моему Васе. А я думала, что ты старше меня. Я-то с восемьдесят шестого.
— У меня мать с девятисотого.
— Жива ли она? – бабушка опять присела на свою скамеечку. Зэк тоже, опершись спиной о дерево, вытянул худые в разбитых ботинках ноги и как-то обреченно произнес:
— Кто ж знает?
— А куда идешь, сынок?
— Домой, в Ассиновскую.
— В Ассиновскую?- оживилась бабушка.- И чей же ты будешь?
— Афонин Петр.
— Ой!- опять вскочила на ноги бабушка,- Фросин сын! Петя! Живой, слава тебе, Господи!
Она опустилась на бревно рядом с зэком, ласково коснулась ладонью его небритой щеки и, уткнув в фартук лицо, тихо заплакала.
Я вышла из своего укрытия стала рядом с ними. Бабушка меня даже не заметила.
— Вы чего , хозяйка? – удивился зэк, — и откуда вы знаете, как зовут мою мать?
— Фрося – то жива, мамашенька твоя, только глазами ослабела. И, словно не слыша Петра, бабушка заголосила:
— Выплакала она глазыньки, тебя-то выглядаючи. Выбелила головушку свою ,тебя поджидаючи.Исходила ноженьки, по конторам ходячи. Изробила ручушки без свово помощничка. Осталась одинешенька на свете белом.
Закончив тираду, бабушка учительно пояснила:
— Не в Ассиновской Фрося .А дома у себя, в Слепцовской. Когда в войну твои дед с бабкой померли и на отца похоронка пришла, переехала она к Грушеньке, сестрице твоей в отеческий дом. Я ведь, Петя, Белогурова в девках была, как и твоя мамаша. Двоюродные мы с Фросей. Может, помнишь? Тетя Рая Лизунова?
Петр неопределенно пожал плечами, а бабушка уверенно продолжала:
— А ты, значит, Петя, мне племенник будешь. Вот радость сестрице! Счастье-то какое!,- умилилась она.
Гость благодарным взором окинул бабушку, встал и низко поклонился ей.
— Спасибо Вам, тетенька, за хлеб-соль,а еще большее спасибо за хорошую весть. А тебе,- он нежно здоровой рукой пригладил мои стриженые вихры,- расти малышка, и лучшей доли тебе. Пойду я. Домой!
Бабушка, неожиданно приобретя нового родственника, принялась его усиленно отговаривать идти в ночь:
— Оставайся, Петя, у нас до утра. Скоро Василек с работы
придет…Отдохнёшь, поговорите.
Но Петр был намерен идти не медля. Он стал даже как будто выше ростом. Глаза у него ожили, помолодели. И я увидела, что никакой он не старик.
— Нет, тетя, пойду я. Мать ждет.
Он перекинул через плечо свой мешок и бодро направился к калитке.
Бабушка перекрестила его во след и, вытерев фартуком мокрые от слез глаза, прошептала:
— В добрый путь, сынок! Храни тебя, Господь!
В хуторе Давыденко
1
Тёплый лучик утреннего солнца назойливо щекотал мне лицо. Со двора доносилось ворчливое «га-га-га» гусей и нетерпеливое блеянье овец. Можно, конечно, отвернуться к стенке и ещё поспать. Каникулы! Но нет! Сегодня меня ожидает столько интересного, нового, что нежиться в постели нельзя.
Я впервые на хуторе у дедушки Лёни Курдюкова, двоюродного брата моего деда Ивана. Он взял меня, худую и болезненную внучку, после окончания первого класса на поправку. Бабушка Лена, когда меня увидела, даже заплакала:
—Шо ж они с дитями роблють у том городе?
Дедушка успокаивал её:
—Не плачь, откормим дивчину, отпоим козьим молоком, набегается по улице, и будэ як нова.
Дедушка Лёня все послевоенные годы был спасителем нашей семьи от голода.
Он пришёл с войны в сорок четвёртом после ранения, и люди сразу же выбрали его председателем колхоза. И трудился фронтовик, не смотря на ноющие раны, с утра и до позднего вечера. Жили Курдюковы не богато, но всегда находился у них гостинец для городских родичей. То ли передаст с кем-нибудь, то ли сам, приезжая в Грозный, принесёт мешочек муки, бутыль подсолнечного масла, а то творога и сметаны.
Я с трудом спустилась с высоких перин железной, с никелированными шишечками кровати и загордилась, представляя себя в роли «принцессы на горошине». Это было несложно — с непривычки от лежания на мягких перинах затекла спина. Босыми пятками я пробежала по гладкому некрашеному полу и выскочила на крыльцо. Ярко, солнечно, празднично! А сколько разной живности бегает по двору — глаза разбегаются! Когда я думаю о счастливом детстве, то почему-то в памяти рисуется то первое утро на хуторе.
—Людочка, умывайся и иди пить молоко! Коза Зинка не довольна. Я говорит, старалась, молочко давала, а девочка не хочет его даже попробовать.
—Ой, бабушка, оно противное. Травой пахнет.
—Зато для тебя — это самое лучшее лекарство. Да пирожки, пирожки свеженькие ешь!
Я, с полным ртом, набитым пирогами, интересуюсь:
—А настоящих колхозников Вы мне покажите?
—А то как же, — смеётся она, — сегодня и покажу.
Бабушка шепчет что-то на ухо старшей дочери Тасе, и та убегает. Младшая, Нюся, собирается на поле с одноклассниками. Дедушка ушёл чуть свет на работу. Остались мы с бабушкой. Она надевает чистый фартук, повязывает на голову белый платок и мне тоже протягивает белую с кружевами косыночку:
—Надевай, Люда, чтобы головку тебе солнышко не напекло. Мы сейчас пойдём на ток, место для нового урожая готовить.
Бабушка взяла меня за руку и повела по улице хутора. Улица широкая-широкая. Я никогда таких не видела. Людей нет, зато у дворов гуляют свиньи, козы, овцы, гуси, индейки, куры, телята — как в зоопарке. И дома такие разные: саманные, деревянные, каменные… Бабушка объяснила мне, что люди приезжали сюда из других мест и строили дома так, как было принято строить у них на родине, отсюда и такое разнообразие построек.
На току нас встретили… рогатые тётки с хвостами. Увидев меня, они громко засмеялись и закричали:
—Мы колхозники! Му-у-у! Забодаем, забодаем!
Я вцепилась в бабушкину руку и от страха зажмурила глаза:
—Я боюсь.
—Не бойся, детка. Ты же хотела посмотреть на настоящих колхозников? Это они и есть.
Я осторожно приоткрыла глаза. Вокруг меня толпились обыкновенные женщины, которые добродушно и весело смеялись, правда, некоторые – до слёз. На их головах были накручены рога из талуши (одежды кукурузных початков), а сзади к юбкам привязаны кочаны кукурузы.
—Девочка, — обратилась ко мне толстенькая краснощёкая тётечка, — ты таких хотела увидеть колхозников? Рогатых? Хвостатых?
—Нет,— промямлила я.
—А каких?
От её напора я растерялась и заплакала. А потом все меня успокаивали, тормошили, угощали семечками, пока не развеселили. И на протяжении многих десятилетий жила семейная шутка о том, как Людочке настоящих колхозников показывали.
2
У дедушки Лёни был удивительный дом. Он стоял на каменных кубиках, между которыми было свободное пространство. Туда, под дом, уходили куры, возможно, в поисках прохлады. Но я накануне прочитала сказку Погорельского «Чёрная курица», поэтому догадалась, что там находится вход в подземное царство. И, разумеется, полезла под дом. Я лежала на животе, вжавшись в землю, обильно удобренную куриным помётом и присыпанную пухом, а сердце учащённо билось в предчувствии волшебства. Я так пристально вглядывалась в эту землю, что она заколебалась, а затем передо мной возникли когтистые чешуйчатые лапы. Я подняла голову и увидела толстую белую курицу. У неё горели глаза, а из клюва торчала веточка, нет, палочка, волшебная. Я выхватила её из безобразного костяного клюва и прижала к груди. Пусть эта отвратительная курица клюёт меня, но волшебную палочку я ей не отдам!
Какое загадать желание? Не успела подумать и на чём-либо одном остановиться, как очутилась в дивном саду, где цвели одновременно все деревья, кружили необыкновенной красоты бабочки, пели птицы. Мне навстречу шёл мальчик моего возраста, одетый, как принц из сказки «Золушка». Он, молча, взял меня за руку и повёл в сверкающий неподалёку дворец. На ступенях дворца я споткнулась, наступив на подол своего длинного платья. Появление бального наряда было чудом, но я не удивилась. Волшебная палочка действует!
В огромном зале с высокими резными зеркалами на креслицах сидели куклы с фарфоровыми личиками. Вокруг них разместились, клоуны, мишки, зайчики. Совсем, как в магазине «Детский мир», куда я однажды заходила с мамой. Прекрасный принц подвёл меня к трону. Я удобно устроилась на нём и стала ждать, что будет дальше. А дальше… Принц надел мне на голову золотую корону, а на ноги — хрустальные туфельки. Затем стали подходить ко мне куклы, кланяться и говорить: «К Вашим услугам, Ваше Высочество». Я разглядывала их и кивала головой в знак одобрения. Тут заиграла музыка, и все куклы, клоуны, мишки стали кружиться и приседать в такт ей.
Бал! Сказочный бал! Принц подал мне руку, я важно сошла с трона и тоже закружилась с ним. Вдруг хрустальная туфелька соскочила с ноги, и я захромала.
—Люда! Что ты там делаешь? — вдруг услышала я плаксивый голос Нюси. Она дёргала меня за ногу, пытаясь вызволить из подпола, но только прервала волшебство. Я, пятясь, выбралась из своей сказки, сонная, чумазая. В моей руке была крепко зажата сухая веточка.
3
На дворе август. Все хуторяне заняты сбором урожая и заготовками на зиму. Даже дети такие, как я, помогают копать картошку, ходят в лес «по орехи». Я осталась не у дел, потому что «гостья» и должна отдыхать. Так говорит бабушка Лена. Но мне скучно. Я цепляюсь ко всем: хожу с Тасей на поливной огород за помидорами, с Нюсей в сад за яблоками, с дедушкой на рыбалку.… Но другие дети получают за свой труд деньги. Они собирают лесные орехи и ягоды и сдают на заготовительный пункт. Мне тоже хотелось заработать хоть сколько-нибудь денег. Я выказала своё желание бабушке, и она, посоветовавшись с дедушкой, разрешила мне пойти в лес на «добычу».
В лесу покраснел кизил. Он ещё очень кислый, но дети его всё равно срывают, а потом раскладывают тонким слоем на верандах, чтобы «доходил». На следующее утро, взяв плетёную корзиночку, я присоединилась к хуторским девочкам.
В лесу было душно. Тысячи комаров и мошек роились, клубились и тучами носились за нами. Ещё до начала работы всё тело чесалось и зудело.
И вообще, этот лес был не настоящий. На картинках — лес с толстыми тенистыми деревьями, пеньками и опушками, а тут сплошные заросли колючих кустарников и жалкие деревца, растущие пучками, как кусты, да ещё со смешными названиями: фундук, мушмула, боярышник. Фундук давно поспел и был собран местными ребятами, мушмула и боярка ждали заморозков, для сбора остался пригодным только недозрелый кизил.
Обливаясь потом, царапая руки и ноги, не закрытые одеждой, я с горем пополам набрала ягод в свою корзиночку. Но она была настолько мала, что когда я высыпала кизил на вымытый пол веранды, получилось несколько горсточек. Мои родственники, зная, какие трудности меня ожидали в лесу, надеялись, что первая вылазка туда «отобьёт у дитя охоту» к лесным походам. Бабушка мазала мои царапины и ссадины зелёнкой и приговаривала:
—Вот видишь, что получилось. Трудное это дело даже для наших ребят, а тебе с непривычки и вовсе не под силу. Попробовала и будет.
Но на другой день я снова пошла на сбор кизила и ходила в лес целую неделю, пока весь пол в отведённом мне закутке не был покрыт ровным слоем ягод. Дед как-то вечером глянул на мои труды и одобрительно произнёс:
—Думаю, что хватит. Пожалуй, больше ведра будет. Ну, теперь жди. С неделю ещё ему дозревать.
Целую неделю я сгорала от нетерпения. Когда же мы пойдём сдавать кизил? Каждый день внимательно разглядывала его: покраснел ли? дозрел? По ягодке перебирала его и переворачивала с боку на бок, чтобы не сгнил. Наконец все решили, что кизил готов. Я аккуратно переложила его в ведро,
Получилось полное, даже с краями.
Приёмщица, взвесила сначала полное ведро, потом переложила кизил в коробку и взвесила пустое ведро. Деньги она протянула Нюсе, с которой я пришла, но та сказала:
—Отдайте деньги девочке. Она сама собирала ягоды.
Приёмщица засмеялась:
—Эта та малышка, которая приехала к нам на хутор поглядеть на настоящих колхозников? Смотри-ка, и сама колхозницей стала. Хвалю,— и она протянула мне три бумажки по рублю. Таких денег у меня ещё никогда не было.
—Как тратить будешь? — спросила меня Нюся, когда мы вышли на улицу.
—Не знаю, — смутилась я, — может быть, конфет купить?
—Конфеты съешь, и ничего не останется. Лучше вещь какую-нибудь купи. Пойдём в автолавку! — и Нюся увлекла меня за собой в центр хутора, где останавливалась приезжающая по расписанию автолавка. Там женщины шумною гурьбой атаковали длинный деревянный стол, на котором продавщица надрезала ножницами и рвала на куски весёленький в розовый цветочек ситчик.
У меня загорелись глаза. Нюся сразу заметила это и предложила:
— Давай материю купим и попросим Тасю сшить тебе платье.
— Давай, — обрадовалась я.
Дома одобрили покупку. Дедушка сказал:
— Хорошее дело. Теперь очередь за Тасей.
Тася покроила и сметала платьице и позвала меня на примерку. Платье
было очень длинное, ниже колен. Юная портниха с серьёзным видом заметила:
— Ничего. На вырост. И показала мне кучу лоскутов. — Смотри, сколько кусков осталось! Может, мы сделаем оборку?
Я согласилась. Приметали оборку. Лоскутки ещё остались. Тася выкроила из них на рукава воланы. На этом ткань закончилась. Когда я надела готовое платье и вышла перед всеми на середину большой комнаты, раздался весёлый хохот моих родственников. Бабушка, глядя на меня и захлёбываясь смехом, проговорила:
— Вот и ты, Людочка, стала настоящей колхозницей!
Бабушкин сундук
Вы думаете, что сундук — предмет мебели? Ящик для хранения вещей?! О, нет! А если это ещё и бабушкин сундук, то сто раз «нет».
Сундук—это мечта, область неизведанного, хранилище семейных тайн, о которых говорят шепотом. Постоянное желание заглянуть в него преследовало меня всё моё детство. Помню, что в сундуке бабушка хранила стальные пёрышки для ручки. Я портила их нарочно, чтобы только хоть одним глазком глянуть на «богатства». Бабушка сердилась на меня за неаккуратность. Слегка приоткрыв тёмный зев старинной дубовой сокровищницы, она доставала из верхнего бокового ящичка новое пёрышко и захлопывала перед моим носом крышку. Потом ловко навешивала на сундук амбарный замок, и ключ исчезал в необъятном кармане её широкой юбки.
Но иногда я всё же дорывалась до содержимого сундука. А если ещё бабушка была и в «воспоминательном» настроении, то наступало счастье.
Внутренняя часть сундука была обклеена картинками из старых газет и журналов. Я читала под ними надписи, что было непросто, пришлось бабушке объяснять мне про «яти» и «еры», но я не поняла. Как, впрочем, не уяснила и разницу между фитой и фертом в словах «анафема» и «Фердинанд» под портретами Толстого и австрийского кронпринца. Тогда, к сожалению, у меня не было сегодняшних знаний и научного интереса к старине, и в памяти остались лишь отдельные фрагменты той портретной галереи и состояние безудержного любопытства.
В боковые стенки сундука были встроены специальные отделения, вроде карманчиков; в них лежали разные мелочи.
Кроме моих пёрышек, там находились удивительные квадратные пуговицы, большой деревянный гребень и гребень костяной, поменьше, с резным верхом. Ещё там лежал частый гребешок для вычёсывания известных насекомых. Этот колючий гребешок я невзлюбила и предпочла стрижку машинкой. Тогда я всё лето просидела на заборе, сгоняемая разве криками мальчишек: «Людка — лысая башка, дай кусочек пирожка!». А у бабушки, оказывается, были длинные косы, не то, что сейчас—две реденькие седые косюльки, которые она скрепляет на затылке шпилькой, и она раньше пользовалась этими красивыми гребнями.
Иногда, удовлетворяя моё любопытство, бабуля развязывала пожелтевший от времени носовой платочек с драгоценностями, которые ограничивались потускневшим серебряным колечком и парой таких же серёг с синими глазками. ,У бабушки сейчас глаза бледно-голубые. А в молодости были
синие-синие. Эти украшения—подарок моего деда. Бабушка гордилась тем, что даже в голодные годы смогла сохранить его. «Тебе, Людочка, достанутся после моей смерти».
В отдельной коробочке—патроны для газырей, георгиевские кресты деверей Ефрема и Василия, какие-то довоенные значки…
—Я хоть какой-то вещицей храню память о каждом,— говорила бабушка, — вот серебряный пояс с черкески деверя Андрея. Он носил красноармейскую форму. Казачью-то снял, я пояс и положила в сундук. Это вообще, лизуновский сундук, моей свекрови, бабы Маруси. Было в нём много чего. Война, голод всё съели.
Она перебирала сухими пальцами потемневшие бляшки на поясе и на время умолкала. Но я своими восторженными криками и вопросами
быстро выводила из этого состояния:
—Ой, посмотрите, бабушка! Что это?! А это?!
И она начинала объяснять назначение той или иной вещи, например, иглы-цыганки.
В следующем отделении хранились документы. Бабушка редко их вынимала. Да и какую ценность представляли в то время грамоты от колхоза? Или свидетельства о смерти? Их было много. Целая пачка! Или пришедшая в войну похоронная бумага на папу, а потом через несколько месяцев выяснилось, что он жив. В госпитале чего-то напутали, (папа был сильно контужен и потерял память), и бабушке прислали «казённое письмо». Тогда, по папиным словам, она «ударилась в веру», вера её и сохранила в трудные годы.
Почти половину сундука занимали деньги. Они лежали в пачках, перевязанных верёвочками и резиночками. Денег было столько много, что, увидев их первый раз, я не поверила своим глазам.
—Бабушка, это деньги? Мы можем купить халвы и конфет? А я и не знала, что мы богатые.
