Еще не вечер…


Еще не вечер…

ВИКТОР КОРСУКОВ

«ЕЩЕ НЕ ВЕЧЕР…»

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

КНИГА
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ ВИКТОР КОРСУКОВ

«ЕЩЕ НЕ ВЕЧЕР…»
РАССКАЗЫ

1. ГРИНЯ
2. 2. ХУДОЖНИК
3. 3. ДАЕШЬ МАЕСТУ!
4. 4. НАСЛЕДНИК
5. КУПЕ НОМЕР СЕМЬ
6. ЗАБАСТОВКА
7. С ПРИЕЗДОМ!
8. ПАРОМЩИК
9. ЕВСЕЕВО СЧАСТЬЕ
10. ПОМНЮ…
11. ЗАБЫТОЕ ПИСЬМО
12. ВО САДУ ЛИ, В ОГОРОДЕ
13. МАШИНИСТ НИКОЛАЙ БАБИН
14. ВПЕРЕД, РОССИЯ!
15. ВИНТОВКИЕ ДОМ
16. ПАСЕЧНИК
17. РОДНЯ
18. ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ
19. СОВЕТ-СЕЛЬСОВЕТ
20. ЧЕРНАЯ ЧАЙКА
21. МАХМУД
22. ЗДЕСЬ МОЙ ДОМ
23. ГДЕ ЖЕ ТЫ, САШКА?
24. И ПОЕХАЛ ДЕД В ГОСТИ
25. БЕЛАЯ ЛЮБОВЬ СВАРЩИКА ДОЛГОВА
26. ПЕРЕПИСЬ
27. СОБАКА ПО КЛИЧКЕ «ЯН»
28. ВСТРЕЧА
29. ДВА БОЙЦА
30. КОМАНДИРОВКА
31. БЕЛАЯ АКАЦИЯ
32. АВИАТОР

ПОВЕСТИ

1. РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ
2. ЕЩЕ НЕ ВЕЧЕР…

293 п\п — 12.2 авт.листа
633261, Новосибирская обл.
Ордынский р-н; с. Вагайцево,
ул. Юбилейная, дом 4, кв. 2
тел 8 (259) 24-203 (дом.)
сот. 8-913-910-16-64

Светлой памяти моих родителей
Александра Ивановича и
Музы Васильевны Корсуковых
посвящаю …

ГРИНЯ

— Ну и дух от тебя, Григорий Матвеевич. — Главный инженер поморщился и помахал перед носом только что написанной бумажкой. — Прямо «Букет Абхазии», не иначе. Не продохнешь.
Григорий тут же встал из-за стола, запахнул полушубок и обиженно выпятил губы. — А при чем тут «Букет Абхазии? Я не цветок, не хочешь — не нюхай.
Главный инженер улыбнулся.
— Рад бы, да волна больно стойкая. До «Букета Абхазии», правда, далековато, ты на это не обижайся. Чую, наш букет. Местный. Зверская смесь, однако ж: пиво, водка, — главный инженер загибал пальцы, — самогон, брага, а сверху — лук. Определенно, наш букет. Тутошний. Правильно я мыслю, Григорий?
Тот понял, о каком букете идет речь, смущенно пожал плечами и неопределенно ответил:
— Ну – у — у… Где-то так оно.
— Давай-ка заканчивай с этим, — уже серьезно произнес инженер, — хватит. А то ведь так черт — те до чего дойти можно. Всего не перепьешь.
— Ла – а — дно, — отмахнулся Григорий Матвеевич, — знаю.
— Ты мне не «знаю», а кончай. Не мальчик. Значит, так. Вот тебе требование. Приедешь в «Сельхозтехнику», зайдешь к начальнику. Скажешь, от меня. Понял? Машину не посылаю потому, что не стоит из-за одной детали гонять. Больше бензину сожрет, чем сама железка стоит. Ты, я думаю, к вечеру управишься.
— Ворочусь, — буркнул Григорий Матвеевич, спрятал документ во внутренний карман пиджака и вышел из кабинета. Потом вдруг вернулся, открыл дверь и прямо из коридора сказал:
— Ты это… форточку, значит, открой. А то ведь про тебя подумают.
— Открою, — усмехнулся главный инженер. — Езжай.
— Ну ладно. — Гриня прикрыл дверь, постоял немного и направился к выходу.
На улице было не холодно, шел снег и малость метелило. Григорий Матвеевич подошел к лошади, запряженной в застланные сеном розвальни, похлопал кобылу по шее, потом отмотал от столба вожжи, сел в сани и тронул.
Снег под полозьями приятно посвистывал, ветер дул в спину, под тулупом лежала чекушечка белой, хлеб с луком, и от всего этого на душе у Грини было тепло и покойно. Лошадка шла легкой рысью, и Гриня не понукал: знал, что к обеду в райцентре он будет.
Санный путь тянулся вдоль шоссе, съездов да переездов не было, и Гриня, приспустив вожжи, лег на живот, подобрал под грудь сено, сунул ноги под тулуп и задремал. Проснулся от того, что кто-то с ходу сел ему на ноги. Это было так неожиданно и больно, что Григорий Матвеевич вскрикнул.
— Да что б тебя… разъязви… в душу…
— Не боись, Гриня, — услышал он спокойный басовитый голос, — я это.
у Гриня перевернулся, увидел перед собой совхозного тракториста Сергея, но не успокоился.
— Да мне-то хоть кто! — выкрикивал он. — Ты это, с неба свалился?! Ослеп, что ли?! У меня ведь не протезы, как ты думаешь? Ноги! — и Гриня для убедительности постучал кулаками по валенкам. — Ноги! А он, как булыга, ей-богу. Хлобысь! И здрасте, это я — Сережа, не серчай, мол.
— Да ладно, Гринь. — Сергей даже не оправдывался. — Что я, нарочно, что ли? Тебя-то еле заметил. Закопался, как мышь, да еще снегом припорошило, и бухтишь чего-то. Скажи спасибо, что на голову не сел. Гриня от неожиданности приумолк и захлопал глазами.
— Ничего себе! — удивленно проговорил он. — Нет бы извиниться, а он наоборот! Я к тебе в сани лез?! — рявкнул Гриня, — или ты?!
Сергей спорить не стал, промолвил только: «Горлопан», — и отвернулся.
С полчаса ехали молча. Потом Григорий Матвеевич остановил лошадь и стал раздумывать, как лучше ехать: через лес или так тянуть вдоль шоссейки. Скучным показался ему путь вдоль шоссейки -то. Пустым. Он покряхтел, поскреб затылок, спросил, не оборачиваясь:
— Как поедем-то, лесом… или тако ж?
— Лесом давай, — ответил Сергей, — лесом ближе.
— Ну, лесом, так лесом, — согласился Гриня. — Но — о! Пошла! Но — о!
Скоро доехали до леса и снова остановились.
— Перекусим малость, а? Ты чо всю дорогу молчишь? — Гриня подтолкнул Сергея в спину. — Тебя же спрашиваю.
— Слушай, Гриня… — недовольно проговорил тот, — ну чего тебе, спеть, сплясать или фокус какой-нибудь показать?
— Фокус ты уже показал, больше не надо, — Гриня пошарил под тулупом, — а ты чего сразу на дыбки встаешь? Кислый какой-то, будто бы муху проглотил. Никак, с Валюхой своей поцапался?
Ответа не последовало, и Гриня все понял. «Так оно и есть. Поцапался Серега с женой», — подумал он и как будто бы даже повеселел.
— Поругался, это мне понятно, чего тут не понять, а вот поехал зачем, не понимаю. Либо проветриться, либо же насовсем, — вслух размышлял он, доставая свой провиант. — Насовсем, конечно, негоже. Но тут опять закавыка: смотря как полаялись и кто кого расчехвостил. Опять же закавыка — давно ли вся эта заваруха…
— Хорош! — прервал Гринины размышления Сергей. — Философ, тоже мне. Насколько я понял, ты перекусывать собирался, вот и давай.
— А ты не серчай, Серега. Я же ничего лишнего не загнул. Если что не так, скажи. — Он малость помедлил и протянул трактористу наполненный водкой маленький граненый стаканчик. — На — кась, прими. Успокой душу. Помогает.
Сергей хмыкнул, но стаканчик взял и не торопясь выпил. Выпил и Гриня. После второй Сергей развязал свой рюкзачишко, вынул солдатскую алюминиевую фляжку, побулькал содержимым перед ухом и протянул Григорию Матвеевичу.
— Разливай. Правда, самогон. Но ничего, крепчайший, стервец.
Приложились еще и поехали дальше. Сергей раскраснелся, придвинулся ближе к Грине и тихо заговорил:
— Вообще-то ты прав, Гриня. Кстати, почему тебя все Гриней зовут? Нет бы «Григорий Матвеевич», ты же в годах. А то «Гриня».
— Да мне как-то все одно. Жена меня Гриней зовет. Раньше, бывало, на всю деревню орала: «Гри–и -ня! Я на коровник пошла! Ключ под тряпкой!» Смех и грех. Потом кто ни встретит, каждый подсказывает: «Все нормально, мол, ключ под тряпкой, а Зинаида в коровнике. Не запамятуй, Гриня, под тряпкой ключ.» Смех. Ну и пошло: Гриня да Гриня. Так что у тебя с Валюхой-то?
— Да глупость одна. Надоело. Пацанов только жалко, — вздохнул он. — А Валюху нет, — решительно рубанул Сергей. — Ну до чего за последнее время стервозная баба стала, ужас. Ты понимаешь, — Сергей сел рядом с Гриней и взял у него вожжи. — Понимаешь, ко всему цепляется. Как репей. Например, летом было. Присели мы с мужиками на нашей скамейке, с работы шли, ну и присели. А тут она с коромыслом от колодца шлепает. Проходит мимо и, будто бы я ей мешаю, шарах ведром по плечу. Всего водой окатила. «Ты чего?» — спрашиваю. «А ничего, — говорит, — расселся здесь. Барин! Нет бы воды принести. Твои же портки стираю». А я после работы, ну только-только. Вот ведь дуреха. Ну, раз так, ну два, еще стерплю. А уж потом… ругань, конечно. Давай еще выпьем.
— Давай… — Гриня доставал стаканчик, разливал самогон, пропускали по рюмочке, молча дожидались, пока достанет, зажжет — значит в желудке, и продолжали беседу.
— Ну вот. Теперь телевизор этот. Как насмотрится передач про «семью и школу» и начинает зудеть: «У людей, как у людей, все могут для ребятишек сделать: и кольца в доме, и турник, и стенка шведская. А у тебя руки не с той стороны растут». Ты понимаешь, что удумала, — возмущенно размахивал руками Сергей, — шведскую стенку в дом! Турник! Нашей-то ребятне деревенской зачем все это, а, Гриня?
Гриня пожал плечами.
— Нашим пацанам и вправду ни к чему. У них каждая суковина на дереве — турник. Опять же, топором с детства машут. Да мало ли работы в хозяйстве! Ну лыжи, конечно, нужны, а стенку-то зачем в дом тащить? Швецкая — это навроде лестницы, что ли?
— Ну да! — с радостью, что его понимают, ответил Сергей, — только шире. В городе, конечно, можно, там во дворах пусты -ы -нь! Податься некуда. А если где и есть площадки, то все равно все в дом тащат. Интеллигенция, — саркастически вывел Сергей. — Вот он сидит в своем институте, интеллигент этот, до мозолей вот здесь, — он похлопал по тому месту, где, по его мнению, у интеллигентов мозоли, — потом приходит домой и сразу в ванную. Душ принимать. Это у них модно: «Я пойду душ приму, — говорит, — освежусь». У меня свояк так делает. Я как к ним приезжаю, так он первым делом спрашивает: «Душ-то еще не принимал?» А меня зло берет. И моя тут же сидит, улыбается ехидно: мол, какой там душ, деревня же. А сама-то. Тьфу! — Сергей говорил обстоятельно, с передыхами. — Но я свояка четко отмазываю, чтобы не приставал. «Я, говорю, баню вчера принимал. Это, конечно, не душ, но освежает».
— Я так понимаю, — хитро прищурив глаза, продолжал Сергей, — заходит этот интеллигент в ванную — не свояк, это я в общем, — разденется догола, посмотрят на себя сверху вниз и вспомнит, что мужик он. Не зря же… Ну, ладно. Короче, стыдоба его берет, и он сразу же после освежения начинает изобретать: за молоток хватается, если находит, турники делает, стенки ставит шведские… — мужик же, куда с богом. Жена, конечно, ах да ах, какой у меня супруг!… и пошла всем рассказывать. В конце концов до телевидения доходит. Там тоже: «Ах! Как это интересно! Пойдем-ка снимем его». Опосля весь народ смотрит и в ладоши хлопает. Бабы в основном. «Уникально! Здорово! Вот это мужик!» А я, как дурак, в это время, в мороз, траки меняю на тракторе. Кувалдой машу. Нет бы кольца да турники мастерить, а я траки меняю. — Сергей аж зубами заскрипел, до чего ему этот воображаемый интеллигент в голову влез. Кажется, появись он тотчас перед ним, убил бы наверняка с ходу. Чтобы воду не мутил. Семейную жизнь не разлаживал.
Гриня, видя такое дело, принялся успокаивать тракториста.
— Чего ты так убиваешься? Плюнь, Серега! Здесь ведь понятие иметь надо. Для города эти вещи, я думаю, нужные. Чтобы хиляки не росли. Кумекаешь?
Серега кумекал, потому как в ответ серьезно кивнул.
— Во — о, — продолжал Гриня, — а то ведь чахнут в городе-то, на корню гниют. Там же дыму одного, дыхнуть негде. Курить не надо. Мы вот курим, может, от избытку кислорода, а они — черт его знает, от чего. форсят больше. А ты плюнь! Далась тебе эта стенка.
— Так ведь моей-то не объяснишь, — горячился Сергей. — Докажи попробуй.
— Значит, ты ей объяснить толком не можешь. С ходу шмутки свои в мешок и полетел. Не-е-т, с бухты-барахты такие вопросы не решаются. — Гриня приумолк и зыркнул на флягу.
— Ну-ка, поглядим, что мы еще имеем для души?
Для души еще кое-что оставалось.
— О-о-о! Давай-ка, Серега.
— Давай.
Остановились. В лесу было тихо. Ветер шел по верхам, чуть шевелил голые ветки деревьев, а снег неслышно опускался на сани и уже прикрыл Гринин тулуп махровой блестящей россыпью. Ездоки допили самогон, похрустели лучком и тронули дальше. Гриня, подогнув под себя ноги, сидел впереди, а Сергей подложил под голову свой «холостяцкий» рюкзак, укрылся тулупом и как-то обреченно промолвил:
— Знаешь, заметил уже, как на улице непогодь, так у меня хмарь на душе, — сказал и натянул на голову тулуп.
А Гриня думал… Он любил думать, особенно после выпивки, потому что уж очень складно все получалось в думах-то. Сейчас его мысли вертелись вокруг Серегиной жизни. «Ну, уедет мужик. А куда? Два ребятенка по хате бегают. А там новую жизнь начинать, суд-пересуд, алименты. Пацаны вскорости про отца спрашивать начнут. Валюха-то поначалу, пока они еще глупые, врать будет, а потом горе. Хоть ври, хоть не ври, все одно горе. Запурхается баба без мужика. И замуж вряд ли кто возьмет с двумя то хвостами. А путних мужиков сейчас раз, два — и обчелся. В общем, не дело это. Не дело».
Он развернул лошадь на сто восемьдесят градусов и стал погонять, похлестывая.
Лошадка пошла хорошей рысью, весело пошла, с охотцей, чует скотина, что к дому погнали. А Гриня не объяснял себе, почему он так сделал, зачем назад повернул. Он решил просто: «Жизнь молодая, и калечить ее по пустякам нечего. Кто его знает, как она еще повернет, жизнь-то, какие еще фортели выкинет. У меня тоже всяко бывало, но не в омут же головой из-за стенки какой-то. Привезу горемыку этого, а там будь что будет. Во всяком разе, хуже не станет. Это точно. А за деталью можно и завтра сгонять, не сгниет. Жизнь — не железка, — вывел он, поглядывая на уснувшего тракториста. — Умаялся, — усмехнулся Григорий Матвеевич, — пусть поспит, пусть, а я ему — сюрприз».
За час добрались до деревни. Гриня соскочил с саней, быстро прошел через маленький дворик и смело отворил Дверь.
— Здорово живете, — громко на всю хату поздоровался он.
— Ба-а-а! Гриня к нам, — весело отозвалась Серегина жена. — Здравствуй, здравствуй, ну, заходи. Валенки только обмети, веник в сенях.
Гриня вышел в сени, стряхнул с воротника снег, обмел валенки и опять вошел в дом. Остановился и, не зная с чего начать, стал мять в руках свою шапку. Не то ожидал он увидеть в избе. Ему виделось другое: заплаканная и несчастная жена, грязные и голодные ребятишки, цепляющиеся за ее подол. Но этого не было. Младший возил по комнате большую красную машину, которая сильно тарахтела колесами, и с ее кузова постоянно падали деревянные кубики. Старшего Гриня не заметил. Сама же хозяйка лепила на кухне пельмени и пела какую-то песню. Гриня оглядел комнату Шведской стенки и турника не было. Прав был Серега.
— Гриня! — позвала Валентина, — иди на кухню Ну, что у тебя за дело? — спросила она, когда Гриня предстал перед ней.
Грине было неловко. Он мялся, как нашкодивший ребенок, и не ведал, с чего начать разговор.
— Я это, — наконец произнес он, — насчет мужика твоего. Где он?
— Ушел, — спокойненько ответила Валентина, — взбрендило в голову, вот и подался. А тебе он на что?
— Да нужен, по делу Далеко ушел-то?
— Кто его знает, — Валентина недоуменно повела головой, — далеко, наверное, не ушел, придет! Впервой, что ли Ему же, знаешь, все не так да все не эдак. Почему при гостях с ним так разговариваю, а без них по-другому? Почему платье в доме надеваю поношенное? Ему, вишь, надо, чтобы глаз радовало. Ну, чтобы все так, как по телевизору кажут. Насмотрится всякого и начинает: «Жена всегда должна радовать мужа, нравиться ему, не зря же показывают и говорят». — Ну что это, дело ли? Вот, к примеру, сейчас я пельмени стряпаю, так что же мне, в кримплен одеваться? Заносит его после телевизора. Частенько заносит.
Гриня опешил. «Вот так делишки. Ну и ну, — думал он, — как же теперь?»
— А швецкая стенка? — в лоб спросил он.
Валентина рассмеялась
— Рассказал уж. Успел. Ну и трепло. Это же я ему назло, Гриня. Он мне про платье, я ему сразу про стенку. А так, на кой черт она нужна, сам подумай. Ее ж прицепить-то некуда. Да ерунда все это. Ты подожди, придет скоро.
Сергей пришел действительно скоро. Он ввалился в хату и взял Гриню за грудки.
— Привез, значит. Пожалел!
Гриня вырвался, нахлобучил шапку и крикнул:
— Дураки вы оба! Изгаляетесь друг над другом, за что? Дураки! Выкиньте телевизор тогда, нечего нервы трепать.
Гриня направился к выходу и услышал, как сын настоятельно требует у отца командировку.
— Пап! Ну покажи командировку, ну покажи! Она большая? Ты привез командировку?
— В следующий раз привезу, — ответил Сергей.
… Главный инженер еще издали заметил санный экипаж и теперь стоял посередь дороги и ждал. Поравнявшись с ним, Гриня натянул вожжи, экипаж стал, а сам кучер вдруг начал чего-то искать под тулупом. Бормотал чего-то под нос и искал. Но под тулупом ничего не оказалось. Гриня разочарованно развел руки в стороны, с грустью глянул на инженера и виновато произнес:
— Нету! Все перерыл… а нету. Вот ведь штука какая.
— Чего нету-то, Григорий Матвеевич? — с укором спросил главный инженер, потом глубоко вздохнул и сел рядом с Гриней.
— Эх, Гриня, Гриня ! Я с тобой как с человеком, а ты. Опять «Букет Абхазии»?
— Опять, — ответил Гриня и отвернулся. — Опять букет, да еще какой букет-то, сам черт не разберет. Посылай машину, вернее будет. А то и сани не скользят, и лошадь не идет. Беда да и только.
— Ладно уж, трогай, — главный инженер хмурился и глядел на дорогу, — Трогай, трогай.
Поехали. Тихо поехали, не торопясь.

ХУДОЖНИК

В большой рабочий поселок «Сидорово» приехала выставка. Об этом знаменательном событии Колька Исаков узнал еще утром, когда ехал на работу. Дорога к птицеферме проходила как раз мимо клуба. Николай остановил фыркающий «Запорожец» и стал наблюдать, как из зеленого фургона разгружали завернутые квадраты. Электрика Исакова пронзила догадка – картины. Он выбрался из тесной кабинки своего транспортного средства и, с трудом сдерживая волнение, как бы безразлично направился к клубу. Встал около входа, закурил и засунул руки в карманы. Руки подрагивали.
— Что встал-то? – спросила похожая на колобок завклубом Светлана Викторовна Матюхина.
— Нельзя что ли? – Колька с презрением цвыркнул сквозь зубы. Извилистая слюна, пронзая воздух , воткнулась в открытую дверь клуба.
— Вот говнюк, — Матюхина замахнулась на Кольку небольшой картиной.
— Тихо, тихо! — остановил ее порыв небольшой худющий мужик с седенькой бородкой и в небольших квадратных очках.
Он нес огромную картину. Держал тяжело. Колька ухватил один конец, и они, не сговариваясь, дружно занесли ее в большое фойе клуба.
— Спасибо, — сказал бородатый и по доброму улыбнулся. Потом вытер о штаны руки и протянул тоненькую ладонь.
— Заварзин, — представился он, — Виталий. Художник.
Колька с большой осторожностью, легонько пожал протянутую ладонь. В сравнении с художником электрик Исаков казался гигантом. Он и вправду был очень здоровым.
— Ну. Вы прямо атлант, — восхитился художник. – С вас только скульптуры лепить.
Колька улыбнулся в спадающие на верхнюю губу черные с проседью усы, и поправил ершистый бобрик. Он впервые видел и разговаривал с настоящим художником. И от этого не знал, как надо себя вести. Просто или только слушать. Стоял и, как дурак, улыбался.
— Вы это, — художник показал пальцем на дверь, — на выставку приходите. К шести часам, думаю, экспозиция будет готова. Как вы думаете? – спросил он Светлану Викторовну. Та кратко заверила:
— Управимся, — и махнула пухлой рукой в сторону электрика. – Этот бугай тоже художник. Местный самородок, — добавила она и как-то противно захихикала. Колька покраснел.
— Ты, бл…!- начал было он возражать, но художник опять улыбнулся и приложил палец к губам.
— Тсс-с-с ! – прошипел он, — а вот мне очень приятно. Так вы приходите. Побеседуем.
— Спасибо, — облегченно выдохнул Колька, — приду, а как же. Обязательно.
Впервые Николай Исаков ждал окончания работы с таким нетерпением. Он сам искал работу. Переделал уйму всяких дел и все равно время тянулось очень долго. Как будто кто-то силком удерживал стрелки часов и не давал им двигаться. В конце, как на зло, закапризничал «Запорожец». Колька бегал вокруг него, пробовал завести кривой ручкой и, грубо выматерившись, бросил ее в кабину. Машина завелась с толкача. Подмогнули проходящие мимо школьники. Разогнанный ими «запорожец» пару раз оглушительно стрельнул и стремглав помчался по улице.
Поставив машину во двор, Колька пулей влетел в дом, умылся и, не обращая внимания на возмущенные притязания жены, стал рыться в двустворчатом шифоньере.
— Оль, что одеть-то? – спросил он у хмурой жены.
— Юбку мою одень, — зло сказала она, — а сверху лифчик. Самым красивым будешь.
— Ну чего, ты, правда, — обиженно протянул Колька, — это ж не каждый день-то бывает.
— Побелка тоже – не каждый день, — легко парировала красавица Ольга. – Я тут мутыскаюсь целый день, а он – на тебе- на выставку, чтоб она сдохла.
— Завтра ж суббота, — спокойно напомнил электрик, — все зараз и сделаю.
— Да я уж как-нибудь без тебя. Художник – от слова «худо», — съехидничала она, но Колька не обиделся. Он знал, что жену действительно не остановить с работой-то. Тут надо объяснить, что жена ему попалась буйных и диких комсомольских кровей. Когда она бралась за какое-то дело, то в действо вступал кипучий гормон комсомольского вожака. И остановить его бурную деятельность могла только пуля.
Ольга схватила ведра и понеслась в сарай за известкой. Колька махнул рукой.
— Хрен с ним, — вслух сказал он и стал одеваться. Натянул тесные джинсы, погладил и одел новую клетчатую рубаху. На ноги напялил тоже совсем новые и красивые ярко коричневые туфли. Поодеколонился и, чтобы не встретить жену, ушел огородами.
Дверь в клуб открывал с опаской, осторожно, чтобы не спугнуть ушедшую в тайны искусства толпу. Но никакой толпы не было. Посередине, скрестив руки, стоял понурый художник, а вдоль развешанных картин прохаживались две учительницы. Одну Колька знал. Ее звали Анастасия Петровна, а вторую, молоденькую, когда-то видел, но не знал. Он явно обрадовался знакомому посетителю и тут же направился к нему.
— Вот и вы, Николай. Проходите, проходите, — засуетился он. Потом стал и развел в стороны на удивление длинные руки. – Вот, пожалуйста. Мое. Десять лет работы. Да, — он задумался, — десять лет уж.
Тут к художнику подошли учительницы. Обе улыбались и смотрели на художника если не влюблено, то очень почтительно.
— Поздравляем, — сказала та, которую Колька не знал. – Я – учитель ИЗО и знаете…, — она в восхищении высоко подняла пухленькие ладошки.
Ладошки были красные, и электрику это почему-то не понравилось. Он отвернулся. А учительница льстиво продолжала:
— Я много видела, а такое – впервые. Уникально. Нет слов.
Художник подтолкнул пальцем сползшие на кончик носа очки и покраснел.
— Спасибо! – сказал он, для меня мнение, так скажем, народа, — награда. Тем более учительницы рисования – это вдвойне.
А Анастасия Петровна, географичка, вежливо отмолчалась, но руку художнику все же пожала. От души. Тот аж поморщился.
И вот в огромном светлом фойе остались Колька, художник Виталя и плоды его десятилетней творческой деятельности. Обзор начали от двери. Но, когда еще работники просвещения высказывали художнику, какой трепет они ощутили от увиденного, Колька произвел общий обзор и тоже вострепетал, по своему. Такое обилие красок электрик видел всего один раз, когда его крупно шарахнуло высоковольтным напряжением. Высокохудожественный калейдоскоп неприятно напомнил ему ту самую аварию на трансформаторной подстанции, и Николай немного погрустнел.
А бородатый художник уже тянул его к новой картине и, представляя ее обалдевшему Николаю, гордо говорил:
— Вот, — и делал шаг назад, давая насладиться увиденным как бы один на один.
Колька смотрел на красные квадратные желтые дуги, черные линии и кругляшки и ничего не понимал. Самое интересное, что каждая картина имела название. Например, эта называлась не иначе как «Русская тройка».
В трех разноцветных и широких мазках в окружении сине-зеленых кругляшков и ярко-желтых зигзагов технический ум электрика пытался понять, какую из традиционных русских троек имел в виду художник: ту – которая «лошади» или ту- которая «на троих?».
Колька покачал головой и непроизвольно сказал:
— Да! Ни хрена себе – тройка…
— Что? – спросил художник.
Николай тут же взял себя в руки и показал художнику большой палец.
— Нормально.
Картина «Над небесами» электрика уже не удивила. Серпантин красок рассыпался по холсту разноцветными линиями и чем-то напоминал Новый год, вернее, новогодний фейерверк. Но почему-то все это буйство было заключено в широкую голубую рамку.
— А рамка зачем? – спросил ценитель богемы.
— О, о, о! – художник опять подтолкнул вверх очки. – Это как бы вид сверху. Понимаете? Я смотрю сверху. Я – над облаками. Понятно? – он вопрошающе уставился на электрика.
Электрик кивнул. Хотя и не понял. Карнавал красок протащил его по всей выставке. Наконец, в глубочайшем волнении Николаю была представлена центровая картина. «вершина», как смущаясь объяснил сам творитель. «То, ради чего стоило жить и творить».
Картина очень смело называлась: «Начало». На светло-сером фоне была изображена вертикально стоящая зеленая рогатулина. Широкая и прямая. Тут Николаю было проще. Художник все очень подробно объяснял и было видно, что это доставляет ему удовольствие. Так вот, по мудрому замыслу Виталика эта самая рогатулина означала ни что иное как женское начало. Рождение. Из середины рогатки произрастал или втыкался толстый коричневый стержень , то — бишь – начало мужское – жизнь. Женские «начала», извиваясь, уходили в далекую пространственную бесконечность, а корень мужской почему-то резко обрезался на самой середине холста. На вопрос «Почему?» задумчивый художник объяснил так: «Это, понимаете, чтобы не обидеть иудеев и мусульман. Ведь само по себе произведение в целом имеет интернационально-глобальное предназначение. Принадлежа таким образом и служа всему прогрессивному человечеству».
Электрик восхитился по своему очень однообразно.
— Ни хрена себе!
Они отошли в сторону, и Колька Исаков предложил:
— Слушай, а пойдем ко мне! Я ведь тоже рисую. Маслом, а как же. Только не так, — он никак не хотел обидеть известного живописца, поэтому тут же добавил, — не так, как у тебя.
Оба художника – любитель и профессионал, незаметно перешли на «ты».
— А в книге отзывов ничего не напишешь? – спросил художник.
Николай уверенно подошел к столу и так же уверенно открыл большой альбом.
Взял авторучку и размашисто написал: «Восхищен! Обалдеть можно». И подпись поставил: «Электрослесарь пятого разряда Исаков».
Выставку заперли на большой амбарный замок. А на вопросительный взгляд художника завклубом заверила: «Все на сигнализации. Звонок прямо ко мне в спальню выходит».
Колька с Виталием, споря об искусстве, зашли в магазин, взяли все, что положено, и продолжая развивать тему, пошли домой. При этом Колька шел прямо, а художник неуклюже прыгал через коровьи лепешки и грязные лужицы. Он был в сандаликах.
Жене художник представился точно так же, как и Николаю.
— Заварзин. Виталий. Художник.
Ольга вынула изо рта длинные заколки, пришпилила ими большой хвост волос и только тогда протянула руку.
— Ольга, — улыбнулась она. – Жена вот этого вот… придурка.
Художник засмеялся, а Николай оценил итоги действия комсомольской энергии.
Квартира была побелена, полы вымыты, баня готова.
— Ольга! – вежливо обратился художник. – Вы уж не взыщите, пожалуйста. Это моя инициатива, — и он протянул ей полиэтиленовый пакет. В пакете было все, чтобы выпить и очень даже прилично закусить.
— Я-то взыскивать не буду, только вы уж не переусердствуйте с моим-то. Он ведь пьяный – дурак.
Скоро единомышленники пошли в баню. Художник стеснялся и все время прикрывал ладонями «мужское начало», на что Колька ответил дружеским смешком.
— Что ты все закрываешься, как не родной? Не оторву же. У меня свой есть, — и он действительно показал на то, что мужское начало есть, и очень даже не бедное.
Напарившись и помывшись, вышли в предбанник. Николай достал из загашника водочки, вяленой рыбки и огурец. Чуть-чуть передохнули и ударили по первой – за вечное, живое искусство. После третьей о нем и заспорили. Колька этого момента и ждал.
— Ну вот ты мне скажи. Только честно, — стал допытываться он. – Ты сам-то хоть понимаешь, что ты там нарисовал.
— Написал, — поправил его художник. – И не только понимаю, а знаю точно. Что, где, как.
— Н е- е- ет! – электрик погрозил ему толстым пальцем. – Понятно вот где, — и он потянул художника к маленькой боковой дверце. Включил там свет и поманил классика к себе.
— Смотри! – гордо сказал он.
Перед голым Виталиком предстал удивительный интерьер. Маленький светлый сарайчик был сплошь увешан картинами.
— Вот! – Николай ткнул в красивого белого кота, изображенного на сиреневом фоне. – А теперь читай название : «Мурка». Все ясно и понятно, как белый день: вот он – кот и зовут его – «Мурка». А у тебя? Ну, с «началом» ты объяснил, там еще более ли менее понятно.
Художник перебил.
— Коля! Понимаешь. Здесь же понимать надо. У каждого свое мировоззрение. Ты в моих картинах видишь что-нибудь?
— Всякое, — неопределенно ответил электрик.
— Вот, — поднял палец Виталик. — А я – конкретное , как и ты свою «Мурку». И все так: каждый видит свое. Прежде, чем понять картину, нужно понять самого художника. Знать, видеть его.
Колька не согласился.
— Вот я тебя теперь знаю. И вижу еще. Голого, блин. А ты меня? В рогатулину палку воткнешь и скажешь , это и есть Николай Исаков. Но я тебя тогда совсем не пойму и морду набью. Понял?
— Понял, — согласился Виталик, — но и ты пойми – гениальность человека определяется его индивидуальностью.
— Значит, я тоже гениален? – Колян ткнул в себя пальцем.
— Да! – четко подтвердил Заварзин исключительность и гениальность электрика.
— Хорошо, — не успокаивался Колян, — тогда объясни мне вот это. И он извлек из глубин своего фонда репродукцию Малевича «Черный квадрат». – Это – что?
— Это тоже гениальный «Черный квадрат» Малевича. Весь мир это признал. И восхищается. У тебя же вон, портрет висит и называется «Теща».
— Теща , — кивнул Колька.
— Ну вот! – поднял брови Виталик. – Чего здесь непонятного: у тебя «Теща» — это чисто твое, у него «Черный квадрат» — это чисто его. Но твоей «Тещей» никто не восхищается, а перед «Квадратом» на коленях стоят.
— Да я тебе, — Колька гулко постучал себя в грудь, — знаешь, таких вот квадратов по двадцать штук в день нарисую. «Гениальность» , — возмущенно взмахнул он руками. – Квадратики! А сколько краски ушло, аж жалко.
— Да, — согласился Заварзин, — нарисуешь ты эти квадратики, но ведь это будут твои квадратики, именно твои, ты в них мысль не заложил.
— Заложил, — гневно возразил электрик. – все туда закладывал, всю свою жизнь в квадрат свой заложил, — защищал он еще ненаписанную картину.
— Вот, — восхищенно воскликнул художник, — и опять это будет именно твой квадрат, а не Малевича. — он помахал тонкой ладошкой перед лицом электрика. Гневно помахал. – У Малевича – бездна, величина, а у тебя твой деревенский квадрат, в который ты вложил душу только своей деревни, но никак не Вселенной. Никогда, — предупредил Виталик, — никогда не рисуй квадраты, этим ты только себя опозоришь и опозоришь имя великого человека. Его вечность.
— Да пошел ты на…! – и электрик точно указал путь, по которому должен был двинуть художник.
Оскорбленный Заварзин вскочил и закричал:
— А почему твоя теща с метлой стоит?
Электрик такого каверзного вопроса не ожидал, но подумав, ответил:
— Так она же дворником в сельсовете работает. И сторожем, — добавил он.
— Вот, — опять гневно возопил Заварзин. – Это называется «примитивизм» и «наив» тоже. Кстати, одно из направлений. Вот видишь, это твоя – и только твоя индивидуальность. А я ведь сначала подумал, что ты подразумеваешь ее в образе Бабы Яги. А она – дворник – индивидуальность! Вот ты, Коля и найди и не потеряй ее. Тогда у тебя все получится.
— А ты нашел? – спросил тот.
— Я – нашел, — твердо ответил голый собеседник. – У меня пять персональных выставок было , и я — Член Союза художников.
— Да? – обозлился Колька. – А я — Член своего члена, понял?
Художник точно понял, что разговор об искусстве может закончиться для него, если не смертельно, то с побоями точно. Положение спасла бывшая комсомолка, юркая Ольга.
— Эй! – крикнула она в предбаннике, — вы что, с натуры друг друга рисуете? А-то давайте, заканчивайте и домой.
Художник послушался сразу, а обиженный и непризнанный никем художник Колька еще немножко покочевряжился, потом плюнул в «Черный квадрат» и вышел в предбанник.
В общем и в целом все закончилось хорошо. Через неделю выставка вместе с художником Заварзиным уехала, а Колька дней пять взял за свой счет и все дни пропадал в своей «художественной мастерской». На пятый день измученный и заметно осунувшийся вышел наружу и уселся на крылечке. Сидел и ждал. Курил и частенько выглядывал за угол. А за углом просматривалась вся улица. Колька упорно ждал. По улице лениво проковылял косяк гусей, а воздушное пространство бороздила одинокая, как забытый шпион, ворона. Колька зло сплюнул. Но тут справа от забора, из-за стайки, что сзади, послышался шорох, и на свет божий явился Колькин сосед – Семен Горяев. Николай встал и громко поздоровался.
— Здорово, Семка!
— Здорово! – ответил тот и пошел к бане.
— Ты ничего, свободен?
— Да вот, картошки подкопать надо. Свеженькой.
— Зайди-ка, — Колька поманил соседа к себе.
Семен перелез через забор и пошел за художником. Колька Исаков очень волновался, и когда выставлял картины, споткнулся и чуть не упал. Он выругался и позвал Семена к себе, на свою сторону.
— Смотри. Только честно. Скажи, что ты здесь видишь?
Перед соседом стояли две картины. Он внимательно посмотрел на первую, левую.
— Ну – у — у, — он взялся за подбородок. – Это, вроде как пирамида. Только красная. На закате, наверное. Пирамида, — твердо сказал он, как будто они играли в отгадки и он отгадал.
У Кольки заиграли желваки.
— Ты, Семен, — угрожающе сказал он. – Посчитай, сколько здесь углов?
— Три, чо считать-то?
— Значит, это что? – и сам же ответил. – Это – «Красный треугольник» и все. Понял?
— Нет, — откровенно ответил Семен. — Я вот тебе нарисую полоску, — он начертил пальцем невидимую прямую, — и назову ее просто : «Полоска». Ну и что? А – а — а-… — вдруг осенило его, — я понял. По- моему завод такой был. Он так и назывался : «Красный треугольник». Галоши там делали.
Электрик сначала обалдел, но потом задумался и вдруг согласился.
— А наверное ты прав, Семен. Каждый видит то, что он видит. Вот ты уже два образа увидел. Пирамиду и галошный завод. А я вижу глубину. В масштабе страны, понял?
Семен кивнул и вдохновился. От похвалы.
— А это, — он показал на вторую картину. – Эта сильно похожа на японский флаг. Только у них круг красный, а у тебя – черный.
Колька в соседе разочаровался. Он сел на табуретку.
— Это, блин, называется «Черная дыра». Слыхал про такие? Все ученые про них пишут. А я, вот, осознал, представил и нарисовал. А ты ни хрена не понял. «Японский флаг», – передразнил он. – Иди, копай свою картошку долбанутую.
Семен хмыкнул.
— Айвазовский, мать твою, Репин.
Колька серьезно замахнулся на него молотком и Семен, гремя лопатой, убежал.
Электрик пыхтя засунул картины в «Запорожец», странно, но очень легко завел его, и поехал в школу. Въехал прямо во двор. На шумные звуки выскочила уборщица тетя Даша.
— Ты что это удумал? – запричитала она, здесь же ребятишки бегают, а он чуть внутрь не заехал. На своем тигре. Ну-ка, потуши его, — замахала она руками.
Николай заглушил и правда сильно ревущую машину и в воцарившейся тишине попросил:
— Позови-ка, теть Даш, учительницу по рисованию. Молоденькую такую. Очень надо. Позарез прямо.
Уборщица вздохнула и зашла в здание школы. А сам он закурил. Какая-то уж очень тяжелая печаль и тоска грубо села на него верхом. Николай аж ссутулился. Неожиданно громкое «Здрасьте» заставило художника выпрямиться.
— Здравствуйте! – ответил он и опять заволновался и застеснялся, и стал грубо, но убедительно врать.
— Помните, к нам художник приезжал, Заварзин?
— А как же, — ответила учительница и протянула нежную руку. – Меня, кстати, Галина Игоревна зовут. А вас?
— Николай, — он пожал совсем не красную красивую руку.
— Ну так что вы хотели, Николай?
— Мне этот художник две картины подарил. Правда. Он гостевал у меня. Два дня , — объяснил он. Вот посмотрите. – он вытащил из машины обе картины и прислонил их к заднему стеклу.
Учительница подошла ближе, отошла назад, хмыкнула. Потом спросила:
— Это правда его?
— Нет, — опять соврал Колька. Это не он рисовал.
— Ну вот, — воспряла Галина Игоревна. – Я вижу, не его рука-то.
— Это картины, — заговорщицки зашептал электрик, — не его, точно. Это картины великого художника Малевича. Помните, наверное, «Черный квадрат?»
Галина Игоревна насупила бровки.
— Вы мне что, голову пришли морочить? — она собралась уходить, но Николай придержал ее за руку.
— Понимаете, — пояснил он, это очень ранний Малевич. Пока он дошел до своего квадрата, он ведь сколько вариантов перепробовал. И наконец получился тот незабвенный квадрат. А это – ранние.
— А почему о них никто не знает? – спросила учительница.
— Ну, бывает же так, — Колька пожал плечами, — детство тяжелое, годы, забылось, затерялось. А художнику нашему они от отца достались. Тот знал Малевича лично. – Колька врал напропалую. Он чувствовал свою безысходность, а та самая грусть и тоска давили уже так, что он чуть не заплакал. — Я это школе в подарок принес. Возьмите. Картины, если задуматься, тоже очень глубокие. Вот – «Красный треугольник» вроде как на галошную фабрику смахивает. Он вспомнил Семена.
Учительница внимательно посмотрела на Кольку и весело засмеялась.
— Ну ладно, давайте уж. «Черная дыра» вроде бы ничего, а галошная фабрика на пирамиду похожа.
Она, видать, поняла страдания самодеятельного художника и обижать его не хотела.
— А может, — сказала она, — вполне может быть, что когда-нибудь эти картины и станут такими же знаменитыми.
И она протянула электрику обычную шариковую авторучку и хитренько улыбнулась.
— Вы на обороте распишитесь хоть, что дарите, и подпись поставьте.
Колька подписался. Картины занесли в учительскую, и Колька ушел. И уехал. А грусть и тяжесть остались.
Он приехал домой, зашел в мастерскую и вынес на свет два дубликата своих картин. А тут опять увидел Семена.
— Семка, иди сюда.
— Пошел ты… — начал было тот, но Колька улыбнулся и показал бутылку. Семен заторопился к Колькиной баньке.
— Ты, — предупредил электрик, — только молчи. Молчи и пей. И все.
Бутылку выпили враз. Ольги дома не было. Она поехала в город, к сестре, и потому Колька вел себя смело.
— Поехали к тебе в слесарку, — предложил он.
— Зачем? – поинтересовался Семен.
— Я тебе эти картины подарю и повешу. Хорошо ведь? Красиво?
Семка кивнул. Спорить, конечно, не стал.
Поехали. Но сначала электрик поставил на картинах подпись : «Малевич».
— Пойдет? – спросил он.
— Пойдет, — махнул рукой слесарь Семен.
Они мчались по селу, от души пели грустную песню:
Поедем, красотка, кататься.
Давно я тебя поджидал…
Ехали, лихо пели песню. А сзади опасно дребезжали две картины с подделанной подписью великого классика. Дребезжали, но не порвались. И рамки целы остались. Даже не поцарапались.

ДАЕШЬ МАЦЕСТУ!

— Ничего у вас, товарищ Шаврин, страшного нет. Патологии, так сказать, не обнаружено. — Невропатолог толчком поправил большие очки. — А гипертония ваша, по всей видимости, невротического характера. На курорт бы вам съездить, а? Были когда-нибудь на курорте? В Мацесте, например?
— Нет, — сказал Генка, — в Мацесте я не был. В Москве был. В Германии служил, еще в Тамбове.
Доктор выслушал его и улыбнулся.
— В Тамбове – это хорошо. Ну, а в Мацесту, значит, судьба не закидывала.
— Не закидывала.
— Прекрасно, — доктор похлопал Генку по плечу. И опять ткнул пальцем очки. – Вот вам справочка, в регистратуре поставьте еще одну печать – и вперед. Даешь Мацесту! – призывно сказал он и пожал Генке руку.
Генка, конечно, обрадовался. Приехал в колхоз и понес справку в профком. Даже домой не зашел. «Декабрь месяц – это тебе не лето, съездить можно. Зойка против не будет, — думал он. — Приду домой и скажу, что больной я и край как надо в Мацесту».
Зоя стала Генкиной женой полгода назад и пока что ему не перечила. Поэтому-то он сразу и пошел в профком.
Дверь к секретарю была распахнута, и Генка прямым ходом «дунул» к столу, вручил секретарше справку. Тамара Васильевна подняла брови и громко прочла: «Нуждается в санаторно-курортном лечении. Невропатолог Угрюмов».
Помолчала, вглядываясь в счастливую Генкину физиономию, и погладила волосатую бородавку под подбородком.
— А ведь каждому встречному поперечному такой справки не выпишут,- вдруг заключила она. — Сейчас все болезни от нервов. У тебя тоже нервы или по блату?
Генку слегка покоробило от «блата», но он не обиделся.
— Какой там блат?! Просто мировой мужик этот невропатолог. Мацесту, говорит, даешь! – засмеялся Генка и резко выставил перед секретаршей большой палец.
Секретарша вздрогнула, смутилась, отвела в сторону взгляд и произнесла: «Нервы, нервы, нервы». Будто пропела. Потом молчком, даже с опаской обошла Генку и юркнула к председателю.
Генка хмыкнул. «От — ты! Сейчас всю деревню обзвонит, стерва такая», — с досадой подумал он.
Минут через пять председатель вызвал гипертоника к себе. А секретарша к тому времени уже сидела за своим столом. Молчала.
— Не завидно? – проходя мимо нее, спросил Генка.
— Не завидно, не завидно, — отмахнулась та. – Иди с богом. Вот беда.
— Беда, — в тон повторил Генка. – Это не беда. Вот у тебя действительно горе – бородавка-то, а?
— Иди, иди! – оскорбилась секретарша. – Зато тут все нормально, — она похлопала ладошкой свой лоб. – Иди давай.
— Во! – Генка ткнул пальцем в висок. – У меня же гипертония.
— Конечно, гипертония. Дуй скорей к председателю.
Генка только головой покачал.
— До чего же вы, бабы, бестолковые, удивляюсь, язвы.
В профкоме Генка просидел долго. Занятый, издерганный председатель то сам куда-то звонил, то ему кто-то. Наконец, закончив, он еще раз прочитал Генкину справку и, вытирая взмокшую красную лысину, опять взялся за телефон.
— Да нет, — гудел он в трубку, — не надо нам в Дарасун, нет. Людмила Дмитриевна, нам только в Мацесту. Можно подумать, что мы каждый день южные путевки берем. Да. Невропатолог. Токарь. Лет? Сколько тебе лет? – спросил он у Генки, прикрывая трубку ладонью.
— Двадцать четыре, скоро двадцать пять. Через месяц.
— Двадцать пять. Да, Шаврин, Шэ, шэ, «школа». Правильно. Ну, спасибочки. Вот, брат, как получается. Каждый день так. Уж худеть начал, — он провел руками по щекам, словно погладил глобус. – Значит так, через пару деньков заходи. Будет тебе путевка, — председатель вдруг подмигнул и погрозил Генке пальцем. – У-у-ух, нервный, смотри мне.
— Да не нервный я, — начал было Генка, но председатель остановил. – Ладно, шучу. Значит, через пару деньков.
— Спасибо, — сказал Генка и выскочил на улицу. Зашел в магазин, побродил у прилавков, вынул мелочь и протянул продавцу.
— Отсчитай-ка. На две пачки «Беломору».
Продавец деньги взяла, но ответила:
— «Беломора» нет.
— Да вы что? – удивился он, — опять нет?
Тут к продавщице подошла другая, отвела в сторону, что-то нашептала ей на ухо и отошла. Разом все изменилось.
— Подожди, Гена, я сейчас. – Она убежала в подсобку и скоро вернулась с тремя пачками папирос. – На, последние.
— Так денег-то не хватает.
— Ой, — дружески отмахнулась она, — завтра заплатишь.
— Лады. – Генка вышел, постоял еще у магазина, обмозговывая. «С чего бы это вдруг раздобрилась? В другой бы раз пустила бы вдоль по Питерской, а сейчас… Ну-ка, ну-ка…». В Генкину душу стало медленно заползать смутное подозрение. Он заскочил в магазин и, засунув руки в карманы, остановился.
— Та-а-к! – произнес он. — Вам, подруженьки милые, секретарша ненароком не брякала? Не информировала?
— Ну-у-у, это самое, звонила, — замялась та, что нашептывала, — по делу звонила… Гена.
Генка, шаркая валенками, подошел к прилавку, уперся в него кулаками:
— Запомните раз и навсегда. Гипертония у меня. Усвоили? Давление! – твердо повторил он. — И повышается оно от таких, как вы. – Генка вытащил из кармана лишнюю пачку папирос и хлопнул ею о прилавок. Женщины вздрогнули, а Генка развернулся и зашагал прочь.
— И правда, псих, — донеслось до него, когда двери уже закрывались. Но «псих» возвращаться не стал.
Дома он без разговоров разделся и плюхнулся на диван. Жена протирала сервант и даже не обернулась.
— Зой! Включи телевизор, — попросил Генка.
— Я уже включала, Гена, — виновато сказала она, не глядя на мужа.
— Ну, включала, ну и что? – невесело спросил он.
— Скачет все.
— Ну, бабы! – Генка встал и подозвал Зойку. – Иди сюда. Что здесь написано?
— Частота кадров, — промолвила Зоя.
— Ну, верти, верти.
Зоя несмело повернула ручку.
— Не скачет больше?
— Не скачет.
Генка отвел руку в сторону, и в сей же момент с телевизора полетел радужный стеклянный кувшин с полиэтиленовыми тюльпанами. Кувшин грохнулся на пол и раскололся. Зойка сдавленно ойкнула и побежала на кухню за веником.
— Вот же падла! – Генка стоял над осколками. Что за невезуха такая!?
Жена суетливо, но ловко заметала вокруг него мелкие стекляшки. Генка же, как телеграфный столб, стоял на одном месте и наблюдал.
— Может мне отойти? – сощурился он.
— Ну что ты, Гена, стой, если хочешь.
— Та-а-к, — и стал отстукивать ногой какой-то недобрый ритм. – И вазу тебе, конечно, не жалко, хоть и свадебная? К счастью, да, Зоечка?
— Конечно, Ген.
— Ну что ты будешь делать!? – Он сел на диван, хлопнул себя по ляжкам. – Кто к тебе приходил? — сквозь зубы спросил он. – Кто?
— Любка, — тут же ответила жена, — забежала знаешь… я и не поняла ничего.
— Ну вот что. Садись и слушай. Да брось ты этот веник несчастный.
Веник вывалился из Зойкиных рук, а сама она села рядышком с мужем.
— Если у Любахи твоей труха в голове, ты же себя с ней не равняй. Гипертония у меня. Невротического характера. Если бы я был полудурком, меня бы в психбольницу положили, а не на курорт отправляли. Без конвоя же поеду, значит, не чокнутый. Сроду ведь чокнутым не был. Справку-то мне невропатолог выписывал, а не психиатр. Это – разные вещи, понятно?
— Да, — ответила Зойка и вдруг заплакала, причитая: — Это все Любка. Прискакала как бешеная и начала: « Ты, говорит, милого своего не беспокой, смотри. Ему нервный врач справку на лечение выписал. Во всем соглашайся, говорит, а то, не дай бог. Они ведь и буйные бывают».
Генка взорвался.
— Ох и дуры, ох и дуры же! Мамочки родные! С кем живу?!
Теперь весь поселок знал, что Генка Шаврин едет лечиться от нервов. Генка психовал, объяснял, но никто упорно не хотел его понимать. Нет, все соглашались: правильно, мол, верим тебе – гипертония, конечно. Езжай, лечись. Но Генка-то видел их глаза и понимал: беспокоить бояться. Психов же нельзя беспокоить, кто его знает, что у них на уме? Долбанет чем-нибудь по темечку – и будь здоров. Справка есть. В конце концов он на все разговоры махнул рукой.
— Деревня есть деревня, — говорил он Зойке. — Когда еще образование до них дойдет! Корову от быка отличают – и хорош. С ними и впрямь рехнешься.
На курорт Генку провожала жена. Он мог бы и машину попросить у председателя, но не стал. Уверен был, что не откажет, тоже ведь психом считает. « Одним миром мазаны, — решил он, — деревня».
Только в вагоне, в купе, он облегченно вздохнул. Попутчики, командированные в Москву парни, оказались инженерами-электронщиками. Когда Генка освоился и рассказал им историю со справкой, инженеры долго смеялись.
— Ох и влип ты, Геннадий Петрович. А что если и после курорта не поймут?
— Поймут, — уверенно отвечал Генка, — подумают, что вылечился. Это же не тяп-ляп, а курорт. Деревня, боже мой.
Настроение у курортника было отличное. Вокруг него в тесной компании сидели понимающие, умные люди. Они даже незло подтрунивали над Генкой, по-разному обыгрывая концовку его злоключений. Генка это понимал и не обращал внимания. Скоро компания принялась играть в подкидного. При этом долговязый, с рыжими усами, Сашка, торжественно произнес:
— Готовься, Геннадий. Начинается серьезная проверка на твою… Понял? И на нашу, конечно, умственную полноценность. Готов к испытанию?
— Так точно! – по-военному отчеканил Генка, а долговязый Сашка быстро раскидал карты.
Генка пять раз подряд остался в дураках. Когда шестая партия подходила к концу, он понял, что из дураков ему не выбраться долго. Бросил большой веер атласных карт на стол и поднял руки. Три инженера рассмеялись. А у Генки вдруг задергалось левое веко, будто он им подмигивал. Генка надавил на глаз пальцем, отпустил, но тик не прекратился.
— Пойду-ка умоюсь, — он взял полотенце и пошел в туалет. Генкин тезка собрал карты и задумчиво проговорил:
— Что-то здесь не то.
— Да брось ты! – прикрикнул на него Сашка. – Что, у тебя никогда глаз не дергался?
— Дергался, — согласился тот, — но это другое дело.
— На всякий случай давайте-ка с ним полегче,- предложил третий, — и без хохмочек. Чем черт не шутит. У меня же двое детей все-таки. Народу верить надо. Народ зря не скажет.
— Ну вот, все в порядке, — отворив дверь, сказал Генка и уселся на полку. – Раздавай.
Молча и очень серьезно сыграли четыре раза, и все четыре раза Генка не проиграл. Не проиграл он и пятую.
— Ну что, товарищи инженеры, — победно спросил курортник. – Почти на равных идем? А?
— Все люди равны. Братья. Все, — зачем-то сказал долговязый.
Генка не понял. Остальные же с укором посмотрели на добродетеля. После этого внезапная замкнутость и легкие проигрыши попутчиков предстали перед Генкой совсем в другом свете. «Неужели и эти дуру гонят? – подумал он. – Ну-ка проверим?»
Он собрал карты и, хорошо растасовав, раздал играющим.
— Коронная и заключительная , — объявил он.
Инженеры, кивнув, согласились.
В конце игры Генка ненароком заглянул в карты соседа и понял, что ему подыгрывают. Но, на удивление, даже не рассердился. Просто бросил карты и прямо в купе закурил. Некурящие инженеры покашливали и молчали.
— Ладно, — Генка встал в беззлобном отчаянии, махнул рукой и пошел к проводнику просить другое место.
— На тебе! – удивилась та. – Явление номер один, в двенадцать часов ночи. И чего людям не спится?
— Храпят больно, -соврал Генка, — как в свинарнике, ей богу. Хрю-хрю, хрю-хрю. Просто противно.
— Все купе забиты, парень. Днем можешь поменяться. Так они что, все сразу храпят?
— Хором, — уныло ответил Генка и ушел.
В купе было подозрительно тихо. Во всяком случае, каждый посапывал, и никто не храпел. Генка забрался на свою полку, заложил руки за голову и долго размышлял о странном человеческом сознании: «Что у городских, что у деревенских – у всех на одну колодку. В этом отношении слияние города и деревни уже есть – это точно».
Утром он все же договорился об обмене.
— Смотри, — предупреждал молоденький парень, — тебе виднее. У нас бабка сильно храпливая попалась. На все лады запевает. Я сегодня почти всю ночь не спал.
— Черт с ней, — согласился Генка, — пусть храпит сколько влезет, — лишь бы молчала.
— Далеко, сынок, едешь? – спросила храпливая бабка, когда Генка раскидывал на новом месте постель.
— Далеко, далеко, бабушка. Диссертацию еду защищать. По психическим болезням. В Мацесту. Психов буду лечить. Всех до одного вылечу, а то надоело уже. Куча мала какая-то. Яблоку негде упасть.
Бабка перекрестилась и вышла из купе. А Генка лег прямо поверх одеяла и тут же уснул. Умаялся парень.

