***
N.N. — N.N.
Есть имена, которые надо забыть.
Как пятно от лужи, которой
свою территорию метит собака.
Не превращая и быт в событ-
-и-е, как соитие Скорой
с дорогой, где светофоров драка
со светом идет вовсю.
Как Курилы — Хонсю,
скажем, или как курица — петуха,
когда отда/еляются яйца,
масло, и запах — шурупом в ноздри,
дабы дать мозгу свой SOS. Труха
выползает слезами, бояться
жизни не нужно — возляжем возле.
И неважно уже, кто кого
забыл, выдумал, полю… во…
…был …был. Сбыт
всего в ничего. Сыт
ночью день, и в уме — никого,
только сер…, словно блю…
…дце в спирит…
все болью шалит,
и никак не складывается в «лю…»
ЛАДОНИ С ЛИЦОМ
волей-неволей принимают позу
подглядывания.
О, Санта Мария копра Минерва!
Старею, заподлицо
со всеми, кто не замечает занозу
звезды на небе.
И, словно зажатый пинцетом червяк нерва
в кабинете у стоматолога, замаячит
строка – что там в щелочке видно-то?
Рады вам – но не я.
Больше хочется подглядеть, чем увидеть. И значит,
прожить, и пальцы раздвинуты.
И зрачки расширены, будто дыры в хлебе.
***
Красивое, ничего не значащее лицо.
«Questo ‘e la mia fiaccia » —
говорить не стоит в любом случае, даже если
ты смотришь рекламу зеркала из столицы Лацио,
зажигая свечи, поворачивая
ключ зажигания, заворачивая в мессиво
городов – города – мест-а-а-а.
Потому что при быстрой езде
(какой не любит кто-то внутри
тебя) заметна только одна звезда,
которую видно везде,
поскольку ей не скажешь: «Гори».
Но толку мало – звезде – и той
нужны подробности и детали –
как ученику, разглядывающему на парте
древние иероглифы, пугающие простотой.
И глядя в красивое небо Италии,
говори, говори: «Но всё же, d’altra parte …»
Так и будет, пока не появится тот,
кто скажет «O sole mio»
на всех языках, которых никто не поймет.
Но не пройдет, о не пройдет, мимо.
***
Набравшись слов, как Демосфен камней,
пытаюсь быть точней. Но непослушен
язык. И недоступнее, умней
чужой проход по спутавшимся душам.
Сглотнув комок неразличимых си,
попробую до-петь. И между прочим
махну рукой бесцветному такси,
пусть отвезет в безадресное “очень”.
Там обживают зеркала края
немые восклицательные знаки.
И видят “i” как “ай”, и мыслят “я”.
Так выгляжу в осуществленном мраке.
И вскину руки в направленье сна:
О ты, идущий вслед, идущий мимо,
неясен почерк твоего письма,
но мне знакома эта пантомима.
Бесклавишная судорога рук,
глаз, не обезображенный экраном,
и – Он, вокруг, Диктатор и Худрук,
бежит безумным Рихтером по ранам.
Несросшимся, несбывшимся, чужим,
неважно что твоим, и на “иди ты”
швыряет прочь – туда, где мы дрожим
волной в предощущеньи Афродиты.
И ты еще напишешь, следопыт,
за здравие матерчатые строчки.
И шорох крыльев с топотом копыт
вмешаются, как прежде, в заморочки.
И губкой, злой и влажною, сотрем
нули пост-гуттенберговского быта.
И пользуясь обратным словарем,
вернемся вновь к началу алфавита.
***
По безусым юнцам, узнающим себя в колыбели
нерожденных детей, по монетам, без промаха в глаз
солнцу бьющим, по картам, которые снять не успели
с необстрелянных стен, по скале, где плывет верхолаз,
что форель в водопаде, по сверке часов, где Камчатка
только точка отчета за чет и нечет, по всему,
что тебя пропускает по миру и ловит сетчатка,
я узнаю в ответа отверстии полом, к чему.
Почему этот свет — если тот? Если тот — что же этот?
Что-то ухает сердцем, как филин, в отсутствии сов,
псов. Бессилен засов, хоть всесилен. По тем, кто из веток
шьет шалаш, чтобы рай был не нужен, до тех берегов
как заправский за-гонщик, пройдусь, словно слезы по трупам,
о которых недавно еще. По безусым юнцам…
И шепчу я в отверстие сжатых ладоней, как в рупор:
я не знаю Тебя. Понимаю. Да будешь… Ты Сам.
Из цикла ТЕАТРАЛЬНЫЙ ОБMAN
Артист, Аристофан, то тело, то чело,
фанат фандоринской ухмылки —
чего?
