* * *
Раз-
бежались морщины по треснувшей коже зимы.
Два
похода весны приносили ей полный разгром.
Три-
зна старых снегов, серым пиром во время чумы
Раз-
метав белизну, осчастливила стаи ворон.
Два
светила сошлись в небесах у постели больной.
Три-
жды крикнул петух – и седое светило ушло.
Раз-
веселый и рыжий остался помочь – в мир иной
Две-
рь зиме отворить: уж такое его ремесло!
Март отправит старуху в последний печальный приют,
синевой золоченой застелет земную постель
и останется ждать.
Так мальчишки влюбленные ждут,
под часами дрожа от морозов и первых страстей.
Небыль
Там, где рыбьи скелеты лиственниц
обрастают зеленой плотью,
где потоки небесной истины
утопают в земном болоте,
где бессмертные старые ящеры
продолжают в кости игру,
где природа живородящая
начинает метать икру,
где смешались приметы времени,
молодая листва и снег, –
там старуха Анна Каренина
провожает двадцатый век.
Он промчался с железным грохотом
по совсем иному пути.
Унесенным – внутри неплохо там,
а старухе – домой идти.
И она побредет униженно
в барский дом у креста дорог,
превращенный годами в хижину,
где хозяин – тяжелый рок.
Свидание с Петербургом
1. Дорожная увертюра
Вагонная лихорадка
выплескивает чай из
эмалированной кружки.
Губам горячо и сладко:
давно чудес не случалось.
А вдруг уже и не нужно?
От сладости предвкушений –
до горечи развенчаний
летит за окном пространство,
не оставляя в душе ни
ясности умолчаний,
ни границ постоянства.
Сгорает последний отсвет
последней не белой ночи,
и рыхлую ткань событий
точеностью благородства
в грехе имперских пророчеств
наутро пронзает Питер…
2. Впечатление
Коринфский ордер пожаром
гладкоствольной шеренги
возносится к Богу. Хвала тебе, Росси! – Я не
припомню точно: возможно, это Кваренги
или Растрелли.
Главное, что россияне.
Вот потому-то Росси вспомнился первым
в свисте невских ветров,
которым не обнаружить
нового в стылых водах
в сравненье со стылым небом:
в свинцовых его просторах отсутствует рай.
И души
силою обстоятельств обречены селиться
между колонн и статуй ангелов и пророков…
Так и не истекает Лета второй столицы,
жаждущей у колодцев тайных своих пороков.
3. Лики Эрмитажа
Жизнь Рембрандта
Легкий свет из темноты –
это ты.
Этот ангел, парящий вкруг Святого Семейства, –
не смейся:
приглядись – проступают черты:
это ты,
моя радость.
И радость твоя молода –
ты куда?
Разве ты,
расцветавшая Флорою,
та, которая
любит цветы, –
для безвременья черноты?
…На портрете слезятся глаза
старика. Опускается за-
навес ночи, скрывая края.
Это я.
Роден
Знавшим о таинстве заточения
зреющей жизни в мраморной туше,
сделавшим кесарево сечение
глыбе, веками безмолвно беременной, –
кесарем?
Или дарующим душу
Богом, соперничающим со временем?
Или же выскочкой, ни черта не
понявшим в смысле точных деталей,
в незавершенности очертаний
вырастив чащи?
И заплутали
в этом звучании, в белом свечении,
те, что из плоти, те, а не эти, –
пасынки кесарева сечения,
словно домашние бледные дети,
сняв осторожно парадные платья
и утонув в ароматах лесных,
новых мелодиях, тайных объятиях –
от Поцелуя – до Вечной Весны.
* * *
На кольце Соломона начертана фраза:
«И это пройдет»…
О. Павлов, «Суламифь»
Два кольца, два конца
отрезают вчерашний лоскут,
как нули на табло,
обозначив минутную полночь.
Все прошло, как отрезало. Новые цифры растут,
приближая рассвет.
Что ж не спится, Иван Соломонович?
Два конца, два кольца.
И колец обжигающий лед
призывает понять Соломоновы мудрости шире –
чтобы тысячи лет
вы твердили: «И это пройдет», —
поминали царя
и к тому же немножечко шили.
Незаконный наследник
его облегченных потерь,
вам не жмет ли второе кольцо,
полуночный закройщик,
совершенно не царскою мудростью –
«семь раз отмерь»?
Ну зачем же семь раз – вы умны, поступаете проще.
Два кольца, два конца.
