сборник рассказов


сборник рассказов

ИРИНА ШУХАЕВА

ЗАПАХИ ДОЛГОЙ ДОРОГИ

РАССКАЗЫ

(1991-2004 гг.)

ВОСЕМЬ ЧАСОВ ОДНОГО ДЕЖУРСТВА

Большой паук полз по лампе дневного света в пустом больничном коридоре. Лампа подмигивала и давно светила тускло, паук казался жутковатым движущимся пятном. Зрян-ский краем глаза заметил его и остановился. Паук полз вперед. Леонид Леонидович сделал шаг вслед ему и снова остановился. Паук вечером— хорошие новости. Это он знал с детства. А Тимофеевна еще говорила, что если вверх ползет— к прибыли, а уж если вниз— сам понимаешь.
Но лампа была горизонтальная, а пауку приспичило медленно ползти вперед.
«Ладно,— подумал Зрянский,— буду ждать хороших вестей».
Паук дополз до конца лампы. Это было уже интереснее. Леонид Леонидович сделал еще несколько шагов и сравнялся с пауком. «Ну?»— спросил он паука. Тот замер и двигаться не собирался. Леонид Леонидович прошел вперед к двери ординаторской, вставил ключ, обернулся. Паук все сидел. «Ладно,— усмехнулся Зрянский,— я тебе скажу, если что…»
***
Марья Тимофеевна тихонько приоткрыла дверь кабинета и засмотрелась на спящего за столом человека. Он спал, сложив руки на чьей-то истории болезни. Лицо его, выхваченное из темноты, было удивительно покойно. Яркий свет настольной лампы, видимо, не мешал ему. Казалось, что он совсем забылся где-то в своем далеком сне.
Интересный он, Лёнюшка, как звала его про себя Марья Тимофеевна. Так вот, спросят какой— да самый вроде бы обыкновенный, а что-то есть такое… Черты лица неброские, разве что брови забавно поднимались над пронзительными серыми глазами. А искры зеленые— ох, как иногда проскочат… Все по глазам понять можно. Всегда ровный такой, выдержанный, а иногда как сверкнет…
Марья Тимофеевна хотела прислониться к косяку, дверь коварно скрипнула, стряхивая сон поднял голову Леонид Леонидович. Глянул на Марью Тимофеевну, неловко застывшую в дверях, потом на часы.
— Только десять, а я что-то сморился,— сказал он и потянулся. Было видно, что просыпаться ему не хотелось.
— Там женщину привезли, в ваше,— виновато сказала Марья Тимофеевна, отвечая на вопросительный взгляд Леонида Леонидовича.
— Ну и поднимали бы в мое,— проворчал он, вставая из-за стола.
— Селезнев чего-то просил подойти, а я-то мимо шла…
— Просил, так подойдем. Зрянский был уже возле двери.
— Кто сегодня в приемном?— спросил он, вставляя ключ в скважину.
— Да Олька-вертихвостка,— укоризненно покачала головой Марья Тимофеевна,— вот и торчат все с Селезневым в курилке поганой. Как тень за ним снует… Будто ничего лучше нельзя найти…
Она отошла от двери и задумалась: куда собиралась идти дальше? Зрянский, что-то припоминая, удивленно взглянул на нее.
— А ты чего, сегодня опять с нами добровольно дежуришь?— спросил он.— Ты же сегодня вроде не должна. Я еще думал: не с кем чайку попить. Меняешь кого, что ли?
Лицо старухи покрылось печальным налетом.
— Да меняюсь я завтра. За Танюшку палаты вымою, у ней мальчик опять заболел. А нынче..— Она запнулась и подумала, что не надо сейчас ничего говорить, некогда ему. Вот придет поутру чайку попить… Да и за чаем-то незачем о своем.

— Случилось чего, а?— Зрянский обнял Тимофеевну за плечи и тихонько подтолкнул в сторону лестницы.— Дома опять?
Тимофеевна безнадежно махнула рукой и, несмотря на свое решение ничего не говорить, тут же выпалила:
— Опять Ленка потребовала квартиру освободить. Я, говорит, у тебя прописана, а тебе пора к матери переехать…
— А Катюша ваша не может ее выдрать как следует?— спросил Зрянский.
— Да куда там! Звонит, плачет, убивается. Совсем, говорит, девка в разнос пошла… Боится, что и вовсе потерять можно — время-то какое…
Она обреченно вздохнула, потом снова сердито махнула рукой.
— Да что тут— безотцовщина. Да ящик этот дурацкий с утра до вечера. Да мать на двух работах… Эх, все без отца.
Зрянский остановился возле длинной лампы и неуверенно взглянул на нее.
— Я, Тимофеевна, тоже без отца рос, ты же знаешь,— сказал он вдруг как-то задумчиво.
Они подошли к лестнице. Ему надо было вниз, в приемное. А Тимофеевна так и не решила, куда ей пока деться, и стояла совсем растерянная. Зрянский наклонился к ней и сказал:
— Правда, тогда не было телевизоров. Это меня и спасло от беспредела.
Марья Тимофеевна улыбнулась, и Зрянский, махнув ей рукой, побежал вниз. На полдороге он остановился, опомнился и пошел степенным шагом, к своему удивлению не чувствуя никакого раздражения, хотя он очень не любил дежурить вместе с Селезневым, и Оля иногда выводила его из себя своей медлительностью. Казалось, что она назло рядом с ним становится неуклюжей и неповоротливой. В отличие от Лиды, которая делала все мгновенно, между телефонными разговорами, правда, постоянно путала и забывала. В отделении Олю любили, но последнее время подшучивали, поскольку она почему-то стала липнуть к Селезневу (за что Тимофеевна ее тут же стала звать «вертихвосткой»)и изо всех сил старалась попасть вместе с ним на дежурство. Сегодня ей это удалось, поэтому толку ждать ни от нее, ни от Селезнева не приходилось.