НАСЛЕДНИК

Фамилия была громкой — Кутузов, и хотя за Василием никаких полководческих талантов не отмечалось и ни одна веточка его родословной никоим образом не отходила от родового древа великого полководца, память о знаменитом однофамильце он чтил. Портрет фельдмаршала висел над сервантом, а диван Василия стоял у противоположной стены, и потому Михаил Илларионович видел Василия в любом его состоянии.
Смотрел он на него и сейчас. Смотрел с презрением, доложив руку на эфес шашки, опутанной муаровой лентой.
А сам Вася мучился на диване. Нестерпимо болела взлохмаченная голова. Не помогала никакая аутогенная тренировка, сердце не подчинялось внушению и билось усиленно и громко. Василий страдал. Он вертелся на скрипучем диване и никак не мог найти удобного положения ложился на левый бок — сильно прослушивалось сердце, переворачивался на правый — стыдно было легендарного однофамильца. Василий лег на спину и, потирая пятерней грудь, громко застонал. В это время к нему постучали.
— Открыто! — крикнул Василий.
По коридору прошлепали, и в дверном проеме появился сосед в полный рост в расстегнутой рубашке.
— Болеешь, — посочувствовал он.
Было видно, что и сам сосед страдает тем же недугом, что и Василий.
— Не говори. Сердчишко — как орел за решеткой.
Василий, кряхтя, сел и с надеждой уставился на соседа. Тот засмущался, опустил голову и подсел к другу.
— Слушай, Вась, ты у моей займи червонец.
Кутузов заскучал. Надежда уходила.
— Не даст, — обречено сказал он и, тяжело вздохнув, стал было укладываться.
— Постой, Вась. Тут дело такое. Я своей сказал, что ты наследство получил из Канады. За это и пили вчера.
Это было что-то новое, по комнате заходил призрак грандиозной авантюры, и Василий поначалу чуток обалдел и ошалело глядел соседу в лицо.
— Какое наследство? От кого? — прошептал он.
— От родственницы. По его линии, — и сосед головой указал на Кутузова-старшего. — Ты же ей сам врал всегда, что у тебя родственница за границей богатая.
— Так она что, поверила?
— Вчера как будто нет, а сегодня спрашивает смехом:
«Сколько, мол, ему по наследству-то выпало?» Я говорю: «Не знаю, но что-то очень много». Вот так, — заключил сосед и, уже совсем не смущаясь, посмотрел на «наследника».
Дальше события развивались стремительно. Без стука вошла жена соседа, Шурочка. Она улыбалась, и вид у нее был праздничный, приветливый.
— Здравствуй, Василий, — радостно и громко, будто век не виделись, сказала она. — Давненько я у тебя в гостях не была. Захламил ты квартиру. — Она обвела комнату по-хозяйски оценивающим взглядом. Хорошо, по-доброму глянула на портрет полководца и восхищенно пропела: — Да-а-а.
Компаньоны молча и с некоторым страхом наблюдали за возбужденной и радостной Шурочкой.
— Как у тебя дела, Вася? — спросила она, усаживаясь у дверей на довольно потрепанный стул.
У Василия запершило в горле, и он громко прокашлялся.
— Да вроде ничего, помаленьку, — и посмотрел на притихшего с выпученными глазами друга. Шурочка же мужа не замечала.
— Я слышала, радость у тебя? Кутузов несколько оживился, заерзал на диване и стал чесать голову.
— Да не говори. Даже не знаю, что делать. Не думал, не гадал, и вдруг — бац и… — Шурочка, не мигая, смотрела на Василия, — и пятьсот тысяч где-то, — выпалил Василий и стал смотреть на соседову жену, тоже не мигая.
— А не много ли? — не выдержав честного взгляда, хитро спросила соседка.
— Да нет. И все, понимаешь, в долларах, — уверенно ответил он.
Вася входил в роль. Терять ему было нечего: поверит — так поверит, не поверит — так ради хохмы получится. Но все же нутром чувствовал, что ему верят.
— Ну и что ты думаешь делать с ними, с деньгами-то?
— Ты знаешь, Шура, ума не приложу. Да их еще и нет. |Пока, знаешь, дела, бумажки, пересылка, обмен валюты. Это наверняка месяца на два растянется, если не больше.
— Конечно, — согласилась соседка, — я понимаю, — Не перевод же на десятку. Это деньги большие.
— Я и говорю. Вчера вот обмывали, а я пил и все думал, а что мне с ними делать? До сих пор голова болит. Твой вот говорит, школу построить, а на остальную «часть — живи, мол, не работай, — и оба только сейчас досмотрели на притихшего Мишу. Тот, оказавшись в центре внимания, пролепетал:
— Ну, так и надо.
— Да ты-то что понимаешь, алкоголик несчастный, — отмахнулась она, — молчи уж.
— Во-первых, я не алкоголик, — вдруг воспрял духом Михаил, — во-вторых, мне вчера Василий обещал тысяч пятьдесят, — врал он, помахивая руками, — обещал же, Вась, помнишь?
Василий, не глядя на самозваного претендента, сказал:
— Раз обещал, что уж теперь. Пятьдесят — так пятьдесят, — он помолчал. — Но не больше! — вдруг крикнул он соседу в лицо, погрозив пальцем, и уже тише добавил:
— Самому деньги нужны во как! — Василий приставил к горлу подрагивающую ладонь.
Шурочка презрительно глядела на глупого мужа: «При таком великом состоянии соседа можно бы и побольше просить, — думала она, — тем более в долларах, а он — лопух — пятьдесят тысяч». Вид ее был несчастный. Василию стало стыдно за свою жадность и он тут же добавил:
— Ну и жене твоей пятьдесят, вот.
Сговор произошел. Все повеселели и оживились. Пора было приступать к главному, и Василий, помявшись и смущаясь, заговорил:
— Шура! Мне, знаешь, в моем положении край как неудобно просить тебя об одном деле…
Шурочка понимающим жестом остановила Василия.
— Вася! Как тебе не стыдно. Мы же по-соседски, чем смогу — помогу. Что у тебя?
— Да поистратился я маленько. С этим наследством чертовым, обмыв, поздравления, туда-сюда… Ну понимаешь, в общем.
— Сколько тебе?
— Шестьдесят, до получки, — еще не веря в осуществимость задуманного, выпалил он.
Однако Шурочка отнеслась к этому заявлению спокойно и очень лаконично ответила:
— Щас.
На минуту она исчезла, и компаньоны переглянулись.
— Что делать-то будем, — спросил «наследник», — тяжело нам потом будет.
Сосед, непрерывно следивший за дверью, лишь рукой махнул:
— Не страдай, Вась. Все будет абгемахт. — Последнее слово он произнес на чистейшем немецком, да так четко, что Василий даже удивился:
— Вот как! — сказал он и успокоился. Появилась Шурочка с раскинутыми веером десятками. Веер она держала в вытянутой руке так, что купюры колыхались и приятно похрустывали. Василий взял деньги, сложил их в пачечку и профессиональным движением транжира бросил на стол.
— Спасибо, Шура! В долгу не останусь. На мгновение возникло неловкое положение. Шурочка не уходила. Неуверенно почувствовал себя и Василий. Он влез пальцем в шевелюру непослушных волос и придал им несколько направленное положение. Шурочка еще раз, но уже более хладнокровно оглядела обиталище счастливого наследника, опять же глянула на именитого соседского предка в золотых эполетах, вздохнула, тихонечко и устало произнесла:
— Ну ладно. Я на склады пошла. Сегодня школьников прислали. Картошку перебирать будут, — и как-то нерешительно двинулась к выходу, предупредив мужа, который, руки по швам, стоял у дверей и преглупо улыбался, приоткрыв рот.
— Попробуй только выпить сегодня, алкаш! Она еще немного постояла, с укоризной вглядываясь в мужнину физиономию, и кратко произнесла:
— Рот хоть закрой. Распустил слюни.
Мишка, подчиняясь, втянул в себя воздух и, щелкнув зубами, крепко сжал губы. Шурочка было пошла, но на пороге вдруг резко обернулась и обратилась к Василию, тоже столбняком стоявшему у стола, но рука его уже прочно прикрывала несколько банковских билетов, раскинутых по бугристому полю столешницы.
— Вась! А что за бумажки-то у тебя, где про наследство написано? Много, что ль, их-то?
Василий на мгновение обалдел, и авантюрный подшипничек в его голове завертелся с необычайной резвостью. Он пошатываясь, но уверенно подошел к серванту, вытащил из глубокого кармана ключик, осторожно, как сейф, открыл резко взвизгнувшую дверцу серванта и вытащил средних размеров книгу в красивом красном матерчатом переплете. Бережно прижал ее к груди и легонько похлопал по корочке.
— Все туточки прописано, Шура, все, — и быстро доложил книгу на место. Дверца опять взвизгнула и захлопнулась, а ключик упал в тот же карман. Шурочка ушла и уже из коридора поставила Мишке оперативную задачу:
— Воды принеси и курей накорми. Слышишь?!
— Понял, понял, что я, дурак, что ли, тыщу раз повторять?
— Не знаю, кто ты, а все равно накорми, — и убежала, на ходу подумав: «Интересно, что в этой книге написано? Наверно, все по-английски, не поймешь», — но мысль заглянуть в нее уже прочно засела в Шурочкиной голове и время от времени напоминала о себе, побуждая к действию.
Кутузов, как в старые времена его теперешний «предок», взял командование на себя. Субботний день развернул перед ним множество захватывающих перспектив. Воду для дружной семьи совхозного бульдозериста Михаила принес он сам, нисколько не смущаясь своего нового и непривычного рокфеллерского положения. Простой был мужик Василий Кутузов и не гордый. Мишка же в это время ходко проследовал в сельпо и «так же ходко, но несколько запыхавшись, возвратился назад.
В скромном зале Кутузова на том же скромном бугристом столе, покрытом газетами, была разложена исходная снедь- колбаса, нарезанная большими колесами, Ноздреватые ломти хлеба, желтые огурцы и чуть недозрелые помидоры. Не было только хрустальной посуды, не было также и вилок. Сначала, стоя, выпили за великого полководца Михаила Илларионовича, потом, опять же стоя, за Шурочку, затем все происходило сидя и даже как-то обыденно
Позже вспомнили про голодных кур и пошли их кормить, прихватив, кстати, пару чекушек и один походный стакан. Курам зерна не жалели. Тут же, в курятнике, под бойкое кудахтанье выпили еще, запивая свежими сырыми яйцами. Вскоре куры забеспокоились, удивленные неожиданным вокальным концертом, впервые устроенным в их честь. Нестройный дуэт в сопровождении переполоха неводоплавающей птицы еще издали привлек Шурочкино внимание, но когда она подошла, все уже стихло. Куры поуспокоились и, продолжая терять перья, усаживались на шестах, а уставшие солисты, сидя, спали, привалившись спиной к деревянной решетке курятника.
Шурочка всхлипнула, однако, ловко вывернула карман «наследника», подхватила заветный ключик и быстро прошла в его комнату. Дверца серванта распахнулась, обнажив нутро шкафчика. Шура схватила красную книгу и, пробежав глазами великолепное золотое тиснение, прочла: « Л.Н. Толстой. Воскресение».
Шурочка села прямо на диван, бессмысленно полистала книжку, на заставке которой старушечьим почерком было написано: « Плимянику Васи от родимой тети Анастасии в день твоего ангела».
Махонькая слезинка прокатилась по румяному бугорочку Шурочкиной щеки и плюхнулась на дарственную надпись.
В тот же момент в окно лихо влетела песня:
А… выше звезд
Взлететь хочу я…
Песня неслась со стороны курятника и началась так неожиданно, что Шурочка вздрогнула.

КУПЕ НОМЕР СЕМЬ

Прапорщик Зотов влился в дружный коллектив седьмого купе так просто, как веселый весенний ручеек в большую общую лужу. Бравый прапорщик мгновенно оценил стратегическую ситуацию, вытащил из дорожной сумки десяток пивных бутылок и, расставляя их на столике, пробасил:
— Отсюда правило: хорошего пива должно быть много!
Мордастый парень озорно щелкнул по одной из бутылок, с хрипотцой подтянул:
— Вот «Бочкарев» – правильное пиво!
Все засмеялись. Крепкий кудрявый мужик лихо разорвал на кусочки копченого леща, а стриженый сухощавый шустряк ловко расставил стаканы. Тянуть не стал. Первые два стакана выпили так, даже не тронув леща. Кучерявый причмокнул и восхитился:
— Смотри, ты, а! Не зря рекламируют. Доброе пиво.
— Ну, дак! – раскинул ладони прапорщик. Мордастый тему поддержал.
— Щас любое дело без рекламной кампании не двинешь. У нас на нее крутые бабки вываливают.
— Это где у вас, в Сан-Франциско? – ехидно спросил кудрявый мужик.
— В совхозе «Красный баран», — зло парировал парень.
— А ты что такой расфуфыренный? — вскочил кудрявый. Неудачно вскочил. Смаху врезался в верхнюю полку. — Вот ё…! Замотал он головой и сел, мудрено ругаясь, — ёлкины, в дрын, твою, степь-ковыль, столба мать…
Ему молча протянули стаканы. «Болезный» взял, но пить не стал.
— Чего вы спохватились-то? — спросил стриженый.
— У меня такие речи душа не принимает, — пояснил мордастый и показал на кудрявого. — Он всю жизнь при «совке» жить будет. Хрен ли в деревне-то?!
— При каком «совке»?- заорал кудрявый, отставляя стакан.
Его успокоили.
— Это, значит, при прошлой, советской власти, — разъяснил прапорщик. – Она сейчас «совковой» называется. Так сейчас называют власть эту.
— Совхозник малость успокоился, взял стакан, отхлебнул и стал разбираться с лещом. Эту несложную операцию повторили все.
— Ну, ладно, — пожевывая рыбий хвост, продолжил начатую беседу деревенский кудряш, – мне лично Советская власть ничего плохого не сделала. Все были при деле. Я пахал, косил, жал. Все делал и жил, дай Бог каждому.
— Ага, — опять съехидничал толстенький, — переходящего красного индюка каждый год получал. Ты что-нибудь кроме пахоты видел? У тебя и паспорта-то не было, коров и то забирали. А счас?
— Было такое, не спорю, — выдвинул вперед ладонь передовик. А сейчас лучше что ли?
— Лучше, — перехватил разговор стриженый. – У нас на зоне и то лучше стало. Чуть что, маляву на гражданина начальника. И как понаедут комиссии, особенно бабы – правозащитницы. Бедный начальник так гнется, как будто сам срок тянет. По мокрухе. Он меня, знаешь, как провожал? «Счастливо, — говорит. — Ну, малява, давай, топай на волю. Слесаря ты здесь получил, работай, сука». А я ему: «За «суку» потом ответишь, а слесарить я у тебя в следующую ходку буду. На воле у меня других дел навалом».
— «Малява» – это фамилия что ли? — спросил тракторист.
— «Малява» – это кликуха, а так-то Коля я, понял? — Кликухи у всех есть, — со знанием дела сказал он. – У тебя тоже есть, уверен. Не так что ли?
Колхозник не отрицал.
— Меня в деревне «Солярой» зовут. Хрен с ним. Я механизатор в прошлом. А вот у Петьки Клинкина, — воодушевился он, — позорно – «Вымя»! Это он когда с телками работал, получил. Обидно, а куда денешься? Прилепилось же, гад. А у тебя? – Он показал на мордастого.
Тот смутился, поерзал, потом махнул рукой. – А, все равно все свои. Меня «ящиком» зовут. Видишь, тело какое? — пошевелил он плечами. Тело действительно было заметным, ящиком, но хорошо сбитым.
Прапорщик определился сам. — Меня можно «Бочкарем» звать. Из-за Бочкарева присвоили, недавно совсем.
Познакомились. Но тут кончилось пиво.
— Давай гоношить, мужики, — протянул кепку урка Малява.
Сгоношили. За пивком снарядили мордастого Ящика.
— Бочкарева бери, — сказал Бочкарь и Ящик исчез.
— Наколола, стерва, — незлобно сказал возвратившийся Ящик. – Один пузырь Очаковского сунула.
Да хрен с ним, — успокоил его прапорщик, — вот меня недавно, это да. Захожу в казарму, солдатик от окошка — ха тока , прыг в сторону, а в окне рука с пузырем. Я взял спокойненько. Еще суют. Семь пузырей с водкой, как живые. Тут морда в окне. «Все»,- говорит». — А тут я — только его и видели. Тоже боец один. Ну, я спокойненько бутылки в канцелярию перенес и стал ждать посыльного. Тут звонок. «Товарищ прапорщик. У вас солдат в самоволке». Это дежурный по полку мне. «Во, разведка, думаю, а сам докладываю. «Никак нет, товарищ майор, все люди налицо». Он: «Постройте, проверьте, доложите». Я проверил — все. Даже который за водкой бегал, как ангелочек стоит. Я пошел в канцелярию, докладываю по телефону: «Товарищ майор! Поверка проведена, все люди налицо». А он мне: «Ты что, Зотов, с шифонера упал? Опохмелись сходи. Докладывать ночью будешь». – И трубку бросил. Я не понял. Потом е..т…м! Бутылки из канцелярии – как корова языком слизала. Догадался же кто-то. Я как умная Маша людей проверяю, а пузыри – как корова языком. Вжик – так и накололи прапора.
Посмеялись под пивко и тут заговорил кудрявый Соляра.
— Это что. Ты думаешь, я в город зачем еду? Не поверишь. Я -то счас заведующим подсобного хозяйства работаю. Совхоза уж нет давно. Хорошо, вообще-то. Три предприятия надо мной стоит. Всем обеспечивают. Ну, ладно. Только я собрался коня запрягать, на дальние поля ехать. Косьба как раз шла. Смотрю, скачет кто-то. Я на крыльцо. Зырк, скотник наш Мишка с летней дойки. Далеко она, километров семь, наверное от Бахты. Взъерошенный весь, шары выкатил, орет: «Медведь! Медведь!» Я его силком с коня стащил, честно. И головой в бочку с водой. Раз пять остужал. Пока он «медведь» орать не перестал. Короче. Забрался медведь в загон, а коровы же дуры. Разорались, разбегались.
— Ага, дуры-коровы, — съязвил Ящик. — Вот бы к нам счас медведь завалил, мы бы ему что, пивка бы предложили, да? В окошечко вон выскочили бы. Вчетвером сразу.
— И — то верно, — согласился управляющий. Ну, все равно. Их же там много, коров-то. 70 голов было. Медведю-то что. Ему и нужна-то одна коровешка. А эти же бегают, суки. Ну, он от одной отмахнется, от второй – как от мух. А лапа-то – во! – он показал две связанные ладони. – Ну, так вот махавши, пятнадцать штук и завалил. Мишка еще не знал об этом. Мы уже потом трупы считали, следы отслеживали.
— Ты, прям как лейтенант Коломбо, «трупы», «следы», — прокомментировал прапорщик.
— Ну а как? Надо же знать, куда он телка поволок. Ему и нужен был только один.
— Попросил бы, сам бы отдал, да? — опять въедливо влез мордатый.
— Так если бы попросил! – серьезно сказал управляющий, но спохватился. – Пошел ты! …
Ящик заржал. – А он, падла, неспросясь полез. Го-го-го!- гоготал он.
— Хорош смеяться-то, — остановил его урка, — давай, Соляра, дальше гони.
— Ну, ладно, — согласился рассказчик. — Короче, вывод один – забивать надо медведя. Ну, я тык – мык, — лицензия на отстрел нужна. Я в Пашталим, в охотсоюз. Председателю все рассказал, а он так по карте пальчиком поводил и спрашивает: «Откуда медведь забрел?» — Я показал на карте. «Мол, протаск… — отсюда», -говорю. — Из-за Бахтинки». Речушка такая». «Хреново,- говорит председатель, — не наш это медведь. Из той области». Я аж обалдел. Там по Бахтинке, правда, граница областей наших идет. Я говорю: «Так у него на жопе номерного знака-то нет. Да мне-то и хрен с ним, откуда он – наш или заграничный. Коров-то наших дерет». — А тот, сука, уперся и все. «Нет, мол. Езжай в Красавино». Ну, я туда. Благо машину дали. Тамошний председатель тоже шарики вылупил. «Где он коров-то задрал? – «Да у нас же» — и опять в карту тычу. А председатель грамотный, зараза, спрашивает: «Где лежка-то у него, у нас или у вас?». А я: «Хрен его знает, медведь не сказал», — говорю. Отослал он меня. «У себя разбирайтесь, раз он у вас хулиганит. Может, он к нам корову притащил, чтобы сожрать тока, чтобы вы не грохнули его». Я уж совсем не стерпел: «Откуда он знает, где какая область-то!» — ору. – «Ему-то по хрену». «Вот ему-то по хрену, а нам нет. Смотри, если у себя забьете, а он наш — штраф заплатите».- Я обалдел вообще. Вот в область и еду. Пусть идут разговаривают с медведем-то, пусть разбираются, откуда, где родился, где женился, где прописан… Пусть ему гаишники номера вешают.
Кудрявый управляющий скрипнул зубами и залпом выпил налитый ему стакан. Выпил и замер.
— Чего это?
Все засмеялись. Они ему под шумок полный стакан водки набухали. Сами-то, пока Соляра рассказывал, уже приняли понемногу.
— На, зажуй, — протянул ему кусок колбасы блатной, — а я тебе стишок расскажу про коров твоих, чтоб ты успокоился.
И с выражением продекламировал:
Коровы по полю гуляли
Под руководством пастухов,
Щипали травку каковая
Росла на почве тех лугов…

— Сам сочинил? — серьезно спросил Ящик.
— Пушкин, — тоже серьезно ответил Малява. «Евгений Онегин». Глава двенадцатая.
— Конечно, сидите там в зоне. От нечего делать стихи учите всякие, — предположил прапорщик.
— Ага, сидим, сидим. Сидя лес валим, сидя на пилораме работаем. На зоне вообще, что бы не делалось, все равно сидишь. Даже в гальюн бегаешь и-то сидя. Своеобразно очень, — популярно объяснил урка невольную жизнь.
— Вот у меня тестюха своеобразный,- весело продолжил мордастый. Я ему на двадцать третье февраля плеер подарил. И вот он, козел, как только после бани подбухает, все. Наденет этот плеер на кальсоны и колбасит по комнате. «Старые песни о главном два» слушает. Не подступись, пришибет. Плачет, мля, аж рыдает. А сам в наушниках, проволочки тянутся. Как космонавт, мля! Потом проморгается, сядет за стол, дернет рюмашку и спать. Вот как будто бы винтик какой в голове соскакивает.
— Ну, ты чо! Песня иногда так возьмет, сердце заходится. Бывает! — утвердил Бочкарь-прапорщик. С ним молча согласились. Покивали, а сам он тему продолжил.
— С песнями здесь сложного ничего нет. Возьмет за душу – не отвертишься. По пьянке с катушек каждый по своему слетает. У нас один лейтенант есть, Токарев. Три раза вместо отпуска на губу попадал. Сам свидетель. Один раз вместе с ним в отпуск поехали. Прибыли в Питер и пока до поезда долго было, мы в кабак закатились. Вроде все честь по чести. Выпили, балдеем, сидим, танцы, девочки, братишки разные. Очередной раз сели, он мне и предлагает: «Бабу хочешь?». «Хочу». «Сделаем, собирайся». «На хрена, — говорю, их здесь хоть на вилку насаживай». «Не-е-а! – говорит, — у меня такие бабы есть, с тебя штаны сами по себе слезут, автоматически». Ну, что делать, пошли. Забуробились, куда – то- зима, холод, хмель уходит, зараза.
— В Питере точно. Там забуриться запросто, — встрял грамотный урка. – куда ни глянь – «Дом, улица, фонарь, аптека…»- и так постоянно.
— Ага! – кивнул Бочкарев, — заходим в какую-то девятиэтажку. Да уверенно так, и я за ним, как колобок качуся. Думаю: «Знает же, наверно, где штаны-то слетают».
Он остановился у первой двери, на звонок давит. И точно. Дамочка какая-то: «Кто там?». Он четко так, как полковник: «Подпоручик граф Курносовский! Пое… ться не интересуетесь?. — Там что-то заверещали, он к другой двери. Опять баба. И снова представляется: «Подпоручик граф Курносовский! Поджениться не интересуетесь?» Я понял, что балда это на третьем этаже только. Когда мужик с молотком вышел, я вниз, «подпоручик» пулей за мной. Отдышались, а он так спокойненько говорит: «Бочкарь, «подпорудчик» — это пароль такой! Просто дом перепутал. Пошли». Я как дурак за ним. В другом доме, падла, аж до пятого этажа дошли. И тут я слышу характерные «цок», «цок», «цок» по лестнице. Узнал наших, служивых. Хорошо, лифт открытый стоял. Я влетел, ору: «Сюда, Токарев, сюда! — а он меня взял и послал. Я уже, из-за угла наблюдал, как его патруль уводил. Из двух домов ни одна баба на «Курносовского» не клюнула.
И тут, казалось сердитый совхозник Соляра громко затянул удалую:
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить,
Ямщик не гони лошадей…

— Стой, стой, стой, — остановил его Малява. – Тебе бы за такую песню ямщик всю морду разбил бы! Давай, которую все знают.
Все знали «Калину». Ее и запели. Хором.
Ой, цветет калина в поле у ручья,
Парня молодого полюбила я…
Потом выпили еще.
— Откуда ты ее таскаешь, родимую?- поинтересовался прапорщик.
На минуту воцарилось молчание. Знать хотели все.
— Вы чо, мужики? — удивился Ящик, — на ней же вся наша экономика держится. Стоит рупь ведро, а платим все приличные бабки. Поэтому, — он назидательно поднял вверх указательный палец, — чем больше мы ее пьем, тем краше Отчизна наша. А достаю я ее из резерва верховного главнокомандующего. Мы же на водке специ…или..зиро..зеро…зируемся! – с трудом выговорил он. – Бизнес такой. Это я презент от хорошей сделки везу. Его и бомбим. Усекли?
Все кивнули. Усекли, то бишь. Ну, и уж совсем смело стали этот «резерв» уничтожать.
Во время спевки и спивки ловкий урка сделал из водочной пробки какое-то чудище, то ли верблюда, то ли жирафа. Но так его не назвали. Подумали.
— А давай «Экономикой». Из пробки же, да нутро хлебом забито. Значит, работает экономика, — предложил Соляра.
— Заковыристо сильно, — не согласился блатной Малява. – Пусть он будет экономическим, — заговорщицки прошептал он, — но «мамонтом», например. Мы будем знать все, а другие – «мамонта» тока. — Хитрый урка подмигнул. – «Экономический мамонт» — у-тю, у-тю! – поиграл он с ним. — Все.
Коллегиально назвали «мамонтом». Стали его кормить, поить, писать, какать водить. Все делали. Полюбили мамонта очень. А тут стоянка выпала, пошли его выгуливать. Веревочку на шею и осторожно по перрону гуляли. Он часто падал, ножки-то спичечные, но его берегли, поднимали и, сидя на закорочках, плакали. Больно мамонту.
А тут и милиция подоспела. Но пожалели. Забирать не стали.
Трезвее всех оказался урка. И то, у мужика-то еще паспорта не было, — только справочка на руках вот и остерегался. Поэтому добрая милиция всех попутчиков доверила блатяшу Ящику.
А когда всех доставили в купе № 7, усаживая, урке строго наказали: «Никого никуда не пущать».Только по острой надобности. И «мамонта» тоже.
Поезд, звонко ударив в буфера, тронул.
— Эт, ведь как власть-то распорядилась, — удивленно произнес прапорщик, — да ведь как точно-то.
— Да уж, — поддержал тему мордастый бизнесмен.
Соляра согласно закивал и горестно протянул:
— Эх, жизнь наша, бекова нас…, а нам некого…
Урка глянул на одного, другого и ничего не понимая, спросил:
— Вы это про что?
— Про то, — громыхнул прапорщик. – Все как по схеме получается. Как во всем государстве нашем.
— Ну так объясни, — не унимался непонятливый урка.
Бочкарь горестно махнул рукой, а объяснение продолжил умненький Ящик.
— Во, видел? – показал он на «мамонта». – Как мы его прозвали? «Экономикой», — напомнил он. В брюхе хлеба полным полно, а он, видишь, все равно на ноженьках хилых, спичечных, еле стоит. Теперь так: хлеб делает он, — Ящик ткнул пальцем в плечо Соляры, — я его реализую, а он, прапор, охраняет. А начальником над нами кого поставили?
— Меня, — сказал урка.
— Правильно! — воскликнул Бочкарь. — Тебя . Вот так все мы и живем. По такой вот схеме. Понял?
Малява поиграл желваками и, сощурив глаза, уверенно произнес:
— Ша! Всем –ша!
В купе воцарилась нехорошая тишина. Но урка накалять обстановку не стал. Разлил по стаканам водочки и поднял стакан вверх.
— За все хорошее, мужики.
За хорошее выпили с удовольствием.
— На боковую что ли, — посоветовал Соляра и с ним согласились: «Давай».
Потихонечку улеглись. Казалось, уснули. А когда Ящик дал хорошего храпака, сомнений не оказалось. Уснули точно.
Так и понес голубой экспресс четырех русских мужиков с их заботами и печалью по великим русским просторам и под бдительным оком урки Малявы. И Мамонта.

ЗАБАСТОВКА

Униженный и оскорбленный электрик Петр Ткачук лихо вылетел из конторы, соскочил с крыльца и лишь потом резко затормозил. Остановился в раздумье. Злые мысли змеиным клубком копошились в его умной голове, но выхода не находили. Трезвая мысль пришла неожиданно. Он вытащил из кармана давнюю конфетку «барбарис», сунул ее в рот и остервенело хрустя зашагал к трансформаторной подстанции. Дошел не сразу. По дороге посетил магазин совхозной «бизнесменши» Нюрки Копыловой. Магазин назывался просто и по домашнему: «У Нюры». Электрик купил бутылку «Губернаторской водки», колбасы и лишь затем продолжил движение в нужном ему направлении.
Трансформаторная будка встретила своего хозяина мерным гудением и запахом свежей солярки. Ткачук закрыл двери на большой засов и разложил на столе купленную снедь. Все делал очень аккуратно. Нарезал колбаски, хлебца, раскупорил бутылку и налил в чистый стакан водочки. Аккуратненько выпил и тако же закусил. Минут через десять взгрустнулось. Электрик высунулся из маленького, похожего на амбразуру окошечка, оглядел расхлебанную после дождей улицу. И только хотел влезть обратно, как из-за угла своей хатенки вынырнул совхозный скотник и пастух Гаврила, по прозвищу «Гаврош». Пастух, не обращая внимания на на лужи, шагал прямо и очень уверенно.
— Эй, Гаврош! – окликнул его электрик. «Скотопастух» остановился и взволнованно завертел головой. Никого не найдя он было двинул дальше, но Ткачук заорал еще сильнее.
— Ты, хлыщь ушастый! Сюда гляди. Здесь я. Эй!
Гаврош сделал удивленные глаза.
— О! — сказал он. — Петруха, еть твою так.
Двери подстанции гостеприимно распахнулись.
— Давай, заходи быстрей. Куда это ты так лихо прешь-то? – спросил Ткачук, усаживая пастуха за стол.
— Нормально, — смело ответил Гаврош. – Танки грязи не боятся.
Электрик хохотнул и протянул скотнику стакан.
— Заправься. А-то куда без горючего, Т- 34-й ты мой.
«Танк» без разговоров заправился. Не приминул и закусить.
— Ну вот и ладненько. — Гаврош потер руки. — А ты чего это забарикадировался?
— Я, Гаврюха, решил тут одно дело сварганить. Дай-ка, — он взял у Гавроша стакан и тоже заправился. Вытер густые черные усы. На его раскрасневшейся круглой физиономии выступила легкая испарина. Видать, от нахлынувшего волнения.
— Иди — кося, — он широкой ладонью ухватил тонкую шею Гавроша и притянул его большеносую голову к своей. Шепотом проговорил. Объявляю забастовку. Понял?
— Нет, — тоже шепотом, но откровенно ответил Гаврош.
— Гаврюха! – вскричал электрик, стукая кулаком по столешнице, мне сейчас в конторе очередной отлуп дали. Кинули, суки, триста рублей и все. Как жить-то? Девятый месяц нормально не платят, а?
— Дык, это всем так, — пастух даже не удивился, — я вот тоже ни хрена не получаю. Тебе хоть триста. А я стольник-то еле выпросил.
— Сравнил тоже, — оскорбился пастух, — то ли я, а то ли ты со своим навозом.
— Почему только навозом? – обиженно запыхтел скотник. — У меня коров – вон скоко. Тебе бы так…
— Ну, ладно, — остановил его электрик. – Ты слушай сюда. Лично я – все. Я их теперь сам делать буду. Счас вот попьем и сходу бастовать начну. Пусть знают с кем связываются. Ты, Гаврош, у меня связным будешь. Договорились?
Собеседник кивнул.
— Смотри. Видишь, сколько рубильников?
— Вижу, — опять кивнул Гаврош.
— Вот этими рубильниками я их и буду уму-разуму учить. – Электрик удовлетворенно кинул в рот кусочек колбасы. Колбаса ходом юркнула в горло, а там и застряла. Электрик стал тихо синеть. Гаврош что есть силы шмякнул его по спине. Предательский кусочек выскочил изо рта и тут же юркнул в большую расщелину. В полу.
— Зараза какая, просипел Ткачук, — изо всех дыр, мля, полезло.
— Само собой, — знаючи сказал скотник, наливая в стакан губернаторской. – Само собой, говорю, потому как в человеке, как и в любой другой живности, все взаимосвязано. Понял?
— Ну, объясни, — попросил бестолковый электрик.
— Вот, к примеру, так…,- умный скотник задумчиво почесал затылок, как бы вгоняя мысль в нужное русло.- Ага, во! – он поднял вверх указательный палец.- Вот, к примеру, дерни на заднице волосок, что будет?
Ткачук пожал плечами.
— А-а-а-! – воспрял скотник, — тока дерни, из глаз сразу слезы польются. Вроде как далеко друг от друга то, задница и глаза, а слезу вышибает вмах.
— Сам что ли проверял? – усмехнулся электрик.
— А ты попробуй! – оживился экспертиментатор.
— Да пошел ты… Тоже мне академик нашелся. Тот хоть на собаках сначала испытывал.
— Ага!- возмутился скотник. – У моего Снайпера испытаешь. Дерни — полруки отхватит.
— А я-то думаю, — хлопнул себя по лбу электрик, — чего это у тебя все куры с голыми жопами бегают, — он захохотал, — а это ты, оказывается, опыты ставишь.
— Дурак, — отмахнулся собеседник, — это у меня петух до кур злой. Топчет, аж пыль столбом.
— Ну, ладно, не обижайся. Мне сейчас главное дело начинать надо, — посуровел Ткачук. — Вот только твою позицию узнать надо. Ты как сегодня с Белухиным живешь?
— Гад он. – высказал пастух свое отношение к главе местной администрации, бывшему председателю сельсовета товарищу Белухину.
— Чего так? – удивился Ткачук.
— Я же у него доверенным лицом был. Пропагандировал. А он намедни встречает меня и так это при всех: «Ты, — говорит, — Гаврош, кончай так по-зверски водку жрать. От твоего дыхания уже все коровы шатаются.» Вот так прямо в глаза и сказал. А от самого чесночищем прет, сам ведь похмельную зажевывал, а туда же. Гад он, — поставил точку пастух.
И действительно, скотник числился у председателя в фаворитах. Особенно после того, как в период предвыборной кампании тот распространил «Открытое письмо товарищу Белухину», которое заканчивалось трепетно и нежно: «И мы, бывшие работники совхоза, а ныне кооператива, а , в частности, я, пастух, в знак высокого к Вам уважения, ставлю вас, а кого же еще, во главу моего высокопродуктивного стада». Это заявление тронуло мягкое сердце претендента на главу, и он тут же предложил Гаврошу стать его доверенным лицом. Гаврош стал. Но дальше этого дело не пошло. После выборов скотник так и остался при своем стаде, а сам товарищ Белухин возглавлять его не стал. Накрепко засел в администрации и стал мучить входящими в него сёла указами и постановлениями. «В связи с хорошим травостоем приказываю хозяйствам таким-то и таким-то увеличить надои в два раза, а хозяйствам таким-то и таким-то увеличить яйценоскость в три раза». Приблизительно так.
— Ну что же, — сказал Ткачук, — связной ты, значит, будешь, неподкупный.
— Нет, — ответил пастух и договаривающиеся стороны ударили по стакану губернаторской.
— Х-х-ху! – выдохнул электрик. – Однако, начали. Иди, Гаврош, к конторе, понаблюдай за реакцией.
Гаврош послушно, как и подобает связному, ушел.
А электрик вырубил первый рубильник. В одной части села, а конкретно, в администрации, погас свет. Вообще Ткачук решил ничего нового не открывать и устроить в масштабах деревни русскую «народную веселуху.» – веерное отключение. Забава, выдуманная самим господином Чубайсом, в России прижалась и понравилась. И вот, наконец, докатилась сюда. Веселость забавы временно отключенные почувствовали сразу. Перестали грохотать холодильники, погасли телевизоры. Электросамогонные аппараты вмиг превратились в ненужный хлам. Все взволновались.
На крыльцо администрации выкатился круглый и красный товарищ Белухин с нарядной свитой. Увидев Гавроша, глава поманил его толстым пальчиком.
— Иди сюда.
Гаврош неохотно приблизился.
— Слушаю-с вас!- гордо парировал он приказ Белухина.
— Ты чего хитрый –то такой? Почему света нет?
— Я скотник, пастух, а не электрик, — опять гордо сказал Гаврош, — но отвечу. Счас все к электробудке пойдете. Поняли? Петр Ткачук объявляет безвременную забастовку.
— Это в честь чего это? — вскричал возмущенный глава.- У нас тут корреспондент из Америки, а вы балаган устроили! А ну-ка, пошли!
На ходу одевая длинный плащ глава Белухин резво двинул в сторону трансформаторной. Свита за ним. Американский репортер, увешанный фотоаппаратами и диктофоном летел вместе со всеми. По дороге к группе работников администрации пристраивались временно отключенные и просто – пока что только любопытные неотключенные. Дружная толпа, взбивая пыль, шла на электрика древнетевтонским воинским порядком – «свиньей».
Ткачук встретил напористую «свинью» разухабистой песней.
Эх! Увезите меня в Гималаи,
Увезите, я очень прошу,
А не то я завою,
А не то я залаю,
Эх! Увезите меня в Гималаи…
Толпа остановилась чуть поодаль от будки. Остановилась не зря, поскольку из окошечка торчала не только усатая-волосатая голова электрика- по окну острым концом живо елозил увесистый лом.
Эх! Увезите меня в Гималаи…
В последний раз попросил электрик и умолк.
— Ты счас не в Гималаи, ты счас в милицию поедешь. – сразу стал угрожать глава.
— Попробуй, — посоветовал бастующий.
Но пробовать не стали. Догадливый Белухин тут же устроил выездное экстренное заседание администрации, на котором первым пунктом решили действовать по хорошему.
— Петруха! – вскричал председатель, — кончай это дело! Мы тебе и премию в сотенную вырешим, ну и еще чего-нибудь.
— Чего? – спросил любопытный Ткачук.
— Запчастей тебе из сельхозтехники привезем, проводов всяких, предохранителей.
Заманчивое предложение электрика никак не прельстило.
— Придумал же, гад, — сказал он и, оставив кончик лома в окошке, пошел и выключил ферму. Минут через пять к большому собранию присоединились доярки. Их белые халаты несколько оживили пеструю толпу, которая стала похожа на массово пострадавших от стихийного бедствия в окружении санитаров МЧС.
Электрик, ободренный вниманием, стал выдвигать свои требования.
— Значит так, — заявил он, — перво-наперво зарплату мне выдайте. Всю. Иначе у вас ножки Буша в холодильнике протухнут. Потом комбикорму за год.
— Во хорек, — разозлился занятой Белухин. Он и вправду не знал, что делать и с чего начать. Хотя все и понимали, из-за чего весь сыр-бор. Положение у стоящих было, похожее.
Американский же корреспондент с «крыши» своего понятия о налогах и сборах никак не мог взять в толк, почему один налогоплательщик Ткачук не хочет давать электричество другим исправным налогоплательщикам. От непонимания он тряс головой и назойливо приставал к Белухину с примитивными вопросами.
— Почему он не хочет включать? Он террорист, да?
— Какой к хренам собачьим террорист. Сволочь он единоличная. Зарплату ему, видишь ли, задержали, съерничал глава.
— Не «задержали», а не дают, — поправил Ткачук, — девять месяцев как не дают. У добрых баб за это время ребенок уж выносился. А я и думать об этом не могу. Презервативы, мля, по три раза использую, не то, чтобы это.
— Так заплатите ему, и все, — подсказал догадливый, но наивный американец.
— Ага! Разбежались прям, — рассердился Белухин.- Девять месяцев не давали и вдруг на тебе. Не — е — е, у нас так не бывает. Не по нашему это. Мы лучше новую дизель-электростанцию купим, а этому мандюку и копья не дадим. — Слышь ты, Ткачук гребаный, мы новую дизель-электростанцию купим, а ты сиди, кукуй там, — и глава выбросил в сторону Ткачука фигу.
Ткачук как-то уж очень не по-доброму, зло затянул свою любимую:
Ах, ты! Отвезите меня в Гималаи…
и выключил остальную часть села и клуб. Но тут хитрые доярки снарядили в парламентеры жену электрика, Татьяну.
— Петь! А Петь! – запела та, — медленно приближаясь к амбразуре.- У нас автоматы на полсоске остановились. Испортишь коров нам, Петя. Включи, а. Хоть на дойку одну.
— Эх, Танюха, Танюха!- укоризненно покачал головой Ткачук. – Дома жрать нечего, а ты «включи хоть на одну доечку», — передразнил он жену, но тут же и пожалел. – Ты хоть огурчиков там, лучку с хлебом принеси. Там посмотрим.
Татьяна бросилась к бабам и скоро от группы отделилось четыре доярки. Справились быстро. Теперь стол Ивана стал богаче на две бутылки водки и, видимо-невидимо всякой снеди. Он допил свою губернаторскую, закусил и тихо включил рубильник от фермы. Никому не сказав, он пригорюнился на окошке.
Со стороны фермы белой чайкой летела дежурная доярка. Крылья халата развивались и хлопали как революционные флаги.
— Ток дали, — заполошенно орала она. – Ток дали!
Толпа враз поредела. Доярки самоотверженно пошли выполнять свой святой сельскохозяйственный долг. Глава администрации несколько оживился и затеял оживленную беседу с американцем.
— Ну, спрашивай, гость наш заморский, — разрешил он брать интервью.
Американец включил диктофон, поднес его в краснощекой белухинской голове.
— А чем еще, кроме бастующего электрика славится ваше хозяйство?
Белухин от раздумий поднапыжился, но ответил.
— А еще мое хозяйство богато яйцами. Знаешь, какие у меня яйца?- в свою очередь спросил он и сам же ответил – Во! – он сделал руками обхват, как будто только что ухватил баскетбольный мяч.
Американец обалдело склонил голову на плечо, а Белухин, не давая ему опомниться, стал добивать.
— А еще мы горды нашими телками, — при этом он приобнял молодую, пышногрудую учетчицу Клаву, с такими примерно вот вымями, — он указал на великую Клавину грудь, — по десять, пятнадцать литров вмещают. Вот и ходим и гордимся этим как раз – телками да яйцами. А когда и наоборот. Когда как выйдет. Понял?
Американец понял несколько искаженно и покраснел. Уж очень наглядное получилось объяснение. И в таком вот смущении он стал с надеждой вглядываться в окружающую толпу. Ему быстренько втолковали.
— Да не здесь это. Это там ,- на птичнике и на ферме. Там это, показывали ему вдаль, а глава дополнил:
— А этот козел, погрозил он в сторону электрика, может и телок угробить и яйца ужать.
Но тут что-то запикало, и глава стал суматошно рыскать по карманам. Нашел трезвонящий мобильник, нажал на кнопку и поднес трубку к большому лопушистому уху.
— Алло! Говори, говори, все понял. Кончай, деньги капают, — заорал он и положил мобильник в нагрудный карман. – Доигрались, обреченно выдохнул он. Молодежь из клуба идет. Слышь, — повернулся он в сторону электрика. – Счас молодежь твою будку вдребезги разнесет. Жди – идут.
Все расступились. Молодежь, не в пример взрослым, шла разболтанной, недисциплинированной кучей. Несколько упорядоченно шествовали «ФЭНЫ» местной футбольной команды «Урожай», которые махали ярко зелеными, как листья шпината, шарфами и орали «У-ро-жай» – чем-пи-он», «У-ро-жай» – чем-пи-он»! Группировку возглавлял популярный деревенский «ди-джей» Петька, известный по имиджевой кликухе «Пупер». Он отделился от голосящей братвы и приблизился к электрику на расстояние лома дистанцию.
— Слышь, пахан! – позвал он электрика.- Давай «баш на баш». Мы тебе- чего скажешь, ты нам – ток. Только уговор: без «бэ».
«Ди-джей» Пупер говорил декларативно и четко, как генерал-майор. Ткачук тон подхватил и также кратко выставил свои условия.
— Без «бэ» – литряк и селедочки. И пивка. Десять штук.
— Не потянем, батя. Пять пива и три «Сникерсу». Сникерснешь – и дальше бастуй.
— Пять пива и две селедки, — настаивал электрик, а сникерс мне – до электрической лампочки.
— Заметано! – показал чистую пятерню авторитет Пупер и удалился к кампании.
Пошушукавшись визгливая группировка под дружное «Урожай-чемпион» ушла. А когда условия мена были выполнены, в клубе вспыхнул свет.
К вечеру принесли прессу и несмело подали ее Белухину. Белухин стал медленно багроветь.
— Ты смотри, что наделал, — орал он в сторону будки. – Ты ж зверя разбудил. Почитай! Ну, доигрался, считай. Всё терпение полопалось.
Глава подошел к толпе и стал держать великий совет. Решение было принято скоро – штурмовать. Глава так и объявил враждующей стороне.
— Штурмом брать будем! Понял?
Мужики принялись засучивать рукава, а бабы подносить подручные для атаки средства – битые кирпичи, палки с гвоздями, арматуру.
— Давай, — разрешил Ткачук, только вы спросите сначала у Гавроша, как у человека все взаимосвязано. У меня есть три штуки для этой связки: лом, топор и еще что-то..- Ткачук блефовал: третьего у него не было вообще. — Гаврош! Расскажи им про глаза с жопой.
Пыл в толпе поугас, и все сгрудились вокруг Гавроша. По ходу беседы мужики стали потихоньку раскручивать рукава, а бабы собирать «боевое» снаряжение и сваливать его в кучу. Скотнику поверили.
— Эх вы! – сокрушался глава, — поверили тоже мне.
— А ты не ори, — возмутились «штурмовики». – Попробуй дернуть-то.
Обиженный Белухин, надув губы, задумался. Штурм отменили. А юркий Гаврош быстро передал газеты электрику. При этом зашел и выпил с бастующим первую победную чарку. Когда связной наскоро закусывая вышел, Ткачук ознакомился с прессой.
В двух разнополярных газетах одновременно появились две непохожие по сути и одинаковые по стилю статьи: в одной она называлась «Рубильником врубили демократию», в другой – «Рубильником вырубили демократию». Там, где демократия «врубалась» автор А. Пшенкин вовсю расхваливал действия электрика, называл его не иначе как «отцом сельской демократии», который «своими неординарными действиями показал миру насколько глубоко осела на родной Руси с таким трудом завоеванная демократия». В той же, где она «вырубалась» А. Непшенкин клеймил Ткачука позором, называл его «выкидышем» современной демократии, который «начисто растоптал ее нежные хрупкие ростки на многострадальной земле русской». Оба газетчика одинаково отрицательно описывали гнусную подрывную деятельность американского корреспондента в действиях Ткачука. После этого любопытного американца увезли на дальнее пастбище и устроили ему настоящую русскую баню со всеми вытекающими оттуда последствиями.
Таким образом маленький районный поселок вмиг сделался центром внимания всей области. Скоро бестолковые действия главы местной администрации были приостановлены. Из соседнего города срочно привезли депутата Государственной Думы господина Угрюмова. Депутатская машина тормознула прямо у окошечка трансформаторной и пред карие очи электрика явился сам Угрюмов, несколько помятый, но в галстуке. Глянув на депутата, Ткачук наметанным взглядом определил: «Хочет пива». Глаза Угрюмова были покрыты мутной поволокой, а сам он то и дело вытирал мокнувший от пота лоб и облизывая до скрипа сухие , как наждачная бумага губы.
— Заходи, — не мешкая пригласил электрик высокого гостя, широко распахнув дверь. Он захлопнул ее так быстро, что другие охотники пообщаться с бастующим, отскочили.
Ткачук взял госдумовца под белы ручки и усадил за стол. Не спрашивая налил стакан губернаторской.
— Ну, сказал он, — с приездом вас, товарищ Угрюмов, — и поднял стакан.
На депутатское «нет, нет, нет», кратко пригрозил «Обижусь», и депутат сдался. Выпили дружно. Хором охнули и вразнобой захрустели наливной деревенской зеленью. С депутатских глаз медленно сползла туманная муть, под которой обнаружились умные синие очи.
— Ну? Чего ты так взбрендил? — спросил он.
Ткачук рассказал и пожаловался.
— А этот глава гребаный грозиться лучше новую дизель-электростанцию купить, чем зарплату выдать.
— Станцию купить легче, — подтвердил депутат, — по статье «Обустройство», например, или «Техперевооружение», а фонд оплаты он, видишь, маленький очень. Спутник запустить легче.
Ткачук обалдел.
— Вы, там наверху, совсем что ли обалдели?! На хрен мне спутник ваш. Возьмите и не запустите один разок. Зато всем зарплату выдадут.
Угрюмов помотал головой.
— Не получится. Ведь, раз- спутника не запустить, потом –два. Что тогда американцы скажут?
— Да мне то…
— Правильно, — поднял руку Угрюмов.- Засмеют нас совсем и шапками закидают.
— Хрен с ним, пусть кидают, — не унимался упрямый электрик, — зато с деньгами будем и с шапками еще.
— Ну ладно, — Угрюмов хлопнул себя по коленкам, — придумаем что-нибудь. Наливай-ка по малому.
Ткачук послушно налил. Депутату он поверил. «Такие глазищи, мля, синющие, — подумал он, соврать не должон».
Выпили, покалякали еще на разные темы, включая сложное положение на Ближнем Востоке, и депутат засобирался.
— Ну как? Включишь?
— Включу, — пообещал Ткачук, когда деньги вот тут будут, — он похлопал себя по карману.
Депутат улыбнулся.
— Я с губернатором покалякаю. К вечеру приготовься. Только много не пей.
— Ладно, — пообещал электрик. – На посошок что ли?
Дернули на посошок и депутат вышел. Толпа с надеждой хлынула к народному избраннику, и кто о чем, наперебой заговорили. «Селесту» показывать будут, а мы не увидим. Козел, Ткачук этот». «Холодильники уж все разморозились». «Свечки готовим».- ну и так далее.
Угрюмов терпеливо выслушал народные горести, старушек приобнял, ободрил мужиков, погладил головки у ребятишек. Не обошел никого. Потом громко сказал.
— Счас поеду, с губернатором поговорю и к ночи, думаю, все уладится. Или к вечеру уж.
Народ в восторге захлопал в ладоши. Бурные овации прекратились, когда депутатская машина, обдав гарью заполошенную курицу, спряталась за поворотом. Но расходиться никто и не думал. Табором расположились вокруг электрической будки, развели костерок и после пущенной по кругу бутылки запели славную:
Эх, мороз, мо-ро-о-оз,
Д-не моро-зь меня.
Не морозь меня-а-а-а
Д- моего-о коня…

Ткачук, облокотясь на маленький подоконник, ронял горькие слезы умиления, слушал до боли родные напевы. Смеркалось. Ждали депутата. Лишь со стороны освещенного клуба доносилось крепкое уханье деревенской дискотеки.
Машина депутата, спугнув ту же курицу, лихо подкатила к веселому костерку односельчан. Все быстренько встали и, дожевывая огурцы, обступили машину. Самого депутата не оказалось, но вышел его главный помощник.
— Вот! — он поднял обе руки вверх. – Обещал человек – сделал. – Он повернулся к машине. – Сначала бумагу, потом – пакет.
Милая девочка, наверное секретарша, подала просителю увенчанную золотым головастым орлом большую бумагу. Помощник стал серьезно читать. «Совместное обращение губернатора области и архиепископа N-ского и Б- нского».
Обращение мягко, с пониманием осуждало электрика Ткачука и призывало всех жителей села и района к великому терпению. «Бог даст, все у нас будет хорошо, все наладится. Терпение – наш союзник.»
Народ вяло похлопал. Один глава Белухин крикнул долгое «ура» и тоже замолчал. Депутатский человек после обращения вытер губы и принял от секретарши небольшой пакет. С ним и проследовал в будку.
— На, — сказал он, — здесь без тысячи все твое. Учти, из статьи «Капстроительство» выдернули. Кому-то бревна на крышу школы не хватит, — хотел было урезонить он электрика, но умолк. Побоялся, что тот запросит недостающую тысячу.
Ткачук и вправду хотел, но тоже остановился. Побоялся, что помощник и это не даст. Так, в обоюдном опасении и разошлись. Когда же депутатская машина исчезла, Ткачук, чтобы не быть битым, далеко высунулся из окошка и приказал.
— Все по домам. Телевизоры, холодильники и прочее имущество – выключите. Во избежание. Включать буду постепенно – веерно.
Рассосались не сразу, всем охота было узнать, сколько же получил электрик, но не дождались. Будка не открывалась. Разошлись.
Ну и вот, как говорится – конец подкрался незаметно. И все бы хорошо было на деревне, если бы свежим ранним утречком не забастовал бы пастух-скотник Гаврош. Он ушел и заперся в хозкомнате фермы прямо от стада. Коровы, не найдя пастуха, радостно и вольно разошлись по деревне в поисках съестного. Возле здания администрации вмиг была съедена пышная клумба, и молодые березки смачно и сочно хрустели на зубах осиротевших коров. Пастух бастовал.

С ПРИЕЗДОМ !

Первоклассный водитель Василий Бубов прибыл из тяжелого пятидневного рейса домой. Прибыл днем. И хотя усталость томила и расплывалась по всему телу, он все-таки бодро направился к дому. К своей ясноглазой Настеньке. Но день был будний, и Насти дома не оказалось. Она работала в поселковом универмаге. Васька, сидя на кухне, ухмыльнулся этой малой забывчивости и, не теряя веселого настроения, собрал чистое белье и зашагал в баню.
Баня встретила Василия смешанным духом пива, веников и мочалок. Народу почти не было. Четыре распаренных пенсионера да банщик Яков Ильич Кошкин, которого по-банному прозвали «Вихоткой», и на что он совсем не обижался. Все они сидели за длинным серым столом, лениво потягивая пиво. Васька поздоровался, присел за столик и весело спросил:
— Ну, как вы тута без меня, нормальцо?
— Кому нормальцо, а кому и под… — с каким-то тайным подтекстом ответил находчивый банщик, смешливо подмигнув старичкам. Те тоже противно улыбнулись, закивали. Ваське это не понравилось. И задиристая отговорка небритого лопоухого банщика, и улыбки румяных пенсионеров, все не понравилось. Васька хмыкнул.
— Хэ! Петухи вареные. Всё темните. Ну ладно, после поговорим.
Василий бросил на стол пять рублей и приказным тоном произнес:
— Пивка и селедочки, Вихотка. Угощаю. На всех. Вихотка оживился. Оживились и старички. Недосказанностей Васька не любил и потому, наклонившись к банщику, предупредил:
— Чтобы все как есть потом. Без «б».
— Вася! — Вихотка обиженно завалил голову набок. Ваське опять стало противно. Когда банщик наклонил голову, его ухо прикрыло дальнее окно и, просвечивая, горело, как светофор. Васька задумчиво проговорил: «Мм-да» и ушел мыться.
Когда напарившись и отмывшись он медленно переступил порог предбанника, на столе, как на параде, выстроились в три шеренги пузатые кружки. «Парад» в окружении тарелочек с селедкой Ваське понравился. Он устало плюхнулся на скамейку и прислонился к прохладной стене. Три кружки было выпито залпом. Потом минут пять Василий отдыхал, легко и блаженно улыбался, и на глаза спустилась ленивая поволока. На черных цыганских кудрях искрились росинки, а на совершенно русском носу, на кругляшке, висела пузатая капля. Наконец глаза его прояснились. Васька сдул соленую каплю и взялся за очередную кружку. Отпил, закусил, еще отпил и поставил.
— Говори, — сказал он банщику. — Рассказывай.
Вихотка чего-то заелозил на лавке, поскреб подбородок.
— Может, ну ее, Вась, а? Неудобно.
— Неудобно на потолке спать. Одеяло спадывает, — отрезал Василий отходные пути.
И Вихотка рассказал. Пенсионеры понуро молчали. А банщик рассказывал громко и почему-то сердито. От страха, что ли. Боялся, что Васька не выдержит и смахнет его с рабочего места. Потому, видимо, и держал такой яростный тон.
— Говорили тебе, не бери смазливую, она же у тебя вона какая беленькая! Одни волосья чего стоят. Токо из-за них повешаться можно. Вот так! Ты через порог, а к вечеру она на «жигуле» подкатывает. Красненьком. Вечер, думает, никто не заметит. Так машина-то не иголка, верно я говорю? И мужик еще тот Бычок елкины. Я рассмотрел. Молодой еще. Ага
Еще с первых слов, когда банщик бухнул: «Хахаля твоя Настеха завела», у Василия затуманилось в голове. И остальной его длинный рассказ он слушал невнимательно, улавливая лишь наиболее яркие моменты: «хахаль», «красные Жигули», «Настеха игривая». Все остальное шло мимо. Васька автоматически пил пиво и долго, наверное, так сидел, если бы в разговор не встрял пузатенький пенсионер. Говорил он спокойно и очень умно. Новый голос несколько отрезвил Ваську, и он с каким-то испуганным интересом уставился на толстячка.
— Таки это, — прихлебывая пивко, с расстановкой говорил тот. — Дай бог памяти. То ли япошки, то ли китайцы, читал я, чтобы бабы потом от мужиков то не бегали, им загодя, с детства, значица, колодочки на ноги. Бац! Типа сандаликов, тока деревянные. На, мол, и все. Так она повзрослевши-то — тишина. Лапки же — во, — он сунул под нос изумленному Василию спичечный коробок. Убрал и, словно бы закручинившись, добавил:
— Зато у наших, едрит твою так, никаких колодок. Вот и растут, шлепалы, хрен словишь
Васька, обалдев не на шутку, скрипнул зубами и побрел к родному очагу. Даже белье забыл. Вихотка догнал, отдал сетку и предупредил:
— Ты не очень там. Разберись поначалу.
— Уйди — рявкнул Василий.
Когда Васька, не снимая сапог, пробухал в дом, Настя копошилась у кухонного стола. Василий дышал очень тяжело и громко, как после быстрого бега в противогазе. Он стоял в прихожей, а Настя, улыбаясь, смотрела на него. Потом улыбка постепенно сползла, и жена беспокойно спросила:
— Ты, Вась, выпил, что ли? Чего ты такой?
— Убью! — проревел Васька и стал суматошно рыскать по прихожей, чем бы убить. В прихожей стоял холодильник, висела вешалка, а под ней стояли финские сорокового размера Настины сапоги. Это ей Васька с прошлой поездки привез. Правда, у них через неделю сломалась подошва, пришлось клеить отечественную, потяжелее. Гибрид получился отличный, ходкий.
Васька схватил финский с русским акцентом сапог, но запустить не успел. Жена оказалась проворнее. Когда Васька зашел и Настя, заслышав шаги любимого мужа, повернулась, в руках у нее покоилась миска с густой деревенской сметаной. А уж когда муж нашел сапог и замахнулся, миска полетела в Василия. И так это ловко получилось, словно красавица Настя перед этим ответственным броском долго тренировалась. То есть полет был таким: сметана перед самым Васькиным лицом отделилась от миски и неразрывным сгустком в это лицо шмякнулась. А миска вскользь прошла по кудрям и, оставив на стене внушительную вмятину, со звоном откатилась к холодильнику. Васькина физиономия стала похожа на подрумянившийся по краям пузырчатый блин.
— С приездом! — сказала Настя.
Первоклассный шофер вытер ладонями глаза, губы и теперь стал похож на клоуна. На печального клоуна. Он смешно и удивленно хлопнул ресницами и вдруг начал истерично колотить себя по щекам. «Лопух! Лопух! Лопух! — повторял он после каждого шлепка, — с бабой не справился Лопух! Лопух!»
Настя же растерялась и не знала, плакать ей или смеяться. Поэтому она то смущенно улыбалась, то испуганно таращила на мужа свои красивые глаза. Потом села за стол, подперев рукой подбородок, стала смотреть на Ваську неотрывно и даже безразлично. Васька тоже ослаб. Он безвольно опустил руки, затем так же безвольно, по инерции, еще пару раз хлестанул себя по скулам и подвел самоистязанию итог: «Лопух ушастый», — с выражением сказал он.
Чуток постоял и вышел во двор.
Темнело Васька сел на чурбан, на котором колол дрова, и стал легкомысленно болтать ногами. И еще тихонько запел грустную песню про волшебника, который должен прилететь на день рождения к крокодилу Гене. На вертолете.
Вскоре хлопнула дверь, и появилась жена. Чумазый Васька не обращал на нее никакого внимания, а все выводил и выводил заунывную мелодию.
— Вась! — осторожно позвала Настя.
Васька не откликался Жена еще печальнее повторила.
— А, Вась!
— Уйди, гадина! — через силу, будто собираясь заплакать, процедил он. Но жена не ушла, а присела на приступочку и стала слушать Васькину песню. Чтобы не заплакать, Васька запел громче, потом разом умолк и все же заплакал. Тихо заплакал, безмолвно.
— Вась, ну что случилось, ты чо?
— Ничо, — Василий утер нос. – Ничего, зараза. Спрашивает еще, — он стал всхлипывать и примитивно грубо ругаться. – Требуху на « жигулях трясешь, да? На красненьких. Шалава ты! Эх ты! – он еще горше заплакал, а бить жену уже не было сил. Особенно после такого унизительного оскорбления. Однако Ваську поразило то, что жена совсем не смутилась и не стала оправдываться, даже совсем наоборот. Она вскочила и от чистого сердца плюнула себе под ноги.
— Дурак, — протянула она, покачивая головой. – Вот дурак же. А я-то. Тьфу!
И Настя смело, как будто не муж, а она уличила его в беспутстве, направилась к Василию. Остановилась совсем рядышком. Постояла так, руки в бока, и наконец громко, зло спросила:
— Ты что, забыл какая у отца машина? Забыл, притырок?
Ваську будто колом по голове стукнули. Он даже пригнулся. Это сообщение было, пожалуй, похуже сметаны. Он не понимал, как можно было забыть про тестя и его красный «жигуленок». Тем более, что тесть пообещал эту машину подарить. Ему же, Ваське. При условии нормальной жизни с его дочерью.
Васькины мысли сразу же стали очень светлыми, но растопыренными, как разведенные пальцы.
— Настя! — упавшим голосом простонал он и спрыгнул с чурбана. – Настя… как же это, Настя?
— Что «занастькал» — то? «Настя», «Настя». Заело что ли?
У Васьки действительно «заело».
—Настя! — еще раз повторил он и ругнулся. – А, черт! Мужики!… — Он ошалело потряс головой и руками. – Как бабы! – гаркнул он и остервенело пнул чурку. Чурка упала.
— Настя! — он подошел к жене, взял ее за плечи, хотел поцеловать, но жена отвернулась.
— Умойся иди. Как зюзя. Смотреть противно. Певец.
Васька послушно пошел умываться. « Ну, Вихотка, — думал он. – Я тебе сделаю веселую жизнь». Потом вспомнил, что банщик говорил о молодом мужике. Тестю же было за полсотню. Но успокоился. Дело-то к вечеру, и банщику вполне могло показаться, что молодой в «жигуленке» сидел.
«Конечно, показалось, — успокоил себя Василий, — да еще врезавши, наверно».
— Показалось, — вслух произнес он, но призадумался. Постоял, почесывая за ухом. Но мысли упрямо и плотно уперлись в обещанную тестем машину. Василий махнул рукой и стал умываться. А жена пошла за сметаной.