Как бесстрашно раскроена ночь…
И лоскут под ногами – отброшен ли?
выпал из рук ли?
Вы уснете под утро. А ваша веселая дочь
будет шить из него
для своей обожаемой куклы.
И последний стежок завершит узелком, не спеша,
и у старой принцессы появится новое платье.
Ах, как счастлива девочка! Как же она хороша!
И о том, что и это пройдет, не имеет понятия…
Последнее чаепитие
Две немытых чашки на столе
стерегут засохший бутерброд.
Пробежало около ста лет,
если час терпенья длится год.
…Два седых бесплотных существа
пили чай с тенями на десерт.
Сединою падала листва
на столбцы желтеющих газет.
А потом одно пошло домой,
неживые ноги волоча,
а другое вышло в мир иной
на минутку – только без ключа.
И сидят, как псы на пустыре,
сторожа засохший бутерброд,
две немытых чашки на столе –
вдруг проголодается, придет?
Октябрь
Молочный воздух стелется, зыбуч –
с овчинку небо и земля с коврижку,
и жмет слезу из поседевших туч
пустых полей детдомовская стрижка.
О кто
не умирает в октябре!
Не навсегда – до следующего раза,
до льдистой вспышки света на ребре
октаэдром застывшего алмаза…
Октава,
завершаясь нервным «си»,
лишает очевидности исхода:
не жди, не верь, не бойся, не проси –
у ангела нелетная погода;
ему сплошная облачность претит –
молочный воздух
нынче непроезжий.
И лишь слеза из тучи долетит,
чтоб утонуть
в кисельном побережье.
Моя река
Река моя – третье колено от Иртыша,
большого брата, левой руки Оби.
Обь велика, ей можно течь, не спеша.
А я помолчу, чтобы не нанести обид
великим и малым.
Но малым от них больней,
поскольку больших – видней и большим – видней.
Чем меньше река, тем спокойней плескаться в ней,
тем явственней дно –
и уверенность в завтрашнем дне.
Я примеряю малое. Мне – малó.
Я ступаю двумя ногами по двум берегам.
Столько здесь кровей смешалось – и утекло –
что не знаю, каким теперь молиться богам,
и не знаю, кого просить и о чем просить –
не прошу никого, кроме малой моей реки:
дай умыться в водах твоих – мне и малым сим.
Нам не видно спросонья, насколько мы велики.
Бог с тобой
Стая волков небесных
тихо ползет на юг.
Мокрый июль отвесно
падает в боль твою.
Капли дождливым боем
бьются о левый бок,
слышится: «Бог с тобою…»
(было: «С тобою – Бог!»)
Все, что угодно, можно
при перемене мест:
тянешь ли с подорожной –
не отменить отъезд,
свет покидая божий
с миром или с борьбой.
Все, что угодно, — можно.
Видишь ли, Бог с тобой…
Может, и Он растерзан
в ночь на сырой июль?
Стая волков небесных
сыто бредет на юг.
Опыты переживания – 2
Перламутровый глаз человека пожившего
из-под века сверкнет и оценит попутчика…
Вот и август явился –
с последними вишнями,
предпоследней жарой и внезапными тучами.
И когда проясняется синее-синее –
между зноем лиловым, дождями раскосыми –
на себя примеряет перо страусиное.
Дело к осени.
Дело к осени,
даром ли, нет – осеняющей
хладнокровной догадкой с дыханием севера:
ежедневно меняются даты.
Когда еще
это знал. Но почувствовал с болью осеннею.
И секунды становятся долгими-долгими,
а года мимолетными,
неразличимыми.
Вот и август пришел – по велению долга ли
или, скажем, ведомый иными причинами.
Ничего не попишешь – все камни разбросаны.
Собирай урожай и на скудность не жалуйся.
Напиши эти вишни.
До будущей осени
хватит вишен от этой нечаянной шалости.
И – до нового августа
с этими вишнями,
открывая порой неслучайным попутчикам
перламутровый глаз человека пожившего.
Осененного болью.
И дальше живущего.
* * *
Хрупок песочный мир.
Впрочем, какая разница –
мальчик ли виноват,
или подружка тоже.
Он отобрал совок
и, убегая, дразнится.
Так убегают миг,
время и память. Позже
так убегает жизнь.
И, убегая, дразнится.
Боже, как хороша,
даже когда резка…
Мальчик не виноват.
Это она, проказница,
бросила горсть песка.