Они попались ему возле приемного, какие-то смущенные. Первой выскочила Оля и никак не могла зажечь зажигалку. Зрянский учтиво и осуждающе поднес свою.
— Здравствуйте, Леонид Леонидович,— выдохнула она, не поднимая головы, и густо покраснела.
— Что там?— спросил он как можно мягче и почему-то улыбнулся.
— Женщина,— как-то странно пролепетала Оля,— я все записала… Там еще… это…— Она сглотнула воздух и хрипло произнесла: — Пойду… Здесь нельзя…
Спустя минуту неуверенно вышел Селезнев и очень обрадовался, увидев Зрянского:
— Ты уже здесь!— Он пожал Зрянскому руку и отодвинул с дороги.— Ольку за задницу ущипнул,— проговорил он неожиданно и вызывающе пошло.— Пойду извинюсь… а ты пока разберись.
Зрянский оторопел, а Селезнев почти бегом кинулся за Олей.
— Кто привез?— громко крикнул Леонид Леонидович, чувствуя впереди что-то необычно неприятное.
— Рольбинская бригада,— не оборачиваясь и не останавливаясь, ответил Селезнев.— Скорее всего, инсульт,— по твою душу…
«Вечно от Рольбина одни неприятности!» Зрянский дернул ручку и решительно вошел в кабинет.
На него в упор смотрели горящие серые глаза, в которых, кроме внутреннего света отражалась и верхняя лампа и настольная.
Зрянский на секунду растерялся. Напротив, сжав руки в кулаки, стоял мальчик лет двенадцати и смотрел на него как на врага.
— Я им сказал, что не уйду!— дрожащим голосом выпалил он.
Зрянский машинально взглянул на часы. Четверть одиннадцатого.
— А они что?— Он посмотрел на мальчика и недовольно покачал головой.
— Они сказали, что вы…— Он запнулся и снова пронзительно посмотрел Зрянскому в глаза.— Это моя мама… Я за нее отвечаю… Я…
— Я уже понял, что ты никуда не уйдешь.— кивнул Зрянский.— Сейчас,— добавил он и улыбнулся зачем-то, хотя чувствовал внутреннее напряжение.— Молодец, характер,— Он хотел потрепать мальчика по плечу, но тот нервно увернулся.
Зрянский перевел взгляд на каталку, где лежала женщина, подошел, посмотрел, понимающе покачал головой, пошел к столу. Мальчик весь подался вперед.
Зрянский еще раз посмотрел на него, снял трубку с местного телефона и рукой привычно стал искать на столе карту.
— Лида, в тридцать второй еще места есть? Ну, тогда в тридцать третьей. Да, давайте поднимайте. Что? Да, наверное, горячая будет ночь. А? Да, записывай…— тут он посмотрел в карту,—Зрянская Елена Леонидовна…1941-го…
«А я— 42-го»,— неизвестно почему мгновенно пронеслось у него в голове.
Взгляд его остановился на синих круглых буквах, выведенных старательной Олиной рукой. Забыв о фамилии, он быстро побежал по знакомым словам. «Скорая» отработала на полную катушку. Рольбин — человек старой закалки, в его бригаде всегда все есть. Трубку Зрянский все так же машинально прижимал к уху. Мальчик замер.
Дверь с шумом распахнулась— вернулись Селезнев и Оля.
— Где спят на трудовом посту?— опять деланно вызывающе спросил Селезнев.— В реанимации?
— Нет, в отделение. Все нормально. Сейчас заберут.— Зрянский повесил давно пикающую трубку, развернулся и положил карту на стол за своей спиной.
Вдруг накатила злость на Селезнева. «В реанимацию и без меня бы подняли»,— хотел было грубо сказать он.
— А я?— Мальчик напомнил о себе неожиданно тихим голосом, почти шепотом.
— Я здесь пока не нужен?— громко констатировал Селезнев.— Тогда пойду вздремну.— Он молниеносно вышел.
Оля угловато двинулась за ним. Послышался грохот подъезжающего лифта.
— Я подниму.— Оля с готовностью бросилась к санитарам, задержавшись возле Леонида Леонидовича с протянутой рукой. Он недоуменно смотрел на нее.
— Карту,— криво улыбнулась Оля.
— А-а…— Зрянский опомнился, не поворачиваясь нащупал карту рукой и отдал Оле не глядя.
— Лида сегодня?— зачем-то спросила она.
— Да. Скажи, я скоро поднимусь. Пока ничего делать не надо, рольбинцы уже постарались.
Мальчик дернулся было за каталкой, но Зрянский властно остановил его:
— Это уже слишком.
Мальчик виновато кивнул и весь съежился, так и оставшись стоять посреди кабинета.
Леонид Леонидович редко чувствовал себя растерянным.
— Где мне можно ждать? — сдавленным дрожащим голосом спросил мальчик.
«Почти плачет,— машинально отметил про себя Зрянский,— но держится».
— Я думаю,— громко произнес он вслух.— Ты же понимаешь, что это у нас не особо практикуется.
Тот виновато кивнул. Зрянский продолжал пребывать в растерянности.
«Тимофеевна бы подошла, или хоть Оля спустилась»,— нащупывал он варианты временного решения. Главное, надо было как-то отправить его домой.
— А ты чего ждать собираешься? — решил он уточнить.
— Маму…— наивно протянул мальчик, но тут же постарался собраться и придать своему голосу деловое звучание.— Вы мне скажите, что с ней, насколько…
Зрянский жестом показал ему на стул. Мальчик обрадовано сел. Зрянский тоже почувствовал некоторое облегчение.
— Как тебя зовут? — дежурный вопрос, но оттягивает время.
— Леня… Леонид,— мгновенно поправился мальчик.
— Тезка, значит. Я тоже Леонид.
Зрянский прислушался. Нет, ему не показалось, в коридоре раздавалось знакомое шарканье. Через несколько минут в дверь всунулась Тимофеевна. В руках она держала пакет с пирожками.
— Батюшки!— отреагировала она на мальчика и тут же повернулась к Зрянскому: — Я думала, ты у себя уже…
Зрянский отрицательно покачал головой и кивнул на Леню. Он снова как-то сник и с испугом глядел на Марью Тимофеевну. Для него она представляла собой новую опасность
удаления. Леонид Леонидович отметил, что Тимофеевна опять перескочила на «ты», значит, у нее хорошее настроение.
— Вот, Марья Тимофеевна,— начал он бодро,— это вам сегодня на ночь помощник. Тезка мой, тоже Леонид, тоже добровольно будет с нами дежурить.— Тимофеевна молчала.— Он за маму волнуется,— добавил он с уважением.
Тимофеевна вскинула брови.
— А папа твой где волнуется? — строго спросила она. Леня уже успокоился, что его не выгонят, но этот вопрос поверг его в явное смущение.
— Папа… У нас нет… то есть….
— Ясно,— кивнула Тимофеевна.— А дома кто? Мальчик покачал головой. Потом улыбнулся:
— Только Бим.
— Так он там на весь дом скулит без тебя,— оживился было Зрянский, но Леня отрицательно покачал головой:
— Его соседка тетя Аня взяла, когда маму… нас с мамой увозили.
Тимофеевна понимающе вздохнула.
— А кто «скорую» вызвал? — вдруг спросил Зрянский.
— Тоже тетя Аня.
Тимофеевна взглянула на Зрянского, потом на Леню. Укоризненно покачала головой. Хотела поднять зачем-то руки и вспомнила про пирожки.
— Ты сегодня ел? — спросила она совсем другим голосом.
— Да, обедал,— хором ответили Зрянский с мальчиком, и все рассмеялись.
— Но никто, наверное, не ужинал,— проговорил Зрянский. Посмотрел на часы.— Одиннадцать, однако.— Он уже уверенно подтолкнул Леню к Тимофеевне: — Забирай орла.
Леня доверчиво шагнул к Марье Тимофеевне, которая нерешительно смотрела на Зрянского.
— Тимофеевна, покорми ребенка,— наигранно строго нахмурил брови Зрянский.— В школе обедал-то? — обратился он к Лене. Тот кивнул.— А пришел, мама дома была?
— Нет, ее потом дядя Слава с работы на машине привез. Ей на работе плохо стало.
— Дядя Слава сразу уехал? — продолжал спрашивать Зрянский.
Мальчик опять кивнул и напрягся снова.
— Мама сразу легла?
Лицо Зрянского принимало привычную задумчивость. Тимофеевна понимала, зачем он это все сейчас спрашивает, но ей было жалко ребенка.
— Ладно, потом спросишь,— попыталась она встрять,— пошли чайку с пирожками…
Но Зрянский не обращал на нее внимания. Вдруг Леня всхлипнул.
— Вам надо все рассказать… Как ей становилось плохо… То есть хуже…— Он уже давился слезами.— Я в другой комнате был… потом… Бим… Тетя Аня…
Тимофеевна властно взяла мальчика за плечи и потянула к двери.
— Спасибо, милок, ты нам очень помог… Испугался, поди? Леня часто заморгал в ответ, потом повернул к Зрянскому свое искривленное лицо:
— Вы ведь ее спасете, вы ведь можете… Я…
— Не волнуйся,— как можно тверже сказал Зрянский.
— Да уж, теперь все самое страшное позади,— заговорила Тимофеевна,— да и остаться тебе здесь разрешили, хотя и не положено… Пойдем, покушать надо, успокоиться…
Они вышли. Зрянский отвернулся к окну.
Мальчик Леня не мог знать, что Леонид Леонидович ни за что бы его не выгнал… Сейчас он стоял, смотрел на свое отражение в темном окне и видел себя в далеком 47-м году, когда во дворе их дома взорвалась старая мина или бомба… Он и сейчас не знает, что это было… Мама шла с работы, он видел ее в окно…. Потом этот взрыв, ничего не стало видно. Как он рвался из коридора на улицу… Но Ангелина Степановна… эта железная Ангелина Степановна… «Там нечего смотреть ребенку…» И за шкирку в комнату… А на улице была толпа и почти ничего нельзя было разобрать….Потом вошла Ангелина Степановна. «Мама в больнице… Повредило руку… Не сильно…»
Да, не сильно, рука работать могла, но увечье осталось… Но каким богом казался ему тогда старенький хирург, в аккуратном белом халате поверх военной формы.
— Ну-с, голубчик, за мамой пришли? Сейчас отдам, немного подремонтировали, правда… Рука действовать будет, но не сразу. Так что учитесь писать письма и чистить картошку…
Мама вышла бледная, немного покачивалась, увидев его, старательно улыбнулась, но ее глаза светились блеском робкой благодарности к старенькому хирургу.
— Ну-с, голубушка, вот за вами ваша надежда и опора. Берегите пока руку.
Мама двинулась к нему, а старенький хирург — к своей двери.
— Александр Лазаревич, если бы не вы…
— Полно, голубушка,— махнул рукой Александр Лазаревич.— С Богом.
Он научился. Чистить картошку и даже жарить — так, как не получалось даже у мамы, не то что у Ангелины Степановны. Только письма писать было некому. Тогда он зачем-то уточнил про папу. Мамины глаза заволокла горькая пустота… Папы нет… Он погиб… Ты же давно все понял…
Тогда он решил, что все понял. Потом, в восьмом классе, он написал подробное сочинение, где и как погиб его отец… Страшным потрясением были для него рассказы о боях подо Ржевом. Мама обрывала свои воспоминания на госпитале, куда попала с осколочным ранением и где узнала, что ждет его, Леню. Леню маленького… Потом, из внутренней тактичности, он даже боялся спрашивать, похож ли он на того, другого, ведь не осталось даже фотографии.
И еще мечтал стать хирургом, как Александр Лазаревич… Но стал невропатологом, немного кардиологом, немного… Он вздохнул… Ничем толком не стал… А был бы хирургом… Черт! Он начинал заводиться… Дурацкая область…. Ну чем от его мастерства зависит инсульт? Неведомая воля организма или чего-то еще… Ну, а не дай Бог?
А ведь его тогда Александр Лазаревич не спросил про папу… Другое было время… Или другие люди…
Он решительно пошел к лифту наверх. Через час-два будет видно, что с ней делать дальше.
Из лифта вышел злой Селезнев.
— Ты чего? — спросил Зрянский.
— Да ну ее!— Селезнев пнул ногой стену. Потом наклонился к Зрянскому. Начальную дозу он уже явно принял.— Я было думал она на тебя глаз положила, забыл даже про нее…
— Кто? — перебил Зрянский.
— Да Олька,— раздраженно рявкнул Селезнев.— Ведь сегодня же специально поменялась, чтобы со мной дежурить… Я же вижу — готова девка, можно брать.— Он пошло хохотнул.— Стоило тебе появиться… Вернее,— он пристально уставился на Зрянского,— стоило появиться…
— Женщине с моей фамилией.— Чеканно закончил за него Зрянский, тоже начиная распаляться.
Селезнев кивнул. Зрянский вдруг понял, что сейчас не сдержится. К тому же почему он не сказал «с такой же фамилией»? Он резко отодвинул Селезнева с дороги и нажал кнопку как назло на самый верх уехавшего лифта.
— Ну, ну,— бросил ему вслед Селезнев и направился в приемное.— Смотри,— он развернулся и поклонился,— милости просим, если сильно зарефлексируешь о смысле жизни.
Леонид Леонидович поднялся в свое отделение, злобно глянул на Лиду, которая поспешно закончила очередной телефонный разговор и приподнялась с постового места. Но телефон тут же зазвонил. Леонид Леонидович ускорил шаг, Лида опустилась и подняла трубку.
— Вас, Леонид Леонидович,— снова поднялась она и крикнула ему вдогонку:— Мама!..
«Знаю, что не папа»,— произнес внутри Зрянского какой-то гадкий голос.
Он круто развернулся и направился к Лиде, схватил со стола трубку и бросил на рычаг.
— Разъединило!
Зрянский уперся руками о стол, снял трубку и положил рядом с телефоном.
— Будем считать, что вы по-прежнему разговариваете с…. Ну ладно. Скажите, Лида, а вы все знаете про своих родителей? — неожиданно спросил он.
— В смысле? — спросила Лида, совершенно ошарашенная поведением всегда выдержанного Зрянского. Тот тупо молчал и смотрел на нее. Старательно хлопали ресницы, и большие глаза тщетно пытались понять, чего же он хочет.
— Ну, знаю там… Где познакомились… когда поженились… Или вам это… Где работали, учились?..
— Нет, мне ничего,— безнадежно выдохнул Зрянский и пошел к лестнице.
— А с этой…— спохватилась Лида и стала искать карту. Зрянский молниеносно вернулся, выхватил у Лиды карту, он был уверен, что она ее еще не смотрела.
— Я подойду к двенадцати. Мне на отдельный листочек замеры каждые пятнадцать минут.
— «Скорая» опять перестаралась? — вздохнула Лида.
Но Зрянский ее уже не слышал. Он спешил покинуть свое отделение. В 33-ю палату он так и не зашел. Домой звонить тоже не мог. Изнутри трясло. Глупо, но сильно. С чего, ну с чего?
Надо было сказать Лиде, чтобы не звала его к телефону вообще. Да и надо… ну ладно… взять себя в руки…
Он опустился в кожаное кресло. В кабинете главного царила какая-то спокойная сосредоточенность даже в его отсутствие. Хорошо, что Боря стал оставлять ему ключи.
Его утомила эта пульсирующая нервная напряженность, хотелось стряхнуть с себя все, зарыться куда-нибудь с головой. Спокойно общаться с людьми он уже не мог. Словно нажали кнопку, медленно запустившую какой-то механизм, ему непонятный и неподвластный. Наступал предел, а основная часть ночи еще впереди и спокойным дежурство уже точно не будет. А такое было хорошее настроение.
Неожиданный и требовательный телефонный звонок вывел его из этого полугипнозного состояния. Через несколько минут он пожалел, что взял трубку или сразу не сказал, что ошиблись номером.
— Да нет… Я не главный, я— дежурный. Какой главный сейчас— ночь уже… Нет, он вообще не дежурит, он завтра, с одиннадцати.— Он хотел уже повесить трубку, но оказалось, что на том конце провода беседу с ним считают даже более удачной.
— Очень хорошо… Недавно к вам привезли нашу дочь… Я полгорода поднял на ноги, чтобы узнать телефон… Так получилось… Леня, наверное, с ней… Мы не можем дозвониться… Хорошо, соседи были в курсе… Да-да… Зрянская Елена Леонидовна…
Он автоматически отвечал на вопросы. Голос говорившего вызывал в нем все больше раздражения и какой-то необъяснимой глубокой неприязни. Такой льстивый, такой встревоженный и вместе с тем такой уверенный в себе и холодный голос.
— Так получилось… Мы сейчас далеко, в Сочи… Болели, теперь отдыхаем… Нам надо прилететь?
«Ничего себе, вопросик»,— подумал Зрянский.
Ему кто-то мешал. Леонид Леонидович слышал, как иногда голос раздраженно и быстро говорил в сторону:
— Милочка, не мешай… Я лучше знаю… Зачем сейчас? Да перестань, куда ты сейчас уедешь?.. Милочка, я отрываю человека от работы…
Почему-то Зрянскому подумалось, что Милочке несладко с обладателем этого неприятного голоса. Между тем тот заканчивал разговор, очень волнуясь, что отрывает от работы дежурного врача. Иногда он подчеркивал, что не главного, а дежурного. А может, Зрянскому это казалось с неприязни.
— Мы старые люди… Я вас очень попрошу… Если что… пожалуйста, в любое время. Телефон у нас в номере, конечно… Или около нее положите записку с адресом… срочно телеграмму… И Леня… Да-да, он ведь такой еще маленький у нас…
«Мне так не показалось,— снова откомментировал будто кто-то другой.— Еще спрашивает, приехать ли… Инсульт у дочери!»
— Простите,— снова вернул голос его внимание,— с кем я говорю? Спасибо за информацию… Но на всякий случай…
Зрянский похолодел почему-то, набрал воздуха, и в это время раздался резкий шум помех, в которых мгновенно утонул голос, и раздались короткие гудки.
Он второй раз за вечер положил трубку рядом с телефоном и словно почувствовал себя выключенным.
«Что я, дурной совсем, весь зашелся… Вот и родители ее… Все живы, здоровы… Или нездоровы, но это уже не важно».
Он откинулся в кресле и, толкнувшись руками от стола, подъехал к окну кабинета. Темные улицы, темные дома, уже редкие квадраты бодрствующих окон. Ему казалось, что он скинул тяжелый рюкзак и готов бежать от неожиданной пьянящей легкости. Да, действительно— душевное напряжение может вымотать больше тяжелой нагрузки. Зато как стало легко. У него, наверное, правда болезненное воображение, мама даже говорит иногда— нереализованный творческий потенциал. Но главное, в чем мама точно права,— два года без отпуска могут довести до психушки.
Леонид Леонидович подъехал обратно к столу, взял только что написанную бумажку. Эх, Сочи… Море… Он закрыл глаза, но вместо моря в голове все кружились обрывки этого не-приятного голоса. Чего ему нужно? Он только что успокоился.
Вдруг его подбросило в кресле. Телефонный номер, адрес, ФИО. ФИО!.. Звонившего голоса. Какой идиот, готовый броситься из одной крайности в другую! У старика была другая фамилия! Потом его снова понесло по волне облегчения. Ну и что? Она же была замужем… Фамилию поменяла… Он тупо смотрел в бумажку. Имя тоже было другое. Отчество она поменять не могла. Или могла. Но почему-то он был уверен, что не могла… Старик сказал— дочь…
Он застонал и покачал головой. Новый поток вопросов и ответов, вертящийся вокруг какой-то истины, которая его пугала, снова закрутился в его голове с бешеной скоростью. Так можно сбрендить. Привезли бы еще хоть кого— отвлечься… Или…
Леонид Леонидович взял бумажку, поднялся и пошел наверх. Часы пикнули, уже было двенадцать. Лиды на месте не было, Зрянский взял листочки и пошел в палату. Он очень не любил, когда палата только начинала заполняться.
На лицо не смотреть… Не смотреть… Все равно… Не удержался… Обычное больное лицо… Эта печать стихающей муки… Господи, да и что он там хочет увидеть?..
Слава Богу… Можно никуда не переводить… Сейчас самое главное… Ничего не упустить… Сейчас в «интенсивной» будет неважно… Есть надежда… Ранним утром все будет ясно… Раннее утро — любимое время, оно не подведет…
Он стал искать в карманах бумажку. Достал и положил на тумбочку. Сиротливо смотрелся светлый квадратик. Из окна дуло. Надо чем-то тяжелым придавить, не дай Бог, улетит…
— Леонид Леонидович….—догнала его Лида.
— Что еще?
— Карту…
— Вы должны были сразу все записать,— строго отрезал Зрянский,— я оставил в кабинете. Запишу все и положу на стол.
Он решительно направился в один маленький кабинет, где ютились санитарки и уборщицы (если таковые находились) и куда наверняка Тимофеевна увела Леню. Кажется, там была и раскладушка. Хорошо бы Леня еще не спал.
Он бы спросил: «Почему тебя назвали Леней?» Тот бы сказал: «В честь деда, он погиб на фронте». Он бы стал спрашивать, в каком году, при каких обстоятельствах…
Тот бы стал отвечать… Все бы совпало…
Зрянский шел по коридору, изредка ударяя кулаком по стенам. Ну почему он такой рохля, дурной такой? Мама права— так всю жизнь можно промяться… Ну почему, почему его так задергало изнутри? Шел ведь поговорить с мальчиком… Такой парень славный, взгляд такой озорной и добрый, весь он светлый какой-то… Только очень нервный, напряженный сейчас. Он и на нее-то совсем не похож. Хотя она сама на себя сейчас не похожа.
Хотел ведь спросить: «Почему тебя назвали Леней?» Ничего ведь особенного. Мало ли, почему ему это интересно… А-а… Испугался ведь… А вдруг он расскажет почему… И это будет именно ТО почему… В котором и без него будто уверен. Ну и что? Ну и что? Ну, узнал бы все, не психовал бы сейчас… Сидел как дурак: про школу, про уроки, да какой язык учишь… Про себя какие-то байки рассказывал… Будто галочку поставил, отчитался: провел беседу…Ободряющую беседу… И парень так старался… Смеялся звонко… Отвечал подробно…
Зрянский поймал себя на мысли, что избегает называть мальчика по имени, как в разговоре старался избегать смотреть ему в глаза. Хотя разгоревшиеся искорки были открыты и доверчивы. Ему все мерещился тайный вопрос в детских глазах, казалось, что доверие перейдет в холодное презрение. Что этот мальчик имеет право его презирать.
Боже! Какая чушь! До чего он уже додумался!
Зрянский подошел к кабинету главного, остановился и хлопнул себя по карманам. Пусто. Это уже слишком. Куда же он их выложил, эти проклятые ключи, и когда? Он сел на корточки возле двери.
А потом… Тут Зрянский резко встал и зашагал до угла и обратно… А вдруг бы он спросил: «А почему вас зовут Леонид Леонидович?» И что сказать ему тогда? Ну что? А собственно, что? Да, назвали в честь отца, он погиб на фронте, то же там-то и тогда-то… Интересно, а ему это все могло бы прийти в голову? Погоди, погоди… А у мальчика, у него что… Такая же фамилия? Почему не спросил? А мою, мою он уже знает? Ну и что? Он образованный мальчик, знает, что бывают однофамильцы. Ему же не придет в голову… А, черт! Сколько можно!
Он снова оказался у двери. Дернул ее сильно— ясное дело, бесполезно. Злобно двинул кулаком, навалился корпусом, тупо уставился на полоску яркого света под дверью. В эту недосягаемую полоску деловито прошмыгнул паук.
Оля спустилась в пустое приемное отделение. Села, приготовившись к звонку или приему. Было тихо и пусто. Она уселась поудобнее, обхватила коленки руками и уткнулась в них подбородком. Сегодня все перевернулось. Сколько она готовилась, уговаривала себя. И зачем она только эту Лизку слушала! Ведь еще в училище все говорили, что нехорошая она, так жить нехорошо. Нехорошо, а как она удачно замуж вышла. Сама все организовала. «Это только кажется, что нас выбирают», — говорила всегда она, когда пыталась «разбудить» в Оле женщину. Нечего сидеть и ждать. И зачем Оля рассказала ей про Селезнева? А, просто Лизка спросила, есть ли у нее в больнице мужики свободные. Ну, Оля и вспомнила, что Селезнев недавно опять развелся… Он ведь ей не то чтобы сильно нравился — так… Бывает, когда веселый, легко с ним… Но про что-то такое она никогда даже и не думала… А Лизка сказала, что стыдно, до двадцати двух дожить и… Фу, даже думать неприятно… Все равно, не так все должно быть…
Мама уже волнуется. Все ее подруги своих дочерей повы-давали. А тут что-то все не складывается. Мама волнуется — может, работу поменять, чтобы с кем познакомиться… Оля вздохнула и почувствовала, что вот-вот заплачет. Интересно, куда делся мальчик? Не успела она об этом подумать, как заглянула Марья Тимофеевна.
— Одна кукуешь? — спросила она, не переводя дыхания,— Еще одеяло одно надо. Поди у Лидки спроси, а то мне как-то…
— Зачем?
— Да мальчонка мерзнет, не заснет никак.
— Так его все-таки оставили?— Оля быстро поднялась.— А где он?
— Да там, у нас.
Оля направилась к лестнице, обернулась:
— А с ней что?
Тимофеевна пожала плечами:
— Это ты у него спроси, я-то наверху не была еще. Никак не уснет мальчонка.
— А можно я…
Проходя мимо маленького кабинетика, Оля взялась за ручку двери. Тимофеевна не успела ответить, как она уже всунулась внутрь.
Леня сидел на стуле, завернувшись в одеяло, и дрожал.
— Опять вскочил! — всплеснула руками Тимофеевна.
— Я не хочу спать,— тихо проговорил он и вопросительно посмотрел на Олю.
— Как дела? — натянуто улыбнулась она.
— Вы лучше скажите, как мама,— вместо ответа неожиданно умоляюще произнес Леня.
Оля с Тимофеевной переглянулись. Потом Оля посмотрела на часы. Два. Лида уже без задних ног дрыхнет.
— Если ты мне обещаешь потом выпить чашку чаю,— твердо проговорила Оля,— я разрешу тебе подняться со мной в отделение. Только тихо-тихо.
Леня мгновенно вскочил и никак не мог попасть в ботинки.
— Я тебя жду за дверью.
Не успела Оля выйти, как рядом с ней уже недовольно пыхтела Тимофеевна.
— Чего удумала…
— Марья Тимофеевна,— резко перебила ее Оля,— в чай димедрольчику, внизу, в ящике стола возьмите.
— Ой, верно.
Леня вылетел из двери на цыпочках и замер. Оля взяла его за руку и повела наверх.
Вообще, если сейчас встретить Селезнева или, не дай Бог, Зрянского… А, ладно… Парень столько перетерпел сегодня…
В палате было пусто и прохладно. Ленина рука в Олиной дрожала все сильней.
— Подойди тихонько, мама спит. Ни малейшего шороха.
Оля хотела посмотреть в окно, и взгляд ее задержался на тумбочке, на которой Зрянский ключами придавил записку с адресом и телефоном родителей.
Точно… Другая фамилия… Оля обернулась к Лене. Он по воздуху гладил мамину руку, не дотрагиваясь до нее… Не сейчас же спрашивать, да и вообще, она-то какое имеет право!
Она тихонько тронула мальчика за плечо. Он кивнул, сдерживая слезы, и послушно вышел из палаты. Оля зашла в соседнюю, взяла с пустой кровати одеяло и набросила Лене на плечи.
Стоп… Она где-то видела эти ключи… А… У Бориса Сергеевича… Странно.
— Подожди меня на лестнице,— шепнула она Лене и вернулась в палату. Ключам здесь точно не место. Оля достала из кармана полный коробок спичек и положила на листочек, авось не улетит…
Леня плакал, прислонившись к стенке. По лестнице тоже старательно тихо поднималась Марья Тимофеевна. Увидев у Оли в руках ключи, она нахмурилась.
— Где взяла?
— Возле кровати лежали.
— Дай сюда,— Тимофеевна требовательно протянула руку,— сама отдам.
Оля с облегчением отдала ключи. Это не ее дело.
— Пойдем,— она потянула Лёню вниз,— ты мне обещал выпить чаю.
— А мама проснется?