Бабушка засмеялась:
—Как голь перекатная. Это старые деньги: катеринки, керенки, донские, советские…Да, разные, внученька. Менялась власть, менялись и деньги. И никому они стали не нужны, а выбросить жалко. Всё ж деньги! И доставались они тяжёлым трудом. Ты посмотри, вот там, в углу, стоит ещё чугунок с медью. Бабуля вытащила чёрный горшок, доверху наполненный монетами.
—Столько денег, — разочарованно протянула я,—а у мамы одно платье.
—Ничего, Бог видит, как твои родители много работают, и воздаст им за труды радостью и здоровьем. И я Его молю об этом.
В левом углу сундука у бабушки были сложены бельё и удивительные наряды, которые сейчас не носят. К сожалению, они не сохранились: я
отнесла их в костюмерную дома культуры, где занималась в театральном кружке. Я помню нижнюю юбку, лиф с прошвами и кружевами ручной работы, подушечки для юбок а/ля турнюр. Здесь бабушке пришлось показать, как надевают эти подушечки под юбку. Она ловко распределила их на спине и на бёдрах, обмотала талию верёвочкой и сверху надела зелёную выходную юбку. Это было так прикомедно. Я смеялась до коликов в животе. Но бабушка показала на внутренней стороне крышки сундука картинку, изображающую модниц начала века в турнюрах.
Были ещё юбки с названиями: в церковь ходить, будничная, тёплая — все старенькие.
Кофты, тоже вылинявшие: свободные и приталенные, с басочками и оборками, с воротничками и голошейки с множеством пуговиц.
Постельное бельё тоже ветхое, ещё из первого девичьего сундука. Простыни, наволочки, обманник с кружевами, прошвой и вышивкой в три цвета: белый, чёрный, красный.
У бабушки Наташи тоже было вышитое бельё, но цвета ниток у неё яркие: зелёный, красный, синий, и орнамент отличался. Хотя обе казачки…И говорят они по-разному, и к сундукам отношение не одинаковое. У бабушки Раи — благоговейное, а у бабушки Наташи — как к складу старых вещей.
Ещё в сундуке были книги: Егорушкино евангелие и папина география. И завёрнутые в газету старые фотографии. По ним я изучала родословную.
Сколько раз мы рассматривали с бабушкой их! Казаки – в бешметах и папахах с гордыми орлиными взглядами, они стояли подбоченясь, по одному и группами, держа руку на эфесе шашки. Казачки, статные, скромные, с аккуратно убранными головками. Бабушка рассказывала скупо, но с любовью и уважением к каждому.
Где-то она и умалчивала, уходила от ответов. Я чувствовала это, но не понимала почему. Особенно мало она говорила о моём дедушке. А жалела своих деток Полю, Надю, Ваню, Колю и братьев Егорушку и Лёвушку. Когда она рассказывала об их смерти, слёзы заполняли все морщинки её худенького лица.
Я старалась развеселить её и просила показать моё крестильное платьице или Сашины первые башмачки. Но бабушка строго возвращала все предметы на свои места, захлопывала крышку сундука и навешивала замок. И опять я ждала следующего случая…Ведь оставалось столько неразгаданных тайн!
Николай Ворон
1
Потомки Воронов, поселившись в станице Карабулакской, как и все наши родичи, приобрели русскую фамилию Вороновы (как и Кулешовы, Клюевы, Курдюковы) и трудились в местном колхозе. Дед погиб на войне и главою рода стал старший сын Николай, который вернулся с войны живой. Он выбрал в жёны себе лучшую красавицу в станице Марусю Бабенко. Жилось, известное дело, после войны, трудно. Колхоз, как барщина, не давал почти работать в своём хозяйстве, но Вороновы кропотливо, кирпичик по кирпичику строили свой уютный мирок и плодились. Так у них через десяток лет было уже пятеро детей, которые помогали отцу-матери во всём. Вороновы построили новую хату, купили мотоцикл. Часто вечерами над станицей из окон вороновской хаты неслась удалая или грустная казачья песня. Соседи, улыбаясь, говорили:
— Слышишь? Уже и младшие Воронята поют!
— А Маруська-то как выводит! Чистая артистка!
Когда повзрослевшие дети, Валентина и Анатолий, учились в старших классах, Маруся опять забеременела. Шёпотом, стыдясь детей, обсуждали супруги это событие. Аборты тогда находились под строгим запретом, но и рожать под сорок лет, когда жизнь, вобщем-то, начала налаживаться, Марии не хотелось. Николай уговаривал её рожать, Богу, мол, так угодно. И хотя она в ссору с мужем не вступала, но внутренне уже приняла решение сходить к бабке.
Однажды вечером Николай, вернувшись с работы, не застал жены дома. Тёмное предчувствие овладело им.
— Валя, где мать? — нетерпеливо спросил он.
— До кумы пошла. Ещё утром, — пояснила дочь, — собрала ей чего-то
в корзину и пошла. К вечеру, сказала, приду.
Николай не находил себе места. Часов в девять, когда начало смеркаться, он не выдержал ожидания и пошёл заводить мотоцикл. Не успел дойти до гаража, как увидел заскочившую в калитку бабку Меленчиху, знахарку и ворожею, — и понял всё.
— Что? — спросил он одними глазами.
— Отходит, послала за тобой. Детей велела не тревожить.
На мотоцикле, вдвоём с Меленчихой, за пять минут они добрались до её
хаты.
Мария бледная, обескровленная, лежала в бабкиной галерее и, казалось, не дышала. Николай на ватных ногах приблизился к кровати и упал на колени. Дрожащими губами он прикоснулся к Марусиному лбу. Лоб был
прохладный. Маруся открыла глаза.
— Пришёл, — вздохнула она, — хочу попрощаться, сокол мой.… Прости меня, грешную, глупую, и дети пусть простят. Хотела, как лучше.
Она умолкла. Было видно, как трудно ей даётся каждое слово, — потом с усилием приоткрыла рот и едва слышно прошептала:
—А ты женись, Коля.… Один детей не вытянешь. Только добрую,
доб-ру-ю… мачеху… — чуть слышно прошелестели её последние слова в ушах Николая. Он упал на грудь жены и зарыдал.
Миленчиха цепко ухватила его рукой за плечо и зашипела в ухо:
— Дома будешь горевать. Мне неприятностев не надо. Я ей говорила,
что поздно это делать. Она вот туточки валялась у меня в ногах, просила освободить от плода. Я отказывалась. Вези её домой и молчи, где взял. Милиции и врачам скажешь: «Не знаю, мол, как сотворила, кто надоумил».
Похоронили Марусю на другой день, и все женские заботы о семье пали
на детские плечики Вали. Она готовила, стирала, ходила за коровой и бегала в школу. Но учиться стала намного хуже. То же происходило с Толиком и Ольгой. Николай часто задумывался над прощальными словами жены. Да только где ж найдёшь добрую на пятерых-то детей?
Но искать долго не пришлось. Лишь заикнулся Николай кумовьям о завещании жены, как целый список претенденток на свободное место мачехи был составлен. На обсуждение кандидатур пришла вся родня. Николай сам в разговоре не участвовал. Он только время от времени повторял слова Маруси:
— Добрую, добрую просила.
Сошлись на том, что тридцатидвухлетняя Галина Ковтунова, бездетная и не бывшая замужем, подходит как нельзя лучше. И добрая она. Замуж в молодости даже не вышла, потому что надо было ухаживать за парализованной матерью.
Сговорились сразу и тихо расписались в сельсовете. Вместо свадьбы сделали скромный вечер. Совсем без гулянки Галина не соглашалась: у неё первый брак и её хотелось надеть фату. Детей же, чтобы не нервничали, отправили на два дня в гости к дальним родичам.
А потом началась история, старая, как мир. Молодая оказалась зловредной и мстительной. С бессердечностью и лукавостью она относилась к детям. При муже Галина ласково разговаривала с ними, причём называла их какими-то кошачьими кличками: Тосик, Вусик, Оляся.… Когда же отца не было дома, она детей не замечала, забывала их покормить, не то, что справиться об успехах в школе. Дети старались быть незаметными. Если же они попадались ей на глаза, Галина недовольно ворчала на них и клички тогда были уже другие. Обслуживала она только себя и отца. По-прежнему Валя стирала на сестёр и братьев, повязывала девочкам бантики, штопала чулочки.
Когда же у мачехи родился ребёнок, жизнь в доме вовсе стала невыносимой. Рождение собственной дочери вызвало у Галины желание избавиться от пасынков и падчериц. Не прекращая лицедейства, она плела свою хитрую сеть, оговаривая детей перед отцом. Он строго прикрикивал на них, считая их поведение детской шалостью, баловством. Поглощенный заботами о молодой жене и малышке-дочери Николай не замечал неладов в семье. А его старшие дети часто собирались в потайном месте и горестно тужили о своей несчастной доле. Но они не предполагали, что жизнь станет ещё хуже, намного хуже.
2
Кум Федька, резко притормозил мотоцикл перед самыми воротами в мастерские, где работал Николай, и свистнул два раза. Это был их сигнал ещё со школьных лет. Николай, вытерев ветошью руки, с дружеской готовностью поспешил навстречу куму:
— Что-нибудь случилось?
— Не-а. Слушай, Колька, у меня появилась идея. Поехали к осетинам
на пруды за раками. Сегодня дежурит Таймураз. За бутылку мы пару мешков раков наберём и погрузим в люльку. Завтра ведь Троица, посидим семьями, как бывало, а? — начал уговаривать друга Федор. Николай немного подумал и согласился:
— Хорошо, только не надолго. Сегодня же вернёмся домой, а то жена будет волноваться.
— Успокойся, ещё засветло закончим. Дни-то вон, какие длинные.
Николай отпросился у механика, и они отправились за тридцать километров на осетинские пруды. Хотя были свои, колхозные, пруды ближе, но Федька дружил с Таймуразом и не однажды они весело проводили с ним время. Таймураз встретил друзей приветливо и помог им наловить раков, да ещё и напихал в мешки своих, из раколовок. Распили на троих бутылочку водки-казёнки, весело попрощались, и довольные кумовья поехали домой. Солнце уже начинало садиться, и Федька предложил поехать напрямик, через промзону, где располагались цистерны с нефтепродуктами и насосная станция. Зона была охраняемая, но проехать можно. Разгорячённый выпитым Николай согласился. И они помчались по накатанной дороге так, что ветер свистел в ушах, мелькали поля… Промзону проскочили, не сбавляя скорости. На выезде из неё где-то метров за десять Федька заметил перед
собой трос, протянутый поперёк дороги. Тормозить было поздно, и он, кинув куму предупреждение об опасности, пригнул голову. Мотоцикл слегка подбросило, но уже был виден поворот на станицу, и Федор задорно вырулил на прямую. Километра три ехали молча. Потом сквозь свист ветра Фёдор прокричал:
—А как твоя-то обрадуется ракам!
Колька не ответил. Фёдор оглянулся назад и увидел, что головы у кума нет. Её срезало ровно, как бритвой, и тёмно-вишнёвая кровь кружевами обвивает пульсирующую шею. От страха и неожиданности Фёдор резко остановил мотоцикл, белые руки Николая разжались, и он снопом свалился в люльку на мешки.
Фёдор опустился в дорожную пыль и вперил безумный взгляд в кума, не имея сил и желания вставать и что-то делать,
Рядом затормозил «Запорожец» агронома. Из него вышли люди и окаменели…. Через некоторое время агроном, придя в себя, тормошил Федьку, засыпая вопросами, из которых тот понял только один:
— Что случилось?
— Через промзону ехали, — выдавил из себя ошалевший Федька.
Агроному оказалось этого ответа достаточно. Он оставил своих пассажиров с Федькой, а сам повернул машину туда, откуда приехали кумовья. Подъехав к тросу, преграждавшему путь к нефтебазе, он остановил «Запорожец», вышел из него и стал внимательно осматривать окрестность. На обочине дороги, в маковом цвету, он увидел голову несчастного.
Горе было бесконечно. Выла молодая жена. Убивались дети. Рыдали съехавшиеся родственники и соседи, души которых вместе со скорбью наполняла боль за судьбу детей. Никто не обманывался в подлинных чувствах к ним мачехи, хотя подробностей во взаимоотношениях между ними никто не знал.
Похоронив Николая, все разъехались. А для детей наступил настоящий ад. Мачеха забыла даже их имена, не то, что кормить и одевать. Они только и слышали: «Чтоб вы сдохли!», «Убирайтесь из моего дома!», «Наплодила Маруська гадёнышей»…
Страшным сном пролетели полгода. Валя бросила школу. Володя два раза убегал к тётке в станицу Наурскую, пока та не взяла его насовсем. Толик замкнулся в себе и перестал отличать реальность от своих фантазий. Младшая Таня 1 сентября не пошла в первый класс. Комиссия РОНО серьёзно занялась детьми и определила Олю и Таню в детский дом. Володю усыновила родная тётка. Всех детей она взять не смогла — своя семья не маленькая. Старшие дети, получив паспорта, приехали в Грозный «до бабушки Наташи», двоюродной бабки. Валя поступила в ПТУ и переехала в
общежитие. Позже она вышла замуж за вдовца, у которого осталось после смерти жены пятеро детей (ирония судьбы!) и уехала с ними в Среднюю Азию. Анатолий пошел учиться в техникум и тоже стал жить в общежитии. Затем отслужил армию, женился, но его не оставляла мечта встретиться с сёстрами и братом. Через десять лет его мечта осуществилась.
Первая любовь
Я гляжу ей в след,
Ничего в ней нет.
А я всё гляжу-
Глаз не отвожу.
\Из популярной песни тех лет\
Толик Воронов и Эдик Саркисов скучали. Уже вторую неделю они с другими ребятами из техникума работали в совхозе на уборке кукурузы. Пальцы были у них в порезах и ссадинах, ныли плечи, но главное, что мучило парней — это скука по вечерам.
— Уж лучше бы мы учились, — тоскливо вздыхал Толик.
Другие студенты выходили из положения: играли в карты, одна компания
где-то добывала спиртное, некоторые из ребят ходили в село на танцы; они возвращались поздно и днём, в рабочее время, спали в междурядьях или в стожках сена.
Однажды друзьям было особенно скучно. Эдик ещё раз перевернулся на жёсткой койке, потом неожиданно вскочил с неё и решительно заявил:
— Всё! Надоело! Пошли к девчонкам, — и мечтательно добавил: — я тут
познакомился с одной, когда нам продукты привозили. А у неё, наверное, подружка есть…
Толик согласился. Парни быстро переоделись и отправились в село. Солнце подбиралось к горизонту, но воздух был напоён сентябрьским теплом, приятно пахло жнивьём и дымом костров. Паутинки, словно живые, кружились в медленном танце, и, зацепившись за высохшие травы, отдыхали в ожидании тура осеннего вальса.
Толя был душевно тоньше и чувствительнее своего друга. Он то и о дело обращал внимание Эдика на обыкновенные вещи: на крепенький опёнок под ногами, суетливого ежа, спешащего закончить сезонные заготовки, журавлиный клин в небе…
Пришли парни в село, когда уже смеркалось. Около клуба толпилась местная молодёжь, в основном, девушки. Кое-где мелькали лица техникумовских ребят. Эдик поискал глазами свою знакомую и остановил свой взгляд на крепко сбитой девчонке с круглыми васильковыми глазами, опушёнными тёмными ресницами. Дёрнув друга за рукав, Эдик поспешил к ней и, поздоровавшись, представил Толика.
Танцы ещё не начинались, и молодые люди решили прогуляться по центральной улице села. Аня, так звали девушку, шла по середине между ними и распахивала густые ресницы навстречу то одному, то другому. Эдику показалось, что Аня больше внимания уделяет его товарищу и начал, вроде
бы в шутку, задевать его самолюбие. То скажет, что Толик — дуб в физике, то — что у него нет своих учебников, то намекнёт на универсальный костюм друга. Но Толик не отбивался от нападок Эдика, а во все глаза смотрел на Аню, вслушивался в музыку её речи. Между ним и девушкой как будто даже завязался мысленный диалог. Толик говорит ей:
— Не слушай его.
И она отвечает:
— А я и не слушаю.
Эдик заметно злился. Извинившись перед Аней, он отозвал Толика
в сторону и язвительно прошептал:
— Между прочим, мог бы понять, что ты здесь — третий лишний.
Толик без слов развернулся и пошёл прочь. Его душила обида, и потом он
вовсе не считал себя лишним. Будь это так, он бы почувствовал…
Минуты через три Эдик догнал друга. Они долго шли молча, наконец, Эдик не выдержал и примирительно сказал:
— Ну, их, девчонок. Нам с тобой и так хорошо, правда?
Толик промолчал, а Эдик виновато продолжал:
— А что ты не спросишь, почему я ушёл? Думаешь, из солидарности? Нет.
Она мне сказала: « Лучше б ушёл ты ».
Толик резко остановился:
— Она тебе так сказала?
— Ну, да. Толь, брось обижаться. Сколько их ещё девчонок будет!? К тому
она же толстая и глаза, как у совы.
— Не смей так говорить об Ане , — рассердился Толик.
— Не буду, не буду, не буду. Кажется, ты влип, втрескался, —
Эдик сочувственно засвистел и вприпрыжку побежал по залитой лунным светом дорожке. Он знал, что Толик злится, но почему-то радовался этому.
Больше ребята в село не ходили. К тому же, кукурузу вскоре убрали, пошли дожди и они вернулись в город. Начались занятия, но чтобы Толик не
делал: писал конспекты, решал задачи, работал у станка — перед его глазами стояла Аня и спрашивала с укоризной:
— Ты не забыл меня?
Конечно, не забыл, он только о ней и думал. Даже Эдику с ним стало
скучно и он перебрался в соседнюю комнату, где парни жили веселее. Наконец, сердечная мука превозмогла скромность, и Толик написал Ане письмо. Так, ни о чём. Не мог же он ни с того, ни с сего написать, что девушка ему нравится. Аня ему ответила, и между ними завязалась переписка. Однако Толику отчаянно захотело
сь заглянуть в васильковые глаза девушки.
И вот однажды в субботу, когда в техникуме не было занятий, он надел белую выходную рубашку и пошёл на пригородный железнодорожный вокзал. Электричка тащилась, как черепаха, останавливаясь на всех разъездах и полустанках. Толик спрыгнул на перрон, не дожидаясь остановки. Сердце выскакивало из груди, когда он постучал в калитку Аниного дома. Распахнулось окно. Из него выглянуло большеглазое, веснушчатое лицо мальчишки.
— Ты? — удивлённо спросил мальчик, — а сестра к тебе поехала.
Толик, не раздумывая, побежал на станцию — кассирша закрывала помещение.