ПАРОМЩИК

А ночью река отдыхает. Намается за день, с моторками да купальщиками, а к закату отходит. Бурчит, журчит потихонечку. Лизнет ленивой волной прибрежный галечник и с шепотком отвалит. Потом опять. Еще по баркасу несильно стучит, подталкивает его, трос натягивает. Сердится.
Хорошо ночью.
Ефим Григорьевич, паромщик, сидит на лавке рядом с лебедочной. Покуривает. Тоже устал. У ног паромщика лохматая серая дворняга. Когда на той стороне реки мимо станции проходит поезд, собака поднимает морду, прислушивается. Иногда для порядка гавкнет и снова морду на лапы. Ефим Григорьевич собаку не гонит. Привязалась бродячая, пусть. Тоже уже не молодая. И ходит за паромщиком, как и он, не торопясь. Ефим Григорьевич даже прозвища ей не дал, придумать не мог. Да и не хотел: черт ее знает, как ее раньше звали. А новое имя давать вроде неловко.
В два часа ночи, после повседневной электрички, оба пойдут домой. А может, и не пойдут, а заночуют здесь же, в лебедочной. Все равно ведь с утра к парому. В поселке, правда, его так не называют – паромом. Называют – баркас. Но Ефим Григорьевич — паромщик.
— Ну что, Барбос, башкой вертишь? – паромщик легонько тычет сапогом в собачий бок.
Собака стучит хвостом по настилу и глядит на своего нынешнего хозяина. Хозяин сощурился, подмигнул.
— Посидим, подождем. Мишка грозился приехать. Пишет, жди, батя, вентеря готовь, приеду. Уже второе лето грозится. Как мать померла, так и не был. Видать, на заводе запарка. Пуски всякие, планы.
Ефим Григорьевич умолкает и снова лезет за папироской. Собака не шелохнется, только ушами пошевеливает. А паромщик вполголоса рассказывает:
— Видал, Кащеева сегодня перевозил? Наторкался мужик по базарам. Его, толкуют, провести хотели. На огурцах. Разом хотели взять, по дешевке. Так он хай поднял, весь базар сбежался. Думали, грабят. А он там огурцом размахивает. Лишнего не отдаст. Хитрый. Да кто сейчас не хитрый?! Все тянут.
Ведьмаков, смотри, всю дорогу на Доске почета красуется, а тоже не промах. Городьбу свою каждый год переделывает. Сначала столбы вкопает, рядом со старыми, но маленько вперед. Потом решетку к новым столбам пришпандорит – и все. Тихо, вроде как незаметно, а уж с сотку прирезал, наверное. Но у него дочка – красавица. На учительницу выучилась. Счас все – «Наталья Николаевна, Наталья Николаевна». Такая телка вымахала – я те дам. Жаль, Миха ее упустил. А Витька не промахнулся. Витька да. Всю жизнь с голым пузом бегал. А Натаху-то хапанул. Хорошо живут. При деньгах, видать, раз такую хату отгрохал. На тепловозах платят, слыхал, дорого.
А вот Бабаиха мучается. Тоже, ведь, у кого как. У кого все вместе, а у этой дочек по городам растащили. Беда с дочками. К Бабаихе, что ль прилепиться? Как думаешь, а, пес?
Пес поднимает одно ухо. Будто бы соглашается. Но Ефим Григорьевич вздыхает:
— Я это по молодости до баб злой был. А счас? Смотреть друг на друга и гадать, кого раньше зароют? Потом дочки у ней часто гостят. Как барыня с ними по деревне ходит. Гусыня. Ладно про это.
Скоро и электричка отстукивает на стыках скорую дробь и исчезает за сопочкой.
Ефим Григорьевич встает. Потягивается, зевая.
— Пошли, что ли, барбос блохастый.
Поднимается и собака. Выгибает спину, тоже зевает.
Сегодня решили в лебедочной не ночевать. Паромщик запирает ее на замок.
— Мишка-то опять не приехал. Небось что-нибудь на заводе пускают, план дают. А может, внучата хворают.
И оба, и человек, и собака, идут в деревню. Домой.

ЕВСЕЕВО СЧАСТЬЕ

Так и не нашел дед Евсей своего счастья. Тыкался-мыкался по свету, уж очень хотел жизнь свою лучше всех устроить. Думал, век в молодых ходить будет. А оглянулся назад – жизнь-то кончается. Всего ничего осталось. Частенько он стал смотреться в маленькое зеркальце. Расправит рукой морщины, растянет кожу-то — ничего еще, а отпустит, — она и съежится вмиг. И опять как гриб-сморчок. Плюнет он в зеркальце, протрет его о штанину и упрячет в карман.
Таким и вернулся в деревню свою. А там уж никто его и не помнил. Старики разве что. Да и те лишь слову поверили, что Евсей он, а по виду даже старики не признали. Слову поверили.
Деревни своей Евсей тоже не узнал. Прямые асфальтированные улицы, магазин. От прежней одно название осталось – Поспелиха. Дней десять пожил он в Доме колхозника, и в конце концов устроился на житье к старухе Клавдии Васильевне. Некрасивая, носатая, похожая на располневшую Бабу Ягу. Однако, добрая по нраву, тихая, приютила беспутного горемыку Евсея.
Евсей живо и с охотцей принялся хозяйничать. Городьбу подновил, стайку, крыльцо укрепил. В леспромхоз устроился. И вроде бы все хорошо, а все равно по вечерам в зеркальце заглядывал да в стайке подолгу пропадал. Потом отдыхал. Вздыхал, курил на крыльце и шел спать. От бабки отдельно. Она за перегородкой, а Евсей – в передней, на неудобном старом диване. Перед сном иногда беседовали. Когда коротко – что сегодня было, что завтра сделать, а когда и подолгу. Смотря на какую тему разговор выйдет. Сегодя вот беседа затянулась. Тихая, мрачная тема.
— Чего- й -ты в зеркальце-то все время любуешься? – спросила старуха. – Аль приглядел кого?
— Приглядел. Конечно, — ворчливо отозвался Евсей. – Косую вот приглядел. Из-за плеча выглядывает.
— Да уж так, — помедлив согласилась Васильевна. – За нами она по пятам ходит. – Не торопится даже. То там кольнет, то здесь. Беда. Эх-хех-хе!
— Беда. – Евсей тоже вздохнул и улегся поудобнее.
— Я уж двоих отдала ей. Так ты уж погодь, — бабка, казалось, упрашивала. – Погодь, Евсей.
— Да я ведь и не тороплюсь. А как приголубит, куда денешься? Снесешь и меня.
— У меня только и работы, что вас носить, — рассердилась старуха. – Хоть с одним малехо наладиться. Теперь уж моя очередь.
— Ну вот, — повысил голос Евсей, — уж и в очередь встали. В магазине что ли?!
— Да обидно мне, Евсей. Мужики какие-то хлипкие попадались. Вот Михаил был. Так тот с виду – ну, боров. А ведь раз – и вмиг помер. Не охнул даже. Алексей тот покрепче был. Хотя и худой. И тоже враз. Вечером говорит мне: «Постели-ка мне, Клавдия, на полу». Я ему матрац. Он говорит: «Матраца не надо, одеяло тонкое постели». Я разложила. «Вот теперь хорошо, — говорит, — тебе и прибираться, Клавдия, после меня не надо». И помер.
— Прямо так, на полу? – не поверил Евсей.
— А где же? Как есть – на полу.
— Да, интересный мужик. Вот ведь мужики-то, а!
Евсей поправил подушку, похлопал по ней и снова прилег.
— А я вот живу, — не унималась Васильевна.
— Так бабы – народ еще тот. Ушлый народ. Говорят, если баба потонет, ты ее внизу по течению не ищи. Наоборот, вверху вылавливай. Все равно, хоть и потонувши, а против течения идет, зараза. Ушлые. – Евсей сказал так, словно опытом богатым делился. Васильевна не поняла.
— А я -то почему хитрая? Я их жалела всегда. – обиженно произнесла она.
— Да я не о тебе. Ты, может, другого покрою. Я в целом о бабах. А так, конечно. Больше мы виноваты. Я, например, как клоп вонючий ползал по свету. Воду мутил. Ни одного ребятенка не нажил. Ни друга, ни свата. Таскался. Присосусь клопом то, поживу – и в другое место. У меня трудовая книжка — как лоция.
Евсей когда-то матросил на Камчатке и потому иногда говорил что-нибудь морское. Старуха же о лоции ничего не знала и очень удивилась.
— Кого это? Как?
— Лоция? Это книга такая у моряков есть. Там все точки расписаны, чтобы, значит, не расшибло ненароком. Где отмель, где маяки. Все написано. Был бы у меня сын, я бы ему эту трудовую подарил. Чтоб об мои камни не спотыкался. На мель чтоб не сел.
— Умный ты, Евсей, — искренне произнесла Васильвна. – Лоция… А я вот на одном месте всю жизнь проработала и ничего не знаю. Дура — дурой.
— Ну, не скажи, дуры –сто двадцать пенсию не получают. Я хоть и повидал чего, а все как будто впустую. Клоп- одним словом.
Старуха успокоила расстроенного Евсея.
— Чего ты на себя грязь-то льешь? В леспромхозе тебя хвалют. Да в стайке чего-то все стругаешь. Чего ты там стругаешь-то? А, Евсей?
— Счастье свое делаю, Клавдия. Произведение искусств. А в леспромхозе черенки для лопат да граблей. Дело нехитрое.
— А стайку зачем запираешь? Мне же интересно.
— Ладно уж, Клавдия. Видала ведь. Я вас, баб, знаю. Спрашиваешь так спокойно. Знаешь, выходит. Так ведь?
Бабка поворочалась в постели, застеснялась, видать, но призналась.
— Видела. Резьба больно красивая. И разрисовано, куда с богом. Раньше точь-в-точь такие делали, для мальцов. Но драли за них – ой — ей. А все равно брали. Так ты куда эти люльки? Продавать думаешь?
— Не, Клавдия. В подарок кому, — тихо, со вздохом ответил Евсей. – Ты больше знаешь, так привечай. Если у кого народиться кто – ты им люлечку. Обрадуются, думаю.
— Обрадуются, — согласилась старуха. – Где же их сейчас увидишь, красоту-то такую.
С минуту оба помолчали. Потом Васильевна осторожно спросила:
— А за перегородкой, под сеном-то, а, Евсей?
— Ох — хо! Ну, бабы! – Евсей рассердился. – Вот ведь глаз-то у вас ныркий какой, а? Зачем под сено-то лезла?
— Интересно. Только зачем же ты так, а, Евсей? И гроб ведь резной. Чудной ты. Люлькам, кому подарить, конечно, порадуются, — старуха говорила шепотом, расстроено, — а гроб уж не знаю. Руки ж у тебя золотые, Евсей, да и характером будто…
Евсей перебил.
— Золотые, да не ко времени. Лучше я уж ничего сделать не сумею. Это уж из последних сил. Творю, фантазию накручиваю.
— А с гробом -то как? Для себя, стало быть.
— Конечно, — кивнул Евсей. Для тебя я, Клавдия, делать не буду. Ты уж прости. Тебя помнить долго будут. А меня, может, и вспомнят когда, так по люлькам этим да по гробу рисованному. Как шкатулочку сотворил. Уж готов почти. Разукрашу еще, и все.
— Эх, Евсей, Евсей, — старуха замолкла и, должно быть, заплакала, потому как стала тихо с придыхом покашливать.
Евсей забеспокоился, присел.
— Клавдия, слыш — ка!
— Чего тебе? – шмыгнув носом, отозвалась та. Она и вправду плакала.
— Ты уж не расстраивайся. Может, я и есть с придурью. Может, опять не повезло тебе. Помирать я пока не собираюсь, я говорил. Ну хочешь, я завтра этот гроб разломаю?
Васильевна как-то горько ответила:
— Как знаешь.
— Не буду, — отчеканил Евсей и лег. И отвернулся к стене.
— Счастье, — негромко сказал он. – Счастье такое.
Замолчали. Поохали, покряхтели малость и затихли. Казалось, уснули. Но через некоторое время Васильевна встала.
— Господи, — она ворча слезла с кровати, прошла к выключателю. Зажглась неяркая лампочка. Бабка в длинной ситцевой ночнушке стала у постели. – Всю жизнь с имя мучаюся, а свыкнуться – ну никак.
— С кем это? – спросонья недовольно спросил Евсей.
— Да с клопами. Поедом жрут, паразиты чертовы. Уж и дустом морила и ромашкой — никак не выходит.
— Надо эта… – посоветовал Евсей, — уксусом надо. Полопаются клопы-то. Разом. Только их махом надо, уксусом-то.
Васильевна недоверчиво и внимательно посмотрела на Евсея. Потом рукой махнула и погасила свет.
— Спи давай. Уксусом. Удумал тоже. Уксусник. Спи давай.
— Сплю, — пробурчал Евсей.
На сей раз уснули. Поохали, покряхтели малость, но уснули.

ПОМНЮ…

Такая уж способность у нашей памяти. Невозможно прокрутить воспоминания непрерывно, роликом. Они, как несмонтированная кинопленка, напиханы в нашей голове, и прокручивается какой-то из отрывков, к случаю. Примерно, как с анекдотами. Ведь не держим же мы в голове все услышанные. Конечно, нет. А появился случай — и всплывет нужный. Точно так с памятью.
Толчком к первому рассказу послужил «Урок мужества», который проводился в День Победы. В то время я работал в школе. Перед десятиклассниками выступал молодой лейтенант. Он очень много рассказывал о войне, о погибших. Говорил о современном оружии. Вторая часть была, конечно же, ярче. И это понятно. О войне молодой офицер знал, конечно, больше десятиклассников. Опять же, готовился. Но ведь знал-то он это по учебникам, по таким же рассказам преподавателей, а порох он хоть и нюхал, да только на полигоне или на стрельбище. Ну да ладно. Выступил лейтенант. «У кого будут вопросы?» — спросил.
Вопросы появились. Разные. Сколько лейтенанту лет? Женат ли он? Парни с интересом смотрели на значок мастера спорта на кителе офицера и спрашивали о спорте. Лейтенант по-военному кратко и обстоятельно ответил на все вопросы. Он был их сверстником. О войне больше не говорили.
Вот тогда-то память и выдала мне отрывок. Вспомнилось время, когда уроки мужества еще не проводились, да и многим фронтовикам было лет по сорок, если не меньше. Старшим же из всех фронтовиков и самым авторитетным для нас был дед Максим. Так я и назову рассказ.

ДЕД МАКСИМ

У каждого поколения в детстве была своя Испания, своя «Гренада». У моего поколения такой страной была Куба и песня «Куба — любовь моя». Далекий остров неудержимо магнитил, звал на подвиг и вообще всячески бередил наше воображение. Но что мы могли сделать? Куба так далеко, в Америке, и попасть туда было совершенно невозможно. Помню, поделились мы с дедом Максимом насчет того, «как туда добраться». Дед лукаво ухмыльнулся, почесал затылок и серьезно сказал:
— Тухлое ваше дело, братва. Ты тут Испанию вспомнил. Э-э-э, милок, в Испанию можно было по суше дуть, ни одного моря на пути, одни речки. Речку, вишь, и переплыть можно. А тут океан. Не, братва, боевая задача отменяется.
Мы опустили свои головушки и хмурили гладкие ребячьи лбы. Помочь Кубе хотелось. Дед Максим немного подождал, погладил рыжие небольшие усы, раскурил свою зверскую самокрутку. Пару раз затянулся. Мы молчали.
— Вот что, — строго сказал дед, — нюни распускать каждый может. Нечего. Раз решили помочь — помогайте. Мы придвинулись ближе.
— Как?
— Как, как? Знамо как. Напишите американцам письмо. Нет, — тут же поправил себя дед, — не американцам. Они здесь ни при чем. Президенту. Во, кому. Точно. «Так, мол, и так. Прочь, мол, а то приплывем…» Ну, ваше дело, как написать.
Мы, придерживая беретки, помчались сочинять письмо. Сначала с пылу да по привычке накарябали:
«Товарищ президент», но быстро сообразили, что не товарищ он нам. И долго не могли тронуться с этого места. Ни «господин», ни «сэр» не подходило. Признавать его господином казалось оскорбительным лично для нас, а называть «сэром» — смешно. Бабахнули сразу:
«Президент! Если ты думаешь, что Куба не победит, то ошибаешься. Куба победит. Лучше убери от острова свои кровавые руки. Мы — за Кубу и будем ей помогать. Весь мир тоже будет ей помогать, не беспокойся.» И закончили крупными печатными буквами: «КУБА — ДА! ЯНКИ — НЕТ!» Правда, мы плохо понимали, что значит «янки». Но в то время этот лозунг не сходил с газетных страниц, и мы решили, что «ЯНКИ — НЕТ!» — это очень здорово. «Проймет, — думали, — президента, проймет».
Дед Максим текст заявления одобрил, но посоветовал обращаться к американскому президенту на «Вы».
— Пусть он хоть и президент, — серьезно объяснял он, — с кем не бывает, а взрослый все ж человек. Может, даже не прочитает вашу писульку. Обидится. Пацаны, мол, а на «ты». Выбросит к чертям собачьим письмо, и все. В остальном все правильно.
Мы верили деду Максиму, как себе. Послание переписали, запечатали в обыкновенный конверт и отправили в «США. Президенту США». После ходили строем по улице и распевали: «Куба, любовь моя, остров зари багровой…»
А дед Максим сидел на лавочке возле своего дома и хитро-хитро улыбался, поглаживая усы.
И еще, что я помню и уж конечно не забуду, так это кашу. Дед Максим варил ее раза три в год. По каким-то своим военным датам. И на Девятое мая. Особенно отчетливо помню Девятое мая. Помню потому, что еще накануне на избе сельсовета по углам вывешивались знамена, а над входом плакат: «Слава народу-победителю!» В сам праздник, часам к десяти, собирались фронтовики. Блестели ордена и колокольчиками звенели медали. А вот дед в этот праздник варил кашу. И мы с ним. Нет, солдатского котелка не было, это только в кино бывает. Была обыкновенная алюминиевая кастрюля. И крупу особенную дед не хранил и не покупал, варил из той, какая на данный момент имелась. Наверное, на фронте так и бывало. Перловка — значит, перловую, пшенка — значит, пшеную, но зато настоящую, солдатскую, фронтовую. Каша заправлялась постным маслом. Мы ели, пили квас, вели разговор. Разговаривали больше меж собой. Дед молчал, думал о чем-то своем и поглаживал гладкие бока кружки. А на его пиджаке серебрилась на полосатой колодке звезда. И хотя кроме ордена Славы у деда были и другие награды, и «За отвагу», за города, но прикреплял он почему-то только один этот орден. Видать, самым памятным был. Мы не спрашивали, знали, что бесполезное это дело — спрашивать деда о войне. Когда мы все же осмеливались и просили рассказать о фронте, дед сердился и наговаривал нам обидные слова.
— Шантрапа! — дед не кричал, говорил отрывисто, будто командовал. Глаза становились узкими и злыми. — Войну им подавай. Век бы ее не помнить, сукины дети, так нет, заноют: «Про войну, про войну». Молокососы! Нечему тут радоваться, в рассказах. А то ведь расскажу — год спать не будете. Шантрапа! Кровь им подавай. Интересно, как человек человека убивает, понимаешь!
При этом он так раскуривал свою самокрутку, что самосад в ней трещал и искрил, словно полешки в печке. Докуривал и мирно уже говорил:
— Вы на старика не обижайтесь. Историю лучше учите. Там все написано. А война — это страшно. Дико даже. Ну ее. Вот так. Я, например, до сих пор спать не могу. Страшная это вещь — война.
А после каши дед шел к фронтовикам. И сейчас я нет-нет да и вспомню деда Максима и его кашу. И его страшные неуслышанные рассказы, от которых не спишь. Помню трактор, на котором он работал, тяжелый, с железными колесами «Универсал». Отрывочно помню, а помню.
Толчком ко второму рассказу послужил неприятный разговор на работе. Давно он назревал, но все как-то не выходил наружу. Лидочка помогла. Лидуня. Это она так представилась, когда впервые переступила порог нашей «конторки».
— Лидуня, — она кокетливо полуприседала и протягивала нам красивую гладкую руку.
Мы, три мужика, немного сконфузились. Впоследствии все перешли на «Лиду» или «Лидочку», так проще. Да и годков ей было вообще-то немало — тридцать четыре. Один Гриша звал ее так, как она и представилась.
Красивая, прямая, изящная Лида вошла в наш коллектив легко и очень свободно. Через пару дней она чувствовала себя так, будто проработала в нашей мастерской КИП всю свою сознательную жизнь. Перед обедом она могла исчезнуть и вернуться с горой апельсинов.
— Ребятки! Что я вам принесла! — и вывалит цитрусовые на стол. И это средь нашей-то зимы. Откуда она все это брала, одному богу известно. Интересная была женщина. Была — потому, что скоро уволилась.
Как-то раз, когда я в обед читал шукшинскую повесть «До третьих петухов», Лидочка грустно и на полном серьезе произнесла:
— Да. Вот если бы он тогда женился на Белохвостиковой, он бы, может, и сейчас жил. Бедный Шукшин.
Тогда-то мне первый раз и захотелось сказать ей «дура». Потом это желание с каждым днем росло и мужало. И, наконец, вырвалось.
Лидочка, сдувая со лба белые завитушки волос, сердито прошла к своему столику и зло бросила на него сверток.
— Уф, — устало сказала она. — Ну уже мне эти фронтовички! Во! — Она махнула ладонью над головой. — Парадокс. Представляете, мальчики, уже моя очередь, и тут он подкатывает. Безногий же, боже мой, и книжицу свою сует. Ведь видно же, забулдыга. Да он эти джинсы несчастные за углом же втридорога продаст. А фронтовик. От фронтовика-то одно название осталось. Ноги, наверное, трамваем оттяпало, по пьянке. Ну, куда ни сунься — везде фронтовичек влезет, с книжицей этой, — она возмущенно всплеснула руками.
Тихо стало в нашей конторке, очень тихо. Только паяльники потрескивали, нагреваясь. Тогда-то я и сказал уже окрепшее и вполне созревшее для Лидочки слово «дура». И подошел ко мне Гриша.
— Старик! — высокопарно произнес он, — жму твою лапу. Это несомненно так. Она дура.
Скоро Лидочка уволилась. А мне часто думалось, может, я грубо сказал, может, надо было помягче, но отвергал свои сомнения напрочь. И вот тогда-то моя память и выдала из своих кладовых еще один отрывок. Про моего одноклассника. Про Пескаря.

ПЕСКАРЬ

Давно это было и словно вчера.
Еще не старый в то время учитель физики, Гарай Шарипович, носил кальсоны. Об этом знала вся школа, потому что из-под штанин учителя очень часто болтались белые тесёмочки. Гарай Шарипович быстро проходил по коридору, глядел под ноги, но тесемочек не замечал. Может быть, оттого, что на фронте он потерял правый глаз, да и одним-то видел плохо, носил очки. О тесемочках ему иногда шептал кто-нибудь из учителей. Тогда Гарай Шарипович сильно краснел и спешил в лаборантскую наводить порядок с блажными кальсонами. Но очень скоро две предательские змейки вновь выползали из-под широких черных штанин. Гарай — так его звали все ученики — был смертельно предан своему предмету. Не прерви его звонок, он бы говорил, наверное, целый день. Так во всяком случае казалось.
Один раз Васька Деев сочинил стих и на перемене написал его на доске. Не ахти какое произведение. Обычная дразнилка, только чуток переиначенная.
Гарай, Гарай,
Ты штаны не продавай.
А то волк придет
И тесемки отгрызет…
Гарай Шарипович отреагировал неожиданно. Как будто это совсем не о нем. Словно стихотворение и не стихотворение вовсе, а решение какой-то физической задачи, и он, Гарай, нашел в ней ошибку. Он очень серьезно, несколько раз прочел написанное и недоуменно проговорил:
— При чем здесь тесемки? Тесемки какие-то. Волк. Непонятно. У вас что, литература была? Нет? Ну ладно.
Он взял тряпку и стер «феноменальный» Васькин стих. Весь класс на минуту обалдел, а Гарай стал объяснять новый материал.
Вообще, над Гараем измывались и куражились открыто. Он до того увлекался уроком, что совершенно ничего не замечал.
— И вот он самый, всемогущий ток, — любовно говорил он, — по закону великого Ома, течет по пути наименьшего сопротивления.
— Да ну? — хором удивлялись ученики.
— Да-да! — восклицал Гарай. — Именно так, — и улыбался, довольный. — А вы не верили.
— Ом — он не дурак, — многозначительно говорил Павлуха Рябов.
— Ну вот еще! — Гарай обиженно хмурил брови. — Конечно, не дурак. Совсем не дурак.
Класс весело и откровенно гудел. Пределом же доблести считалось тихонько встать и незаметно подставить кулак к пустой глазнице учителя. Он и этого не замечал.,
Однажды классная руководительница привела в класс новенького. Худой, остролицый парень чем-то смахивал на пескаря. Его тут же и окрестили— Пескарь.
Пескарь молча сел туда, куда ему указала учительница, и затих. Прозвенел звонок, и в класс влетел взъерошенный Гарай со своими тесемками и с ходу начал говорить о каком-то великом открытии, сделанном нашими учеными. Не помню точно, что это было за открытие, помню только, что поймали наконец неведомую ранее элементарную частицу.
— Поймали, голубушку. Так ей. — Гарай радостно потирал руки и беспрестанно улыбался. Вот он встал посреди класса и о чем-то задумался, изредка поправляя очки. Павлуха, крадучись, подошел сзади и подставил кулак к его правому глазу. В тот же момент раздался глухой, сильный хлопок по затылку. Павлуха покачнулся, втянул голову в плечи. За его спиной стоял Пескарь с пустыми обложками от учебника физики. Класс притих, и лишь листочки развалившегося учебника, будто осенние листья, шуршали и опускались на пол. Гарай Шарипович строго глянул на новенького и выгнал его из класса.
— Ты смотри, — покачал он головой, — первый день, и так хулиганить.
Павлуха же сел за парту, колотнул крышкой и прошептал:
— Ну, Пескарь. Изметелю гада. Как пацана. И изметелил. Пескарь не дрался. Он неуклюже отмахивался, а когда у него из носа пошла кровь, Павлуху оттащили. Пескарь долго отмывался у колонки, а все пошли в класс. Потом возвратился Пескарь. Взял свою сумку и, не обращая внимания на учительницу, ушел. После уроков шумной ватагой шли на свою улицу.
— Зря ты так Пескаря. Он и драться-то не умеет. Сразу краска пошла, — сказал Васька, на что Павлуха, презрительно цвыркнув сквозь зубы, проговорил:
— В гробу я его видал, Пескаря этого. Рыпаться больше не будет. Пескарь.
Об учителе физики не говорили, какие-то «веревочки» связали слова, и о Гарае молчали. А Пескарь в школу пришел. Мы думали, что он насовсем тогда. А он пришел. Ни с кем не разговаривал, тихо отсиживал уроки и так же тихо, будто украдкой, уходил.
А еще я помню коляску. Она появилась неожиданно, из-за угла. Павлуха, Васька и я о чем-то спорили, а тут мигом примолкли. Сначала-то послышался металлический, сводящий в оскомину скулы, скрежет. Потом показался красный от натуги Пескарь. Он, словно бурлак, тяжело упираясь в податливый дорожный гравий, тащил за собой коляску. Дорогу собирались асфальтировать, и потому гравий был рассыпан широко, до асфальтового тротуара. Подшипниковые колеса, понятное дело, забивались, не крутились, а ползли по гравийке-то. И скрежетали.
На коляске, откинувшись на спинку и пристегнутый к ней же широким ремнем, спал пьяный безногий. Увидев одноклассников, Пескарь остановился. Еще больше покраснел, зло закусил губы и, ухватившись за бечеву обеими руками, поволок коляску к тротуару. Хорошо помню, как скользили по камешкам ноги Пескаря и как подрагивало тело безногого. Одна рука его плетью повисла побоку и, покачиваясь, то и дело касалась земли.
Первым опомнился Васька. Он кинулся следом, но Пескарь кратко и озлобленно процедил: «Отвали». Васька, правда, тоже рассердился. Он замахнулся на Пескаря и в тон ему заявил: «Сам отвали, фраер зачуханный. Не тебя тащить собираюсь». И стал рядом с Пескарем. И потащили. А Павлуха, сунув руки за пояс, ушел домой. Я тоже ушел.
Потом Васька рассказывал, что это был отец Пескаря. Он говорил так:
— Ноги у него на войне оторвало, сначало-то до лодыжек, потом гангрена пошла. Ну, и прям по коленки отрезали. Чтоб дальше не пошла. Он раньше не пил, а сейчас вот запил совсем.
Васька задумался.
— Коляска больно неудобная, — тихо сказал он. — Колеса другие надо.
Как-то я зашел за кладовки, где обычно пацанва собиралась, и глазам своим не поверил: Павлуха с Васькой делали коляску. Достали где -то четыре пузатеньких колеса от самоката, смастерили станину, а теперь делали сидушку. Сообразили же черти, и как станину сделать, и как сидушку приладить. Все продумали. Малость осталось, совсем малость. Но не успели. Помер отец Пескаря.
Весь класс был на похоронах. Гарай Шарипович тоже был. Павлухи вот не было. Уже после похорон я нашел его там же, за кладовкой. Павлуха делал коляску. Глаза его блестели совсем не по-доброму, словно накатило что-то на парня. Он никого не подпускал, грозил молотком и упорно делал коляску. Маленькую, мягкую и удобную.
До сих пор не пойму, что происходило с Павлухой, о чем он думал тогда. Бог его знает, о чем, но думал же.
Потом все прошло, поутихло, помаленьку забылось.
А Гараю уже никто кулак к глазу не подставлял. И с Пескарем разговаривали. Серегой его звали. И фамилия – Зыков.

ЗАБЫТОЕ ПИСЬМО

Старик Степан Гурьянович Михайлов сел за письмо еще засветло. А вот уже румянится прогорающая заря, бледнеет и теряется в сумерках. Темнеет.
Дом старика стоит на небольшом взгорье, и потому он видит почти всю деревню. Видит, как резко вспыхивают прямоугольнички окон, расплывчато освещая подворья. То здесь, то там брешут собаки. И гулко разносится в деревенской тиши их лай. А Степан Гурьянович покусывает кончик авторучки и поглаживает шершавой ладонью листок в клеточку. Наконец, почесывая впалые, давненько небритые щеки, шаркнув листком по столу, начинает писать. И уж не слышит ни шорохов, ни лая, не замечает, как гаснут в деревне оконные светлячки. Пишет.
«Доченька, голубушка, что же ты все молчком да молчком? Почтальонша наш дом забыла совсем. Приехала бы, что ли. Я по тебе сильно скучаю.»
Старик задумался. Почему-то не мог вспомнить дочь маленькой. Работал да работал и не заметил, как вымахала девка. В сознании всплыло, как провожал ее до асфальта. Нес тяжелый чемодан с одежонкой да снедью и всю дорогу бубнил, поругивая за отъезд. А чего корил, бог его знает, сам же нес, сам и корил. Дочь на прощанье сказала:
— Да что ты воркочешь-то все? Рядом город-то.
— Рядом-то рядом, — ответил Степан Гурьянович, — а вот врюхаешься в кого — и прощай.
Дочь хмыкнула только, а тут и машина попутная. Уехала.
Степан Гурьянович вздохнул тяжко, задернул ситцевые, в мелкий цветочек занавески. Потом вышел в кухню. Набулькал полную кружку холодного крутого чаю. Выпил, крякнул, как после стопки, и вернулся к столу. Опять взялся за ручку. Писал старательно, как в детстве на уроках чистописания.
«Я уж мерился внука ждать, а ты — нет. Или в городе мужиков подходящих не хватает? Есть, я видел. Правда, там их тьма, сразу-то не усмотришь. И мельтешат, и мельтешат — не работают, что ли? Ты не промахнись, смотри. Я таких мазуриков видел — ого! Стоят возле шашлыков, где пивом торгуют. Улицу не помню, но ты знаешь, от твово общежития рядом. Сшибают, стервецы. Один дак ко мне подскочил. Глазищи выпучил, по плечам хлопает.
— Батя! — орет. — Не узнал, что ли? Я тебя сразу, — говорит, — узнал, хоть и постарел ты.
Меня-то с панталыку сбил, гад. Думаю себе: «Хрен его знает, может, память уже теряю.» Сам молчу. А он после и говорит:
— Дай двадцать копеек.
Я ему полтинник сунул. С испугу. Меньше не было. Только потом я понял: ухарь это. Подъехал так-то на гнилой козе к дураку старому — и все. Вот такие бывают. Зарабатывают. На алкаша не нарвись. Ведь тебе уже двадцать семь. Бобылихой останешься. А лучше-ка приезжай. Хощь, с мужиком познакомлю? Уже три с лишним года у нас живет. Здоровый. Я сам видел, он «Запорожец» приподымал. Одной рукой приподнял, другой чурку подсунул. Колесо, что ли, сломалось, а домкрата, видать, нету. Так он заместо домкрата. Здоровый. И нос еще такой, знаешь, как бы тебе сказать, ну, хороший нос».
Написал и подумал: «Что ей нос-то? Не с носом же жить. Хотя куда от него денешься! Значит, и с носом тоже».
Он еще подумал немного, но больше расписывать не стал. О других мужских достоинствах мужика он не знал. Не видел. Нос вот видел. И силушку непомерную тоже видел. А остальное… Так и оставил в письме. Дальше продолжал так:
«Хозяйственный он очень. Дом купил, отладил его — любо-дорого. Теплицу отгрохал. Цветы, огурцы всегда есть. Я с ним выпивал зимой, так он — свеженьких огурчиков, ну знаешь. И вот что главное: он трактористом у нас, неженатый. Молчун, правда.
Пруд он себе соорудил. Небольшой, правда, а пруд. Спроси зачем? Скажу. Еще первой осенью на озерке, что за старым коровником, выловил он четырех лебедей. Они же у нас завсегда с пересадкой. Долго караулил, из двух ли, может, из трех косяков, а четырех лебедушек взял. Стайку им теплую построил, по типу омшаника. Они у него приплод дали. Сейчас штук восемь плавает в прудике. Крылья, правда, подрезаны, чтоб не улетели. Он от птиц-то пух берет да перо и в город возит. А там, слыхал, шляпы делают. Он с этого много деньжат имеет. Я ему твою фотографию показывал да и рассказывал про тебя, что греха таить. «Сватай, — говорит.
Так что не отказывайся. Приезжай хоть для интересу. На лебедей покрасуешься. Как в зоопарке. Красавцы. Только по осени кричат они сильно. Особенно, когда косяки небо режут. А на озеро к нам лебедь больше не идет. Климат, видать, изменился. Торопятся, я думаю. Курлычат, а мимо тянут и тянут. Жалко, конечно!»
Дед закончил писать, Пожалился еще немного на свою жизнь и точку поставил.
Тут бы и конец всей этой истории, но я добавлю.
Тем летом собрался я порыбачить. Приехал на хваленые озера, палатку раскинул, снасти приготовил, а тут дождь саданул. Да так зарядил, льет и льет. День проходит, второй. Палатка моя – как решето. И вот, когда я вокруг нее ходил, соображая, что дальше делать, дед-то меня и встретил. И в дом притащил холодного, мокрого. Мне даже самого себя жалко стало, когда в зеркало глянул. Как огурец магазинного посола. Отогрел он меня, белье свое дал. И теперь лежал я на раскладном диване и читал кучу старых журналов. Спать не хотелось. Уж больно благостно было в тепле да уюте после палаточки-то.
Дед дописал письмо, перечитал его. Смущенно покашлял в ладошку и протянул листок мне.
— Прочитай. А то, боюсь, ошибок наделал. Засмеют старика. Я был у них в общежитии, веселые девки. Мне, понимаешь, за дочерь свою обидно. Почитай, а я чаю согрею.
И ушел, наклоня голову.
За чаем дед спросил:
— Ну как?
— Нормально, Степан Гурьянович. Хорошее письмо. Только вот женишок… — и тут же высказал свое мнение о женихе. И почему лебеди озерко обходить стали, тоже сказал. К стыду своему, грубо высказал. Потом пожалел. Дед-то за дочь печалится.
Сам все понимает, а дочь жалко. Мне он ничего не ответил. Только плечами пожал и стал усердно сдувать со стола разные крошки.
На следующий день я увидел этих лебедей. Девять красавцев плавали в маленьком прудике во дворе. Красивая птица, краше, наверное, нет.
А вечером, возвращаясь с рыбалки, увидел я и хозяина. Здоровый детина, честно. И нос, действительно, величавый. Такой, знаете ли, как у старого грифа. Знатный, правда.
Когда я собрал свой рюкзак и, попрощавшись, закинул его за плечи, Степан Гурьянович нерешительно протянул мне письмо.
— У нас, знаешь, пока из ящика вытащат да отправят — время уйдет. А ты уж сам сделай, там все близко. Погляди, в общем. Уж как получится.
Я сунул конверт во внутренний карман.
В городе, на автовокзале, вынул письмо и чуть было не опустил его в почтовый ящик, но вовремя оглядел. На конверте не было адреса. Где работает дочь старика, где их общежитие, я не знал. «Как же старик адрес-то написать забыл? – досадовал я. Потом успокоился и даже обрадовался. А, может, не случайно забыл? Просто на душе легче стало, что отправил, и все.
Так письмо и осталось у меня. Лежит непрочитанное, как камень на душе. Словно я в чем-то виноват. Недоделал чего-то. Но не здесь, там, в деревне.

ВО САДУ ЛИ В ОГОРОДЕ

Ехал я как-то в электричке и слышал такой разговор Рассказывал старик старику же. Я навострил уши и рассказ тот запомнил.
Старики любят порассуждать. Жизнь прожита большая, есть что вспомнить, а слушают стариков невнимательно. Уж очень разговоры у них поучительны да назидательны. До того назидательны, скулы в оскомину сводит. Поэтому мы, молодые, поддерживаем разговор больше из уважения, все хотим сами попробовать, жизнь пощупать. Все спешим, спешим по своим делам, все-то нам некогда.
Дорога была длинная, и я слушал. Один старик, видать, свою историю уже рассказал, поэтому собеседника не перебивал. Лишь головой покачивал, соглашался. Другой неторопко рассказывал.
— Интересная все-таки жизнь человеческая. Сучкастая. Мало у кого гладко бывает. Да и не бывает совсем. Это только с виду гладкая. И хоть пиши — запишись книги разные, кина сладкие ставь, всё равно про каждого не отгадаешь. Разная она. Случается, ну вроде хорошее дело сделаешь, а в конце окажется худо. Или наоборот. Вот оно как. Помню, жил в нашей деревне дурачок. Ну, может, не совсем дурачок, а так, недоразвитый, что ли. Гена Пронин. Тощой был, ужас. Голова из-под гимнастерочного воротника высо-о-ко торчала, точно гусь из бочки выглядывал. И таращил глаза. Да удивленно так, чисто ребенок малехонький, все интересно.
Много бед навалилось на парня. Мало того, что дурачок да худосочный, в чем только душа держится, а тут еще и ничейный. Бог весть откуда он взялся. После войны дело. Затерялся, видать, а хватиться — никто не хватился. Спросишь, а он улыбается: «С да-ле-е-ка, — говорил и запевал, притоптывая: «Во саду ли в огороде…» Сам не знал откуда, чего там. У него вся земля там, где сейчас живет. Не понимает же. Обидно. Кому-то ничего, а кому-то все лихо на плечи.
В деревне его Пронькой звали. Отклика-а-ался. Какая ему разница. Еще жил у нас Степан Заинькин. Кряжистый, здоровый мужик, ладонь с лопату, а лицо — будто такой же лопатой из-за угла шлепнули — плоское. Но добрый мужик, жалостливый. И фамилия подходящая — Заинькин. Он сейчас в городе живет.
Вот говорят о людях: «Да его каждая собака знает». Плохо, бывает, говорят. Когда в чем -то клянут человека, то ж так и поминают. А правильно ли? Я думаю, нет. Это хорошо, когда все собаки знают. Знать, душа добрая в людине сидит. Да. Вот и Заинькина этого все собаки знали. Ни одна не зарычит, ей богу. Удивительно просто. Шоферил он у нас. После работы, бывало, или с поля едет, насажает пацанов полный кузов и прокатит. Спокойненько, не трясло чтоб. Вечно вокруг него ребятня хороводилась. И Пронька привязался. А жил тот Пронька в клубе. Комнатеха за сценой, ну… как бы курятничек. Пронька в клубе печки топил. Там две круглые печки стояли. Вот он и топил. Считалось, работал. Крепко парень к Степану прилип. Ну, тот Проньку жалел. Частенько его в кабине катал. Все хорошо, однако, смотри что.
Зима, помнится, лютой стояла. Я даже телка в хате держал со свинешкой. У меня горенка с печечкой, так я загородки поставил. В одном конце для телка, в другом — для чушки. Вонища, конечно, а что сделаешь, надо. Зато к маю здоровая стала, свинешка-то. Ушастая — ушастая. Всегда такую выбирать надо, ушастую. Большая становится после. Сала — сантиметров на десять, ей-богу. Ну, это я так, ладно. Сколесил малость. Так, значит, Пронька. Ага.
Как-то взял его Степан в рейс, а на обратном пути, деревня уж рядышком, заглохла машина. Степан и так, и сяк — ничего, не заводится. Ну он, значит, воду слил и стал ждать, может, трактор или еще кто поедет. Пронька тут же сидит. Закутался в телогрейку, шапку на уши натянул, шарфом Степановым шею обмотавши, посапывает, только парок меж глаз подымается.
А уж темнело. Ну, Степан и думает, чтоб не заморозить горемыку, надо его домой посылать. Он и сказал, мол, так и так, давай, Пронька, домой, да бегом, замерзнешь а-то. А Пронька возьми, да упрись. Бывало, куда скажешь — туда и скачет, пыль столбом, а тут уперся — и все. Дурак, а понимает, как самому-то Степану будет. Тоже ведь не Ташкент для Степана. Ну, что ты будешь делать! Не уходит дурачок. Бубнит одно: «А ты как?» Тут Степан и схитрил: «На вот, — говорит, — тебе ведро и быстрей в деревню, клиренсу принеси. Да разогрей его над печкой, да подоле грей, я потом приду — возьму. И машину заведу. Без клиренса, браток, никак». «А какой он?» — Пронька спрашивает. Степан объяснил: «Подбери полешек березовый, в воду его опусти и грей».
Пронька ведро подхватил и до дому. Степан радешенек. А скоро и трактор нечаянный поспел. Степан приехал в деревню и преж чем домой зайти, к Проньке заглянул, как он там с клиренсом управляется. Стук-стук — нет Проньки. В голове-то сразу: «Парень и точно, заблукал».
Решил Пронька путь срезать, через лесок податься, и заблукал. Полдеревни Проньку искало. Нашли. Он, оказывается, на огонек шел. А в ложбинку опустится — огонек пропадает. Пронька назад. Так и потерял огонек, К утру отыскали. Метрах в трехстах от ближней хаты. Он когда из сил-то выбился, ползти начал. Пальцы, знаешь, словно мыши погрызли, разодраны, а крови нет.
Однако ж откачали его. Врачей-то заранее вызвали. Те ему уколы и туда, и сюда. Водки в нутро, и еще три бутылки на растер ушло, или больше. Степан водку охапками таскал и растирал до одури. Пока Генка не запел свое: «Во саду ли в огороде…» Живой, значит. Завернули Генку в тулуп да в одеяло и в больницу. Степан тоже поехал. И надо же, легко еще отделался, Пронька-то. Гена Пронин. На руках кончики пальцев отрезали. На четырех пальцах, да на ногах два пальца. На ногах, правда, напрочь махнули.
Степан Генку из клуба к себе перевез. Да чего там перевез, взял за руку и привел в дом: вещей — то — всего ничего. И как ни дергалась жинка его, он ей «Цыц!» — и долой. Ну и жена потом примирилась.
Генка хороший был, безобидный. Не объедал, постель не пролеживал и работник — ничего себе. Все больше подсобничал Степану. А ничего, хорошо.
Ровно шесть лет и восемь месяцев прожил он у Степана и помер. Своей смертью. Червь, видать, нутряной точил парня. Он уже последнее время на завалинке сидел, желтый весь, в валенках. К солнышку шею протянет и греется, прикрыв глаза. Вскорости помер. По весне как раз. Жалко Генку. Хоть и дурачок, а славный мальчишка. Так до конца мальчишкой и остался. Глаза особенно ребяческие, светлые.
Степка больно уж горевал, все думал, будто бы это он Генке жизнь скоротил. А может, и так. До сих пор не поймет.
Дед досказал и отвернулся к окну. Лоб и глаза ладонью прикрыл. Крепкий, кряжистый старик, ладонь с лопату, наверное. Здоровый старик.
«Вот тебе и Пронька, — размышлял я, выйдя из электрички, — вот тебе и старичок».
Я еще посидел на перронной скамеечке, вспоминая детали дедова рассказа. Не забыть бы. Нет, не забуду.
Все мы кажемся себе добрыми да правыми. А всегда ли? Это только думается, что всегда. Кто-то нам жизнь укорачивает, мы кому-то. Да, вот тебе и Пронька, черт побери. Вот тебе и старичок, ладонь с лопату.

МАШИНИСТ НИКОЛАЙ БАБИН

Как ни странно, а поутру Николай Бабин чувствовал себя превосходно. Нигде не болело, не ломило, не дергало. И ничего, что случилось с ним ночью, хоть убей, не помнил. А ночью происходили события даже для близких ему людей страшные.
Два года назад, сбрасывая с крыши снег, он оступился и с этой крыши слетел. Слетел неудачно. Сломал руку и получил легкое сотрясение мозга. Как раз с этого-то времени все и началось. Может, от падения, а может, так судьбой было предписано, а превратился машинист маневрового тепловоза Николай Бабин в лунатика. Правда, лунатиком не таким, чтобы там по карнизам лазить, по чердакам, нет. Лунатиком он был тихим, что никак не соответствовало его крепкой высокорослой фигуре. Даже странно — такой большой дядя и такой тихий лунатик. Вообще-то Бабин любил порядок, организованность и дисциплину. К этому приучил его отец, который тоже был машинистом, к этому приучила работа на тепловозе.
Начиналось все так. Часам к двенадцати, к часу, когда сон уводил его в свои закутки, Николай громко и очень отчетливо говорил, как говорил, когда начинал работу: «Ну, начали». И начинал маневрировать. Выпрастывал из-под одеяла ноги, поудобнее усаживался, толкая жену и выглядывая за спинку кровати, маневрировал. Причем, маневрировал здорово — и за себя, и за диспетчера.
— Шестьдесят пятый, Бабин! — это диспетчер.
— Слушаю, шестьдесят пятый! — это Бабин.
— На седьмой путь контейнеры! — это опять диспетчер.
— Понял. На седьмой путь контейнеры, — говорил он в кулак.
Радиосвязь была четкой. Николай улыбался и ехал на седьмой путь, облокотившись на ту же кроватную спинку, из-за которой выглядывал. Потом диспетчер командовал ехать по двадцать первому пути на контейнерную базу, и Бабин ехал на контейнерную. Ехал, отвечал на команды, возвращался, опять ехал. В общем, каждую ночь от отрабатывал очень аккуратно часа по два, два с половиной. После маневров — под одеяло и спокойненько досыпал остаток ночи. А утром — как стеклышко. Причем, когда Николай приходил с настоящей ночной смены и ложился отдыхать днем, ничего подобного с ним не случалось. Поэтому жена, так и не привыкшая к ночным выходкам мужа, решила, что он лунатик. Она боялась, что когда-нибудь случится авария, и во время маневрирования всегда сидела рядышком с мужем, словно помощник машиниста. Но муж работал безаварийно. А она все боялась. При авариях же обычно в окошко выпрыгивают. Утром жена со слезами рассказывала Николаю о его работе. Тот не верил и кипятился:
— Да не может быть! Надь, ведь я же должен помнить-то! Хоть кусочек. Я же не помню, Надь!
Надежда в ответ плакала и упрашивала Николая сходить к врачу. Николай не шел.
— Чего ради? Засмеют ведь. Меня же перед работой всегда проверяют. Заметили бы, наверное.
— Ты же там не спишь! Как ты этого не поймешь?!
— Все, — говорил Николай и уходил на работу. Как-то после особенно изнурительной ночи жена не выдержала. Проводив Николая в день, она пошла к свекрови и все ей рассказала. О всех своих двухгодичных железнодорожных курсах. Свекровь, конечно, разволновалась.
— Ну что же ты, Надя, а? Раньше надо было. Эк затянулась болезнь-то. Подумать только. Эх вы, чучелы огородные.
— Я поначалу думала, что пройдет. А потом — стыдно ведь, мам.
Разговор шел на кухне, где сосед свекрови, некто Анатолий Пуков, чинил водопроводный кран. Когда женщины закончили разговор, условившись, что уговорят «лунатика» сходить к психиатру, Пуков громко усмехнулся:
— К психиатру хотите, значит? Валяйте. Только запрячут Колюху месяцев на шесть и справочку выдадут потом, махонькую такую справочку со словом «псих». И не видеть тебе, Надюшенька, денежек, которые мужик тебе носит. Шиш.
Он показал шиш. Женщины, конечно, испугались и задумались.
— Вот что, — заговорщицки прошептал Анатолий и сунул свою тощую конопатую физиономию меж голов испуганных женщин. Обеих же приобнял. — У нас в армии тоже лунатик был. Тот , все по казарме шарахался. Стукнется лбом о стенку и в обратную сторону поворачивает. Чутья у него никакого не было. Все время то с синяком, то с шишкой ходил. Бился — страсть как. Но у нас старшина был. Невзоров. Мастак — на все пять. Он и вылечил. Лунатиков, оказывается, испугом лечить надо. Только напугать надо вовремя. Если его на крыше пугнешь или на проволоке, они, бывает, ходят по проволоке-то, тогда, считай, хана. Упадет вдребезги. Надо момент выждать.
— Ты уж, Анатолий, давай покороче. Он ведь нам сын да муж вон ее, — свекровь показала на Надежду. Надежда кивнула и объяснила:
— Он по проволоке не ходит. Он на кровати сидит. Спокойный.
— Вот это и надо. Так я и не дорассказал. Невзоров выждал момент и вылил на лунатика ведро. Тот проснулся — и все. Больше лунатить не стал. Позаикался, правда, месяца три — и все. Зато человек.
— Где же нам Невзорова-то твоего взять? — забеспокоилась свекровь.
— Зачем он? — Пуков, казалось, обиделся. — Это же просто. Как синхрофазотрон. Я уже сам шестерых вылечил.
Женщины, услышав умное слово, приумолкли.
— Тазик есть? — спросил Пуков.
— Эмалированный или…
— Цинковый, простой, — перебил «лекарь».
— Есть. Только он не чистый. Я полы из него мою.
— Плевать, — сказал Пуков. — И молоток приготовь.
Тут встряла свекровь.
— Ты что удумал? Анатолий, смотри,— грозно предупредила она.
— Во сколько приходить? — как в больнице, строгим голосом спросил Анатолий.
— Часов в двенадцать. Я как занавески раздвину, ты и заходи. Дверь открою.
— Ладно. Но чем позже — тем дороже, — поставил условие «лекарь» и скоро ушел.
Когда Надежда возвратилась от свекрови, Николай был дома и смотрел телевизор. Жена села рядом. Показывали про летчиков. Комментатор в конце сказал очень, красивую фразу: «Тот, кто хоть раз ощутил полет, обязательно захочет еще и еще раз ощутить это чувство».
Николай вспомнил крышу, вспомнил полет, чувство этого полета и почему-то разозлился и выключил телевизор.
—Захочет, не захочет. Полет!—бубнил он.—Еще раз. На-кася, — он протянул в сторону телевизора кукиш.
Надежда, следившая за мужем, тихо порадовалась:
«Это даже к лучшему, что вспомнил, уложить бы теперь пораньше.»
Легли как обычно. И, как обычно, к двенадцати, Николай произнес: «Ну, начали!»
Надежда раздвинула занавески и зажгла свечу. Вошел Пуков. Он недолго постоял на пороге и, когда глаза привыкли к полутьме, тихо скомандовал:
— Инструмент.
Надежда вручила ему оцинкованный тазик и молоток. Лекарь, крадучись, подошел к машинисту, у которого работа только-только начиналась. Поднял над головой лунатика таз и, размахнувшись, треснул по нему молотком. Николай встрепенулся, завертел головой, остановил взгляд на Пукове и с криком: «Куда в кабину лезешь?!» — блызнул лекаря в лоб.
Анатолий Пуков упал и с хорошей скоростью заскользил к серванту. Если комната была бы, например, как кинотеатр, Пуков, надо думать, ехал бы через весь кинотеатр. Но сервант погасил скорость лекаря, и он остановился. Малиновым звоном отозвался хрусталь, и глухо шлепнулась какая-то керамическая посудина. А оглушенный машинист упорно и зло допрашивал диспетчера:
— Диспетчер! Что случилось? Сход, что ли? Диспетчер, але, сход что ли? Диспетчер! – крикнул он.
Диспетчер не отвечал. Николай подул в кулак, радиосвязь не работала. Он тяжело вздохнул и устремил свой мутный-мутный взор на ополоумевшую жену. Тихо спросил:
— Сход, что ли, а, Надь? – Он уже почти проснулся.
У жены сами по себе потекли слезы.
— Нет схода, Коля, — всхлипывая , сказала она, — все вагоны на месте. Видишь, состав стоит.
Николай оглядел комнату, но кроме стонущего Пукова никакого состава не заметил.
— А этот что здесь? Что ты здесь, мормышка обсосанная?
— Ничего, — Пуков встал и, потирая виски, сел за стол у окошка. Надежда включила свет и загасила свечку.
— Ну, язви тя! Никто еще так не реагировал. Скольких уже вылечил, а этот. Тьфу! «В кабину не лезь»,- передразнил он машиниста. – Нужен мне твой тепловоз, как попу гармошка, понял?! В кабину, видишь ли, к нему полезли,- он обиженно взмахнул руками. — Чего у тебя брать-то там? Колесо запасное?
— Не положено посторонним , — профессионально ответствовал Николай, словно и впрямь сидел в кабине своего тепловоза. – По инструкции не положено. Все, — отрезал он.
Пуков выбежал из кабины, простите, из квартиры, громко хлопнув дверью. Николай достал из холодильника бутылку молока и, не отрываясь, выпил. Потом закурил, сел за стол и спросил:
— Чего это он?
— Тебя, дурака полуношного, лечил. Хватит. Сколько можно маневрировать-то. Два года уж. — Она заплакала взахлеб.
Николай сел рядом с женой, обнял и стал ласково успокаивать.
Эту ночь спали спокойно. Может, лечение помогло. А, может, на станции вагонов не было или обеденный перерыв. Во всяком случае, давно так спокойно не спали. Очень давно.

ВПЕРЕД , РОССИЯ !