Тимофеевна постояла, послушала, как спускаются Оля с Леней, и решила сама выяснить у Лиды, как дела, если нет Ленюшки на этаже. В ординаторской было заперто, свет не горел.
Вдруг из палаты вылетела Лида и чуть не сшибла Тимофеевну с ног.
— Ты чего?
— Забыла!
— Чего?
— Фамилию, фамилию…
—Чью?
— Да у которой сын умер. Из «интенсивной» сегодня перевели. Родственники звонили после обхода уже, просили подготовить к сообщению…
—Ну?
— А я Зрянскому забыла сказать, и фамилию ее забыла… Записала на листочке и куда-то сунула…
— Ладно,— вздохнула Тимофеевна,— сейчас узнаю схожу, кого перевели сегодня.
— Ой, спасибо,— посветлела Лида,— и Зрянскому скажите, ладно? А то он чего-то не в себе…
— Забыл ключи-то возле этой… Ну, что недавно привезли.
«А, ты тоже ее фамилию не произносишь!— зло вздернулся Зрянский.— Туда же, намеками».
Он вырвал ключи и лихорадочно пытался открыть дверь. Ничего не понимающая Тимофеевна наблюдала за его нервными движениями.
— У Кудрявцевой, что вчера из «интенсивной» перевели, сын умер,— вдруг выпалила она и тут же пожалела.— Родственники звонили, просили…
— А я здесь при чем?
Зрянский наконец-то открыл дверь и ворвался в кабинет. Тимофеевна недоуменно открыла рот и застыла.
— Как?— спросила она почти шепотом.
— А так!— Зрянский издевательски поклонился.— Нашли дурака доброго! Я здесь за шестьдесят тысяч не обязан…— Он швырнул со стола пачку бумаг.— Сын умер— мне очень жаль. Мне что, пойти поплакать вместе с этой вашей Кудрявцевой? Он обернулся, но в кабинете уже никого не было.
Его обступила пустота. Он это почувствовал. Нервное раздражение вылилось и ушло. Внутри тоже была пустота.
Если Селезнев спит, значит, он уже все выпил. А если нет…

Тяжелая связка ключей побрякивала в кармане у Тимофеевны.
А эта Олька не такая уж плохая. И Лида тоже. Чего она только Ленюшку боится? Хорошо, что в его отделении это случилось. Эк, досталось бедной женщине. Сама еле выкарабкалась. Теперь сын… Но он знает и как сказать, и что уколоть потом. Человек— не то что Селезнев. Тот известно, куда пошлет. Тимофеевна не заметила за своими мыслями, как подошла к кабинету и чуть не споткнулась о Зрянского, севшего под закрытую дверь и почти заснувшего.
— Батюшки!— охнула она.
Зрянский вскочил и пылающими глазами уставился на нее.
— Что еще?— рявкнул он и двинул ногой по двери. Марья Тимофеевна растерялась и тупо смотрела на него. Потом достала ключи из кармана.

Селезнев отодвинул от себя стакан. Какого черта!.. Девчонка… Сам тоже хорош, сразу не сообразил сказать, что надо сделать… А эта запомнила… Еще бы — так делал Зрянский… Она, наверное, все запоминает, что он делает. Да, хорош… Взбеленился среди ночи… До чего старуху расстроил… Ничего, ему тоже не в кайф будет, что он, такой плохой Селезнев, возился с его Кудрявцевой… Хотя понятно, чего он взбесился… Или непонятно… Чего такого особенного…
Нет… Надо вернуться в приемное…
Оля сидела подперев щеку рукой. На Селезнева глянула как бы сквозь… Какая-то была в ее лице спокойная усталость. Он никогда не видел ее такой. Даже оробел как-то.
Оля очнулась, посмотрела на часы. Потом на Селезнева. Тот не успел ничего сказать, в дверях его отодвинул Зрянский.
— Я допил твой стакан,— очумело выпалил он.
— Больше нету,— пожал плечами Селезнев. Они уставились на Олю.
— У меня тоже нету,— виновато улыбнулась она.
— Еще не хватало,— выкатил глаза Селезнев. Зрянский развернулся и вышел.
Шаги Зрянского стихали в коридоре, на смену глохнущему эху наступала неловкая тишина.
— А кто его родители?— неожиданно кинула Оля вопрос.
— Не знаю,— пожал плечами Селезнев и потянулся.— Кажется, у него только мать… Оля молчала.
— Неприятное какое-то совпадение,— снова заговорил Селезнев,— хочешь, спроси у Тимофеевны, она все знает про него. И сегодня опять где-то здесь сшивается.
Оля продолжала задумчиво молчать.
— Не генери,— Селезнев начинал заводиться,— кому какое дело. Даже если и вдруг…— Он осекся и нахмурился. Потом махнул рукой,— В войну такая небось каша варилась… Кто? С кем? Поди разбери— их смерть судила, нам не понять…
Оля все молчала.
Сестра, ты помнишь, как из боя
Меня ты вынесла в санбат…—
неожиданно пропел Селезнев. Его голос как-то фальшиво повис между стенами.
— Оль, а Оль, вынесла бы меня, а? Представляешь: я весь такой раненный, беспомощный, а тут ты вся такая в белом халате, чистая…
— В форме,— механически поправила Оля,— и в грязной.
— Да это не важно,— продолжал ерничать Селезнев,— нет, ты мне скажи, ты бы меня спасла? Оля отрицательно покачала головой.
— Как?— Селезнев перестал дурачиться и удивленно смотрел на Олю.— Почему?
— Расстреляли бы,— бездушным голосом произнесла она. Селезнев стал с интересом смотреть на нее. Потом кашлянул.
— Верно. А ты откуда знаешь? Вашему пионерскому поколению об этом не должны были говорить. Мне-то тетка рассказывала, она всю войну в санбате прошла.
— Она жива сейчас?— как-то вскинулась Оля.
— Нет, лет десять, как померла— старые раны. Да, забирает их война к себе, не переживают они… И все с ними уходит.
— Не все,— повысила голос Оля.
— Да брось ты!— Селезнев устроился рядом с ней на столе. Оля задумчиво болтала ногами.— И чего ты это все в голову берешь?
— Но люди-то живые. Сейчас живут и не знают…
— Это ты о ком?— резко спросил Селезнев.
— А про эту песню, ну, что вы петь начали,— вместо ответа оживленно заговорила Оля.— Нам в школе писатель рассказывал…
— Какой еще писатель?— вяло перебил Селезнев, постепенно теряя интерес к разговору.
— Не помню, но это была единственная встреча с писателем, на которой я книжку не читала. Шустренький такой дедуля, пехотинец. Дважды ранен был. Так вот, он очень с обидой особенно про эту песню говорил. Дескать, медсестра не имела права поля боя покидать. Только первую помощь должна была оказывать и пить давать. Ведь это логично— пока она одного оттащит, это ведь если еще известно куда, сколько от жажды и там вообще помереть успеют…
Оля перевела дыхание.
— А ты зачем про войну думаешь?— пристально глядя на нее, спросил Селезнев.— Девчонки должны думать о новых юбках и богатых принцах.
— Я? Я не думаю.— Оля смутилась и густо покраснела.— Я так, иногда пытаюсь себя представить…Ну, если кино смотрю или услышу чего-нибудь…
— А по книжкам?
— Книжки как-то мертвее,— пожала плечами Оля и прислушалась.
Шаркающие шаги медленно приближались. Через несколько минут дверь открылась и вошла Тимофеевна.
— Где?— спросила она. — Пошел куда-то. Ты откуда шла? У меня тихо?
Селезнев вызывающе смотрел на Тимофеевну и делал вид, что не понимает ее укоризненного взгляда. Тогда Тимофеевна попыталась строго посмотреть на Олю. Но та, продолжала думать о чем-то своем.
— Пойду, проверю все.— Селезнев резко поднялся и вышел.
Марья Тимофеевна присела на банкетку.
— Уснул мальчонка-то,— довольно проговорила она,— говорун такой оказался, любопытный.— Она покачала головой и добавила:— И про него все спрашивал…
— Про Леонида Леонидовича? Что спрашивал?— Оля напряженно смотрела на улыбающееся лицо Тимофеевны. Видно, что та уже думала только про мальчика и простила Зрян-скому его непонятный срыв.
Та задумалась.
— Чудной, как услышал, что Ленюшка тоже без отца живет, будто даже и обрадовался— совсем как я, говорит.
— Почему без отца?
— Да на фронте погиб. Он и не знал, что у него сын родился… Так вот, погиб и не знал.
— Молодой?— зачем-то спросила Оля.
— Да что-то года двадцать два, что ли… «Как мне сейчас»,— подумалось Оле. Марья Тимофеевна вдруг нахмурилась и заговорила пониженным голосом:
— Зинаида, мать его, не очень-то об этом рассказывает. Не женаты они были, а она баба такая… Правильная…
— Как же правильная, если…— Оля осеклась и испугалась, что Тимофеевна сейчас рассердится и ничего больше не расскажет. Но та поднялась со стула и подошла к окну.
— Где тебе, девка, понимать… Тут вон, гляжу на вас, и в мирное-то время не каждая семью устроит. А все ведь одно— при мужике баба— баба, а без мужика— блядь… Я-то плохие слова не говорю, но здесь оно правильное.— Она помолчала немного.— А война свои нравы несла.
— А моя тетя говорит, что ее свекра убили на войне,— улыбнулась Оля.
— Как это?— с ходу не поняла Тимофеевна.
— Ну так: того, кто должен был родить для нее нормального мужа, убили на войне.
— Не замужем, что ли?— усмехнулась Тимофеевна. Оля кивнула.
— А то и верно. Сколько их покосило— прикидывать страшно. Так сколько тете?
— Скоро сорок.
— Тогда точно. Эк, выдумала— свекра на войне убили…
— Марья Тимофеевна,— неуверенно начала Оля,— вот Селезнев говорит, что…
— Да много он понимает, умник твой!— махнула рукой Марья Тимофеевна.— И вообще, что тебя, девка, на дерьмо такое тянет…
— Подождите,— нетерпеливо перебила ее Оля,— ну, эта женщина, ну, которую сегодня привезли…
— А чего, тяжелая?— участливо поинтересовалась Тимофеевна.
Оля поняла, что она ничего не знает про одинаковую фамилию и не понимает от этого, что нашло на Зрянского. Марья Тимофеевна поглубже уселась на банкетку и с интересом уставилась на нее.
— Ну, она— Зрянская Елена Леонидовна. И всего на год старше его.
— Ну и что?
— Не знаю.— Оля растерянно пожала плечами.
— Совпало так. Мало ли что…— Марья Тимофеевна продолжала вопросительно смотреть на Олю.
— А час назад…— неуверенно начала та.
— Чего?— испуганно приподнялась Тимофеевна.
— Да нет,— успокоила ее Оля,— все нормально. Леонид Леонидович возле нее записку положил. С адресом санатория родителей…
— Ну, понятно,— закивала Тимофеевна,— тревожатся.
— Это-то да… Но у ее отца… Совсем другая фамилия… И имя другое.
Тимофеевна молчала. Оля вскочила и заходила по кабинету.
— Я, конечно, лезу не в свое дело… Но, мальчик… как его зовут-то?
— Леня тоже.
— Он вам ничего не говорил? Ну, про бабушку с дедушкой?
— А-а… Погоди, погоди…— Тимофеевна задвигала морщинами, что-то припоминая,— что-то было… Да… Погиб у него дед-то… Да-да, на фронте, кажется, погиб. Точно. Так, может, это отцовский дед?
— Может,— безнадежно кивнула Оля. Потом словно заставила себя всю собраться и продолжила:— А вдруг она его сестра?.. Ведь вы говорите, если они не были женаты…— Слова с трудом вырывались из Олиного горла.
— Да ну тебя, девка,— сердито нахмурилась Марья Тимофеевна,— пойду дела делать… Придумаешь тоже…— Она покачала головой, поднялась со стула и решительно зашаркала по коридору.
Что-то журчало, текло, шумело. Сестра доливала в капельницу раствор. Но Елена Леонидовна не могла открыть глаза, чтобы увидеть причину далекого шума, едва потревожившего слабое сознание.
Воспаленный мозг рождал из туманной глубины резкие видения.
Журчал ручей, ворчливо жаловался, маленький водоворот образовался вокруг старой ржавой каски, об которую глупо билась заблудившаяся в этом кругу щепка. «Убери эту железку,— журчали настойчиво струйки,— убери, она старая, страшная, она нам мешает радоваться жизни».
Водоворотик крутится, крутится. Темнеет вокруг. Вдруг все блестит льдом. Ручей — только углубление среди сугробов, лед блестит и опять… Опять торчит каска. «Помоги нам,— к лицу ластятся крупные снежинки,— убери ее отсюда. Мы падаем, падаем, но она не дает себя спрятать».
Режуще больно в глазах — ах, как бьют солнечные лучи! «Толкни ее, толкни. Она должна рассыпаться. Она старая, она устала. Мы жжем ее много лет. Ну толкни…»
Не надо, хватит. Мучительная безысходность. Опять все плывет. Что это плывет? Большая река, много-много льдин, они плывут, они серые, все вокруг пронзительно серое. А небо — небо все из лиц, серых, разных, молодых и старых, глаза у всех усталые, безумные. Глаза смотрят на реку. Толкаются льдины. Толкают льдину, на которой плывет каска. «Растопи ее, эту, с каской,— льдины толкаются острыми углами,— она нам надоела, утопи ее, растопи, тебе же жарко…»
Жарко, а льдины холодные, острые. Подталкивают все ближе, ближе… Вот она, несчастная каска. «Я никуда не денусь,— ржавая гордость,— я никуда не денусь…»
Льдины зажали, немеют руки. Что это? Тепло, другое, родное тепло, все уходит… Ручей, река, рука…
— Все в порядке, Лида.— Зрянский произнес это неожиданно звонко и отпустил руку Елены Леонидовны.— Пульс ровнее и насыщеннее. Скоро должна прийти в себя… Героя нашего Тимофеевна сейчас домой отправит… Да-а…
Он смотрел в окно. Вдруг приподнялся на цыпочки, чтобы лучше видеть. Старательно обходя лужи, Оля вела Леню за руку к автобусной остановке. Все в порядке.
— Вы что-то сказали, Леонид Леонидович? — В дверях возникла сонная Лида.
— Да нет, ничего,— очнулся Зрянский и пошел к двери.— Странные восемь часов я провел,— вдруг неожиданно добавил он, посмотрев на часы и подумав недолго.
— Ничего, бывает,— зевнула Лида.
— Бывает, ничего,— согласился Зрянский.
1993 — 1996