— А что, уже не будет поездов на город? — выдохнул он, глядя на
кассиршу и со страхом предвидя её ответ.
— Почему не будет? Поезда будут, только они здесь не останавливаются,-
сочувственно посмотрела на парня она, — боюсь, что сегодня тебе не уехать.
«Аня меня там ждёт, одна, в чужом городе…за двадцать километров. Всего двадцать километров — и я увижу её!». И мгновенно пришло решение. Он выскочил на железнодорожное полотно и побежал…
Бежать по шпалам было неудобно, они то и дело сбивали его с ритма.
Уже вечерело и становилось прохладно. Если бы Толик не двигался, он давно бы окоченел, потому что на нём была одна рубашечка. А в это время года осенние тёплые дни быстро сменяются на холодные ночи, грозящие заморозками.
Толик бежал, спотыкаясь и падая, навстречу резкому студеному ветру,
минуя станции и переезды. На одном из них закутанная в пуховый платок женщина с жёлтым флажком изумлённо застыла при виде парня и потом, опомнившись, крикнула ему вслед:
— Встречный на пере-е-езде!
Вот уже Толик бежит и не чувствует холода, переставляя ноги, как
герой рисованного мультфильма, вот он видит себя, жалкого и смешного, со
стороны, вот он удаляется от точки отправления схематично, не ощущая никакого внешнего воздействия…
Стемнело. Выглянула равнодушная краюха луны. А он всё бежал…
Загорелись впереди частые огоньки, запахло бензином и чем-то ещё
специфическим, городским. Толик бежал, боясь остановиться, в изнеможении упасть на землю и не подняться…, бежал по инерции уже по улицам города и только перед самым общежитием перешёл на спортивную ходьбу.
Он сразу заметил Аню. Она сидела, продрогшая и маленькая, на скамейке у подъезда. Увидев Толю, легко поднялась навстречу ему и распахнула ресницы синих озёр.
— Как долго тебя не было! — счастливо прошептала она.
Царский орёл
Север — сказочная страна. Короткое таёжное лето, нежный аромат трав и цветов, насыщенная зелень лесов, воздух, звуки — всё олицетворяет торжество живой природы. Даже здесь, вблизи промышленного города, нарушающего хрупкость северной красы, много животных и птиц. И они чувствуют себя хозяевами этого мира, не пугаются людей, шума машин.
Об этом и многом другом думал Анатолий Воронов во время частых поездок на буровые. Он возил на «Ниве» главного механика Управления буровых работ — Петра Ильича Балкового.
Анатолий привык проезжать мимо бесконечных шеренг воронов, глухарей, тетеревов, пропускал волчью стаю, перебегавшую трассу или величественный поток оленей. Иногда на дорогу выходили таёжные медведи или рыси, и тогда он осторожно объезжал их.
Почти все мужчины в городе были охотниками. Но большинство из них не утруждало себя хождением по лесам и болотам. Выезжали на трассу с карабинами, входили в азарт и стреляли дичь, что покрупнее. Анатолию такая охота не нравилась. Уж очень это смахивало на убийство.
Шофёр — подневольный человек. Куда скажут, туда и едет. Однажды Пётр
Ильич по дороге на работу раздражённо воскликнул:
— Всё, вымотался как никогда! Надо разрядиться. В воскресенье поедем
на охоту.
— А, может быть на рыбалку? — неуверенно предложил Анатолий.
— Нет, там комары сожрут. Поедем на охоту! Постреляем, отдохнём, —
мечтательно закончил начальник.
Ранним воскресным утром они выехали за город. На заднем сиденье
лежали карабин и корзина с провизией. У Петра Ильича было хорошее настроение. Погода, под стать настроению, тихая и тёплая, создавала между спутниками доверительную атмосферу. Они беседовали о политике, о работе, да обо всём.
Отъехав от города километров за тридцать, Анатолий почувствовал дискомфорт, как будто чего-то не хватает. Пётр Ильич тоже забеспокоился. Его взгляд упал на заднее сиденье, на котором в ожидании своего часа лежал
карабин, и тут главного механика осенила одна догадка:
— Слушай, Толик, а где птицы?
Анатолий посмотрел по сторонам дороги: до самого горизонта не было
видно даже дежурных воронов.
— Кто его знает, может погода или испугались чего, — пожал он плечами.
— Да, уж их испугаешь, — буркнул Пётр Ильич. Настроение его явно
упало.
Проехали ещё несколько километров. Вдруг главный механик заметил
впереди на дороге тёмное пятно.
— Нефтепровод прорвало. Езжай скорее! — встревожился он.
Подъехали ближе.
— Нет, это не нефть, — облегчённо вздохнули оба. Пятно шевелилось.
Вороны! Огромное скопление чёрных воронов. Они образовали почти
правильный круг, в центре которого гигантский орёл терзал добычу: рыжую собаку. Начальник выхватил из чехла карабин и открыл оконное стекло автомобиля. От волнения у него взмокли ладони: оружие выскальзывало из рук.
— Это же царский орёл! — возбуждённо воскликнул он, — занесён в
Красную книгу, у него разворот каждого крыла по полтора метра. Я думал, что их уже не осталось. У меня друг в Москве в министерстве работает, он мне за чучело этого орла ничего не пожалеет…
Анатолий схватил левой рукой ствол карабина и прижал к колену начальника.
— Погоди, давай посмотрим, — успокаивающе зашептал он. — Я такого
чуда никогда не видел… Птицы молчат… Круг, как кто очертил. Заметь, и ни один из воронов не выходит эту черту. Почтение оказывают: царь птиц!
— Нет, ждут, когда он нажрётся, чтобы потом самим поживиться. Только
всё равно на всех не хватит. Ты посмотри, сколько их там?! Тьма!
— Какие удивительные глаза у него?! Гордые! А посадка головы? Клюв
загнутый. Прямо рвёт мясо…Сильная птица! Красавец! — в восторге шептал Анатолий.
Пётр Ильич навёл карабин:
— Давай ещё ближе. Боюсь испортить материал для чучела, — почему-то
тоже он перешёл на шёпот.
— Унизить такую птицу? Царя.… Убить царя перед подданными? Ильич,
ты не сделаешь этого. Понимаешь, он выше…, выше всех…всего…
Как не далёк был главный механик от понимания прекрасного, он всё же чувствовал необычность ситуации. Его больше всего поразило то, что воронов было великое множество, а орёл — один. И они не нападали на него, почтительно ожидая, когда царственная птица закончит трапезу. В мире хищников так не бывает.
Тем временем орёл насытился, почистил клюв, величественным взором обвёл своих подданных. Даже Анатолий почувствовал какую-то робость от этого взгляда птицы. Затем, взмахнув могучими крыльями, он взмыл в небо и запарил в воздухе. И тень его была огромна. Как будто туча застлала небо.
В тот же миг вороны с оглушительным шумом крыльев набросились на остатки пиршества и друг на друга. Анатолий, не глядя на всё это, развернул машину.
— Не смог, — сокрушённо покачал головою Пётр Ильич, — А всё ты: царь
птиц, почтенье оказывают, не унизь…
В этот день они не охотились.
Вернувшись домой, Пётр Ильич пошёл с женой в гости, а его водитель
долго лежал на койке в общежитии, отвернувшись к стене. Он не спал, а заново переживал необычную встречу с орлом-легендой.
В понедельник утром в гараже водители встретили Анатолия смехом:
— Ну, что, Толич, оказал почтение царю птиц?
Он ничего не ответил им, а когда ехали с начальником, упрекнул того:
— Не надо было рассказывать об орле-то.
— Да, знаешь, разозлился я на тебя, такой трофей упустил, —
примирительно сказал Пётр Ильич.
Больше об этом случае они не вспоминали.
Спустя годы, Анатолий с сыном, который очень увлекался биологией, попали в столичный музей живой природы. Они долго ходили, рассматривая экспонаты в отделе орнитологии, пока к ним не подошёл служитель музея, учёного вида старичок:
— Вы что-то определённое ищите или просто смотрите? — обратился он к
ним.
— Простите, нет ли у вас чучела царского орла? Вот, сыну хочу показать.
— Что вы, батенька! Его уже и в природе нет. Очень давно исчез. Не
успели…
ВЕРА
Зима двухтысячного года выдалась суровая, морозная. В районную больницу каждый день поступали люди с обморожениями. В основном это были бомжи и пьянчужки — грязные, опустившиеся люди. Но из приемного покоя развозили по палатам уже обыкновен¬ных мужчин, женщин, стариков. Чистые и беспомощные, они лежали на койках и ждали своей участи.
Врачи и средний медперсонал валились с ног от усталости. И тогда главврач обратился в мединститут с просьбой прислать сту¬дентов для ночных дежурств, в зачет досрочной практики. Ректор согласился, но сделал оговорку, что это — дело добровольное и за активность студентов он не ручается.
Третьекурсница Эвелина Заборовская одна из первых записалась на практику. Ведь так она сможет проверить — правильно ли она выбрала свою будущую профессию. Однако против ночной работы возра¬жала мама. Она была старенькая, страдала астмой и поэтому боялась оставаться ночью одна. Но Лина нашла выход из положения: она пригласила ночевать к маме со¬седку бабу Маню, которая теснилась в двухкомнатной квартире еще с шестью домочадцами; соседка с радостью согласилась.
В первое же ночное дежурство в больницу поступило несколько больных. Лину заинтересовала миниатюрная женщина лет сорока пяти с обмороженными конечностями. Как-то не вязались речь и манеры больной с обстоятель¬ствами, при которых её обнаружили. Женщину нашли недалеко от Казанского вокзала в нищенс¬кой одежде, пропитанной запахом алкоголя.
Лина ухаживала за пациенткой и проникалась все большей симпатией к ней. Они часто разговаривали друг с другом и вскоре, можно сказать, подружились. Но никогда Вера Павловна, так зва¬ли больную, не касалась в разговоре своего прошлого. Лина тактично поддерживала её и не спрашивала о личном. Вскоре руки больной стали заживать, однако ноги разнесло, они почернели, и прогноз был неутешительным: ампутация, причём врачи не были уверены, что сердце пациентки выдержит эту операцию. Веру Павловну перевели в бокс хирургического отделения. Гангрена издавала специфический запах, но Лина попросила врача о том, чтобы ей разрешили продолжить уход за больной.
На дежурства девушка спешила, как на свидания. Её мама даже начала ревновать дочь к незнакомке.
Однажды Вера Павловна попросила Лину принести ей конверт и письменные принадлежности. Девушка тогда ещё подумала: «Интересно, кому она собирается писать?» — но спросить постеснялась.
Тем временем больную готовили к операции и уже назначили день. Вера Павловна нервничала. Она то замыкалась в себе, угрюмо молчала, то вспоминала какой-то подвал, из которого ей надо выйти. Это было похоже на бред.
В воскресенье Лина пришла на дежурство раньше. Её беспокоило настроение несчастной женщины. Вера Павловна её ждала.
— Линочка, — умоляюще проговорила она, — у меня к тебе дело. Во вторник мне будут делать операцию, и я не знаю, выживу ли. Пообещай мне выполнить одну просьбу.
— Конечно, конечно. Но что за нехорошие мысли лезут вам в голову? Всё будет нормально. В больнице очень опытные хирурги. Они спасают даже безнадежных больных…
— Верю, Лина, — перебила девушку пациентка, — все же пообещай в случае моей смерти доставить это письмо по назначению.
Она достала из-под подушки толстый конверт и продолжила. — Это письмо для моей дочери. Не знаю адреса её, но хочу, чтобы ты узнала. Ты узнаешь? Ты найдешь мою дочь? Найдешь? — настойчиво повторяла она.
— Найду, Вера Павловна, обязательно найду. Только вы не думайте о смерти. Всё будет хорошо.
— Надеюсь, — немного успокоившись, больная положила письмо опять под подушку, затем подняла на девушку усталые глаза и нерешительно спросила:
— Лина, ты, наверное, удивляешься, как я дошла до жизни такой?
Эвелина успокаивающе погладила Веру Павловну по плечу:
— Не надо.
— Теперь надо. Я должна рассказать, — торопливо проговорила она, — ты, может быть, последняя, с кем я разговариваю вот так, по-дружески.
Больная приподнялась на подушке и возбужденно зашептала:
— Всему виной любовь. Девочка, никогда не будь опрометчивой, слепой в своих поступках. Я любила и была слепа… Верила…
Лина подвинула стул ближе к кровати, села — и Вера Павловна начала свой рассказ.
II
Верочка проснулась очень рано. Сегодня у нее важный день. Она идет в школу. Вот он на стуле, портфельчик, новый, красивый, с блестящими замочками. На плечиках висит форменное платье с белым атласным воротничком и белым капроновым фартучком. Девочка подошла к платью и прикоснулась пальчиками к гладенькому воротничку. Заглянула на кухню. Там в ведре стоит огромный букет хризантем для учительницы. Теплые сентябрьские зайчики играют на стеклянных окошках буфета.
Звонок. В дверях появляется дедушка Ваня с цветами, за ним бабушка Тоня, в её руках большая коробка, перевязанная розовой ленточкой. Нежные поцелуи, поздравления…
Из ванной вышла мама.
Здравствуйте! — радостно воскликнула она. — Сегодня у нас у всех праздник! Ты уже встала, Верунчик? Умывайся. Будем завтракать.
Еще звонок. Вошла бабушка Аня:
— Где наша козочка? Бабушка ей торт вкусненький испекла!
Следом дедушка Петя:
— Ну, внучка, поздравляю. Сегодня у тебя первая ступенька во взрослую жизнь, — и он как-то очень серьезно поцеловал Верочку.
В прихожую влетел папа. У него запачканные руки и бодрый веселый голос:
— Такси подано. Ба!.. Здравствуйте! Вся семья в сборе. Ничего себе свита у нашей первоклассницы!
Чай пили все вместе, с бабушкиным ореховым тортом. Много шутили. Желали Верочке отлично учиться и завести хороших друзей.
Да так оно и было.… Десять лет пролетели мгновением. Как ни трудно было учиться в английской и музыкальной школе, но Верочка окончила обе школы с отличием. Росла она мечтательной и доброй девочкой. Друзья её любили, родители боготворили, бабушки и дедушки души в ней не чаяли, соревнуясь друг с другом, кто больше сделает приятного своей единственной внучке. Семья у Верочки была интеллигентная, состоятельная. Отец занимал высокий пост в министерстве здравоохранения, мать работала окулистом в спецполиклинике. Были и машина, и дача, и связи — всё, что в те годы ценилось и придавало вес в обществе.
Вера поступила в нефтяной институт на престижный экономический факультет. Училась легко, с интересом, занималась в студенческом научном обществе, пела в ВИА. Мальчики бегали за ней группами и поодиночке, но девушка соглашалась только на дружбу. И вдруг на четвертом курсе она влюбилась.
В институте обучались студенты-иностранцы из Азии и Ближнего Востока. Рашид был араб, светлокожий стройный, с бархатными черными глазами и очень обходительный. По-русски он говорил с сильным акцентом, но понимал всё. А еще юноша читал стихи древних арабских поэтов и напевал странные заунывные песни пустынь. Когда же он произносил комплименты, Верочка представляла себя принцессой Будур из сказок «Тысяча и одна ночь». Она с детства откликалась на всё необычное, экзотическое.
Молодые люди ходили в театр, на концерты, на студенческие вечеринки. Но больше всего любили отдыхать в летнем кафе напротив института. Покупали бутылочку сухого вина, несколько сортов мороженного и часами сидели, разговаривая обо всем и ни о чем, как это бывает только у влюбленных.
Однако приближалась защита дипломной работы, а значит, и неизбежная разлука. У Рашида заканчивался контракт, и он должен был покинуть Союз. Вера могла бы поехать с ним, но только в качестве жены. А молодому человеку не позволял обычай жениться без разрешения отца.
Верочка всё понимала. Но ей было грустно и обидно. А поделиться своим горем она не могла ни с кем и менее всего с родителями. Не раз она слышала, как они осуждали девушек, которые встречались с иностранцами.
Молодые люди решили, что Рашид поедет домой и получит согласие отца на брак, а потом приедет к Верочке и попросит руки у её родителей.
Прощание было тяжелым: со слезами, обещаниями, клятвами в верности. Затем пошли письма. Сначала часто, потом реже. Рашид писал о своей любви, о препятствиях, которые стоят на их пути и мешают им встретиться.
Верочка после окончания института осталась работать ассистентом на кафедре экономики. С помощью папы, конечно.
Как-то формировали группу ученых на пятидневный симпозиум по проблемам нефтесинтеза, и как раз на родину Рашида. Ехали ведущие специалисты института: профессора, доценты. Верочка топнула ногой:
— Хо-чу!
И отец не устоял. Девочка хочет посмотреть мир. Он использовал все свои связи и ассистентку включили в группу. Уезжая, девушка даже не подумала о том, что, может быть, никогда не увидит родителей. В мыслях был только он, Рашид. Несколько часов в самолете, телефонный звонок и встреча, счастье, любовь…
Уходя из гостиницы, Рашид попросил у Веры паспорт, чтобы уладить кое-какие дела, связанные с их браком.
— Жди меня, дорогая, — возвышенно пропел он, — завтра мы встретимся вновь, — и добавил с нажимом: — навсегда.
Утром Вера собрала вещи, осторожно спустилась в вестибюль, так чтобы не заметили её коллеги, и села, как договорились, на диванчик напротив входной двери. Она ждала.
Вскоре вошли два араба, на ломаном русском представились братьями Рашида и пригласили Веру в дом жениха. Подхватив чемодан, они почтительно проводили её к шикарному автомобилю и сели в него вместе с ней. По дороге Вера пыталась представить себе новую жизнь, и она казалась ей необыкновенной, полной любви и счастья.
Машина остановилась у большого каменного дома со старинным орнаментом на фасаде и длинными узкими окнами с решетками. У входа их встретил полный суетливый мужчина лет пятидесяти. Вошли в особняк. Вера ждала, что вот-вот появится Рашид. Но арабы, которые её привезли, шепнули что-то толстому на ухо, затем один из них изысканно-насмешливо обратился к гостье:
— Мадмуазель, теперь Саид ваш хозяин, Рашид вас продал ему, — и он указал на толстяка.
В первые мгновения Вера не могла ничего понять. Позже до нее дошел смысл сказанного, — и она бросилась к выходу. Внезапно появился здоровенный негр и, схватив её руками, как коршун птичку, понес вверх по лестнице. Он втолкнул девушку в зарешеченную комнату и закрыл железную дверь снаружи на ключ.
Горькое отчаяние охватило её. Как Рашид мог такое сделать? Ведь вчера он сказал, что они поженятся. Вчера Вера была счастлива! А сегодня она сидит в этой клетке и не может вернуться в гостиницу, вернуться домой.