Гости нагрянули неожиданно, но вовремя. Похмельный, с новогодних праздников, Кузьма, мучительно долго узнавал своего бывшего главного начальника. Окончательное прозрение пришло после третьего полстакана.
— Митрич! – вскричал обрадованный Кузьма Кузьмич. — Бородищу отрастил, едрит, твою так, у меня чуть крыша не съехала, пока тебя разбирал, честно.
Красная бородавка на мочке Митрича вспыхнула, как стоп-сигнал. Он засмеялся.
— А я –то думаю, что ты все прицениваешься ко мне?!
— Так борода-то, как у Карла Маркса, ей Богу! Да похудел, вроде.
— Это вряд ли, — вступил в разговор молодой с девичьим румянцем гигант.
— Нормально все, — прервал его Митрич. — Вот, знакомься, это – директора филиалов нашей фирмы. – Он похлопал по плечу румяного геркулеса. – Кочкин Иван.
— Очень приятно, — привстал Кочкин.
— А это – наш передовик, товарищ Шаферан.
— В родстве с известным Шафераном не состою,- мягко так захихикал чернявый, тоже высокий, но худой директор.
Кузьмич не преминул громко прочастушить:
Мы спросили Шах Ирана:
«Вы слыхали Шаферана?»
Нам ответил Хомейни:
«Не слыхал такой х…ни!»
Вся группа засмеялась, тычками одобряя «лирический» вывод Кузьмича. Таким образом знакомство медленно перерастало в дружбу. Пусть и недолгую, но дружбу.
— Ну, что, самобранку раскинем, — потер ладони Кузьмич.
— Да ты не суетись, — остановил его бородатый. – Мы счас по маленькой, да на заимку. Готова заимка-то? Я же гостей наших в баньку привез. В нашенскую, — поднял и потряс кулаками Дмитрич.
— Так она завсегда, раскочегарь тока. Дорогу, слава Богу, чистят. – А ты когда директором будешь? Начальник твой частенько бывает. А ты, я уж и забыл совсем, годков пять, наверное, не был. А раньше, помнится, даже на вертолете возили. Жалко времечко то?
Митрич недовольно нахмурился.
— А! Мне и кадрами заправлять работы хватает. Ну, так как с заимкой-то? – замял он неприятную тему.
— Ну ладно, — махнул рукой Кузьмич, — на заимку , так на заимку. На сборы – шесть минут! — скомандовал он.
Суетливо остограммились, оделись и поехали.
До заимки было рядом, километров пять по трассе. Прямо с нее машина съехала на снежный проселок и поползла по выбитой колее.
— Все! — молвил водитель, спокойно раскуривая сигарету, — переходим на автопилот. Наша российская колея всем автопилотам – автопилот, — резюмировал он.
Машина действительно шла очень уверенно. Тяжелые от снега сосновые лапы тихо покачивались, как бы приглашая гостей в свои дебри. Теремок, или заимка, возник как всегда неожиданно. Ухоженный резной комплекс сказочно вписывался в сосновое ожерелье.
— Домик-то раздувать или нет? – спросил Кузьмич, оглядывая начальство и сам же ответил, — нет, наверное. – Домик без баб, что водка без огурца.
Смеясь, согласились.
— Нам бы баня была, ответствовал Митрич, баня и бабы – только сердцу помеха.
— Не скажи! – покачал головой здоровяк Кочкин. Спинку потер, да в предбанничек — Эх! … — видать, от нахлынувших воспоминаний он потер руки.
— Да ну! — упорствовал Митрич. – Как напаришься, да в снег, да пивка. Не до баб тогда, что ты.
— Ну, кому как, — не стал спорить Кочкин. – Если хиловат, — «Покупай рябушку – будешь с яйцами»… Какие проблемы?
— Хэх! – обиженно хмыкнул Дмитрич. – Рябушка — то причем?
Здоровяк незло хлопнул его по плечу.
— Телевизор смотреть надо. Вот, если купишь буренку – с молоком будешь. Усек?
— Усек, усек, — отмахнулся Митрич, но обиду, видать, затаил.
Стылая баня встретила приезжих стойким запахом сухих березовых веников. В небольшой комнате стоял стол и скамьи. Все, не сговариваясь, уселись за стол. Быстро открыли водочку и банку огурчиков. Выпили, похрустели нехитрой закусью. Шаферан вздрогнул и протянул длинное холодное «бр-рр..». Кузьмич, словно по этой команде спохватился и суетливо, но слаженно забегал по бане. Лишь изредка подбегал к столу и пропускал маленькую. Остальные, ежась, сидели. Но свосем скоро парное тепло стало превращать неуютную баню в ухоженное жилье. Ответственный за банное дело Кузьмич скомандовал к раздеванию. Гости с удовольствием разоблачились.
— До парной что б ни стопки больше! – пригрозил банщик, — сердце схватить может.
После первого захода в парную Кузьмич разрешил побаловаться пивком, но немного. Гостей чуть-чуть подморило. Они улеглись на чистенькие кушетки. Отдыхали, привставая, что б отхлебнуть не холодного пива. Мало-помалу возник разговор.
— За кого голосовать будешь, Кузьмич? — сделал запрос здоровый директор Иван.
Закаленный в банных переделках Кузьмич сидел за столом, пожевывая копченое сальцо.
– Я-то? За Путина буду. Боевой, вроде бы парень-то.
— Только из-за этого, что ли? Мало ли у нас боевых?! – не по наслышке знаючи тему, критикнул его Митрич. – Зюганов Геннадий Андреевич – не фигура что ль?
— Велика фигура – да …
Кузьма Кузьмич аж подпрыгнул.
— Вы это дело кончайте! – жестко пригрозил он. – Я партию в обиду не дам.
— « Кеперефе»?! – с отвращением удивился Иван. — это ты за нее так попер? Гигант! Страну за 80 лет обгадили, как могли.
— Не сметь!!! – закричал бывший коммунистический вожак районного масштаба Дмитрич.
— Ой-ей-ей! Тоже привстал Иван. – Испугались все! Ну-ка, проверьте, — обратился он ко всем, — никто в штаны не наделал? Нет?
Все на всякий случай подняли головы.
— Слава Богу! — успокоился Иван. — Ты давай…
Но тут, чуя неладное, встрял банщик.
— Хорош, мужики! Нашли из-за чего петушиться? Ну-ка в парилку все.
Компания послушно двинулась в парилку. Когда Кузьмич толково охаживал веничком комлидера, большой Иван, оценивающе разглядывая, его тучную фигуру, спросил:
— Знаешь, сколько твой предводитель при рождении весил? Два кг шестьсот грамм? А таким стал, потому, что кормушка в ЦК хорошая была. Счас морда-то, ого! На телеге не объедешь.
Митрич извернулся и так ловко схватил Ивана за волосы, что все опешили. Оппоненты схватились. Голая предвыборная борьба приобретала трагический оборот.
— Ах ты красная сволочь! – вскричал свободолюбивый Иван и ловко вывернулся из цепких рук коммуниста. Потом, завернув ему за спину руки, повел в предбанник, отворил дверь и легко выбросил в чистый мягкий сугроб. Сверкнув белоснежной задницей и с криком «Коммунисты не сдаются!» Митрич вяло потонул в снежной насыпи.
— Тоже мне, генерал Карбышев, — прокомментировал Иван незатяжной полет убежденного ленинца.
В парилке, как курицы на насесте, сидели пригорюнившись, Кузьмич с Шафераном. Иван уже знал политическую платформу Кузьмича и потому искоса посмотрел на чернявого.
— А ты за кого будешь?
— Он у нас «Яблоко», – опрометчиво сдал Шаферана незадачливый Кузьмич и уж совсем не вовремя прикрыл ладошкой рот.
Яблочник Шаферан, подскальзываясь , но шустро полез вверх по полкам.
Иван хмуро наблюдал за катящимся вверх «яблоком». Тот долез до конца и, поджав коленки, безысходно уселся на полке. Борец за «единство» догонять не стал. Он взял в руки ковш, немного им поиграл и стал сосредоточенно подливать на раскаленную каменку воду.
— Счас, — жутко улыбаясь, проговорил он, — счас ты у меня станешь знаешь, каким яблочком – запеченным. Люблю печеные яблоки, — плотоядно заключил он, методично продолжая лить воду.
За клубящимся паром яблочник едва просматривался. Он распластался вниз пузом на полке и, подвывая, закрыл руками затылок. Удовлетворившись качественно проведенной экзекуцией, вольный Иван вышел в предбанник.
— Кузьмич! – окликнул он банщика. — Иди, хряпнем за успешное политпросвещение заблудших сынов наших!
Кузьмич почему-то на цыпочках подобрался к столу и застенчиво присел на край лавочки.
— Ты чего так? – удивился посланец «Единства», — ты же нейтральный. Из народа ты. Давай подкрепимся.
Иван сам набулькал почему-то четыре стакана изумрудной морозной водки.
— Ну, давай, серьезно сказал Иван. — За упокой душ безнадежно запутавшихся товарищей.
За «упокой» выпили махом, до дна. Посидели, тщательно пережевывая привезенный шашлычок. Хмель приходил очень медленно, но когда немножечко заиграло, Кузьмич неуверенно предложил:
— Может, запустим …этих…, — он на всякий случай искал нужные слова, — заблудших-то, или как там?
— Ты знаешь, Кузьмич, как закаляется сталь? – менторским тоном спросил Иван, и сам же под сказал ,- в огне и воде. Пусть еще. Лучше давай еще помаленьку.
Выпили помаленьку и скоро чуток разомлели.
— Ладно, Кузьмич, запускай нерадивых.
Кузьмич спохватился, открыл предбанник, выскочил и еле втащил Митрича. Синий, упрямый коммунист, гордо скрестив руки, стал на пороге. Из предбанника выполз красный поклонник «Яблока».
— Ох ты, мать вашу! — умиленно вскричал Иван. – Голубчики! Смотри, Кузьмич, какой славный триколор получился: – он щелкнул по водочной бутылке, — белый, — показал на упертого Митрича, — синий, и красный, — кивнул он в сторону яблочника. И тут же, чуя неладное, скомандовал, — Ну-ка, вы! Быстренько поменяли позиции!
Его поняли правильно. Коммунист испарился в парной, а яблочник растаял в сугробе.
— Ты уж их больше не домогай, кто за кого. Умаялись хлопцы. А я вам строганину приготовлю. Пробовал строганину?
Иван отрицательно помотал головой, но согласился.
— Тащи. Экзотическое есть будем.
Кузьмич ненадолго исчез и скоро появился с накрытым подносом строганины.
— Классная вещь, — сказал. — Рыбка замороженная – свежак. Этих-то звать?
Но «эти» появились сами, одновременно. Освежившийся Шаферан смело прошел к столу и наигранно охнув, сел. Митрич медлил. Все уставились на него.
О!- восхитился Иван. – Стоит, мля! Ты еще в иконный угол встань. Картина будет называется «Красный Митрич – как зеркало русской революции!»
— Я уже говорил…, — напористо начал Митрич, но банщик бросился к нему как на амбразуру.
Митрич замолк.
— Хватит уже. Садись.
Когда, наконец, все уселись за свои места, Кузьмич серьезно предложил.
— Может, чайку лучше заварить? А-то опять консунсуса не получится. Ну, что, вождь и учитель?
Иван безоговорочно, с расстановкой заявил:
— Чтобы был вкуснее чай – крепкой водкой разбавляй!
— Ладно, — согласился банщик. – Давай так. Давай, мужики, хлопните для начала.
Никто не решался. Яблочник уныло ковырял вилкой строганину, коммунист, завалив голову набок, смотрел в какое-то далекое, но, видать, светлое будущее.
Иван стал медленно багроветь. Положение спас народоволец Кузьмич.
— За Россию! — воскликнул он. — Как говорится – «тут разом повскакали все».
Поднаторевший в битвах за ликвидацию разрыва между косовицей и обмолотом Митрич сказал:
— За победу!
— За нашу победу! – добавил хитрый Шафиран, а Иван только добавил:
— Вперед, Россия!
И все выпили. Видать, всяк за свое, но выпили дружно. Хрупкий союз политических противников может, на время, но прочно, сплотила нерушимая русская водка и, по сути, русская душа.
Отошло. Вскоре все забылось и заговорили о бабах. Пили, ели, что Бог послал, а народник Кузьма тихо уснул на широкой дубовой лавке.

ВИНТОВКИН ДОМ

После обеда бригада шоферов отдыхала. Все десять человек укладывались на траву возле столовой и молчали. Говорить было не о чем. Все анекдоты были рассказаны за две недели, шоферские байки за следующую семидневку, ну, а остальные истории были уже так стары и затрепаны, как дом, в котором жила бригада в ночное время суток.
Григорий Беридзе, попросту Кацо, устремив взгляд в голубое небо, лениво, но громко спросил:
— Дэнес, матэматику знаэш?
— Знаю, — буркнул Денис. Взгляд у него был тоже заоблачный.
— Тагда щитай. Толко бистро нада, понял? Бистро, бистро. Значыт так, — затараторил Кацо. — На бэрези пят вэток, так, толко бистро. На пэрвой вэтке растет два яблак, на втарой — пят, на третий — чэтыре яблак, на чэтвертай — адын, на пятай — апят два. Толко бистро. Сколко яблак всиго? — Беридзе даже привстал.
— Не знаю, — безразлично ответил Денис. — Я ж тебе не бухгалтер, это те… вот.
— Эх ты! — с отвращением изрек Кацо. — На бэрези яблак нэ растет, — и опять откинулся на спину.
Бригада посмеялась. Нехотя посмеялась, с ленцой.
— Интересно, почему наш дом называют «Винтовкин»? Там что, ружейный склад был? — спросил кто-то. Никто не ответил. Только дядя Миша, выпустив изо рта дымовое колечко, сказал:
— Винтовкина там раньше жила. Бабка Лида. Лидия Матвеевна Винтовкина, значит. Вот так, — сказал и нахмурился.
— Знал, что ли, ее, дядь Миш?
— Знал, — дядя Миша глубоко зятянулся. — Из-за нас уехала.
Шоферы оживились.
— Почему из-за вас-то? Расскажи.
— Да что тут рассказывать? По дурочке все получилось.
— Давай, давай, дядь Миш, не томи. Дядя Миша прикурил от своего же окурка новую сигарету.
— Пять лет назад это было. Прислали нас на уборку только троих: Володьку Зимина, Женьку Виноградова и меня. Столовой тогда не было. И председатель другой был. Он-то нас и послал к Винтовкиной.
— Хата, — говорит, — у нее большая, да и кормиться будете у нее, правда, за свои денежки, но колхоз, мол, потом компенсацию выплатит. С бабкой все договорено.
Нам-то что. Все понятно. И двинули мы эту хату искать. А пока шли, фамилию-то бабкину и забыли. Бывает же так, хоть убей, не помним. Вертится что-то огнестрельное, а вот что, черт его знает. Подошли мы к дому, а заходить боимся: две будки во дворе с цепями, вдруг собака, кто его знает. Володька пару раз гавкнул, да громко так, с хрипотцой. Ничего — кругом тихо. Тогда мы хором, долбаки, чуть не на всю деревню: «Гав-гав», да еще.
Толпа рассмеялась, хорошо получалось у дяди Миши с гавканьем. Но он внимания не обратил и, переждав смех, продолжал:
— Ну, погавкали, значит, и тут слышим, кто-то сзади нас говорит, спокойненько так, серьезно:
— А мычать, голубчики, не можете?
Мы глядь — бабка стоит, низенькая такая. Морщинистая, а в веснушках. Удивительно даже. В розовом платье, как помню,
— Так, может, там собака, — это ей Вовка, и от неожиданности смутился, хотя шустряк был, страсть.
— Я и говорю, мычать-то, мол, как? Может, там бык?
Но тут Женька встрял.
— Не знаете ли, бабушка, где здесь Пистолетова живет?
Бабка как-то сразу лицом изменилась, похмурела.
— Ни Пистолетовых, ни Пулеметовых, — говорит, — не знаю, а Винтовкина — я. Значит, председатель вас прислал? Про пистолет-то он вам сказал, аль сами придумали?
— Простите, бабушка, ошиблись, — сказал Вовка и руки к сердцу приставил. — Простите.
— Бог простит. Бабкой Лидой зовите меня, без всяких там… пулеметов.
Пошли мы за ней в дом. Женька, помню, чуть косяк лбом не свалил в сенях. Сени-то темные. Аж штукатурка посыпалась. Шишка вскочила с кулак, наверное. Ну ладно. Только вошли мы в комнату, бабка сразу же тормознула и пошел креститься. Вовка поглядел на нас, на бабку, подморгнул нам, встал рядом с ней и тоже начал отмахивать. В конце даже на коленки грохнулся и образам поклонился. Помолилися. Бабка и спрашивает у Вовки:
— Ты что же, милок, веруешь?
— Да, — говорит, — баба Лида, раньше не верил, а уж больно много грешков за мной водится. Вот и решил. Я ж крещеный.
— Мать-то одобряет? — ласково спросила Винтовкина.
— Мать-то? Одобряет. Она ведь тоже, того, верует.
— Ну, слава тебе, господи, хоть одна родная душа в доме появилась.
И стала бабка с Володьки за шамовку брать по рублю в день, а с нас — полтора. Грабеж, чего там, да еще в командировке, как сейчас. Мы Вовку попри-жали, конечно. Несправедливо же. А он нам:
— Мужики, не дрейфь. Все по плану идет. Скоро нас бесплатно кормить будет. Всех.
— Как? — спрашиваем.
— А вот так. Мне бабка в откровениях своих все говорит. Честно, во всякую чертовщину верит. В кошек там черных, чертей, домовых. Видел, сено у нее по хате навешено. Думаешь, это целебные
Хрен. Это от них как раз. От нечистых. Давай так
сделаем.
Ну и договорились мы.
Как-то приезжает первым Женька. Врывается в хату и к бабке.
— Баба Лида! Прости дурака. Ой, прости. Научи молиться. Жить так больше невмоготу. Не верил, понимаешь. А тут!
Ну бабка, скромно говоря, испугалась, села на лавку и глазами хлопает. Ей уж тогда, наверно, восьмой десяток пошел.
— Батюшки! — всплеснула руками старуха. — Неужто попутал?
— Попутал, — говорит. — Еду я, и уж до дому недалеко, у леса, на повороте как раз, голосует мне дед. С виду ничего себе, в ватнике. Подранный, правда, ватничек. Я остановился. Он сел, покряхтел и говорит:
— Ну, давай, Женя, домой.
— Откуда, — спрашиваю, — вы меня знаете?
— А я всех знаю, — это старичок-то мне. — Потому как домовой я. Я ему:
— Ты, дед, не трепись. А то высажу.
— Не веришь, — говорит… и р-раз… пальцами щелкнул. И получилось: он за баранкой сидит, а я на его месте, ни рукой, ни ногой не пошевельну.
— Теперь-то веришь? — улыбается старичок и опять — щелк пальцами (а на пальцах бородавки сплошь) — я опять за рулем. Ну, оклемался маленько и спрашиваю:
— А зачем к нам-то?
— А жить у вас в доме буду. Я ж домовой, как-никак. Ты вот — шофер, профессия у тебя такая. А я — домовой, по домам, значит, шастаю. Страхи нагоняю тем, у кого жизнь сладкая. Чтоб не больно-то привыкали. Чтоб неповадно было. Для разнообразия. Перевоспитаю, — говорит, — и в другой дом. Работа такая. В данный момент от лесника еду. Похорошел мужик. Лесом перестал торговать. Следит за лесом.
— А к нам-то зачем? Вроде, — говорю, — бабушка у нас дисциплинированная, не наглеет.
— Куда уж там не наглеет, с тебя же рупь с полтиной дерет, да с Михаила, да пенсию получает, да сыновья шлют, на базаре торгует. Вы вот ей уголек да дрова бесплатно привезли, а она все равно дерет. — Так и сказал, бабушка, все-то он знает, ну до грам-мулечки все.
А бабка-то и сказать ничего не может. Женька видит, что напугал сильно, и говорит:
— Ну, я его успокоил: не расстраивайтесь. Так ему сказал: «Давай, мол, договоримся. Бабушка у нас хорошая, нам нравится, мы с ней поговорим, она кое-что и сбросит».
Старичок подумал маленько, за рогом почесал и рукой махнул: «Согласен», — говорит. Пальцами щелкнул — и нету его. Вот так. Потом Володька приехал и тот страху ей нагнал, только про лешего. «Я, — говорит, — его молитвами угнал. Остановил машину и стал молиться. Леший смотрел, смотрел, потом задрожал весь, будто малярийный, и убег».
Старая Винтовкина с Володькой потом целый час у икон стояли. Бабка-то на коленях, а он — стоя. Даже с перекурами. Выйдет на кухню, покурит и по новой, к иконам.
Мы два дня ржали после этого. Ну вот, бабка потом целый месяц нас бесплатно кормила, как на убой. Что ни попадя сметаной заливала.
— Ну а ты-то, дядь Миш, что ты-то делал? Дядя Миша улыбнулся.
— У меня таких способностей, как у Вовки с Женькой, не было. Поэтому я молчал и, как будто у меня с головой что-то, все спрашивал, есть у них в деревне врач по головным болезням или нет. Мол, чушь какая-то мерещится. Бабка-то все по-своему поняла, будто и меня тоже «попутал». Сказала, что будет молиться и за меня.
Я через год снова приезжал, а бабки-то уже не было. Дом она колхозу продала, а сама к сыновьям в город уехала, в Хабаровск, что ли, не помню. Вот и все. Ну ладно, поехали, работать пора.
Все разошлись по машинам и разъехались.
Ночью, когда вся бригада уже спала, дядя Миша встал, эдак воровато, на цыпочках, прошел в коридор и быстро накинул на двери большой, из скобы, крючок.
— Ты чо, дядь Миш, — спросили из темноты. — Боишься, что ли? Я тоже слышал, шебуршит кто-то в сенях.
— Крысы, наверное. — Дядя Миша лег и закутался в одеяло. — Крысы, конечно.
— Может, и так, — согласился невидимый собеседник.
— Домой бы скорее, надоело в этой хибаре сидеть, — сказал с крайней кровати Денис.
Человек пять закурили. Подымили чуток, повздыхали и притихли.
А в сенях кто-то настойчиво шебуршал. Может быть, крысы или коты, кто его знает. Но шебуршал.

ПАСЕЧНИК
Притормозило б такси прямо у дома, ничего бы и не было. Но машина, мягко покачиваясь на ухабинах, прокатила мимо и остановилась на три хаты дальше. Колхозный пасечник Дмитрий Сергеевич Мельник, недокучливый низенький мужичишка, кряхтя и вздыхая, выбрался из машины. И только он хлопнул дверцей, как такси сорвалось и, оставляя за собой клубящийся пыльный хвост, исчезло.
Пасечник сунул руки в карманы длиннополого пиджака и, прищурившись, плюнул в серое облако.
— Как чешет, стервец. Не понравилось, вишь, — пробубнил он себе под нос, постоял малость и неуверенным шагом двинул к ближайшему дому. Приподнимаясь на цыпочки и подтягиваясь, заглянул за глухой забор. Сосед, покуривая, сидел на завалинке.
— Петро! — крикнул Дмитрий Сергеевич, поперхнулся и сильно закашлялся.
Пока пасечник кашлял, Петро уже вышел и, почесывая бок, подошел ближе.
— Ты чего, Митрий Сергеич, из городу?
— Оттуда, — унимая кашель, проговорил пасечник, — че-то в горле запершило. Пыляка, что ли?
— Дак, ты чего звал?
— Твоя-то дома?
—Ну.
— А! Все равно! — Дмитрий Сергеевич махнул рукой. — У меня тут кое-че. Может, выпьем?
— Так давай! — воскликнул сосед. — Боже мой! А я уж думал, подсобить чего, — засуетился он, — а здесь — подсоблю. Заходи.
Петро распахнул калитку и усадил пасечника за маленький столик во дворе. Вынес закуску, соль с хлебом поставил, сало. Дмитрий Сергеевич вынул бутылку. Без разговоров выпили. Петро пил крякая, улыбаясь и громко, с подсосом, закусывал сочным пахучим огурцом. Пасечник мрачно пил и мрачно закусывал.
— Так ты что в городе-то делал? По делу или как? — вытирая рукавом губы, спросил Петро.
— Зуб ездил дергать. К зятюхе, — насупив брови, ответил Дмитрий Сергеевич.
— Вырвал?
— Не — а.
— Чего так? — деланно удивился Петро.
— Нечего у них там делать. В городе. Все поголовно с ума посходили. Все! — с чувством произнес пасечник и так размахнулся, что бутылку со стола сшиб. Хорошо еще, что Петро ловок — подхватил. А Дмитрий Сергеевич сурово вскинул брови.
— Иду я по двору, где дочка сейчас живет. Здоровый домина, девятиэтажный. Вдруг слышу, кличут: «Митька! Митька! Ну-ка, иди сюда!» Я остановился. Кто же это, думаю, меня так? Зырк-зырк кругом, собачка меня обгоняет, махонькая, а за ней — девка в штанах. Поравнялась со мной, девка-то, и прямо возле уха опять: «Митька!» Ладно уж Дмитрием, если знает меня, а то — Митька. Я ее хап за руку.
— Ты чего так орешь? Я тебе в отцы гожусь. Она руку вырвала и мне, значит:
— Я вовсе не на вас, дедушка, а на собаку свою. Видите, убежала. И снова во все горло: «Митька!»
Меня аж скрутило вот так. Про зуб забыл, ей-богу. В таком зле я и к зятюхе завалился. Воскресенье. Все дома. Дочка рада, конечно, внучка тоже. Меду я им привез. С зятем поцеловался. Рассказал я зятю историю. Смотрю, что-то он глазами шарит, дочке незаметно подмигивает. Ну, как не хоронили, выбежала та собачка. В душегрейке, знаешь. Дырки для ног вырезали, а так чисто душегрейка. Смешно. У дочери, значит, из-под ног, да ко мне. И ну брехать. Я зятю показываю: «Вот такая же, — говорю, — собачка, без рубахи, правда, а Митькой зовут. Вашу-то как кличут?»
Он эдак головой повел и зубом цыкнул.
— Так как? — спрашиваю. Тут внучка забегает.
— Да Томкой ее зовут, дедушка, Томкой. Короче, поругался я с дочерью, с зятем — и домой. Тьфу!
— Зря ты так, Митрий Сергеевич. Пусть бы себе, тебе-то что?
— Как это что?! – встрепенулся пасечник. – Ведь человечьими именами собачат кличут. Человечьими!
— Ну и что? Всю жизнь так было. Медведь, например, «Мишка», лиса—«Патрикеевна», кот — «Васька», еще там…
— Ты не путай божий дар с яичницей-то! Дмитрий Сергеевич вскочил и заговорил громко, отрывисто, но с выражением.
— «Лиса Патрикеевна!» — скособочился он. — Сказочник, язви тебя! Я почему так говорю, что с ума посходили, что всем на все наплевать! С жиру бесятся! И хоть бы кто остановился, поинтересовался: «В чем дело, мол?» Нет. Все мимо идут! Рожи в сторону.
Он даже показал, как «в сторону», повернул голову, завалил ее набок и закрыл на секунду глаза. Потом в том же темпе продолжил:
— Им хоть убивай кого рядом, собак какими хошь именами называй. Всем — вот так!
Дмитрий Сергеевич сделал размашистый неприличный жест, при этом больно ударил пальцы об стол и стал сосредоточенно на них дуть: «фу – у — у, фу — у, мать твою так! А ты мне сказки рассказываешь».
Он оставил в покое ушибленную руку, поднял стакан и, гулко глотая, выпил.
Трудно сказать, почему так обозлился старый пасечник. Но бывает же, из-за одного, скажем так, факта, обидного, конечно, факта, обозлится человек на все, на весь свет белый. Вот и сейчас. Пасечник на последнем глотке поперхнулся, снова закашлялся и сквозь кашель, хоть и хрипло, однако, отчетливо бросил Петру в лицо:
— Сказочник! Сосунок долбанутый, вот ты кто! — он прицелился крупным, словно сарделька, пальцем в хмурую соседову физиономию.
Петро тут же вскочил и уперся грудью в плечо пасечника.
— Полегче! Распрыгался, как вошь на гребешке. Полегше, понял?
— Ладно, — пасечник вылез из-за стола. — Ты свово борова как зовешь?
— Борькой, — уверенно, даже с вызовом ответил Петро.
— Бо – о – рькой !!!
Дмитрий Сергеевич манерно повертел ладонями перед своими глазами и, упершись кулаками в стол, заявил:
— С завтрева, так и знай, своего кабана Петром назову. Вот увидишь. Петенькой. Петюней!
Петро сгреб пасечника за шиворот и потащил к калитке. Калитка скрипнула и захлопнулась, а Дмитрий Сергеевич от тычка еле на ногах удержался. По инерции, быстро перебирая ногами, добежал до середин дороги и скорым ходом, пыля да шатаясь, поспешил, к своему дому.
Не дойдя одного двора, оглянулся. Петро, подбоченясь, стоял у своего забора. Дмитрий Сергеевич, ухватившись за штакетину соседовой ограды, свободной рукой погрозил:
— Так и знай, Петром борова назову! Он резко отвернулся и неожиданно встретился взглядом с другим соседом.
— Иван! — заплетающимся языком грозно осведомился он. — Эту вот, корову твою, что выглядывает, как зовут?
— Дунькой, — просто ответил Иван.
И не стерпелось Дмитрию Сергеевичу. Ни слова не произнеся, стал он выламывать штакетину. Завизжал гвоздь, штакетина поддалась и оказалась в руках у Дмитрия Сергеевича. Пасечник, набычившись, пошел на Ивана. Но тут вдруг услышал сзади.
— Гражданин Мельник! Прекратите!
Пасечник — «гражданин Мельник» — весь как-то съежился. «Гражданином» его называли впервые. Обычно «товарищем», как и всех, особенно, когда в президиум выбирали или за работу хвалили. А тут «гражданин», вроде как преступник.
Пасечник, в таком же вот съеженном положении развернулся, но, завидев своего участкового, обмяк. Подбородок его задрожал, и Дмитрий Сергеевич заплакал.
— Сережа! — с чувством воскликнул он, обнимая милиционера…
Поутру, заметив в оконце участкового, жена стала тормошить Дмитрия Сергеевича.
— Вставай, башка твоя дурья. Вставай, говорю. Арестовывать идут.
Пасечник приподнял тяжелые веки, но не встал, а заохал и сипло спросил:
— Много идут-то?
— Серега идет, — поспешно ответила жена.
— С пистолетом, мабудь? — просипел пасечник. Жена отмахнулась и засеменила в переднюю, куда уже входил участковый.
— Где? — хмуро спросил он.
— В комнате лежит. Оклематься не может никак.
— Конечно. Так накачаться-то. Рехнуться ведь можно. Так.
Милиционер перешагнул порог комнаты, остановился и с расстояния, с прищуром поглядел на Дмитрия Сергеевича.
— День добрый, гражданин Мельник!
— Здорово, здорово, — пасечник с трудом приподнялся, сел. — Ох – хо -хо, — почесал он загривок, — перебрал вчерася.
Словно для себя сказал. Потом встал и в одном исподнем, пошатываясь, проколбасил мимо представителя власти на кухню. Погремел там посудой, воду, видать, пил и вновь проследовал мимо участкового к кровати. Ложиться не стал. Сел и вопросительно, тоскливо уставился на милиционера.
Тот достал из полевой сумки бумагу и протянул пасечнику.
— Что это? — Дмитрий Сергеевич вытянул бумажку перед собой. Негромко прочел: «Административный протокол номер четыре о нарушении Указа … «, — он сморщился и резко вытянул вперед руку. — На-ка. Читать противно. Согласен я со всем. Так и отписывай.
— Да нет. — Сергей бросил протокол на кровать. — Там объяснение должно быть. Объясни, раз уж наворотил дел. Объясни!
— Не буду я ничего объяснять, — Дмитрий Сергеевич обиженно отвернулся. — «Объясни, объясни». У тебя пса твово как зовут?!
— Мухтар, — гордо ответил участковый.
— Во! — пасечник кивнул. — Тоже ведь имя, небось. Азиатское, правда, а все равно — человечье.
И Дмитрий Сергеевич рассказал свою историю.
— Да –а -а. Незадача.
Участковый встал. Подумал, и то ли досадно стало ему за весь род человеческий или просто понял и пожалел земляка своего, старого пасечника, — порвал он официальный протокол, а клочья в карман сунул.
— Ты только не бузи больше, нельзя так. Мало ли что на свете случается. И запузыривать брось. За это вдвойне спрос, уходя, сказал он.
это вдвойне спрос, — уходя сказал он.
— Да я на пасеку уезжаю. Некогда бузить-то. Да и когда я запузыривал-то?! Ты у моей вон спроси. Раз в двадцать лет, может, — обиделся пасечник.
— Ну, счастливо тогда, — козырнул милиционер. Все равно так нельзя.
— Покедова.
Дмитрий Сергеевич стал собираться на пасеку. Недолго собирался. Управившись, вышел на крыльцо, закурил. Жена доила корову.
— Слышь, — окликнул Дмитрий Сергеевич. Жена обернулась.
— Ты, значит, это, корову чтоб Манькой больше не называла.
— Спятил, — жена схватилась за щеку и скорбно покачала головой.
— Цыц! — топнул ногой Дмитрий Сергеевич. — Сказал – и все. Точка!
Жена подхватила подойник и в дом, а корова равнодушно посмотрела в сторону пасечника, пропела свое басовитое «Му – у -у» и отвернулась.
Дмитрий Сергеевич зло сплюнул и пошел запрягать старого натурально сивого мерина. Степку…
«Тудыть твою…» — прошептал Дмитрий Сергеевич и замахнулся на ни в чем не повинного Степку.

РОДНЯ

«Здравствуйте, уважаемые работники МВД!
Не знаю к кому обратиться, но думаю, у вас есть специальный отдел по этому делу. А дело в том, что у моего отца, Карнаухова Ивана Сергеевича (он умер в 1957 году), было когда-то шесть братьев и пять сестер. То есть, одиннадцать человек семья. Я у родителей был один. Поэтому, зная, что имею такую обширную родню, мне обидно, что никого не знаю. Ни с кем не знаком. Знаю, что братья у отца, кто погиб на войне, кто умер. Дети у них, конечно, были и есть сейчас. Хочу найти братьев и сестер. Сестер маловероятно, ведь они под другими фамилиями. А вот братьев можно. Сообщаю имена отцовских братьев и место, где они все родились и жили когда-то…»
Георгий Карнаухов, здоровый кудрявый мужчина, описал все подробности, которые знал, и поставил точку. Отнес конверт на почту. Заказным отправил в Москву. Георгий стал терпеливо ждать, считал дни, недели, месяцы.
Георгий Николаевич написал письмо неспроста. Он был обижен на свою жену, тещу, тестя — главного бухгалтера совхоза. Порой на него нападал такой «псих», что он не мог совладать с собой. Например, когда теща в какой-то своей обиде брякнула: «Обули, одели, дом поставили, а он теперь кочевряжится», Георгий разделся до цветастых трусов и все как есть запихал в печку.
Еще ему не нравилось, что приходилось возить тестя на его «москвиче». Тесть сам написал доверенность на зятя и теперь, как взбрендит, особенно по воскресеньям, ночь-в-полночь, в любое время — вези его. А куда? А хоть куда. Может, порыбачить. С комфортом, в костюме и при галстуке. Или просто так, покататься. Сядет, закинет локоть за окошечко и всю дорогу ни слова. Головы не повернет. Как кол проглотил. Сам водить машину не умел. Интересный тесть. Наверное, в такие минуты представлял он себя министром финансов. А приедет — все: другой человек, корм свиньям наладит и еще напевает: «Все бегут, бегут, бегут, а он им светит… — и носится с ведрами: — … а он горит».
Короче, затосковал Георгий без единокровной родни. Долго ли, скоро ли, а письмо из МВД все же пришло. Георгий очень волновался. Когда нес конверт в нагрудном кармане, сердцем его чувствовал. Читал письмо почему-то за банькой. Уселся на низенькую поленницу и читал. Сердце стучало слышно и гулко.
«Ваш брат, Карнаухов Валентин Емельянович, 1950 года рождения, проживает в Кустанайской области…» ну, и так далее. Сообщили также, где проживают родители брата.
«Эк куда закинуло брательника, — весело, с волнением размышлял Георгий, — далеко от родителей ускакал.»
Ему было легко и весело. Брат, три сестры и тетка. Сразу сколько родни. Внутри щемило и екало новое, незнакомое чувство. Георгий сунул письмо в карман и пошел к дому. Во дворе рос раскидистый тополь. Георгий умостился на маленькой сидушке детской качели и стал раскачиваться. Выбежали детишки. Заорали: «Папка, папка катается!». Запрыгали рядом.
Георгий слыл отцом строгим, и подобное легкомыслие дети видели, пожалуй, впервые. А отец раскачивался, весело «ухал» и «эхал». Потом завел тестев «москвич» и прокатил детей километров за десять от деревни. Там покувыркались по поляне и покатили назад.
Когда подрулил к дому, то с удивлением обнаружил распахнутые ворота, хотя точно помнил, что их закрывал. Легонько въехал во двор и неожиданно запел любимую песню тестя: «Все бегут, бегут, бегут … а он горит…».
Теща с тестем сидели за столиком у крыльца и молча наблюдали за буйными выходками зятя.
— Перепил, — предположил тесть.
— Да вроде нет. У него харя красная, когда выпьет-то, — заметила сметливая теща.
Вышла жена. Она загнала возбужденную ребятню.
— Чего раздухарился? — строго спросила она.
— А я не тень, чтобы тенью ходить, — загадкой ответил Георгий.
Жена вылупила глаза. Георгию самому понравился загадочный ответ и он для пущей важности громко повторил:
— Да, да, родичи вы мои разлюбезные, не тень.
— Ты сядь-ка, — тесть ерзнул по скамейке так, что чуть не сшиб свою жену. Та сверкнула глазами, но промолчала. Георгий сел.
— Ну сел, — вопрошающе сказал он.
— Ну сел, и посиди, успокойся, — тесть беспокойно забарабанил пальцами по столу. Георгий сощурился.
— В честь чего торжественные сборы?
— По пути зашли, — с вызовом ответила теща.
— Ни хрена себе, по пути, — тоже с вызовом произнес Георгий.
Его дом стоял последним, на самом краю деревни, а за горой уже был совхозный свинарник. — К свинехам прогуливаетесь. По пути, хэх! — усмехнулся он.
— К дочери пришли, — воскликнула теща, — да на зятя придурошного посмотреть.
— Потише! — рявкнул Георгий. — Родня!
Он полез во внутренний карман пиджака. Теща с тестем на всякий случай отодвинулись. Георгий же достал безобидный конверт с официальным штемпелем и шлепнул им перед тестем. Тот достал очки и долго, сосредоточенно читал.
— Что ж, — никому сказал он, — хорошее дело. И Кустанай хорошо. Житомир — еще лучше. Я там был в войну. Богатые места.
Георгий ревниво взял письмо.
— Сами знаем, что богатые. Разберемся. Тетя Аня Карнаухова напишет, как там у них.
«Тетя Аня» он произнес с особым смаком.
— А кем брат-то работает? Что-то не прочитал.
— Заместитель генерального директора крупного объединения. А что?
— Ничего. Ну ладно, — вставая, сказал тесть. — От души поздравляю тебя с нашедшейся родней. — Он протянул Георгию растопыренную пятерню. Тот пожал толстую, совсем не бухгалтерскую руку. Теща руки не подала и, как-то обиженно поджав губы, словно собираясь заплакать, молвила:
— Поздравляю, что ж. Поздравляю.
Они встали, не торопясь пошли в обратную от свинарника сторону. Домой. Георгий глядел им вслед, пока они не скрылись за соседским забором. Он остыл, и ему стало немного грустно. «Что надулся, — думал он, — ну нашел родню и нашел. Что здесь сложного? Чего выставляться-то? Про заместителя генерального директора. Дубина.» Он плюнул и опять пошел к качелям. Только теперь не раскачивался, а просто сидел.
Через несколько дней (он специально ждал момента, чтоб успокоиться) Георгий написал брату письмо. И вновь ждал ответа. Ответ пришел быстро. Георгий даже не ожидал, что так быстро может идти письмо из Кустанайской области. Из письма узнал: брат работает на вокзале на автопогрузчике. Но это Георгия не огорчило, хотя в душе и надеялся, что пусть хоть и не зам. генерального директора, а хотя бы начальник… отдела кадров, например. Или даже главный бухгалтер бы. «Ну, да ладно, на автопогрузчике, так на автопогрузчике, человеком бы был», — размышлял Георгий по ходу письма. Ошарашила же Георгия концовка. Брат писал просто. По-свойски. По-братски. И вдруг стал давить на психику. Но давил так нахально, откровенно, неумело и оттого очень больно. Будто принимал брата за крупного авторитетного дурака.
«Жорик, — писал он в конце. — Здесь у меня неприятность на работе вышла. Поехал я, понимаешь, на рыбалку. «Жигуль» у друга взял. У нас здесь все проще. Ты — мне, я — тебе. Хорошо живем. Поехал я, значит. Порыбачили. Ну, чуток поддал. Да не в поддатии дело. Я в этом состоянии вообще за баранкой зверь. По ниточке проеду. А тут вдруг прямо на скорости фары выключились. И поворот как раз. Я-то ни шиша не вижу. Ночь. Ну и ухнул в рельсу, что вдоль дороги делают. Вдребезги. Сам кое-как очухался. Жора, об одном прошу. Мы же ведь братья. А братья — это кулак один должен быть. Чтоб друг без друга — ни-ни! Жора! Надо две тысячи. Иначе, не видать тебе брата долго. Сяду ведь. Две тысячи. Сделай, брат. Брат мой единственный».
Георгия покачнуло, и взор его мигом угас. «Две тысячи, — думал он, — сдурел. В первом же письме. Что у меня эти тысячи, по углам, что ли, рассованы?»
Он вошел в дом. Уставился в поставленную перед ним тарелку со щами. Поскреб ложкой по дну и бросил.
— Что в письме-то? — поинтересовалась жена.
— Брат, вот, к себе зовет, — соврал Георгий. — Его самого возить. На персоналку. Как батю твоего по воскресеньям.
Он встал из-за стола и вышел во двор. «Надо тетке написать, — решил он. — Пусть хоть расскажет, что за братик у меня.»
— Так он что, правда, заместитель генерального директора? — жена подошла так незаметно, что Георгий немного испугался.
— Тьфу ты, — разозлился он, — заикой ведь сделаешь. Правда, правда, только не заместитель уже, а генеральный директор. Хватит в заместителях ходить.
Он сел на крыльцо и долго думал о брате, о тесте, о других. Вообще о людях думал.

ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ

Дед Климентий Петрович Сазонов с четырнадцатилетним внуком Валерием пришли в небольшую поселковую больничку своим ходом. Пришли и устроили маленький переполох. Вокруг них вертелись две сестрички. Они громко переговаривались и, видимо, сравнивая признаки заболевания, постоянно менялись пациентами. Мяли им животы, заставляли говорить «а-а-а» и заглядывали в рот. Пациенты от пальпаций страдали еще сильнее. Отстраняли руки молодых сестер от своих больных животов и стонали.
— Что вы все щупаете? — злился Климентий Петрович. — Врача зовите. Подохнем же.
— Владимир Иванович занят. Фурункул вскрывает,— объяснила самая расторопная, рыжая. Казалось, мять животы доставляет ей большую радость. Сказала и опять направила руки к дедову телу. Но в это время появился врач. Он снял перчатки, бросил их в раковину и стал мыть руки. Больные стонали.
— Что? — кратко спросил врач у сестер. На стоны он внимания не обращал.
— Похоже на отравление, Владимир Иванович.
— Понос? Кровь? Рвота? — он хмурил брови и комкал полотенце.
— Ничего нет. Понимаете, в том-то и дело, что ничего.
— Ничего, ничего, а корчатся, — пробурчал Владимир Иванович и подсел к больным.
Расстояние между кушетками было маленьким, и потому врач мог пощупать каждого больного, не вставая со стула. Так он и сделал. Потом посмотрел на одного, другого и вдруг сказал:
— Замучился бедный Шишкин. Каждый год с фурункулами, даже на носу был. На кончике. Жалко Шишкина.
Больные, малость ошарашенные таким отступлением, замолкли. Первым пришел в себя дед. Покряхтел, причмокивая, и со знанием дела промолвил:
— Кровь дурная у этих Шишкиных. Скоко знаю из их породы, у всех что-то да вывихнуто. У того чирьи, у другого… лысый совсем. Все такие.
Владимир Иванович, молодой хирург, работал в поселке уже второй год и всех жителей знал.
— Ладно, Петрович, — сказал он, — рассказывай, что ели, пили чего? Давай.
— Валерка пусть, — поморщился дед, — режет сильно внутри. И даже не булькнет ведь. Режет, и все.
— Понятно, — Владимир Иванович повернул голову к внуку. — Давай.
— Значит, это… — начал Валерка. — Вчера дед с охоты кабана привез. Разделали мы его, все как следует. Внутренности вынули. Потроха. Печенку, там, отдельно, конечно.
Тут встрял дед.
— Помело! — сказал он. — Что про разделку-то? Он лучше нашего знает, как разделывать. Счас вот разделает обоих — не пикнешь даже. Покороче давай.
Но врач почему-то остановил сердитого деда.
— Пусть, пусть рассказывает. Нужна, понимаешь, яркая картина причины заболевания. Не перебивай, Петрович.
Взбодренный Валерка продолжал. Кажется, даже забыл про свою болезнь.
— Ну вот. Печенку нарезали и поставили настаивать на молоке, сочная становится. Дед так любит. Любишь же, дед?
— М — м -м, — недовольно промычал дед и покачал головой.
— Ну, ладно, — Валерка отвел взгляд от страдающего деда. — Тут как раз сало зашкварчало на сковороде и в кастрюле закипело.
У врача защемило в желудке и по нутру прокатился судорожный комок. Он незаметно сглотнул слюну. Только кадычок чуть дернулся. Владимир Иванович поощряюще качнул головой: давай, мол дальше. И пошло.
Валерка с увлечением рассказал, как они обжарили печень.
— Она еще поварилась немного, когда сок дала. В собственном соку, значит. Воды добавлять не надо. Вкус уйдет. Ну, тут уж глаз нужен, чтобы и не пережарить и чтобы весь сок не выкипел. Надо сок оставлять. Потом в него хлеб макать, как в подлив. Одним подливом наесться можно.
Врача стало подташнивать. Этакое здоровое подташнивание молодого голодного человека.
А Валерка еще рассказал, как они «отчекрыжили шмат от задка и отварили большими кусманами, потом опять же обжарили».
— Такая вещь получилась, — он чмокнул губами, — мягонькая да с перцем.
Владимир Иванович стал ходить по процедурной. Вначале по рассеянности ходил вместе со стулом, прижав спинку к груди. Потом прикашлянул смущенно и отставил стул в угол.
— Да – а — а! — он, сцепив пальцы, щелкнул суставами.
Кружилась голова, слюна заполняла рот, сосало под ложечкой. Но профессия не позволяла расслабляться. Доктор должен одним своим видом внушать больному чувство незыблемости здорового духа в здоровом же теле. Он, пересиливая себя, еще раз серьезно ощупал больных и прописал то, что необходимо было прописать. Клистир.
Через час-полтора оба пациента, чуток, правда, осунувшиеся, но веселые, шли домой. А как раз за эти часы окончательно лишился покоя лечащий врач. Он успел сходить домой. Успел даже поставить кастрюлю с водой и хотел было высыпать туда скороспелый «Суп вермишелевый с мясом», но отбросил пакет в сторону. Ему хотелось кабанятины. Свежей, вкусной, как на цветных рисунках из кулинарной книги. Сейчас весь смысл жизни свелся в его сознании в одну точку — достать мясо кабана.
«Жить в охотничьем поселке и не попробовать кабана — это преступление», — решил он. Зная время прохождения процедур, он рассчитал, когда выйдут объевшиеся, и двинул к больнице. Шел потихонечку. Встреча произошла около столовой.
— Ну, доктор, — приветствовал врача Климентий Петрович, — от верной гибели спас. Хорошее, оказывается, дело — клизьма! — восторженно воскликнул он, с особым чувством нажимая на мягкий знак.
— Замечательное, — улыбаясь, поддержал доктор разговор словоохотливого деда.
Теперь надо было незаметно перевести тему с клизьмы на мясо. Доктор пошел рядом с «пострадавшими». Пока охотник развивал мысль о перспективах внедрения клистиров во всех охотхозяйствах, доктор думал, как добыть мясо. Перешел к разговору не сразу.
— Так вы, надо понимать, всего кабана умяли? —
дипломатично спросил он. Он этого и боялся.
— Ты что? — охотник удивился. — Мы того, что пожарили, не доели даже. Там уйма такая!
— Климентий Петрович! — Владимир Иванович решил идти напрямик. — А не продадите ли мне чуток?
— Доктор! — воскликнул охотник. — Какие деньги? Пошли.
Пошли.
Владимир Иванович сделал все по рецепту деда и внука: натопил сала, а в нем пожарил свеженины. Большими кусками. Ел для удобства руками. Макал хлеб в тот же подлив и ел.
Наутро в районную больницу Владимир Иванович приехал с диагнозом своих вчерашних пациентов. К знакомому врачу и незнакомым медсестрам. В своей больничке подрывать клистиром свой авторитет не хотел А знакомый врач после подобного рассказа друга о причинах болезни вдруг забеспокоился. Его тоже стали мучить голодные спазмы, и он напросился ехать к другу в поселок.
— Ты уж достань кабанинки. У тебя поем. Не могу, честное слово. Все внутри ломит.
— Слушай, — Владимир Иванович уже оправился от болей. — Цепная реакция получается. Вот ведь природа, а! Так и до области дойти может.
— Цепная, так цепная, — отмахнулся взволнованный друг. — Достанешь, что ли? Поехали тогда…
И ведь поехал. Чихать он хотел на цепную реакцию. Поехал. А что уж там дальше произошло, не знаю. Наверное, цепная реакция.

СОВЕТ- СЕЛЬСОВЕТ

Река внизу не бурлила, а тихонечко плутовато шипела, подтачивая глинистую твердь. Берег круто и высоко висел над водой и мог в любую секунду рухнуть. Такое бывало.
Михаил Тельнов лежал как раз на этом выступе. Отламывал маленькие кусочки глины, кидал в воду и лениво думал: «Брякнуться кумполом вниз, и ищи потом…» И тут же в досаде прищелкнул языком: «Ну и что? Во-первых, ничего не получится — плавать умею. А если и получится, все равно ведь когда -никогда выловят. Народ позовут, опознание устроят. Походят вокруг наши (противно — не конфетка лежит), почешутся, скажут: «А хрен его знает, кто это. Дурак какой-то, Мишка, наверное. По одежде — вроде как Мишка. Вишь, пиджак новый. Помнится, он в нем в отпуск отчаливал».
Может, Тельнов и дальше бы поиздевался над собой, но сзади неожиданно крикнули:
— Эй!
Михаил не пошевелился. А кто-то шел к нему и уже спокойно выговаривал:
— Слышь! Ты чего там разлегся? Тока так грохнешься. Утонуть не утонешь, а шею свернешь, как пить дать.
Михаил лениво перевалился на спину. Сел. Валерка Силин, автомеханик, оскалившись, сделал под козырек и присел перед Тельновым на корточки. Хлопнули друг друга по рукам — поздоровались.
— А я тебя не сразу узнал. Потом гляжу — пиджак твой. Ну, думаю, Михаил.
Тельнов сморщился и про себя матюкнулся: «… вот этот бы и узнал, курва, по пиджаку».
— Чего тебе мой пиджак? Валерка незло возмутился:
— Хэх ты! Рожа-то у тебя в траве была, один пиджак и видать.
Минуту посидели молча. Валерка закурил.
— Ты со станции, что ли?
— Вот же ты и Валерик! — Тельнов раздраженно хлопнул себя по коленкам. — Ну откуда же я с чемоданом-то? Неделю, понимаешь, дуриком вокруг деревни ходил. Делать мне нечего! Мылся, брился, в стогу ночевал.
— А ты чего злисся?
— Нет, ну ты спрашиваешь! — Тельнов мотнул головой, встал и направился к Валеркиному мотоциклу с коляской. Как к своему. Подошел, поставил рядышком чемодан. Тоже закурил. Подошел и Валерка. Подымили.
— Ты ничего? Не на пожар? — спокойно спросил Тельнов.
— Да нет, Федька, паскуда, покрышек, говорит, для «Урала» в районе навалом. Я — туда. В магазине шары вылупили. Для великов, мол, пожалуйста, а к мотоциклам уже год не было. Велики тоже есть такие — «Уралы». Знаешь? Выходит, и рожу-то Федуну этому не настукаешь.
Тельнов хохотнул.
— Федька — мастак. А ты тоже — уши развесил. — Он глубоко затянулся.
— Сядем?
Сели. Отпускник открыл чемодан, достал бутылку, пакетик с едой из вокзального буфета.
— Давай за приезд. — Тельнов протянул Валерке маленькую кружечку. Выпили.
— Я смотрю, не в духах ты?
— Да-а-а! — Тельнов опустил голову и уставился на колесо. — Совет министров собрать не могу. Кого в отпуск, кого алименты развозить… — всех распустил.
— Не понял, — Валерка перестал жевать. Михаил сдержанно хмыкнул и тускло оглядел конопатое долгоносое Валеркино лицо.
— Вот из этого кабинета распустил, — Тельнов пощелкал себя по лбу. — Теперь собрать не могу.
— А-а-а! Понял, — Валерка даже не улыбнулся, — мозги нараскоряку… совет министров. Хы! — удивился он. — Сообразил же.
— Ты, если хочешь, — пей, чего рассусоливать, — перебил Тельнов. — Он плеснул себе, выпил. Поставил кружку на чемодан. Потом оттопырил пиджак, покопался и вынул из кармана газету.
— Смотри, что написано… Заляпанная, правда. Мы ею в вагоне стол покрывали.
Валерка придвинулся ближе, но Тельнов читать не
стал. Сложил газетный листок вчетверо и опять сунул
его в карман.
— Долго читать, — объяснил он, — я так перескажу.
Короче: кто с войны, кто позже, а живут наши же русские за границей. Живут себе и живут. Есть даже богатые. Приехали они к нам как туристы. Накопили доллары, фунты-стерлинги разные — и к нам. Все посмотрели. И колхозы, и выставки — все в общем. Меня не то удивило. Пусть ездят, хотя, может, даже половина из них — натуральные гады. Опять пусть. Тут другое. Когда они улетали, так в самолет-то, понимаешь, молча садились. Не оглядываясь. Плакали даже. Прямо так и написано… Как в тюрьму в самолет-то, понял?
Валерка кивнул и откинулся на коляску.
— Так у нас же не так, как у них. Сейчас-то мы ого-го! — сказал он со знанием дела, будто вот-вот не из райцентра, а из Сан-Франциско приехал. — Затосковали! Очухались!..
Валерка выпил со зла и даже забыл закусить.
— Ну ты, пень сосновый, — Тельнов снова вынул и развернул газету. — Видишь, плакали.
— Тебе что, жалко их, что ли? Кто их понужал бежать-то? Ты-то чего тоскуешь?
— Я не тоскую, пняра. У меня, когда тоска, грудь чешется. Тогда весь мой совет в сборе. Я тогда знаю, что делать. Собираю в узелок барахло — и айда! Понял? Песня вот, слушай. — Тельнов хрипуче запел:
Мой сосед объездил весь Союз,
Что-то ищет, а чего, не видно…
Пропел и спросил:
— Слыхал?
— Слыхал, — ответил Валерка. — У нас… у нашего долбона, у брата моего, на магнитофоне записано.
— Так это же про меня, Валерик, — при этом Тельнов с какой-то дурной радостью схватил Валерика за плечи и тряхнул. Так тряханул, что Валерке показалось, будто что-то в нем звякнуло. Он отстранился, хотел ответить, но не стал. Увидел, как у Михаила неловко упали руки, голова завалилась набок. И взгляд этот заметил — стеклянный.
— Ты на меня не обижайся, — слабо произнес Тельнов. – За двадцать годков в деревню свою приехал. Дернуло дурака. Приехал, а ее нету. В Решетах на станции спрашиваю, как, мол, добраться… А кассирша старая, давно, видать, работает. Очки даже сняла. «А ее, — говорит, — нету, милок. Совсем нету». Я в милицию — так и так: у меня же два брата.
Валерка снова юзом придвинулся к Тельнову.
— А они?
— А что они? «Ищите, запрос посылайте…»
— А ты?
— Чего ты заладил: «А они?.. А ты?.. А мы?…» Я говорю, ты слушай.
Валерка покашлял и на сей раз промолчал.
— Братовьев я найду. У меня один министр уже вернулся, подсказывает, — Тельнов почесал горбатую переносицу и вытер уголки коричневых губ.
— Я, вишь, хотел, чтобы и братовья были и чтобы деревня была. А ничего. Круглый голяк.
— А мать? — все-таки влез Валерка.
— Я у братьев жил, — терпеливо, но с укором ответил Михаил. — Я просил, не перебивай.
— Ладно, давай.
— Не хотел, вишь, с голым задом являться, — Тельнов хлопнул по чемодану, — к сорока годам тылы вроде прикрыл, а ехать-то некуда.
— Ты у нас сколько живешь? В совхозе-то? — осторожно поинтересовался Валерка.
— Два года. Нигде столько не зимовал.
— Ну и бросай якорь, — Валерка даже рукой махнул. — Бросай, ей-богу. Собирай свой совет и… и — в наш сельсовет. — И мелко-мелко, смешно засмеялся, так сильно ему понравился свой каламбур. Михаил тоже захохотал, но громче, с тыканьем и раздельно.
В деревню ехали с ветерком. За ними ошалело летела луна, и до одури пахло скошенным сеном. Разные букашки, стремясь на свет, глухо шлепали по ветровому стеклу, а Валерка все думал и думал: «Чего он об этих предателях? Жалко их, что ли?…».

ЧЕРНАЯ ЧАЙКА

Завуч Ираида Федоровна Мыскова работала в этой школе не первый год, но впервые, пожалуй, была крайне озадачена тем, что не пришел вовремя Григорий Андреевич, историк. У него сегодня первые два урока в десятых классах, а его нет.
Ираида Федоровна стояла у расписания занятий и что-то там перекраивала. Наконец, закончив, она обратилась к молодой учительнице биологии.
— Нина Петровна, миленькая, сейчас у вас два «окна», займите десятые классы. Григорий Андреевич, вероятно, опоздает. Видимо, что-то случилось. Никогда такого не было с ним, не опаздывал.
В учительской было тихо. Лишь ветерок, просочившийся сквозь еще не зашпаклеванные щели между рам, покачивал легкие шторы. Сентябрь был светлый и солнечный, и если бы не цветастые листья да утренний холодок, мог вполне сойти за лето.
Григорий Андреевич шел по шатким досочкам деревянного тротуара, перешагивая через опавшие листья, и иногда останавливаясь, чтобы получше рассмотреть какой-нибудь из них. «Вот бы мне так», —думал он, — сбросить в одну прекрасную осень седину, зимой проходить лысым, бог с ним, а весной чтобы все началось сначала, чтобы черные волосы, без очков чтоб, без шляпы». Он улыбнулся, поднял с земли кленовый листок и зашагал уже быстрее. «Да, жизнь наша совсем не похожа на жизнь этого клена, хотя тоже все ко времени: вначале весна, мечты, нескончаемая, молодость, потом лето, в шляпе да с портфелем в руке, осень — с проседью на висках и долгая, долгая зима.»
Дорога шла через небольшой дворик, и когда Григорий Андреевич проходил по нему, он услышал чьи-то надрывные вздохи. Учитель остановился, прислушался. Вздохи повторились. Сообразив, откуда они, учитель подбежал к небольшой сливной яме с крепкой деревянной опалубкой по краям и замер.
Тонула собака. Над водой виднелась только ее морда со смертельно испуганными красными глазами. Григорий Андреевич отбросил свой портфельчик, встал на колени и, навалясь грудью на опалубку, опустил вниз руки. Гнилой тошнотный запах на секунду ослепил его, но это состояние быстро прошло, и он стал звать собаку к себе.
— Иди сюда, плыви, плыви, ну же!
Собака забарахтала передними лапами, добралась до Григория Андреевича, потянула к нему свою морду, зацарапала когтями по скользким доскам опалубки и несколько раз окунулась совсем. Учитель побледнел. Руки его не доставали до собаки. Он заметался.
Какие-то люди шли мимо, лишь мельком взглядывая в сторону ямы, и быстро исчезали за бревенчатым углом большого дома. Григорий Андреевич никого не замечал. Подошла лишь одна старушка и ахнула.
— Да это ж никак Зиньковых. Чайка ихняя. Побегу, скажу, — и быстро засеменила прочь, повторяя: — Ох, господи, надо ж так, ох, господи!
— Григорий Андреевич, вы ли это?! — главный бухгалтер райпо осторожно подошел и издали заглянул в яму. — Да бросьте вы, стоит ли, дворняга какая-то. Бросьте, ей-богу, — произнес он, и даже улыбка, веселая такая, растянулась по его лицу широко и привольно.
Григорий Андреевич только глянул, на него и, сдерживая себя, сказал:
— Уйдите, а то испачкаю. — И крикнул: — Уйдите же!
— Не понимаю, — недоуменно пожав плечами, сказал бухгалтер и ушел.
— Тьфу, сволочь какая, — зло прошептал учитель, обернулся и увидел: никто иной, как Женька из восьмого «А» класса, сопя, выдирает доску из того же крепко сбитого помойного короба. Григорий Андреевич тоже ухватился за мокрую доску, пальцы скользили по ней, так что пришлось ухватиться ногтями. Доска со скрипом оторвалась, и Григорий Андреевич, быстро ухватив ее, опустил в яму, подсунул конец под собачье брюхо, вдвоем с Женькой они уперлись в другой конец доски.
Собака была большая и очень тяжелая. Она трудно дышала и закрывала совсем красные глаза. Учитель глянул на ученика и, будто бы извиняясь, сказал:
— А я и не догадался доску-то оторвать. Все искал, не валяется ли где. Молодец! А ты чего не в школе?
— Опоздал, — шмыгнул носом Женька.
— Ну, ладно, это ничего, — Григорий Андреевич улыбнулся, — это ничего, бывает.
Прибежали хозяева, — видно, бабка сообщила — муж и жена, которая, подскочив к яме, слезно затараторила:
— Ой, Чайка, Чаечка! Вася! Чайка же это! Вася легонько отстранил жену.
— Отойди-ка. Вон туда, в сторонку отойди.
Втроем, легонько, чтобы не опрокинуть Чайку, они подтащили доску ближе. Ее хозяин перегнулся через борт, подхватил собаку за передние лапы, поднял и уложил на пожухлую уже траву.
Чайка встать не могла, только повизгивала потихоньку. Васина жена успела сбегать за клеенкой, и все вместе отнесли собаку во двор. Когда, вымыв руки, Женька и Григорий Андреевич выходили за калитку, Чайка лежала на брюхе, головой на передних лапах.
— Ожила, — улыбнулся учитель. — Чайка. Интересно, черная, как смоль, а Чайка. С юмором, видать, хозяева.
Они немного прошли молча. Потом Григорий Андреевич сказал, чтобы Женька быстро переоделся, поодеколонился и заходил за ним — «вместе в школу пойдем, скажем, что черную Чайку ловили, пусть попробуют не поверить».
А время шло, и в школе уже кончался пятый урок.