ПАПИНЫ СЕРЕЖКИ

Снег скрипел под ногами, слышался каждый шаг. Густые хлопья закрывали сплошной пеленой грязь и слякоть предыдущих оттепельных дней. Тяжелых дней перепадов давления и влажности, которые так трудно переносить больным людям.
Один из таких дней унес еще одну жизнь из большой семьи. И теперь шел белый-белый снег, такой чистый, такой красивый, он падал прямо и безразлично, закрывая собой путь от мучительной смерти к неизвестному покою.
Уже исчезли последние следы утренних сумерек, и родственники, собравшиеся у морга, стряхивали липкий снег и, поскрипывая, переходили от одной кучки к другой, здоровались и разглядывали друг друга. Некоторые краем зоркого глаза смотрели, кто во что одет, сколько у кого каких цветов, некоторые понуро вытопывали следами узоры на свежем снегу и думали: «Скорее бы кончился этот день…»
Вчерашний вечер прошел в поисках черного, сборах и разговорах. На многих кухнях вздыхали и качали головами — уже третий… Смерть косила братьев по странной системе, но с одним диагнозом и с одной картиной болезни. Первым ушел младший, потом старший, теперь средний, который ближе к младшему. И остался один. Больше всего говорили о нем: хоронит третьего брата, сам уже на диализе. Человек идет почти на свои похороны. Только бы все вели себя сдержанно, только бы никто лишний раз не задел его неосторожным и лишним участием.
На нашей кухне говорили мало. Вспоминали наше — первое в большой семье — горе, и каждый молчал о своем.
Мама резко взяла трубку.
— Ленке,— отрывисто бросила она мне ответ на немой вопрос,— она должна знать, когда… Ей решать — придет или не придет… И пусть Галка делает что хочет…
Я вышла с кухни. «Она» — Марина, дочь моего умершего позавчера дяди Димы от первого брака. Мамина подруга тетя Лена как-то общается с ее родственниками. О ней все знали. Она была внучкой, племянницей, сестрой… И моей тоже двоюродной сестрой. И я тоже никогда раньше об этом не думала.
Ей скажут, когда похороны, и она должна решить, придет она или нет. Хотя как это можно?
Но каково ей идти в эту большую семью, в которой она была когда-то полноправным членом — первой внучкой, первой племянницей. И из которой потом отторгли. И первым отверг отец, от которого ушла Маринкина мама. Она сейчас с новым мужем в Америке, а Марина — здесь, в Москве. Я долго вспоминала мамины рассказы о том, как дядя Дима и Марина любили друг друга —душа в душу… Как потом он отрезал ее от себя. Раньше это казалось просто странным. Теперь — почти немыслимым.
Тягостное утро долгого и мучительного дня. Ранний подъем. Дорога к тете Гале, Ване и Диме — жене и детям моего дяди. Дорога к моргу. Свежая боль своих воспоминаний. Где восемь лет? Кажется — вчера… Разные семьи, разная жизнь, разные радости, разное горе… Родные братья.
На дядю Игоря старались не смотреть. Он стоял с большим букетом красных гвоздик, завернутых в белую бумагу, которая все время шуршала. Я молча ткнулась ему в рукав, он прижал меня к себе, быстро отпустил и снова закурил. Он бесконечно курил и нервно отряхивал снег. Тетя Галя вышла из какой-то двери, где оформляла какие-то бумаги, и бросилась к нему:
— Да что ж это… Игорь, ну хоть ты не умирай! Ее отвели в сторону, и после этого она послушно стала глотать таблетки. Потом снова куда-то ушла.
Я все время оглядывалась на длинную дорогу от ограды к моргу. На ней появились две незнакомые мне фигуры, направлялись они к нашей толпе.
— Мама…— Я тихо подошла к ней, взяла за локоть и кивком показала в ту сторону.
Мама вытянула голову и стала напряженно смотреть. Я поняла, что это она. Постепенно туда стали смотреть и другие. Две фигуры приближались уже в полной тишине, под звуки своих шагов, которые становились все медленнее. Казалось, что, когда они смолкнут, тишина обрушится. Мама выпрямилась, я рядом с ней тоже. Мог грянуть вопрос: кто ей сказал?
Но тишина не обрушилась. За моей спиной решительно заскрипели тяжелые шаги. Прошелестела бумага, продрожали красные цветы.
— Ну, здравствуй!— Дядя Игорь сильно прижал к себе худенькую Марину в коротком черном полушубке и черных брюках. Все замерло.
Потом он отодвинул ее от себя, лицо его непроизвольно дергалось, Марина тоже молча всхлипывала. Он взял ее за плечи, повел.
Я буду слышать это всю жизнь.
— Познакомься, Иван, это твоя сестра Марина…
Они тупо кивнули друг другу. Ему — шестнадцать, ей — тридцать, у нее уже сын, ему восемь лет, она назвала его в честь отца…
Дальше все задвигалось, зазвучали оживленные голоса. Старшее поколение подходило здороваться, молодое — знакомиться. Тетя Галя где-то потерялась в толпе. Потом пора было идти…
Долгая дорога на кладбище. Снег кончился, и грязь проглядывала за окном все чаще. Поехали через центр. Дядя Дима был строителем, одно время они вместе с отцом работали. Реставрировали Исторический музей. Они были очень похожи, когда родилась я, поздравляли дядю Диму, потому что путали его с отцом. Потом они стали очень разные… Сейчас снова были очень похожи… В памяти.
На кладбище у меня все плыло. Мучительное ощущение похожести дня и места. Казалось, что не январь, а март, серый, грязный… Даже такая же глинистая земля и та же мысль: «Как тяжело должно быть под ней…» Слезы, всхлипы, до сознания медленно доходит ощущение замерзших рук и ног. Желание скорее в теплый автобус. Все…
Тетя Галя цепко держит Марину за рукав.
— Нет, нет, обязательно к нам, посмотришь, как жил…— пауза.— Папа…— Слезы.
Лихорадочный блеск в глазах, дерганая оживленность. Слишком много тазепама. Потом ее возбужденный голос в коридоре, обращенный скорее в никуда, чем к моей маме:
— Наташ, я сейчас подарила Марине золотые сережки, которые мне Дима подарил. Пусть у нее об отце останется память… А что еще я могла для нее сделать? Потом в хрупкой руке дрожала слишком полная рюмка. Но Марина все же сказала:
— Мне жаль… что я так поздно вошла в этот дом… узнала папину семью… своих братьев…
Ее слова потонули в гуле обещаний встречаться, дружить, или хотя бы не терять друг друга из виду.
Потом расходились, пьяные и уже неприлично оживленные. «Давайте хоть у кого-нибудь на свадьбе всей семьей погуляем…»
Снег пошел мелкий, злой, колючий, крутился нетерпеливо в разные стороны, словно хотел скорее всех размести по углам. А во мне жили такие простые слова: «Мне жаль… что так поздно…» Не просто слова — приговор, окончательный, без обжалования, без пощады.
1995

НЕРАЗЫГРАВШАЯСЯ ДРАМА

Все как по маслу, а могла бы и опоздать минут на пятнадцать. Конечно, ничего страшного, но не хотелось. Необкатанный маршрут не принес никаких неприятных сюрпризов: автобус подошел вовремя, в метро поездов ждать не пришлось, как-то не ощущалось, что час пик, никто не раздражал.
На Чистопрудном бульваре шел крупный мягкий снег. Стоял мягкий, добрый зимний вечер. Люди спешили, шли, прогуливаясь, просто сидели задумчиво на лавках, глядя на загадочный танец снежинок в синеватом фонарном свете. Рядом молодой человек нервно закуривал уже третью сигарету. Как можно нервничать в такой мягкий, добрый зимний вечер?! Все должно в этот вечер разрешаться к лучшему, все должны мириться, понимать друг друга и тихо и зачарованно смотреть на танцующие снежинки.
Небрежно стряхнул снег с элегантно черной шляпы, почтительно склонился к ее руке, вдруг поднял на нее глаза. Ах, эти глаза! Властные, твердые и вместе с тем такие мягкие, теплые, заботливые. Почему у нее так сжалось все, почему застряла эта мысль: пока?.. Пока теплые и заботливые. Ведь о таком герое романа, о таких волшебных вечерах и развлечениях, казалось, можно только мечтать. А она не мечтала, он буквально свалился на нее в метро, когда, уставшая и разозленная, она летела куда глаза глядят.

Глеб безнаказанно курил в комнате. Правда, все-таки прикрыв дверь в коридор и слегка приоткрыв балкон, скорее по привычке, чем по необходимости.
Он все делал, как всегда, будто бы ничего не произошло. Глеб понимал, что это не так, что произошло, пытался себя накрутить, но ничего не выходило.
Раз, колечко… Два, колечко… Знал бы его шеф истинную причину раннего ухода домой всегда допоздна торчащего на работе Глеба! Его, наверное, «крепко обнял бы Кондрат», если бы он в качестве очевидца оказался на кухне, где все решило довести Глеба до белого каления. Банка с мукой словно всю жизнь мечтала свалиться ему на голову, дождавшись предварительно, как за минуту до этого Глеб разбил трехлитровую банку компота, залив, естественно, всю кухню. Гадкий бульон немедленно убежал из кастрюли, залив газ и всю плиту. Потянувшись выключить газ, Глеб поскользнулся на полу, изо всей силы задел ногой шнур от холодильника, упал и с «корнем» выдрал розетку от этого злорадно урчащего, белого шкафа. Тот вынужден был заткнуться. Теперь на Глеба обрушилась тишина и полная безысходность. С трудом добравшись до ванной и отмыв руки и лицо, Глеб решил всем назло покурить прямо в комнате.
Раз, колечко… Два, колечко… Ведя войну с развредничав-шимся хозяйством, Глеб совершенно забыл ругать дочь. Хотя, казалось, все происходило именно для того, чтобы напрочь вывести его из себя. И ведь все из-за Сашки. Если бы он не обещал ей праздничного ужина по случаю окончания сессии… И вот результат — совершенно измученный, но почему-то совершенно не озлобленный отец сидит на полу и пускает колечки дыма. Да еще прямо в комнате.

Раз, колечко… Да еще этот маленький тиран Гришка, отправленный на выходные к бабушке с дедушкой… Утром он позвонил отцу на работу и как порядочный сын язвительно сообщил, что они с бабушкой уже сходили в магазин, сберкассу, на стоянку посмотреть дедушкину машину. И что теперь бабушка готовит обед, а он должен тихо смотреть телевизор, или читать книжку, чтобы не мешать дедушке работать. Изысканная вежливость этого маленького бандита говорила о том, что он всю свою сознательную жизнь мечтал именно о таком отдыхе в субботу, о чем и сообщил отцу.
Не успел Глеб повесить трубку и съежиться от мысли, что этот вождь краснокожих должен по его вине сидеть и тихо смотреть телевизор, как его снова позвали к телефону. Дорвавшись без свидетелей до заветной связи, Гришка грозно шипел в трубку, что если его сегодня же не вызволят отсюда, то он намерен немного поразвлечься, тем более его опытный глаз уже наметил наиболее ценные объекты нападения, и начать он намерен с дедушкиного кабинета.
Глеб чувствовал себя великим дипломатом, когда уговорил Сашку забрать Гришку домой после экзамена, за что и взял на себя обязательства по приготовлению праздничного ужина. Сашку настолько развеселило его предложение, что она с радостью согласилась, забыв о том, что накануне они с Гришкой в очередной раз поссорились на всю оставшуюся жизнь.
Дипломатия Глеба поднялась до международного уровня, когда он уговорил бабушку с дедушкой, что отъезд Гришки никоим образом не связан с тем, что, ему там плохо или им мало занимаются, а просто у Сашки кончилась сессия и ему совершенно случайно достали на завтра билеты на концерт.
Глеб был достаточно сообразителен, чтобы понять: рабочий день для него потерян безвозвратно. Нерешительно потоптавшись на месте, он все-таки потянул на себя ручку шефской двери.
Врать Глеб умел еще лучше, чем заниматься хозяйством. Он мучительно покраснел, что-то мямлил, бубнил, пока шеф сам не отправил его домой, попросив не затруднять себя объяснениями. Глеб почти никогда не отпрашивался, поэтому и был так легко отпущен.
Раз, колечко… Два, колечко… Какой славный вечер и как неохота убирать погром. Хочется на улицу, чтобы обнял свежий воздух, на лице таяли снежинки. Такие большие, легкие, изящно танцующие в свете фонаря и плавно летящие на землю.
Такой редкий добрый вечер… Вдруг впервые за это время на Глеба накатила отчаянно-щемящая грусть: «Где ты, Лара? Где же ты так долго?..» Хотя ее не было всего пять дней… «Как ты там?..» Глеб понятия не имел, где это «там», но вдруг ему почему-то отчетливо показалось, что ей, так же как ему, очень плохо… Улетела вся на взводе: конечно, как-то обрушилось все сразу, нельзя было не сорваться… Но где, где… Почему…
Ну все, последняя затяжка — и марш на кухню. Интересно, какой странный запах появился в комнате. Наверное, что-то сгорело на улице и, смешиваясь с запахом табака…
Дверь резко распахнулась. На пороге стояла Лариса, раскрасневшаяся, еще в шубе и платке, и держала в руках кастрюлю с двумя несчастными свеклами, сморщенными, намертво пригоревшими ко дну…
Глеб мучительно застонал при виде еще одного кулинарного достижения и с отчаянием посмотрел на часы. Половина девятого. Он растерянно продолжал смотреть на Ларису.
Она покачала головой и с иронической улыбкой абсолютной безнадежности спросила-сказала:
— Глеб, сколько у нас времени до возвращения «врагов»? Глеб также безнадежно кивнул и уставился в пол, затем поднял глаза и сказал:
— Ну ты, пожалуй, раздевайся.
Лариса сбросила шубу и платок на диван.
— С твоего позволения, я выброшу эти вонючки?
Глеб виновато кивнул и она на некоторое время исчезла в сторону кухни.
Вытряхнул из пачки еще одну сигарету, чиркнул зажигалкой и снова уставился в окно, где снежинки все продолжали свой таинственный танец в фонарном свете.
Лариса тихо села рядом. Решительно взяла пачку, достала сигарету, все в ней было напряжено до предела и говорило, что она готова ко всему. Рука дрожала, зажигалка не слушалась.
— Глеб, я…
— Не надо, Лара.
Глеб также задумчиво взял зажигалку из ее дрожащей руки.