— О боже! Теперь я невозвращенка! — ужаснулась девушка. Толпой нахлынули страшные мысли. Они прыгали, стучали, лезли в голову. Вера гнала их, пыталась блокировать. Это она умела делать с детства. Если происходило что-нибудь неприятное, гадкое, девочка начинала думать о чем-нибудь другом, хорошем. Или мечтать. Как-то в девятом классе, в походе, случилась грязная история. Старшеклассники пригласили трех девочек, в том числе и Верочку, к себе в палатку и начали приставать. Было очень противно. Ей удалось вырваться и убежать. А с её подругами приключилась большая неприятность. Тогда Вера под впечатлением случившегося написала такие строчки:
Я не хочу на землю,
Я не хочу со всеми.
Лучше я останусь —
С небом не расстанусь!
Она принимала только светлые стороны жизни.
Вот и сейчас старалась думать о другом. Это получалось. Но другое было столь же безысходным.
От невозможности оттолкнуться от земли и подняться в небо, она тихо и жалобно заплакала, а потом уснула.
Разбудили её щелчок замка и вспыхнувший свет. В комнату вошла светловолосая длинноногая девушка и поставила перед Верой поднос с едой.
— На, ешь, — сказала она по-русски.
— Ты русская? — удивилась Вера.
— Да, меня зовут Наташа. Как ты? — участливо спросила она.
— Плохо.
— Ты должна смириться. Отсюда не уйти. Меня вообще продал сюда мой собственный муж. Два года мы с ним жили в законном браке, приехали сюда в отпуск, а у него, оказывается, уже есть жена и даже дети. Привез меня к Саиду, якобы в гости, и оставил здесь, в публичном доме.
— Мамочки! Публичный дом! А-а-а! — дико вскрикнула Вера и бросилась к двери. Дверь была замкнута. Пленница стала яростно стучать в нее руками и ногами, кричать:
— Выпустите меня! Выпустите! Я хочу домой!
— Бесполезно, — равнодушно заметила Наташа, — теперь ты никто. Паспорт, конечно, отобрали?
— Сама отдала, — Вера в изнеможении села на пол и зарыдала от бессилия.
Шли дни, один ужаснее другого. Её обучали искусству соблазнять, принуждали делать дикие вещи… Она отказывалась. Её били. Пыталась бежать. Её ловили и опять били. Сначала хотелось умереть, затем пришло безразличие к окружающему и к самой себе. Через месяц стали выпускать новенькую к гостям. И опять её били, теперь за то, что она не так улыбается, не так поет, плохо танцует.
И вдруг Вера почувствовала, что она беременна. Наташа подсчитала сроки: выходит, что это ребенок Рашида. О нем девушка избегала думать, слишком было больно. Теперь её целиком заняла мысль о материнстве.
Гости жаловались Саиду на Веру. Им с ней было скучно. Саид стал предлагать девушку старым безобразным мужчинам, которым было достаточно того, что она молода и у неё нежная кожа.
Однажды к ней в комнату ввели пожилого турка с короткими пальцами-сардельками, унизанными перстнями, и круглым, как шар, животом. Он начал хихикать и щипать девушку за бока и ягодицы. Она вымученно улыбалась. Но когда турок дотронулся своими сардельками до живота, где был её ребенок, Вера не выдержала и с омерзением оттолкнула гостя. Ему это почему-то понравилось, он снова захихикал и протянул к ней свои жирные руки. Вера пришла в ярость. Проснувшийся материнский инстинкт наполнил её небывалой силой и твёрдостью.
— Не подходи, — прошипела она, а турок, выпучив от восторга глаза, отвратительно прищелкивая языком, ущипнул ее за грудь. Взгляд девушки упал на фруктовый нож, который лежал на вазе с персиками. Она схватила его и занесла руку для удара. Мужчина бросился к ней, чтобы выхватить нож, но было поздно. Вера со всей силы полоснула им себя по лицу. Турок, разочарованный, ушел. Кровь заливала лицо Веры , текла по шее. Было очень больно.
— Теперь они, наконец, отстанут», — думала она.
Позже явились Саид и старый ключник с йодом и бинтами. Они сделали перевязку и оставили пострадавшую в покое. На врача не стали тратиться:
сойдет и так. Ухаживали за ней проститутки. Рана заживала долго и плохо. Когда сняли повязку, Вера посмотрела в зеркало и увидела, что через всю щеку тянется красный отталкивающий рубец. Она, к удивлению подруг, была довольна.
Как-то утром прибежала Наташа и с грустью сообщила:
— Саид тебя выгонит. Он говорит, что ты испорченный товар, еще и беременна. Толку от тебя никакого — одни убытки. Даже не возместились затраты на покупку тебя.
— Вот и хорошо. Наконец, я смогу стать свободной.
— Куда же ты пойдешь? — поинтересовалась Наташа.
— Всё равно куда, лишь бы вон отсюда.
На следующий день Веру вытолкали из публичного дома, кинув вдогонку ей чемодан с вещами. Обернувшись, она посмотрела на ненавистный дом и увидела в окнах тоскливые глаза своих подруг по несчастью.
III
Вера шла по большому восточному городу и искала укромное место, где можно было сесть и подумать, решить, что делать дальше. Но город был такой каменный и неприступный… Не встретилось даже ни одной скамейки. К тому же на девушку все обращали внимание. На ней было открытое платье, а так здесь никто не ходил. И вообще, женщин на улице не видно. Одни мужчины… Уже несколько раз её останавливали, но посмотрев на лицо, проходили мимо.
Первую мысль — отправиться в советское посольство — Вера
отвергла. Она столько читала в газетах проклятий в адрес людей,
не вернувшихся из загранкомандировок!..
— Что я имею? — размышляла девушка. — Ничего. Документов нет, денег тоже, языка не знаю, знакомых нет.
Она шла, шла, прислушиваясь к разговорам вокруг и стараясь уловить звуки родной речи. Тщетно. Всё чужое.
— Экзотика, — иронически скривила улыбку Вера. — О такой ли экзотике я мечтала?
Она брела по длинной улице, не поднимая глаз: стоило ей посмотреть в сторону, как она наталкивалась на чей-то любопытный взгляд. Еще и чемодан потяжелел. Помня занятия по туризму, Вера автоматически определила направление своего пути и саркастически усмехнулась:
— На север, домой.
Солнце стояло еще над головой. Было оно какое-то светлое, далекое, а воздух мутный и дрожащий. Шла она долго. Временами накатывала тошнота, появлялась слабость. Скоро Вера заметила, что дома стали ниже, и не каменные, а глинобитные. Жара не спадала. Сквозь дымку зноя, как мираж, она увидела дерево, большое и тенистое. Дерево росло в стороне от улицы, по которой шла Вера. Она свернула в переулок и вскоре оказалась в тени старой чинары. Устало опустившись на землю, сняла туфли и вытянула сбитые отекшие ноги. Её мучили жажда и голод.
Из маленького домика напротив вышла какая-то женщина, с лицом, замотанным платком, из-под которого видны были только глаза. Она приблизилась к Вере и о чем-то доброжелательно спросила. Девушка не поняла, но в ответ попросила воды. Это слово она уже знала. Женщина поманила её рукой и привела в свою жалкую лачугу. Комнатка, в которой оказалась Вера, была маленькой и темной. Из мебели стоял только в углу небольшой сундук с арабской вязью на крышке. У стены напротив окошка почти до потолка возвышалась аккуратная гора разноцветных одеял, тут же висела полка с посудой. Вся другая стена была увешана аляповатыми керамическими тарелками и блюдами. Вот и всё убранство этого жилища. Однако в комнатке было очень чистенько и прохладно. Женщина усадила гостью на вытертый коврик и подала блюдо с чуреками и пиалу с сывороткой. Вера набросилась на еду. Хозяйка тем временем принесла большой таз, высокий медный кувшин с узким горлышком и полотенце, а сама вышла. С какой радостью Вера воспользовалась водой! Потом вылила её из таза на улицу. Убрала за собой посуду и прилегла на коврик. Хозяйка долго, как показалось девушке, не возвращалась, и она незаметно уснула.
Когда Вера проснулась, было утро. Из открытого оконца веяло свежестью и бодростью. Старуха сидела напротив, на корточках, и внимательно изучала девушку.
— Кто ты? — поняла Вера вопрос. Как могла, на смеси французского и арабского, она поведала хозяйке свою историю. Та сочувственно кивала головой и жалостливо смотрела на Веру. Потом в ответ рассказала о себе. С трудом, но все же девушка поняла, что Зейнапи, так зовут арабку, вдова, живет одна, но под присмотром братьев. У нее была дочь, совсем еще девочка, недавно братья продали её в наложницы на юг. Зейнапи скучно одной. Она дала понять, что гостья может у неё остаться, только надо работать.
Как Вера уже уяснила себе, здесь женщины не трудятся на производстве. Даже посудомойки и прачки — мужчины. Но Зейнапи сказала, что это домашняя работа, за хлеб. Она достала из сундука выцветшие штаны, рубаху, темный платок и предложила Вере. Она недоуменно посмотрела на арабку:
— Это мне?
— Да, — кивнула головой Зейнапи, — надевай.
Вера надела на себя этот наряд и даже не посмотрела в осколок зеркала, который протянула ей хозяйка лачуги. Затем арабка ловко намотала ей на голову и лицо платок и осталась довольна. Она цепко схватила Веру за руку и повела по узким извилистым улочкам. Шли недолго и оказались на заднем дворе какого-то раскоряченного глиняного строения. Зейнапи велела Вере ждать, а сама юркнула в дом. Минут через десять она появилась во дворе с маленьким худеньким человечком с черной бородой. Он подошел к Вере, осмотрел её с ног до головы и отрицательно покачал головой. Она усмехнулась про себя: «Интересно, что он мог увидеть, если одежда скрывает всё, на что можно смотреть?».
А Зейнапи настойчиво убеждала в чем-то бородача. Потом они начали спорить на повышенных тонах, жестикулируя при этом всеми пальцами. Наконец мужчина согласно махнул рукой и пошел в дом.
— Это мой брат Хаким, — пояснила Зейнапи. — Он владелец небольшой чайханы. Я у него работаю за еду. Попросила взять тебя мне в помощь. Он согласен. Теперь будем работать вместе.
IУ
Дел в чайхане было много. Они мыли посуду, чистили котлы, мазали пол, таскали воду. К вечеру у Веры подкашивались ноги и болели руки от усталости. А Зейнапи ничего, была бодренькая. На обед и когда они уходили домой, им давали остатки еды, вполне съедобные и чистые.
Чайхану посещали только мужчины, и хозяин не допускал работниц в зал, когда там были посетители. Берег честь своей сестры. Оказывается, этой старухе всего тридцать шесть лет.
Последние дни перед родами Вера еле передвигалась, так отекали ноги. Зейнапи входила в её положение и оставляла подруге только сидячую работу. Женщины уже сносно объяснялись. Телевизора не было, и вечерами после ужина они сидели под чинарой или у себя в домике и разговаривали.
Вера высказала мысль, давно беспокоившую её:
— Как я буду работать, когда родится ребенок?
— Ребенок? Ты не можешь его оставить здесь?
— Почему?
— Нельзя. Закон. Ребенок должен жить у отца в семье. Как только родишь, отнесешь Рашиду.
— Ни за что, — вспыхнула Вера.
— Тогда тебе придется уйти.
«Куда же я пойду, — думала она, — нет, мне идти некуда. И Рашиду я ребенка не отдам, да и не нужен он ему, как не нужна была ему и я».
Схватки начались с вечера. Вера рожать боялась. Но Зейнапи была спокойна и деловита. Приготовила всё как надо и сама принимала роды. Девочка появилась на свет в одиннадцать часов утра, и такая маленькая, что даже не верилось, что она настоящая. Но малютка сразу закричала, да как-то по-особенному нежно и певуче:
— Уа-а, уа-а.
Зейнапи умело завязала и перерезала пуповину, искупала ребенка и отдала матери. Вера несмело взяла дочь. Она смотрела на её глазки с черными ресничками, на крошечный ротик, трогала её игрушечные пальчики, прикасалась губами к тонким розовым щечкам, гладила темноволосую головку, и сердце разрывал ось от любви и незнакомой нежности.
После недолгого отсутствия пришла Зейнапи. Она принесла
бутылочку с молоком и отдала матери.
— Грудью не корми, — предупредила она, — привыкнешь к ребенку, а завтра надо его отнести отцу.
Вера вернулась на землю и лихорадочно перебирала в уме варианты, которые скопила за последние дни: «Рашид отпадает. Подкинуть арабской семье? Я уже знаю, какая судьба её ожидает в этой стране. Нет, я не могу её оставить здесь. Девочка русская и должна жить в России. Пусть даже в детском доме».
Несмотря на слабость, на другой день молодая мать встала еще затемно, вложила в покрывальце написанную накануне записку, в которой указывала национальность девочки, решительно взяла драгоценный сверток и пошла к советскому посольству. Шла так быстро, как только могла: боялась передумать. Положив девочку перед большими коваными воротами, постучала по ним колотушкой и быстро перешла на противоположную сторону. Улица была еще пустынна. Вера спряталась за угол и наблюдала. Открылась боковая калитка, и вышел молодой военный. Он несколько раз посмотрел по сторонам и взял ребенка.
— Слава богу! — облегченно вздохнула мать и поспешила в лачугу к Зейнапи. Подруги дома не было. Вечером, придя домой из чайханы, она вопросительным взглядом окинула комнату и удовлетворенно улыбнулась. Потом подошла к Вере и обняла её виновато и ласково.
Вера тосковала и грустила, отстранялась от разговоров о дочери, загоняя мысль о ней в глубину души. Но её опять стали посещать грёзы, даже во время работы. В них она возвращается домой, видит радостные лица мамы и папы, с нею рядом дочка, похожая на саму Верочку с детских фотографий. На душе светло и спокойно. Вспоминается папина присказка: «Ну вот и вся семья в сборе».
Спускаться на землю не хотелось, но жизнь постоянно отрезвляла и мечты рассеивались. Вера привыкла к работе и уже не уставала, полюбила вечерние разговоры с единственной подругой. Способная к языкам, она быстро овладела местной речью и стала свободно говорить по-арабски. Появились знакомые, в основном женщины-соседки. Но через них Вера не могла узнать то, что ей было необходимо, не могла получить ответы на главные вопросы, терзавшие её: отправили ли дочь в Советский Союз? как можно передать родителям весточку о себе? и главное — есть ли возможность вернуться на родину?
Только через несколько лет появился свет в конце тоннеля. У невестки Хакима был двоюродный брат. Он некоторое время работал в советском посольстве чернорабочим, потом его уволили за ненадобностью. Он сообщил, что найдёныша с запиской от русской женщины удочерили бездетные супруги, консул и его жена, и что девочка по-прежнему находится со своими приемными родителями здесь.
Это была хорошая новость.
Вера много раз пыталась повидать свою дочь. После работы она ходила к знакомому зданию посольства, но ни разу не видела там детей и не слышала звуков их голосов. Лишь однажды летним вечером открылись чугунные ворота и на улицу выехала «Чайка» с красным флажком. Из окна автомобиля, улыбаясь, смотрела красивая черноглазая девочка, с румяными щечками и белыми бантиками в косичках. У Веры перехватило дыхание: «Она! Я помню, как целовала эти щечки, гладила темные волосики моей девочки. Она! И улыбается! Значит, ей хорошо. Она счастлива», — шептала она.
У
Больше Вера дочь не видела. Зато ей удалось узнать, как её зовут и имена её родителей. На будущее. Сообщить же о себе своим родителям Вера никак не могла. Среди её знакомых не было ни одного русского человека. Одни арабы. Она и сама стала такой же, как восточные женщины. Ходила в их одежде, изъяснялась на их языке, не заговаривала первая с мужчинами, и вскакивала, как ужаленная, с места при их появлении. И поскольку не жена и не наложница богача, вынуждена была выполнять самую грязную работу. Но в глазах, горящих из-под темного платка, и в тоскующем сердце жила надежда вернуться домой, надежда на чудо.
И чудо случилось. На столе чайханы во время уборки Вера нашла кем-то забытую измятую, с запахом сушеной рыбы, старую газету «Комсомольская правда». Тут же Вера пробежала глазами первую страницу. Содержание ошеломило бедную женщину. Совершенно чуждая лексика, много иностранных слов, и, кажется, нет Советского Союза… Вера сразу не могла воспринять эту информацию. Придя домой, она прочитала и перечитала каждое слово на четырех найденных страницах. И всё равно, ничего не поняла. Но в газете была небольшая статья о русских девушках-рабынях в Турции, таких же, как и она, без документов, без прав, и был прямо указан путь к спасению.
Не дожидаясь следующего дня, женщина побежала к посольству и не узнала его. Только здание осталось тем же: сквозь решетки забора она увидела новый теннисный корт, где играли моложавые дипломаты, изменились вывеска, флаг, не было и старой колотушки. Вера торопливо позвонила. Вышел охранник.
— Чего тебе? — спросил он, вероятно приняв женщину за местную нищенку. — Мы не подаем.
— Да, русская я, русская. Домой хочу.
— Приходи завтра. Сегодня уже приема нет.
— Ну, пожалуйста, — взмолилась она, но охранник уже скрылся за воротами.
Придя в лачугу, Вера открыла свой чемодан, в который не заглядывала много лет. На нее пахнуло далеким прошлым: платье, брючный костюм, белая юбка с кружевными вставками. Ей вспомнился солнечный город, аллеи парков, устланные узорным ковром осеннего клёна, кафешка на берегу реки и смешливые подружки студенческих лет в таких же юбках. Они тогда смеялись: инкубаторские. Вспомнились мама и папа в аэропорту. Мама сует ей аэрончик, а папа наставляет, как себя вести за рубежом.
Все заботы, неурядицы, ссоры исчезли из памяти. Остались только светлые краски и солнечный тихий город. Почему-то Вере никогда не представлялась плохая погода — любое время года, но солнце. Солнце над городом детства. И родные лица. Поздно себя упрекать в жестокости, невнимании, дерзости, капризах… Что сделала, то сделала. Ошибки надо исправлять.
Вера намочила юбку в холодной воде и повесила сушить; достала из чемодана белую батистовую кофточку и тоже сполоснула её. Закрывая чемодан, она увидела в уголке его маленькую, вышитую бисером сумочку.
— Ой, моя косметичка! — воскликнула Вера. И вытащила из сумочки пудреницу. Открыв ее, посмотрела на себя в зеркальце. Оно показало едва знакомое смуглое лицо с сеточкой морщин у глаз и уродливым грубым шрамом на щеке. Вера поспешно захлопнула ненужную ей правду.
«Ну и пусть! Сейчас это не главное!» — подумала она и взяла белые босоножки на тоненьких каблучках.