МАХМУД

— Все говорят: «Дурак дураком Махмуд». А я что, виноват что ли, если у меня дырка в голове. Не веришь? На, смотри, на, на.
Махмуд снимает тюбетейку и наклоняет к нам совершенно лысую голову. С правой стороны на ладонь от уха ясно виден небольшой провал, затянутый тонкой блестящей кожей.
— Видишь, прыгает? Это кровь так прыгает там, внутри. Вот, — объясняет Махмуд и легонько проводит пальцем по пульсирующей впадинке.
— У -у — у! — дурашливо удивляется Валерка и подталкивает Махмуда в бок. — Это ты, наверно, в косяк головой упирался, когда тебя в военкомат тащили. Да?
— Нет, — серьезно машет головой Махмуд, — это на войне.
— На войне?! А что ты там делал?
— Ну, что, что… Стрелял, вот. «Ура» кричал. Сильно «Ура» кричал.
Мы сидим у арыка под старым корявым тутовником, пьем лимонад и подзадориваем Махмуда.
— Война-то, Махмуд, давным-давно кончилась, а ты до сих пор «Ура» кричишь. Несерьезно. Песню про Катюшу поешь. Катюша — это твоя жена, что ли?
— Какая жена? — пугается Махмуд. — Не жена вовсе, ты что? Так все пели: «Выходила на берег Катюша, на высокий, на берег крутой…» — Так и пели, да, да, так, — Махмуд хмурит брови и повторяет: — Пели.
Валерка смеется:
— Значит, не жена?
— Н-е-е-т, — отмахивается Махмуд и перескакивает на другую тему. — А я и гранаты по танку кидал. Один раз. Промазал тогда.
— Да ну! — оживляется Валерка и сует Махмуду пустую бутылку. — Покажи-ка салагам. Может, ты врешь, — и подмигивает мне.
— Давай. — Махмуд злится, берет бутылку, несколько раз подкидывает ее на ладони. Потом плюхается на живот и ползет. Метра через три он останавливается, на мгновенье затихает, делает из-за спины бросок и сразу опускает лицо в траву. Бутылка падает совсем рядом и, кувыркаясь, скатывается в арык.
Мы валимся на траву и хохочем, а рядом уже покашливает Махмуд. Валерка протягивает ему бутылку лимонада.
— На, пей. Молодец! Верим.
Махмуд улыбается, стряхивает с себя пыль и садится рядом.
— Ну, вот.
…Редкий в наших краях летний ливень заливает лобовые стекла, и «дворники» едва успевают разгонять воду. В кабине жарища, двигатель ревет, будто разом напряглись все его лошадиные силы. Сейчас будет поворот на поселок и сразу же начнется грязный, нудный и разбитый «тягун».
Впереди нас идет тягач Рахима, самый тяжелый. У него на прицепе громадная и неуклюжая дизельэлектростанция да еще разное барахло, покрытое черным от дождя брезентом. На нашем тягаче бочки с бензином, маслом, соляркой и походная кухня сзади. По кухне из-под гусениц бьет липкая грязь.
Валерка сидит рядом и крепко держится за поручень. Мы молчим. Молчанье для Валерки очень тяжкое испытание, и потому он и сейчас шевелит губами, может, даже поет, мне не слышно. Вдруг он наваливается на горячий капот и, хлопнув меня по плечу, тычет пальцем в окно. Сквозь размазанный по стеклу дождь вижу стоящий рахимовский дизель.
— Чего он встал? — ору я.
— Откуда я знаю! — тоже орет Валерка и, открыв верхний люк, высовывается из кабины. Потом он быстро ныряет внутрь, кричит мне: «Сдавай назад!» — и выскакивает из кабины. Я потихоньку начинаю сдавать и через открытую дверцу вижу, как моя грязная кухня выкатывается из колеи и делает поперечный разворот. Все. Дальше назад нельзя.
Я тормознул, глянул вперед, и холодок пробрал меня с ног до головы: дизельэлектростанция движется на мой тягач. «Почему не тормозит Рахим?» Я спрыгиваю вниз и ничего не могу сообразить. Тягач Рахима, стреляя грязью, убегает от своего прицепа, а сам он уже быстро идет на меня. Я прыгаю в кузов своего тягача, хватаюсь за бочки с бензином и начинаю понимать, что мне ничего с ними не сделать. А дизель вдруг замедляет ход, потом несколько метров юзит по колее заторможенными колесами и останавливается впритык к тягачу. Значит, Валерка успел дернуть ручник, который почти под днищем, между передними и задними колесами. На ходу дернул. И мне становится страшно. Страшно переходить дорогу, где должен быть Валерка. Я обхожу дизель спереди.
Валерка сидит на обочине, левой рукой зажимает голову, из-под пальцев идет кровь и сразу же размывается дождем по всей кисти. Я взял его под руки и потащил к тягачу.
— Только руку не трогай. Правую, — тихо говорит он и тяжелеет.
Когда я перевязал ему голову и уложил на заднее сиденье, подъехал Рахим. Испуганный и бледный, влез он в кабину.
— Ты что, паскудник, — срываюсь я, — замок не зашплинтовал? Ты что делаешь, а?
Рахим тоже кричит и замахивается на меня кулаком.
— Не ори! Зашплинтовано все. Фаркоп вырвало, — он ругается по-узбекски и опять переходит на русский, — с мясом вырвало.
Фаркоп вырвало. Я все понял. Рахим не виноват, но раздражение не проходит.
— Бери Валерку и пулей в больницу. Рядом кишлак, доскочишь быстро. А я твой дизель потащу потихоньку. Понял?
— Понял. Давай. И не ори больше, а то «паскудник».
Через неделю я возвращаюсь в город, иду на базар, покупаю вареную кукурузу, громадные «караванские» яблоки и еду в больницу. Валерке уже разрешили вставать, и он, прихрамывая, выходит на улицу. Рука в гипсе, и на голове белая шапка повязки.
— Привет! — машет он здоровой рукой и показывает на полные сетки. — Какой ты, а! Боишься, что похудею? Раны не зарастут? Ладно, давай кукурузу.
Мы начинаем обрабатывать соленые золотые початки.
— Слушай, — говорю я, — у тебя не будет дырки в голове? Как у Махмуда? Вы бы в паре красиво смотрелись. С гранатами-то. Ты в атаке, он — в обороне. Ух, разгуляетесь.
Валерка вдруг перестает жевать, швыряет в урну початок и долго смотрит в землю.
— Умер Махмуд, — говорит он. Я не понимаю и, наверно, очень преглупо улыбаюсь.
— Как это?
— Вот так, — вспыльчиво вскидывает руку Валерка. — Как помирают? Не знаешь?! — и успокоившись, тихо рассказывает.
— В пятницу еще. В соседней палате лежал. А дырка у него в голове от того, что он мост взрывал. Он, ведь, и вправду воевал. А мы, кретины, бутылки заставляли швырять. Скоты…
Валерка со злостью плюнул себе под ноги.
— Все просто, старик. Для того чтобы взорвать этот дурацкий мост и остаться в живых, выдавался бикфордов шнур нужной длины. А чем он длиннее, тем легче заметить, когда он горит. Махмуд сделал просто: укоротил. До половины. Потом далеко отплыть не успел. Вот так. Вот тебе и Махмуд. А мы с тобой, только ходить начали, уже со свистулькой за ним бегали. Помнишь?
Я помнил. И от этого на душе становится пакостно.
— Старлей из военкомата приходил. У Махмуда кроме орденских книжек никаких документов не было. И газета была, где про мост написано.
Я ушел домой и потом весь день думал о Махмуде, Валерке, потом опять о Махмуде.
А ночью приснился сон: сидит Валерка с забинтованной головой, а рядом Махмуд наклоняет свою совершенно лысую голову.
«Все говорят: «Дурак дураком Махмуд», а я виноват, что ли, если у меня дырка в голове? Не веришь? На, посмотри. На, на».

ЗДЕСЬ МОЙ ДОМ

Федька остановился. Поставил приемник на твердый ободок дороги и оглядел всю ширь овсяного поля. Знакомое вроде бы поле, с блеклой васильковой окаемочкой. Шуршит, волнится от теплого ветра, а как защемило внутри, всколыхнуло-то как. Будто легонько под дых дали. Волосы разметались, и Федька помин укладывал их набочок. «Ху-у-х!» — громко выдохнул он и сел рядом с «транзистором». Сорвал василек, сдунул с него придорожную пыль и сунул стебелек в дырочку для антенны.
Федька еще раз глубоко вздохнул, встал, подхватил приемник, сумку с надписью «Олимпиада-80» и, не торопясь, зашагал по наезженной, пыльной колее проселка. Дорога плавно, с небольшим заворотом уходила в распадок. Поле осталось позади, а внизу, из-за блексучего ожерелья осинника выглядывали темные лохматые верхушки сосен. Где-то справа, над соснами, курился еле заметный дымок. Федька удивленно качнул головой: «Ничего себе! Жива, значит, Ельцовка». Он сбежал в распадок и, не раздумывая, пошел в старую заброшенную деревню. До своего поселка оставалось километров пять, но Федька свернул к заброшенной деревне. Очень захотелось Детство вспомнилось.
Древняя Ельцовка встретила Федора неожиданно громко.
Ты -ы играй,
Барабань на всю планету…

Бодрая барабанная мелодия билась между хатенками, и те, будто проснувшись, испуганно таращились пустыми глазницами окон в сторону дома Шамраева. Песня неслась именно оттуда. Когда магнитофон умолкал, Федька слышал смелые звуки гармони. Скоро опять грохнул магнитофон, и звуки эти утонули в боевом ритме.
Пятистенок старика Шамраева высился посередь деревни. Ухоженный живой дом имел два входа, и Федор, скрипнув калиткой, зашел с той стороны, откуда пела гармонь. На крыльце восседал сам Яков Иванович Шамраев и, отрешенно глядя в сторону, наяривал на гармошке. Лихо наяривал. Лишь мельком взглянув на гостя, заиграл «Раскинулось море широко».
Федьку старик не узнал. Тот это понял, поставил сумку с приемником на землю и присел рядышком. Терпеливо выждал музыкальный экстаз Шамраева и только тогда поздоровался.
— Здорово, здорово! — Дед прищурил глаза и, завалив голову набочок, пристально рассматривал гостя. Долго рассматривал. И уж отчаявшись, опять потянулся к гармони, да Федька, рассмеявшись, опустил на меха ладонь.
— Юткин я! Юткин, помните? Федька!
— Это… Степанов сын, что ли? — старик поднял густые брови.
— Ну, — кивнул Федор.
— Не узнал, ей-богу не узнал! Смотри, пожалуйста, — радостно загомонил дед, — а я думал, к ним.— Он махнул в сторону забора. — А ты, оказывается, Юткин. Надо ж, туды-т твою, а! Наш гость, оказывается. Хорошо!
Дед суетливо встал и повел Федьку в хату.
— Ты из дому, что ли? — спросил Яков Иванович, усаживая Федора за стол, на котором под полотенцем лежали огурцы, соль в обшарпанной деревянной солонке да миска с клейкой холодной картошкой.
— Наоборот, дядь Яш. Домой, на каникулы. Я же в институте учусь.
— Да ну, — удивленно проговорил Яков Иванович, выставляя на стол стаканы и бутылку яблочного. Потом сел напротив Федора и вытянул из бутылки бумажную пробку.
— Вот оно, времечко, а, Федьк? В институте уже. А огурцы-то, а морковку как дергал у меня в огороде, помнишь? — весело гаркнул дед и тише добавил: — Я помню. Значит, уже в институте, говоришь. Надо же. Ну, давай, парень. За приезд. Полагается так. Ты ненароком зашел или захотелось?
— Дым над деревней увидел. И захотелось. Своя вроде бы. Деревня-то.
Дед поскреб впалые щеки.
— Это хорошо, что захотелось. Хорошо. Ну, поехали.
За стеной бухнула музыка, да так, неожиданно, что стакан лязгнул по зубам, вино растеклось по подбородку, и Федор закашлялся. Дед, привычный к музыке, спокойно допил приторное вино, закусил и, дожидаясь, пока оклемается гость, помалкивал.
— Фу ты, черт, — Федор обтер рукавом бороду шею. — Часто тебя этим потчуют, дядь Яш, музычкой?
— А, почитай, каждый день. С утра до вечера. Бум-бум, бум-бум. Заразы! — горько произнес он, — знал бы, ни в жизть не пустил.
— Постояльцы, что ли? — Федор разрезал вдоль маленький колючий огурец и, макая в соль, захрустел.
— Постояльцы, конечно. Не родня же, — громко, со злостью заговорил дед. — Была бы родня, давно бы на цыпочках ходили. Гармошку бы слушали. Постояльцы, клюкву им в рот!
Шрамы морщин на лбу старика сделались еще глубже и темнее.
— Когда взрослые-то рядом, так они, стервецы тихие ходют. А как нет, так у – у — у, куролесят до петухов. Взрослые только по воскресеньям бывают. А у этих или отпуск, или на шее сидят у родителей Раздолбаи.
— А чего не выгонишь? Послал бы куда подальше.
— Послал бы, — дед на минутку задумался, — что ж не послать? Нехитрое дело. А они возьмут да уйдут. В любую другую хату. Их вона здесь сколько. С нашим и то пять домов под жильем осталось. А пустых — сколько хочешь. Только крысы шныряют. А что им крысы, с такой музыкой ни один комар не полезет. Да ладно, — уже спокойно сказал он, — пусть живут. Платят же. А раз платят, пусть живут. Дураки какие-то: голых дворов уйма, а они платят. Я назло на гармошке играю. В разрез чтобы. А они смотрют и зубы скалят: мол, «давай, давай, шпарь». Бесстыжие.
— А родители как? — Федька откинулся на спинку стула.
— Те — люди степенные, начальство, по виду. Подзывают всегда. Я нарочно на крыльцо выползаю, когда они приезжают. Будто на солнышко. Погреться. Они ведь не одни являются. С гостями. Пузатые все, спасу нет, как бабы на сносях. И подзывают: «Дядя Яша! Давай сюда». Нальют, да не раз. Так за день и нашамаешься. Задаром. И еще за проживание денег дадут. Понедельно плотют. Неделя – червонец, а то и полтора. Хватает. Да пенсия еще. Полмешка, в общем, — с фальшивой бодростью провозгласил дед. — Да потом, знаешь, — тоска. Народу-то — никого. Шаром покати. Раньше так — ого — го!
Дед приумолк, видимо, вспоминая многолюдную деревню, и глаза его покрылись голубоватой старческой мутью. Федор вертел в пальцах тусклый от времени стакан и изредка посматривал на старика.
— Дядь Яш! — осторожно окликнул он. Старик поднял глаза и тихо добавил:
— Раньше, конечно же, было… Было! Да.
— Я помню, вы пасеку держали. Здоровая пасека. Что же сейчас?
— О-оой, Федор, — дед лениво махнул рукой. — Какая там пасека. Какой нынче пасечник из меня?! Что ты! Хлопот-то сколько. За пчелами, знаешь, сколько хлопот. Куда мне теперь справиться. Омшаник прогнил. Верхний накат совсем рухнул.
Дед опять загрустил, и оба, гость и хозяин, безучастно уставились на прилипшую к подсохшей сладкой капельке муху. Большая зеленая муха неистово гудела, потом оторвалась, тяжело поползла по столешнице и стала сноровисто чистить мохнатые лапки.
— Кыш! — дед смахнул ее со стола и растер пальцем винное пятнышко. — Старуха моя померла, царство ей небесное, пчелы подохли, сам вот незнамо как век коротаю. Да что там люди иль пчелы, чего зря языки-то чесать, деревня померла. Вся деревня — и прахом. Во как. А ты говоришь, пчелы. Хлопотно все и непонятно. Померла деревня — и все тут.
Дед криво усмехнулся.
— Комплексов настроили, народ с места сорвали. Свинарник еще кое-как разобрали, а коровник по сей день целехонек. Слышал я, будто хотят отделение здесь открывать. Ты там узнай, Федор, по-хорошему, а на обратном пути заскочи. Может, взаправду слушок ходит. Опять за пчел возьмусь, а то живу, как на кладбище, сторожем.
— Узнаю, дядь Яш.
За стеной наконец угомонились, и дед с Федором вышли на крыльцо.
— Здравствуйте, хозяин! — крикнула молодая девушка и, раздвигая палкой густую крапиву, подошла к забору.
— Привет, — по-современному ответил старик и неловко поднял к уху ладонь.
— У вас гости? — она озорно глянула на Федьку как-то очень изящно махнула головой, забрасывая за плечи длинные белые волосы. — Из деревни или и города?
— Из деревни, — глухо ответил Федор. — Прямо от сохи и сюда.
— Насовсем бы приехали, — с тихой грустью проговорил старик. — Бог бы с ней, с музыкой. Полдома бы подарил. Слово даю. Только живите. Чтоб хоть деревня дышала. Жалко. Дрова-то на шашлычок знаешь, где берут? Ставенки сдергивают, что остались. Да штакетник. Во как.
Помолчали, прислушиваясь к говору постояльцев, и Федор засобирался. За руку попрощались с дедом.
— Домой пора. Я гляжу, дождь собирается.
— Будет дождик, — подтвердил дед. — Точно будет. Ты про просьбу-то не забудь.
— Сделаю, — сказал Федор и пошел со двора. Хлопнул калиткой, повернулся и еще раз заверил: — Обязательно узнаю, дядь Яш, узнаю.
Федор завернул за угол и быстро пошел по дороге Постоял, прислонившись к блестящему мшистому столбику, у того места, где раньше громоздилось подворье его семьи. Теперь подворья не было. Лишь бурьянный прямоугольник напоминал о разобранном срубе. Кое-где, поскрипывая, болтались решетки забора. От завалившихся сараюшек и стаек несло пылью и затхлостью. Большинство же домов оставались целы и, казалось, с всевыносящим терпением ждали блудных хозяев, глядя на дорогу безрамными темными окнами. Федор постоял у столба, растирая в пальцах бархатистый пересохший мох, и пошел.
Подул прохладный ветер. Первые крупные капли плюхнулись на землю, поднимая клубочки пыли. Федор ускорил шаг, почти побежал. Разгонистый ливень ударил в спину у самой опушки и словно втолкнул Федьку в лес. Федька прижался к старой березе, чувствуя спиной ее извилистую, лопнувшую кору и, стирая с лица воду, смотрел на далекую деревню Ельцовку. Еле заметную от сплошного, стеной, дождя.

ГДЕ ЖЕ ТЫ, САШКА?

— Сваришь сегодня что-нибудь, ладно, Юр? – спокойно и просто попросила жена.
Юрия Михайловича предложение жены не обрадовало: не хотелось терять субботний день на кухне, но настроение было хорошее, и он согласился.
— Плов сваришь, лады?— уточнила жена. Ты же у нас из Узбекистана, сваришь, Юр?
— Сварю.
И началось. Для плова было все, кроме риса, и Юрий Михайлович пошел в магазин. Он долго ходил между стеллажами с рисом, смотрел на него сквозь прозрачные целлофановые мешочки и никак не мог подобрать стоящую крупу.
Подошла продавец. Руки она держала в широких карманах халата.
— Что вы ищете, гражданин? — сухо спросила она.
— Рис, — также сухо ответил Юрий Михайлович.
— Так берите, пожалуйста. И не трясите каждый мешочек.
Юрий Михайлович, сдерживая себя, ответил:
— У вас здесь написано: «Первый сорт». Я же не слепой, вижу. А в каждом мешочке — чуть ли не треть — обыкновенная рисовая сечка. Рису-то наполовину.
— А вы народный контроль, что ли? «Сечка», — передразнила продавец.
— Я, конечно, не народный контроль, — сказал Юрий Михайлович, — но совесть надо, просто совесть иметь надо, понимаете? Без сечки.
Продавец покраснела.
— Ух ты! Надо же, интеллигент какой. Спасу нет.
— Ну вот что, — остановил ее Юрий Михайлович. — Позовите заведующую.
Появилась заведующая.. Ловко лавируя между ящиками и стеллажами, она быстро подошла и с ходу спросила:
— Что случилось?
Юрий Михайлович обстоятельно объяснил ситуацию и в доказательство потряс перед ее глазами мешочком с рисом.
— Ну и что?! Дорогой товарищ, мы расфасовываем прямо из мешков. Так что… — она улыбнулась, развела руками — так что, все претензии к поставщику,
— А где мешки, из которых вы, как это… фасуете? — Юрий Михайлович растерялся. Разволновался почему -то.
— Мешки на складе. Еще будут вопросы?
— Будут, — уже решительно ответил он. — Дайте мне посмотреть на эти мешки.
Заведующая деланно удивилась.
— Ну знаете! Пожилой человек, вроде неглупый. На складе вам, попросту говоря, делать нечего. Не имеете права, я же в вашу работу не лезу.
Улыбка не сходила с ее лица, и это стало раздражать Юрия Михайловича больше, чем само дело.
— А вы имеете право смешивать два разных сорта? — закричал он. — Имеете?
— Конечно же, не имеем. И никто не имеет, — спокойно сказала заведующая. — А будете орать, милицию вызовем. До свидания.
Хрустнул накрахмаленный халат, и заведующая удалилась.
Юрий Михайлович бросил на полку мешочек с рисом и пошел к выходу.
— Сечка, — равнодушно сказала продавец и привалилась к подоконнику.
Юрий Михайлович купил в аптечном киоске тюбик валидола, чуток постоял и пошел в парк.
Была весна. Листья еще не появились, но уже терпко и вяжуще пахло только что лопнувшими почками тополей и душной прелью прошлогодних листьев. Юрий Михайлович сел на чешуйчатую от растрескавшейся краски скамейку, подумал о том, что нечто подобное уже было в его жизни. Только когда? Воспоминания унесли его в детство, в его родной город в Узбекистан, на его улицу, в дом.
Дом этот был совершенно не похож на его нынешний стандартный девятиэтажный кубик, нет. Он был трехэтажный, выстроенный буквой «Г» и очень зеленый. От одного крыла дома шла ровная цепочка кладовок, к другому притулился небольшой продовольственный магазин. От магазина к кладовкам тянулся высокий неоштукатуренный забор. В двух дальних кладовках были магазинные склады. А за забором, на развалинах старого дома, находилось их ребячье царство.
В тайнике, под рухнувшей пыльной стеной, хранилось все их богатство: стукалки, маски, рогатки, ветхие листочки из священных книг, найденных здесь же, на развалинах, курево — да чего там только не было.
Но самой громадной ценностью была гитара. Лак на корпусе облупился, гриф был весь в царапинах, почти после каждой настройки лопалась какая-нибудь струна, и друзья, случалось, ссорились из-за этого: не так-то просто было достать настоящие струны. Правда, на гитаре никто по-настоящему не играл, так, бренькали на одной струне и вполголоса пели блатные песни.
Один Сашка играл. Он был самым старшим из всей дворовой детворы, лет, наверное, на пять, если не больше.
Юрий Михайлович вспоминал подробности именно того года, самого голодного и тяжелого. Однажды к ним во двор въехал грузовик, загруженный мебелью, тюками и ящиками. Из кабины вышел заведующий магазином, огляделся, поманил их пальцем и сказал: «Соседями будем. Подсобите-ка с разгрузочкой».
Пацаны помладше, пыхтя, носили мешки и короба, а Сашка с продавцом — шкафы. Сам завмаг стоял в коридоре, направляя грузчиков по комнатам. Когда с разгрузкой закончили и машина, пофырчав, выкатилась за ворота, завмаг, весело подмигнув всей компании, вынул из какого-то ящика плоскую баночку с монпансье и отдал ее Юрию Михайловичу (тогда просто Юрке).
— На, — сказал он, — это на всех. Спасибо, мужики.
Потом подозвал к себе Сашку, сунул руку в карман своих белых брюк, чего-то там нашарил и протянул Сашке красный и пухлый кулак.
— Тебе.
В Сашкину ладонь потекла блескучая струйка медяков. Сашка посмотрел на копейки, побренчал, подкидывая на ладони, и сильно шваркнул ими о стену. Копейки покатились в разные стороны, а Сашка развернулся на пятке и вышел. Пацаны гуськом потянулись за ним. Тот подошел к арыку, сел на валявшуюся рядом трубу и только сейчас глянул на ребят. Потом цвыркнул сквозь зубы и усмехнулся.
— Ну, чего зенки выкатили? Салаги. Хрумкайте конфетки, чего стоите? Хавайте, — и уже ни к кому не обращаясь, сказал: — Копеечки сыпанул. Поганец.
Юрка повертел баночку с конфетами, не зная, что с ней делать, и отдал ее Фариду. Фарид непослушными руками открыл крышку и медленно вывалил конфеты в арык. Разноцветные лепешечки монпансье опустились на дно и поблескивали оттуда, словно драгоценные камни. Все смотрели на эти сладкие камушки и молчали. Потом Сашка сказал:
— Молоток. Правильно сделал. Не надо кусочниками быть. Убери их!
Фарид нагнулся, взбудоражил арычное дно, и конфеты исчезли в иловой мути.
— Баночку оставь. Сгодится для табака. Сашка взял красивую банку, сунул ее в карман и ушел, напевая:
На дворе весенний месяц май, май, май.
Молодость весны просила: дай, дай, дай…

О выброшенных конфетах скоро забыли. Голодный год был по-настоящему тяжелым. Над пустыми витринами магазина висели разрисованные вывески: «Мясо-рыба», «Хлеб», «Макароны», а по прилавку ползали ленивые мухи. Каждый день у магазина выстраивалась длинная очередь. Что будут давать в этот день, никто толком не знал. Все ждали завмага. Тот появлялся в воротах двора в белом, застегнутом под горло костюме, в полувоенной фуражке и в светло-коричневых парусиновых сапогах. Он быстро проходил сквозь пестрый строй очереди.
— Чего давать -то будут?
— Макароны. По одному килограмму в руки, — буркал завмаг и исчезал за прилавком.
На следующий день давали сахар, муку или рис. И так — каждый день.
Как-то раз заведующий особо резво проскочил через толпу, поднырнул под прилавок и уже оттуда сказал:
— Сегодня ничего не будет.
Все притихли и недоуменно глядели на завмага. Первым заговорил дядя Миша, сапожник. У него вместо правой ноги был протез, и когда он подходил к прилавку, протез скрипел, как несмазанные дверные петли.
— Как это нет? — спросил он. — А на складе?
— А какое тебе дело, что у меня на складе? — ответил завмаг.
Дядя Миша аж перегнулся через прилавок.
— Ты чего это говоришь-то? У кого это — «у меня»? Ты посмотри на него. Царек, мать твою в душу. В ЕГО складе, в ЕГО! Ах ты, страмнина. Рожа-то вона какая, еле в дверь влазит.
— Ты не заговаривайся! — заорал завмаг. — Иди на жену свою ори. Иначе сыграешь, сам знаешь куда.
— А ты не пугай. Пуганый. Что жрать будем, скажи?
Завмаг снял фуражку, провел ладонью по мокрому лбу и тихо сказал:
— Завтра, может, и будет что. А сейчас на складе нет ничего.
— А почему машины к складу подруливают каждый день? Легковушки?
Машины действительно часто подруливали к магазинным складам. Завмаг кашлянул в кулак и скрылся за занавеской подсобки.
— Эх, гадина, — дядя Миша выматерился и, поскрипывая протезом, ушел. Разошлись и остальные.
Вечером на развалинах Сашка пел грустную песню про пиратов. Начиналась она с жалостной присказки, и Сашка декламировал ее с особым смаком, тихо и загадочно.
— Это было в Одессе. В тысяча восемьсот сорок восьмом году. Пиратское судно вышло в открытое море, получило пробоину и стало тонуть. Старый капитан стоял на своем мостике и смотрел далеко в море…
Никто из пацанов, это уж точно, никогда не видел моря и никто не вдумывался в географию, дату и тонкости происшедшей морской трагедии, но все твердо верили, что это было именно там и именно так, как в песне.
Судно пиратов тонет,
Некому им помочь,
А как у нас на Цейлоне
Та голубая ночь…

Юрий Михайлович не мог вспомнить другие куплеты, в памяти остались лишь два: первый и последний.
Море, отдай мне сына,
Море, верни мне дочь,
А как у нас на Цейлоне
Та голубая ночь…

Сашка заканчивал этот куплет очень громко и жалобно и, рванув струны в прощальном аккорде, умолкал. Пацанва завороженно смотрела на него, и даже слезы поблескивали на их ресницах, будто роса. Потом Сашка легонько хлопнул по корпусу гитары и сказал:
— Вот такая история, братва. На Цейлоне-то хоть ночи голубые, а у нас — тьма беспросветная. И ничего голубого, хоть сдохни. А теперь так. Топайте-ка домой. А я здесь побуду. Только быстрее.
Разошлись быстро, потому что Сашка повторять не любил, и это знали все. Только во дворе постояли немного, прислушиваясь, может, Сашка поет. Но на развалинах было тихо.
— Что-то будет, — сказал Фарид, — это точно.
Утром прибежал тот же Фарид и с порога закричал:
— Я же говорил, что-то будет! Погнали на улицу! Скорее! Что там делается!
На улице у магазина стояло много людей, и все они смотрели куда-то вверх, под крышу. А над крышей висело большое объявление, написанное чернилами от руки, вкривь и вкось. Вначале большими печатными буквами:
НА СКЛАДЕ ЕСТЬ:
Макароны — сорок мешков
Сахару — двадцать пять мешков
Шоколаду — пять ящиков

и далее перечислено все, что было на складе. А внизу
подпись: «Александр Чернов».
Сашка из дома убежал. Его долго искали с милицией, и Юрий Михайлович не помнил, чем кончилась эта история, только в своем тайнике они обнаружили три плитки шоколада и записку: «Ханыги! Жуйте шоколад — это полезно и вкусно. За шоколад уплачено. Сашка».
«Где же ты теперь, Сашка?» — Юрий Михайлович вздохнул, в другой магазин идти не хотелось, и он зашагал домой.
Плов в эту субботу не состоялся.

И ПОЕХАЛ ДЕД В ГОСТИ…

Дмитрию Федоровичу Фролову пришло письмо. Вернее, даже ответ на его записку своему сыну. Сын жил в городе и, впрочем, как и все мужики, писем писать не любил. Поэтому эта долгожданная весточка была неожиданной и желанной. Жена, прочитав письмо, пригорюнилась, присев у стола. Сам Дмитрий Федорович перед всяким делом любил потянуть время. Потянуть до такого момента, когда уж никакого удержу нет сидеть. Вот тогда можно и работать. И дело-то после этой затяжки шло с лихостью, с азартом. Вот и сейчас.
Письмо сыново покоилось прямо перед глазами. Свернутое, чтобы ни строчки не было видно. А Дмитрий Федорович не торопясь потягивал чай и сосредоточенно глядел куда-то в угол печи. Словно бы вот прямо сейчас хотел ее разобрать и сейчас же снова собрать. Так он на нее смотрел, на печку. А на письмо — ноль внимания. Потом закурил и спросил сам себя:
— Ну, чего там этот обалдуй накарябал? — и взялся за письмо. Читал долго. Видать, перечитывал.
«Батя! — писал сын. — Если уж решил в гости приехать — приезжай. Самое время. А то уж и людям стыдно в глаза смотреть. Посылки, мол, получаешь, а родителей не зовешь. Давай, батя. Снимай валенки, треух скидывай и — в цивилизацию. Ох и прокачу я тебя! Жигулешек у меня — новяк. Кстати, четвертинка у него — твоя. Бампер. Ха – ха — ха. Это я шучу. Потом объясню все. Короеды, батя, одолели. Деда им подавай, с бородой. Может, отрастишь внукам в усладу, а, Дед Мороз? Ну, это я опять шучу. Потом объясню».
Дмитрий Федорович перечитывал потому, что иногда действительно ничего не понимал. Валенки какие-то, треух. Лето же. Очумел, что ли, сынуля. Спросил у бабки:
— Чего это он про валенки? Или он думает, что я уже совсем доходной?
— Да он пишет, чтобы ты пыль стряхнул, — тоже не совсем понятно, но пылко объяснила жена.
Дмитрий Федорович глянул ей в глаза, и жена пояснила толковее:
— Хочет, чтоб скорее приехал, без волынки.
— Так бы и написал. А-то валенки, — Дмитрий Федорович крякнул и принялся читать дальше:
«Значит, так. Особенно с собой ничего не бери. Соскучился, батя, по хрустящим до тошноты.»
— Кого? — вскрикнул Дмитрий Федорович, — кого хрустящим-то? Ну что это такое… — хлопнул листком по столу.
Жена потянулась было за письмом.
— Дай, я сама все прочитаю и расскажу, как есть.
— Я сам, — отдернул руку дед.
— Тогда не ори. Огурцы он просит. Хочется ему.
— Ну почему так-то не отписать. Мол, хочу огурчиков. А то… тьфу, зараза.
Дальше в письме сын объяснял, как ехать и что при этом делать. А кончалось так:
«Ты, батя, когда из вагона выскочишь, носильщика найми. Они, жуки навозные, за место тридцать пять копеек берут. Если не дороже. Так что ты все сеточки, с грибами там или другими снадобьями, вместе свяжи. Чуть что — ты ни в какую. Одно, мол, место — и все, а то обдерут тебя, как березу на веники. В такси, что можно, в багажник склади, остальное – на заднее сиденье. Так можно. А сам, на переднее. Я тут тебе схемку набросал. Поэтому ты с шофером не связывайся. Эти вообще из тебя такой сухостой сделают, не на что назад ехать будет. Сам таксист — знаю. Поэтому ты ему без слов схему дай. Там должно ровно три двадцать нащелкать. А уж у подъезда я тебя встречу. На «жигуленке» встретить не могу — ремонтирую. А-то вдвоем в такси не уместимся. Я — то знаю, мать как пришлет этих кошелок — год едим. Давай, батя. Не дрейфь. Маман на следующий год приедет. Вместе пока не надо. Накладно будет, а во-вторых, на тот год трехкомнатную обещают. Тогда гурьбой приезжайте. На двух «таксях». Шучу. Целую. Петя. Жду».
Когда письмо было прочитано и перечитано, Дмитрий Федорович глубоко, с удовольствием вздохнул.
— Ну, Петька. Или блатной какой, или у них там все так шутят. Буду как пугало. Захохочу где попало, вот позору-то будет.
Старики еще долго просидели на кухне и решили все-таки: ехать, как сын советовал, одному старику.
До станции его проводили жена да сосед. Вещи в вагон складывали быстро. И ехал Дмитрий Федорович хорошо. Свободно. Отдыхал. Только проводница попалась злая и старая. Она работала на два вагона, и злость скорее всего была от усталости. По утрам она начисто разбивала сон зычным вопрошанием: «Чай, чай, чай кому?! Оглохли, что ли?». Это Дмитрию Федоровичу очень не нравилось. Пассажиры после такого настоятельного приглашения к чаепитию всегда дружно протестовали. Таким образом сыграв побудку, проводница уходила в другой вагон. Ну, да ладно. Перевоспитать проводницу не перевоспитали, и скоро Дмитрий Федорович выходил на своей станции.
Разгрузиться ему помогли попутчики. Они же помахали Дмитрию Федоровичу ручками, и поезд уехал. Подскочил носильщик, с тележкой. Ничего не спрашивая (и так все ясно: свой груз дед не уволокет), лихо перебросал поклажу в тележку, несколько связок перекинул через плечо и потащил. Да так шустро, что Дмитрий Федорович даже обрадовался, поспешая за носильщиком. И когда тот разгрузился, дед даже хотел сверх основной платы сунуть блестящий гривенник. Но носильщик торопился, видать, сдельно работал. Дмитрий Федорович рта не успел открыть, как услышал:
— Два с полтиной, батя.
Гривенник «от щедрот» как-то сразу потускнел, и обескураженный Дмитрий Федорович стал было возражать. Но так это у него неуклюже получилось, что носильщик сделал «пересчет», и оказалось — два девяносто семь.
— Барыжник, — рассердился Дмитрий Федорович и отдал ему первоназванную сумму. Носильщик исчез.
— Ты, дедушка, на пенсии, видать, — спросил таксист, рассовывая узлы.
— Тебе-то что? — ответил Дмитрий Федорович, вспоминая носильщика.
— Да я так. Вы, пенсионеры, всегда двух типов встречаетесь: или есть деньги и надо еще, или их совсем нет, но хотите, а не получается. А в общем это все так хотят.
— Ошибаешься, — дед еще не отнес себя ни к одному из типов, но внутренне понял, что таксист не прав. — Ошибаешься, — ворчливо повторил он. — Это у вас «типы». Ты своих, городских, растиповывай.
Дед, конечно, обиделся:
— Нашел «типа». На глазах ограбили и за ухом не почесали. А делят еще.
— Кто это? — заинтересовался таксист.
— Носило вокзальное.
— А — а — а, бывает! — спокойно согласился шофер и пригласил деда в кабину. — Куда?
— Сюда! — дед сунул таксисту «маршрутный лист», начертанный сыном.
Водитель от удивления опустил уголки губ, потом ухмыльнулся. — Плохо, отец, маршрут знаешь. Я тебя за два десять довезу. Считай.
Бесшумно заработал мотор, и такси тронулось. Таксисту все-таки стало интересно. Он снисходительно улыбался, поглядывая на деда, и наконец спросил:
— Кто же тебе этот маршрут дал, отец?
— Сын. Он тоже таксист.
— А чего же не встретил?
— В отпуске. Машина сломалась.
— А кто, если не секрет? Может, знаю.
— Петр Фролов.
— Да ну — у! Петьку знаю. А как же. Тогда, дед, не серчай, повезу по его графику. Шустрый он у тебя. В отца, видать, пошел.
Дмитрий Федорович не знал, как ему в данный момент поступить. Обижаться или нет. Он не понимал смысла и потому так и спросил:
— В каком это смысле?
— А в прямом. Товару сколько везешь?
— Это не товар, это — гостинец. Петьке на год хватает, — повысил голос Дмитрий Федорович.
— Товар это, дедушка, товар. Петьке на день хватает, — убедительно произнес шофер. — Ты что, не в курсе, что ли? Или прикидываешься?
— Как? — Дмитрий Федорович почувствовал нечто противное под ложечкой и попросил:
— Тормози-ка, дружок. Почему на день — то? Что мне прикидываться -то? Все шутите?! Шутники, я гляжу.
— Жить умеет твой Петька, — шофер заглушил мотор. — У нас здесь, сами знаете, «степь да степь кругом…» — Он понял, что дед действительно не в курсе.
— Ну, ты мне не пой. Толком давай.
— Пожалуйста. Огурчики, грибочки у него круглый год не переводятся. Мы- то знаем. У нас это в цене. Петро твой нам и толкает. Подешевле, правда, чем на базаре, но толкает. У него полжигуленка на этом деле выгорело. Смекаешь? — Он посмеялся. — Ну, может, не половина, но есть. Точняком есть. Вообще-то мы на жизнь не жалуемся. Но так… — шофер пожал плечами, — так, как Петя ваш, не всякий. — Дед поежился. А шофер все больше удивлялся. — Так ты что, совсем не знал, что ли?
— Догадывался. Думал все, куда у него такая прорва уходит. Хорошо едят, думаю. У нас соток двадцать со старухой. И управляемся. А куда нам столько? У нас ведь один Петро в городе, а остальные отделились. Свое хозяйство. У нас шампиньоны прямо на грядках растут. Да. Не веришь?
— Верю, почему?
— А он мне о друзьях-товарищах пишет. Квартиру получает.
— Ну, он шустряк, — согласился шофер. — Друзей-товарищей не забывает. Себя в накладе не оставит.
Дмитрий Федорович призадумался. «А мы-то с матерью пластаемся. А он-то, скот, хоть бы прислал чего.»
— Что такое бампер? — вдруг спросил он у шофера. Тот показал.
— Так, — дед походил вокруг машины и несколько раз похлопал по бамперу. Разочек присел на него. Шофер ходил следом. Недоуменно почесывал затылок.
— Слушай, — дед неожиданно остановился, и шофер даже отпрянул. — Как тебя зовут-то?
— Николай.
— Никола. Поехали в парк. У вас там есть контора, куда все съезжаются?
— Да, — ответил Николай.
— Рули, — скомандовал дед и сел в машину.
Поехали. Подкатили к таксопарку, и Дмитрий Федорович пошел к диспетчеру.
— Слушай, девонька. Я — Петра Фролова отец. Ты уж не серчай. Дурости у стариков много. Я у ворот постою и премию раздавать буду. Никуда не уйду. Хоть милицию вызывай. На и тебе, — он сунул диспетчеру баночку маринованных огурцов.
— Задаром? — удивленно спросила диспетчер.
— Подарок, — угрюмо прохрипел дед, — от меня и сына моего, Петра. Он сейчас в отпуске. Праздник у нас нынче. В нашей деревне обычай такой есть — ежели праздник у кого какой — всем гостинец бесплатный. Поняла? — зло врал дед.
Гостинцы разошлись быстро. Шофер Николай помогал. Дед оставил по баночке разносола сыну своему Петьке, и Николай повез его по прежнему адресу.
— Я, наверное, сегодня же домой уеду. Не поздно еще, — высказал он свою затаенную, но твердую, видать, мысль. — Внучат порадую. Может, заберу кого в деревню. На лето. Внуки же, — это он тоже твердо решил, — да на бампер охота поглядеть. Понюхать. Рассолом не пахнет ли. А может, завтра поеду. Все-таки внуков собирать надо. Не даст, шею сворочу. И бампер тоже.
Николай недоверчиво покосился на дедовы руки, и сомнение насчет Петькиной шеи отпало.
— Такими руками, — сказал он, — можно бампер на шее галстуком завязать. — Он, правда, не понимал скрытого смысла дедовой суеты вокруг бампера, но расспрашивать не стал.
Дмитрий Федорович тоже повертел ладони перед глазами и впервые за сегодня улыбнулся.
— Можно. Все можно. Внуков на лето я заберу. «Заберет, — подумал шофер, — точно».

БЕЛАЯ ЛЮБОВЬ СВАРЩИКА ДОЛГОВА

Михаил Дмитриевич Долгов пристроился к разговору неожиданно и с интересом. Трое шоферов сначала сильно удивились, а потом стали даже приструнивать Митрича.
— Ты что это, Митрич? Током что ли долбануло? Что встреваешь все время?
— Ладно, ладно, рассказывай давай.
Здесь хотелось бы тормознуть. Дело в том, что сам Михаил Дмитриевич в своей повседневной жизни ни в пьянках, ни в гулянках участия не принимал. Игнорировал полностью, но сварщиком слыл отменным. Работу делал обстоятельно, быстро, но на удивление красивую и добротную. Когда его захваливали, он приглаживал свою породистую седую шевелюру и останавливал красноречивого товарища кратко.
— Ша, парень! – густым басом говорил он и уходил в свою индивидуальную слесарку. Но никому не отказывал. Добрый. А вот кто сварщика не знал или знал плохо, то нередко происходило так. Нуждающийся в скорой и добротной работе вызывал сварщика уважительно, полным именем.
— Михаил Дмитриевич! Можно вас на минутку?
Дмитрич вытирал ветошью руки и подходил. Уже в этом месте собеседник несколько терялся и начинал объяснять работу бестолково и сбивчиво.
— Тут понимаете, это… Ну, штуковину одну прихватить надо. Отскочила, мля, а без нее – ну, никак. Там работы-то , с гулькин нос.
— Веди, — приказывал Дмитрич и, приглаживая львиную шевелюру, послушно шел за охочим «прихватить железяку».
— Вот тут, — заказчик показывал на искореженное металлическое изделие.
— Ага, — мастер деловито обходил железяку, хмурил тоже седые брови и проводил по железяке рукой. – Ага! Если здесь прихватить, то вон тама – отвалится. Или стропилину поведет, — рассуждал он вслух. – Значит, и там надо.
— Да, — радостно соглашался просильщик. – Там тоже бы приварить чуточку.
— Ага, — рассуждал мастер, — если здесь вот пройдемся, то и там заварить надо. И вот эту хреновину на угол посадить надо, чтоб не шаталась вообще. А уж здесь, — он похлопывал по гладенькой балочке, — это уж сам Бог велел заварить. А то потом костей не соберешь. ..
Заканчивался разговор так же деловито и строго, как и начинался.
— Ну что, мне тут понятно все. Пусть-ка эта железяка лежит пока, да? Жрать же не просит, правильно?
— Нет, — соглашался счастливый обладатель диковинной железки, — не просит.
— Ну и пусть лежит себе. На хрен ее варить-то тогда. Не сгниет, если смазать. Пусть лежит себе.
Глаза заказчика тихо лезли на лоб. И язык заплетался. Он ничего не понимал.
— Дык это… Что мы тогда ходили-то? Ну, мама моя родная. Что ходили-то, спрашиваю?
Дядя Мища брал его за плечо и и врезался в собеседника строгим взглядом.
— Это я же тебе показывал, дурень. А ты все кивал ходил, как Петрушка. Ты же мне что сказал – прихватить, так?
— Так, — кивал тот.
— Ну и прихватывай. А работы здесь на полдня, по — хорошему-то. А-то «прихватить», «прихватить»… Ну все. Супруге своей большой привет передавай, — и уходил. Без всяких напутственных вслед слов, а бывало и с известным трехбуквенным сопровождением. На что он тоже не обижался, а лишь поворачивался и серьезно парировал:
— Сам пошел.
Короче, мастер Михаил Дмитриевич Долгов не любил халявщиков и халтуры тихой рабочей ненавистью.
Ну, а на чем мы остановились-то? Ага. Значит, сварочных дел мастер неожиданно для своей натуры живо и настойчиво включился в разговор шоферов. А высокоинтеллектуальная беседа была на тему белой горячки. Никто из собеседников на себе лично влияние этой загадочной болезни не испытывал. Но ее действие или наблюдал, или от других слышал. Сами пока не прочувствовали.
Митрич умолк и придвинулся поближе. На предложение «выпить водочки» ответил категорическим «Нет», и добавил: «Двадцать лет уже не пью. И ничего. Не тянет».
— Ну и флаг тебе в руки, — гордо сказали ему шофера, и беседа продолжилась.
— Еду я, значит, из Хабаровска. У брата своего гостевал. Все чин-чинарем. В купе, мля, как туз бубновый. Икрой красной затаренный по самое никуда. И пивко попиваю. А баба в купе оказалась, ну блин : и там, — Санька Брыкин похлопал себя по костлявым бедрам, — и тут… , — он постучал по ребристой грудной клетке.
— Ну, Сань, — удивились собеседники. – Ты хоть на себе не показывай. Такая скелетина получается. Мрак.
— Не, — усмехнулся Санек, — это у меня так. А у нее все наоборот. Пышит, прям. И рыжие волосы по спине так вот, и на коленки выходят. Отпад полный.
— А я нет, — опять встрял Митрич. – Я белых люблю. Чтоб вот так было, — он обрисовал фигуру, похожую на контрабас. – А сама вся из себя белая чтобы. Вся.
— У-у-у! Так тебе, Митрич, в морге работать надо, — серьезно посоветовал директорский водитель Колян.
— Почему? — удивился сварщик.
— А там в женском отделении вообще все белые лежат. Ни одной черной. Все кругом белые.
— Дурак ты, Колька, — обиделся Митрич. – Я же к слову.
— И я к слову.
— Ну ладно вы! – возмутился Санек, — слушайте. Ну, значит, я к ней переполз потихонечку, и только по волосам-то пройтись, а она вроде не против, как бам, бам, бам – в двери-то, — Санька для убедительности сильно постучал по столешнице , но по хилости своей конструкции показательного стука не получилось. И он попросил подмогнуть здорового Кольку. – Стукни.
Колька три раза шарахнул кулаком по столу да так, что стаканы попадали, и бутылки жалобно зазвенели, но не упали.
— Во, во! – восхитился Санек, — вот так вот. Ну, я конечно двери-то открыл, а там капитан стоит при полном параде. Волосы торчком, а глаза как светофоры – красные. «Спрячьте! – орет, — спрячьте меня!» Ну, я его запустил, хрен же его знает, а он одеяло с полки сдернул и укрылся. Примолк. Рыжая испугалась, конечно, и пиво мое прямо из горлышка выпила, как бензоколонка, только наоборот, в себя засосала. Ну, сидим, а тот не колышится, капитан-то. Потом зашевелился и морду из одеяла высунул. «Ушла? – спрашивает. Я на всякий случай сказал, что ушла. «А кто? – спрашиваю. «Старуха Изергиль» , — говорит он. — Вы уж если что – гоните ее. Она за мной приходит. Если найдет — смерть. А если молоденькая придет такая, эта ничего. Пусть заходит. Это Наташа Ростова». — Я, блин, честно, аж очумел. А тут меня тетка в коридор манит. Я смотрю, вроде бы ни на красавицу, ни на старуху-то не похожа. Значит, не Изергиль, думаю, ну и не Наташа, конечно. Куда ей. Хотя сам-то не видел, но приблизительно представлял, Наташу-то. Вышел. Она меня хвать за рукав – в другое купе. Это его жена оказалась. Вот она-то мне и объяснила, что пришли к этому вояке две бабы. Одна красивая – Наташа Ростова, а вторая – старушка дряхлая – Изергиль. И условие поставили, капитану-то. Если Изергиль поймает его, то смерть придет к нему. А Наташа его спасать будет. Так и будут играть, кто кого осилит. Короче, такая у него белая горячка получилась. Мы потом до Читы с ним мучались. Как только начинал он прятаться и орать, чтобы мы ее выгнали, значит, Изергиль пожаловала. И я, как дурак, начинаю гнать ее. В натуре. Ага. Ногами топаю и ору на весь вагон. «А ну пошла отседова, курва такая. Ну-ка, выпрыгивай из вагона!» И рыжая помогает. Полотенцем на нее, на Изергиль эту, машет и тоже орет, чтобы вообще с поезда сходила на ближайшей станции. Ну, тот болезный-то и успокаивается сразу. И что удивительно – нормальный мужик сразу. Даже в шахматы играть садился. Нормально играет, гад, мат мне поставил, пока опять старуха не прижала. А Наташа Ростова так и не появилась, стерва. Наколола, видать, мужика. Мы от Изергиль больше спасались. До Читы. В Чите его сняли на скорую. А-то замучились бабку эту гонять.
— Нет, — начал рассказ Колька, — у нас в деревне по другому было. Так у нас Вовка Клячкин жил. Рядышком. Дом у него небольшой, но хороший еще. Гаражик с «Запорожцем», корова. Всё- чин по чину. Ну, запил. Долго пил. Жена корову с детишками под поводок и к матери. А Вован самогон гонит и тут же неостывший глушит. Русский «грог» получается. Проснется и опять производство налаживает. Я к нему заходил. Мы с ним посидели еще, выпили. Я сала принес с огурцами. Ну, это ладно. Дня , наверное, через три, вроде как стихло все. И Вовки не видно. Думали, бросил. А тут он заходит. Да смело так, улыбается, весь довольный до ужаса. Всем поклоны бьет. Сел за стол, чаю попросил. А глаза хитрые, и улыбочка ехидненькая, но довольная. Я его не спрашиваю. Хрен с ним, думаю. Может, жена вернулась. А он чаю попил и говорит: « Ну, братцы, все! Всех этих гадов угробил. Враз. Они дураки, оказывается все». Я спрашиваю: «Кого угробил? Всех сразу только тараканов можно». Он даже обиделся. «Каких тараканов, — говорит, — фашистов. И замочил всю роту сразу. Даже не пикнули. Вы тоже теперь спокойно жить можете. Я всех спас. Героя дадут. Пошли, посмотришь». Пошли. Я на крыльцо-то вышел, едрит твою- в тещу, а Вовкин дом уже даже не горит, а вообще весь в огне укрылся. Искры летят. Мы тогда еле «запорожец» его спасли. Даже пожарку не вызывали, ты что. Бесполезно.
Он, оказывается, что учудил-то. Это он нам потом рассказывал. Когда новую хату строил. «Ну, в натуре, — говорит, — вот как тебя вижу. Приходит какой-то там гаупштумфюрер и условие ставит. «Не скажешь, — говорит, — где партизаны прячутся, застрелим тебя принародно. И всех расстреляем». Ну, я сначала внимания не обратил, а он опять приходит. Последний раз когда был, пообещал с ротой солдат вернуться и всех перестрелять. Ну, я и обхитрил их всех. Я ж не дурак. Обхитрил. Залез в погреб, помнишь, на кухне? Глубокий. Ну я туда, в самый низ фонарик включенный положил, лампу керосиновую приготовил, сижу. Смотрю, этот фюрер-то мне и орет: «Ну что, скажешь, мол, где партизаны-то?» Я ему на ухо и говорю: «У них там партсовещание идет, в подвале. Вы давайте без шума. Всех сразу и возьмете». Короче, они выстроились и все по очереди в подвал-то и спустились. А тут-то я свою хитрость-то и показал. Керосину в подвал линул полведра, и лампу туда зажженную, и крышку подвальную раз – и на замок! Все. Всех на хрен спалил. Всю эту шоблу-воблу. Вот так вот». Тоже белая горячка была. Она ведь у каждого по своему проходит.
Санька закончил свой рассказ и выпил протянутую ему водку.
— Я вам вот что расскажу, — серьезно сказал сварщик Митрич, — только не смейтесь. Я это серьезно. И вообще, я все это серьезно понимаю. Двадцать лет уж прошло. Если кто захихикает, — пригрозил он, — я вон тем коленвалом прибью. Я-то годами намного старше вас и поэтому попрошу – серьезно. Я не лясы-балясы поточить пришел. У меня уже внучке девятнадцать лет.
— О, – подскочил юркий Санек, — большая. Наверно, уже бреется?
Михаил Дмитриевич нахмурился и жахнул кулаком по столу.
— Я предупреждал же! Вас же уму-разуму учу. Я почему столько лет даже к пиву не прикасаюсь? А потому, что ее помню. И всю жизнь помнить буду. Живая она, поняли? И на самом деле существует. Живее не бывает.
— Кто? – удивился Колян.
— Вы вот насмехаетесь. А, может, у того капитана эта Наташа Ростова она самая и была. Почему и не показывалась сама-то.
Все вспомнили, что действительно, Наташа Ростова, умница и красавица, того военного даже и не посетила ни разу. Изергиль эту Санек по вагону гонял. К капитану не подпускал. И рыжая девка еще помогала. А Наташи-то не было. Все попритихли.
— Все, все, Митрич, молчим, как эти кильки в томатном соусе, — Колька показал на пучеглазых рыбок, плавающих в кровавом соусе.
— Ладно, — согласился Митрич. – Я по порядку все, как помню. Но чтобы ни-ни, ни счас, ни после , — и он опять показал на замызганный, но тяжелый коленвал. – Значит, дело было так. Пил я – страсть как. Жена с дочкой, знамо дело, ушли. Допился до того, что дома уж и пожрать нечего. А водки полно. Я для поддержки штанов стакан-то опрокинул, сходил в магазин, отоварился. Ливерной колбасы накупил, яйцев, консервов и курева еще. Дома яичек пожарил, нарезал всякой всячины, ну и дальше, в запойное свое плаванье пустился. И тут звонок в дверь. Один. Обычно, если жена, так та настойчиво, не переставая. А тут- брянь тихо и все. Я двери-то открываю, и чуть бутылка из рук не выскользнула. Честно. Стоит на пороге красавица. Белая вся, волосы русые такие, длинные с завитушками да гладкие и мягко так за спину заброшены. Мне, Богом клянусь, не по себе стало. Никогда я таких не видел. А глазищи большущие и синие-синие. Васильки. Губы мягонькие, ласковые и красные — обжечься можно.
— Здравствуйте, Михаил, — тихо сказала она.
Я еще удивился, откуда меня -то знает? Ну, думаю, из профкома кого прислали, а еще лучше – из парткома. Испугался маленько. Да и так-то, слова сказать не могу. Обалдел, правда.
— Да вы проходите, — спохватился я, что мы на пороге-то. Так вы босиком еще, — я выскочил на крыльцо и занес маленькие беленькие туфельки. Захожу, а она уже около шкафчика стоит. Книжки рассматривает. А у меня там все больше по сварке, да по слесарному делу.
— А вы давно сварщиком работаете?
— После ремесленного, — отвечаю, — сразу и сварщиком.
— А меня Белой зовут, — и ручку мне протягивает
А мне и взяться-то за нее страшно, сломаю еще. Меня, честно, и в жар, и в холод бросает, все из рук валится, ну извелся весь, в доску.
— А фамилия моя – Горячева будет. Так что – Бела Горячева.
Я ее усадил на диван, быстренько чистеньких тарелочек сгоношил. Расставил. Еду разложил. И наливаю ей рюмку. Не стакан же, думаю. И себе в рюмку налил. А она мне:
— Вы, Михаил, не стесняйтесь, вам эта рюмочка-то, как слону дробина, а я-то не пью. – А сама, вижу, смущается. Я-то по молодости парень-то видный был. Грива такая богатая, «кок» называлась. Все пацаны зубы от зависти отскрипели.
— Да, здесь немного совсем. Выпейте со мной, Бела, я, можно сказать, с такими женщинами не то, что не пил, рядом-то не стоял. — Она румянцем пошла. Ну, и выпила. И я тоже полстакашка.
— А я ведь первый раз пью в жизни. Я больше, хотите верьте, хотите – нет, заражаю всех страхами разными, чтобы не пили потом. В народе меня «белой горячкой» зовут. А про меж своих я – Бела и фамилия – Горячева. Правда, смешно?
— Правда, — я кивнул и мы засмеялись.
Тут я в разговор вступил, осмелел, мля.
— А как вы своих клиентов обслуживаете?
— Обслуживают проститутки, — поправила Бела, а мы – медики. К медицине относимся. Вот я настоящая, я – начальник, а так в основном медсестры работают. По вызовам, а чаще – без вызова. У нас пульт есть, так если у кого уже вот-вот, к кондиции подходит, лампочка загорается. А я по особым случаям хожу. Когда уж другие не могут. Вот недавно одного депутата обхаживала. Ему в больницу никак нельзя было. Я его сама потихонечку и вылечила, за четыре дня подняла. Да. Он пообещал закон написать, чтобы нам финансирование открыли. Вот хорошо бы было. Ни забот, ни хлопот. А-то на сдельщине тяжело. Девки мои упарились совсем. Но я все по хорошему. Живем – не жалуемся. Не у всякого директора такая зарплата есть.
Тут я и напугался. Вижу, девка-то – глаза не оторвать и шустрая. Да еще только по особым случаям выезжает. Она, видать, заметила, что я ерзать-то стал, и улыбнулась.
— Да вы не бойтесь, Михаил. Это я так, с рюмки разговорилась. Я ведь никогда в жизни не пробовала спиртного. Только у вас, — и вижу, у нее на глазах слезы появились. Росиночки светлые. Я ей краешком скатерти глаза-то утер, да высморкаться предложил. А она так глянула, что я даже не заметил, как за платочком сбегал. Пулей, честно, пулей.
Она привела себя в порядок, ага, аккуратненько так и этим же платочком махнула.
— А, Михаил! А можно, я вас просто Мишей называть буду? – Я согласился, конечно, чего там. Бела и Миша , все нормально. Все как у людей.
— Так вот давай-ка, Миша, еще по одной. Я-то что, я-то с радостью.
Хряпнули мы. И так мне захорошело, ну никогда такого не было. И стал я ее целовать. А она и не сопротивлялась. Уже в кровати я у нее спросил:
— А что у меня-то за случай такой особый, что ты сама ко мне пришла?
— Да вот не могут мои девки тебя до болезни настоящей довести. Чтобы, там, черти бегали, старухи всякие, смерти. Крепкий ты больно, Миш.
И так мы с ней всю ночь и прогуляли, в жизни такого не было. Я ее-то, Белу, в баньку сводил. Хорошая банька получилась. Напарились мы, пивка попили, водочки. И все хорошо, но я что-то взволновался.
— Белочка, — говорю, — я ее «Белочкой» стал звать. – Белочка, любимая моя, а что, если у тебя от меня ребеночек будет?
А она рукой махнула.
— Ну, будет – так будет. Я его в депутаты проведу. А тебя его помощником сделаю. Нет, сначала – доверенным лицом, а когда его выберут , то помощником будешь.
Сказано, ну и сказано. Забыли. Но она потом плакала сильно, когда уходила, Мы же с ней три дня валандались, или даже четыре, не помню. И ведь не пили уже, а всерьез. Короче, такая буйная любовь развернулась, только в сказке такая бывает.
А на пятый день просыпаюсь я, туды — сюды, а никого нет. А на столе записочка: «Извини, родимый мой Миша! Мочи моей больше нет. Но если я останусь, вся профессия наша рухнет. И водки никакой в магазинах не будет, и самогонку все перестанут гнать, и одеколоном только морды мазать будут для запаху, не то, чтобы пить. Прощай, любимый. Сын будет если, то обязательно депутатом сделаю. А ты помощником будешь. Жди. Твоя любимая Бела Горячева».
— Вот, мужики, какая история. А вы мне про фашистов, старуху Изергиль рассказываете. А я ведь все это на полном серьезе пережил. С самой Белой. И до сих пор, вот уже двадцать годков не пью, и все жду, когда сын, депутат объявится. Со страхом жду. Она ведь сама-то не придет. Да и старая, небось, стала, как я. Если это – не сказка, конечно. А, какая там сказка? Правда, это было, вот вам крест. А кто если не верит, так я вон, — и сварщик убедительно показал на блестящий от масла коленвал, — попробуйте не поверить.
Все сидели притихшие, даже никто за это время не выпил.
— А если у нее дочь родилась, а? – расколол звенящую тишину здоровенный Колька. – Что тогда?
— Ну, тогда ждите ее в гости. К вам может пожаловать. Тоже, наверное, Белой звать будет. А, может, по другому. — Михаил Дмитриевич задумался.
— Нет, — уверенно сказал он. – если она по стопам матери пойдет, значит точно, Белой звать. И не иначе.
Все сидели в большой, томительной задумчивости. Потом тихо допили остатки водочки и разошлись. А мастер сварочных дел Долгов еще что-то долго сидел в своей слесарной и листал свежие газеты. На носу были выборы в Думу. Вот сварщик и просвещался. Про депутатские дела разных фракций читал. И интересовался. Не зря же тогда… Наверное, не зря. Вот так вот.