Чего ты требуешь, завешенный мазком
цветастой кисти, маски власяницы.
Глаза твои, безумные, как ночь,
ныряют в мир пропаж, как первые кобылки
в сороч-
ки всадников, и соро-чин-ский ком
крикливой скуки гонит прочь — молиться.
Молился ли ты на? Софокл, софит — зачем
знать разницу, когда она едина.
Сочтем
все гроши, груши, грыжи, душный скит,
сырые стены без иконостаса.
Схлестнулся занавес, и полный розенкранц,
долги пересчитал — необходимо
из ранц…
из ранцев куполов достать тот крест, чьим сыт
бумаги вид, и в с-цене нет запаса.
*
Литейный мост разделит на Литву,
молитву, москалей, хохлов, мочалок
в сортирах; и в делениях из дву-
зна-злачных цифр, скорее одичалых,
нежели просто-напросто жилых,
обжитых стайкой внуков, выбираешь
наисложнейшее; и, жнец и жмых,
идешь один по каменному – в край, ишь,
направился, ты слышишь вопреки –
идешь, и голь, и гость, и было быдло
стозевно, и, зеваки-сопляки
смотрели в воду, как малыш в повидло.
Что Отразил? И вряд ли столь умен
и ты, глядящий в рук междоусобье.
Из тела Тевье – вон, и доктор Дорн
из Эдгара, из образа – подобье.
И литер лидер бронзою налит,
посмертной краской, каской ловит ласки.
Еврей о чем-то с русским говорит.
И на мосту стоит Господь без маски.
*
Н.Д. Л.-Р.
Князь, зачем художникам мосты,
занавесь холстов, им — серый запах
рек, где все — Хароны. Пальцы лодок
теребят клочки Его, из ты-
ла несется музыка молодок,
что взашей — веревкой, словно за дух,
за полночь хватает, и княжной
брезгует, как брызгает, мужик,
он среди чужих считает бревна.
Сцена, грешным делом, на ножной
крутится педали. Ветошь, лик,
что-то происходит, но — условно.
Князь, а здесь, как видно, ни души,
венецийской затхлости некстати.
Лондон льется из-под всех откосов.
Али Рюрик платит барыши?
Ни орды… И инок вспять… Без-братья…
Здесь — везде — не спит Мераб, философ.
***
Где не бывает безобидным,
и каждый камень пахнет быдлом,
и серый выглядит как красный
раз через, и хохочет астмой
обочина; где в оба
глядеть – что в оба-на, утроба
жрет пасынков и падчериц, и на дом
берут, как — на грудь; вид
как выкидыш, где словно материт,
но мироточит небо, об-ла-ка-ть
без ласки и без суффиксов, без ать-
два – редко где, и где
к «звезде» одна лишь рифма де-
ржит многое и многих, пережить
не стоит ни-че-го. Прости/ть?
Решить – се значит пореши/ть;
где нет описанной во всех.
И смысла нет. И пишет по росе – «х…»
ПОПЫТКА УЗНАТЬ
Бежит мой сон впереди меня.
И ступни поют от языка
волны. Улиткой любуется Фудзи.
Солнце карабкается, темня
углы, на светильник. Несет река
бережно белых пятен грузди.
И ты идешь по облакам?
И Он, как месяц, мелькнул и исчез
вблизи. Ни блика, ни всплеска.
Колодец пуст. И на грамм
от тени ладонь тяжелеет. Лес
укрыл ее. Всхлипнет молнии леска.
И ты одел на себя мино
из теплой соломы лучей?
Какая защита от неба!
Глядит Он. Не видно Его в одно
и то же время. И не отвечает, чей.
И жизни нет без ширпотреба.
А вот светлячки, затихли на
луне, дальних вихрей шум
не бьет их по впалым лицам.
Поднялся вишневый ветер сна
над сетью в песке утонувших шхун.
Зачем же мне вновь родиться?
Тикание цикад,
слов и часов испорченный ход.
Выбивает по одному голоса из стаи.
И ты, хозяин, весне не рад?
Опавших листьев не подберет
дитя. Снег давно растаял.
Ладонь сжимает песчинки букв,
рассыпаясь, словно горсти звезд,
вглядевшихся в сёдзи.
Осень меняет мысли, как пух в
подушке. Как в однодневный пост,
драконы дыма внутри и тоски черные грозди.
Перебирает задумчиво рис
хозяин. Не согреть очаг.
До самых высот, улитка!
Шепчет русло истоку: смирись.
И нет печали в его очах.
И солнца немого слитка.
Несет река пыль придорожного растения.
***
Из устья лилась непотребная речь.