Только что, глядя в окно, он понял: действительно не надо. Лариса тихо ткнулась носом в его плечо, он осторожно поцеловал ее макушку.
— Ну ты, пожалуй, покури.
И поднес огонь. Но покурить Лариса так и не успела. В дверь раздался привычный сигнал, оповещающий возвращение «врагов» в родную обитель:
— Лара, открой ты.
—А?..
Только сейчас она поняла, что надо как-то себя вести. Что Глеб наверняка что-то придумал детям и надо не выдать себя, поддержать эту версию.
Глеб все понял и быстро проговорил:
— Ты неделю была на даче у тети Лели. Срочная высокооплачиваемая работа. К тому же в тот день «враги» опять делили между собой честно нажитое нами имущество, была жуткая ругань, и мне пришлось разогнать их по углам. Я сказал, что ты звонила, была очень расстроена их свинским поведением и поэтому напряженно работать домой ты не поедешь.
— Они ничего не заподозрили?
— Нет, они, похоже, даже почувствовали некоторое облегчение — хотя бы с тобой им не придется разбираться и с трудом приносить очередные извинения. Поэтому бдительность была усыплена полностью.
Сигнал возмущенно повторился. Лариса открыла дверь. Почтительное расстояние, на котором дети находились друг от друга, свидетельствовало о некоторой напряженности обстановки. Хотя сразу было видно, что Сашка явно чем-то довольна, а Гришка чем-то очень серьезно озабочен.
Сашка была на подъеме и где-то очень далеко от родного дома. Как-то рассеянно отвечала, что да-да, все нормально, «хор», и без особенных напрягов, даже, можно сказать, повезло. А? Да, чаю у бабушки они попили…
По Гришкиным глазам Глеб читал очередное секретное донесение о Сашкином поведении. Она же, будто опомнившись, начала щебетать:
— Мам, как дела? Как хорошо, что ты сегодня вернулась, мы тебя только послезавтра ждали…— И собралась улизнуть в свою комнату.
— Ой, ё…— Снявший куртку Гришка за это время дошел до кухни и, как нормальный образованный ребенок, по достоинству оценил обещанный отцом праздничный ужин.
— Гриша! — укоризненно воскликнуло семейство. На что тот невозмутимо обернулся:
— А что ж тут еще скажешь? — И, посмотрев на свои грязные ботинки, добавил:— Хорошо, хоть я ботинки не снял. Все посмотрели на Глеба. Пауза затянулась.
— Да мы вообще-то не голодные — нас у бабушки покормили,— подбадривающе глядя на отца, сказала Сашка.— Мам, а ты давно пришла? Есть хочешь? Там в холодильнике картошка с селедкой осталась, или ты доел, пап?
Глеб отрицательно покачал головой. Единственное, что он не успел сделать на кухне,— это поесть картошки с селедкой.
Лариса быстро заговорила:
— Мы с тетей Лелей успели отметить окончание работы, хотя обе так устали, что почти ничего не смогли съесть… Так что со мной тоже нет проблем.
Гришка почувствовал себя обделенным вниманием и тоже решил, что ему пора поучаствовать в разговоре.
— Нет, погоди, не раздевайся,— решительно-заговорщически сказал Глеб.
— Да, нам всем, пожалуй, надо пойти надеть резиновые сапоги,— поддержала Сашка и, не удержавшись, съязвила: — Перед тем, как устроить праздник желудка…
Лариса вопросительно смотрела на Глеба и улыбалась.
— Там все также, на улице? — спросил Глеб, не определяя, как это — так же. Его поняли.
— Да. Все так же.
— Тогда…— Глеб смущенно улыбнулся.— Тогда поехали в центр гулять?!
— Сейчас?— обалдело спросил Гришка.
— Нет, после дождичка в четверг,— язвила Сашка, отправляясь одеваться.
Глеб пошел в комнату за Ларисиными вещами.
— Кажется, в комнате курили,— не унимался Гришка.
— А больше тебе ничего не кажется? — спросила Лариса.
— А это? — строго оглядываясь на кухню, продолжал Гриша.
— А это — пусть!!! — хором ответили Лариса и Сашка.

Про эту семью было можно сказать гораздо больше, но вполне можно ничего уже и не говорить. Они обыкновенные люди, бывшие на грани срыва, взрыва. Но что-то остановило их от разрушения. То ли этот удивительный, редкий, волшебный зимний вечер, то ли то, что они слишком нужны друг другу.
Поэтому это забавное семейство, оставив погром на кухне и все свои неприятности, самозабвенно кидалось снежками на Кремлевской набережной.
А тихий зимний вечер, продолжая танцевать с загадочными снежинками, не спеша вел за собой ночь.
Февраль, 1993