ПЕРЕПИСЬ

Когда возбужденная Лидия Петровна стала рассказывать про бабку Тихонову, Николай Ильич вдруг очень отчетливо вспомнил.
… Долгие студеные дни насквозь проморозили старенький бревенчатый клуб. Но праздничное собрание, посвященное Дню Красной Армии, решили провести в нем. Украсили стены плакатами, над сценкой повесили лозунг «Наш труд — фронту!» — и вся подготовка. К назначенному часу стал собираться народ. Уселись для тепла поплотнее и словно бы все разом закурили: у каждого изо рта шел густой пар. Он поднимался и долго не таял. Закутанные школьники стояли вдоль стены.
Собрание шло быстро. Торжественная часть кончилась, председательствующий напоследок громко сказал: «Трудно нам будет, товарищи, да вы и сами видите. Даже клуб натопить времени нет. Беда. У всех беда. Ну что ж, школьникам слово».
Быстро отодвинули столы и фанерную на ножках трибуну. Ребятня выстроилась на сцене. С первой скамьи поднялась учительница, произнесла длинное «И – и — и!» и одновременно махнула рукой. Ребята громко запели. Сразу. Может, от стужи или от волнения. Сильно запели. Особенно громким получился припев:
Пусть ярость благородная
Вскипа-а-ет, как волна,
И – и — дет…
Видать, никто не ожидал, что таким голосистым окажется озябший ребячий хор. Стало совсем тихо. Забылась ли учительница или уж так было задумано, но припев в конце пропели три раза.
И кончилась песня. А тишина так и осталась висеть. Как бы льдом ее прихватило. Вдруг негромко заплакала какая -то тетка, за ней, словно по сигналу, другие, да открыто, громче. Ребятня испуганно таращила глаза на ревущих баб, и уж сами вот-вот расхнычутся — зашмыгали носами, скуксились…
Но тут встала тетя Шура, которая колола для пекарни дрова, одернула ватник и повернулась к залу:
— Хватит реветь, бабы, — грубо сказала она. — Мужикам от наших слез легче не станет. И Гитлер, зараза, не подохнет от этого. Хватит. Давайте лучше похлопаем детям. Молодцы, хорошо спели.
Все захлопали. Хор, Смущенно улыбаясь, стал поспешно спрыгивать со сцены…
У Николая Ильича сильно звенело в ушах, как будто давние-давние аплодисменты и песня все еще были рядом. Словно не промелькнуло с тех пор чуть ли не сорок лет. Он сидел за широким полированным столом в теплом, «под дерево» кабинете. Морщился, словно очень устал. Он и правда устал. От слов.
Он резко бросил авторучку, которая, подпрыгнув, закрутилась на столе и остановилась у самого края. Сидевшие рядом замолчали. Николай Ильич хотел сказать что-то резкое и сказал бы, но сильно запершило в горле. Он, не открывая рта, откашлялся и только сейчас заговорил:
— Удивляюсь, — он с трудом подбирал слова, и лоб его пересекла глубокая ломаная складка. — Вы же взрослые люди, неужели ничего не понимаете?
— Это вам Сергей все расскажет. Ведь вы поймите, я все ему объяснила, разъяснила, — развела руками Лидия Петровна. — Да если мы так переписью заниматься будем, как наш Сережа, простите, Николай Ильич, у нас населения вдвое больше окажется. Он даже, простите, спрашивает у беременной, на каком она месяце. Если вот-вот родится — записывает. Вы представляете!..
— Сергей, — обратилась она к парню, который, чуть наклоня курчавую голову, нахально рассматривал вырез в платье Лидии Петровны, куда уползала тонкая золотая цепочка. Лидия Петровна смешалась и проговорила:
— Видите, видите, он ничего не понимает! Безответственность в данном случае, знаешь, к чему приводит, Сережа, — она задумалась. К чему приведет Сергеева безответственность, Лидия Петровна точно не знала. И не могла придумать, сказала только, — к плохому. Опять же с бабушкой этой, Тихоновой, ведь это, действительно, ни в какие рамки. Так мы все двадцать миллионов запишем.
Николай Ильич почувствовал, как на него вновь наваливается прежняя отрешенность, и он быстро провел рукой по лицу.
— Ладно, Лидия Петровна. Спасибо. Идите. Я сам разберусь.
Когда она вышла, Николай Ильич пододвинул к
Сергею пачку папирос:
— Кури, — и сам поднес зажженную спичку.
Закурили.
— Ну, что будем делать? — после нескольких затяжек спросил председатель.
— Не знаю, — ответил Сергей, и тоже, как у Николая Ильича, его лоб перерезала складка. Только маленькая пока, несозревшая, что ли.
— Бланк я переписывать не буду. Если хотите — сами переписывайте. Вот. — он пододвинул бланк к Николаю Ильичу.
«Тихонова Александра Ивановна», прочитал Николай Ильич. Дальше шли еще три имени. Сергей, Иван, Анатолий. Отец и два сына.
— Она сама всех назвала, — сказал Сергей. — Говорит, не пришли еще. Придут. Я записал пока с ее слов, а чего? Сижу, жду. Долго сидел. Потом спросил, откуда, мол, придут-то? «С фронта, — говорит, — сынок, с фронта, а как же?» Я не понял сначала, — Сергей опустил голову, — а потом понял.
Николай Ильич встал, прошелся по кабинету и опять сел в кресло.
— Вы не думайте, — убежденно проговорил Сергей, — она не сумасшедшая какая — нибудь, она все понимает. Она мне сама потом про похоронки сказала и что в печке их сожгла. Они к ней одна за другой пришли. «А про перепись, — говорит, — прочитаю в газете, сколько у нас народу, и порадуюсь, что сыны мои с батей числятся. В народе-то. Сколько б у них сейчас сыновей-то было, кто знает». Короче, не буду я переписывать. Если хотите, пожалуйста.
Николай Ильич подивился, глядя в черные Серегины глаза, и подумал: «Не перепишет. Лидия Петровна перепишет, а этот — нет».
Он легко хлопнул Сергея по плечу.
— Иди, Сережа, работай, у тебя еще переписи этой дня на три, наверно. Да?
— Ну да, — вставая, ответил Сергей.
— А вообще-то, конечно, так бланки заполнять нельзя, — добавил Николай Ильич. — Особенно беременных. Ты правда, что ли, нерожденных записывал?
Сергей улыбнулся.
— Да наврал я ей. Что я, совсем, что ли, швыркнутый?
— Ну иди, сам разберусь.
Сергей вышел, неслышно прикрыв за собой дверь. Николай Ильич подошел к окну и долго стоял, глядя на клен, росший внизу под окном.
… В тот праздничный день, в День Красной Армии тетя Шура Тихонова принесла им в школу, прямо в класс, две булки хлеба – праздник же был, хоть и война, а все равно. Вот и принесла подарок. «За песню», — сказала она и ушла.
«Хлеб, наверное, в пекарне выдали, — подумал сейчас Николай Ильич, посоветовались и выделили.
Он стоял у окошка с заполненным бланком переписи в руках и все глядел и глядел на клен, на котором чудом держался сухой резной лист. Будто привязанный торчал он на ветке и едва шевелился от несильного ветра. А на ветке лежал снег, и листок колыхался, хоть и неживой уж, а и не мертвый. Гнулся к веточке и держался.

СОБАКА ПО КЛИЧКЕ «ЯН»

Осень взбесилась. Рвала и раскидывала по небу низкие сизые тучи и вместе с промозглым мокрым снегом крутила по земле грязный вонючий дым. Во дворе автовокзала горели тухлые мусорные баки, а внутри здания стоял едкий запах туалетной хлорки.
Я с трудом отыскал свободное место и, подняв воротник куртки, закрыл глаза. И тут же почувствовал на ноге мягкие толчки. Глянул под скамью и чуток испугался. Прямо на меня с безразличной тоской смотрела собака. Старая большая овчарка. Рядом со мной сидел сухощавый смуглый пацан. Его голову плотно облегала черная шапочка из-под которой кудрявился ободок темных волос. А справа, облокотившись на самодельную клюку, мерно покачивалась маленькая старушка. Она то и дело поправляла на голове шерстяной клетчатый платок, шмыгала носом и утирала его кончиком того же платка.
— Твоя? – спросил я и показал на собаку.
Мальчишка кивнул.
— Красивая, — опять сказал я.
— Красивая, но старая очень, — мальчишка легонько дернул за поводок.
Собака чуть прижалась к его ногам. Старушка пошуршала в пакете и вынула из него белую горбушку.
— На-кось, — она протянула ее собаке.
Та понюхала хлеб и посмотрела на хозяина.
— Бери, — разрешил он.
Овчарка благодарно шлепнула хвостом по грязному полу и осторожненько ухватила протянутую корочку. Пару раз лязгнула зубами и опять опустила голову на большие широкие лапы.
— Как зовут-то? – двусмысленно спросил я, но мальчишка не растерялся.
— Меня – Борькой, а его – Ян.
— Бездомные мы, — резко вступила в разговор бабушка, — вот и шалаемся здесь.
Я глянул на паренька и очень засомневался.
— Не похоже, — уверенно сказал я.
Борис промолчал, а бабка махнула сухонькой рукой, но на своем настояла.
— Бездомные, — она окунулась в сумку и опять покормила собаку.
— У меня, вишь-ка — сынок обалдуй, — она промакнула платком глаза. – За квартиру-то деньги взял и – ищи-свищи. А меня в халупку вселил. Ни дров тебе, ни угля… Холодно нынче. Я уж, почитай, две недели по всяким собесам хожу — бестолку. Говорят : «Домовой книги нету». А где ее взять?
— А вы там прописаны?
— Не знаю, — пожала плечами старушка, сын говорил, что записал. Никто ж меня не выкидывает. А жечь нечем. У меня и ветеранская есть.
Она живенько покопалась в сумке и вынула оттуда небольшой целлофановый сверток. И протянула его мне. Наверное, надеялась на случай: мало ли чего не бывает, может, я начальник какой – помогу.
Мне стало ее жалко. Я развернул пакет и достал документы. Много. И пенсионное, и удостоверение ветерана труда, и труженика тыла. Старые, склеенные, сталинские грамоты. Много. Я долго и внимательно все прочитал и с большой неловкостью отдал пакет старушке. Она смотрела на меня с нескрываемой надеждой. Я вышел на темную хмурую улицу и закурил. Мне почему-то было горько и совестно. От невозможности помочь что ли? Ну, не было у меня этой возможности, хоть убей. Я расстроился, досмолил сигарету и вернулся назад. Старушка опять покачивалась на своей палке, а пацан лег подбородком на руки и, не мигая, смотрел на хлопающие двери.
— Эх, батюшки, батюшки, — вздохнула бабушка, — сколько ты нас мучить-то будешь? – И опять промокнула глаза.
Я отвернулся и скрипнул зубами. Даже не ожидал, как это получилось. Настроение стало под стать погоде – мерзким и пакостным. Я мысленно ругал всех подряд: и мэра, и власть, и «плюс электрификацию всей страны». Что делать, как помочь нечаянным соседям я не знал, не мог и не ведал. Безысходная ситуация скребла по душе, томила и мучила. Да еще эта погода, мать ее в душу… Меня дернули за рукав.
— Простите, — сказал Борька, — вы не одолжите мне два рубля? На жетон. Мне позвонить надо.
Я дал парню пять рублей и вздохнул: хоть что-то. Борис приказал Яну лежать и отдал поводок мне. Бабка пододвинулась ближе и заглянула мне в лицо.
— А ты, слышь-ка, начальник, нет?
— Нет, — помотал я головой, — не начальник, — и мне опять стало не по себе. «Ну почему же я не начальник, ёшкин-кот?» – И хлопнул себя по коленкам.
— Да ты успокойся, — бабушка положила свою ручку мне на колено, я все равно вывернусь. Я еще сильная. Мне б только уголь с дровишками, а там справлюсь. Неуж я в деревне-то не жила? Жила. Мы ж в Сталинск-то из деревни приехали. Из-под Омска. Ага.
Я кивнул. Понял, мол. Вижу, что сильная. А какая она сильная, на самом-то деле? Хотя, Бог ее знает, — думал я, — может и справится, с печкой-то. Только бы печка была нормальная, да труба чищена. Я и спросил:
— А труба-то чищена?
— Чего? – переспросила она.
— Труба-то у печки чищена? А то замучаетесь.
— Чищена, — уверенно ответила она. — Я специально мужика одного приглашала. За две бутылки. Четыре ведра вынес. Золы-то. Чищена, что ты. Я у соседки дровишки брала, гудит аж. Хорошо.
«Слава Богу, — подумалось мне. — Хоть с печкой все в норме». И на всякий случай записал ее адрес. Себе в оправдание, что ли.
Старушка с радостью продиктовала и улыбнулась беззубо.
— Спасибо тебе, мил человек.
— А вы с пацаном –то чего ждете?
— С Борькой — то? Так он из дома ушел. Из-за Янки этой, — она показала на собаку. – Вот мы и ждем автобуса. Еслив что, ко мне поедем. Пока он не договорится.
Я, правда, оторопел.
— Так же нельзя, бабушка, — сказал я, — его же искать будут. И потом, школа же.
Бабулька подозрительно и хитро оглядела меня и неожиданно современно спросила:
— А ты, случаем, не мент?
Я даже опешил. Как-то у нее это получилось. По-молодецки, что ли.
— Не мент, не мент! – засмеялся я. – Но так и вправду нельзя.
Она махнула рукой.
— А ты погоди. Может, он сговорится еще. Жалко собаку-то.
— Всех жалко, — согласно кивнул я.
Повеселевший Борька с ходу упал на скамейку.
— Уф! – громко выдохнул он. – Кажется, получилось.
— Чего? – одновременно спросили мы с бабкой.
— Я с бабушкой своей говорил. Она в Абашево живет и согласилась за Яном поухаживать. До лета. А потом мы опять на дачу поедем. И заживем, да, Ян?
Ян поднял голову и радостно завилял большим тяжелым хвостом. Как маятником.
— А в чем дело вообще? – спросил я. – Что с ним случилось?
— Отец сказал, что он старый и оставил его на даче. В Ашмарино. А он же ручной. Всегда в доме жил. Умрет, — толково объяснил парнишка.
Я не поверил.
— Наверно, не только из-за этого. Не мог твой отец так поступить. Он же взрослый и все понимает.
— Ну, — мальчишка пожал плечами, там, конечно, еще причина была. Но не оставлять же собаку-то, правда?
— Правда, — согласился я, — а что за причина?
— А у нас дядька из какой-то деревни работал. Гараж с баней строил. И как напьется, начинает к Яну приставать. Встанет на четвереньки и тычется ему в морду. Лицом прямо. «Мы с тобой одной крови»! «Мы с тобой одной крови»! – орет, как Маугли. Дурак здоровый. Один раз вообще стал даже гавкать. Как будто разговаривать по-собачьи умеет. Ян вертел-вертел головой, ну и кляцнул разок. Пол уха этому дядьке и откусил. Жалко, конечно. Крови много было. Но Ян же не со зла. Он даже это ухо есть не стал. Выплюнул, — парень прямо разошелся, — А может, даже и хорошо, что откусил, а-то у него уши были, как капуста. Честно. Отец ему денег на лечение дал, а он никуда и не ездил. Так зажило. Дядьку потом все «Полуха» звали, хотя он – Денис.
Мне было и смешно, и горько. С одной стороны, человек — как животное, с другой – животное – как человек. Здесь и вправду, задуматься можно, кто из них мудрее и лучше, в жизни-то этой: животное или человек. И получается, что человек, когда он в животной жизни оказывается, не человек вовсе, а безобразный мутант – злой и очень глупый. Посмотришь вот так, со стороны, а мутантов этих все больше и больше становится. И расползаются, как опухоль раковая, да так быстро, что страшно. А вот Ян, смотри ты, все понимает. И этому «брату по крови» ухо оттяпал, я считаю, правильно. Не хрен на четвереньках ходить, когда тебя природа на две ноги поставила.
Размышлял я недолго. Скоро объявили бабкин автобус, и она закопошилась, стала что-то перебирать в сумке своей. Укладываться. Но тут тихонечко гавкнул Ян. И Борис бабушку за руку придержал.
— Вы подождите немного. Не уходите пока. Сейчас бабуля моя приедет. И мы вместе поедем. Я договорился же.
— Дак мне в другую сторону, в Листвяги.
— Доедем, — уверенно махнул рукой парень, — правда, уедем. У меня бабушка добрая.
— Ну, ладно, — бабка опять присела, и Ян снова вильнул хвостом. Один раз. Он теперь лежал прямо у ног, не под скамейкой. Тоже ждал, умница. Но в холодном зале автовокзала появился большой бородатый мужчина в коротких резиновых сапогах. Он оглядел зал и, всплеснув руками, направился к нам. Борька сразу стал хмурым. А собака тихо-тихо стала заползать под лавку. И заползла. И опять крепко прижалась к ногам пацана.
Мужчина подошел и встал прямо против нас. Подбоченился.
— Ну, ты, сынок, и даешь. Нас бы хоть пожалел. Мать весь валидол в доме съела. Разве так можно?
Борька нахмурился.
— А разве можно Яна бросать? Он вместе со мной родился, сам говорил. Значит, ему уже двенадцать, и он все понимает.
— Так ты как его нашел-то? В лес что ли ходил? – с испугом спросил отец.
— Никуда не ходил. Он на крыльце сидел.
Отец хмыкнул
— Надо же. Ну ладно, поехали.
— Я не поеду.
— Да что ты, в самом-то деле?
— Я к бабушке поеду. Я ее жду.
— Мы к ней и поедем. Что ты такой? Это ж она мне позвонила, узнай, если не веришь, — отец протянул сыну сотовый телефон.
— Ты опять Яна увезешь.
— Ну что ты заладил. Договорились же.
— Нет, — помотал головой Борис.
— Ну что ты опять, — отец хлопнул себя по ногам, видать, вспомнил что-то не менее важное. Он наклонился к старушке и громко поздоровался.
— Здравствуйте!
Бабушка вздрогнула и погрозила пальцем.
— Не ори. Наорался уж. Замучил всех, все и попрятались.
Бородач рассмеялся.
— Беда с вами, ей богу. Собирайтесь, поедем. У меня машина там мокнет.
— У меня свой дом есть, хотя и маленький очень, — возразила старушка.
— Я знаю уже. Ничего. Поживете дня два в Абашево, а я для вас что-нибудь соображу.
— Что-нибудь не надо. Мне уголь с дровами сообразить надо.
— Я понимаю. Неужели в Листвягах уголь дать не могут? – возмущенно спросил он.
— У меня домовой книги нету.
— Ладно, — махнул рукой отец Борьки. – Сообразим.
Он взял нехитрый бабкин багаж и пошел к выходу. Ян вылез из-под скамейки и вперевалку пошел за мальчишкой. Отец остановился. Остановился и Ян.
— Ну бандит, — сказал бородач. – А-ну, не выпендривайся. Ну-ка пошли.
Собака смело засеменила рядом с Борисом и даже чуть-чуть впереди.
Вот такую историю увидел и услышал я на станции автовокзала. Трудно сказать, какая она – добрая или грустная. Наверное, пополам. И грустная, и добрая вместе. Хотя нет, печаль все-таки перевешивает. Все здесь перемешалось — и горе людское, когда сын взял и продал квартиру матери. Вселил беднягу в хижину и даже рукой не махнул на прощанье. А это – беда. Ведь и твой сын когда-нибудь вырастет и все повториться. Ну ведь нельзя же так. Не совсем же мы озверели в конце концов. Надо же и в людей когда-нибудь превращаться. Хватит, кончилась перестройка, строительство началось. Или должно уж. Даже собака это понимает. Большая и добрая. Собака по кличке Ян.

ВСТРЕЧА

— Ить не признал? Егорий! Не признал, что ли, говорю? — задиристо выкрикивал небритый худенький мужичок, приплясывая вокруг стола.
Егор отстранился, прижимаясь лопатками к спинке стула. Подслеповато прищурился, разглядывая энергичного мужика в загвазданной телогрейке. Нехотя ответил:
— Узнал, конешно. Как не узнать?! Узна-а-л.
— То-то! — мотнул подбородком мужик и с грохотом придвинул стул к синенькому буфетному столику. Сел и долго не отрывал глаз от старого, видать, знакомого. Не мигая смотрел, едко. Егор, покашливая в кулак, заерзал на стуле. Знал он Тимоху, ох как знал.
— Я кружечку у тебя, можно? — и не дожидаясь ответа, Тимоха притянул к себе кружку темного ячменного пива. Не торопясь, выпил.
— Ты еще бери, Тимофей, чего там. — Егор егозливо подставил кружку, но Тимоха остановил.
— Не шебурши, Егор, — ухмыльнулся он, — сладкого, как говорится, не досыта, горького — не до слез. Попьем еще. Како наше время. Сколько ж мы с тобой не виделись? А, Егор?
Тот бросил в кружку щепотку подмокшей желтоватой соли, пиво заиграло, запенилось и утихло. Егор поднял бокал, подул на пенный белый налет, отхлебнул чуток и тихо ответил:
— Да уж годков двадцать, считай. Двадцать один даже, — уточнил он. — Давно.
Он оторвал взгляд от кружки и внимательно посмотрел в красновекие глаза Тимофея.
— Неужто двадцать один? — усомнился Тимофей. — Ты посмотри.
Он прихлопнул ладонями и покачал головой. — Считаешь!
— Нехитрая арифметика. — Егор вздохнул. — Сыну, вишь, двадцать один. Вот и вся недолга.
— Во-о-она как. Да-а, — посуровел Тимоха. — А сюда зачем?
Егор видел, как по-недоброму смотрит на него Тимофей, будто разозлить хочет. Да и говорил-то в нос, с какой-то холодной брезгливостью. А отвечать также Егору не хотелось. Как не хотелось и узнавать Тимофея. Совсем не хотелось.
— Да борова вот завалил вчерась, — сдержанно ответил он. — Сегодня продал. Сына женю, А так бы и не увиделись.
Тимофей, по-бычьи наклонив голову, исподлобья смотрел на Егора.
— Сына, говоришь, женишь? Ну-ну, — покивал он.
— А чей сын-то? — спросил вдруг сорвавшимся голосом и весь подался вперед, аж стол скрипнул жалостно. — Чей сын?
— Мой сын, — решительно произнес Егор, — и не зыркай на меня по-сволочному-то, не зыркай. Было-то все при царе-косаре, а все крутит тебя, вертит.
Тимофей кашлянул и крепко взял кружку. Цыкнул сквозь зубы и залпом осушил полный бокал. Громко крякнул, но кружку поставил аккуратно, без грохота.
— Через неделю уже невесту в дом… — начал было Егор.
— Погоди, — живо перебил его Тимофей. — Татьяна как?
— Нормально Татьяна, — в стол ответил Егор
— Живем помаленьку, чего нам.
— Ну да, — Тимофей усмехнулся. — Чего вам сделается. Все по совести, понимаю. И пятнышко темное у нее на прежнем месте осталось небось, да, Егор? Под сердечком-то, а?
Егор Михайлович помолчал и уже зло покачал головой.
— Кончай, Тимофей. Добром говорю.
— Не пужай, — Тимофей налег на стол, — ты вед мне как гвоздь в пятку. Ну ладно, больше не буду.
Он вдруг откинулся на спинку стула, огляделся раскатисто крикнул:
— Мотыль! Иди сюда! И корешок пусть идет, праздник тута у нас.
К столу живо подошли двое, видно, поджидавшие Тимофея. Сели на прихваченные с собой стулья и недоуменно посматривали то на Егора, то на Тимоху. Длинный, словно оглобля, Мотыль, устало моргнул, стянул шапку и равнодушно спросил:
— Ну и что?
— Ну ты даешь! — наигранно удивился Тимофей, помахивая у него перед носом ладонью, расстановисто проговорил:
— Сына мужик женит. У него нынче денег по карманам рассовано, как у дурака махорки.
Мотыль кивнул, зевнул и повторил:
— Ну и что?
Тимофей медленно повернул голову к Егору. Серьезно пояснил:
— Вот и живу с такими. Шабашим вместе, где как придется. Мотыль мозговитый, не думай. Это он с виду пасмурный. Ему, видишь ли, сразу действия нужны, все остальное — тьфу! Короче, ставь, Егорий, пива. Не выжига, думаю. Может быть, свидеться не придется.
— Дай-то бог, — сердито прошептал Егор, вытянул из кармана четвертную и кинул ее на стол. Глаза Мотыля загорелись. Тимоха присвистнул и кивком указал ему на дверь.
Тимофей, казалось, не хмелел. Даже глаза прояснились, только желтоватый оттенок по краям остался. Но это только казалось. Скоро Тимофея повело в сторону, но Мотыль успел схватить его за плечо и теперь уж не отпускал.
— Чего-то я не врублюсь, — Мотыль тряхнул головой, — вроде други повстречались, а смотрют, что волки. Мура какая-то. Не пойму.
Тимофей вдруг встрепенулся и поднял тяжелые веки.
— Брось. Это друг мой сидит. Видишь, — Тимофей прицелился пальцем в Егора. — Земе-е-ля! — гадливо проговорил он и вдруг резво и разухабисто пропел:
Илименты, ой какая проза!
Илименты — для мужчин угроза…

— Ладно тебе, — Мотыль встал, подхватил Тимофея под руку, под другую подлез его маленький молчаливый друг и повели Тимофея к выходу. У порога остановились. Тимоха обернулся и на весь зал прокричал:
— Покедова, Егорий! Хитрый, зараза, не пьешь! Если б не ты — может, и я борова сегодня привез. К свадьбе-то. Слышь, Егорий! Не забывай!
Все это он выпалил четко, без запинки, так, что Егор даже засомневался: «Да пьян ли Тимоха? Или зло так выливается? Гладко». Но Тимоха опять затянул несуразный куплет, и все трое вывалились за дверь.
Егор еще посидел за неприбранным столиком, но пить так и не стал. Вышел на улицу, поднял мохнатый воротник шубы и побрел к Дому колхозника, где ночевал. «Отдохну, — подумал он, — может быть, даже всхрапну, чего делать-то, до автобуса далеко.»
В комнате на десять коек никого не было. Егор разделся, потянулся устало и лег на свою кровать. Но уснуть так и не уснул. Не вздремнул даже, пялясь в потолок, подложив руки за голову и думал.
«Тимоха-то, — размышлял он, — вроде бы еще меньше стал. Неказистее, это понятно — старость. И я не красавец. Тут уж ничего не попишешь. Но рожа-то. Запивается, видать, мужик. Татьяну по сей поры помнит. Наверно, думает, что такая же раскрасавица, Какую помнит, о той и думает, дуралей. А невдомек, что уж и Татьяна — бабка. Ну, может, совсем не бабка, а все равно. Да что уж там — бабка и есть. То сердце, то еще чего. Ноги вон пухнут. Беда с ногами.»
Егор закрыл глаза, а думки все наползали и наползали, пробираясь в самые сокровенные и дальние уголки памяти…
Вспомнилась Егору молодая и статная Тимохина жинка Татьяна. Мужиков после войны, понятное дело, по пальцам считали, а баб — ну, не пруд пруди, а все ж больше. И довоенные подросли, молодухи, и солдаток вдовых полно. Так ведь нет, приглянулась Егору замужняя, и все тут. Да и Егор-то Татьяне желанным был. Чувствовал это Егор, видел, мается баба, а что делать, не знал.
— Запутался ты, Егор, — попрекала его мать.— И что в ней нашел? Нешто девок не хватает? Рази токе смазливая, и все. Шалая зато, не один ты к ней липнешь. Ой, накличешь беду.
— Не береди, мать, — сурово прерывал Егор, — самому тошно.
Что он только ни делал, чтобы отвести, отвадить себя от этих дум. На гулянки не ходил, работал до ночи, а вернется домой, присядет к столу, кусок в горло не лезет. Засвербит, заноет душа, невмоготу. Был бы Тимоха рядом, все, может, по-иному вышло. Но Тимохи-то не было, в лесхозе он, на пилораме работал. Появится раза два в месяц в деревне, жену попроведует, заработок привезет и назад, в лесхоз свой.
Как-то не выдержал Егор и пошел к Татьяне. Открыто пошел, не таясь. Постучался в заветные двери, и Татьяна впустила…
Через пару недель, чтобы зря не толковали нашептывали вслед, собрался Егор к Тимофею. Выпросил у председателя жеребчика, оседлал и двинул на пилораму.
Тимофей сам заметил Егора, разулыбался, заспешил навстречу, на ходу стряхивая с себя опилки. Как-никак свой человек приехал, из дому, можно сказать. А у Егора от этой улыбки все шиворот-навыворот, язык к нёбу прилип.
Присели на бугорок у речки. Тимофей без умолку расспрашивал, о заработках толковал. Потом сказал, что увольняться задумал, надоело, мол, мыкаться. Егор отвечал сухо, односложно, а когда услышал об увольнении, совсем приумолк. Потом вдруг спросил, нахмурясь:
— Ты, Тимофей, мужик?
Тот загоготал и даже на траву повалился.
— Ничего себе, толчки у тебя, однако! Доказать, что ль? — весело крикнул он.
— Ну, раз мужик, тогда слушай. — Егор закрутил толстую цигарку, отсыпал махры Тимофею и рассказал ему все, как есть.
Долго молчал Тимофей, лишь изредка остренький кадычок проползал по горлу да румянец на скулах выступил. Хоть бы слово сказал, обложил бы на чем свет стоит или уж по зубам съездил. Легче было бы Егору. Но Тимоха молчал, тупо уставясь в землю.
— Тимоха! — тихо позвал Егор.
Тимофей вздрогнул. Сощурясь, глянул Егору в глаза. Потом чмокнул губами и резко бросил Егору в лицо жмень махорки. Егор согнулся, стал растирать глаза и сквозь жгучую слезную пелену разглядел, как медленно, горбясь, уходит Тимоха…
С той поры Егор его и не видел. «Что старое ворошить, — думал он сейчас, — вон сколько годков набежало, не воротишь.»
Егор посмотрел на часы и стал собираться в дорогу, к автобусу. Рассчитался за постель и, закинув за плечи большой рюкзак, вышел на улицу.
На дворе уж темнело. Егор неторопливо спустился с маленького крыльца, завернул за угол. Неожиданно подул ветер и колкой поземкой ударил в лицо, Егор наклонил голову, крепко ругнулся, будто не снегом его обдало, а с маху махру сыпанули. Да по глазам.

ДВА БОЙЦА

Владимир Ильич Гуньков последние шесть месяцев был на заслуженном отдыхе. На пенсии. И впервые за тридцать пять лет совместной жизни с Ниной Евгеньевной, тоже Гуньковой, был страшно ею поражен и разочарован. Надо сказать, что после четырех месяцев безделья бывший бульдозерист Гуньков от пенсионного отдыха сильно устал. Особенно от разочаровавших его обстоятельств. Он устроился сторожем на склады тяжелых металлоконструкций и был необычайно этим доволен. Во-первых, потому, что график работы — сутки через трое — его не тяготил; во-вторых, хороший денежный приварок к не очень богатой пенсии его устраивал; в-третьих, стал реже питаться дома (последняя причина радовала Владимира Ильича больше всего).
Сегодня сторож Гуньков прибыл на службу в отвратительном настроении. Он сухо поздоровался со сменщиком, который начал подробно объяснять оперативную ситуацию на объекте, но Владимир Ильич лишь отмахнулся.
— Ой, Михалыч! – сморщился он. – Иди домой, а! Тебе что, делать нечего?
Михалыч обиженно сморщился, собрал сумку и, не подав на прощанье руку, ушел.
А Владимир Ильич, пригорюнившись, сел к широкому окну. По пролегающей вдоль склада трассе пылили машины, теплым снегом опускался тополиный пух, а на скамейке соседней проходной скучал сторож ЗЖБК Пашка. Обычно два сторожа коротали время за неторопкой беседой, но сейчас говорить не хотелось. Он думал о том, как остановить то безобразие, которое он открыл в своей жене. Перебрав множество вариантов, Владимир Ильич остановился на одном, как ему думалось, самом действенном – написать в газету.
Он достал из покрытого газетами стола чистый листок бумаги и надолго задумался над названием. «Надо бы что-нибудь едкое», — думал он, — чтоб пробрало», — и придумал. И крупно вывел заголовок будущего письма. Остальной текст пошел неожиданно легко. Он даже удивился: «Надо же, — мотнул он головой, — вроде как первый раз в газету-то, а легко. Вот ведь». Готовое журналистское творение выглядело так:
«Письмо в газету «Наш край».
«ПИЩЕВОЙ БЕСПРЕДЕЛ»
Сразу же хочу оговориться во избежание всяких там неприятностей с лицом, о котором пойдет речь ниже, свою фамилию изменяю ибо фамилия здесь не играет никакой роли.
Разговор пойдет о моей жене, с которой мы прожили более тридцати пяти лет, и все тридцать пять лет я молчал о таком ее недостатке, как нежелание готовить вкусную и здоровую пищу. Когда я работал трактористом, вернее бульдозеристом, а это две неописуемые разницы, я, как правило, раз в день питался в столовой, хорошо, и недостаток не бросался в глаза, потому, как известно всем, завтрак и ужин не являются главными в человеческом питании. Главным я считал и считаю обед, который должен быть вкусным и здоровым.
Недостаток моей жены заключается в том, что она не может готовить каждый день, а на семью в два человека варит поросячью, с ведро, кастрюлю супа или борща и потом всю неделю разогревает. День-два такой суп или борщ есть еще можно, но потом никакая «Вигетта» или другая русская приправа уже не помогает спасти его вкусовые качества. Есть, конечно, можно, еслив он не прокис, но все же совсем не то, что свежий. Часто эта поганая история случается и со вторым и даже с приготовлением винегрета. Я знал и знаю многих добросовестных хозяек, которые после первого употребления просто все выбрасывают. Но сколько бы я ни говорил своей жене о том, что готовить надо мало, но вкусно, а она готовит вкусно, но почти каждый день слышал одно и то же: «Где ты, гад ползучий, видел, чтобы первое готовили каждый день?» Я ей говорю: « Каждый день не надо, но через день — обязательно!» Она говорит: «Как же! Разбежалась, как на велосипеде», — и остается при своем мнении, хоть кол на голове теши. Помогите мне убедить ее, что старыми щами недельной давности даже живность кормить нельзя. Это очень отражается и на образе жизни, и на обмене веществ».
Всегда Ваш. В. Борщов.
(фамилия изменена, а именной инициал – нет).

Владимир Ильич перечитал письмо и ничего исправлять не стал. Все как есть в натуре, — твердо решил он и сложил листок ровным квадратиком. На душе отлегло. Он заварил свежего чаю и вытащил пакет с пряниками. Вышел на крылечко и бросил в соседа Пашку маленький камушек. Да так ловко, что камушек пролетел через дорогу по ровной дуге и тюкнул Пашку в лоб. Тот с испугу подался назад и треснулся затылком о косяк.
— У – у — у! Ё — моё! – взвыл он, схватившись за голову.
Владимир Ильич бросился к невинно пострадавшему другу.
— Ну-ка, покажи! – он схватил Пашкину голову и серьезно обследовал. Но кроме небольшой шишки на лбу ничего не нашел.
— Ничего, — спокойно сказал он. – Прости, гада конечно, но, ничего. Пойдем-ка, ударим по чаю.
Пашка встал, и потирая лоб, двинул за Ильичом. Тут, надо сказать, что даже тогда, когда Пашка злился, или, как сейчас, ему было больно, он все равно улыбался, и Владимир Ильич, так и не привыкший к этому странному выражению лица, спросил:
— Слушай, Павел! А чо ты все время лыбишься?
— Это у меня морда такая, — спокойно объяснил тот. Вот ты думаешь, я тупой, да? А я техникум с отличием закончил, а морда тупая. С детства. Мне с ней всю жизнь не везет. Меня, если гаишники останавливают, всегда штраф берут. Они мне: «Под знак нельзя» — учат. А я улыбаюсь. Они – ба-бах – штраф. Даже если вообще ничего не нарушаю, все равно – штраф. Лыблюсь же, а они злятся, думают, что я нарочно над ними смеюсь. Они на мне поистратились, —правда, потому, что постоянно свои трубки тратят, а я подышу – все чисто, трезвый, а рот до ушей. Они опять трубку ломают. В общем, вот так вот. Жена, та уж привыкла давно. Меня после свадьбы, помню, понос прохватил. Два дня с горшка не слазил. А как из туалета выхожу, все время веселенький такой, мля, она аж в обморок падала, думала, что я умом двинулся по части поносу. А потом привыкла.
Пораженный откровенным рассказом, Владимир Ильич восхищенно мотнул головой.
— Надо же. Она у тебя добрая, наверно. Моя бы не выдержала, — и сморщив лоб, спросил: — а она у тебя худая или толстая?
— Толстая, — признался Павлуха. – Как колобок. И рыжая.
Ильич успокоил и посоветовал:
— Ничего, толстая, значит, добрая. А что до худобы, то сбить можно. Ты ей, эту, «Супер-систему шесть» давай.
Пашка отмахнулся.
— Бесполезно. Ей хоть что давай, она все эти системы булками зажевывать будет. С колбасой.
— А у меня баба, — сморщился Владимир Ильич, — как пуля, блин.
— Что, такая шустрая, да?
— Да нет. Дура. Пуля же – дура. Щи, понимаешь ли, по три дня…- сказал он и испуганно закрыл рот ладошкой. А Пашка, хоть и улыбался опять, но момента не упустил.
— Ну-ка, ну-ка, — подхватил он. – Чего щи – то?
И Владимир Ильич рассказал Павлу свою «страшную» кулинарную историю.
— Ну — у — у! – разочарованно протянул тот, — так ты возьми и сам вари. Отдельно. А ей не давай. Или по-другому. На третий день пить начинай, перед супом-то. Она тебе щи, а ты — водку на стол. Бац только!
Владимир Ильич воспрял, но тут же потух.
— Мне, понимаешь, с водкой опасно очень. Запью ведь. Пять лет ни капли во рту.
— А как до этого было? – спросил Пашка. — Когда пил-то?
— Не помню, — честно признался Ильич. – Там разве до закуски. Ничего и не помню поэтому.
— Это точно, — подтвердил Павел. – Вот я в Грузии был. На праздник попал. Там такими рогами пили, хоть бы хны. Веселые все. Песни поют. Но закуси. Это что-то. От зелени, силоса разного, мяса, сыра — столы ломятся. И все едят. Ни одного пьяным не видел, чтоб как у нас.
— Ну, ты сравнил тоже, — поддержал тему Ильич. У нас как — пять бутылок водки на троих и стакан семечек. Водка кончается, а семечек -то еще до хрена. Правильно?
— Точно! – кивнул Пашка. – С семечками это точно. Слушай, — вдруг поинтересовался он, — а ты как правильно называешься? Сторож?
— Нет, — ответил Ильич, — «Боец охраны».
— И я, — радостно признался Пашка, — тоже – боец. Вот, два бойца получается. Как в кино. Я тебя выручу.
— Как? – подозрительно сощурился старший боец.
Вечером в квартиру Гуньковых постучался гость. Когда Нина Евгеньевна открыла дверь, то увидела на пороге радостно улыбающегося человека – Пашку.
— Здравствуйте, — сказал он. А вы ведь Нина Евгеньевна ? — хитро погрозил он пальцем.
Худощавая симпатичная женщина кивнула.
— Точно, — махнул рукой Павел, я вас прямо такой и представлял. И что Владимир Ильич в этой гадюке нашел? – пожал он плечами.
— Это в каком это смысле? – сощурила глаза Нина Евгеньевна.
— Да в том, — Пашка показал на дверь, — не в вас же, не думайте. Я же к вам почему. Мне ведь и вас, и его жалко. Вы понимаете, мы с ним – напарники.
— Заходи, — перешла на «ты» жена Ильича.
Они прошли на кухню, и Пашка стал врать напропалую.
— Понимаете, он ведь в последнее время как бы с ума сошел. Как на дежурство, он вечером отпрашиваться начинает. И к ней. К Семеновне. Она в столовой работает. Я не знаю, что у них вообще происходит. Но он всегда довольный приходит. «Ну, — говорит, — на три дня наелся. Пельмени, три бифштекса, картошки и супец свеженький. Теперь три дня жрать не буду». Мне кажется, — Пашка заговорщицки стал говорить шепотом и придвинулся ближе к Нине Евгеньевне, — мне кажется, он умом двинулся на почве еды. Так мало того, он теперь все о водке мечтает. «Эх, — говорит, — счас бы хряпнуть малехо и совсем нормально». Страшно мне за него, — от всего сердца сказал Пашка, — и жалко. Он что, дома тоже так?
— Да нет, — уклончиво ответила Нина Евгеньевна, — но это… насчет еды я тоже заметила. Приходит и начинает канючить. То это не так, то это. А мне – то когда? Я ведь работаю, — и она вдруг призадумалась. Ее, видать, осенила какая-то ценная мысль. – Я ведь тоже в столовой работаю. Я ведь запросто могу и не варить совсем. Вообще. Мне даже легче будет. А – то , понимаешь, Павлуша, — я дома надолго варю. Да наспех. Я же не посменно, а каждый день работаю – в день. Если б я посменно работала, я бы дома такие блюда делала, закачаешься. Да он знает.
Утром, придя с дежурства, Владимир Ильич обнаружил на столе жареную картошку с говяжим рагу, гороховый суп, в котором красиво плавали желтые кругляшки моркови, салат из свежей капусты с огурцами и компот. Владимир Ильич все это съел и лег спать. В обед он обнаружил на столе жареную яичницу с колбасой и зеленым луком, суп харчо и сложный салат под майонезом.
«Видать, жинка на обед домой прибегала, — подумал он, когда она все это успела?» Он опять поел, но немного. Был сыт с утра. Остатки пищи он сложил в холодильник. «Вечером подогрею», — решил он. Но вечером был холодец, творожники со сметаной и пирожки со свежей капустой. Жена все это ставила на стол и приглашала мужа отведать. Приглашала вежливо, но словно бы, как всегда. Якобы по привычке.
Кулинарная «вакханалия» длилась долго — полгода. После того, как Владимир Ильич, приспустив ремень, проколол в нем вторую уж дырочку, тяжело дыша сел на диван и сказал:
— Всё. Картошку полоть не пойду. Сил нет. Сдохну.
— Ты что?! – жена удивленно подняла брови. К Семеновне двинешь, да?
— Пошла ты…, — ответил Ильич, — убить меня хочешь?
— А ты? – хитро сощурилась жена.
— Ну, не могу я так, — возопил Ильич, — что я, свинья что ли столь жрать-то?
— Жри, жри, — спокойно ответила Нина Евгеньевна. Я то не хуже других умею. Понял? Семеновна…
— Понял, — кивнул Ильич. Полоть три сотки я физически не смогу. Одышка сильная.
— Постись, — посоветовала умная жена.
Владимир Ильич терпел «пост» до вечера , больше не смог. Наелся и лег спать. Снились кошмары. Летающие тарелки с разными супами и макаронами, говорящие матом шницеля и кипящие компоты, в которые падали орущие, испуганные яблоки и абрикосы. А утром страшно болела голова. Владимир Ильич наспех позавтракал, он без этого уже не мог, и пошел на работу. Не дослушав рапорта сменщика Михалыча, он позвал Пашку.
— Всё, Пашка. Не могу. Я стал обжорой. Я скоро лопну от еды.
— А ты не ешь, — сказал улыбающийся боец. Скажи ей, что будешь пить.
— Да ты что?! – закричал Ильич. – Я же тебе говорил, что больше пяти лет уже не пью. И не дай бог!
— Ну, не знаю, — Пашка скривил губы. – То «хочу», то «не хочу». То «хорошо», то «плохо». На тебя не угодишь. Думай, — сказал он и ушел на свой ЗЖБК.
Владимир Ильич вынул из стола чистый листок бумаги и стал писать.
«Письмо в газету «Наш край».
«ПИЩЕВОЙ БЕСПРЕДЕЛ»
Сразу же хочу оговориться во избежание всяких там неприятностей с лицом, о котором пойдет речь ниже, свою фамилию изменяю ибо фамилия здесь не играет никакой роли.
Речь пойдет о моей жене, с которой мы прожили более тридцати пяти лет. Всякое в нашей жизни бывало, но то, что она вытворяет сейчас, меньше чем фашизмом и издевательством над человеческим организмом и его пищеварительным трактом, не назовешь. Дело в том, что вот уже много месяцев моя жена закармливает меня разнообразными, и надо признать, вкусными блюдами, от которых я просто не в силах отказаться. На мои замечания она почти не реагирует или реагирует очень странно. Все время говорит мне о какой-то Семновне, с которой состоит в тайном сговоре, так как из ее намеков я понял, что та Семеновна тоже работает в столовой. Я ей говорю, что можно готовить одно блюдо, а потом несколько дней разогревать его и есть. А она говорит: « Я – не враг ни твоему здоровью, и я тебе не велосипед, чтобы прокисшие блюда на помойку вывозить».
Я знал и знаю многих добросовестных хозяек, которые готовят два, от силы три раза в неделю. Моя же змея вместе с Семеновной явно задумали что-то недоброе. Я поправился уже на десять с половиной килограмм. Помогите мне убедить мою жену, что чрезмерное питание страшно вредно для здоровья. Это очень отражается на образе жизни и на обмене веществ.
Всегда Ваш. В. Толстой.
(фамилия изменена, а именной инициал – нет)».
Газета «Наш край» опубликовала оба письма вместе и назвала их так : «Письма сердитого мужа».
Владимир Ильич заскучал. Но бедолагу опять выручил Пашка. Он сказал Нине Евгеньевне, что Семеновна срочно умерла от запора. И жена на радостях стала носить еды намного меньше, а потом и вовсе стала варить ведерную кастрюлю борща. Как и прежде. Вот и все. Вот и вся песня. Пока что.

КОМАНДИРОВКА

За окном шел дождь. Ветер, налетая, заляпывал крохотными каплями стекла окон, да так, что за ними ничего не было видно. Потом дождинки скатывались вниз, и в номере светлело. Делать было нечего, в город не выйдешь, и Алексей решил сделать отчет по рекламации. Он сел за стол, достал из черного «дипломата» бланки и стал писать.
Командировка, рассчитанная на пять дней, кончилась неожиданно быстро — в один день. Причина рекламации, из-за которой его направили на завод, оказалась пустячной, и Алексей был доволен скорым исходом дела. Тем более, что в городе этом он не был без малого пятнадцать лет. Ему очень хотелось походить по улицам, по знакомым местам и вспомнить далекие годы. Алексей пообедал в небольшом гостиничном ресторанчике и уж было пошел в город, да заморосил дождь и задул ветер, и он возвратился в номер. Закончив с отчетом, он с наслаждением потянулся, зевнул. Потом прошел к тумбочке, где стоял маленький телевизор, щелкнул выключателем и, не раздеваясь, плюхнулся на заправленную кровать.
По телевизору шли местные новости. У кого-то брали интервью. На фоне комбайна крупным планом показывали налитые колосья пшеницы. Потом появился диктор. Алексей от неожиданности даже вскочил: диктором был Андрюха Калымов, друг детства. «Надо же, — приговаривал Алексей и всю передачу рассматривал Андрея с какой-то ревнивой придирчивостью. — Ну, Андрюха! Ну, дает! Серьезный -то, подлец».
Когда кончились новости и начался фильм, Алексей решил позвонить на студию. На студии долго не брали трубку, потом наконец ответили. У Алексея часто забилось сердце.
— Будьте добры, Андрея Калымова к телефону, — как можно спокойнее попросил он.
— Я слушаю вас.
Алексей не удержался и радостно заорал.
— Здорово, Андрюха! Ха! Ха! Левитан местный. Да это же я, Лешка! Загребин! Вот, приехал в командировку. Из гостиницы я. Включил телевизор, смотрю — ты. Я рад, Андрюха! Ты как живешь? У тебя есть время? Расскажи, как в Центральном? Давно был? — молотил Алексей без передыху. Потом разом примолк. Его не перебивали. — Ты что молчишь -то, Андрюха?
— Здравствуй, Алексей, — сказали на том конце провода очень спокойно. — Значит, в командировку к нам. Надолго?
— Да на неделю! — опять закричал Алексей.
— Завидую, старик. А я вот занят по горло. Как у тебя дела?
Тон у Андрея был полуофициальный, как у вежливого директора в кабинете: вроде и выгнать нетактично, и разговаривать не о чем. Алексея это неприятно кольнуло.
— Да дела-то, — смешался он, — чего там. Потихоньку. Спасибо. Ты когда был в Центральном? Отец, мать пишут?
— Знаешь, Лешка, по совести, то давно я не был в деревне. Мать пишет. Иногда. Не часто. Вероятно, все хорошо. Лешка, ты уж прости ради бога, мне сейчас совершенно некогда. Если можешь, позвони попозже, хорошо?
— Можно, отчего же, — уже тихо ответил Алексей и положил на рычажки трубку.
На душе было тяжко, обидно было и почему-то стыдно. Алексей даже растерялся. «Вот ханурик, — только проговорил он, укладываясь в кровать, — вот это ханурик так ханурик».
Вспомнилось детство. Мать Андрея да отец — тетя Аня и дядя Ваня, выделяли Лешкиной тетке Лиде участок под картошку на своем большом огороде и по осени копали ее вместе. Чего уж они с Андреем не поделили, Алексей не помнил, только Андрей с размаху полоснул складешком по Лешкиной руке. Лешка, конечно, заорал. Тетка Лида испугалась и, сдернув с себя платок, стала перевязывать Лешкину руку. Тетя Аня, выдернув на ходу сухой стебель подсолнуха, стала колотить им испуганного Андрюху. Потом их, орущих, развели по домам.
А как-то раз, когда у Андрюхи никого не было дома, они открыли ящик маленького кухонного стола и, вытащив оттуда целую кучу алюминиевых ложек, принялись их ломать. Кто больше. Выиграл Андрюха. Пока Лешка кряхтел над столовыми, Андрюха лихо расправлялся с чайными. Потом очень долго шли на равных. Остановились, когда осталась одна большая ложка из нержавейки. Тут же решив, что им здорово попадет, «спортсмены» спрятались на сеновале. Закопались в сено и стали ждать, поглядывая сквозь щели дощатых стен.
Сначала появилась тетка Аня. Она вошла в дом и скоро вышла оттуда с узелком из цветастого полотенца, постояла чуток и решительно направилась в сторону Лешкиного дома, позвякивая ломаными ложками в узелке, как гусар шпорами. Вернулись они вместе с Лешкиной теткой. Долго сидели на крыльце, а уж искать их стали ближе к вечеру, когда пришел Андрюхин отец. Бабы побежали в деревню, а дядя Ваня остался сидеть на крыльце и все курил свои папиросы -гвоздики. Лешка не выдержал первым.
— Давай сейчас выйдем. Потом хуже будет, — шепотом предложил он.
— Выдерут ведь, — тоже шепотом отозвался Андрей.
— Все равно сечь будут, хоть сколь сиди.
— Ну айда, только ты первый. Твоей же тетки нету.
— Ладно, айда.
Насчет того, высекли ли Андрюху, Алексей на знал, а вот его только ладошкой отхлопали по заднему месту — и все. Не больно, но все же для приличия сильно блажил. Алексей еще долго ворочался в постели, а когда вспомнил о телефонном разговоре с Андреем, решил завтра же съездить в Центральный, хоть на один день. С тем и уснул.
До Центрального ходило четыре обшарпанных деревянных вагончика на паровозной тяге. Поезд часто останавливался, а трогаясь с места, так дергал, что Алексей больно ударялся лопатками о спинку деревянного кресла. Сосед Алексея, цепко ухватившись за сиденье, приговаривал:
— Вот же, всю дорогу так. Ты, парень, держись, как я, когда он трогает, а — то шею сломаешь.
Алексей тоже хватался за сиденье, и так до самого Центрального.
Когда поезд остановился, Алексей вышел в тамбур, соскочил на галечную платформу, которая какой была, когда уезжал, такой и осталась: никакой станции, только галечная платформа. Сейчас надо было пройти по проселку до болота, на котором они когда-то собирали щавель и клюкву, и по лежневке — прямо в деревню. Теперь через болото проходили две лежневки — старая и новая. Новая была поставлена на деревянных сваях и возвышалась над старой. По старой машины, видно, уже не ходили, доски ее почернели, измахратились и почти лежали на трясине. Промоина справа так и осталась, даже шире как будто стала. В этой промоине и он, и Андрюха научились плавать. Через ее середину была перекинута широкая доска, бабы на ней белье полоскали. Ухватившись одной рукой за эту доску, два друга и учились плавать, усердно колотя ногами по холодной воде. Прежде чем купаться, собирали дрова для костра, иначе не отогреешься. «Сейчас, — думал Алексей, — ни за что не полез бы в эту яму. Страшно».
Он еще немного постоял у черного зеркала болотного омута и быстро зашагал в деревню. Перед домом остановился. У калитки, распахнутой настежь, валялись неколотые чурки и уже довольно большая куча наколотых дров. Дрова эти еще надо было перетаскать к бане и сложить в поленницу. С Андрюхой они быстро расправлялись с этой работой.
Он прошел во двор, ступил на подгнивший кое-где деревянный настил, ведущий прямо к крыльцу дома, и только сейчас по-настоящему осознал, где он находится. Ему казалось, что никогда он отсюда не уходил, и что вот сейчас выскочит Андрей, и они охапками будут носить поленья к бане, а потом керосином отмывать почерневшие от смолы ладони. И как-то грустно становилось от сознания того, что ничего этого уж быть не может.
Алексей вздохнул и, аккуратно прикрыв за собой калитку, прошел к дому и тут же увидел дядю Ивана, который, кряхтя, выволакивал из бани окутанную паром жестяную ванну с вываренной для свиней картошкой.
— Дядь Вань, — негромко окликнул Алексей.
Тот крякнул, оторвал руки от ванны и, ухватившись ладонями за поясницу, тяжело выпрямился. Алексей сразу подумал, что узнал бы это лицо везде, пусть сильно в морщинах и щетинистое»,но узнал бы.
— Лешка, что ль? — всматриваясь и узнавая, спросил
дядя Иван.
— Я, — Алексей улыбнулся.
— Ну, здравствуй, сынок, здравствуй, — Слеза у дяди Ивана зацепилась за щетинку на щеке, потом упала. Он сгибом большого пальца протер у переносья глаза.
— Ты не смотри на меня, Лешка, у стариков близко слезы. Пошли-ка в хату.
Они вошли в дом, и Алексей опять все узнавал: книжная этажерка с радиоприемником сверху, кожаный диван, покрытый чистым лоскутным одеялом, круглый стол посередине, сундук у левой стены и большая с шарами кровать. Все то же, что и раньше, только телевизор с наброшенной на него накидкой был новым в этой квартире. Дядя Иван стоял сзади, привалясь плечом на дверной косяк, и смотрел, как Алешка бережно перебирает старые-престарые пластинки.
— Да не копайся ты. Давно бы уж выбросил их, а как возьмусь, жалко. И мы их с матерью слушали встарь, и вы с Андрюхой. Жалко.
Алексей усмехнулся про себя. Вспомнил, как они с Андреем в свое время перебили добрую половину пластинок и, расплавляя осколки над печкой, делали себе домино. Из затеи, правда, ничего не получилось, опять были неприятности…
Скоро прибежала тетка Аня. Вот ее бы Алексей не узнал: совсем бабкой стала тетка Анна, бабка и бабка. Они тоже обнялись, только тетка плакала откровеннее. Алексей пригладил рукой ее седые прямые волосы, легонько усадил на диван, а сам сел напротив, на коричневую крепкую табуретку.
— Да не плачь ты, теть Ань, а то я сейчас тоже как зареву, и будем сидеть, половики мочить.
— Да и правда, — тихо сказала она, утирая платком глаза. — Что это я, на самом-то деле.
За столом, когда все уже было приготовлено и все уселись, тетка Анна опять всхлипнула и только сейчас заговорила об Андрее. Алексей до этого тоже и словом не обмолвился о нем, догадывался, что в доме это больная тема. А тетка Анна не выдержала.
— Андрюха -то наш, уж семь лет как дома не был. Забыл совсем. И писем-то нет. Только вот по телевизору и смотрю на него.
Плакала она бесшумно, только шмыгала носом, не вынимая лица своего из большого узорчатого платка. Дядя Иван хмурил брови и смотрел в стол.
— Вот всегда ты так, мать. Ну зачем людям-то настроение портить. — И повернулся к Алексею.
— Правда, Лешка, ты уехал отсюда, когда тетка твоя померла, и Андрюха тогда же почти следом. Через семь лет появился он после и-то на два часа. «Дела, — говорит, — отец, дела». Мать, вона, пишет ему иногда, посылки, бывает, шлет. А я нет. И не буду. Тяжело, а не буду.
И все, больше конкретно об Андрее не говорили. Так, в общем. Рассказывали о своем житье-бытье, слушали старые пластинки и до поздней ночи, до хохоту, вспоминали их с Андреем проказы.
Утром Алексей встал рано. Вышел на улицу, прямо из бочки, стоящей под крышей, сполоснул лицо и пошел на шум возни, доносившейся от стайки. Дядя Иван кормил двух больших чушек. Те, похрюкивая, лезли ногами прямо в чан с едой. Алексей наклонился, почесал у борова за ухом.
Дядя Иван, не глядя на Алексея, спросил:
— Ты, Лешка, когда едешь-то, сегодня?
— Да, дядь Вань. Вечером и поеду. Домой надо. Я еще с гостиницей не рассчитался.
— Ну, езжай, коль надо, — с обидой сказал дядя Ваня.
А Алексей подумал: «Если получится, в отпуск сюда приеду».
Он прошел в дом. На кухне сидела тетка Анна и сечкой крошила в деревянной ступке грибы. Рядом со ступкой лежала горка накрошенной уже капусты.
— Вот, пирожков сейчас напеку. С капустой и грибами. Вы с Андрюхой, помню, от печки не отходили, когда я пекла.
— Теть Ань! Мы к вам в отпуск приедем. Всей семьей. Хорошо?
— Лешенька, ради бога. Пообещал, так будем теперь ждать, — и опять забарабанила сечкой.
Вечером, когда Алексей стоял на платформе и паровоз дал первый гудок, тетка Анна сунула ему в руки узелок, очень похожий на тот, в котором она когда-то несла разломанные ложки.
— Тут пирожки на дорогу. Возьми, Лешенька.
Расцеловались, попрощались, и Лешка поехал. До города было ехать пять часов, и Алексей долго раздумывал об этом своем гостевании, об Андрее, о себе. С грустью представлял, что и его дети когда-то сделают так же: уедут куда-нибудь к черту на кулички — и ни слуху, ни духу.
Алексей не заметил, как поезд, замедляя ход, подходил к станции. Прибывали не на главный вокзал, а на старый: одноэтажный и деревянный, подальше от оживленных центральных путей. Алексей спохватился, когда поезд на прощанье еще раз дернул и стал. Он взял свою ношу, узелок с пирожками, прыгнул на дорожку перрона и побежал к остановке автобуса. Там удачно поймал такси, сел на заднее сиденье, сказал: «На телестудию».
Когда подъехали к ярко освещенному зданию студии, Алексей попросил водителя: «Ты подожди чуток, я мигом. Мне еще в гостиницу надо».
В вестибюле прямо у входа сидела немолодая уже вахтерша за полированным столиком с красным телефоном и читала книгу. Увидев Алексея, она сняла очки чуть наклонив голову, спросила:
— Вам кого?
— Мне бы Калымова, диктора вашего. Срочно надо, — и он для убедительности провел ладонью по горлу. Вахтерша взялась за телефон.
— Андрей Иванович? Андрей Иванович, тут вас у входа мужчина спрашивает, говорит, срочно нужен. Ага, — и положила трубку. — Сейчас выйдет.
Андрей вышел быстро и остановился у дверей как вкопанный.
— Лешка?! Откуда здесь?
— Из Центрального, — сразу же бухнул тот. — Выйдем-ка на минутку. Не задержу.
Они вышли на светлую площадку перед входом.
— Ты вот что, — начал Алексей, — многое хотел тебе сказать, да передумал. Сам недалеко от тебя ушел. Ты, Андрюха, съезди в Центральный. Неохота на слезу жать, но съезди. — Он сунул Андрею узелок с пирожками, усмехнулся растерянно и пояснил:
— Там пирожки с капустой и грибами. Ну, бывай. Алексей легонько хлопнул друга по плечу. И уже спускаясь по ступенькам, остановился и сказал:
— Серьезно, Андрей, отпросись с работы и махни в деревню на пару деньков. Надо.
— Ты думаешь, я не понимаю. — Андрей стал спускаться. — Понимаю, но знаешь… Может, зайдем ко мне? Поговорим.
Алексей покачал головой.
— Спешу, Андрюха, спешу. У меня ведь тоже дела, — и повернувшись, побежал к ожидавшему его такси.
Когда машина делала разворот, Алексей обернулся. На хорошо освещенной площадке стоял Андрей с цветастым узелком в руке. Точь-в-точь как Иванушка на распутье. Только из двадцатого века, при галстуке.