И в пойме, как в пойле, проржа, и ни ржи
над пропастью. Мне бы — да Небо стеречь,
стервятник-язык кинул в морду: «Держи!»
Я — вор, улепетываю. Заплати —
удержанных ужасом днями балласт.
Я — лепет, ворую, не зная пути.
И Бога, о Боже, я выдам! Не даст.
Другими друзьями других, и сестер
и братьев другими других, и мужей —
дур-шла(к). Мне ни каши, ни масла — топор.
На том берегу поджидает К@щей.
Билингва, второй — немота, несудьба.
Смотрите, любуйтесь — не станет за мной.
На тот километр, за версту, у столба
я лягу одна анонимной зимой.
***
Каждый год — гол
в мои ворота.
У рта —
столько слов, оскопленных молчаньем.
Скарб несу, и подол
теребит все широты
и высоты. Люта
и смешна жизнь, облитая утренним чаем.
Гол и бос
каждый год.
Он хозяин
неслучившимся воспоминаньям, склероза
вместо, и диких рос —
одиночки метафор, и кот
звука неразличимого, сам по себе, средь окраин
всё блуждает, и тело мое образует.
Пусть будет — берёза.
Если вдоль — облака,
а не руки,
ухи
из проваренной рыбы не знавшие, к счастью,
перелившейся ка-
ска-дом грянувшей в мире разрухи,
за чужие грехи
не отдавшей Его, уже данного Даром;
и в час юрт,
вигвамов, готических хра…, игл и …скрёбов,
если вдоль — облака,
если — звук…
Сыне! Отче! Оба в
меня, в мыслях снявшую обувь,
вгляделись, как в букву?
Из вечных блокад
зову — к
ничему. Жизнь идет —
default — по умолчанью.
Каждый год.
И не чаю
уже различить, распознать, разделить, раз,
и рос
диких на подбородке земли, словно пот
от ночного наитья. Прирос
каждый год
к моей коже и роже.
Если б — звук.
Расскажи о воде и огне, и о рыбе, о Боже!
Святый Дух!
***
Какой-нибудь Иван Ковбоев
На четырех копытах под
мне предложил, и только рот
раскрыла, выплыл новый Ноев.
А там — все твари, пристяжные
присяжные, гарем чистот
асфальтных, птица Га — удод,
Кижи — поручик, Китеж в мыле.
А я, монашка понарошку
и поневоле. Стихотварь.
Открою дверь, глядишь-ка — царь,
не батюшка. Насыпь горошку
в ладонь, родимый. Митрофавна
тебе свою откроет дверь.
А мне не нужно и теперь,
а в прошлом было и подавно.
***
Будет хлопец хлопать мне на оранжевом коне,
как бы я сейчас смогла об златые купола
разбивая сердце в пух, выхлопотать новый слух.
Выпить водкина бы, спать. Жарко, жарко, твою стать,
град небесный, на холме стоя, вижу не в уме.
С остальным и со стальным видом катится, как дым
ввысь и вдаль, чужая честь. Ряба, рыба, роба — спесь.
Спой мне песню, как девиц вел, и выпаду я ниц
из себя, из тех низин, где ни турок, ни грузин
не гуляли сообща. Я — подбой того плаща,
что — подпой — таскался по. Я — тот пол, и мне слабо.
А в округе — никого. Вопиют пустыни во
гласе ветреном моем. Ветры, ветры, где мой дом?
ДЕНЬ АНГЕЛА
Взамен не надо ничего,
безмен под тяжестью несрочной
несет тарелок торжество.
Сегодня Сретенье в заочной
некалендарной суете.
Жевательной резинкой — ночь, мой
не запертый калиткой те-
сный круг, мой ангел, нынче точный
твой день, а я всего лишь стук
колес, рифмующих удары.
И старый посох нес пастух
туда, где выбились отары
в большие люди. Там цепей
звон мандельштамовский, за глоткой
несется вслед не оклик «Эй»,
а отзвук точечный, короткий.
И лимфы рифм стекают на
кусок усталой белой кожи.
И предки знают имена
междоусобиц вдоха «Боже».
*
Нет, не хочу ни книг, ни тик-
тактичных отзывов от внешних.
В дверях все щели — в ранах брешь, в них
мой ангел мал, взымал, велик,
своей невидимостью дни,
где, не замешанная в глине,
сплю, бесподобная доныне.
И просит плод меня: «Прими».
Приамы, вспять бегут Елены.
И Гекторам попутных нет
ветров. А жаль. И перемены,
как переводов арбалет,
нас переводят вброд и вплавь, и
не замещенные никем,
плывут ладьи, одни, и вправе
желать им стража, манекен
подходит, спрашивает. Так и
кончается эпоха. Пах
не защищен от дней. Бараки
стоят, как строятся. В рядах
нет никого. Ни книг, ни ки-
лометров и страстей киношных.