— Конечно, не налезут на истоптанные, привыкшие к чувякам ноги, — примеряя их, ворчливо говорила Вера Зейнапи. — Нет. Как раз! — удивилась она.
Зейнапи смотрела на приготовления подруги с материнской грустью:
— Да поможет тебе Аллах!
Наутро в посольстве выстроилась длинная очередь. У каждого свои проблемы. Но сколько, оказывается, здесь русских людей! А Вера почти за десять лет никого из них не встретила.
Секретарь зарегистрировал заявление, записал с её слов все данные, сказал, что сделает запросы в Россию, и назначил день, когда ей прийти в следующий раз. Вера, извинилась за любопытство и спросила:
— А где прежние сотрудники посольства?
Он сухо ответил:
— Штат сменился в тысяча девятьсот девяносто первом году. Прежние сотрудники отбыли тогда же на Родину в Москву.
— А какова их дальнейшая судьба?
— Этого я вам точно сказать не могу. Кое-кто ушел в отставку. Остальные получили новое назначение.
— Какие шансы у меня вернуться домой?
— Если все ваши данные подтвердятся, то вас ожидает скорая депортация на Родину
— Слава богу! Я буду ждать, — счастливо прошептала Вера.
Всё последующее за этим днём время было сплошное ожидание. Вера по-прежнему ходила на работу, выполняла обычные домашние дела, но мечты уносили её далеко отсюда. Зейнапи радовалась вместе с подругой. Она говорила:
— Приедешь домой к родителям, сделаешь пластическую операцию, выйдешь замуж…
— И найду мою девочку, — добавляла Вера.
В ожидании прошло полгода. И вот наконец она едет домой, в свой солнечный город.
УI
Родина встретила Веру многоцветьем сентября. В синеву неба вонзались белые вершины Эльбруса, отсвечивающие синеватым льдом. Ниже темнела насыщенная зелень предгорий. А вдоль трассы — праздничный гобелен из золота, багрянца и пурпура. Близкие, но полузабытые пейзажи, изгибы знакомых рек с волнующими названиями: Терек, Асса, Сунжа… Как только автобус проехал границу с Осетией, Вера ни разу не отвела взгляда от окна. Глаза заливали слезы восторга, умиления, грусти. По мере приближения к Грозному, сердце стучало всё быстрее; оно спешило на встречу с детством, юностью, дорогими ей людьми.
Они друг друга не узнали: женщина средних лет с обезображенным лицом, одетая по моде десятилетней давности, и город — другой город, грязный, возбужденный, непонятный, наполненный торговцами и побирушками, черными «Мерседесами» и бородатыми мужчинами. Сразу же на автовокзале у входа Вера увидела в толпе нищих свою школьную учительницу по физике. Постаревшая, неряшливо одетая, она стояла с протянутой рукой, пряча глаза. Вере стало стыдно за неё. Она обошла учительницу стороной. Вокруг по-русски почти не говорили. На задней стене автовокзала было написано большими красными буквами: «Русские, убирайтесь вон!!!».
Вера села в трамвай и с горечью смотрела через грязное разбитое стекло на крушение своей мечты о солнечном городе. Перед подъездом родного дома остановилась… Она боялась сделать последний шаг.… С верхнего этажа полетел сверток, по пути разворачиваясь картофельной шелухой и яичной скорлупой. Вера собралась с духом и вошла в подъезд. Перед дверью своей квартиры перекрестилась и твердо нажала на кнопку звонка.
Раздались тяжелые шаркающие шаги. Кто-то посмотрел в глазок, потом звякнули запоры. Дверь открыла обрюзгшая седая старуха и вопросительно посмотрела на Веру. Это была её мама! Больше боли, казалось, ничего не могло причинить дочери. Мать не узнала её. Из кармана халата она достала очки, надела их, пристально вглядываясь в гостью.
— Нет! — закричала вдруг она, оседая на пол, — нет…
— Да, да, это я, мамочка! — и Вера подхватила мать на руки. А та повисла на ней и невнятно вылепливала слова, которые звучали у неё в душе:
— Ты, доченька… Бог услышал мои молитвы… Папа не дожил до этого светлого дня… Он верил…
Вера заботливо усадила мать на диван, стала перед ней на колени, прижалась лицом к её теплым рукам — и обе затряслись в немом плаче.
Потом они сидели рядом, сцепив руки в нервном пожатии, и говорили, говорили, плакали, вспоминали.
— Всё, мама, успокаивала мать Вера, — я с тобой.
— Да, доченька. Теперь всё будет по-другому, я не одна. С тех пор, как умер папа, я жила только благодаря надежде увидеть тебя.
Вера слушала мать сердцем, и оно болело.
Папа ушел из жизни шесть лет назад. Маму уволили с работы сразу же после того, как ей исполнилось пятьдесят пять. Пенсию не платят. Можно её перевести в другое место. Многие пенсионеры ездят получать пенсию в Моздок или Георгиевск, но у мамы больные ноги, и она не может так далеко ехать. Город не живет, а доживает. Заводы остановились: некому работать, русские покидают город. Большинство продают квартиры и дома за бесценок, другие оставляют всё и уезжают к родственникам, к друзьям, в никуда. В доме сменились почти все соседи. Живут в основном чеченцы. Они ходят к маме, жалеют её и убеждают продать квартиру, рано или поздно ей придется уехать, и тогда мама не получит ничего. И вообще, очень страшно жить. По улицам ходят вооруженные люди, врываются в дома, грабят и убивают.
— Мамочка, как же так случилось? Объясни мне.
— Я сама не понимаю. Так хорошо жили. Но президент сказал: «Берите суверенитета столько, сколько сможете». Вот и взяли. Националисты подняли голову. У власти генерал Дудаев, дядя твоей подруги Малики.
— Так он в Риге служил? Помнишь, мне Малика привезла вязаную кофточку из Риги, когда гостила у него и тети Аллы?
— Да… Сейчас Джохар — всенародно избранный президент Чеченской республики Ичкерия, — заученно проговорила мать. И вдруг засуетилась.
— Что это я, старая, всё говорю, а ты есть хочешь.
На кухне всё было по-прежнему, даже буфет из детства.
— Садись вот сюда, на папино место.
Вера села на стул у окна, а мать положила на тарелку две вареные картофелины, пышку на соде и открыла баночку кильки в томате.
— А ты со мной?
— Не хочу. Уже обедала, — мать села напротив Веры и вопросительно посмотрела на неё.
— Потом, потом,— Вера оттягивала минуты. Не могла она сразу на мать, перенесшую столько горя, вылить еще и свои страдания. — Главное, мамочка, мы вместе.
Горячей воды не было. Вера нагрела чайник воды и немного обмылась, затем выложила из чемодана свои вещи. Мать ходила за ней следом и ждала объяснений. Наконец, не выдержав ожидания, она взмолилась:
— Верочка, доченька! Как же так случилось, что ты не вернулась домой? Откуда у тебя такой ужасный шрам на лице?
Вера, как в детстве, села на диванчик, подобрав под себя ноги, и, щадя материнское сердце, приукрашивая и смягчая, рассказала о своей жизни за эти годы.
— Бедная моя доченька! Сколько же ты вынесла мук и страданий!
— Глупая была я. Не слушала вас с папой. Вот и поплатилась. Ну ничего, теперь мы вместе, — в который раз повторила она.
УII
Вера проснулась поздно. Мамы дома не было. Вскоре она пришла, задыхаясь и кряхтя, достала из сумки кое-какие продукты и нарочито беззаботно сказала:
— В магазинах ничего нет, а на базаре у остановки можно купить или выменять на вещи все, что угодно.
За завтраком они стали строить планы на будущее. Как выяснилось, Вере первым делом надо купить прописку, иначе её жизнь будет все время подвергаться опасности. Каждый встречный милиционер или просто мужчина с оружием может её арестовать или, чего хуже, убить.
Потом им нужно хорошо продать квартиру и найти какое-нибудь жилье в России, пусть даже на хуторе. Затем надо заплатить за разрешение на вывоз вещей.
— Сейчас всё можно сделать, я не одна, — приговаривала мать, — а то думала, и похоронить некому будет.
Это так. Близких родственников у нее, кроме Веры и младшего брата, не осталось. Бабушка умерла сразу же после отъезда внучки, а дедушка еще раньше, когда она училась в институте. Дядя уехал с семьей в девяносто втором, и никаких известий от него нет. Он звал сестру с собой куда-то в Вологодскую область, где он нашел работу по специальности, но она отказалась: ждала дочь. Телефонная связь с Россией прервана. А писать он, конечно, боялся — письма читали на почте и могли узнать его адрес. Были случаи, когда мстители приезжали на новое место жительства и убивали Двоюродные братья и сёстры отца до первой войны жили в станицах Петропавловской и Ильинской. Вроде и недалеко от Грозного, но мать не имела от них никаких известий.
Все планы и мечты двух женщин рушились на первом же пун¬кте. Для прописки нужны деньги. Можно было получить пенсию матери где-нибудь в Кизляре или Моздоке, но нельзя было на Веру оформить доверенность, потому что у нее не было прописки. Замкнутый круг!
Мать посоветовала:
— Доченька, пойди к Ольге Барсуковой. У нее есть связи в милиции. Она, по-моему, живет с Идрисом Хазмагомаевым, внуком тёти Седы. Ты помнишь тетю Седу? Ей уже девяносто шесть. Ничего не понимает, и совсем ослепла. Да, Идриса ты тоже знаешь. Он учился в вашей школе.
Вера ухватилась за эту мысль и на другой день пошла к Оль¬ге. Подруга
Сначала её тоже не узнала. Затем обнялись и сели за стол обмыть встречу. Коньяк, лимоны, шоколад — всё как в луч¬шие времена. Выглядела Оля на все сто, то есть лет на двадцать семь, не больше.
— Ну, рассказывай, подружка, где была, что видела? Откуда у
тебя это? — она показала на лицо гостьи, и в голосе сквозило неприкрытое любопытство.
Вера отмахнулась:
— Долгая история. Помоги мне, Оля. Нужна грозненская прописка или луч¬ше новый паспорт с пропиской. У меня иностранный.
— Да, да… Что-то говорили. Ты же сбежала за границу, — вспоминала Ольга, — еще тогда твоего отца сняли с работы. «Мама мне не сказала», — подумала Вера и, перебивая подру¬гу, нетерпеливо спросила:
— Так, поможешь?
— Конечно, что за вопрос. Бабки есть?
— Откуда?
— Понятно. Тогда я тебя сведу с нужным человеком. Только ты приведи себя в порядок… И это… загримируйся что ли, —Ольга отвела взгляд от лица Веры и, подумав, добавила: — Приходи вечером, часов в семь.
Затем она достала из ящика трюмо коробку дорогой косме¬тики и протянула
подруге:
— Возьми. И надень на голову платок. Пока нет документов, не привлекай к себе внимания.
«Она никогда не была жадной, — вспоминала Вера по дороге домой, —добрая, отзывчивая, весёлая».
— Ну что? — встретила вопросом мать.
— Обещала помочь.
— Вот и славно, — обрадовалась она.
Вечером, выходя из дому, Вера посмотрела на себя в зеркало и осталась довольна. После «косметической обработки» она выглядела намного лучше, чем утром. «Но всё равно, если быть совсем объективной, серая мышка средних лет», — сделала Вера неутешительный вывод и отправилась в гости. У подруги собралась большая компания. Несколько русских женщин, остальные мужчины, все чеченцы. Навстречу Вере поднялся Идрис, заматеревший и подурневший:
— Оля говорила, что ты очень изменилась, но чтобы так…
Ему явно не хватало такта и самооценки.
— Штрафную, — завизжала какая-то колобковая женщина.
Хозяйка посадила подругу рядом с мужчиной лет сорока с симптомами живота и плеши.
— Знакомься, Зелимхан, — представила она его и шепнула: — это тот, кто тебе нужен.
Вера чувствовала себя очень сковано, смущалась и больше молчала. Она так давно не сидела за общим столом с сильным полом, что забыла, как это делается. Зелимхан оказался сладким восточным мужчиной. После каждого съеденного кусочка он облизывал пальцы, причмокивал губами, затем щупал коленки Веры или обнимал её за талию. Вера, преодолевая к нему отвращение, себя успокаивала: «Всё стерплю. И не такое бывало. Здесь я ради дела, ради мамы. Не насильно ведь — сама просила Олю помочь». Она выпила для храбрости несколько стаканчиков вина, с непривычки быстро захмелела, но пила ещё. И правильно делала. Потому что утром ничего не помнила.
Проснулась Вера в чужой постели, правда, одна. Страшно болела голова. В спальню вошла с сочувствующей улыбкой Ольга:
— Похмелиться или аспиринчику?
— Давай аспирин.
Вера с трудом проглотила две таблетки лекарства и ватным языком начала извиняться:
— Мне очень неудобно перед тобой…
— Еще чего? — засмеявшись, перебила подругу Ольга. — Только рано ты начала ему лепетать про паспорт. Подожди с недельку-две.
— Как? Еще надо? — удивилась Вера.
— А ты думала, как дела делаются? Ты скажи ему… Нет, лучше ничего не говори. Просто встречайся и хвали его мужские достоинства. Чеченцы это любят. Скажу я сама. Мы с Зелимом старые друзья. Я вижу, он тебе не понравился. Дам совет и совершенно бесплатно, — улыбнулась Ольга: — Если мужчина не нравится, придумай его. Найди в нем хоть одно хорошее качество и возведи в степень. Поняла? Так вот, Зелим добрый, очень добрый…
Матери Вера не стала ничего рассказывать. На её вопрос ответила, что дело движется, а домой не пришла ночевать, потому что было страшно идти ночью одной.
— И правильно, — согласилась мать.
Целый месяц Вера встречалась с Зелимханом. Следуя совету Ольги и своему опыту «публичной женщины», она добилась некоторой привязанности со стороны милиционера, да и сама стала привыкать к этому шумному и наивному человеку. И однажды он принес ей новый паспорт с городской пропиской. Они, конечно, слегка обмыли его. Но у Веры душа была не на месте. Она спешила домой поделиться радостью с мамой. Одно дело сделано. Теперь надо перевести пенсию. «Решим куда, это мелочи» — думала Вера по дороге.
На двери квартиры ей бросился в глаза жирный крест, нарисованный мелом. Позвонила. Но маминых шагов не слышно. Позвонила еще. Непроизвольно толкнула дверь. Она открылась. С тяжелым предчувствием Вера вошла в комнату. Мать лежала на полу. Она смотрела на дочь тревожно расширенными глазами, но ничего не могла сказать. Вера попробовала её приподнять, но руки и ноги у матери не действовали. Вера испугалась и попыталась вызвать скорую помощь. Из трубки шли длинные гудки. Значит, связь работает, просто никто не подходит к телефону. Она выскочила на лестничную площадку и позвонила в квартиру напротив. Соседи долго не открывали, потом кто-то посмотрел в глазок и женский голос спросил:
— Кто?
— Это я, Вера. Откройте скорее. С мамой плохо.
Еи показалось, что Марха, так звали хозяйку квартиры, бесконечно
долго возится с запорами и замками. Наконец, дверь отворилась. Марха живо откликнулась помочь Вере, но и вдвоем они не смогли поднять Эмму Григорьевну. Позвали еще соседей. Кто-то сбегал за врачом в крайний подъезд. Им оказался пожилой ингуш по имени Казбек, знакомый матери.
Он внимательно осмотрел больную, нашел, что у нее инсульт и дал возможные в данной обстановке рекомендации:
— Нужен покой, квалифицированный уход и очень хорошие лекарства. Я выпишу рецепт, но купить медикаменты можно только на рынке и за большие деньги. В стационаре вашу маму, конечно, поставили бы на ноги, но в этих условиях… — и он покачал головой, — надежды мало. Сочувствую вам, я хорошо знаю Эмму Григорьевну, но помочь не могу. Я сейчас безработный и сам без денег.
Всё же он принес какие-то таблетки, шприц, вату и даже упаковку сердечного препарата для инъекций. Все ушли. Осталась только Марха. Вера поправила маме одеяло, присела рядом и начала растерянно размышлять вслух:
— Нужно найти деньги на лекарства, заработать. Но где? А еще покупать продукты. Ведь ей надо разнообразное питание. Что делать, ума не приложу…
Марка молча слушала сентенции Веры, потом деликатно остановила её:
— Вера, успокойся. Из любого положения можно найти выход. Послушай! Мне в голову пришла одна идея. Ведь русские уехали, и учителей не хватает. Так? А друг моего мужа хочет подготовить сына на экономический факультет и не может найти репетитора. Ты же заканчивала экономический? Попробуй! Он очень богатый человек и хорошо будет платить. Давай я поговорю о тебе?
— Да я уже и забыла всё, — засомневалась Вера.
— Есть захочешь, вспомнишь. И вот что я тебе хотела сказать.
Мне кажется, Эмму Григорьевну напугали. Сегодня по дому ходили подростки в масках и с автоматами. Они помечали квартиры русских крестами, а в некоторые врывались и отбирали у стариков деньги. Как это мама твоя открыла, ума не приложу? Она всегда такая осторожная была «Меня ждала, вот и потеряла бдительность» — сообразила Вера, и тут же сама забыла закрыть дверь за Мархой. В квартиру вошла Катя, соседка снизу, мать-героиня. Её двойняшки служили на флоте, а трое младших детей жили с ней. Она торговала самогоном и не голодала.
— Вер, ты что дверь не закрываешь? Услышала о тёте Эмме и сразу к вам. Я тебе тут кое-что принесла, — и Катя вывалила из пакета на стол банки с тушенкой, сгущенкой, концентраты супа и каши, пачки макарон, поставила бутылку самогона:
— Это Эмме Григорьевне для уколов.
Вера растерялась:
— Спасибо тебе, Катя, но мне нечем заплатить.
— Что ты? Что ты? — искренне возмутилась она. — Тетя Эмма мою Земфирку смотрела и тоже ничего не брала. Это я тебе по-соседски, на первое время, пока не заработаешь сама. Дверь-то закрывай! — крикнула она, уже выйдя на площадку.
— Получается, что безвыходное положение. Надо соглашаться на предложение Мархи. Деньги-деньги, — шептала Вера, роясь в старых книгах. Она нашла, что искала: учебники, конспекты лекций — и засела за науки, чтобы не совсем дурой предстать перед своим учеником. Познакомившись с программой вступительных экзаменов, она поняла, что потянет. И начались занятия. Парнишка оказался неглупым, но с большими пробелами в знаниях. Отец его, и правда, платил не скупясь. Вере хватало не только на еду, но и на дорогие лекарства. Она сама делала матери уколы, массаж, умывала, переодевала её, каждый день стирала бельё…. И заботливый уход сказался на здоровье Эммы Григорьевны. Даже Казбек отметил улучшение. Действительно, ноги и руки вернули чувствительность и начали шевелиться. Эмма Григорьевна пробовала даже передвигаться по квартире. Речь тоже восстанавливалась, но вот память… Мать впала в детство; оставлять её даже на несколько часов, что Вера занималась с мальчиком, стало невозможным, и она перенесла уроки к себе домой.