БЕЛАЯ АКАЦИЯ

— Представь, — Владимир Филиппович, сладко улыбаясь, подсел к столу своего сослуживца. Виталий Никитич, выгнув брови, слегка удивился, но сразу же посерьезнел и согласился:
— Давай, — он отложил авторучку и подпер кулачком долгий остренький подбородок. — Я уже представляю. Развивай мысль, развивай. Так сказать, гостью в твоей голове нечаянную. А-то уйдет, поймет, что не в ту коробку влетела, лови потом.
— Ладно, Вит, — снисходительно и даже лениво проговорил Владимир Филиппович. — Сегодня я всем все прощаю. Сегодня я благороден, как индийская корова.
— Русская, — простецки поправил Вит. — И это прощаю, поскольку на самом деле говоришь не ты, а твоя черная зависть.
— Не перебивай. Так вот, представь себе. Синие-пресиние волны Черного моря. Пляж. Чистое небо. Песок. А я в воду не лезу. Море как будто подрубило меня, понимаешь. И лежу я у его подножия, а оно набегающей волной лижет мне пятки. Иногда, из баловства, окатит всего. Чтобы не так припекало. И опять лижет. Представил?
— Нет, — твердо ответил Виталий Никитич. — Там таких, знаешь ли… любителей, чтобы оно кому-то что-то лизало, ну … мягко выражаясь, много. Ты, Вова, хороший парень, а вот, — он неуверенно повертел ладонью у головы и вдруг спросил:
— У тебя менингита не было?
— Нет, — отрезал Владимир Филиппович.
— Не кипятись! Значит, что-то другое было… На море -то ты бывал?
— Не был, — кичливо произнес Владимир Филиппович. — Но хочу. У меня завтра отпуск начинается.
— Зна-аю. Ой, — поморщился сослуживец, — море. Мечта идиота. Хочешь совет? — и не дожидаясь согласия, дал совет: — У тебя есть хороший диван?
— У меня есть очень хороший диван, — настырничал Владимир Филиппович, — но я хочу на песок, чтобы море шумело.
— Слушай, балда, и не перебивай старших, стыдно, в конце концов, и как только язык поднимается. Молокосос.
Он был старше Владимира Филипповича на три месяца.
— Слушай. Раз уж засвербило с песочком и водными процедурами, возьми ведро и ночью, не дай бог, сторож заметит, стырь в детском саду песок, там он почище, псиной не пахнет. Рассыпь его по дивану и ложись. Разденься, конечно. И воду в ванной включи. Хотя не надо. У тебя унитаз уникальный. Клокочет, как водопад. Очень похоже. И валяйся. Пятки, правда, лизать некому. Ну, ничего, перетерпишь.
— Я знал, — вставая, сказал Владимир Филиппович, — знал, что зависть у тебя выше здравого смысла, — сказал и пошел в отдел кадров.
Дома, перед тем как лечь спать, он долго стоял перед трюмо, придирчиво себя осматривая. Сначала казалось, что весь вид портили большие цветастые трусы. Заменив их на плавки, Владимир Филиппович вновь стал перед зеркалом. Но плавки не помогли. По бокам складки, животик — обмягшим пузыриком закрывал резинку синеньких плавок и делал отпускника совсем некрасивым. «Призма, — с горечью сказал Владимир Филиппович, — прямоугольная призма. Бесформенная даже».
Потом он долго вертелся на диване и решил на море не ехать. «Отдохну здесь, — думал он, — на рыбалку скатаю. О добре и зле буду думать. Все когда-то к этому приходят. И я буду. Все, — наконец решил он, — задача номер один — мыслить о добре и зле. Как Лев Толстой».
С тем и уснул.
Поутру, после крепкого чая с сосисками, он сел в кресло, высоко запрокинул подбородок и прикрыл глаза. Владимиру Филипповичу казалось, что мыслить на заранее задуманную тему очень легко. Вот и сейчас он вслух произнес: «Добро», — и задумался. Но вместо умной мысли возникла карикатурная картинка: степная дорога, уходящая за горизонт, и по ней тихо передвигается монументальное и почему-то железобетонное слово: «Добро». Потом оно остановилось, буквы по очереди перескочили на обочину и выстроились. И все. Со «Злом» получилось то же самое. Такие же буквы остановились там же, только по другую сторону. И, видимо, назло «Добру» буква «З» ехидно осклабилась и подбоченилась. Две оставшиеся стояли смирно и не выпендривались. Видать, «З» была их начальником.
Владимир Филиппович с трудом открыл глаза и все свалил на внезапную дрему. «Чушь какая, — пробормотал он. — Нет, надо думать, думать».
Но мысли не шли, и он стал злиться. Но тут неожиданно тренькнул дверной звонок. Владимир Филиппович тряхнул головой, отгоняя железобетонное наваждение, и пошел открывать двери. На пороге стояла заплаканная соседка, худенькая, но круглолицая, немолодая женщина. Она поздоровалась. Вытерла платком глаза, потом в этот же платок высморкалась и, упрятав его в рукав платья, сказала:
— Я к тебе с горем своим.
Владимир Филиппович засуетился (с горем к нему ходили не часто), пропустил женщину вперед, провел ее в комнату и усадил в кресло.
— Слушаю, теть Сим, — опускаясь на диван, серьезно промолвил он.
— Володя, — с горечью заговорила тетя Сима, — ты знаешь, беда-то какая. Димку-то моего сажают.
— Как? — удивился Владимир Филиппович, — он же вроде сидит. Или уже выходил? Вот ведь времечко быстроходное. Живешь — и ничего не замечаешь.
Тетя Сима надула губы, собираясь заплакать, но Владимир Филиппович упредил:
— Простите, теть Сим. Честное слово, не знал. Думал, сидит еще. Так что ж сейчас?
— Дело в том, Володя, — печально произнесла она, — что мужик этот, дед уже в общем-то, сотрясением мозга отделался. Пустяк. Я у него в больнице была. Уж такого из себя принципиального корчит, страсть. «Я, — говорит, — подонков щадить не буду». Ну какой из Димы подонок? Ну пошутили. Выпивши же. — Тетя Сима пришла в себя, и слезы у нее высохли: — Дима с парнями по парку гуляли, а тут компания старичков этих. Тары-бары, толкнули одного. Шутили же, боже мой. Тот бацнулся и в больницу попал.
Тетя Сима встала и взволнованно заходила по комнате.
— Я не понимаю, — почти кричала она, — чего им дома-то не сидится? Чего по ночам шляться? Старики ведь уже, старики, а туда же!
Владимир Филиппович не понимал, на кого так обозлилась соседка, а когда понял, спокойно спросил:
— А Димке ?
— Что Димке?
— А Димке чего дома не сидится? Он-то чего шляется?
— Он же молодой… — трясущимися губами прошептала тетя Сима, и Владимир Филиппович уж было подумал, что вот сейчас соседка точно расплачется. Но тетя Сима пару раз шмыгнула носом и замолкла, усевшись в кресло. Безысходно вздохнула.
— Я ему и сотню совала. Ни в какую. Да я уж пойду, — вдруг спохватилась она, — моя беда, — и мыкаться мне с ней, не перемыкаться.
Владимир Филиппович хотел что-то сказать, успокоить, но слова стали поперек горла, и он лишь промямлил:
— Всего доброго.
Проводил соседку и совсем некстати расстроился. Вспомнил, когда еще жива была его мать, тетя Сима часто приводила к ним маленького Димку и все разговоры упрямо направляла на малыша.
— Летчиком будет, вчера на шифонере повис и прыгает, прыгает. Вазу японскую укокошил. Да, Бог с ней. Человеком бы стал. Отец — хохмач: «Ты, — говорит, — Дима, если кошку бить не будешь, я тебя курить научу». Хохмач — спасу нет.
«Хохмачи, — подумал Владимир Филиппович. — «Летчик», едрена вошь. Одни посадки. Сделать бы тебе сотрясение мозга… хотя, чего там трясти-то?
Он некоторое время посидел на диване и решил прогуляться. Улицы были задымлены прохладным туманом. Скамейки на бульваре покрылись блестящей росистой влагой. Но скоро туман рассеялся. Солнце осторожно утюжило асфальт, и от него шел еле заметный парок. Владимир Филиппович присел на уже подсохшую чешуйчатую скамью. Хотелось расслабиться и подумать наконец о добре и зле. Но хорошее настроение не приходило. Владимир Филиппович досадно поморщился и решил отвлечь себя от назойливых дум, навеянных соседкой.
Вначале он стал считать, сколько мимо него пройдет женщин в брюках и сколько в платьях. За двадцать минут и тех и других оказалось поровну. Наблюдения породили гипотезу: «Раз существует равенство, значит, идет непримиримая борьба. И что победит — брюки или юбки, стало быть, рассудит история». И хотя опыт уже состоялся и формула была готова, Владимир Филиппович продолжал считать. Но уже без всяких выводов. Просто так.
«Этой платье как раз. Ну а этой надобны брюки, ноги больно волосатые, так и хочется мишкой назвать.»
Незаметно игра перешла в другую: он стал искать прохожим сравнения. «У этого голова похожа на помидор — красная, лысая. Гипертоник, наверное. Инсульта ждет, бедный. Вот еще экземпляр — петух. Такая теплынь, а он в шапочке с бубоном. Сдурел паренюля. У бабули ноги, как у старинного кресла, накрытого ситчиком»…
Владимир Филиппович поднял глаза и от неожиданности онемел. В старушке на кресельных ножках он узнал свою классную руководительницу Нину Алексеевну. Та, видать, тоже признала своего бывшего ученика и остановилась. Владимир Филиппович вскочил, вытянулся, как перед командиром полка, и машинально одернул пиджак. «Кретин, — обругал он себя. — Сам-то на кого похож. Призма. Идиот.»
А Нина Алексеевна привычно пригладила седые волосы и улыбнулась.
— Локтев, — словно только что вспомнив, почти шепотом сказала она и уже громко повторила. — Локтев. Ну, здравствуй.
— Нина Алексеевна, боже мой, Нина Алексеевна, — взволнованно проговорил Владимир Филиппович. — А я вас сразу узнал. Издалека еще.
Он покраснел, вспомнив, с чего началось «узнавание».
Но внезапное онемение уже прошло, и он осмелел.
— Нина Алексеевна, вас года не берут, ей-богу.
— Ой, Володя, не надо, — отмахнулась она, — совсем сморчком стала. Смотреть тошно.
Владимир Филиппович смутился и неуклюже развел руками.
— Сам вот на призму похож, — зачем-то брякнул он, но Нина Алексеевна, будто бы не заметив, спокойно поправила:
— Да что ты. Ты вполне солидный мужчина. На крупного начальника похож. Ей-богу, — она тихонечко посмеялась. — Прости бабку.
Они сели на ту же скамейку. Помолчали.
— А вы помните наш класс? — спросил Владимир Филиппович.
— Я всех помню, Володя. А ты?
— Я?! — он смешался, но не соврал. — Знаете, иногда бывает, встретишь кого и даже не поздороваешься. Делаем вид, что не узнаем. Да. Все на вас свалили вы всех помните, а мы сейчас тех, кто нам нужен. Рационалисты. Время такое, Нина Алексеевна. Друзей полно, а все равно все одиноки.
Нина Алексеевна поджала губы, нахмурилась.
— Я это вижу, Володя. Наверное, правда, век такой. Торопимся и ничегошеньки не замечаем. Это плохо. И я вот, хоть и старуха, — Владимир Филиппович хотел возразить, но учительница остановила: — Старуха, старуха, не успокаивай. Так вот, даже я поспешаю. По- своему, а все ж поспешаю.
— Так вы что же, работаете еще? — искренне удивился он.
— Так, помаленьку. Кружок исторический веду. Вон в той школе. До нашей-то далеко. А ты помнишь нашу классную белую акацию?
— Помню, — убедительно кивнул он, хотя помнил довольно смутно.
— Вы все обещали собираться под ней. Забыли.
— Нет, я помню. Раскидистая такая.
— Лукавишь, товарищ Локтев. — Нина Алексеевна погрозила ученику. — Она ведь тогда маленькой была. Это сейчас раскидистая. А дурман от нее на всю школу. Ее ведь выдернуть хотели. Гараж для картингов строили, она помешала. Я как вышла и ахнула: ее уже тросом подцепили к трактору. Вот-вот рванет. Я, как дурочка, за трос этот. А у акации даже кожа лопнула и ствол белый, как кость. Бр-р-р. Мне под нос всякие бумаги, чертежи какие-то суют. А мне эти бумажки, — она махнула рукой. — Гараж чуть-чуть в сторону отнесли — и все. Проблемы никакой, оказывается. Вот так.
Владимир Филиппович молча прослушал монолог и еще больше расстроился.
— «Боже мой, — подумал он, — куда же мы катимся? Я эту акацию и не вспомнил бы никогда. Боже мой! О таких вещах помнит. А мы-то…»
Нина Алексеевна еще немного посидела, вздыхая, и засобиралась.
— Ну, до свидания, Володя. Как хорошо, что хоть увиделись да узнали друг друга.
Владимир Филиппович некрепко пожал маленькую руку учительницы.
— До свидания.
Когда Нина Алексеевна пропала за углом школы, он повернулся и быстро зашагал к своей.
Акацию увидел издали. Раскидистая, красивая, кроной прикрыла крышу того гаража. Владимир Филиппович нашел бугристый шрам от троса, провел по нему рукой и похлопал по стволу: крепкая…
Вечером, дома, он опять пил чай с сосисками, смотрел телевизор, а о добре и зле старался не думать. И почему-то боялся уснуть. Боялся, что опять возникнут железобетонные «Добро» и «Зло», а как с ними справиться, он не знал.

АВИАТОР

Не клевало. Раз двадцать уже Петр Данилович закидывал удочку и сколько ни плевал на наживку, клева не было. «Зараза», — вслух проговорил он, — хоть бы раз ткнулся». Но красный маячок поплавка лишь покачивался на пробегающих по отмели маленьких бурунчиках и не нырял. Петр Данилович уложил тонкий конец удилища в рогатулину, вогнанную в илистое дно в двух шагах от берега, и лишь сейчас заметил, что сзади, чуть выше от него, сидит, облокотившись на коричневый портфель, бородатый молодой человек.
— Здрасьте, — сказал бородач, приподняв за козырек матерчатую кепочку. — Не клюет?
— Да! — Петр Данилович разобиженно махнул рукой. Доставая папиросы, подсел к незнакомцу. — Ночью дождь был, так, может, от этого. А может, и нет. Скорее всего — сыта рыбеха. Лето же. Спичек не будет, мил человек?
Бородач достал из нагрудного кармана зажигалку и протянул деду.
— Газовая? — недоверчиво покосился тот.
— Да, а что?
— Тогда, милок, сам чиркни. А-то, понимаешь, я в прошлом году вот таким же макаром весь левый ус себе спалил. Как пыхнет газ этот, его же регулировать надо, и все — нету усов.
Парень усмехнулся, прикурил сам и дал деду.
— Работаете или на пенсии? — спросил он, глядя на поплавок.
— И работаю, и на пенсии, — ответил Петр Данилович, тоже наблюдая за поплавком.
— А кем, если не секрет?
— Я -то? — Петр Данилович встал, шагнул к ближайшему кусту тальника, вынул из-под него синюю фуражку с голубой кокардой на околышке и крылышками на тулье. Ткнул пальцем в кокарду, потом в небо и серьезно ответил:
— Авиатор я, — помедлив, добавил, — Петр Данилыч. Вот уж два года, как авиатор, — усаживаясь, пояснил он. — В общем — аэродромный рабочий или служащий, черт их разберет.
— Ну, а я — геолог. Евгением зовут. Женя. Значит, это ваше хозяйство? — Он через плечо показал на большое поле с деревянным домиком с краю.
— Да уж какое тут хозяйство, — глянув на летное поле, проговорил Петр Данилович. — Так. Раз в день прилетит самолет — и все. Багаж какой, груз, почта. Пассажиров почти что и не бывает. Вы вот, наверное, самолет-то и ждете. Аль нет?
— Самолет, — согласно кивнул геолог.
Петр Данилович посмотрел на часы.
— Долго еще. Полтора часа ждать.
— Подождем. Покурим, — геолог усмехнулся. — Порыбачим.
— Порыбачим, — лукаво согласился Петр Данилович.
Молчали недолго. Дед чему-то улыбался, хмыкал про себя и наконец спросил:
— А чего же здесь ищете?
Геолог пожал плечами и просто ответил:
— А всё.
Петр Данилович слегка удивился
— Как так?
— Правда. Всё ищем. Вернее, обследуем. Про ГЭС слышали?
— Знаю об этом.
— Ну вот, мы и обследуем зону затопления. Вдруг в этой зоне что-то да есть. Может быть, даже золото. — Он плутовски подмигнул деду. — А если есть, то в каких масштабах. Доступно объясняю?
— Да не дурак вроде, понимаю. — Дед помолчал. — Так-так, значит, и золото, говоришь, может быть?
— Может, и золото, — геолог сорвал веточку и повертел ее в пальцах. — А вы что, сильно драгоценным металлом интересуетесь?
— Да как сказать, — помялся Петр Данилович. — Просто случай со мной был. В войну. Потеха.
Он покачал головой и поближе придвинулся к геологу. Потом что-то сосредоточенно подсчитывал, загибал пальцы и уверенно проговорил:
— Ну да. В мае мы расписались, а в июне — война. Точно. Как о войне-то узнали, милаха моя в слезы. Да и мне, понимаешь, обидно: еще как следоват, всласть с бабой пожить не успел и сразу же под пули лезть. Оторопь меня взяла, не вру. Кому помирать охота? — Он посмотрел на геолога. — Тебе охота? Только по правде? Охота?
— Ну, как вам сказать. Неохота, конечно. Рано.
— Ну вот, — оживился Петр Данилович, — и мне так же. Как представлю, что продырявили меня, аж все внутри кувырком. Ну, оторопь, одним словом. Я тогда на тракторе работал. На трелевочнике. А тесть мой катерок по Лене водил, и катерок тот прииску принадлежал. В то время закон был: кто на прииске работает, на фронт не брали: бронь. Сам понимаешь, прииск. Золото — дело нешуточное. Тем более, в войну.
Петр Данилович покрутил ус и снова полез за папироской.
— Давай-ка закурим. Только сам чиркай. Усы, — дед многозначительно показал на закрученные хвостики рыжих усов.
Закурили.
— Ну, вот, — продолжал Петр Данилович. – Значит, она, жинка моя, смекнула про это и — к бате. Я не знаю, о чем у них там разговор произошел. Знамо дело, без слез не обошлось. Короче, устроился я на тестев катерок мотористом. По блату, так сказать, а значит, к приисковым рабочим причислился. Ты не подумай, что я трус там какой, нет. Маялся я в сердцах, молодой. Хоть и боязно, а ведь и надо. Заявления в добровольцы многие писали. Ну, знамо дело, и дезертиры были, и я вроде как из них, токо официальный. Уж больно неприятное чувство. Совестно. Я и жене высказывался про чувства эти, а она опять в рев. Потом, жулья всякого на Лене много водилось. И золотишко мыли, и продавали. Времечко трудное. Тьфу, язви тебя, потухла. Черкни-ка еще разок.
Петр Данилович, причмокивая, раскурил потухшую папиросу, затянулся поглубже.
— Ну ладно. Мне-то что, я золота и не видел. Тем паче, строго было. Если кого с золотишком поймают — все: или тюрьма, или, если по крупной, в расход сразу. Так говорили. Но все одно меняли. Я ж говорю, всякие люди были. Правда, кому попало никто из лоточников товар свой ни в жисть не предложит. Присматривались. Глаз у них верный, ого!
Ну я, видно, приглянулся одному. Стою как-то на корме, курю. Подходит мужик, бородатый, вроде тебя. В пальто-шалке, на голове кубанка. Представительный мужик. Поговорили о том, о сем. Пожалился я ему, что туго с продуктами стало. Он слушал, кивал, потом наклонился поближе, прикурить будто бы, а сам тихо так говорит: «Возьмешь?»
Я не пойму. «Чего брать-то?» — спрашиваю. «Да тихо ты, — шепчет, — золотишко возьмешь?» Я аж похолодел. «Нет», — говорю. А он сквозь зубы процедил: «Подумай. Я на обратном пути сяду». И вышел на пристаньке какой-то.
Ну, и засвербило у меня в голове. Пришли мы в поселок, я своей: так, мол, и так, предлагают. Покумекали мы оба и надумали. Денег у нас не было, из всего самого ценного — один мой костюм. Ладный такой, черный. Один раз на свадьбу его одевал. Решили, что денег за него мало дадут, а золото есть золото — вес, понимаешь ли. На костюм и сменялись. На катере, в гальюне. Сначала я зашел со свертком под ватником, потом он, после опять я. Последний раз, когда зашел, развязал мизерный мешочек, гляжу, точно – золото. Завязал его покрепче и в карман. Карман в брюках длиннющий был. Мешочек коленом чувствовал. Ага.
Выхожу из гальюна радехонек, и бац… аж круги серые перед глазами пошли: милиционер. Стоит, прислонился к перильцам и взгляд свой прямо в мою переносицу вперил. Первое, что в голову пришло: «Попался». А милиционер посмотрел на мою рожу-то кислую и улыбнулся. А меня от этой улыбки в пот. И, главное, ногу, где карман с золотом, поднять не могу — словно гиря пудовая в нем. А тот зубы скалит.
— Что, браток, прохватило? — спрашивает.
— Прохватило, — говорю, а слезы глаза застят. Ни за что ни про что втрюхался. А тот:
— Бывает, — сказал, повернулся и пошел к носу катера.
Не поверишь, еле я до машины своей добрался. Тянет золото, хоть руками ногу переставляй. А к штанине притронуться боюсь: что ты, думка-то, что следят за мной. Главное-то, как назло — куда бы я ни влез, везде на этого милиционера натыкаюсь. Извелся весь, сил нет. Дошли, помнится, до большой пристани и только трап бросили, я первый прыгнул, глядь — милиционер за мной. Мне тесть орет: «Куда, Петруха! Ну-ка назад!» Я только рукой махнул.
Взбираюсь по пригорку, волочу свою неживую ногу, оглядываюсь. Милиционер за мной, ядрена корень, и что-то напевает даже. А мне бы быстрее на пригорок забраться. Дело-то в том, что туалет наверху стоял. Вот я прямым курсом к нему. Метров, может, тридцать и было-то, но как я лез, как лез, — дед закатил глаза, — в жизнь не забуду. Альпинист, твою мать. Сердце останавливалось. Точно. Но добрался, однако. Заскочил в туалет, руку в карман, схватил мешочек — и в дырку. Сто пудов с плеч. Сам сел. По нужде будто бы. Милиционер тоже зашел, встал рядом. На меня — ноль внимания. Сделал свое нехитрое дело и айда. Мне опять плохо стало, значит, он и не знал ничего. Значит, причудилось мне.
Как только я себя не ругал! Самое подходящее слово отыскал: дурында. Тут и дурак есть, и рында. Вроде как, корабельный дурак получается. Пробовал багром мешочек искать, да где там! Пропало, — махнул он рукой.
Две недели пока катер свой ждал, в местном лесхозе работал. Сучья с хлыстов обрубал. А по-надобности все в тот же туалет бегал. Мужики смеялись: «Чего ты там хорошего нашел? Вот, рядом же есть». «Нет, — говорю, — мужички, тот лучше. Золотой». Они хохотали, но соглашались. «Точно, говорят, — на века построен, кирпичный». Им-то невдомек, что он и вправду вроде золотого.
Геолог смеялся, вытирая своей кепочкой глаза, а Петр Данилович закончил:
— Так и вернулся я к милахе своей без золота, без костюма и без работы. Знамо дело, уволили. Погоревали, конечно, малость, а у меня на душе, представь, радость какая-то. Слава богу, думаю, что ниточка эта оборвалась: на прииск по блату, золото барыжное — слава богу.
Ну вот, в сорок втором году я уже на фронте был. В городе Герлице войну закончил. Ранили. Домой вернулся, забрал семейство свое и сюда. Так до самой пенсии трактористом и проработал. Вот так-то. Что скажешь? Ничего себе, да?
— Да – а — а! Интересная история, — геолог опять громко рассмеялся, — забавно, в самом деле. Значит, не нашли вы свое золото, Петр Данилович? А жалко, а? — он дружески похлопал деда по плечу. — Жалко?
— Да нет, — равнодушно ответил авиатор. — Не жалко. Золото свое я нашел. Но это было потом. Далече отсюда.
Они еще недолго посидели на берегу маленькой речки, ожидая поклевки. Но клев так и не начался.
— Ну, пойдем, скоро уж самолет. Засиделись, — встрепенулся Петр Данилович. — Назад-то вернешься?
— Вернусь, конечно, — ответил геолог. — Работа.
— Ну да, — согласился дед, поправляя фуражку. — Работать надо.
Скоро прилетел маленький АН-2. Петр Данилович принял все, что привезли, вместе с пилотом закинули в брюхо самолета все, что надо было закинуть, и попрощался с геологом Женей.
— Так что ищи свое золото. На чужое глаз не клади. Ну, бывай. Вернешься — заходи. Мой дом — вон он, под зеленой крышей.
— Счастливо, — в свою очередь ответил Евгений. —Зайду.
Пилот убрал внутрь маленький трапик, спросил у деда, не нужно ли что в конторе.
— Ничего не надо, — ответил Петр Данилович. – Унты, разве что. К зиме.
— Узнаю, — ответил пилот и захлопнул дверь.
— Забавный у вас работник. Золотой, — засмеялся геолог, вспоминая дедов рассказ.
— Данилыч — то? — переспросил пилот. — Отличный мужик. Без гонора. Хотя фотографий его где только не увидишь.
— Ударник, стало быть, — предположил Евгений, умащиваясь в кресле.
Пилот удивленно посмотрел на геолога.
— У него же звездочка, чудак, — покачал он головой.
— Какая? — поднял брови Евгений.
— Натуральная. Золотая. Ты что? — опять удивленно протянул пилот. — Герой! Один на всю округу, еще с фронта, — сказал и ушел в кабину.
Когда самолет делал над летным полем круг, геолог глянул в иллюминатор: внизу у домика стоял «авиатор» и махал вслед самолету фуражкой. «Зайду, — решил Евгений, — стыдоба-то какая, ей-богу. Нет, прилечу и зайду».

РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ

I

Очень хорошо помню день, когда офицеры гарнизона и многие деревенские жители собрались около уличного репродуктора-рупора. Тихо слушали, что в нашей стране был запущен искусственный спутник Земли. Это казалось сказкой, фантастикой. Я понял, что живу в самой хорошей и счастливой стране, где все люди-братья, все одинаково богатые, красивые и справедливые.
А вечером в нашем доме собрались освобожденные заключенные. Зеки. Мой отец сидел в форме, но китель был расстегнут, а под ним светилась белая нательная рубашка. Потом, много позже, я узнал, что в тот день к отцу пришли последние в нашем лагере политические. А пока я очень боялся за жизнь отца, и, зажав в руке маленькую деревянную сабельку, все время заглядывал в комнату. Интересно было и то, что сидевшие совсем не были похожи на много раз виденных зеков. Все были очень хорошо одеты и в галстуках.
Отец заметил меня только после того, как проводил гостей до калитки, а вернувшись, наткнулся на вооруженного саблей сына. Он, наверное, все понял, засмеялся и взял меня на руки. Сел на большой кожаный диван, на верхней полочке которого стояли белые, костяные слоники. Ровненько, по росту. Отец усадил меня рядом с собой.
— Ты что, меня охранял?
Легко разоблаченный отцом, я от нахлынувшей обиды кивнул и негромко заплакал
— Ну, ну, ну , — отец прижал мою голову к себе и, нагнувшись, поцеловал в макушку.
— Не бойся, сынок, — это хорошие, честные люди. Честные. Я их по фронту знал. Правда, фронт-то тот очень большой был. А все равно знаю. Они честь свою офицерскую пронесли до конца и в грязи не замарали.
Вообще я не понимал отца в выборе друзей и привязанностей. Не понимал оценок, которыми он щедро награждал этих людей. «Честный», «добросовестный», «человек», «человек с большой буквы» и другими понятиями высокими и красивыми. Говорил с болью и горечью. Некоторые люди по моему, детскому убеждению никак в такие параметры не вписывались.
Как-то мы с пацанвой сидели на перилах у входа старого клуба и с интересом ждали, кто победит. Меж мужиками, которые «давили» на крыльце бутылку «белой», шел спор. Спор жаркий. Он достиг такого накала, не остановить. Мужиков было четверо. Не помню, кто кем работал, но это и неважно. Особенно хорошо вижу одного – дядю Гошу. Так его звали все. Даже его одногодки – дядя Гоша, и все тут. Могучий мужик стоял, чуть ссутулившись, закинув за поясницу здоровенные жилистые руки. Замызганная солдатская шапка лежала на голове как блин, из-за которого торчали, словно неприглаженная солома, густые длинные волосы. Черно-седые. Он слушал.
— Ты, Иван, сколько зараз, чтоб без передыху? – спросили спорщики очередного.
— Ну, — подумал и поскреб затылок, — пожалуй, полторы бутылки, — на него
махнули, — такая норма уже называлась.
— Теперь ты, Гоша, — мужики вперились взглядом в одетого в ватник дядьку, — сколько выпьешь? Не отрываясь?
Дядя Гоша думал недолго. Он сощурил свои и без того узкие глаза и окатил спорщиков невиданным заявлением.
— Пять, — сказал он.
— Ну, дал! Не трепись, Гоша. Загнул тоже – пять.
— Пять, — твердо повторил Гоша и пошли вы все…
Мужики стали шептаться. Пустили по кругу чистую шапку, в которую полетели длинные языки бумажных денег. Деньги собрали, посчитали и предупредили:
— Если не выпьешь, ящик ставишь.
Гоша кивнул и сделал встречное заявление
— Если выиграю, вы еще семь ставите.
Ударили по рукам. За водкой сбегали быстро. Расставили бутылки на крыльце в небольшое каре. Коричневый сургуч, как шапки на солдатах, аккуратные, и на каждом горлышке еще не сбивался. Искали посуду.
— Не надо, — остановил дядя Гоша мужиков, сел на приступку крыльца и стянул с валенка новый огромный бот. Вытащил из кармана тряпку, протер резиновую обувку изнутри и снаружи и поставил его рядом с бутылками.
— Лейте.
Вмах были сбиты сургучные головки, пробки выбиты и в красное нутро гигантской калошины полилась водка. Когда пустые бутылки поставили за крыльцо, дядя Гоша глянул в свою обувку и разочарованно хмыкнул:
— Сколько места еще. Надо было на восемь спорить.
Собравшиеся охнули «Ни хрена себе» и стали подталкивать Гошу к действию. Но тот успокоил.
— Токо вы, занюхать что-нибудь.
Ему вручили черную запашистую горбушку.
— Пойдет, — кивнул он. Потом медленно поднял калошину. Выдохнул. И пошел. Пил гулко, большими глотками и громко дышал носом. Тишина стояла гробовая. Гоша опустошил бот, для убедительности потряс его и только тогда сделал большой выдох и надолго прижал к носу черную хлебную корку.
Мужики стали хлопать его по спине и с удовольствием и восхищенно материться.
— Счас грохнется, — предположил кто-то.
— Не грохнусь, — заверил Гоша, бегите за бутылками.
Ему принесли заслуженные выигранные бутылки. Гоша взял их охапкой, как носят дрова, и твердым шагом пошел к коровнику.
— Да — а — а, — разочарованно мялись мужики, — раскошелились мы. Перед ними стояла одинокая бутылка, — но это стоит того.
— Стоит, конечно, — согласились с ним, — ни хрена себе. И пошел мля, хоть бы хны.
— Здоровый мужик.
— Да, куда с богом.
Дома я с восхищением рассказал родителям об увиденном. Отец холодно кивнул.
— Это он может. Он еще не то может.
А в майские праздники уже совсем поздно в дверь тихонечко постучали. Я открыл и от неожиданности чуть не вскрикнул. В дверях, занимая почти весь проем, стоял дядя Гоша. Вышел отец. Он подтолкнул меня к комнате, а сам улыбнулся и поздоровался.
— Здорово, комбат!
Они взялись за руки и хорошо ими потрясли.
— Здорово, здорово. Я ничего так? Не поздно? Я посмотрел, вроде никто не видел.
Отец отмахнулся. – Раздевайся. Плевать я хотел.
— Ну, ты не очень-то расплевывайся, — сурово предупредил Гоша-комбат. Осторожно надо, не дай Бог.
Моя матушка, отец и здоровенный Гоша долго сидели за столом, отмечали праздник и тихо пели военные песни. Я любил слушать, как поет мать. Она-то в основном и пела. И подыгрывала на гитаре. Гоша с отцом обнялись и, покачиваясь, подпевали:
На позицию девушка провожала бойца.
Темной ночью простилися на ступеньках крыльца.
И пока до околицы долго шел паренек
За окошком у девушки все горел огонек…

Много, много прошло лет, пока я не узнал истинную историю Гоши и казавшуюся странной его дружбу с отцом.
Мой отец, боевой офицер, сразу после победы над Германией без остановки проехал мимо Москвы на Дальний Восток, на Японскую. Пленных было много, и потому их эшелоны гнали в Союз под охраной регулярных войсковых частей. Начальником одного из эшелонов и назначили моего отца. В Нерчинске японских солдат стали сдавать другим, но тут произошла заминка. На охране нашего лагеря не осталось ни одного офицера НКВД. Не долго думая, начальником лагерного пункта назначили отца, артиллерийского офицера. Тот начал было писать отчаянные рапорта, но ему строго приказали. Отец ответил: «Слушаюсь!». И таким образом скоро был переведен в штат НКВД.
Дядю Гошу он увидел и узнал сразу при построении спецконтингента. Он прошел мимо строя, глянул в усмехающиеся Гошины глаза, и кратко приказал:
— Заключенного Полякова ко мне! — и ушел в свой кабинет.
Когда Гошу привели, и они остались одни, отец, было, вскочил, аж стул упал, но «заключенный Поляков» грубо и твердо остановил безрассудный отцовский порыв.
— Не вздумай, — прохрипел он, — если жить хочешь.
Отец поднял стул и сел. Сел и Гоша. На расстоянии двух шагов от отцовского стула.
— Здорово, комбат, — отец сдержался и руку не протянул.
— Привет, лейтенант. Тьфу — ты, капитан. – Гоша кивком указал на погоны.
Разговор был тяжелым и не совсем ладным. Давило все: и лагерная обстановка и разнополярное положение двух бывших сослуживцев и, наконец, само время – опасное и непредсказуемое, когда вся жизнь могла перевернуться с ног на голову, вмиг, враз и надолго. Весь вечер отец с матерью читали дело заключенного Полякова Василия Гавриловича. Отец одну за другой курил папиросы, ходил по комнате и ругался.
— Гадина. Сволочь подкоблучная. Жополиз.
— Ладно тебе, садись, — мать успокаивала отца, и они опять уходили в совсем недалекое прошлое, во вчера.
Тогда на передовой, когда стало понятно, что всё, здесь переправы быть не может, комбат Поляков приказал батарее свертываться и ускоренным маршем занять и развернуться на позиции по карте Б-8-8. Командиры взводов побежали к своим орудиям, но тут громко скомандовал замполит дивизиона.
— Отставить, — закричал лысый, в кругленьких очочках майор. Майор Спирин.
— Вам, капитан, какой приказ был? Позиций не покидать! Там, — он показал на потолок землянки, — там не дураки сидят.
— Товарищ майор, — насупясь процедил комбат, я за всё отвечу. Но здесь ни пехота, ни танки не пройдут. Моста уже нет. Переправы никакой. А там брод. Там. Если в одну шеренгу, дивизия может пройти. Запросто. А мы развернемся и перещелкаем их как мух.
— Нет, — заявил майор. – Я, как представитель начальника политотдела, менять указанную в приказе позицию запрещаю.
Комбат взялся за телефон.
— Отставить свертывание, — приказал он. – В бою действовать по обстановке и по моему приказу. Держись, ребята. Нас будут бить.
Замполит Спирин взвился.
— Прекратите, комбат! Вы – командир, а сеете среди бойцов неверие в приказы командования. Паниковать начинаете.
— Я их предупреждаю, опять сквозь зубы процедил комбат. Потому что все, кто перейдет реку, пойдут через нас. И прощай, батарея.
В итоге получилось именно так, как и предсказывал комбат Поляков. В тех боях мой отец был тяжело ранен. У меня до сих пор хранится желтая ветхая справка «В боях за Советскую Родину был тяжело ранен лейтенант» и диагноз: «Сквозное пулевое ранение с поражением периферической нервной системы. Начальник Госпиталя п-пк Беленький».
Тогда «за оперативную безграмотность, граничащую с предательством, гвардии капитан Поляков» и некоторые офицеры батареи были преданы суду военного трибунала. В деле все перевернули. Замполит Спирин, якобы, твердо указывал и даже лично приказывал комбату Полякову свернуть батарею и развернуть ее на площади Б-8-8-. А комбат взял и -отказался и силой оружия заставил замполита покинуть позицию батареи. Так было написано в деле капитана Полякова. За личной подписью майора Спирина, который вскоре был награжден Орденом Боевого Красного знамени. Комбат Поляков был арестован и доставлен в расположение полка после того, как вынес с поля раненого командира взвода. Моего отца. А батарея была разбита, и кроме комбата судить было некого.
Отец был в госпитале в Москве, и его уже никто не искал. Забыли. Скоро родилась моя сестра Алла. А отца перекидывали с одного места службы на другое, и он как человек военный, не роптал, отвечал «есть» и четко выполнял поставленную задачу. И всегда, я уже не знаю, как это делалось, вслед за отцом, уже следующим этапом, в то место, где служил мой родитель, прибывал заключенный Поляков.
Так прошло четырнадцать лет. Дядя Гоша был на вольном поселении и поэтому пусть нечасто, но к нам приходил. В основном ночью. Из соображений безопасности нашей семьи.
В вольниках он работал на коровнике. Отец его в электрики направлял, а он не пошел.
— Слушай, Саша, — говорил он, — если меня наказали, пусть даже предательски, я должен крест свой через всё говно пронести. Чтобы потом чище быть. Чтобы ни одного упрека не слышать. Ни от кого. Вот так.
А тут летом и со мной получилась история. Да такая, что и рассказывать стыдно. Но расскажу. И спас меня опять же дядя Гоша, вытащил, как когда-то моего отца. Положение мое, правда, было совсем другое.
Мать послала меня пасти уток. Вот где дурная порода, утки-то. Сразу за нашим огородом начиналось болото. Широкое, клюквенное, но топкое. У самого его начала сверкала чистой водой небольшая заводь. Утки поплавали, поплескались и вразвалку пошли к травянистому лужку, за сараями. Я прилег на опушке. Солнышко разморило, и я уснул. Когда открыл глаза, уток не было. Только густо, рядом с сеновалом доносилось их неугомонное кряканье. Я и туда, и сюда – нет уток. А они все крякали и крякали рядом. Я бросился к туалету и обомлел. Выгребная яма, откуда деревенский говновоз Матвей вычерпывал ведром на веревке содержимое туалета, была открыта. Я не знаю, как утки попали в выгребную яму, но весь немалый косяк был именно там.
Наверное, было так. Вожак из любопытства залетел в эту яму, а за ним строем и весь утиный взвод. Матвей, который ездил по деревне со своей вонючей бочкой, назывался красиво и громко – «золотарь». Где-то в далеком звездном космосе летали спутники, а у нас на земле был и жил «золотарь» со своей бочкой. Я, было, бросился его искать, да где там. Испугавшись, что утки утонут и мне сильно попадет, я стащил приставленную к сеновалу лестницу, опустил ее в выгребную яму и полез вниз. Утки хлопали отяжелевшими крыльями и сильно по-своему орали. Я вылез, прицепил к шесту рыбачий отцовский сак и опять влез в нутро туалета. Ни запаха, ни летевшего на меня дерьма я не замечал. Мне бы уток спасти.
Когда оставалось достать всего двух, но самых непослушных, которые испуганно носились по яме, хлопали крыльями, щедро обдавая меня дерьмом, у меня закружилась голова и я, цепко ухватился за лестничную перекладину. Тут-то и заметил меня дядя Гоша. Он выругался и вытащил меня на свет Божий вместе с лестницей. Бегом принес воды и стал прикладывать к моей голове мокрую рубашку. Голова гудела, и меня вырвало. Рвало долго, до зелени. Гоша уложил меня на телегу и увез к коровнику. Я уже очухался и, сидя на скамейке, ревел.
— Ну что ты, как баба? – урезонивал меня дядя Гоша. – Уток ты спас, хорошо, только вот говнищем от тебя прет, не дай Бог как. Ну, ничего, счас поправим.
Он растопил баню и, не знаю, сколько уж воды ушло на меня, но дядя Гоша после последней помывки понюхал мою спину и несильно по ней похлопал:
— Все. Нормально, — и он вылил на меня два флакона тройного одеколона.
Домой я вернулся к вечеру. Мать, конечно, меня отругала, потом принюхалась и спросила:
— Ничего не пойму. Какая вонища-то интересная.
— Это меня дядя Гоша одеколоном помазал, — сказал я.
Мать недоверчиво хмыкнула и отвела меня в детскую. Но тут заревел мой младший брат, Вовка. Он морщил маленький нос и тер кулачками глаза. Мать отправила меня на сеновал. А сеновал я любил. Духмяное сено пахло до одурения вкусно. Я накрыл его одеялом, а то потом целый день чесаться будешь, от сена-то, подложил под голову матернину шубейку, укрылся и крепко-крепко уснул.
Ещё хорошо помню, как к отцу пришел разодетый в хорошую одежду комбат Поляков. Его и Гошей-то назвать было стыдно, до того яркий и красивый мужик. Пришел днем. Этот день оказался днем его полного освобождения. Они с матерью да отцом сидели почти до утра. Опять пели песни, и мать очень часто плакала. На следующий день отец запряг свою двуколку и отвез дядю Гошу на станцию.
Я, наверное, этот рассказ буду еще продолжать, а это, скажем так, начало, закончу так.
За год до смерти отца мы получили телеграмму. Отец был уже на пенсии. Он занес телеграмму и протянул ее маме. А сам ушел. Мать заплакала, а листок выпал у нее из рук. И, стукнувшись о стол, упал на пол. Я поднял и прочитал: « Сообщаем вам, что 28 сентября скончался Василий Георгиевич Поляков. Вам большое спасибо за все. Семья Поляковых».
А через год умер мой отец. А было ему всего сорок четыре года. У меня до сих пор хранится его военная фуражка, и когда мне становится особенно туго, я беру ее, нюхаю темное пятнышко внутри фуражки. Пахнет отцом. Или мне так кажется? Да нет, пахнет. И это запах моего отца. Горький и терпкий как полынь.

II

Я человек на этом свете счастливейший. Не многие могут похвастаться тем, что его никогда и ни при каких обстоятельствах не покидала Муза. Я могу. И это ни маразм, ни чванство, это – правда. Все объясняется тем, что мою матушку звали Муза. Муза Васильевна Волкова. Корсуковой она стала в войну. После ранения в ногу мой отец попал в госпиталь, где по уши влюбился в молоденькую сестричку Музу.
На стене моей комнаты висит «военная» фотография матери. Она стоит в центре и чуть приобнимает своих фронтовых подружек. Наверное, выражение, что все женщины по-своему прекрасны и красивы, верно. Да и я в своей оценке совершенно не субъективен. Но моя родимая матушка на этом фото, конечно же, и очень разительно, от своих, наверняка хороших подруг, отличается своей необычайной женской красотой. Честно – не отвести глаз. Есть от чего было потерять голову артиллерийскому лейтенанту Сашке. Он ее и потерял.
Госпиталь располагался в совершенно разрушенном войной городе Калинине. И как только молодой лейтенант отбросил костыли, он тут же бросился пленять красавицу Музу. Но охотников было много. И званием поболе, и наградами побогаче. Отец выбрал путь к сердцу красавицы по сути своей очень простой, но по тому времени очень сложный. Мама очень любила цветы. Я не знаю, как и где ушлый лейтенант их доставал, но палатка медсестры Волковой благоухала от свежих, ежедневно поставляемых отцом цветов. И вот на каком-то этапе этой «цветочной поэмы», как говорил отец, «сопротивление моего сердечного противника было сломлено и безоговорочно пленено».
Рядовой медицинской службы Волкова и лейтенант Корсуков прибыли к начальнику госпиталя подполковнику Беленькому с необычной просьбой – официально зарегистрировать брак. Начальник сильно рассердился, стал говорить о несвоевременности и вообще, о непонимании текущего момента молодой парой военнослужащих. У матери потекли слезы, а у мужественного лейтенанта внешне ни один нерв не дрогнул. Он внимательно, до конца выслушал подполковника и ответил:
— Все ясно. Тогда разрешите рядовой Волковой хотя бы трое суток увольнения. На прощание. Я выписываюсь, а мой полк прибыл в город Калинин. Под мою ответственность, товарищ подполковник.
Начальник госпиталя смягчился, но погрозил пальцем и предупредил:
— Ваша ответственность, лейтенант, состоит еще и в том, чтобы через несколько месяцев Волкова не заявила, что беременна. Поняли?
— Понял, — козырнул лейтенант.
И скоро пара молодоженов уже стояла перед командиром полка, в котором служил мой отец. И просьба к нему была той же – расписать. Полковник нещадно дымил папиросами, прикуривал одну от одной, щурясь, очень сурово выслушал молодых и то ли по причине своей сильной занятости, то ли по доброте, не сказал ни слова, вызвал ординарца и приказал ему составить совершенно невоенный документ – свидетельство о браке. Опытный и умный ординарец не стушевался и скоро выписал на листке бумаги, от руки, отличное свидетельство. Документ был заверен командиром полка, а на самом бланке против каждой подписи моих родителей были поставлены печати войсковой части. Так мать с отцом стали мужем и женой.
Потом опять была война. Долгая и кровожадная, как и все войны. Муж и жена потерялись и только в конце сорок пятого отец нашел свою жену в еще нерасформированном госпитале в Москве и увез ее на Дальний Восток. Я никогда не слышал, чтобы отец повысил на нее голос. Мать он любил. Очень. Жаль, что из нашей памяти стираются многие и многие имена и события. Жаль. Но уж если что запоминается, то запоминается навсегда.
Перед самым увольнением отец отправил свою семью в далекий Узбекистан. В чудесный и гостеприимный Наманган. Город только-только начинал строиться, и потому трехэтажный кирпичный дом среди саманных домов и дувалов казался небоскребом. Светлым и добрым великаном. Наманган моего детства – это древний город из красивой восточной сказки. Сказка, где живет счастливый в своей бедной мудрости настоящий Ходжа Насреддин, где за высокими дувалами живут своей жизнью богатые баи и бедные дехкане. Воздух города был насквозь пропитан смешанным, но упоительным запахом плова, шашлыков и всеми восточными сладостями. После сильного ветра можно было сесть на бережку арыка и выбирать любые фрукты. Это был уже не просто арык, а бурная компотная речка. Не вру.
Наш двор был похож на большой трехэтажный колхоз, в котором жил красивый многонациональный народ. Здесь же жила и моя будущая жена, Ольга, такая же белобрысая, как и я. Почему белобрысая? Да потому, что темный пигмент наших волос напрочь выжигало беспощадное жаркое, белое солнце. А за соседским дувалом жил бай. Так мы называли красивого, трудолюбивого деда узбека, который кроме роскошных виноградников имел богатый гранатовый сад. После наших набегов на эти богатства бай сильно ругался и кидал в нас камнями. Но скоро и он переехал, а на развалинах его дома, где мы находили листки древнего корана, вырос кинотеатр.
Мой отец приехал домой неожиданно.
— Эй! Корсуки! – кричала со своей веранды конопатая Коваленчиха. – Тут до вас красивый военный домогается.
На ее голос из своих квартир повыходили все наши соседи. Первой из нас выбежала мать. Отец, обескураженный таким шумным приемом, ошалело смотрел на толпу и страшно краснея, улыбался. Мать прижалась к его груди и долго-долго не отлипала. Лишь под тонким голубым ситцем слегка подрагивали худенькие плечи. Отец смущенно покашливал и гладил мелкие завитушки материнских волос. Трое его детей, моя сестра Алла, тоже белобрысый братишка Вовка и я, чего-то боялись и стояли позади матери.
— Ой, Господи! — пришла в себя мать. – Аллочка, дети! Отец же приехал!
Отец присел на корточки и обнял нас всех троих, гуртом. По поводу возвращения отца «колхоз» устроил большой дворовый праздник – той. Отец с матерью сидели во главе составленных в ряд столов, отвечали на тосты кратким «спасибо» и веселились вместе со всеми. Праздники прошли очень быстро. Отец стал работать в каком-то жилищном ведомстве. И что уж я помню точно, он никогда, до самой смерти, не снимал свою военную форму. Все, как положено, только без пагон.
— Иваныч, — урезонивал его сосед по квартире Владимир Филиппович Рябов, — ты когда робу-то свою снимешь? Ты что, вечный солдат?
— Вечный, — отмахивался отец, — и не приставай больше. Я эти ваши цивильные галстучки с брючками терпеть не могу. Ничего функционального. Вот на мне, все при деле, все имеет свой законченный вид. А у тебя? Одна рубашка что стоит – ни одного кармана, курево некуда положить. Тьфу!
Уж потом я понял, что все это — война. Она несла своего «вечного» воина в цепких руках и держала его в боевом напряжении, где расстояние между жизнью и смертью было зыбкое-зыбкое, как внезапная тишина. И на работу свою он ходил как когда-то на службу – начищенный, наглаженный и точно в срок.
Его начальником тоже был отставной военный, бывший военком Урузбаев, который всю войну просидел в военкомате, но боевую медаль «За победу над Германией» все же имел. Боевой офицер и бывший работник военкомата терпели друг друга с трудом. Сплачивало их то, что без подписи того или другого ордер на жилплощадь не выдавался. Из-за чего между ними часто возникали откровенные ссоры. Тем не менее, Урузбаев имел отдельную квартиру и красивую машину «Победа». Отец взяток брать не умел. Он просто-напросто не понимал самой сути этого действия.
А фронтовиков в те времена было много. Молодые сорокалетние мужики не хвалились своими наградами и носили их очень редко. Победные годы, отзвенев медалями, ушли в прошлое, а безумная непростая жизнь была трудна и опасна по-своему. В нашей квартире часто бывали незванные и незнакомые гости. С кем-то отец разговаривал подолгу и обстоятельно, а с кем-то и на пороге. Как-то, открыв дверь, я увидел улыбающегося во все зубы худенького кучерявого еврея.
— О-го-го! – восхищенно сказал он, — какой чудесный молодой человек. Я знаю, у таких родителей не может быть плохих некрасивых детей.
На высокопарный говор вышел отец.
— О – о — о! – опять восхитился добрый еврей, — Александр Иванович! Прямо как Куприн! Мое вам почтение, — он протянул руку. – Осип, — представился он, махнул рукой и неожиданно рассмеялся. — Но не Мадельшам. Нет. И даже не его родственник. Осип Абрамович Васерман. Физик. Физик твердого тела, — тараторил он своим длинным представлением и на все еще не заданные вопросы отвечал сам. — Как будто тело бывает абсолютно мягким, да? Я сидел. Да. Сидел 18 полных лет. Реабилитирован полностью. Но скажите, пожалуйста, дорогой мой человек, зачем вот этому яблочному Намангану нужны физики твердого тела? Логично, — ответил он на приоткрывшийся рот отца, — не нужны. Поэтому я и имею дело с таким твердым телом как молоток, — он опять тихонечко засмеялся, — и с башмаками. Я сапожник. А моя Римма учит немецкому языку дочку председателя колхоза «Москва». Это недалеко.
Отец пригласил физика в комнату. Беседа длилась очень долго. При этом Осип Абрамович два раза бегал в магазин. В вечеру пьяненький отец проводил пьяненького еврея и приказал ему завтра к девяти ноль-ноль быть у него на работе. Мать молча готовила нехитрый ужин. Отец появился на кухне с недопитой бутылкой водки. Он поставил ее на стол, посидел и, взяв мать за руку, усадил рядом.
— Вот так, мать, — сказал он. – Это был доктор наук. Умница, лауреат, а живет знаешь где? Снимает кладовку. Да, да, дворовую кладовку. Пять, — он показал матери растопыренную ладонь, — пять человек! — Отец налил себе и матери.
— Ты бы, Саша, не пил, — попросила мать, — ты после каждого такого посетителя сам не свой.
У отца заиграли желваки.
— Витька! Иди сюда! – крикнул он.
— Чо? – я стоял рядышком, за дверью и потому появился сразу.
— Слушай, Витька! Я знаю, ты будешь офицером. Но запомни, для офицера потерять честь – это потерять все, потерять себя. Застрелись сразу, понял? .
Я кивнул, а отец продолжил.
— Так вот, если человек гражданский без чести еще может жить и даже работать, то офицер – нет, — и стукнул стаканом по столу. – Я, мать, честь свою не потерял. Пью? Да, пью. А если не выпью, с ума сойду. Или сдохну. Враз.
Отец ушел спать, а мать посадила меня рядом.
— Видишь, сынок, — грустно сказала она, — он тебя видит только военным. Вовчик еще маленький, Алла скоро семилетку закончит. А ты военный сызмальства.
На меня и вправду, с тех пор как стал ходить, шили полную офицерскую амуницию. Да и жил я в основном в казарме, при отце да при солдатах.
— Поэтому ты отца слушай. Но скажи ему, чтоб не пил, может он тебя послушает. Он же весь израненный.
Это была чистейшая правда. В бане я всегда с большой осторожностью тер отцу спину. Справа и слева от лопаток, ближе к позвоночнику сверкали затянувшиеся кожицей два громадных круга. Это были зажившие выходные раны. Отверстия. Входные углубления на груди были намного меньше. Я тер израненную спину отца, аккуратненько обходя, как мне казалось, большие круги. Отец шлепал меня по заднице.
— Чего ты там круги-то выписываешь? Три шибче.
Я закрывал глаза и усердно проводил намыленной мочалкой по ранам. «Ну, больно же, больно», — думал я, и отец это понимал. Он забирал у меня мочалку и дотирал спину сам.
А Осип Абрамович квартиру получил. В нашем же доме. И умер. В квартире осталась жить его жена, Римма и маленькая плаксивая дочь Вера. А у отца вдруг открылась рана. На ночь. Свищ гноился, и мать постоянно делала отцу перевязки и уколы. В больницу отец не ложился. Он всецело доверял лечение матери. А когда она была на работе, уколы и перевязки делала моя будущая теща – Анна Сергеевна Куркова – профессиональный фельдшер и большая подруга моей матери.
Скоро отец поправился. Он получил пенсию, и мы всей семьей пошли на базар. Богатый азиатский базар, какой теперь можно увидеть только в кино. Толпы людей, ишаков и верблюдов ходили, не мешая друг другу между огромных дынных и арбузных гор. Длинные прилавки с яблоками, грушами и персиками манили к себе своей полной открытостью, а добрые торговцы предлагали бесплатно попробовать именно их товар.
— Сами лучи! Сами сладки! Сами большой!
Гремели медью палатки ремесленников, и из глубины рядов вкусно пахло лепешками. Обычно закрытые в чадру лица узбечек на базаре почему-то были открыты и, конечно же, очень красивы. Так по крайней мере казалось. Базарная речь разнополярна, но на удивление всегда и всем понятна. Тут же у длинных куч были расстелены громадные, сшитые друг с другом клеенки, на которых лежали ножи, и где можно было сразу отведать купленную за копейки дыню.
А при выходе с базара сидели нищие. Поддавший дядя Коля, бывший летчик-истребитель, младший лейтенант почти всегда был при орденах и медалях, которые аккуратно висели на штопаном — перештопаном пиджаке, а сам он сидел на самодельной коляске с колесиками от подшипников. У дяди Коли не было обеих ног. До колен. Он перепробовал множество земных «инвалидных» профессий, но толком постичь какое-либо ремесло так и не смог. Научился, тоже неважнецки, играть на гармони и теперь занимался пеньем частушек и блатных песен под фальшивый аккомпанемент гармошки, на боковушке которой большими буквами было написано: «Тула».
— Я кроме как летать и попрошайничать ничего не умею, — говорил он и добавлял, — а вот рожденный летать, ползать вполне может. Это факт.
Дядю Колю я знал, потому что в нашем классе учился его сын – Серега Зыков. И все бы хорошо, а вот в то время хрущевским указом были отменены орденские выплаты – боны. Деньги небольшие. Но для таких, как бывший летчик Зыков – немалые. На хлеб, соль хватало. А, может, поболе. Надо сказать, что дядя Коля пел частушки незамысловатые, известные. Но с каким-то своим выражением, подтекстом. С загадкой.
Примерно вот так:
«Вышел Ванька на крыльцо…, — и пауза, и всех слушающих загадочным взглядом обводит. Останавливаются, ждут. А частушечник добавляет еще одну загадку:
«В левой рученьке кольцо!», — и опять двусмысленная пауза, и ответ:
«В правой рученьке яйцо», — и тут громко обрушивалась концовка, —
«А другого нет яйца!
Ох, ты, Мать – Владычица!»

Но в этот раз мой отец остановился, как вкопанный. И покраснел, потом побледнел. Я испугался. Рядом с дядей Колей сидел большой кудлатый пес, на шее которого висел большой квадрат, сшитый из синего бархата. А на бархате золотым блеском отсвечивали два Ордена Славы, два Ордена Красной Звезды, Отечественной войны и две медали «За Отвагу». Пьяный же летчик горланил песню:
Атаман страны — Хрущев
Отобрал у всех коров
Наградные – в дар китайцам
С кукурузой между яйцев
Он в Кремле своем сидит –
Всенародный наш бандит!