Лишь старость, терпкая, как вошь, мах-
нет душам: «Двойники».
*
День сурка, и мой сурок,
он не низок не высок,
баю-баюшки-баю,
Фил, ты фильный, говорю.
Фольный фыбор, фанный дух,
фильм, рассчитанный на двух.
Спит Америка, а мер
понасыпано в партер.
Мерит, мерит тень свою
зритель, норки на краю.
В норке свет, вокруг темно.
Тень, как маленькое дно,
так душевна, что сурок
лег, уснул и занемог.
Повела б его к врачу,
но в Америку хочу.
Потому что больше нет
места, где простыл и след.
Отогреть бы, отойти,
но суров сурок в сети,
нот не знает и хрипит,
тень, неважная на вид,
не видна вблизи, как тать.
Выйдем, зритель. Надо спать.
Из цикла ЗАПОМИНАЯ ТРЕХ
Памяти Д.Новикова, Б.Рыжего, Т.Бек
*
Над трюмом, словно над трюмо
пыль, пролетают чайки.
И мне смешно, по мо-
ему, представить – чай, кит
не проглотил? – (т)себя во тьме
и во свету. Не во саду ли?
И мой баран гогочет «ме-е»,
продлив теней ходули.
Плыви, кораблик, на всех па.
А русы будут сзади.
Жизнь прозорлива и слепа,
как белый лист тетради.
*
Трава-конопля-ля-трав-ля.
Карандаш продолжает горизонт-аль, тальк,
не нарушая нотной.
Лишь бы не реки, не реки, наб/пирая на/раз-
Бек. Коноплянки и кони, сменив переправы
на рас-стрел-лучи,
глядят а ля на трав перекос. Мямля
что-то о ком-то в кабинете, кабине, мол, вот так,
ни-ко-гда не сказать: «Вот мой».
Случай, ребенок, мужчина, друг, час.
Мы так не/мы, что, развившись в «правы»,
смотрим вверх, как на дуло сычи.
Ссучит ножками старый младенец.
И так счастлива роже-ница в кабинете,
и, как четки (и все нечетны), перебирает имена.
Никуда, никуда от тебя не денусь –
ты, которая дар и дети,
ты, как тать, как ни встать – одна.
Ну при чем тут живущие и жующие, травки
меньше, а трав-ли зелень
нужна для затравки.
Голос, слышишь, что здесь мы мелем?
*
Был ли мальчик? Битвы были?
Бритвы? Петли? Не звонили
вам еще? А в горстке пыли
человек лежит – убили.
Руки в мыле, руки в брюки.
Да и были ль эти руки?
Вот и вылилось ведро,
ткань похожа на перо.
Вот и вышел человечек
из ревущих черных речек.
*
Я стою, где выстаивают в ночи
столы, стулья, собаки и кто холит холод.
Кто не видел обитель – не стоит. Обидеть речи-
стый поток может всякий. Особенно в ком серп и молот
превратились в подобье креста, и в пустыне
постели прокрустовым думаю страхом.
И держась за бока, как за пальцы бокал, стынет-
стыря жаровни в желаньях – вулкан Амфи-брах-он.
Мне по фиг – ну пусть шок и трепет. И пусть петушок
споет всем держащим корону над троном.
И я отрекусь от себя, как заставит грешок
быть просто поэтом. Играясь бессмертьем бессонным.
Ну что, это лепет еще не?
Кому наплевать? Мне давно. А на перст…
Не впервой по ухабам
измученным ямбом скакать, напевая Акафист.
А все остальное – отдать мужикам и их бабам.
*
Я не Рембо и не Рэмбо,
но, кажется, — все, несомненно.
Даже если в большую глушь
голос свой отправлю глушить, с кем по
дороге, с тем и Равенна,
леди и город, Париж и душ
с мужем и мылом,
миром и мир-ром, и выгод яства.
Взвалить, что ли, груз а ля семь Симеонов
Полоцких. То есть заново. Был он.
Провинции для Мессий и годятся.
А остальным – посылать голубков в столицы чужих регионов.
И – он of
my life, говорит те слова,
перенос которых
чреват – глядь, того и раскроется чрево.
И чем-то еще я бесследно жива,
братишки, сестренка и олух
Небесного, в слугах Его, вслух реву.
Что Ты, Дева?
Он мог быть моим,
каждый мимо идущий ребенок.
В Провинциях густо от запахов неразличимых. А ля
начнется.
Одним махом – мим
убьет семерых, и по новой, и больно, и тонок,
не уз-ок проход. И сыра, как бумага, земля.