Стрижи
Июльские вариации
Как за жемчугом, в небо отважно ныряют стрижи,
угловатые черные бабочки местного лета.
О неверное солнце! Придется его сторожить
каждым кожаным нервом и каждым изгибом скелета.
В напряженье из многих объектов останутся два,
по числу полюсов. Остальные, теряя значенье,
исчезают из поля и тайно уводят слова –
от имен и названий до внятного их изреченья –
и тогда «сторожить» означает всего лишь «стеречь».
Дай-то бог осознать невеличие этих занятий,
вызвать память звонком, телеграммой затребовать речь
и отметить приезд бесконтрольностью слез и объятий.
Солнце в небе. Хлеб-соль на столе. Все давно прощены.
Проникают стрижи в безответного неба ущербность.
А слова, от которых давно ничего не щемит,
чуть горчат – перезревших плодов запоздалая щедрость.
1.
Как за жемчугом, в небо отважно ныряют стрижи.
Вы ныряли за жемчугом? Видели? Ах, на экране…
Да, конечно опасно. И что за резон дорожить
жемчугами, когда воссияли алмазные грани?
Кто – за жемчугом в небо? Простите, не я. И не я.
Мы совсем не стрижи. Это им, бестолковым, блаженство –
в это летнее небо отважно нырять и нырять,
будто здесь, в этом небе, в июле и водится жемчуг.
2.
Угловатые черные бабочки местного лета,
чей стригущий полет неуклюж, как заплыв у собак,
здесь недолгие гости. Их, может, и любят за это.
Что ж, за это и любят. Скажите, что это не так,
что вам стоит? Молчите? В изломанном этом полете
вся трагедия лета и нежных июльских детей,
чуть расцветших Джульетт, чьи короткие гимны природе
остаются стрижами по вечному небу лететь.
3.
О неверное солнце! Придется его сторожить,
красть желанные крохи в надежде, что все прояснится,
чертыхаться, и мерзнуть часами, и наскоро жить,
и лелеять случайную вспышку на мокрых ресницах.
Добровольно уйти в затяжной парашютный прыжок,
Но однажды – хотелось бы раньше, хотелось моложе –
но однажды дорваться. И свой безрассудный ожог
с тихим стоном скрывать под лохмотьями лопнувшей кожи.
4.
Каждым кожаным нервом и каждым изгибом скелета
принимаю как дар передышку в дождях и делах,
этот зной, этот мед, этот горький бессмертный столетник,
эту гору, что тучу летучих мышей родила.
И на гладкой поверхности неба – мышами, стрижами,
то неровно, то в ряд по прямой самолетной канве
эти легкие тайные знаки на синей скрижали –
то ли стриж пролетел, то ли слово нисходит ко мне.
5.
В напряженье из многих объектов останутся два.
Кто бы ни был один, он другому сулит испытанье
обоюдного бегства в суровый бетонный подвал,
где болит голова от накопленной мудрости тайной.
Разве не было лета, где солнце купает стрижа,
кормит клевером пчел, по утрам полирует листву – и
сквозь замочную скважину жадно стремится душа
в мир, который цветет, потому что еще существует.
6, 7
…………………………………………………………..
8.
От имен и названий до внятного их изреченья –
только песня гортани и шахматный ход языка.
Юный стриженый стриж в поднебесье листает учебник,
и с одной из страниц выпадает на землю закат.
Заливается запад густым и стыдливым румянцем –
это песня гортани, но скоро щелчок языка
ставит синюю точку. Так петься – и так обрываться,
так легко и бесстрашно на землю слететь свысока!
9, 10
………………………………………………….
11.
Вызвать память звонком, телеграммой затребовать речь,
вспоминать, говорить, а потом спохватиться: «Ох, ладно,
вы, конечно, устали с дороги, хотите прилечь», –
и допить в одиночку предутренний сумрак прохладный.
Только час или два равнозначны «допить» и «дожить».
Пробуждаются память и речь надоедливым пульсом
и молчат, наблюдая за тем, как ныряют стрижи,
настоящие птицы на завтрашнем небе июльском.
12.
Чуть горчит перезревших плодов запоздалая щедрость,
изобилие лета – предвестник дождей и разлук.
О томительный зной! Золотая прощальная тщетность
медом тает во рту и, как небо, уходят из рук.
Улетают стрижи, не прощаются и не тоскуют,
как слова, от которых уже ничего не щемит.
От сегодняшней щедрости стынет дыханье и скулы.
Солнце в небе. Хлеб-соль на столе. Все давно прощены.