Теперь об отъезде не могло быть и речи, и Вера начала устраивать свой быт как могла. Электричество отключали всё чаще и пришлось купить керосиновую лампу. С соседкой Тоитой они пошли на завод, там они набрали полные канистры керосина и взяли несколько кусков парафина. Из парафина Вера налила с десяток свечей. Как-то приходил Зелимхан. Он притащил доисторический керогаз, наладил его, а еще смастерил из швабры коромысло; воду перекрывали постоянно, а ходить к колонке в частный сектор было далеко. Каждую заработанную уроками десятку Вера превращала в крупу, консервы, соль, сахар. Думала и над утеплением квартиры. Надвигалась зима тысяча девятьсот девяносто четвёртого года и война.
УIII
По сути, война уже шла давно, необъявленная, непонятная большинству населения, независимо от национальности. Гибли и те и другие. Явных противников в этой войне не было. Ни под одно определение военных действий она не подходила. А между тем оружия в городе было больше, чем. Даже женщины торговали гранатами, пистолетами, автоматами. Можно было договориться о покупке и более серьёзного оружия. Были б деньги.
После указа Джохара Дудаева «О национализации вооружения и техники воинских частей на территории республики» было разграблено всё имущество военных городков. Этим и торговало коренное население. Федеральные войска спешно покинули «многострадальную Ичкерию». Кругом царил этакий раздрай, что навряд ли учёные-историки потом смогут всё расставит по своим местам. Москва молчала, как будто ничего не происходило. По телевизору показывали такую далёкую жизнь, что, казалось, Россию и Чечню разделяют не километры — века.
Город был окутан страхом. Кто-то там, наверху, поделил всех чеченцев на дудаевцев и участников антидудаевской оппозиции, искусственно создавая ситуацию для начала гражданской войны.
Двадцать шестого ноября в город вошли танки. Жильцы дома не знали, чьи это танки, и на всякий случай спустились в подвал. Эмму Григорьевну несли на руках.
Бой закончился скоро. На танках была марионеточная оппозиция, которая и потерпела поражение.
На другой день, как на ленинский субботник, все жильцы дома вышли на благоустройство подвала. Люди понимали, что вчерашние события —это только начало чего-то более страшного. Женщины вычистили и вымыли помещения. Мужчины сколотили нары, принесли старые столы и стулья, вкрутили лампочки. Но на всякий случай запаслись свечами и керосиновыми лампами. Мастеровитый Илларион Юрьевич, помнивший старые военные времена, пошёл на завод и через несколько дней привёз на тачке самодельную печку-буржуйку, которую тут же установили в подвале.
Каждый спустил в свой отсек запасы продуктов и теплые вещи.
Шла мобилизация в армию Дудаева. Некоторые молодые люди не хотели воевать. Их родители отправляли в Россию, в Москву. Но большинство становились боевиками: отпускали бороды и обвешивались оружием. Звания в чеченской армии раздавались, как леденцы на ярмарке. Вокруг были одни полковники. Песня Аллы Пугачевой о настоящем полковнике наполнялась новым содержанием.
В подъезде Веры из русских остались только она с мамой, Катя с детьми, две безродные старушки, да ветеран второй мировой Илларион Юрьевич. Старики объединились в коммуну и перебрались в квартиру к деду на первый этаж. Больше из русских никого не осталось. Остальные в подъезде были чеченцы, получившие шанс уехать из аулов в город. Мужчины служили в армии Дудаева, женщины торговали. Детей и пожилых было немного. Их оставляли в селах у родственников, где, считалось, безопаснее.
В конце ноября начались бомбежки города. Люди сидели в подвалах, переживая за свои квартиры и имущество.
Ученик Веры, по идейным соображениям, пошёл в армию Дудаева, и занятия прервались. Ну, к тому времени любая работа прекратилась. Жильцы дома все дольше оставались в подвале и только по необходимости вылезали на поверхность: за водой или поторговать, если не было бомбежки. Кстати, Вере коромысло не пригодилось. За водой отправлялись ползком и с канистрой, привязанной к руке веревкой.
Одиннадцатого декабря вошли на территорию Чечни федеральные войска. И бомбежки Грозного стали регулярными. Люди сидели в подвале и не знали, что происходит в городе. Иногда приходили сыновья и мужья соседок — дудаевцы. Они приносили теплый лаваш, тушенку и рассказывали о событиях наверху, самоуверенно заявляя, что они победят, и чеченцев ждет счастье. Оно им представлялось как нечто среднее между Кувейтом и Швейцарией.
Вообще армия Дудаева была весьма разнородна. Всех объединяло только одно: национальность. Ты не мужчина, если не воюешь на стороне своей нации. Хотя постепенно в этой армии стали появляться эстонцы, украинцы, арабы и даже русские. Им платили. Оказывается, Джохар был богат?! Среди дудаевцев выделялись идейные: националисты, ваххабиты. Эти были страшнее всех. Они расстреливали людей, издевались над русскими, пытали пленных, при этом еще и позировали для истории.
Другие мужчины пошли в армию от страха за свои семьи или чтобы не выделяться из общей массы. Их пичкали агитаторы наукообразными сказками об исключительном предназначении чеченского народа.
Однажды после пяти дней бомбежки закончилась вода. Как только смолкал гул самолетов, кто-нибудь брал канистру и отправлялся за водой, но тут же снова начинали гудеть бомбардировщики, и смельчак возвращался. Катя предложила все оставшиеся банки с компотами отдать старикам и детям, а взрослым попробовать хороший способ утоления жажды, да и голода тоже. Она выставила на общий стол запасы своей самогонки. Желающих экспериментировать было мало. Чеченки отказывались: они стеснялись друг друга. Зато выразила согласие баба Шура. Она и стала третьей. Второй была Вера. И правда, жажда и голод ушли, на душе стало легче. Начали вспоминать о мирной жизни и даже пытались петь. Потом они часто повторяли этот эксперимент, когда хотелось есть или пить.
Федеральные войска с трех сторон подступали к городу и готовились к его штурму. Неожиданно в подвал ввалились незнакомые дудаевцы. Они были выпивши. Один из боевиков был очень похож на Рашида, только растолстевшего и обросшего окладистой рыжей бородой. Да, кажется, он. Вере захотелось схватить его за эту гадкую бороду и стукнуть головой об стенку, чтоб в лепёшку.… Как он разбил её жизнь. Если это и был Рашид, то он Веру не узнал. Да и как узнать в измученной жалкой женщине средних лет с обезображенным лицом юную девушку, которая когда-то давно его любила.
Боевиков засыпали вопросами. Те вели себя нагло, материли федералов и вещали о скорой победе. Но виду них был не очень победный. Обыскав подвал и не найдя никого, кроме детей, стариков и женщин, дудаевцы ушли.
Эмма Григорьевна ослабла, почти ничего не ела, задыхалась от недостатка кислорода. Да и остальные стали раздражительными, вспыльчивыми, начали возникать споры и ссоры. Любое затишье использовали, чтобы выйти на воздух, навестить свои холодные, с выбитыми стеклами квартиры. Мародеры не скучали: из многих квартир унесли ценные вещи, ковры, холодильники, аудио и видеотехнику. За своими заботами сидельцы не заметили исчезновения Иллариона Юрьевича. Хватились через два дня, об этом им сообщили полупьяные коммунарки, и, как только наверху утихло, несколько молодых женщин отправилось к нему в квартиру. Старик лежал на тахте, скрючившись, под двумя одеялами, окоченевший от холода. Наверное, не было сил спуститься в подвал. Вера, Тоита и Марха попытались распрямить его тело, чтобы завернуть в ковер и похоронить. Но оно застыло и не разгибалось. Спину женщины кое-как выпрямили, а вот руки и ноги в суставах не поддавались. Тогда соседки набрали в ведро снега и на керосинке вскипятили воду. Тоита лила кипяток на застывшие суставы, а Вера и Марха старались их разогнугь. Видя, что у них ничего не получается, Марха взяла молоток и со слезами начала бить по суставам рук и ног. С горем пополам им удалось придать трупу нужную позу. Женщины обмыли тело старика, надели на него парадный костюм с орденами, сняли со стены старый ковер и завернули в него. Оплакивая Иллариона Юрьевича, они пообещали друг другу никогда никому не рассказывать о том, что происходило в этой квартире.
В следующее затишье ветерана похоронили, тут же, во дворе дома, в глубокой воронке от снаряда. В складчину накрыли стол и сели помянуть. Младший сын Кати Леша подошел к взрослым, в руках у него была маленькая пушистая елочка.
— Вы что, забыли? Завтра Новый год, — грустно сказал мальчик, — я принес вам елку
— Лешенька, поешь, дружочек, помяни Иллариона Юрьевича, потом мы поможем украсить тебе елочку, — успокоила ребенка Вера.
Никогда ей не забыть того вечера, как зрелые люди со слезами на глазах вешали на елку блестящие игрушки и разноцветную мишуру.
В последний день декабря начался штурм города федеральными войсками. Наверху был настоящий ад. Сотрясалась земля от взрывов. Люди собрались за общим столом, на котором при свете свечей сверкала новогодняя елка. Тема для разговоров была одна и очень конкретная: выстоит ли их дом или развалится и погребет под собой всех присутствующих. Из опыта жильцов соседних домов они знали, что никто их откапывать не станет.
Дом выстоял, хотя не осталось ни одного целого стекла. Потом целые сутки было затишье. Главные бои переместились к центру города. Все вышли во двор. Искрящийся на солнце снег прикрыл воронки и изувеченные дома. Сказочное царство простиралось необычно далеко вперед, до самой реки: целый квартал домов был разрушен. Морозный воздух пах гарью. Постояв немного, люди пошли по своим квартирам проверить сохранность вещей. Катя велела сыновьям притащить из разрушенного соседнего коттеджа мебель и порубить на дрова, а сама пошла в квартиру, Через некоторое время раздался её истошный вопль. Соседи выскочили из дома во двор: Катя билась в истерике над телами своих мальчиков. Они лежали на алеющем снегу с простреленными головами, и синее небо отражалось в их синих стекленеющих глазах.
— Что? Как? Почему? — соседи окружили Веру и Марху, которые пытались поднять ползающую по снегу и воющую раненой волчицей женщину. Белая, как стенка, Земфира стояла рядом. И в её взгляде читалось безумие.
Марха оказалась свидетельницей расстрела. Она сквозь рыдания, переходя с русского языка на чеченский и обратно, рассказала о виденном:
— Я вышла на балкон убрать стекла, вижу: дети принесли стулья, и Алик приготовился их порубить топориком. Подошли двое федералов. О чем-то тихо спросили, потом один как закричит: «А русские? Пособники дудаевцев?! Наводчики?! У-у продажные шкуры!», другой орет: «Да еще и мародеры! — и направили оружие прямо сначала на Алика, а потом — на Лешу. Я не поняла. Выстрелов не было слышно. Я думала, что это шутка, и солдаты просто заставили ребят упасть в снег… А тут вышла Катя…
«Пьяные или наркоманы. Не иначе… Чего бы нашим солдатам убивать русских детей», — думала Вера, потрясенная их бесчеловечной жестокостью.
Но тут опять загудели самолеты — и все ушли в подвал. С мальчиками осталась только Катя. Её так и не удалось затащить в укрытие. Земфиру насильно увели с собой. Всю ночь рвались бомбы и снаряды. Лишь на рассвете появилась возможность похоронить ребят. Всем подъездом долбили мерзлую землю у гаражей, потом завернули их в простыни и похоронили в одной могиле. Старик-чеченец сбил из каких-то палок крест и вбил в мерзлый холмик: «У вас так положено». Катя, вся заледеневшая от холода и охрипшая от крика, как безумная, повторяла синими губами только одни слова:
— Холодно им. Им холодно.
Влили ей в рот стакан водки и отнесли в подвал. Так начался новый девяносто пятый год. В конце марта тихо ушла из жизни Эмма Григорьевна. Перед смертью на неё нашло просветление, и она сказала Вере:
П—Выбирайся отсюда, дочка. Похорони меня и уходи. В моём ридикюле есть адрес папиного двоюродного брата Лизунова Василия Ивановича. Может быть, ты его помнишь? Когда ты была маленькая, мы часто с его семьёй встречались.
Вера отрицательно качнула головой. При других обстоятельствах она наверняка бы вспомнила, но только не сейчас.
— Так вот, — продолжила Эмма Григорьевна, — перед войной я его видела, он на Кубань уезжал к дочери, твоей троюродной сестре Людочке, помнится, в станицу Кущёвскую. Если что, обратись к ним.
Её погребли в той же воронке, что и Иллариона Юрьевича.
XI
Город перешёл в руки федералов. Но военные комендатуры и блокпосты не спасали жителей от смерти. Из каждого окна мог выглянуть снайпер, за каждым поворотом могла оказаться мина. И хотя люди вернулись в свои квартиры, заделывали пробоины в стенах, стеклили окна, ничего не говорило о мирной жизни. Российские солдаты, горожане продолжали гибнуть и чаще — из-за угла.
Много народу пропадало. Шёпотом называли имена влиятельных чеченских командиров, которые имели в горах тысячные отары овец и десятки рабов. Чечня погружалась в пучину средневековья.
Веру уже ничего не держало в Грозном. Мечта о солнечном городе разбилась, словно хрустальная ваза на мелкие осколки. После Пасхи на Родительскую неделю Вера хотела пойти попрощаться отцом на кладбище, но оно, как выяснилось, было заминировано. Вера положила цветы на Братскую могилу в воронке, где были похоронены её мама, Илларион Юрьевич и другие.
Надо уходить.
Люди шли через горы по единственной ещё свободной от федералов и боевиков Шатойской дороге на Шалажи. Уходили многие, но удалось ли кому-нибудь достичь цели, никто не знал. Одной, конечно выбираться нельзя: нужны спутники. Вера очень надеялась на Катю. Но та пила и была почти невменяема. Земфира с пустыми глазами бродила из квартиры в квартиру, её жалели и подкармливали.
В соседнем доме оставалась одна русская семья. Осмоловы были друзьями родителей Веры. Они не уехали из республики, потому что Мария Фёдоровна чувствовала себя плохо и была, как выразился участковый врач,
«не транспортабельна». Вера отправилась к Осмоловым. Её встретил пьяный и угрюмый Петр Семенович. Это был мужчина лет шестидесяти с интеллигентной внешностью и хорошими манерами. Он предложил:
— Выпьешь?
Гостья поняла, что только так сейчас можно с ним говорить, и согласилась. То, о чем он рассказал, не было чем-то необычным. Каждый получил свою порцию горя в этой войне. Но меньше оно от этого не стало.
Марию Федоровну убили еще до штурма Грозного. Дудаевцы обходили вокруг домов и стреляли по окнам квартир, так как им сообщили, что кто-то отсюда подает световые сигналы русским самолетам. Они на глазах у Петра Семёновича прошили его жену автоматной очередью и пошли дальше. А он, сильный и мужественный человек, потерялся и, чтобы заглушить одиночество, стал пить.
— Сволочи… сволочи, фашисты, — твердил он, будто строил оборонительные укрепления из слов.
— Но, Петр Семенович, есть же среди них хорошие люди. Наши соседи, например, замечательные. Марха, Тоита, дедушка Саид…
— Ты их не знаешь. Они хороши до поры до времени, пока ты не затронешь их интересы. Не дай бог, чтобы это случилось!
— Война, — примирительно вздохнула Вера.
Они помянули жену Петра Семеновича, мать Веры, общих знакомых и договорились уходить из города вместе.
— Петр Семенович, давайте как-нибудь сходим к Кате Петровой. Она пойдет с нами. Я знаю, — прощаясь, предложила Вера. Он сразу же согласился. Взяли бутылку и, не откладывая в долгий ящик, в тот же день навестили Катю. Женщина была в тяжелом похмелье, и водка пришлась кстати. Катя согласилась с решением гостей. Они выпили за удачу, затем помянули её сыновей и всех русских, погибших в городе, потом осушили стаканы за то, чтобы завязать с пьянством.
Цвела весна, бродили мысли и мечты в пьяных, измученных горем головах. Поддерживая друг друга, они выходили из запоя.
По всему городу образовались стихийные рынки, на которых продавали гуманитарную помощь, оружие, документы и сведения. На Катины золотые вещи подруги выменяли продукты и пистолет, на последнем настоял Пётр Семёнович.
А пока сотоварищи думали да трезвели, последний путь для них закрылся. Наши войска в конце мая начали массированное наступление в Шатойском и Веденском направлениях. Ничего не оставалось, как идти вдоль лысого Сунженского хребта. Это очень опасная дорога. Но другой уже не было.
Вера сложила в сумочку самое ценное: два своих паспорта, ордер на квартиру, диплом, сберегательную книжку мамы, несколько семейных фотографий. В старый свой рюкзак упаковала продукты и кое-что из одежды. Катя с Земфирой тоже были готовы. Ранним утром они вышли из дома. Во дворе в полуразрушенной беседке их ждал Пётр Семёнович.
Было очень тихо. Удивительно тихо. Страшно тихо. От дома к дому, обходя центр и главные перекрестки, по переулкам вышли к Заводскому району. Уже рассвело, но улицы были пустынны. Напряжение обострило слух и зрение. Пугались любого движущегося объекта. Им оказывались либо худые ободранные кошки, либо одичавшие собаки. Однако беженцы всё равно замирали на месте и выжидали.
Еще было светло, когда они поднялись на высокий холм, усеянный дачными домиками. Путники посмотрели на родной город, зеленевший в уютной долине. Он был поразительно чёткий в прозрачном воздухе, как нарисованный. Не дымили заводские трубы, погасли пожары, пепелища затянуло повителью. Концентрированный аромат цветов, наполнивший дачный поселок, дурманил. У Кати началась истерика. Её еле успокоили, но и остальные были на пределе… Решили ночевать здесь. Огонь не разводили. В сухомятку поели и улеглись на кроватях в открытом и разграбленном чужом домике.