Отец схватил поводок, отдал его матери, а сам выхватил у поэта-песенника бечеву и повез коляску к выходу. Мы всей семьей – за ним. Отец завез дядю Колю за пивной ларек, прислонил его к забору, присел и сжал в руке небритый подбородок бывшего летчика.
— Ты что, сука! На нары захотел? Тебе эти ордена не Хрущев давал. Ты, паскуда, детей растишь, которых сам же и спасал. Ты за них, за будущее воевал.
Дядя Коля отбил жесткую руку.
— Пошел ты, майор, знаешь куда! Мы в говне родились, в говне живем, в говне и подохнем. Нас там косяками валили и здесь валят. Только свои. Суки, — и он вдруг заплакал, завыл. Вытирал рукавом сопли и выл. Страшно и безысходно.
Мы отвезли его в маленькую саманную халупу. Праздника не получилось. В этот день отец напился вдрызг. Всю ночь метался по дивану, падал и с помощью матери поднимался. То плакал, то пытался петь. И просил мать выпить вместе с ним. Мать пригубливала стакан с водкой, а отец выпивал всю. Без закуски. Мать подносила ему то это, то — то, но он упорно отводил в сторону ее руки и пил.
Когда отец добивался для дяди Коли квартиры, бывший военком Урузбаев стал грозить ему высылкой и судом.
— Ты, майор, не просто так всю эту шваль подбираешь. Мне докладывали, — бросал он в багровое батино лицо страшные обвинения, — и прошу уважаемую комиссию это учесть. Давайте посчитаем, сколько по его милости уважаемых людей не получило квартиры. Я считал – пятнадцать. — Он поднял палец к потолку. — Это не просто так. Сколько тебе Васерман отвалил, а? Молчать не надо. Знаем мы все.
Отец держался за спинку стула.
— Вы позорите наше учреждение и приносите вред…
Отец перебил.
— Сученок, — процедил он, — ты меня не посадишь. Смотри, на моих брюках синие канты. Синие. И если я поеду, то только после этого.
Отец подхватил стул и запустил им в своего начальника. Тот увернулся. Стул пролетел через весь кабинет и, ударившись о стену, развалился в хлам.
Теперь отец работал на маслозаводе. Кладовщиком. Он стал очень сильно пить. Мы несколько раз подбирали его где-нибудь на остановке, мокрого, ограбленного и разбитого. Мать приводила его в порядок, упрашивала не пить. Отец клялся, но пил. Теперь он часто сидел под корявым тутовником рядом с мелким уличным сапожником дядей Сережей. Тоже бывшим солдатом. Солдат больше гордился не своими боевыми заслугами, а тем, что лично знал и общался с великим Сергеем Есениным. Может это и не так, но дядя Сережа, не прерывая своей работы, мог часами читать наизусть стихи Есенина. Память на них у него была феноменальная. Еще дядя Сережа говорил, что сразу после войны был директором обувной фабрики, но по ложному доносу был осужден и посажен в лагерь.
— А вот сейчас, вот так вот, — он обводил рукой вокруг себя, показывая, до чего дошел.
После работы приходил отец и после хорошей выпивки сапожник читал стихи.
Ты жива еще, моя старушка,
Жив и я, привет тебе, привет
Пусть струится над твоей избушкой…

Отец, взявшись за голову, руками раскачивал ею по сторонам и, рассыпая пьяные слезы, пытался переложить слова на привычный уже мотив. Получалось плохо. Тогда он замолкал и просто слушал. Слушал и пил. Потом оба сваливались под тутовником, и мы с мамой шли забирать отца.
Глубокой осенью отца увезла скорая с обширным инфарктом. А в середине декабря мой родимый отец умер. Я ехал в автобусе, держал в руках перешитые из отцовских брюк штаны и подслушивал разговор двух наших общих знакомых. И вдруг…
— У Музы Васильевны муж умер. Я только что от нее. Она в больницу поехала.
Брюки упали на руки собеседницы, а сам я стал барабанить в двери автобуса. Тот тормознул. Наша соседка Нина Павловна, учительница английского языка, пыталась меня успокоить, и что-то все говорила и говорила… А я, зачем-то, схватив присланные из Москвы сердечные лекарства, бросился в больницу.
Около Копан-базара в прямом смысле наткнулся на бедную матушку, ревущего брата и плачущую сестру. Так и стояли мы вчетвером посередине улицы и негромко, без слов плакали. Только брат сильно икал и никак не мог унять эту заразу. Он аж захлебывался. Мать целовала его в мокрые глаза и поочередно гладила наши непокрытые ничем головы. А холод стоял совершенно не южный. И снег, колкий, как битое стекло, бил по нашим лицам и напрочь забивал горевшие от слез глаза…

III

Следующий год радости никому не принес. С прилавков магазина исчезло все. Лишь в большой бочке в едком вонючем рассоле ржавела селедка. Мать ушла с очень почитаемой и престижной работы в Госбанке и по протекции моей будущей тещи, тети Ани, устроилась на работу в первую горбольницу. Санитаркой, в отделение, где лечились большие городские, и даже областные начальники. Отделение так и называлось: «Совпартактив». Оно было обнесено плотным зеленым забором и потому жизнь обитателей «Совпартактива» была напрочь скрыта от глаз больных и обычных, переполненных коммунальных отделений.
Зарплата санитарки разительно отличалась от жалованья работника банка. Но дело не в этом, не в деньгах. Дело было в еде. Ближе к вечеру кто-то из нас, я или братишка, приходили в отделение, и мать выносила на проходную кирзовую сумку, в которой стоял трехлитровый алюминиевый бидон с супом, а рядом — маленькая кастрюлька с кашей или пловом. И хлеб. Этой еды нам хватало на два дня. Мать работала сутки через сутки. Еда была очень вкусной. Может, потому, что ничего другого мы больше не ели. Не было.
Запас съестного частенько заканчивался в тот же день. Это случалось, когда мать собирала к столу других ребятишек нашего двора, таких же голодных, как и мы. В таких случаях на следующий день мы с друзьями добывали пищу в многочисленных садах и огородах. Размачивали в арыке сухие лепешки и устраивали фруктовый пир. Обильная зеленая пища вместе с радостью набитого желудка несла в себе поносную дизентерийную палочку. В забитой пациентами инфекционной больнице лежали целыми семьями.
Когда такая беда приходила в наш двор, то скоро в большие ворота, фыркая и стреляя, выезжала «дезинфечка». Мы выносили и складывали в емкие контейнеры белье и постель, железная дверь контейнера закрывалась, и из ее щелей начинал валить едкий вонючий пар. Мы сидели в нашей или тети Аниной квартире в одних трусиках и ждали, когда машина пропарит все вещи. Тетя Аня кормила нас жидким гороховым супом, мы смеялись, играли в шашки и были по-детски беспечны и беззаботны. Моя будущая жена Ольга усердно грызла гранит науки и с завистью смотрела на нас, бесшабашных, веселых двоечников.
К тому времени «байский» дом был уже разрушен и мы устроили на его развалинах штаб. В хорошо замаскированных нишах хранилось все наше ребячье богатство – рогатки, поджиги, листки из священного корана, «бычковый» табак и даже старенький медный микроскоп. Но самой большой ценностью была гитара. Облупленный лак царапал руки, но мы усердно брякали по часто лопающимся струнам и пели блатные песни. Табак мы добывали на железной дороге. Шли по обе стороны колеи и собирали бычки. С бычков сбивался черный пригарок, а табак собирался в кисеты. Дым разносортного «бычкового» табака был до слез крепким, но по-своему сладким.
Моя мать курила с первого дня войны и потому очень тяжело страдала от нехватки папирос, которые доставались ей в том же, похожем на цветущий райский сад «Совпартактиве». В такие дни она подзывала меня.
— Витька! Ну-ка тащи свой кисет! — на что я удивленно пожимал плечами.
— Какой кисет, мам? Я не курю же.
— Же, — передразнивала она и отвешивала мне хороший подзатыльник, — тащи, а-то весь заберу.
Я убегал, отсыпал в кулек добрую порцию табака и относил матери. Она ловко сворачивала самокрутку и с удовольствием курила зверский «бычковый» табак.
Я уже говорил о том, что полки магазина были совершенно пусты. По прилавкам ползали ленивые от жары мухи, а на столике, на высокой подставке висело объявление:
«Сыпучие продукты отпускаются по 0,5 кг в одни руки».
Что будут давать в этот день, никто никогда не знал. К двенадцати часам у магазина выстраивалась длинная очередь. Выходил толстенький в легком белом костюме завмаг и объявлял: «Сегодня будут макароны. И сахар». — и уходил. В очередь становилась вся семья. На следующий день давали рис или пшенку и процедура отоварки повторялась также одинаково, как и вчера.
Однажды вечером к нам на развалины пришел Шурка Чернов. Он был старше нас лет на пять. Закурив настоящую папиросу, взял в руки гитару, настроил и запел грустную песню. Песня начиналась с присказки, и Шурка декламировал ее с особой грустью и с выражением.
— Это было в Одессе. В тысяча восемьсот сорок восьмом году. Пиратское судно вышло в открытое море, получило пробоину и стало тонуть. Старый капитан стоял на мостике и смотрел далеко в море…
Никто из пацанов, это уж точно, никогда не видел моря и никто не вдумывался в географию, дату и тонкости происшедшей морской трагедии, но все твердо верили, что все было именно там и именно так, как в песне.
Судно пиратов тонет,
Некому им помочь.
А как у нас на Цейлоне
Есть голубая ночь…
Капитан очень страдал.
Море, отдай мне сына,
Море, верни мне дочь.
А как у нас на Цейлоне
Есть голубая ночь…

Шурка заканчивал этот куплет очень громко и жалобно. У некоторых пацанов на ресницах даже слезы поблескивали, как роса. Потом Шурка легонько хлопнул по корпусу гитары и сказал:
— Вот такая история, братва. На Цейлоне-то хоть ночи голубые, а у нас – тьма беспросветная. И ничего голубого, хоть сдохни. А теперь так. Все топайте домой, и чтобы до утра духу здесь не было.
Мы разбежались.
Рано утром к нам в дверь тихо, но настойчиво постучали. Мать открыла дверь и охнула. На пороге, в разодранной рубахе стоял Шурка. Он улыбался и приглаживал грязной ладонью свою богатую шевелюру.
— Припрячьте меня, тетя Муза. Хоть на денек. Я потом смоюсь.
Шурка дружил с моей сестрой, Аллой. Дружили они крепко и, наверное, это была любовь. Я не знаю. Только проснувшаяся сестра тоже ойкнула и откровенно, никого не стесняясь, обняла и поцеловала своего Шурку. Мне стало неловко.
— Что случилось-то? Спросила мать.
— Да, — махнул тот рукой. – В магазинном складе был. Завмаг орет, что нет ничего, а машины к складу подкатывают. Да блатные всякие лезут. Вот я и посмотрел. Припрячьте меня, — опять попросил он.
Мать освободила от вещей большущий сундук и сказала:
— Если кто будет стучать, то сначала в сундук лезь. А ты, дочка, сверху одеялка набрось.
На улице, у магазина стояло много людей, и все смотрели куда-то вверх, под крышу. А под крышей висело большущее объявление, написанное огромными печатными буквами. Простыми чернилами:
НА СКЛАДЕ ЕСТЬ:
1. Макароны — 40 мешков
2. Сахару — 25 мешков
3. Папирос — 20 ящиков
4. Шоколаду — 5 ящиков

и далее перечислялось все, что было на складе.

Шурку везде искала милиция. Он прожил у нас три дня, а потом за ним пришел его старший брат Витька и куда-то увез. Его не было долго. С год. Прощаясь, мать поцеловала Шурку в щеки.
— Хороший ты парень, Сашок, добрый. Знатный бы жених моей Аллочке был.
— А я и есть жених, — засмеялся он и чмокнул смущенную сестру в лоб.

IV

Моя матушка и будущая теща были подругами. Во-первых, обе работали в больнице, а во-вторых, обе были молодыми вдовами. Жили дружно. И они, и мы — их дети. Все тяготы и невзгоды того времени делили пополам. Хотя характеры у подруг были очень и очень разные. Тетя Аня, своенравная и очень строгая женщина воспитывала своих дочерей в полном ее почитании и послушании. Скрытая по натуре она все беды переносила через себя, через сердце – одиноко и стойко. Моя же мать была очень мягкая и часто приходила к подруге поплакать. Плакала откровенно, навзрыд.
Даже в глубокой старости я видел свою тещу плачущей только один раз, когда мы встречали ее на вокзале. И все. Но что моя мать, что теща, имели такой запас доверия и людской доброты, какой имеют только богатые душой люди. Спасибо им за это и низкий поклон.
Вскоре матери пришлось уйти из больницы. Ее уволили. Второй секретарь горкома партии, некто Садыков, был настолько уверен в своем могуществе, что даже не допускал мысли о том, что красивая санитарка не будет его. Он сидел в саду «Совпартактива», лениво кидал в рот сладкие виноградинки и следил за моей матерью. Потом подозвал.
— Эй! Ну-ка подойди-ка сюда! – он показал пальцем, где должна стать санитарка. – Сегодня ночью принесешь мне в палату чай. В час ночи. И помойся сама. Хорошенько.
Мать бросило в жар, и она со всего маху метнула по земле широким веником. Садыкова занесло влажной от полива пылью и виноградными косточками, две из которых накрепко прилепились к его лбу, отчего он стал похож на мужеподобную индианку. Но очень грязную. Он вскочил, крикнул: «Стерва!» и стал звать главврача. Сбежались все.
Мать была уволена тут же. Она пришла домой и рассказала подруге всю историю. И заплакала. А строгая подруга рассмеялась.
— Дура ты, Муза. Из-за всякого говна слезы лить, — она взяла мать за руку, — Ну-ка, поехали.
Подруги сели в пыльный автобус и уехали. В тот же день мать уже работала сестрой-хозяйкой в детском туберкулезном санатории. Скоро из нашего дома уехала еврейка Римма Васерман. Уехала в далекий сибирский город Новокузнецк. За ней потянулись и мы. Сначала нашли обмен мы, а вслед за нами прибыла семья Курковых. В полном составе. Более того, тетя Аня приехала с мужем. Николай Куницын – большой, спокойный волжанин, свою новую жену очень любил и уважал. Он нещадно «окал», неплохо играл на гармошке и пел свои заволжские страдания.
Детство кончилось. После школы я уехал в военное училище, мой брат окончил восьмой класс, выучился на шахтера, а сестра – на отличного парикмахера. Моя будущая жена Ольга стала учительницей английского языка, а скоро и моей женой. После одиннадцати лет службы я с большой горестью уволился из Армии. Я хорошо помнил слова отца об офицерской чести и с гордостью могу сказать, что честь эту сохранил и поныне. Я не отдал, и тем более, не продал того, что требовал от меня начальник политотдела. Но это уже другая, и не менее драматичная, история. Об этом я обязательно напишу, просто сейчас не пришло время. Но напишу…
После выхода на пенсию моя мать целиком и полностью отдала себя внукам. Она любила и холила их, как и нас, но немного не так – нежнее и ласковей. Но до этого мать пережила еще одну страшнейшую трагедию – неожиданную и нелепую смерть моей сестры – Аллы. Ей вырезали гланды, занесли инфекцию, и буквально через три дня она умерла. А неделю назад она гостила у нас, на Дальнем Востоке, где я проходил службу. Вскоре после ее отъезда мы получили эту дикую телеграмму: «Умерла Алла». Мать пережила эту трагедию тяжело, но стойко, как жена офицера, как крепкий и мужественный человек.
После того, как мы с Ольгой приехали в Новокузнецк, наши матери неожиданно поссорились. Они не разговаривали и не ходили друг к другу долго- лет семь. Гордые. В примирении никто не хотел быть первым. А поссорились-то, казалось, из-за пустяка: не поделили внуков. Сначала стали подсчитывать время, кто из внуков и по сколько бывает у того или другого. Досчитались до того, что наговорили друг другу всяких гадостей и разошлись. Мой сын, Сашка, больше стал внуком тещиным, а дочь Светлана – внучкой моей матери. Хотя роли внуков частенько менялись, но ненадолго. Сашка называл дядю Колю дедом и это по праву. Бывший тракторист Куницын, даже умирая, шепотом спрашивал: «Саньку-то польто справили? Польта у него нет. Справьте. Деньги в шкатулке моей положены. Справьте.
А скоро моя теща уехала жить к старшему сыну. Рассказывать ничего не буду. Не очень приятная это история. Плохая. Последние четыре года она прожила с нами. И хоть стала она совсем старенькой, но по натуре осталась той же гордой и непреклонной тетей Аней. Все горе через себя, через сердце. Такой же и умерла.
А через два года тяжело умирала и моя матушка, моя Муза. Муза Васильевна. И все внуки были при ней. И правнук – Пашка. Когда ее везли на каталке из реанимации до лифта, мать держала меня за руку и все просила и просила у меня травяной живительной настойки, которую дала ей ее подруга, тетя Шура.
— У меня от нее все проходит. Мне легко от нее.
Она умоляла, а я не дал. Это была обыкновенная водка с какой-то травой. Легче становилось, конечно, от водки. Я не знаю, может быть надо было и дать ей эту настойку. Просто я этим сам себя мучаю и вижу в этом причину, что не столько, сколько надо было, отдал я любви своей матушке. И, наверное, да нет, точно, будь мы чуток поближе, да понежнее, может, и прожили бы наши родители подольше. Да нет. Здесь всего помаленьку. И время наше, чисто российское, с ее бесконечными и вечными экспериментами над людьми. И куда ни глянь, что только и вспоминаешь: то война, то разруха, то восстановление, то голод. И эти бесконечные революции и реформы. И все – над людьми. Постоянный и надежный только раздрай. Когда же мы жить-то начнем? Да, наверное, никогда, все выживать будем. Вечно.
Я всегда с болью и любовью вспоминаю моих родителей. Они любили не только нас, они любили своих людей, свою Родину. И это совсем не высокие слова. Это – правда. Потому, что смотрю я на своих детей и мне хорошо, что мы вырастили красивых, умных, любящих и честных людей. Пусть без больших денег, но честь свою несущих достойно, по-человечески, по-людски, по-отечески. Наверное, это наша кровная участь, наследственная. И дай Бог. Дай Бог.

ЕЩЁ НЕ ВЕЧЕР

I

Солнце опускалось так, словно кто-то большой медленно затягивал за сопочку красный воздушный шар. А Иван Петрович Брагин все это видел и вздыхал: «вот времечко-то, а! Только, казалось, восход, а не успел оглянуться, сумерки уж. Закат, мать твою».
Он зашторил небольшое кухонное оконце и включил свет. Кряхтя, уселся на широкую темную лавку и не спеша расслабил тугие протезные ремни. Чуть дернул деревянную ногу вниз, тихонечко охнул и негромко вслух выругался: «Вот, едрит твою в душу, когда ж это кончится?».
— Что кончится-то? – услышал он молодецкий басок и вздрогнул. В дверях кухонки стоял рыжий здоровый парень. И улыбался во весь рот, аж усы встопорщились.
— Ну, Андрюха, — дед хлопнул себя по культе, — так и в штаны наложить можно. С перепугу-то. Двери что ль открыты?
— Открыты, — пожал плечами Андрей.
— Ну вот, совсем потускнел дед, — вот и память совсем отшибло. Беда. – Он поскреб ладонью небритую впалую щеку. – Беда. Видишь как, — продолжил он неоконченную жалобу, — уж полста лет с этой ногой хожу, а все не привыкну никак. Зудит к концу дня и зудит, гадина такая. А помнешь ее хорошенько, отходит. Да, — махнул он рукой, чо жалиться-то? Недолго уж и осталось-то, всего ничего. Ты, эта, пока не сел еще, чай вон поставь. – Дед показал на пузатый зеленый чайник, а сам чего-то забеспокоился: «Не зря ведь Андрюха пришел. Чего на ночь глядя-то?».
Он сморщил и без того избитый морщинами лоб, размял и раскурил дешевую сигарету. Покрутил в больших ладонях красную пачку и бросил ее на стол.
— Что к чему? – щелкнул по пачке дед, — Сталина нарисовали, надо же. «Ностальгия» называется. Андрюха! Ностальгия- это что? – крикнул он.
В дверях с чайником в руках показался Андрей. Он тоже достал из пачки сигарету.
— Ностальгия – это печаль. Тоска по прошлому. Например, когда ты эту солому куришь, то обязательно тосковать должен.
— Прямо уж и обязательно, да? – с язвинкой спросил дед. – Чо тосковать-то? По говну этому? Оно и вправду такое ж осталось. Дерьмо и дерьмо. И тосковать нечего. Это по Сталину скучать, наверно, надо? Тоже, хрен его знает. Счас такое про него рассказывают, ужас. Я вон тоже без ноги остался и что, из-за него что ли? А тоже бегал с винтовкой, блажил «За Сталина!» и добегался вот. Полжизни на деревяшке скачу.
Дед замолчал. Отхлебнул из большого синего бокала чайку и опять закурил.
— Дядь Вань, на мою, — Андрей достал из пачки хорошую сигарету.
Дед взял, но отложил в сторону.
— Я начал уже, вишь? – показал он на толстую «Ностальгию». – Да и привык я к ним. С твоих я закашляю сразу.
Андрей кивнул. А Иван Петрович не выдержал.
— Ну ты, Андрюха, даешь! – взволнованно и прямо заговорил он, — чего ты кота за хвост тянешь? Я уж измаялся весь, честно. Как на иголках сижу. Чего хочешь-то? Я ведь не баба, я понимаю, что неспроста зашел. Вам ведь счас некогда все. Выкладывай! – прикрикнул он.
Андрей погладил короткие рыжие волосы и вдруг встал и вышел. Но скоро вернулся с сумкой. Молча поставил на стол квадратную бутылку водки, пузатую бутыль пива и колбасу. Сел.
— Ну и что? – спросил Иван Петрович. – Что празднуем-то, день рождения граненого стакана?
— Постой, дядь Вань, — остановил его Андрей. – Видишь же, я сам начать не могу. Давай выпьем сначала. Осмелюсь хоть.
Дед Иван успокоился. По хорошему делу пришел мужик, — подумал он, — иначе давно б прорвало.
— Ты это, — он показал на холодильник. – Давай уж пообстоятельней тогда. Достань яиц там. Сальца нарежь. Помидорчиков с огурчиками настрогай. Яишенку сделай, а я покурю пока.
Андрюха шустро взялся за дело, а дед задумался. Он уже догадался, зачем гость-то пожаловал: «Не иначе как за Ксюхой пришел». Дед вздохнул. «Ну и ладно. Парень-то неплохой. Завгаром работает, хвалят его. Да и Ксюха, по правде сказать, не век же в молодухах ходить будет». Когда никогда – надо. Я-то что? Петька б доволен был. Ладно, — решил он, — посмотрим, как разговор пойдет. Деду стало приятно, что его тут не обошли. Как бы заглавным лицом сделали. Он незаметно вытер выступившую было слезу. «Ну ладно тебе, дурак старый. Ладно. Дело-то житейское. По-людски все, хорошо, ладно.
— Рюмки-то есть? – спросил раскрасневшийся Андрей.
Дед кивнул на старый кухонный стол.
— Там вот. Стопочки там. Они как-то попривычней.
Завгар расставил на столешнице хорошую закуску и разлил по стопкам водку.
— Ну вот, — поддержал его дед Иван. – Это другое дело. Можешь ведь и стол-то накрыть. Как девка хорошая. Молодец вообщем.
Андрей только рукой махнул.
— Давай, дядь Вань. Что б разговор наш по колее пошел. По хорошей дороге, — поправил он себя, — без ухабов что б.
— Давай, — улыбнулся дед. – Давай.
Чокнулись. Андрей выпил залпом, а дед медленно. Допил, крякнул, занюхал хлебом и закусил мягкой колбасой.
— Колбаса хорошая. Мне как раз по моим присоскам. Жуется хорошо. И вообще, счас всего полно. Вон лет десять назад – давились за нее , как будто кроме колбасы ничего на свете не было.
— Так и вправду не было. Я вон в Ярославле учился, а у меня тетка в Москве жила. Ну меня каждую субботу за едой снаряжали. В Москве, как на другой планете – все есть. В Ярославле кроме кильки вообще ничего.
Дед согласился.
— Да, мать твою. Помню, зараза. Даже курева не было. Я, правда, обходился, мне Петруха хорошо присылал. Он на Дальнем Востоке тогда служил. И рыбки, и икорки, бывало, пришлет. Ну, а если приедет, так вообще, молчу. Полдеревни гуляет, честно. Счас-то хорошо, конечно, но, — он развел в стороны руки и похлопал по коленкам. — В магазинах полно, а в карманах мыши скребутся.
Помолчали. Андрей налил еще. Молча чокнулись и выпили. Иван Петрович звучно высосал помидорку, взял было хлеб, но отложил.
— Ну, Андрей, не тяни. А-то старый я стал, разморит меня. Какой я тогда собеседник тебе? Спать потянет или вообще, тяжело станет. Я уж знаю. Слабый я стал. И на слезу скор. Чуть что – слезы. Нервы, наверно. Нервы – ни к черту.
Андрей налил себе еще, выпил и рукой махнул.
— Ладно. Короче, дядь Вань, жениться я решил, — он помотал головой. – Нет, не так.
Мы с Оксаной решили. И все. Ну, вот. – Андрей совсем растерялся. – Ну не знаю, — громко сказал он. – В общем Оксана сказала, как вы скажете, так и будет. Вот.
Он опять налил себе маленький стаканчик, понюхал и поставил на стол.
— Вот такие дела, в общем. Зарабатывать я, конечно, зарабатываю. Ну, не так, чтобы очень. Хозяйство, сами знаете, как совхоз развалился, растащили все как есть – начисто. Вон по бумажкам посмотрел, аж волосы дыбом, честно. По двести рублей «Зилок» покупали, комбайны за двести пятьдесят, трактор «Беларусь» — вообще сотню. Смех. Вон у Малевских во дворе видел? Вся наша техника стоит. Как на выставке. Гад. Рынок придумали, а получился базар. Толчок какой-то, ей Богу.
Андрюха от волнения нес все подряд, а Иван Петрович хитренько склонив голову на плечо, слушал. Улыбался, кивал.
— Ну, ё-мое, — хлопнул по столу Андрей. – Как трубу гнилую прорвало. Ну все рассказал, — он подхватил рюмку и, не закусывая, проглотил водку «Смирновскую». А дед Иван хихикнул и весело потрепал потерянного собеседника по голове.
— Очнись, парень. Чо уж ты так убиваешься. Нормально все. На, закури-ка вот «Ностальгию» мою. Сразу обо всем забудешь. До задницы продерет.
Андрей вынул подрагивающими пальцами тугую сигарету. Закурил, глубоко затянулся, но не закашлялся. Выдохнул, удивленно глянул на раскаленный огарок сигареты и протянул:
— Да — а! – Действительно все забудешь. И это, дустом воняет, да?
— Наверно, — согласился дед, — для весу туда сена, соломы, дусту, хлорки. Это они о тебе беспокоятся. Обеззараживают, — хмыкнул Иван Петрович. – Ну, ладно. Ну, что я тебе скажу, Андрюха. Ты Ваньку-то хорошо знал. Я думаю, он против не будет, — сказал и опять нежданная слеза на глаза выступила. Дед громко высморкался и вытер губы, глаза промакнул.
— Ты, Андрей, не обижайся на старика. Слабый я стал, правда. Вчера дровишки хотел подколоть и бросил. Один раз попаду, два раза мимо. Тяжело. Ну их на хрен, думаю. Мало что без ноги, еще и клешню себе оттяпаю. Бросил. Ну ты иди. Я пить больше не буду. Ксюха тебя заждалась, наверное. Постой, — вдруг сказал он. – Ты это, ну как тебя, за Петруху, если что, — он погрозил пальцем, все силы соберу – убью.
Андрей не то чтобы испугался, а скорее опешил.
— Да что ты, дядь Вань, или я дурак какой? За что ж вы меня так? – он резко встал и тут же резко сел. А в шкафчике, об который он треснулся головой, малиновым звоном пропела посуда.
Иван Петрович придвинулся к парню.
— Дай посмотрю. Эко ж тебя угораздило, Ну ничего. Свадьба уж скоро, заживет. Даже не царапнуло. Шишка, правда, как рожок у козленка, а так ничего.
Немножко еще посидели, и Андрюха ушел. А в тихой деревенской ночи долго еще горело оконце в доме Ивана Петровича Брагина. Как фонарик высвечивал он маленький дворик и большую раскидистую сирень. Запашистую, сдуреть можно от сладости. Правда.
II

А ночью приснился сон. Сидит Иван Петрович под сиренью, а вокруг дома вместо деревянного забора – бетонные блоки с окошечками.
«Как дома, да, батя?» Иван Петрович вздрогнул, а по ту сторону стола сидит его сын – Петр. Дед Иван растерялся, и сердце забилось часто-часто. Сын улыбнулся: « Все правильно, отец. У нас тут все из бетона да из камня придорожного огорожено. Так надежнее. И нам за тебя никакой опаски не будет. Живи и живи. Это –«блок-пост» называется. Не бойся, отец. Ни одна сволочь к тебе не пролезет. Война ведь. По всей России война». «Так это ж дом наш, — пояснил старик, — дом, глянь-ка». Он хотел взять сына за руку, а он уж у крылечка стоит, а на его месте Настя, жена сидит. Покачивает внучка маленького, а тот весь в белое одеяло завернут, одна головенка видна. И плачет. «Настюха! — позвал Иван Петрович, — Что ж ты его так обмотала-то. Душно ж ему. Что же ты, Настя!» «Раненый он, Вань, — объяснила жена, — плохо ему. Горел он». Дед Иван глянул поближе и ахнул: «Батюшки, так это же Петька, правнучек наш», — не на шутку испугался дед. «Иван! – громко стал звать дед внука. – Иван, боже ж ты мой!». «Здесь я, — отозвался внук. – Я вижу». Иван стоял рядом с Петром, отцом своим. «Иван!- позвал старик. – «Это ж ты в танке горел! Объясни матери-то, что сын твой у нее, Петька». Сын с внуком тихо пошли к скамейке. Оба в форме, но без оружия. «Мы, отец, тебе такой забор сделали, чтобы ни одна гадина сюда не лезла. А-то столько мрази развелось. Сейчас война, батя, война везде». «Да что ж это такое? — вскричал дед. — Настя! Отдай мне Петеньку, прошу, отдай, милая!» «На, Иван, — протянула жена белый сверток. – Я же его так, побаюкать взяла».
Дед быстренько раскидал толстое одеяло да простынки откинул и увидел целехонького правнучка- Петьку, и заплакал. От радости что ли? И расцеловал его. Да прижал к себе, никому не отдаст. А сердце все бух да бух, бух да бух. Еле глаза продрал. Сел на кровать, нащупал выключатель, хорошо, тот прямо у спинки кровати был. Щелкнул. Вспыхнула неяркая лампочка. Петр Иванович стер рукавом рубахи слезы, взял костыль и прокрался на кухню. Крепко растер грудь холодной водой и голову окатил. Сел и закурил свою зверскую «Ностальгию» со Сталиным. «Батюшки ты мои. Не дай Бог кому так мучиться. Верно, и мне скоро к ним. Прибираться надо», — с горестью подумал он, но сам же себя и осек. «Раненько еще. Петьку, правнучка в школу б отправить хоть».
Дед снял со стены недавно сделанный семейный портрет. «Не обижайтесь, — вслух сказал он, — Я навещу вас. Завтра же и приду. А насовсем если, так подождите пока. Петьку вот провожу, тогда уж и к вам». Дед покурил еще и, не выключая свет, лег. Поохал, постонал и уснул. Нет, не уснул, забылся.

III

Утро выдалось чистое и прохладное. Иван Петрович кряхтя сел на глинистый полынный бугорок. До кладбища было не далеко, но по пути надо еще по «арбузу» забраться. Это у них грива так называлась. Глянешь издали – мать честная, чудеса-то какие: на переливчатом листвяном покрывале гигантский арбуз лежит. Наполовину в зеленую подушку утопший. Тронь пальцем – лопнет. А на самой верхушке – старая коряжистая береза, точь-в-точь как пуповина арбузная. В хорошее лето земляники на этом арбузе – страсть. Вся деревня собирает. Иван Петрович и не помнил, не знал даже, кто и когда гриву эту таким диковинным именем обозвал. Но обозвал, правда, удачно.
Еще по дороге к арбузу Иван Петрович завернул к Оксанке, хотел с собой правнука Петьку забрать. Невестка поливала грядки, а когда Иван Петрович окликнул, вздрогнула.
— Ой! Дедуля, — она покраснела и отвела глаза.
— Брось ты смущаться-то, — улыбнулся дед. – Житейское дело все ж. Все хорошо, Ксюша. Петька-то где?
— А он на машине с Андреем. Заправляться поехали. В город мы собрались. Тебе-то ничего не надо?
— Мне-то? — дед потер щетинистый подбородок, — да лекарства разве что. Ну ты знаешь какие.
— Конечно. А ты что Петьку-то?
— Да, с собой хотел взять. На кладбище.
— Ой! – махнула рукой Оксана, — его же из машины не вытащишь Шофер, тоже мне.
— Ну ладно, тада. – Дед махнул рукой, зайдете потом. Я подожду.
— Зайдем, — сказала Оксана и сунула деду пакетик с конфетами, — на могилки положишь.
— Ладно.
И зашагал дед к могилкам. Нет, он не расстроился. Но вот сдавила грудь какая-то жаба, скользкая и противная. Ревность, не ревность. Дед в сердцах сплюнул.
— Дурак старый. Что уж теперь сделаешь-то. Она может еще детей нарожает. Конечно. Ладно. Он выкинул в сторону окурок и пошел, чуть прилегая на костыль. А сейчас вот сел отдохнуть. Достал из кулечка конфетку, почмокал. «Надо бы на лето Петьку к себе забрать. Пусть молодняк женихается, нечего пацану под ногами вертеться», — подумал дед, но засомневался. «Только договорюсь ли с Оксанкой-то? Отдаст, — решил он, нечего на меня обижаться. Я его ничему плохому не учу». Дед вспомнил, как они с правнуком выучили песню, а потом хором, под гармошку исполнили ее перед снохой. Дед не очень умело наигрывал на гармошке, а Петруха орал:
Как родная меня мать провожала,
Тут и вся моя родня набежала.
«Ох, куда же ты, Петро, ох куда ты?
Не ходил бы ты, Петро, во солдаты…»
Оксана не обиделась, но все ж выговорила: «Ну и песенку вы выдумали, — прям ох – и упала». А потом, ей не нравилось что дед все Петру разрешает: то на досточке гвоздики забивает, то пилит. Не дай Бог, палец себе резанет. А мальчонка ершился: «Я уже большой!», а дед поддакивал: « Здоровый парень, пусть привыкает». Оксана отмахивалась и уходила.
«Нет, — решил дед Иван, — заберу я Петьку. Пусть хоть летом вволю набегается. По хорошему. Когда еще? На тот год в школу уж. Заберу», — твердо сказал дед, встал и неторопко зашагал под гору, к кладбищу.

IV

— Дед заходил, — хмуро сказала Оксана, когда из чистенького «жигуленка» вышли веселые сынишка и рыжеволосый Андрей.
— Ну и что? – пожал плечами Андрей. – Что сказал что ли?
— Да ничего он не говорил, — отмахнулась та и пригорюнившись села на скамейку.
— На кладбище пошел. Может обиделся, что я не пошла? Он же счас разговаривать с ними будет. Старый совсем стал.
Андрей помыл в большой бочке руки и, потряхивая ладонями, сел рядом.
— Ладно тебе. Что же теперь, век что ли мучиться?
— Да почему мучиться-то? Неудобно просто. Лучше б не заходил, правда. Прямо все настроение упало.
— Все, — перебил ее Андрей, — собирайся, иди. Завтра, если хорошая погода будет, все съездим. Все по уму сделаем. И могилки поправим. Помянем.
— Он не любит гурьбой ходить. Все равно потом остается.
— Любит- не любит, пойдем и все. Чего горевать-то теперь? Вот слюни развела.
Оксана всхлипнула и ушла в хату. Андрей легонько подтолкнул Петьку.
— Поспешай. Тоже ведь переодеться надо.
Петька побежал за матерью. «Ладно, — подумал Андрей. – поначалу всем нелегко будет. Я тоже, разорался, дурак. А! – махнул он рукой. Сладится все. Сладится.» – и тихо пошел к машине.

V

Грустную кладбищенскую тишину разрывал щебет хлопотливых воробьев. Маленькие стайки перелетали от могилки к могилке и, шумно ругаясь, подбирали с них разные крошки. Иван Петрович взмахнул костылем : « Кыш, дармоеды! Вот ведь какие шустрые!» – Он открыл калиточку и, пригибаясь, вошел к трем каменным надгробиям.
— Ну, здравствуйте, родные мои. Что ж вы меня в снах-то мучаете? Помру ведь. — Он разложил на приземистом столике вчерашнюю водку, разную огородную снедь , яичек. — И кто тогда к вам так вот придет? Оксанка? Не больно-то она и собирается . Будет, конечно. Когда — никогда. Ну, бог ее знает. Ладно уж. Я на вас не в обиде. Только вы не пугайте сильно. А так приходите. Мне без вас туго очень. Я уж устал совсем. Да и жизнь у нас больно разгульная пошла. Ты, вот, Настеха, помнишь же, как я за лист шиферу под принародный суд попал? Эх, сколько тогда я трудодней потерял – за год почти. А шифер-то, тьфу! Кусок колотый. Ан, видишь как. Ну а счас все по-другому. Пенсию на сто рублей поднимут, а шуму наведут на всю ивановскую – «Подняли!». – Дед ругнулся. – Потом, да нет, заранее уже, сразу цены поднимут. На все – скопом. И вот тебе, фиг от пенсии получается. Он показал могилкам этот самый фиг. Потом взял тряпочку, аккуратненько ее смочил и стал протирать блескучие могильные камни с гравированными портретами.
— Вот, Настюха, прихорошись-ка. – Дед говорил вслух, да и что? Никто и не слышит. А он и не замечал. – Вон, сыну своему, Петьке спасибо скажи, да Ивану — внучеку нашему. Это из-за них тебе такой памятник красивый поставили. Заодно что б. Помнишь Михаила-то из военкомата? — Он прошелся ладонью по портрету сына. – Вы же, Петро, вместе с ним воевали, с Мишкой-то, помнишь? Он хромает сейчас. Его там на перевале каком-то ранили тож. Прихрамывает немножко. Но потолстел, куда с Богом. Не полковник уже, а полковнище целый. Ага. Я ему, конечно, не докучаю, но он сам звонит: «Иван Петрович! Что от меня требуется?». Вот так вот. Молодец, вообще. Вон он, матери твоей и могилку устроил. Да я уже рассказывал вам. А я все эти мудреные афганские названия не упомню никак. Вот «Кандагар» – помню. А перевал этот гребаный ,- дед хлопнул себя по лбу, — ну, как его, а? А, а, а – Саланг. Вот его на этом Саланге и ранило. Тебя-то, вишь, под Кандагаром где-то скосило, а его там. На Саланге. Но не насовсем. Пусть хроменький, а живой.
У деда сами собой потекли слезы. Он вытер их той же тряпочкой.
— Да не смотрите вы так. Это я по старости своей мокродырым стал. Да нервишки еще. А так – ничего.
Дед разложил по могилкам хлебушек, конфетки- всего помаленьку и стопки поставил. Поминальные. Он принялся протирать последний черный камень внука своего – Ивана Петровича Брагина.
— Вот Иванушка ты мой. Счас чистеньким будешь, как новый. Солдат всегда чистым должен быть, вон, на отца посмотри ,- он опять дотронулся до портрета сына. – вишь, аж подтянулся весь, смотреть в радость. Счас, Иванушка, счас. Ты думаешь, тебя почему Иваном –то прозвали? – и сам же ответил, — я тебе уже и говорил, но ничего – из-за меня. Так уж у нас, Брагиных исстари повелось, чтоб сыновей своих в честь отцов называть. И ты не обижайся, смотри, — он погрозил пальцем, — Иван – имя хорошее.
Дед все никак не мог начать главного разговора. Побаивался. Обидеть боялся.
— Ну ладно, — решился он. – Я-то в основном чего к вам. Андрюху-то помните? Рыжего?
По памятнику внука резко корябнула сухая рябиновая веточка.
— Помнишь, значит, Иван. Ну как тебе-то не помнить? Вы ведь учились с ним. Помнишь, как вы у Райки, соседки нашей всю морковку порвали. Я вас еще ремнем драл. Еще морковки-то не выросло, а вы все испохабили. Но я вас поделом тогда. Драпали от меня вокруг стола, — улыбнулся дед. – Потом ты в свое военное, а он в техникум автотранспортный пошел. Только он из Чечни этой целехонек приехал, а ты…-
Дед приумолк. – Вот и лежишь здесь с отцом вместе. Что головы свои подставляли? – А! – спохватился дед, чтобы снова не заплакать, — мне ведь намедни Михаил этот, друг отца твоего звонил. Орден там тебе положен какой-то, скоро обещали прислать. Я принесу. Обмоем, как положено. А в Чечне этой до сих пор воюют. Там, слышал я, полк твой насовсем оставили, на постоянно. Что к чему? Все не угомонятся никак. И когда же это кончится, заразы такие. Еще нарезал колбаски немножко. Положил по кусочку на могилки.
— Попробуйте. Это Андрей, друг твой, вчера принес. – А-а! Давай-ка выпьем сначала. – Он плеснул понемногу на могильные холмики, а сам гулко выпил. И закусил.
— Так я что, родные мои. Тут это. Вчера Андрей приходил. Да, — Иван Петрович задумался. Уж больно трудно слова эти ему давались. Уж очень серьезно смотрели на него высеченные в камне портреты. Казалось, сын, внук и жена сами чего-то ждали и тоже боялись. Старик тоже боялся. Смотрел на могилки и вертел в ладонях граненую стопку.
— Я по вам сильно скучаю. Выть хочется. – старик налил себе полную стопку, подержал и не морщась, выпил. Выдохнул, похрустел сердцевинкой соленого огурчика.
— Ты, Иван, не бойся. Сына твоего я в обиду не дам, еслив что. Да и не такой плохой парень, Андрюха — то. Он счас завгаром у нас. Да – а — а! Но не важничает, нет. Правда, серьезный парень. Ну, посватался он до Оксанки, что уж теперь. Пацан хоть и с неродным, а все равно при мужике будет. А Оксанке-то одной как? Ты, Иван, думаешь на одну твою пенсию проживешь? Хренушки там. Твоей пенсии только на карандаши да на тетрадки хватит. И это еще дайто Бог, — увещевал он портрет внука, — поэтому ты уж поостынь. Отвоевались ведь все. И Андрюха тоже. Нате- ка вот, закурите.
Старик раскурил оставленные вчерашним гостем сигареты и положил их на могилки сына и внука. Сам раздымил свою.

VI

— Вот так затарились! – Андрей еле рассовал в багажнике продукты да всякую мелочь, — как к великому потопу готовимся.
Оксана только отмахнулась.
— Это только кажется так. Все равно же угощать надо. Все уйдет. Глазом моргнуть не успеешь. Ну ладно. Я только до аптеки. Петька, ты здесь останешься или со мной?
— С тобой, с тобой. Я вон там «бэтманов» видел.
— Пойдем быстрее. У тебя этих «бэтманов», ужас. Пойдем.
Мать с сыном ушли, и Андрей стал потихоньку прохаживаться вдоль прилавков. Сквозным ходом прошел мимо картофельного ряда и остановился. У самого края прилавка заплаканная бабулька аккуратненько собирала рассыпанные семечки. Андрей сел на корточки.
— Что, бабуля, упала? Помочь?
— Какой там! Вон там ребятишки не наши пофулюганили. Торговать не велят. А я-то не знала. Откуда мне знать-то, что нельзя? Это все Катька, зараза, напела. Купи, говорит, семечек сырых, да пожарь. Рублей двести и наторгуешь. Все – хлеб.
Андрей сначала не понял. А когда разобрался, аж желваки заходили под скулами.
— Ну-ка, бабуля, отойди-ка. Он отвел старушку к газетному киоску, а сам неумело подвязал фартук и сел около семечек. На маленький неудобный ящик. Ждать пришлось недолго. Скоро пред ясные очи бывшего спецназовца предстали четыре красивых брюнета.
— Доргуешь? – нелогично поинтересовался жаркий потомок великого Шамиля. Горбоносый.
— Да! – логично ответил рыжий Андрюха.
— Нехорошо, — пожурил его другой горбоносый.
— За землю платить надо. Это- наша земля, — серьезно пояснил их очень кучерявый собрат. А четвертый вообще ничего не сказал. Только пальчиком погрозил.
— Н – е – е- т! — не согласился Андрей. – Это не ваша земля. В этой земле мои родители лежат, деды мои. Это — моя земля.
— Мы аренду платим. И ты плати, э! – удивился тот, который грозил пальцем.
Когда шустрая Оксанка подошла к небольшой толпе и пробралась ближе, то увидела, как большой Андрей проводит с четырьмя лежащими товарищами убедительную беседу. Как бы экономический ликбез. Индивидуальный. Он поочередно доказывал каждому, что все люди , по своей сути, — братья. А, значит, и бабушки-старушки – это наши общие бабушки.
— Ты свою маму обижаешь? – спрашивал он у очередного партнера по беседе.
— Нет! – твердо отвечал тот, так как уж больно неотвратимые доводы были у этого рыжего. И, главное, правильные.
Когда Андрей слышал утвердительные ответы, он улыбался, нежно похлапывал по щеке очередного просвещенного друга, усаживал его на землю, прислонив для устойчивости к зеленому прилавку, приговаривая: «Бабушек обижать нельзя. Будете бабушек обижать?». «Нет!» – хором отвечали те.
— Андрей, — заорала Оксанка.
— Ну что ты? Что ты? – он обнял будущую жену и погладил по вьющимся русым волосам. – Я уже почти закончил, подожди.

VII

Рядом резко хрустнула ветка и дед Иван испуганно обернулся.
— А я слышу, бубнит кто-то. Ну и сюда. А это ты, Иван.
— Ну ты и Леха, Иван Петрович тяжело вздохнул. – Мы же не в клубе на танцах. А ты подкрадываешься как лиса.
— Да не подкрадывался я, — искренне удивился конопатый неряшливый старичок, к скомканной бороде которого прилепился одинокий кругляшек репейника. – Царствие вам небесное, — перекрестился он и кряхтя пролез через небольшой лаз оградки. – Я вот всегда восхищаюсь твоими могилками, Ванька. Уж больно красивые. А ведь дорогие-то… О-го-го! – как бы удивился он.
Иван Петрович насупился.
— Тебе какое дело? Тоже мне, подъехал на гнилой козе, скоко стоит, дорогие! — возмущенно выговаривал он. Скоко есть – все наши, понял? Они – офицеры и погибли за Родину нашу. А это – матери их – за то, что вырастила и родила.
— За какую такую Родину-то? – тоже зло спросил старый Алексей. Я не слепой, вот читаю: Петька твой – за Афганистан, Иван, внук – за Чечню. Каким же боком они им подвернулись, республики эти, а?
Иван Петрович чуть не взвыл, аж костяшки на пальцах посинели, когда он костыль сжал.
— Ну. ну, ну, — отодвинулся Алексей и перекрестился. — Боженька милосердный, не дай совершиться убийству. Ты, Иван, вроде бы грамотный. Чего обижаться-то? Мы, ведь и правда, смотри-ка сюда. В Афганистане этом, зачуханном, десять лет проторчали, сейчас в Чечне столько же. Это как так? Кому это надо-то? Что мы, совсем уж засранцами стали, воевать не умеем? – и сам же ответил, — Умеем. Если б фронтом пошли, да по направлениям, мы бы все эти Туркестаны как веником смели. Или тебе и мне война не знакома?
Иван Петрович промолчал.
— Давай лучше помянем мужиков твоих да Настену. Не виноваты они ничем. Это не Родина их, а придурки, которые ей управляют, как смерть, косой свой же народ косят. Ты-то сам понимаешь чего? Вот видишь, молчишь. А посмотри- кось. Страна наша- хрен что поймешь. Только вроде бы деньги заменили, они бац токо – ваучеры придумали. С этими не разобрались, они опять деньги меняют. И вроде бы уже привыкать начинаешь, а тебе опять- ба, бац – еще лучше жить предлагают. Все лучше и лучше. Посмотри, во что земля наша превратилась. Все быльем поросло. Полынью.
— Ну, ладно, — смягчился Иван Петрович. – Ты, вон, наливай себе, да выпей вправду. Помянем. Я, вишь, нутром-то все понимаю, а чего я со своим костылем-то? Только и осталось, что тебе башку проломить. Бомжу нашему заслуженному.
Алексей выпил стаканчик «Смирновской», крякнул и передернулся. Налил второй и опять залпом, и развернул конфетку.
— Вот и полегчало немного. И им, — он показал на надгробия, — царство небесное есть. Ты, Вань, на меня не серчай. То, что я – бомж, это понятно. Я по пьянке, по приказу белой горячки, дом свой спалил. А к Генке своему не поеду. У них в Казахстане тоже не мед, думаю, жизнь-то. Да и нужен ли я ему? Ему б свои дела сладить, а я и в котельной школьной проживу век свой коротенький. Медальками перед сном потрясу, как колокольчиками, и на лавку. А на что они больше, медальки-то эти. Ну, я и в школе иногда подсоблю что-нибудь. Ничего, хорошо. И на кладбище хорошо. Вон там вон, в леске, парнишек крутых хоронют. Богато хоронют. Там всегда и сыт, и напоен, и бутылок пустых – море. Мне один даже перстень золотой подарил. Пьяный, правда, рассопливился весь и отдал мне. Прямо чуть с пальцем не оторвал. «Все равно, — говорит, — мне вслед за друганом своим идти». Я потом за ним по пятам ходил. Однако, хрен. Больше ничего не перепало. Надо было за другими пристроиться. Ну, ладно. А за печатку эту я потом полторы тыщи сторговал, ага. Может продешевил, не знаю.
Иван Петрович слушал невнимательно. Только кивал сидел, да вздыхал тяжко. «И зачем Бог посылает нам все эти войны дурацкие, — думал он, на хрена бы? Ведь столько ж зла, столько гадости всякой с этого происходит. А может, этот мир и есть ад, а рай только уж в том, непонятном и невиданном мире. Похоже, все так. И тогда понятно, почему сын с внуком все строят и строят вокруг дома блок-пост. Чтобы я в это аду полегче прожил. Жалеют».
— Мертвым хорошо, — мечтательно покачал головой бомж Алексей. – Их наше российское болото не мучает так. А у нас-то вроде затянет по горлышко, потом опять отпустит, мол, подыши еще. Это наша трясина, особенная, российская.
— Да, — согласился Иван Петрович, — особенная. Что-то мы с тобой, Леха, так весело болтаем, аж сдохнуть можно, а?
— Так это ж кладбище. Здесь всегда легче думается. Где еще, как не здесь.
Иван Петрович налил по рюмахе, и оба фронтовика, не чокаясь выпили. И закусили маленько. Чуток.
VIII

Базарная толпа загомонила. Кто-то орал на Андрея, кто-то на пострадавших. А пострадавшие послушно подставляли поврежденные места заботливому Андрею, который влажным полотенчиком стирал с них грязь да небольшие кровяные подтеки. А Оксанка все упрашивала.
— Ну поехали, Андрей, ну поехали, заберут ведь.
Маленький Петька все эти действия наблюдал из машины. А тут и вправду, милиция подоспела. Три крупных парня завели всех участников «драмы» в рыночную подсобку. Что-то писали. Заставляли всех подписывать протоколы. Тут неожиданно появился директор рынка. Толстенький мужичок, земляк пострадавших.
— Ну что? По хорошему не могли! Эх вы!
Те, возбужденно жестикулируя, стали оправдываться, чем еще больше взвинтили своего начальника.
— Тихо! – гаркнул он и , улыбаясь, обратился к старшему лейтенанту. — Слушай, дорогой я им сам такое сделаю, мало не покажется. Этот пацан – молодец, — показал он на изумленного Андрея. – Правильно сделал, мы не в претензии.
Оперативники вышли вместе с Андреем и отчего-то недолго, но с удовольствием смеялись у милицейского «Уазика». Покурили, ударили по рукам и разошлись.
Оксанка подхватила Андрея под руку и силком потащила к машине.
— Пойдем быстрее. Счас еще очухаются. Догонят. Те торгаши.
— Да ты что, Ксюха. Им не мы, им базар этот нужен. А очухиваться они еще долго будут. Поехали, ладно.
И уже скоро новенький «жигуленок» пылил по горбатой родимой земле.

IX

— Ты, Алексей, ведь заправским ветеринаром был. Ходил бы сейчас по дворам, свиняшек лечил.
— А кто бы мне за это платил, а, Иван? Счас каждый сам себе и врач, и ветеринар, и сантехник. Брось ты. Я уже лучше здесь покормлюсь. И пенсия у меня хорошая , но маленькая, — засмеялся он и похлопал Ивана по плечу, — так сейчас шутят все, — пояснил он.
— А что, хорошо сказали. Лучше так : «маленькая и плохая».
— Нет, — помотал головой старый Алексей, — тогда никакой шутки не будет.
— Ну и пусть тогда так остается, — согласился Иван Петрович, пусть. Пошутить это ведь тоже талант иметь надо.
— А как же, — согласился собеседник.
— Вот у нас на фронте такой случай был, — дед Иван поскреб затылок. Форсировали мы речушку какую-то. Не помню. Небольшая. Мы ее вброд перешли. Ага. И только вроде закрепились, а тут немец пошел. Прет, зараза, и все тут. Наш комроты всех как надо расставил, мы оборону-то держали. Ага. И все хорошо, а пулемет наш молчит. Он бы сейчас как раз и нужен-то. И комроты орет: « Где Лапин?! Мать твою, так!» А Лапина-то и нет. Ну, обошлось вроде. Затихло. Нам другие помогли. Заходим в немецкую землянку, глядь, а Лапин этот на нары забился, пулемет обхватил намертво. А голова от страха о гитару бьется. Там за ним гитара висела. Ну мы и пошли метелить его. Сильно били, в кровь, страшно даже. А он так это пошарил по стене и гитару нащупал. Сдернул, да как даст по струнам, как будто гитара под него настроена была. И так запел, гад, что все аж замерли. Тихо, грустно так. И все разошлись, представляешь. Больше его и не трогали. Правда, он потом и воевал-то хорошо. В вскорости все равно пуля его отыскала. От своей пули не спрячешься. Вот и моих, вишь, нашла. Давай-ка еще по стопке.
— Давай.
Старики выпили.
— Ну я, Алексей, пожалуй пойду. А — то что-то захорошело мне. Доберусь ли?
— Я тебя провожу.
Иван, кряхтя встал. – Провожатый тоже, — усмехнулся он. — Ты меня на выходе подожди. Я попрощаюсь пока.
Дед Алексей послушно ушел.
— Ну, ладно вам, — Иван Петрович наклонился и крепко поцеловал каждый портрет. Камень уже успел нагреться и хоть и несильно, а губы –то жег. – Ты, мать, присматривай тут за парнями. А ты, Петро, — он взялся за постамент сына, — успокой, как сможешь, сына своего. Иван! – дед погладил высеченное имя, — не горюй. Они здесь живые. Пусть и живут как люди. Что случилось – то и случилось. А сына твоего я уберегу. Он чисто моя кровь – правнук мой. Прощайте покамест.
Дед перекрестился и вышел.

X

Солнце поднялось высоко и уж пекло, как по-летнему. Весна отцветала черемухой да сиренью, и уж полноцвет да трава в рост пошли. Да буйно так, хорошо. Лето обещало быть хорошим.
Иван Петрович прилег на скрипучий диван и тихо заснул. Ничего не приснилось. Проснулся он от того, что забежавший в хату правнук с ходу лег к нему на диван. Иван Петрович вытаращил глаза, но увидев Петьку, мирно промолвил.
— Ах ты же, Петушок. Скачешь все. Где мой костыль-то?
Он присел на диване, спросил:
— Гостинец-то деду привез?
— Привез. Мамка вон с Андреем идут.
— Ох ты, господи, — засуетился дед. Как мог быстро встал, хотел было на кресло, но не успел.
— Живой? Дедуля! – позвала Оксанка.
— Вас дожидаюсь, — дед опять сел на диван. – Ты, Ксюха, вон на кухне похозяйничай. Я что-то притомился сегодня. Андрей! – позвал он нового зятя. – Дай-ка твоих хороших покурить. Сначала попить подай. Петька! Дай-ка деду водички!
Пацан, прыгая, стал вертеть у деда перед глазами бутылкой «Кока-колы»..
— Вот и не дам! Вот и не дам!
— Ну-ка! – прикрикнула мать. Отдай сейчас же!
Петр Петрович с удовольствием выпил заморского лимонаду, посмотрел внимательно на бутылку и подытожил.
— А ничего себе, дрянь-то. Вкусная. Я, Андрюха, сегодня грамм двести, наверно, выпил. Ага. Но водка, скажу тебе, вот такая! – он показал большой палец, непохмельная совсем. Даже самому непривычно. Ну это и хорошо.
— Дед, а, дед! – позвала Оксана. – А мы к тебе с делом. – она подставила к дивану стул. Мы свадьбу делать по семейному будем. В августе. Соберемся свои только, ладно?
— Ладно, пожал Иван Петрович плечами. – А я-то тут причем?
— А притом, — Оксанка засмеялась , — мы ж завтра расписываться-то будем, — поэтому сегодня у тебя генеральную репетицию сделаем. А почему сегодня? До просто. Вот Андрюху от тюрьмы бог спас сегодня.
— Чего это ты затараторила-то? – хотел успокоить ее Андрюха, и аж рыжина покраснела еще больше.
А Оксана, не обращая внимания на будущего мужа, в подробностях, да с выдумкой, рассказала деду всю их базарную историю.
— Вона как, — удивился дед. И вправду, забрали бы суток на пятнадцать. А-то еще и прирезали б, — предположил дед.
— Да ладно вам, — Андрей деланно разозлился, — давайте уж репетировать что ли!
Стол получился хороший. Шкворчала яишенка. Картошка мятая, какую дед очень любил, и всяких там бананов, колбасы всякой – всего полно. И опять «Смирновская». Надо сказать, особого праздника-то и не получилось. Так. Сидели себе по-свойски, по родственному, и мирно разговоры разговаривали.
— Ты, Андрей, сильно этих парней –то?
— Да я любя, — Андрей прижал руку к сердцу. – Только погладил.
— Ага, — встряла Оксанка, — уж прямо такие разглаженные сидели, как на выставке.
— Нет! — поднял палец Иван Петрович. – Пока воюешь, ничего доброго не будет. Ты ж знаешь, Андрюха. А мы тем более. Когда все в ладу жить будете, тогда и полное счастье придет. Вон для примеру Поповых возьми. А с чего начинали? С войны. Эта дура, Зинка-то, привязала к Поповому забору своего козла. Ну и хрен бы с ним, с козлом-то, пусть траву жрет. А Попов, Гришка-то, как раз с работы шел. Да и поддавший малехо. Уставился на козла и ну, беседу завел, ты, мол, чо здесь обосновался, травянистее места не нашел? А тот его не понял совсем, а взял, и боданул под зад, да так, что Гришка чуть калитку не снес. Гришка на Зинку поднялся. «Ты чо здесь козла своего привязала, дурака гребаного? Он же чокнутый у тебя, ну натурально чокнутый. Сдохнет от дурости. А ну, забирай его, мать твою!». Зинка обиделась и заперла скотину свою в сарай. А наутро козел-то и вправду сдох. У нее в сараюхе мешок с силитрой висел, ну, козел, видать, прыгал, прыгал до него и достал рогами-то. Селитра рассыпалась, а козел обожрался ее и сдох. Так Зинка на Попова чуть пал не навела, вовремя остановили. Ага. А времечко-то идет, и чо Зинка, что Гришка, неженатыми ходют. Мы с Настей сватать ее ходили. Гришка-то, вишь, взял – и влюбился в соседку свою. Вот. Сейчас одну фамилию носят – Поповы. И коз развели, уйму. Семь штук. Хозяйственные до ужасу. А козлят у них хорошо берут. Хорошие, видать. Молока много дают. Так это я к чему? Ведь и в стране так, как у этих соседей. Все нефть эту гадскую поделить не могут.
— Вы-то хоть, по любви женитесь? – в лоб спросил дед, на что удивленный Андрей тут же отреагировал.
— А ты как думаешь? Конечно же.
— А я к тому, что ко мне вчерась электрик приходил, счетчик переписывать. А под глазом синяк, аж самого глаза не видно. «Что случилось-то? – спрашиваю. — А он мне: « Это, дядь Вань, любовь такая. Любовь, — говорит, — мощное чувство. Зазноба моя так на поцелуй реагирует. Хорошо, да?». Я даже растерялся. Ну ладно. У вас-то, тоже мощное?
— У нас, деда, — ответила Оксанка, — успокойтесь, есть правнук твой – Петька.
— И то верно, — успокоился дед. – Вы, ребята, нашу традицию-то сохраняйте. — Дед закурил хорошую длинную сигарету. – Чтоб Петькиного сына Иваном назвали. А тот чтоб – Петром. У Брагиных всегда так было.
— Мы знаем, отец, — Андрей приобнял старого деда Ивана. – Все будет, как было.
А Оксана вдруг зашмыгала носом.
— Ну, ну , — успокоил ее дед. – Брось слезы-то лить. Я сегодня на могилках был. Разрешения спрашивал. Посидели, выпили. Иван с Петькой согласные. Настя тоже не против.
Маленький правнук тихо сопел на диване, а взрослые еще долго-долго вели свои житейские разговоры. Сложные и простые. Всякие.

XI

И опять снился сон. Сын — Петр Иванович, внук — Иван Петрович и Анастасия Брагины тихо сидели под раскидистой пахучей сиренью.
— Ты вот что, отец, — сказал сын. – Если никаких войн не будет, Петьку нашего в Армию все ж отдай. Мы здесь так порешили. Если наш весь род из служивых вышел, так и все отслужить должны.
— А ты как думаешь, а, Иван? – спросил дед внука.
— Как отец сказал. Мы, видишь, погибли уже. За дело наше.
Дед перебил.
— Будь оно проклято – дело это. Трижды проклято.
— Подожди, деду, — продолжил внук. – Может сын мой как надо отслужит. Мирно уже.
Но тут неожиданно заплакала Настя, жена.
— Не отдавай, Иван, Петьку. Не слушай ты их. Помри, а не отдавай в армию эту гиблую.
— Ладно, — тихо ответил Иван Петрович. — еще не вечер, — посмотрим.
Он-то для себя уже все решил, потому и сказал так. И опять гулко-гулко стучало сердце. И опять градом сыпались слезы. И опять долго-долго не гасло окно в маленькой кухоньке. Долго не гасло. Почти до утра. И сирень отцвела. А жаль.

0 комментариев

  1. natalya_alekseevna_isaeva

    Уважаемый Виктор!
    Спасибо Вам за то, что поздравили меня с днём рождения! Вы словно читаете всё, что есть в моём сердце. Все потаённые мои мысли поняли. Действительно, родство душ. У нас с Вами и ценности общие. Благополучие, творческий успех, порядочность, желание всем помочь и всех отогреть. Спасибо за добрые пожелания. Спасибо, что Вы есть.
    Какого числа у Вас день рождения? С радостью приду поздравить.
    Прозу Вашу тихонько с дочкой читаем и перечитываем. Захватывающе! С экрана читать не люблю. По старинке смакую каждое слово с листа. Ваша проза лучше всяких критических статей учит тому, как нужно писать книги. Талант молчалив, а ведёт за собой.
    С безмерным уважением и восхищением,
    Наталья
    Епифанова(Малинина)

  2. Аноним

    Наташенька! Милая! Талан это такое пространное слово, о котором и говорить-то не надо. Учиться можно, подражать нельзя.
    Спасибо Вам за все. Я счастлив, что мы нашли взаимопонимание.
    С уважением. Виктор.

Добавить комментарий