МАШУКИН ГРИБ

Михалыч бросил папиросу и посмотрел на часы под расписанием. Покачал головой, поежился от утреннего холода. Что-то Михеич совсем опаздывает, не похоже на него. Да еще уперся именно туда ехать — и электрички редко останавливаются, и не любит он это место. Но Михеич вчера все-таки уговорил его, что надо именно в тещин березняк, где можно найти хороших белых. Машуке, внучке его, в садик нужно. Ну, тут уж ничего не попишешь, Машука для Михеича — это святое. Однако время идет.
Михалыч недовольно крякнул и достал новую папиросу. Чиркнул спичку, спрятал ее от ветра в ладони, затянулся. Когда поднял голову, увидел Михеича, тот торопливо семенил и виновато улыбался. Он вопросительно повернул голову в сторону билетных касс. Михалыч помахал купленными билетами и, наспех затягиваясь, пошел к электричке. До отхода — две минуты, должны успеть. Он встал в дверях последнего вагона, спустя минуту вбежал запыхавшийся Михеич. Двери зашипели, электричка медленно отползала от перрона, оставляя опоздавших. Старики прошли в вагон и сели у окна.
Было раннее осеннее утро. Публика в вагоне была немногочисленная и довольно однообразная: рано вставшие пенсионеры с сумками на колесах и газетами в руках да грибники с пустыми корзинами. Правда, из некоторых корзин вкусно пахло еще не совсем остывшими пирогами или другой снедью, виднелись горлышки бутылок. Грибную охоту полагалось сперва благословить рюмочкой. Поймав взгляд Михалыча, задержавшийся на одной такой корзине, Михеич довольно постучал себя по нагрудному карману и показал горлышко старой фляги. А то, что Маша с мамой собрали деду перекусить, сомнений не вызывало.
Когда выходили из электрички, Михеич споткнулся в дверях. Как-то задумчиво проводил ее взглядом. Михалыч закурил, и они пошли по перрону, поеживаясь от утреннего холода.
Михеич вообще вел себя как-то странно. И опоздал, и всю дорогу жадно смотрел в окно, дергал его постоянно. Михалыч вообще не любил разговаривать. Они поэтому так и сошлись с Михеичем, что тот просто понимал его и никогда особенно не лез. Иногда, правда, бывало, заходил он и часами мог разговаривать, вспоминать, но никогда не ждал участия, поэтому и слушать его было легко. А сегодня он весь какой-то дерганый, будто все, что видел, проверял: так ли? Словно ждал какой-то отдачи, услышать что-то хотел. Вроде дома ладно все, что ему неймется?
Ну вот, опять застрял на переезде. Все смотрит на семафор вдали. Что ему? А, зеленого света захотелось. Ладно, спешить некуда. Маловато, наверное, папирос взял. Да примерз он, что ли?
Михеич виновато улыбнулся, вздохнул как-то обреченно и зашагал уверенно в сторону редколесья. Семафор продолжал светиться красным глазом.
Было тихо. Осеннее утро дышало торжественной тишиной. На небе словно застыла размытая дождем серая акварель. Всю ночь шел сильный дождь, под ногами немного чавкал мох, от земли струился свежий запах осенних листьев. Грибов пока не было. Зато и срезанных ножек, и выброшенных червивых тоже. Значит, первые. Еще бы, в такую рань.
Они шли уже не спеша, недалеко друг от друга. Михалыч плохо ориентировался и не любил аукаться.
Небольшие елки и мокрые кустарники цеплялись и брызгались, до березняка еще далеко. Ну, вот и она — сочная, крепкая, с желтой шляпкой подружка-сыроежка. Михалыч не спеша нагнулся, поставил корзину, обтер нож о штаны, срезал — чистая. Ну, вот и пошло дело. Потом их стало больше встречаться, кучками, разноцветные, липкие, в иголках и листьях. Потом уже и свинушки, и чернушки, изредка подберезовики и подосиновики. Михалыч был уже весь в охоте, совсем забыл про Михеича. Пока тот тихо не потянул его за рукав, когда он собрался залезть на дно воронки за семейством рыжиков. Михалыч недовольно посмотрел в корзину Михеича. Там лежало несколько неаккуратно сорванных грибов, а у самого Михалыча заполнена почти половина. Странный он сегодня какой-то.
Михеич хлопнул себя по карману с флягой. Да ну, рано еще. До березняка дойдем, тогда на опушке — ладно. И куда спешит? И белых нет еще. А Машке самый большой гриб обещал.
И Михалыч полез в воронку. Когда выбрался и отряхнулся, посмотрел на Михеича. Тот задумчиво брел почти по самой тропинке, изредка наклонялся. Все чаще останавливался и смотрел на небо. Солнце так и не рискнуло пробиться на небосклон. И что он там увидел, в этой серости?
Михеич прислонился к березе и стал палкой сшибать влагу и листья с маленьких елок. Михалыч недовольно крякнул и полез за моховиком.
Вадик соскочил с подножки автобуса и по привычке посмотрел на окна дома. Кухня ярко светилась, в остальных комнатах свет не горел. Закончив все дела и освободившись пораньше, он шел домой с двумя кассетами, которые надо было сегодня посмотреть и уже завтра вернуть. Ах да, еще обещал Асе с Машкой позаниматься. Опять некогда и очень охота спать. Может, дед выручит. Кстати, почему не видно в его окне синеватого света телевизора? А, он же в лес Машке за грибом смотался. Уже скоро совсем стемнеет, значит, вот-вот вернется. Они за день друг без друга соскучились, может, и получится посмотреть «видик». Ну ладно.
Дверь открыла Ася и, убегая на кухню, быстро проговорила:
— Раздевайся скорее, у меня все бежит, кипит, горячее.
— А где Машка?
Ответом на вопрос явилась из комнаты сама Маша, в старых дедовых тапках и с большим будильником в руках.
— Привет.— Маша поцеловала отца в щеку и тут же выпалила: — Деда придет, когда будет вот так.— Она показала, как будет шесть часов вечера.— Я все утро запоминала.
— А как же он тебя оставил? — спросил Вадик, делая вид, что ничего не знает.
— Вадик, Маша, мыть руки и за стол,— торопила с кухни Ася.
Маша потащила отца в ванную и по дороге оживленно рассказывала:
— Деда поехал добывать мне самый большой белый гриб.
— А почему «добывать»? — спросил Вадик, поднося Машу к раковине на руках. Это было традиционным баловством: Машка болтала ногами и старалась как можно больше обрызгать папу.
— Потому что большие белые грибы сторожат сердитые великаны. Деда выполнит их поручения и за это добудет гриб.
— Это он тебе вчера вечером рассказывал?
— Ага, эти великаны, они разные бывают, а чтобы попасть к сговорчивым, надо очень рано уйти и весь день трудиться. И еще до темноты вернуться домой, а то гриб обратно в лес убежит.
— Ладно, вытирай руки и бегом на кухню.
— А ты?
— Я уж как-нибудь без тебя справлюсь.
— А точно вымоешь?
— Иди, иди.— Вадик легонько шлепнул Машу по попе, и она зашлепала большими тапочками в сторону кухни.
Вадик долго мыл руки и думал, что в другой раз он опять бы надулся: «дескать, не успел домой прийти, а она сразу про деда». Но сегодня дуться не хотелось, тем более что с кухни доносились очень аппетитные запахи, а в сумке лежали две кассеты. Дед придет, будет весь вечер рассказывать Маше про битву с великанами, Ася не будет сердиться.
Вадик вытер руки и прошел на кухню за стол. Машка по привычке болтала ногами и из-за этого большие дедовские тапки постоянно сваливались с ее маленьких ног и падали на пол. Рассольник со сметаной удался на славу, и, к Асиной гордости и радости, Вадик с Машей пожелали добавку. Маша взволнованно спросила:
— А деде хватит?
И, вдруг спохватившись, вскочила из-за стола и понеслась в коридор босиком, потому что тапки снова упали.
— Маша, в чем дело? — строго окликнула ее Ася.
Но Маша уже вернулась и поставила на стол большой будильник. На часах было половина шестого.
Старики сели у поваленных берез. Михалыч недовольно косился в корзину Михеича. Когда он вытащил оттуда пакет с бутербродами, она совсем чудно стала смотреться. Несколько неаккуратно разбросанных грибов и один белый, один — но какой красавец. Именно это превосходство и не давало Михалычу покоя. У него почти полная корзина, а вот белых так и не попалось. И как его Михеич унюхал, ходил ведь все больше по сторонам смотрел, а вот… Подбежал к нему радостный, запыхавшийся, все, дескать, мне больше ничего не надо. Увидел подходящее место, плюхнулся. Уж наливал бы скорее, а то все болтает. И чего ему неймется. Опять про войну, про Кавказ, как его Маша встретила, как Ася родилась. И про Машуку, внучку, как ждет его, как волнуется. Надо же было так девку прозвать — вот чудной, ей-богу. Точно контузия о себе говорит, его же на Кавказе ранило, под горой Машук. Он в каком-то журнале Машке картинку раскопал и все ей рассказывал, что она, как эта гора, в его жизни занимает огромное место… Может, не слушать его. Быстрее будет. Ладно, сейчас до кустов, может, там чего попадется.
Михалыч резко поднялся и зашагал к густому орешнику. Михеич сам с собой качал головой.
Михалыч оступился, чуть не упал. До чего же надоела эта мокрота вокруг! Может, в тех елках… Ах, ты… Прямо под ногами лежала шляпка от белого гриба. Видимо, он сам его и сломал. Не такой, конечно, красавец. Ну, ничего, сейчас на спичке соединить ножку со шляпкой — и пусть кто догадается. Михалыч почти бегом возвращался к пням. Сейчас, чем языком болтать…
Михеича у пней не было. Вернее, Михалыч не сразу увидел его. Увидел он руку, рядом с ней опрокинутую фляжку. Остановился недоуменно. Полежать, что ли, приспичило? Дурной, заболеет еще. Вдруг у него екнуло в груди. Руки задрожали, гриб упал и снова развалился. Он кинулся к пню, из-за которого торчала рука.
Михеич лежал ровно, одной рукой крепко прижимая к груди найденный для Маши гриб. На лице была спокойная улыбка, глаза застыли один на один с этим серым небом. У Михалыча подкосились ноги, он сел на землю рядом с пнем. Господи, что же теперь?.. Он еще раз посмотрел на Михеича. Потянулся к его руке. Холодела. Хотя он и так уже понял все. А лицо Михеича все было спокойно устремлено к этому серому небу.
Вадик щелкнул переключатель, посмотрел на часы, было восемь. Поймал себя на мысли, что не столько смотрел фильм, сколько отключился, провалился в усталость. Хорошо, никто не мешал. Тут он вздрогнул в кресле. Время — восемь, где же дед? Было подозрительно тихо и в Машиной комнате, и на кухне. Стараясь не шуметь, он прошел на кухню. Уткнувшись лицом в полотенце, Ася плакала, пыталась делать это беззвучно. Вздрогнула, подняла голову испуганно, но, увидев Вадика, попыталась улыбнуться:
— Хорошо — ты… Я думала — Машка.— Слезы давили ее, и еще она очень боялась громко всхлипнуть.— Уже час пытаюсь уговорить себя пойти к ней в комнату… Побыть с ней… Надо же что-то говорить… А я…— Она снова спрятала лицо в полотенце.
Вадик сжал ее плечи, покачал головой. Слова все были глупыми и ненужными. Ася судорожно всхлипнула, подняла голову:
— Ты… Может…
— Да, конечно. Да что ты, мало ли чего задержался. Я сейчас к ней пойду.
Вадик посмотрел в окно, снова покачал головой. Ася стала затихать.
— Что делать-то будем? Он пожал плечами.
— Пока я пойду к Машке. Когда ей спать?
— В девять… Но ведь она без него не ляжет!
Ася смотрела на мужа с какой-то нелепой надеждой. Вадик вздохнул и пошел в комнату к дочери.
В комнате горел ночничок-колобок, Маша прилипла носом к окну и на запотевшем пятне выводила какие-то закорючки.
— Ты чего в темноте сидишь? — спросил Вадик и зажег свет.
— Не надо.— Маша оторвалась от окна.— Так остановку плохо видно будет.
— Тебе же низко, неудобно,— сказал Вадик, подкладывая ей под колени подушку.
Маша с благодарностью посмотрела на отца. Потом напряженно стала водить пальчиком по циферблату. Вадик сел рядом на диван, Маша перебралась к нему на колени и сказала:
— Уже прошло вот так и вот так.— Она показала расстояние от шести до семи и от семи до восьми.— А деды все нет.
— Два часа прошло уже, да? — спросил Вадик, поудобнее устраивая ее на коленях. Маша смущенно молчала. Время было для нее загадкой, с которой она никак не могла справиться.
— А деда не говорил, куда пойдет, с кем? Он же тебе все рассказывает?
Маша продолжала играть в руках будильником. Потом вздохнула и сказала:
— Кажется, с дедом Михалычем. Мы с мамой вчера бутерброды для двоих делали.
Вадик ласково щелкнул ее по носу:
— Это ты уже умеешь бутерброды делать? Машка захихикала:
— Не-ет, не совсем. Мама резала, а я кусочки на хлеб раскладывала. А потом в кучку и в пакетик заворачивала.
Маша перебралась на подушку и снова прилипла носом к окну. Вадик молчал в каком-то отупении. Послышались шаги, в комнату вошла Ася. В руках она сжимала все то же полотенце. Маша оторвалась от окна:
— Мамочка, можно еще чуть-чуть?
Ася подошла и молча погладила ее по голове. Потом выдавила из себя:
— Можно.
Она села на диван, продолжая теребить полотенце. Встрепенулась на минуту, но тут же снова опустилась на место. Вадик вопросительно взглянул на нее.
— Телефона-то у него нет,— объяснила свое движение Ася. Маша смотрела в окно. А Вадик и Ася все сидели в каком-то оцепенении.
— Уже надо что-то делать,— сказал Вадик вслух. Ася тревожно обернулась на Машу, та не отрывалась от окна. Потом нехотя сползла с подушки и сказала:
— А я могу показать, где живет деда Михалыч.
— Это еще зачем? — устало спросил Вадик. Но Ася оживилась:
— А ты точно знаешь? — И сама себе ответила:— Ну конечно, ты сто раз туда ходила.
Вадик все не мог понять, к чему это. Потом сообразил и снял Машу с дивана на пол.
— Бегом марш одеваться.
Маша вопросительно посмотрела на маму. Но Ася уже поднялась с дивана и сказала:
— Иди, иди. Нагуляешься по воздуху, крепче будешь спать… А заодно и узнаете…— Тут она осеклась, но Маша уже убежала и через несколько минут нетерпеливо топала по полу резиновыми сапогами.
— Маша, ты носки шерстяные не забыла?
— Не-ет. А папа долго будет одеваться? Вадик пошел в коридор. Быстро одел куртку и всунул ноги в ботинки.
— Я готов, пошли.
Ася вышла из кухни с маленькой шоколадкой в руках:
— Это вам для вдохновения.
Вадик осторожно положил ей в карман халата зажигалку и кивнул на шкаф, где лежали сигареты. Ася благодарно вздохнула. Маша уже жевала шоколадку. Вадик взял ее за руку и пошел к лифту. Очень хотелось вернуться и застать деда уже дома. Не ходили электрички или еще что-нибудь такое, что часто случается, но на душе скребли кошки. И черное окно дедовой комнаты зловеще смотрело в спину Маше и Вадику.
Третий час Михалыч пытался остановить машину. Редкие легковушки, высветив фарами фигуру старика, отчаянно махавшего руками, увеличивали скорость и проносились мимо. В кабинах грузовиков, как правило, уже сидело двое. Однажды лишь притормозил водитель, но когда Михалыч показал рукой на Михеича, которого он прислонил к березе, тот закачал головой и уехал.
Папиросы давно кончились. Заветная фляга и картошка с салом так и остались около пня. Не до них тогда было Михалычу. Чернота осенней ночи была слегка разбавлена серым, словно подсвеченным небом и желтеющей листвой, золоту которой Михеич так радовался в электричке. Михалыч все не приходил в себя, ему все казалось, что он спит и видит кошмарный сон, никак не может стряхнуть его с себя, очнуться. Он два раза обошел лужу на обочине, тупо посмотрел на небо, подошел к белой полосе, разделяющей шоссе. Оглянулся на Михеича, все так же неестественно прямо сидевшего у березы, развел руками. Сел на проезжую часть, скрестил руки на коленях. Машин не было уже больше сорока минут.
Кто-то тряхнул его за плечо. Михалыч вздрогнул и поднял голову. В ярком свете фар молодой парень в телогрейке и кирзачах казался ему пришельцем с другой планеты.
— Ты чего, черт старый, рехнулся совсем?
Михалыч хотел встать и все объяснить, но онемевшие губы не слушались его, руки и ноги отказывались двигаться. Он только мотнул головой в сторону Михеича и злобно подумал: «Проваливал бы ты скорее, только немного забылся…»
— Сидит, что ли, кто? — спросил парень, посмотрев в сторону Михеича. Михалыч судорожно кивнул.
— Что, плохо ему, что ли? — Парень пошел к кабине: — Может, лекарства какие нужны? У меня аптечка в порядке.— Он вопросительно посмотрел на Михалыча, тот замер.
— Да ты что, говорить разучился? — рявкнул он из кабины. Потом потеплел.— Давно сидишь, горемыка? Михалыч кивнул.
— Да, тут одуреешь, пожалуй.
Парень выскочил из кабины с фонарем и аптечкой и направился к Михеичу.
Михалыч сжался: «Скорее бы…»
Парень отошел от Михеича решительным шагом и направился к кабине. «Ну вот и все…» — безучастно подумал Михалыч и снова опустил голову на колени. Его тряхнули. Он вздрогнул и поднял глаза. Над ним стоял парень без фонаря и аптечки, держа в руках свою телогрейку.
— Снимай давай шкуру свою.
На Михалыче была дорогая куртка на меховой подстежке. Он вскочил и, путаясь в застежках, начал быстро раздеваться.
— Ага, сейчас, сейчас, а то у меня и денег-то с собой почти нет…
Парень вздрогнул и посмотрел на старика:
— Ты чего, дед? Совсем уже? — Потом обернулся на Михеича и сказал: — В кузов постелить надо, побьет его. Дороги-то, сам знаешь.
И, взяв куртку Михалыча, пошел к кузову. Остановился, посмотрел на фигуру старика, съежившуюся от новой волны холода.
— Иди пока в кабину, погрейся. Я позову, когда нужен будешь.
Михалыча обняло тепло. Он словно провалился куда-то. И стало ему грезиться, что просто будет он спать в теплой кабине, а парень больше не придет, и вообще никто его не потревожит… Тут он очнулся. Ему показалось, что забылся он на целые сутки, он глянул на часы — спал пятнадцать минут. Михалыч высунулся из кабины. Парень с фонарем что-то поднимал с земли и носил в кузов. Старик пригляделся: водитель охапками носил в кузов старую траву вместе с землей. Михалыч выпрыгнул из кабины, подошел к обочине и вцепился в траву. Она поддавалась плохо.
— Ты помногу не бери, не выйдет. Еще чуть-чуть подстелем — и можно.— Водитель уже оказался рядом с Михалычем.— Я вас до отделения подброшу, свояк у меня там работает. Нормальный мужик, не боись, поможет.
Вадик с Машей шли по вечерней улице. Маша лениво наступала в лужи, не вырывалась, не бегала собирать листья.
Дочь держалась молодцом, хотя маленькие пальчики иногда нервно сжимали его руку. Машука… Он вспомнил тот ясный зимний день и звенящий морозный вечер, когда шел домой, отметив на работе рождение дочери. За весь день он так и не позвонил деду, хотя обещал Асе. Он злился, он хотел сына, а дед мечтал о внучке. Неохота было подниматься по лестнице, звонить в дверь. Может, и сам дозвонился? Вадик уже хотел тихо вставить ключ и проскользнуть в свою комнату, как увидел, что дверь открыта. Он бесшумно вошел, грязные, мокрые следы дедовых валенок вели в его комнату, дверь была приоткрыта. Дед сидел в распахнутом пальто, в валенках, держал в руках фотографию жены, Асиной мамы, и что-то тихо ей бормотал.
Вадик выскользнул за дверь, подождал немного и громко позвонил. Слышно, как засуетился за дверью дед, но, видно, ничего не успел придумать, открыл, как был.
— А я вот…— и посмотрел на Вадика. В ту минуту он понял его лучше, чем за все прожитое вместе время.
Он не стал прикидываться сильно пьяным, как собирался, а просто, глядя старику в глаза, сказал:
— Ася сказала, Машей назовем, Марией, в честь матери.
Хотя Ася ничего об этом не говорила, она вообще с трудом могла говорить.
Дед вздрогнул, губы его задрожали, задвигались, и, махнув рукой, он прошел в кухню. Вадик разделся, вымыл руки. Дед стоял посреди кухни с чайником в руках.
— Может, сгоняешь? — Вадик немного развязно хлопнул его по плечу.
— Да нет, я так, я пойду.— Поставил чайник на табуретку и задумчиво вышел. И долго сидел возле детской площадки, и все что-то говорил.
Как тихо он их победил потом, отвоевал себе полное право заботиться о ребенке. Раньше всех вставал, бегал за продуктами, кидался стирать… Как он любил ночи, когда у Маши болел животик. Дождавшись, когда они окончательно выбьются из сил, он входил в комнату, брал Машу на руки и уходил к себе, часами стоял с ней у окна, она затихала. Когда Ася просыпалась и приходила за ней, он долго шипел и отказывался класть девочку в кроватку — вдруг проснется…
— Можно дальше не идти.— Маша резко остановилась.— Вот те его окна, темные.
— А может, он уже спать лег? — Сбитый с мысли Вадик не сразу нашелся что сказать.— А ты не путаешь?
— Да нет же. Вон на балконе старый шкаф, я там играть люблю. И рядом окно. И он никогда так рано спать не ложится, он телик смотрит, а потом деде все передачи пересказывает.
Маша нетерпеливо водила ногой по луже и дергала его за рукав:
— Пойдем, я устала.— Голос ее задрожал, и послышались плаксивые нотки.— Пойдем, я к маме хочу.
Вадик все смотрел на темные окна. Вдруг Маша сильно дернула его за рукав, стала топать ногой прямо по луже, разревелась:
— Он теперь не придет… деда не придет… Я точно знаю… Он говорил, что старый уже… что ему к бабушке на небо пора…
Вадик совсем растерялся, взял Машу на руки, прижал к себе, она сначала вырывалась, потом попросила:
— Понеси меня на ручках.
И Вадик медленно пошел в сторону дома. Маша затихла, уткнулась ему в плечо. Потом заерзала, сказала, что пойдет сама.
— А что еще тебе деда говорил? — спросил Вадик, сжимая ее руку. Маша задумалась и сказала:
— Что я не должна плакать… И маме не должна разрешать… Ты не говори ей, ладно?
Небольшой одноэтажный белый домик. Окна светятся. Значит, кто-то есть. Ну да. Там же круглосуточно должны дежурить. Михалыч начал приходить в себя. Парень остановил машину и посмотрел на него:
— Давай дед, концентрируйся. Я сейчас. Михалыч тихо вылез из кабины и ватными ногами подошел к открытой двери. Обернулся на крытый кузов. Все… Из-за открытой двери слышались голоса и смех:
— Ах ты, сукин сын… Да уж, поди, полгода не видались… Да ладно, график, график… Это ж мигом, потом по пирожку и по делам… Чего говоришь? Ксюха?.. Не может быть… Ну, поклон ей… Ладно, ладно, давай со стариком твоим разделаемся поскорее и покалякаем спокойно…
Михалычу стало жутко. Разделаемся. Да, это быстро делается. Внутри у него похолодело. Состряпать состав преступления элементарно, сам помогал не раз Тимохину, когда работал в отделении. А в этой ситуации и стряпать-то ничего не надо. А им класс — раскрытое дело. А он — кому он нужен? Михалыч начал медленно пятиться от двери. Но тут вылетел парень, уже явно разгоряченный:
— Давай, дед, давай в темпе. Утро скоро. Перевозку уже вызвали, скоро будут… Давай сейчас отпишем все по-быстрому.
Новая волна тепла и еще яркого света. Стол, стакан с горячим чаем. Свело в желудке.
— А… Свидетель…—Лениво потягиваясь, вошел человек в форме.— Может, капнуть тебе для храбрости? — пошутил он.
— Если только чаю крепкого, он же промерз весь, поди.— встрял парень, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.— Ты давай пиши скорее, уж скоро светать начнет.
Михалыч сел на предложенный стул. Перед глазами плыло, в голове все путалось, язык еле слушался. Он плохо понимал вопросы.
Его напоили чаем. Он начал ощущать безумную усталость. Вместо требуемых четких ответов в голову лезли воспоминания этого дня, он все вспоминал открытую, почти детскую улыбку Михеича, его дурацкие вопросы… Как тупо он потом шел, плутая и ошибаясь в дороге… Как неправильно все — его вон Машука ждет, внучка то есть… А если бы наоборот, не приведи, Господь, конечно… то про него и… Потом он не выдержал и расплакался…
Его заставили выпить что-то еще. Обожгло горло и внутренности. На остроту воспоминаний стала наплывать завеса размеренности, желания спать. Мужики совсем выбились из сил, когда он окончательно запутался с внучкой и грибом, который Михеич так и не выпустил из руки.
Наконец ему предложили подняться и идти. Они о чем-то шутили, разговаривали, уже не обращали на него никакого внимания. Он с трудом встал и нетвердой походкой пошел к двери. Теперь прохлада наступающего утра была желанной и даже приятной. Он вышел и сел на маленькую ступеньку. Грузовик стоял уже у другой двери. Когда он его успел переставить? Впрочем, Михалыч вообще мало что помнил и понимал. А Михеича в том грузовике уже не было. Его вообще уже не было… Он вздрогнул и потряс головой.
Из-за неплотно прикрытой двери слышался смех и оживленный разговор. Послышался шум, подъехала машина. Перевозка. У него сжалось сердце. Нет… Надо встать и быстро уйти. Ноги не послушались. Он встал, покачнулся, снова сел. Заткнул уши и спрятал лицо в колени. Громко хлопнула дверца. Он вскочил и, качаясь, пошел вперед.
Вдруг сзади грохнула дверь. Спотыкаясь, вылетел парень. Он собирался бежать. Михалыч обернулся. Парень чуть не налетел на него, споткнулся, очень смутился и, заплетающимся языком стал говорить:
— Ты, это… Я думал, уже на станции… А ты… вот это…— Он протянул гриб.— Забыл это… внучке, что ли…
Дрожащими руками Михалыч взял у него гриб.
* * *
Михалыч стоял на пустой платформе. Светало. До первой электрички оставались считанные минуты. Кажется, Михеич говорил, Машуке в сад в половине восьмого. Времени еще вагон. Как они там?
От метро он шел пешком. Скоро стало видно их дом. Из темных квадратиков светились только два.
Вадик смотрел «видик». Наговорившись и наплакавшись, уткнувшись носом в мамины колени, спала Маша. Потом, прислонившись к нему, уснула и Ася. До утра решили ничего не делать. Он, вытянув ноги и устроившись поудобнее, чтобы не разбудить их, смотрел то на экран, то на будильник, который Ася вытащила из рук уснувшей Маши и поставила на пол. Он тикал и тикал.
Сопела во сне Маша. Кажется, хлопнула дверь. Точно, подъехал лифт. Вадик тихо опустил Асю на диван. Посмотрел в глазок. Прислонившись к стенке, вздрагивал плечами Михалыч. Он смотрел то на большой белый гриб, то на их дверь. Взяв со шкафа сигареты, Вадик тихо открыл дверь и вышел к старику. Потом так же неслышно вышла Ася.
Михалыч толкнул дверь подъезда. Сел на изгородь, закурил и посмотрел на окна. В большой комнате уже было темно. Только в Машиной еще горел ночничок-колобок. Деда подарил… Через полтора часа Маша пойдет в садик и понесет гриб. Деда добыл у лесных великанов. Машукин гриб.
Он взглянул на небо. Размытая дождем серая акварель стала наливаться сочным розовым цветом.
1994