Несколько дней шли без происшествий. Это так говорится, что шли: на открытой местности передвигались почти ползком. Эта сторона хребта была безлесная. Кое-где попадались заросли кустарников или небольшие рощицы. В них беженцы отдыхали или останавливались на ночлег. Огня не разжигали — соблюдали конспирацию. Солдат или дудаевцев ни разу не встретили. Они располагались в городах и сёлах в низине. Вере идти было легче всех, наверное, потому, что была молода и не совсем утратила туристские навыки. Катя пыхтела, обливалась потом, к вечеру её ноги были, как столбы. Земфира растерла пятки и по очереди цеплялась то за мать, то за Веру. Пётр Семенович, несмотря на возраст и усталость шёл размеренно и отрешенно, почти не общаясь со спутницами. «Что ни говори, — думала Вера, — а характер его после смерти жены сильно изменился».
Путники видели, как внизу по берегу реки тянулись селения и станицы, и боялись, что их тоже увидят, поэтому были очень осторожны. На четвертый день их исхода пошел летний ливень. Он застал беженцев на открытом месте. Промокли до костей, но даже теоретически разжечь костер и согреться было невозможно: вокруг ни одной сухой ветки. Они тащились, хлюпая размокшей обувью, и искали хоть какое-нибудь укрытие.
Кажется, им повезло. Беженцы увидели притулившуюся на склоне дикую кошару, покрытую соломой. Она была построена из горбыля, а щели замазаны глиной. Чем не укрытие? Когда подошли ближе, Пётр Семёнович велел женщинам оставаться на месте, а сам достал из-за пояса пистолет и бесшумно подкрался к двери строения. Несколько минут он стоял, прислушиваясь, затем исчез в дверном проеме.
Через некоторое время Пётр Семенович вышел. Таким женщины его еще не видели. Он двигался как пьяный, едва переставляя негнущиеся ноги. Застывшее лицо и стеклянные глаза ничего не выражали, как будто вся его сущность спряталась в глубину, в подсознание. Мужчина немного постоял, потом глаза его обрели осмысленное выражение. Взяв Веру за руку, он рыкнул каким-то утробным голосом:
— Пошли!
Увидев, что Катя с Земфирой следуют за ними, он приказал им остаться снаружи.
Войдя в овчарню, Вера инстинктивно прикрыла косынкой нос. Тяжелый трупный запах наполнил легкие. Её затошнило. А Петр Семёнович всё тем же неестественным голосом пророкотал:
— Смотри! А ты им задницу лизала.
Вера глянула вперед и у неё зашевелились волосы на голове. Посреди кошары к центральному столбу был прибит человек с распятыми на перекладине руками. Вокруг роились и жужжали тысячи мух. Они сидели на распухших руках, на лице, полузакрытом длинными спутанными волосами, клубились под одеждой. Чёрная грязная ряса почти закрывала сизые распухшие ноги. Вокруг шляпок гвоздей мухи разъели глубокие раны.
— Господи! Священник!
Вера зажмурила глаза.
— Нет. Ты смотри, сюда смотри, — в голосе Петра Семёновича звучала дрожащая злость. Вера послушно открыла глаза. Что-то блестело в центре фигуры на черной рясе. Крест! Прямо в плоть, ниже живота, был вбит огромный гвоздь и на нем висел крест священника.
И тут Вере на лицо села жирная зелёная муха и медленно поползла вниз по шее под кофту. Вера потеряла сознание. Петр Семенович вынес её на воздух и похлопал по щекам. Когда она пришла в себя, он уже спокойнее сказал:
— Это тебе надо было видеть. Ты же не ориентируешься, кто враг, кто друг! — а потом заботливо спросил: — Идти можешь?
Вера согласно кивнула.
— Ну, тогда все идите к той роще и ждите меня, — и он показал рукой вдаль на небольшой зеленый островок в полукилометре от кошары.
Катя оторопело смотрела на эту сцену, а потом спросила:
— А что там, в овчарне?
— Это не для ваших глаз. Идите, — строго сказал Петр Семенович. И женщины побрели, мокрые, голодные, холодные. По пути Вера в нескольких словах рассказала Кате об увиденном. Но после гибели детей у той появились странности в поведении, и Веру не удивила её реакция: Катя посмотрела равнодушным взглядом на неё и спокойно сказала:
— Это конец света.
Минут через двадцать усталые беженки добрались до дубовой рощицы, которая состояла из десятка хилых низкорослых деревьев, и кое-как переодевшись в сухие платья, прикорнули под единственным большим дубом, где земля не очень промокла.
Петр Семенович появился, когда уже темнело. Он отказался есть и сразу лег спать. Женщины его не тревожили.
Утром Петр Семенович непривычно откровенно разговорился с женщинами:
— Я похоронил его. С крестом. Знаете, никогда не верил в Бога. Но этому парню выпали на долю истинно христовы муки. Я его узнал. Это отец Александр. Тот молодой, что пропал перед войной. Видимо, его долго мучили, а когда отступали — казнили. Да как изощренно… Я когда похоронил его, над могилой появилось золотистое сияние. Может быть, мне почудилось… Но на душе светло стало. Наверное, я готов принять Бога…
Путники шли еще два дня пока не решили, что пора спускаться в долину и переправляться на левый берег Сунжи. В Грозном им говорили, что на дорогу уйдёт четыре-пять дней.
Мост располагался на окраине казачьей станицы, в которой казаков не осталось. Они все вместе переселились на Ставрополье и основали там одноименную станицу. Никого вокруг не было видно, но вдалеке за спиной слышался шум моторов. Беженцы поспешили миновать мост, чтобы спрятаться в прибрежном кустарнике. Вера находилась уже на противоположном берегу, когда обнаружила, что выронила сумочку с документами.
— Какой ужас! — воскликнула она, — это всё, что осталось от моей жизни.
Петр Семёнович, крикнув «Успею!», побежал назад. И вдруг раздался взрыв. Он упал. Резкая боль в ноге на секунду прервала дыхание. Петр Семенович посмотрел на ногу: белая кость голени краснела от крови на глазах. Ступни не было.
Подбежали женщины. Катя сняла с раненого ремень, и они начали перетягивать повреждённую ногу. Перед мостом уже стоял БТР и от него бежали люди. Они окружили Петра Семёновича и, оттеснив женщин, начали оказывать ему медицинскую помощь.
— Наши, беженцы. На растяжку нарвались, — доложил один из них подошедшему лейтенанту.
Сделав перевязку, солдаты бережно положили Петра Семеновича на БТР.
— В госпиталь, в Ачхой, — ответил лейтенант на вопросительные взгляды женщин.
— Мы с вами, можно? — попросилась Катя.
— Валяйте!
Х
Площадь Ачхой-Мартана напоминала перевалку. Гражданские сидели и лежали в тени домов и деревьев, некоторые бродили по центру, как неприкаянные; кто-то ел, кто-то дремал. Много русских, стариков, женщин. Здесь же бежали, строились, уезжали и приезжали военные. У некоторых машин суетились медики в белых халатах.
Когда Петра Семеновича отнесли в операционную, женщины немного огляделись и расположились в тени широкого клена. Рядом сидели лысый старик с трясущимися руками и девушка, по-видимому, дочь или внучка.
— Товарищи, — обратилась к ним Вера, — вы не знаете, можно выехать отсюда в Россию?
— Можно, — ответила девушка, — ходят автоколонны в Беслан и на Минводы, иногда берут вертолеты. Мы сами ждем транспорта уже шестой день.
— А откуда вы, если не секрет?
— Какой секрет? Я из хутора Давиденко. Дедушка тоже из нашего хутора. Он уже был здесь, когда я пришла. Не знаю, как он сюда попал? С кем? Дед жил один. Если выберемся, определю его в интернат. Он ничего не понимает.
Старик молча сосал кусочек хлеба и действительно не понимал, что речь идет о нем.
Вера разговорилась с девушкой, её звали Таисия. Она рассказала Вере о том, как чеченцы выживали казаков из сунженских станиц, о вандализме на православных кладбищах и в храмах…
— Да, — сквозь слёзы говорила Тая, — нет станиц теперь, только аулы: Ассиновская, Нестеровская, Слепцовская, Троицкая, Ермоловская. И наш хутор — тоже аул.
Беглецам повезло. Они ждали транспорт всего двое суток. Навещали Петра Семёновича по несколько раз в день. Слава богу, жизнь его была вне опасности и состояние духа тоже. Уезжая, женщины пришли к нему попрощаться и расплакались. За недолгое время выхода из города они успели сродниться с этим добрым и мужественным человеком. Адресов ни у кого не было, следовательно, и надежды на встречу тоже.
На площади Ачхоя царило оживление. Говорили об окончательном разгроме дудаевских формирований и наступлении мира в Чечне. Но большинство в мир не верили. Скептики, или они же реалисты, твердили, что война будет длиться еще сто лет или больше, пока в земле есть хоть тонна нефти, и что небывало интенсивное размножение чеченцев приведет к полной ассимиляции других народов России.
В рупор объявили о подаче двух грузовиков и автобуса для отправки беженцев в Минводы. Вере и Кате с дочкой достались удобные места в автобусе. Они даже рассмеялись:
— Должно же когда-нибудь хоть в чем-нибудь повезти.
Сопровождали караван два бронетранспортера и вертолет — на территории Ингушетии объявились бандиты. Кто-то рассказывал, что около ингушского селения Галашки обнаружился целый отряд дудаевцев. Был сильный бой. Женщины поверили, потому что, навещая своего земляка в госпитале накануне отъезда, они видели, что все коридоры хирургии были заставлены раскладушками с ранеными. Но этот караван спокойно проследовал до Минеральных вод. Встретили машины военные и милиция. Автобус, в котором ехали женщины, задержали. Начались обыск и проверка документов. Было непонятно, почему, проверив документы, милиционеры никого не выпускали из автобуса. Люди стали возмущаться. Прапорщик объявил, что поступил приказ о возвращении людей с чеченской пропиской на место жительства, поскольку «война, в принципе, закончена, отдельные бандитские группировки в горах рассеяны».
Вера предъявила милиционеру загранпаспорт. Её выпустили из автобуса. Она оглянулась и увидела в окне отчаянный взгляд Кати и пустые глаза Земфиры.
«Прощай, подруга — подумала она и по указателям на стенах прошла в миграционный центр.
В конторе Вера показала другой, советский, паспорт, данные его внесли в компьютер, а в сам паспорт поставили штамп регистрации. Затем дали квиточек на выдачу небольшого пособия и спросили:
— Вам куда билет?
— В Москву, — мгновенно ответила Вера.
— У вас там родственники?
Вера задумалась: «Как им объяснить, что, возможно, в Москве моя дочь — единственный мне близкий человек. Но она носит другую фамилию и по документам не моя дочь…».
— Значит, нет, — вывел её из раздумья чиновник, — тогда в Москву нельзя. Может быть, у вас где-нибудь есть родственники? друзья?
— Нет, никого, — ответила Вера и подумала, что действительно, ни-ко-го. Одна на свете и некуда ехать, как в евангельской притче: «И негде главы преклонити». А чиновник продолжал:
— Если вам все равно, то можно в Н…, там хорошая миграционная служба. Будет жилье, регистрация, работа. Вы адаптируетесь и вернетесь к нормальной, мирной жизни.
— Хорошо, — согласилась Вера и получила билет в общий вагон до Н….
В поезде рядом с ней сидели незнакомые люди, каждый человек со своим несчастьем. Счастливые — в общих вагонах не ездят. Вера всю дорогу слушала чужие истории, одну трагичнее другой. Только временным попутчикам можно рассказать всё, что накопилось в душе. Они никому не передадут, зла не причинят, хотя не помогут тоже. А всё на душе легче.
Вера поддерживала свой дух мыслью о дочери: «Они потеряли всё, а у меня есть моя деточка. Я сейчас еду к ней, потому что Н… всё-таки ближе к Москве, чем Грозный». Вера была уверена, что дочь живет в Москве. Тогда в посольстве секретарь сказал, что дипломаты вернулись в Москву, значит её дочь с приемными родителями тоже в Москве. Логика, конечно, натянутая. Блажен, кто верует. Проехали Кущёвскую. Вера подумала, что главное — дочь, а к дяде Васе она всегда успеет.
Н… встретил беженку неприветливо. Пыль, духота. длинные изнурительные очереди перед кабинетами центра.
Равнодушные секретарши регистрируют прибывших и распределяют по общежитиям. Веру сфотографировали и долго выписывали удостоверение вынужденного переселенца. Вот такой теперь у нее статус!
Затем в другом кабинете сняли копии со всех документов и сказали, что возможно она получит денежную компенсацию за утраченное жилье и имущество, если предоставит свидетельство о смерти матери, поскольку ордер на квартиру выписан на её имя.
Вера вспомнила, как и где хоронили маму, Лешу, Алика, Иллариона Юрьевича, Марию Федоровну… и застыла.
ХI
Общежитие было ненастоящее. Когда-то здесь располагался швейный цех. Теперь его весь перегородили, получились высокие узкие комнаты вдоль окон со стенками из ДСП метра на два высотой. А высота цеха метров шесть! Звукоизоляции никакой. Казарма на триста человек. В комнате, куда поселили Веру, стояло десять коек с тумбочками, платяной шкаф, обеденный стол и с дюжину колченогих стульев и табуреток.
— Зато не бомбят, — успокаивала себя Вера.
Соседями её были беженцы из Казахстана. Они жили замкнуто, крепко держась друг за друга, так что ей стало немного завидно.
Быт постепенно налаживался: по талонам получала минимум продуктов, готовила на общей кухне, мылась в душе. Он остался в бытовке цеха еще с советских времен. Тесно, шумно. Но для начала жить можно. А вот с работой дело обстояло хуже. Вынужденным переселенцам не давали постоянной прописки, и они могли рассчитывать только на неквалифицированную или неофициальную работу. Так что надежда Веры устроиться по специальности, экономистом или бухгалтером, растаяла, словно лед в жаркий день. А не работать было нельзя. Если старикам перевели пенсию, на детей выдавали пособие, то люди среднего возраста должны зарабатывать сами. Это справедливо. Но дайте возможность!
У Веры не было ни стажа, ни даже трудовой книжки; работала она всего ничего — несколько месяцев после окончания института. Она пожалела, что не купила в Грозном трудовую книжку. Продавали ведь их на базаре, как и дипломы, награды, удостоверения инвалидов, ветеранов… Но ей тогда было стыдно. А люди купили, подержали странички немного на солнце, чтобы чернила выцвели, потоптали ногами обложку и готово: двадцать лет трудового стажа!
На работу Вера всё-таки устроилась — торговать с раскладушки бытовой химией на окраине города. Зимой, когда и собаку на мороз жалко выгнать, она стояла в тулупе с чужого плеча, в огромных валенках, в старом облезлом платке и простуженным голосом зазывала редких покупателей. Уже часа через два её начинало трясти от холода, и она прибегала к испытанному средству: время от времени отхлебывала прямо из бутылки два-три глотка водки. Придя домой, отогревалась тем же.
В общежитии было много таких как Вера: одиноких, пьющих, без будущего. У нее была хотя бы мечта увидеть дочь, а у многих женщин никого не осталось: все родные погибли, так что жизнь, почитай, зря прошла. Ведь женщина не может жить для себя. Её предназначение — любить, растить детей, окружать дорогих ей людей заботой, теплом, лаской. А тут — зря. Как не пить? Были случаи, что и травились, вешались, короче, сводили с жизнью счёты. Вообще на трезвую голову трудно было и уснуть, не то что жить. А ну-ка, триста человек храпят, вскрикивают, встают, двигают стульями, хлопают дверями, дерутся… Чего только не бывает ночами, если вместе находятся три сотни человек. А выпьешь — и спишь до утра, как ребенок.
Платила хозяйка каждый день два процента от выручки. Немного, иногда и на бутылку не хватало, особенно зимой. Вера работала честно, однако в кассе все время была недостача. То ли с раскладушки исчезал товар, то ли передавала покупателям сдачу, но Вера задолжала Гаяне, так звали хозяйку, большую сумму. В конце концов, та уволила женщину, не выплатив ни копейки, да еще и пригрозила милицией. Но в милицию Вера не поверила, потому что официально Гаяне её не оформила — не хотела платить налоги.
В службе занятости, куда обратилась вынужденная переселенка (словосочетание, какое уродливое, а?) предложили общественные работы. Это те работы, которые в советское время выполняли пятнадцатисуточники под надзором милиционера. Она согласилась, хотя зарплата была минимально-символическая. Её закрепили за небольшим парком культуры и отдыха. Слово «культура», как Вера поняла, было лишнее, а отдых своеобразный. Уборка территории парка занимала полдня. Выходила на работу на рассвете и гребла, мела, вычищала урны, собирала пустые бутылки. Полезное занятие, кстати. К обеду собиралось бутылок сорок. Сдаст и пожалуйста — есть на что купить водку. Вино Вера не любила.
Как-то утром ходит она по парку, мусор собирает в ведро, бутылки в сумку. Вдруг на нее набросилась целая компания бомжей, начали бить палками, ногами и орать:
— Убирайся! Это парк наш! Мы тут давно работаем. Явилась, цаца! Пошла вон отсюда, чтобы и духу твоего не было. Еще раз придешь, прибьём, как собаку.
Вера пообещала им уйти, но всё равно бутылки отобрали. Трезвая, избитая и злая она добралась до общежития. В комнате бедлам: дебильная девочка (инвалид детства), которую забыли накормить, злилась и крушила всё, что попадалось под руку, бросалась на жильцов. В другой бы раз Вера попыталась её успокоить — это ей иногда удавалось, но тут подумала: «Всё, пора двигать в Москву».
Она приняла душ, замазала крем-пудрой кровоподтеки и ссадины, переоделась во всё чистое из гуманитарки; потом сложила свои небогатые пожитки в рюкзак, захватила початую бутылку водки и вышла на улицу. У нее была небольшая денежная заначка. Но её было мало на билет даже до ближайшей станции. Вера подумала, что можно продать диплом. Ведь он ей ни разу не пригодился, а так, может, денег хватит на билет до самой Москвы. И она отправилась к подземному переходу, где, как слышала, есть спрос на такой товар. Стояла она долго. Покупатели почему-то обходили её стороной. Наконец, сторговалась с ней женщина средних лет за полмиллиона.
ХII
В кассе Вера увидела цены на билеты и оторопела. Её полмиллиона не хватит не только до Москвы, но даже до соседнего областного центра. Взяла билет до конечной остановки пригородной электрички в направлении Москвы. Ехала и думала: «Пора кончать этот бессмысленный образ жизни. Я спиваюсь. Как я покажусь дочери? Она испугается. Ей будет стыдно за меня».
Конечная станция представляла собой маленький вонючий вокзал, окруженный мусорными кучами, которые погребли под собой урны и баки. Вдоль перрона выстроились старухи с вареной картошкой, солеными огурцами и семечками. И вдруг Вера увидела у входа здания черноволосую девочку лет восьми, в оборванной грязной одежде и с заплаканными глазками-угольками. Вера подошла к ней. Девчушка протянула грязную ладошку и выжидающе смотрела на неё. Вера вспомнила старую учительницу, которую встретила в первый день приезда в Грозный.
«Просит. Просит милостыню» — Вере стало так жалко ребенка, что сердце её задрожало.
— Как тебя зовут, маленькая? — обратилась она к девочке.
— Света, — тоненьким, привычно гнусавым голосом ответила та.
— А родители у тебя есть?
— Нету. Папка утоп пьяный, а мамка уехала с чужим дядькой.
— А где ты живешь? Дом у тебя есть?
— Нету. Мамка продала квартиру другим людям. Я живу на чердаке. Нас там много. А когда тепло, сплю в домике на детской площадке. У меня свой домик есть. Но сейчас там холодно спать.
«Бедная ты моя, — подумала Вера, — ты одна и я одна».
И неожиданно для себя спросила:
— Светочка, поедешь со мной?
— А ты дашь мне поесть? — недоверчиво ответила вопросом на вопрос
малышка.
— Конечно.
— Тогда поеду.
Вера купила несколько пирожков, заварное пирожное и сладкой воды. Затем помыла девочке в привокзальном платном туалете лицо и руки. Тут пришла электричка и они сели. По дороге Света ела и рассказывала о себе, а потом вдруг спросила:
— Тетя, вы бить меня не будете?
— За что?
— Что я денег мало приношу Меня Витька Большой завсегда бил.
— Нет, не буду, успокойся, милая, — ласково погладила её по головке Вера.
На следующей остановке в вагон вошел контролер. Пришлось купить Свете детский билет. Когда они вышли на конечной станции, Вера подсчитала оставшиеся деньги. Хватит только на булку хлеба. А надо где-то еще ночевать.
Пока она размышляла, пришла еще электричка. и Вера увидела Свету, стоявшую с протянутой рукой. Она хотела увести девочку, но, представьте, ей подавали. Через полчаса Света набрала достаточно денег на приличный ужин на двоих. Теперь надо было найти ночлег. Они пошли вдоль привокзальной улицы, выискивая домик попроще и справедливо полагая, что чем люди беднее, тем они добрее.
Пошел мелкий осенний дождь. Дорога постепенно размокала, ноги начинали вязнуть, а ничего подходящего не встречалось. Уже вечерело, когда прохожий парнишка на их вопрос о ночлеге указал на покосившийся угловой домик, без забора и каких-либо хозяйственных построек, за исключением разве «удобства» из кусков фанеры. К нему и к жилью вели тропинки в виде кочек, кирпичей и досок, выглядывающих из жидкой грязи. Вера и Света допрыгали до халупы. Входная дверь, залапанная по краю, была закрыта. Они постучали. Никто не ответил, хотя в доме были люди: через разбитую форточку окна слышался плач ребенка. Они еще раз постучали. Вышла седая толстая старуха с красным лицом и выцветшими белесыми глазами. Вера попросила пустить их переночевать. И что удивительно, бабка сразу согласилась, только спросила:
— А на бутылку у тебя найдется?
Вера подумала, что поужинать можно поскромнее, и утвердительно кивнула.
— Заходьте, — старуха отворила настежь дверь. — Осторожно! воскликнула она, но было уже поздно: Света провалилась ногой в щель от прогнившей половицы.
Через тусклое окно и дверной проем проник свет в коридор. В полу зияли дыры, валялись птичьи перья и летал, застревая в паутине, мелкий пух. Видно, хозяева не брезговали голубями. Ночлежники вошли в комнату. На полу ползала большеглазая упитанная девочка лет трех, очень симпатичная. Она натренированно накрывала ладошкой таракана и отправляла его в рот. Возникшее было желание взять малышку на руки, тут же у Веры пропало.
Она окинула взглядом жилище. Много повидала нищеты и грязи, но такого еще не видела: из-за свалок на подоконниках едва виднелись мутные стекла окон; варочная печь завалена кучей грязного белья, скорее всего ею не пользуются; у противоположной стены примостился старый диван с торчащими пружинами и грудой тряпья вместо подушки; середину комнаты занимал большой стол, покрытый грязной порезанной клеенкой. В центре стола чернела большая сковорода с бугорками слипшейся коричневой массы неизвестного происхождения и кучкой немытых вилок; рядом лежали огрызки свёклы и горка мелких голубиных дужек. Тут же стоял закопченный чайник в окружении разнокалиберных чайных чашек, одинаково серых внутри и снаружи. На самом краю стола примостились две стеклянные банки, одна — с присохшими ко дну кружками кабачков, другая — с заплесневелым рассолом, покрытым слоем дохлых мух.
В комнате Вера увидела ещё одного ребёнка больного мальчика дошкольного возраста. Он выглядывал из-за спинки дивана и глупо улыбался, открывая застарелые заеды.
Хозяйка пригласила гостей в другую комнату. Там, в полуметре от продавленной кровати, лежала на полу животом вниз женщина с задранной до пояса юбкой, из-под которой выглядывали рваные колготки и замызганные панталоны. Её лицо прикрывали тусклые бесцветные волосы.
Старуха прошмыгнула мимо женщины, не обращая на неё внимания, к другой кровати, двуспальной, с железными спинками, покрытой грязно-зелёным казенным одеялом со штампом районной больницы.
— А теперь давай на бутылку, — хозяйка протянула заскорузлую трясущуюся руку.
Вера дала ей деньги на водку и попросила купить чего-нибудь поесть. Старуха не уходила. Тогда Вера вытрясла всё содержимое кошелька на кровать и предоставила пьянице убедиться, что больше с них взять нечего. Та жадно сгребла мелочь и пошла на добычу.
А Вера достала из рюкзака чистую «гуманитарную» простынь и застелила ею хозяйскую постель, раздела Свету, повесив её влажную курточку на спинку кровати. Девочка, мучимая воспоминаниями, всё время поглядывала на женщину, спящую на полу. Но Вера переложила ребёнка к стенке и сама прилегла рядом. Они укрылись пальто и, пригревшись, уснули.
ХIII
Разбудила Веру старуха толчком в бок:
— Вставай, краля, к столу.
Тусклый дрожащий свет керосиновой лампы едва проникал в спальню. Вера вышла на свет и увидела , что со стола исчезли банки и чайник,
черная сковородка по-прежнему стояла посреди стола прямо на клеенке и скворчала яичницей. Какой-то рыжий мужчина неопределенных лет и бомжацкого вида разливал по грязным чашкам водку. Тут же сидела та женщина, что спала на полу. Честно разделив всё содержимое бутылки на четыре части, мужик с нетерпением выпил свой пай и полез грязной вилкой в сковородку
— А детям? — забеспокоилась Вера. Бабка взяла три куска хлеба и, обмакнув в яичню, дала Свете и двум другим детям. Вера удовлетворенно вздохнула и посмотрела на стол. Делать нечего. Грязно, чисто — а есть хотелось, да и выпить тоже. Вера закрыла глаза и опрокинула в рот всё содержимое чашки. И сразу же стало тепло и свободно, за столом возник оживленный разговор: кто? откуда? — в общем, «про жисть».
Это была странная компания. Бабка — хозяйка дома, малышка — её внучка от дочери, исчезнувшей несколько месяцев назад с проезжим шофером, квартирантка Надя — дешевая проститутка, расплачивающаяся за квартиру спиртным и продуктами, больной мальчик — её сын, и, наконец, мужик тоже постоялец, он живет здесь уже лет шесть, поэтому ведёт себя как хозяин.
Вере вспомнилось, как у Гашека в «Похождениях бравого солдата Швейка» в камере заключенные заучивали подобную родословную, чтобы выдать себя за сумасшедших. Ассоциация, конечно, нелестная для хозяев и обитателей домишка. Но они дали приют одиноким людям, и Вера чувствовала к ним благодарность. Однако пришлось подчиниться их ритму жизни.
Ели и пили только один раз, вечером. Правда, Надя приходила пьяная и утром, но к вечеру высыпалась, выпивала, ела и уходила на трассу Иногда её не было несколько суток, но это никого не беспокоило.
Остальные, Вера, Света и мужик, тоже отправлялись на промысел: Вера собирала бутылки, Светочка просила подаяние, Коля пилил людям дрова, таскал песок, уголь, копал могилы.
Света привязалась к тете Вере. Окружающий её искаженный мир она воспринимала как единственно возможный — другого девочка не знала. И доброе, человеческое отношение женщины к ней считала счастьем. Вера учила Свету читать, писать, иногда рассказывала ей о своем детстве, и ребенок слушал эти рассказы, словно волшебные сказки. Порой Вера пыталась оттолкнуться от воспоминаний и вернуть прежние сладкие грезы, попробовать мечтать хотя бы о встрече с дочерью, но у неё не получалось. Вериги пережитого тянули к земле. Страшная действительность отбирала не только годы, силы, здоровье, но даже мечты.
Новые постоялицы наводили порядок и чистоту в домишке. Бабка не сопротивлялась. Обычно она спала на своем разбитом диване почти до ужина, и дети долгое время оставались без присмотра. Трехлетняя Саша не то, чтоб была умственно отсталой, а просто не развивалась в достаточной степени. Сережа страдал болезнью Дауна. Вера заметила, что Света как будто обрела в них семью. Она заботилась о младших детях. Учила Сашу ходить, Сережу держать правильно вилку, как это делают все старшие сестренки на свете. Дети слушались её. Но однажды девочка не вернулась с вокзала. Обеспокоенные отсутствием Светы взрослые обитатели странной ночлежки отправились на поиски, даже Надя прервала свой пьяный сон. Дежурный по вокзалу милиционер сказал, что беспризорного ребенка отправили в райцентр в приемник-распределитель. Вера ничего не могла сделать, ведь у нее не было прав на девочку. Она скучала по ней, но продолжала вести устоявшийся образ жизни. Теперь она ждала вечеров, когда можно было оглушить себя алкоголем и отключиться намертво от действительности.
Как-то весенним утром Вера проснулась от резкой боли в груди.
«Сердце, — испугалась она. — Вот так и умру здесь, даже не увидев мою деточку А если не умру, превращусь в такую же старуху-пьяницу, как квартирная хозяйка» — ужаснулась она.
По сути дела женщина уже мало, чем отличалась от других ночлежников, разве что надежда на встречу с дочерью придавала силы не опуститься на самое дно. «Если я сейчас не уеду, то не уеду никогда» — сказала она себе, вставая, но резкая боль пригвоздила её к постели. Вера притаилась и закрыла глаза. Вдруг в памяти возник поход на высокогорное озеро Кезеной-Ам в седьмом классе. Отряд поднимался к альпийским лугам. Верочка, решив испытать свою храбрость, не пристегнула страховочный пояс. Уверенно, как и другие, она шла по крутой тропе. Камни сыпались из-под ног. Она не удержала равновесия и покатилась вниз по крутому склону. Чудом уцепившись за случайную старую ветку кизила, девочка висела над пропастью, боясь пошевелиться. Сейчас было такое ощущение, как будто она снова висит над пропастью. Но тогда рядом были друзья, учителя. Они её спасли. Сейчас Вера одна, и надежда только на свои силы, которые иссякают.
Несколько дней она провела в постели, не поддаваясь на уговоры собутыльников разделить вечернюю трапезу. Она приняла решение ехать на электричках без билетов, наивно рассуждая: Если войдет контролер, я выйду на остановке и снова сяду в следующий поезд. И буду ехать, ехать до самой Москвы».
ХIv
Вера Павловна устало откинулась на подушку, но продолжала свой рассказ:
— И я ехала, Лина, еще семь долгих месяцев. Меня ссаживали с поездов, задерживала милиция, гнали из буфетов и от ларьков продавцы. Я слышала вослед остроколые слова и видела презрительные взгляды окружающих… Но вот я здесь, в Москве. И когда до встречи с дочерью мне осталось совсем немного, меня выгнали ночью, в мороз, — она говорила сквозь слезы, с остановками, будто преодолевала внутреннее препятствие, — сказали, что вышло какое-то Постановление правительства Москвы… Я никогда не была в Москве… Я не знала, куда можно пойти погреться… И вот конец… Смотрю я на тебя и думаю: «Такая же взрослая теперь моя дочь, моя девочка. Она тоже, вероятно, учится в институте, встречается с каким-нибудь парнем, любит его… Радуется и огорчается. Но только я не увижу ее».
Лицо Веры Павловны выражало такую боль, что Лина обняла её и, баюкая, прижала к себе. Ей захотелось разделить тяжелую ношу этой отважной женщины, помочь ей, успокоить её:
— Спасибо вам за доверие, Вера Павловна. Я приду на следующее дежурство, и мы обсудим, с чего начинать поиски вашей дочери. Я вам обязательно помогу её найти, не волнуйтесь. И не бойтесь: операция пройдет успешно. Вот увидите! Я как будущий врач вам говорю. Спокойной ночи!
Лина погасила свет и пошла в другую палату. Она подходила к больным, поправляла одеяла, подавала воду, автоматически выполняла еще какие-то действия, а сама думала о трагической судьбе своей подопечной.
— Заборовская, ты сегодня какая-то странная. Случилось что-нибудь? — поинтересовалась её однокурсница и напарница Нина.
— Нет. Устала, наверное, — отговорилась Лина.
На следующее дежурство она спешила, словно её кто подгонял. Опять были мороз, снег и ветер. Звездочки снежинок танцевали фокстрот. Они попадали в нос и в глаза, щекотали холодом. Снег торопливо скрипел под ногами. Лина думала о Вере Павловне. Ей представилось, как она замерзала, как немели руки, ноги, лицо, сердце. И душа падала, как замерзшая птица с проводов, и потом стремительно мчалась по темному коридору вниз, и все боковые двери захлопывались перед ней…
Лина стрелой влетела на второй этаж, быстро переоделась и кинулась в бокс. Койка была пуста. Матрац и подушка, закрученные в тугой рулон, лежали на голой сетке. Пахло дезинфекцией.
«Наверное, перевели в послеоперационную», — мелькнула мысль. Лина выскочила из палаты и побежала к дежурной сестре. Та посмотрела на неё, отрицательно покачала головой и пояснила:
— Сердце не выдержало.
Лина, задыхаясь, как будто неожиданно прервала бег на длинную дистанцию, спросила:
— А письмо? Под подушкой было письмо!
Медсестра выдвинула ящик стола, достала из него знакомый конверт и, протянув Лине, виновато сказала:
— Перед операцией она просила передать тебе. Оно так непонятно подписано…
Дрожащей рукой девушка взяла конверт. Слезы застилали глаза. Но буквы были крупные и чёткие. Она прочитала: «Лине, для моей дочери Заборовской Эвелины Анатольевны».
xV
Мы сидели с Линой на скамейке у могилы Веры. Я, как получила письмо от неё, сразу же приехала в Москву, к своей новой племяннице.
— Понимаете, — торопливо и взволнованно делилась она, — меня потянуло к ней как к самому родному человеку. Но до той самой минуты, когда я прочитала письмо, я даже не догадывалась, что это моя мать. И…она умерла…, так и не узнав, что её дочь, которую она так долго искала, с ней рядом.
Хранитель пантеона
Пригревает сентябрьское солнышко. Его косые лучи голубят усталую спину и плечи маленького сгорбленного старичка, который примостился на низенькой складной скамеечке под раскидистым кустом жасмина. Старик снял глубокие галоши и вытянул набрякшие от ходьбы ноги в вязаных шерстяных носках. Это Федор Павлович Клюй — брат моей бабушки. Ему давно за девяносто, он плохо видит, и при ходьбе скрипят натруженные за долгую жизнь кости, но каждый день он приходит на кладбище. Он хранитель пантеона наших предков. На Прохладненском кладбище наша улица одна из самых длинных. Все могилки, даже древние, аккуратно ухожены, кресты и оградки свежевыкрашенны. Идеальный порядок! И всё это усилиями Федора Павловича.
Тёплый ветерок нежно ласкает разгорячённое работой лицо старого казака. Он закрыл глаза и вдыхает аромат цветов. С ранней весны до поздней осени они благоухают здесь, вокруг родных могил. Бабушка Наташа всю жизнь увлекалась цветами, она даже несколько лет подряд побеждала на городском конкурсе цветоводов. Вот и её младший брат, дедушка Федя, тоже обладает этим даром — выращивать своими руками удивительную красоту.
Он приходит на кладбище каждый день. Разве только, когда приболеет, да в непогоду может пропустить день-другой. Сначала он обходит «своих» и, целуя кресты и памятники, со всеми здоровается: «Здравствуйте, мамо! Здравствуй, сестрица, дядько, диты…». Разговаривает с ними, сообщает новости, которые произошли в большой семье. (Понимает он семью так, как раньше понимали: семья — фамилия, значит все, кто носил или носит эту фамилию — семья). Расскажет, кто женился, какова избранница, «хорошего ли корню». Сообщит о прибавлении в семействе, что знает о весе, о росте младенца. Как нарекли. Поведает о хворобах родичей и кого скоро принесут сюда навечно. Помолится Богу за здравие живущих и упокой всех, окончивших житие, и приступает к работе.
У деда Федора всё распланировано: где сегодня траву полоть, куда цветы пересадить, какое дерево полить, чтоб приживалось быстрее. Как управится, посыплет песочком чистые дорожки и сядет на лавочку в тени разросшейся туи у могилы своей Нюси, жены то есть. Неторопливо разговаривает с ней, жалуется на праправнуков, которые живут с ним и не понимают его: «Не слушает Юрка, — и поясняет, — он родился уже после того, как тебя принесли сюда. И вообще, перестали понимать старых, почтенья нет.… А помнишь, Нюся, как Прокофья — деда моего боялись, сам-то он не наказывал, а велит батьке, тот не оставит без нагоняя. Ну, ты не думай: наши дети, внуки, правнуки удалые. Плохо говорить о них не буду.
Чаще всего звучало у могилки жены это «помнишь». Последние годы дед Фёдор весь был в прошлом: в молодости, в детстве, как будто сбросил с плеч лет семьдесят или восемьдесят. И воспоминания стали какими-то радостными, солнечными. Вспомнил сестру Наташу девчонкой — шуструю сероглазую певунью — и нахмурился:
— Нюша, знаешь, о чём я тужу? Нет здесь могилы Наташки нашей да Ивана её. Все остались, в Чечне. А там, говорят, разрушили кладбища православные, надругались над памятниками ….
Посидит, помолчит Фёдор Павлович, глянет в небо синее:
— О! Солнышко уже высоко пыднялося, трэба обидать.
Он поднимается, в том же порядке прощается со всеми и утиной походкой, опираясь на палку, идёт домой. Да уже и не идёт. Когда я заканчивала книгу, Фёдора Павловича не стало, последнего из того, дореволюционного, поколения нашего рода. Сейчас хранителем пантеона стал его сын Иван.