ЗА ЖАЛОСТЬЮ

В отделении для недоношенных детей в одной из московских горбольниц день протекал примерно по следующему графику: к восьми тридцати утра в гардероб стекались разные женщины, отличающиеся друг от друга возрастом, внешностью, одеждой. Стекались из разных концов города, с разным настроением. Быстро сдавали верхнюю одежду и обувь, привезенное с собой грудное молоко (если оно было), надевали тапочки, смотрели журнал с детским весом. Кто-то радовался прибавке веса, кто-то, наоборот, огорчался потере. Затем мимо старушки шли в раздевалку, откуда уже выходили все чем-то похожие друг на друга — все в халатах, косыночках, с целлофановыми пакетиками в руках. В них лежали книжки, яблоки, пара бутербродов — все, что необходимо для коротания долгого дня.
Потом поднимались на второй этаж в отделение. Сначала попадали в комнату отдыха матерей, которую коротко называли «кухней». Там в ряд стояло несколько столов, была раковина, газовая плита с вечными чайниками. На столе уже ждала кастрюля с завтраком, тарелка с крупно нарезанным хлебом, сливочным маслом, плавленым сыром, колбасой. Начинался рабочий больничный день. Предстояло быстро позавтракать, попить чаю с молоком, затем переодеться в тонкий казенный халатик, приготовиться к кормлению и выстроиться всем в коридоре около молочной кухни в ожидании, когда разрешат разойтись по боксам и заняться детьми. Теперь уже стоящие около стен и окон женщины были совсем похожи друг на друга и назывались одним словом — «мамочки». Именно так к ним и обращались в отделении. «Мамочки, принесите кто-нибудь горячей воды», или «Мамочки из 33-го бокса есть? Надо помочь убраться», или «Мамочка, да отойдите вы от окна раскрытого — сами заболеете и ребенка заразите». Затем мамы расходились по боксам кормить детей.
Редко кто в первый же день был допущен к ребенку. Обычно сначала в часы кормления разрешали зайти в бокс и посмотреть на малыша, а потом из-за стекла наблюдать, как сестра пеленает и кормит из бутылочки. Потом разрешали приходить и самой кормить. И только потом уже, как это официально называлось, «допускали к уходу», то есть самостоятельно пеленать, взвешивать до и после кормления, около двенадцати часов купать, что было самым интересным и волнительным. Допущенные к уходу мамочки считались самыми опытными и счастливыми. Остальные же старались как можно дольше продержаться у стеклянной стены бокса, выглядывая своего малыша в ряду пластмассовых кювет. Кюветы были прозрачными, поэтому смотреть на ребенка, затаив дыхание, хотелось часами. Но стоило чуть-чуть задержаться у своего бокса, как в коридоре неизменно возникала необъятная женщина в темно-зеленом халате и высоком чепце, и начинала ругаться всегда одними и теми же фразами. Обычно она сидела за столиком в коридоре и гоняла мамочек, которым хотелось подольше посмотреть на своего ребенка. Если же ее вдруг не случалось на месте, мамочки немедленно прилипали к стеклам. Но исчезала она ненадолго. А завидев подобное безобразие (по ее мнению), она начинала ругаться еще громче, и фразы звучали вслед мамочкам раза по три-четыре подряд. Никто точно не знал, какую она занимала должность, но казалось, что ее работа и заключается в этом, по ее словам, соблюдении порядка в отделении.
После кормления мамочки снова собирались на кухне. Надо было протянуть три часа до следующего допуска к ребенку. Затем после него пообедать и дотянуть до трехчасового, последнего, кормления. После него мамочки покидали отделение и в гардеробе снова становились разными женщинами, которые разбегались кто по домам, кто по делам.
Как и во всяком случайном коллективе надо было найти что-то отвлеченное и вместе с тем общее, чтобы как-то скрасить интервал между общением с детьми. После утренней кормежки, более опытные мамы инструктировали только пришедших, робких и взволнованных, быстро узнавалось кто, как и с чем сюда попал и снова становилось скучно. Вот тут-то и появлялось спасение — тетя Паня. Женщина лет 70 — 75, седая, аккуратная и на редкость разговорчивая. В ее обязанности входило мыть полы, приносить и раздавать мамам еду. Сама она своих подопечных называла очень забавно — «дети». Выходя из коридора, мамочки становились детьми. «Дети, вы хорошо покушали?», или «Дети, кто колбасу не доел — ну-ка доедайте, мне вашего не нужно», «Дети, я сейчас тут быстро вымою — и за обедом», «Дети, хорошие мои, я в субботу не приду — без меня будете». Тут дети начинали жаловаться на Нину Тарасовну, которая заменяла тетю Паню: опять она завтра стащит пакет кефира, опять на обед не хватит котлет, опять она будет делать вид, что ничего не слышит и не понимает. Тетя Паня с готовностью охала и жалела «детей», но говорила, что Нина Тарасовна и вправду плохо слышит и связываться с ней не стоит. Тогда ей начинали задавать разные вопросы, и она с готовностью пускалась в рассуждения.
Как-то раз зашел разговор о роли детей в укреплении семьи, а потом незаметно перешли на тему частых разводов. Тетя Паня приостановилась в дверях, прислушалась, всплеснула руками и тут же встряла в разговор:
— Вы что, дети, без мужика — это совсем худо, особенно потом. Вы ужо мене, старухе, поверьте.
— Ну, теть Пань, тебе виднее, ты вон сколько со своим прожила, да и сейчас вместе старость коротаете, редко это бывает.
— Ой, что вы, дети. Я замуж-то за Самого только третий год как пошла… А мой-то помер, оставил мене…
— Это что ж, теть Пань, любви все возрасты покорны? А может, богатый шибко?
— Ой, да что вы, дети! Какая уж любовь в наши годы.— Тетя Паня задумчиво полоскала тряпку в ведре.— Это я своего-то по молодости дюже любила… Так ведь помер он у мене… Сердце у него больное было…— Тетя Паня бросила тряпку в ведро и резко выпрямилась.— Богатый… Скажете, дети, тоже! Что мене, на старости лет много денег надо, что ли? Да и я сама себе голова — и пенсию получаю, и с вами тут работаю.
— Так зачем замуж-то пошла?
— Зачем, зачем…— Тетя Паня снова сердито принялась полоскать тряпку в ведре. Потом накрутила ее на швабру.— Зачем, зачем…— повторила она. Начала сосредоточенно тереть пол, остановилась.
— Я вам, дети, так скажу. Мой-то помер, я к дочке жить пошла. Семья у ней хорошая, небогатые, но в достатке, детишек двое — Нинка да Егорка, меж собой ладют вроде… Мене к себе звали — не то, что навязалась я, и угол у мене там свой был…— Тетя Паня посмотрела в окно и задумалась.— Да и вроде как не чужая я им была… А вот… И не то чтоб не любили они мене… У их свои, нравы, конечно.
— Не сжилась с молодежью, да, теть Пань? — участливо подсказал кто-то.
Тетя Паня продолжала задумчиво смотреть в окно. Покачала головой и вздохнула:
— Не жалели они мене… Совсем не жалели. Будто я старая, так и нету у мене души, и поговорить со мной не об чем по-хорошему, так поговорить. Бывало, уложу детишек, сказку скажу им, свет погашу, выхожу из комнаты — и такая тоска, так одиноко, совсем будто неприкаянная. Мужик ейный на кухне в телевизор уставился, сама в комнате по телефону… У их вся жизнь в телевизоре, да по телефону… Вот и маялась я… А они, бывало, и попрекнут еще: что, мол, бабка как тень ходишь, не спится — делом займись. А я за день так намаюсь так намаюсь — дети озоруют, и убрать, и покормить, и в магазин, сами думают, раз я дома — так и не устаю вовсе… А что, дети, у мене подругу мою до смерти так загоняли, да загоняли… А ведь не чужие люди… Никогда не желали они мене… Да что мене, они и друг друга-то, молодые, не жалеют. Хватятся, дурачье — поздно будет.
Тетя Паня, словно очнувшись, стала возить шваброй по полу.
— Одно утешенье было — к Егорушке своему поеду, сяду на лавочку, у мене там березка да рябина, да земляникой заросла могилка-то вся… Знаете, дети, чтоб красиво было — это ж столько сил надо, столько времени, а кому кроме мене это надо? Да и земля, дети, там такая суровая, глина одна да песок… Вот приеду, на лавочку сяду, да Егорушке своему жизнь-то свою и рассказываю, кручинушку свою…— Тут тетя Паня усмехнулась: — Так я Самого на остановке-то и встре-нула. Подошел, пьяненький, конечно: «Что,— говорит,— бабка, никто нас с тобой не пожалеет, только березы да вороны, да от них слова-то не услышишь. А слово-то доброе — оно, эх, сила…» Да, так и сказал. А у него старуха там похоронена. Тоже один он маялся, ненужный никому.
— Ну и чего, теть Пань, стали на свидания ходить?
— Ой, ну до чего ж вы, дети, темные. Ежели жить правильно, усопших когда положено поминать, так и частенько на кладбище бывать надо. Так и повелось: я к Егорушке, он к своей старухе. Вот все и встречались… И слово за слово… А потом он мене к себе стал звать жить — вдвоем веселее оно, легче.
— И что, теть Пань, жалеет?
— А как же ему мене не жалеть? И я его жалею. Старые мы ведь, одинокие…
— А кто позавчера с фингалом пришел?
— Ой, ну вы, дети, странные — мужик ведь. Ну, попивает. А потом он это со страху, от отчаянья — он же тоже сердеш-ник… Так мне, видно, на роду написано… Ну и вот — как напьется, так заладит — ты, старуха, своего пережила, и меня переживешь… Смешной… я, говорит, тебе денег давать не буду больше, живи со мной так, по-людски, не по расчету. Да старый он, дурной уже совсем. Мужики, они ж и так, что дети малые, неразумные, а под старость и совсем ум теряют… Будто и не понимает, что не за деньгами я к нему пришла, да и звал-то он не за этим. Тетя Паня подняла голову и посмотрела на часы:
— Ой, дети, вам же кормить пора, бегите скорее…— Она осеклась, словно хотела еще что-то добавить, но, видно, передумала.
Сентябрь, 1993

КАСКА НА ЛЬДИНЕ

Что-то мешало власти весеннего пробуждения и ощущению всеобщей свежести. Все было на месте, в воздухе пахло обещающим теплом, и небо добрело на глазах; все наполнялось новой жизненной силой, но что-то давило, безоговорочно рушило идиллию привычного пейзажа. Когда-то это должно было произойти. И произошло, вызывая остро ощутимый протест. Из ручья лесной чащи на середину разливающейся реки медленно выплывала каска, ржавая, бурая каска на осколке льдины.
Неизвестно откуда взял силы тихий лесной ручей и вытолкнул, отверг со своего дня этот осмысленный кусок металла, дождался разлива и вздохнул облегченно, избавившись от этого внешнего раздражителя. Конечно, каска была не виновата, что застряла именно на дне этого ручья, да и он был не виноват, что именно на его долю достался этот обожженный войной и залитый кровью кусок металла. Он угнетал, он создавал тревожное напряжение, мешал нормальному обновлению жизни весной, мешал торжественной власти осени, даже зимой умудрялся торчать из-под снега. Он не мог стать неотъемлемой частью пейзажа, он был сам по себе и раздражал.
И вот теперь этот осмысленный кусок металла медленно выплывал на середину большой реки. Казалось бы, эта старая ржавая каска вполне могла потеряться на фоне красоты и необъятности простора, синего неба и улыбающегося солнца.
Могла бы потерять свою давящую значимость, свою неутраченную за давностью лет неоспоримую власть над всем окружающим. Но она этого не сделала, и не собиралась сделать, и не могла сделать, потому что она вообще ничего не делала. Она просто медленно плыла на маленькой льдине по большой реке, среди множества других маленьких льдин. Плыла, потому что надоела маленькому лесному ручью и его обитателям, и от нее наконец избавились. Она повинна лишь своим существованием и неспособностью мгновенно уничтожиться, стереться навсегда из памяти природы. И природа хотела бы ее не знать и не видеть, но гордая каска упорно притягивала, приковывала внимание и вызывала оцепенение. От нее исходила безысходная уверенность, что никуда она не денется, никуда и никогда. Можно было успокоить себя мыслью, что льдина растает и каска навсегда утонет, опустится на дно и будет раздражать только рыб да водоросли. Но неизвестно откуда появлялся страх, что следующей весной вместо радостного пробуждения и обновления на льдине опять появится каска, этот опаленный войной и пропитанный кровью кусок металла.
Природа совсем отчаялась. Она была бессильна. Солнцу стало неловко светить, небо захмурилось тучами и впервые заплакало, найдя хоть временное утешение в этом занятии. На каску закапали дождинки, и она тоже заплакала ржавыми струйками. Она все понимала и тоже была бессильна. Она плакала и плыла на льдине, приковывая к себе внимание и нарушая всеобщее весеннее ликование, тянула за собой тягостное ощущение беспокойства.
ЕЕ НИКУДА нельзя было деть, и ее нельзя было не видеть. Ничего особенного не происходило. Под хмурым, подавленным небом, на середине смело разливающейся реки на льдине медленно плыла каска, пропитанная кровью и обожженная войной старая железка. Осмысленный памятью кусок металла.
Июнь 1991 г.

НОВЫЕ ПОБЕГИ

Сонный голос зевнул: «Але-у» и глубоко вздохнул в трубку.
Кирилл еще раз виновато взглянул на часы, но из трубки уже заговорил Инкин голос, который становился все громче по мере того, как она просыпалась. А проснулась она быстро, как только он назвался.
— А-а… Так ты поедешь, что ли? Ну, молодец… Раньше, сразу, конечно, надо было, а то досиделся… Жалко — пропадет же все… Не-е… Санек еще не просыпался. Да он бы все равно не поехал, не остыл еще… Уж сколько времени, а все, знаешь, говорит — туда только с бомбой… Не знаю… Нам-то уж точно ни фига не надо. А вот как ты Илью для отказа достанешь?.. Была бы маманя… Ну, ничего, дерзай… Только Санька не дергай… Нахлебались мы уже… Да спасибо, помаленьку. Пол утеплить да террасу стеклить решили… Да только времени не хватает, а делать-то Санек мастер…— Она о чем-то задумалась и более холодным голосом закончила разговор:— Все, давай, ни пуха… И Санька не дергай… Нам все-все равно.
Кирилл повесил трубку и неловко пожал плечами. А чего он, собственно, хотел от них узнать? Им тоже позвонили. Нарвались, наверное, на Инку. Санек бы далеко послал. Она ему и не сказала ничего, поэтому и велела не трогать. Иными словами — в любом случае больше не звонить. Да-а. Он как-то и не думал, что отец никому не оставил завещания. Совсем плохой в больнице помирал. Один.
«Я сволочь,— вдруг подумал Кирилл.— А что было делать? Отказаться от заграничной стажировки?» И впервые не смог с апломбом спросить себя: «А жить на что?»
Кирилл посмотрел в окно. Пасмурно. Лениво. Рано. Да не обратно же ложиться. Он снова взглянул на часы. Кажется, в восемь тридцать с чем-то была электричка… Эх, когда это было?
Он нерешительно потянул на себя дверцу холодильника. Отпустил. Чего ему — туда-обратно. На собрание. Потом мозги промоют в правлении. Еще придется сунуть кому-то, чтобы дали время оформить все. И сразу домой. Ни за что там не останется.
Кирилл поморщился, совсем как в детстве, когда его пытались заставить делать то, чего он не хотел. Он сел, решил закурить… Вот свалилась забота.
Стрелки часов остановились, будто бы специально, чтобы он успел. Ладно. Он решительно встал и вышел.
Электричка была. Восемь тридцать восемь. Как всегда. То есть как всегда было раньше. Кириллу хотелось, чтобы электричка ехала долго-долго, чтобы он успел собраться с мыслями, приготовиться. Он, правда, сам не мог понять, к чему ему надо готовиться. Но все равно ничего не получилось. Знакомые станции мелькали одна за другой, изредка обращая внимание на новизну привычных обликов. Кирилл поймал себя на мысли, что в детстве он смотрел в окно совсем по-другому, чем смотрит сейчас.
Странный был день. Кириллу казалось, что, сойдя с платформы, он совсем потерял себя. Какие-то огромные невидимые клещи, то холодные, то горячие то сжимали его чем-то неведомым, то отпускали в легкий мир детства. Он был снова маленьким, просто ощущал физически ту свою беззаботность. Он целыми днями бегал то с корзинкой, то со своей дурацкой удочкой. Первые спелые ягоды всегда были его. Домой прибегал, когда хотел есть. Мама возилась на летней кухне. Отец ковылял от куста к кусту, от грядки к грядке. И все говорил, говорил что-то. Завидев его, всегда торопился еще что-то сказать или показать, но Кирилл старался улизнуть: ему было совершенно неинтересно, что там еще удалось отцу отходить или вырастить новое. Он все еще был там, Кирюша-любимец, как дразнили его братья…
Вопросов на собрании, кроме того, что на их дом начались покушения, поскольку все сроки на оформление наследства прошли, было множество. Кирилл подошел незаметно и с удивлением слушал, что уходит вода, что надо менять газовые трубы, что все надо, надо… И за все платить, платить…
Потом он вдруг заметил, что все примолкли и смотрят на него. Он растерялся и словно сам посмотрел на себя чужими глазами. Брюки дурацкие, надо было хоть ботинки надеть, и вообще…
Слух вернулся к нему после растерянности, и в уши поползли шипящие обрывки фраз «Кирюшка-любимец», «всю жизнь вложили, а он ни сном ни духом», «явился наследник, всю семью перессорил»…
«Я ничего не знаю, никого не ссорил», — чуть было не закричал он. Но тот же сердитый председатель, только сильно постаревший, тоже увидел его и сразу огорошил резкими вопросами.
Вдруг ему опять показалось, что он все бежит, бежит от этого участка, от этих кустов, ставших вдруг чужими и злыми, от этого материнского крика «Остановитесь…» От ударов топора… От этого страшного разрушения.
Да, его оберегала мать, баловал отец, ненавидели братья… Зачем ему тогда нужны были братья?.. И родители будут всегда. Да он об этом и не думал…
И так и не знал, почему Санек вдруг взял топор, пытался рубить дом, бил стекла…Отец, уже хромой, не мог угнаться за ним и все кричал… Махал палкой. Санек устал и начал рубить длинный ряд кустов крыжовника. Отец кричал: «Остановись, зверь, остановись… Это же черный… Кирюшин любимый…»
После этих слов Санек обернулся к нему. Он забежал перед рыбалкой, взять вместо обеда бутербродов… Кирилл долго помнил, как он бежал, бежал от этого страха, от чего-то злого, чужого, доселе неизвестного…
Когда вернулся — было уже темно. В лесу стало страшно, возле дома тоже, и очень хотелось есть. Кирилл даже сейчас почувствовал тот голод. Тогда, когда он вернулся, пахло подгоревшей картошкой… Отца не было видно. Санек курил у калитки. Инка, успевшая приехать из города, что-то хрипло говорила матери. Мать плакала. Кирилл подошел ближе.
— Что вы и Санька и меня под себя меряете?.. Кирюшу вон слюнтяем безмозглым себе под юбкой растите, дальше-то что… Ведь шестнадцать уже, а все с удочками да корзинками бегает… А Саньку с Ильей все работать… Саня, он же все сам, все на себе… Он же раз в жизни попросил… Да разве ж так унижать можно… Они ж и так, дети ваши, ненавидят друг друга… Совсем рехнулись уже на кустах да досках… Нам-то что с этого… Прав Илья — плюнул на все да уехал… Пусть, говорил, Кирюше своему сопли утирают… Не чужие ведь… Нельзя же жить одним только…
Мать он не слышал. Вернее слышал последний всхлип:
— Крыжовник-то зачем… Ему ж столько лет расти надо…
— А ну вас…— Инка хлопнула дверью, взяла Санька под руку, и они зашагали в темноту.
С тех пор не виделись. Кирилл съежился…
Вечерело. Он словно в первый раз огляделся вокруг. Он сидел на крыльце. На другом крыльце, которое пристроили себе Санек и Инка, где-то через год после того, как поженились. Санек не хотел уходить от родителей, но хотел как-то отделиться, что злило отца. Тем более что Инкины родители взяли себе хороший участок…
Вдруг что-то хлопнуло. Где-то глухо, но отчетливо. Кирилл похолодел. Откуда-то из подсознания, успокаивая его, всплыл сонный мамин голос: «Батюшки светы, опять банка рванула…» И вечно недовольное бурчание отца: «Опять, елки с палки, не так что-то сделала…»
Кирилл поднялся и развернулся лицом к дому. Вспомнил, как любил подавать отцу банки из погреба. Вот он их берет, одну за одной, странно прохладные, не такие, как теперь из холодильника,— и наверх. Тускло светит маленькая лампочка, слабо различимо что в банках. В углу возятся наглеющие крысы… Отец бубнит, что надо покупать поядренее отраву… Но вот, наконец, все кончается и погреб прощается с ним скрипом прогнившей лестницы. Впереди — свет, улыбаются мать с отцом: «Ну, Кирюша, что тебе больше глянется?» И он шустро перебирает банки и хочется всего сразу — и грибов, и варенья…
Будто что-то дернулось внутри него. Свело дыханье. Мама умерла в октябре. Отец позвонил — доделывай дела, сынок, не рвись… Важно, чтоб потом все помнить… Он и не рвался, даже не напился в тот день, будто мимо все прошло.
В ноябре того же года, когда умер отец, звонила Инка. Долго потом кипел злобой в ушах ее ехидный голос: «Ты хоть на похороны явишься из своего заграничного рая?»
Он растерялся и заблеял, что такие стажировки прерывать не положено. Инка бросила трубку.
Год назад, вернувшись, он достал из почтового ящика план, как пройти на могилу родителей на Митинском кладбище. Инкин почерк желал ему счастья и просил не беспокоить. Он никого и не беспокоил. И поездку на кладбище все откладывал и откладывал.
Он стоял, вытянувшись по невидимой струне, как никогда не стоял перед начальством, и отчитывался перед темным и сырым погребом, перед этой рванувшей банкой… Интересно, что это было? Наверное, огурчики…
Кирилл почувствовал голод и страх… Подумалось — один, в темноте, неизвестно, найдет ли фонарь, некому подавать банки…
В нем что-то всколыхнулось, и он решительно стал шарить рукой за бревном под крыльцом. Где-то должен быть ключ. Не здесь, значит, под другим крыльцом. Но ключ он найдет.
Вдруг он замер. Точно, в районе старой заброшенной калитки послышались голоса. Оторопело закапали мысли об одиночестве и беспомощности. Онемели руки и ноги.
Санек собирался по делам и старался не встречаться с Инкой глазами. Хорошо, что вчера опять повздорили, пусть думает, что еще не оттаял. Вовремя зазвонил телефон, и он успел выскочить за дверь без вопроса: во сколько ждать. Откуда он знает?
Платформа Дмитровская была переполнена. Электрички не ходили уже третий час. Санек потоптался возле высокой лестницы, послушал мнение народа и все находился в каком-то отупении. Потом все же поднялся по лестнице, умудрился протолкнуться к ограде. Оперся на нее руками и стал смотреть вниз. Высокий косогор был смачно загажен всеми видами мусора. Санек сморщился и отвернулся. Но смотреть на злобные людские лица было еще противнее. Ему вдруг вспомнилось, как в метро остановился эскалатор и превратился в поток искареженных и прыгающих людских лиц. Все везде не так.
Он посмотрел на небо. Интересно, будет ли сегодня дождь… Он ведь не успел взять зонт, да и вообще, сдернулся куда-то… Хорошо, что вчера он подошел к телефону, когда звонили из правления. Инка бы опять взбесилась… Да плевать ему на наследство… кусты вот те… В кого же он такой бешеный уродился… Топор еще под руку попался… А может — ну это все…
Подошла электричка в Москву. Все — не судьба — Санек резко пошел обратно к лестнице. Сильный удар по плечу едва не сшиб его с ног.
Инка выглянула в окно и с удивлением увидела на стоянке машину мужа. Ясно, назло будет шляться допоздна. Ну и хорошо — сегодня большая стирка, не будет мешаться. Она вздохнула. Придет вдребезги никакой, а завтра на работу. Хорошо, что она хоть про дачу ему ничего не сказала.
Телефон два раза неуверенно звякнул и заткнулся.
Почему-то Инка подумала о Кирюше. С утра она снова чувствовала себя Инкой-стервой, как звал ее Илья, но она была права: только не хватало сейчас нервировать Санька прошлыми разборками. Он и так дергается. Она чувствовала, что он очень сильно за все случившееся переживает, только виду не подает…
Интересно, какой он стал, Кирюшка-любимец, «мен» заграничный. Инка заметила, что думает о нем совершенно без злобы. Она уселась поудобнее в кресло. Заводить стирку было неохота. Интересно, что там сегодня будет. Петрович опять будет криком кричать… Ой, да там уже, наверное, другой председатель. Да-а…
Где-то ведь валяются ключи от нашего входа. Почему вдруг об этом подумалось?

Санек развернулся с готовностью напасть на весь мир, но кулак его был перехвачен, и здоровяк Илья крепко обнял старшего брата.
— Здорово! А я тебя не сразу признал. Думаю, посмотрю — если психанет, значит, не ошибся. Гляжу — взвился как ужаленный. Точно, думаю, братан и есть…
В это время народ двинулся вперед, и Илья быстро, одним из первых затолкал в вагон очумевшего окончательно Санька.
Их разъединило, и Санек всю дорогу наблюдал за братом. Илюха быстро навел в тамбуре порядок, со всеми перезнакомился, обшутил плохое поведение правительства и даже получил в подарок бутылку пива от компании студентов.
Как он похож на мать, на ту большую ее старую фотографию, где она совсем молодая. Та фотография висела сначала дома в их комнате, а потом отец увез ее на дачу, когда совсем осел на природе. Она, наверное, так там и осталась.
Встретились они снова на платформе. Илья решительно подтолкнул Санька в сторону магазина.
— Только не ври, что тебя Инка дома ждет, она бы тебя сюда живым не выпустила.
Санек промолчал. Оглядывая коммерческий прилавок старого магазина, возле которого они в детстве часами дежурили в очереди за молочными продуктами или сосисками, Илья довольно пробурчал:
— Отлично: уникальный витамин «С-21». В ассортименте. Санек стал внимательно разглядывать бутылки.
— Да я про нашу, «Смирновскую». По поганым забурежным коктейлям, я думаю, наша семья уже выдала миру профессионала.
— Только одну, Илюх, я, правда, ненадолго.
— Ладно, ты погоди меня на улице, я еще насчет закуски скумекаю. Старый, знаешь, стал — люблю все с комфортом.
Санек покорно вышел, Илья, недолго думая, взял три двадцатых ведра, одну спрятал в сумку на всякий случай.
Полдороги они прошли молча. Возле первого моста Илья остановился.
— Братан, ты хоть с ключами?
Санек помотал головой. Он об этом как-то не подумал.
— Тогда давай выпьем. Чуть-чуть здесь, чуть-чуть возле нашего кострища.

Кирилл все пытался справиться с собой. Голоса возились возле калитки. Послушать, что они хотят. Нет, кричать сразу. Нет, кому он нужен…
— Да я вчера случайно на своей старой квартире был. Вдруг прикинь — телефон — Леленька. Помнишь ее? Так, мол, и так. Может, приедешь, сам все узнаешь… Я ей: да ну, к Богу в рай… Как сама расскажи… Да-а… Сыну у нее три года, здесь живет все лето…
— Так ты зачем приехал? — Санек вдруг помрачнел.— К ней, что ли?
— Да нет,— успокоил Илья,— с тобой водки попить за счастливое детство… Прощаться ведь совсем со всем этим надо… Твою мать… Уже язык заплетается…
В это время Кирилл выпрямился и пошел на голоса.
— Твою дивизию! — Илья развел руками.— Кирилл Алексеевич собственной персоной!
Кирилл растерянно улыбался. Санек развернулся и пошел назад, но справиться с двумя братьями ему не удалось.
Инка проснулась в кресле с чувством, что ей надо что-то сделать. И причем не стирать. Она машинально пихнула ключи в карман, оделась и выскочила из дома.
Всю дорогу она уговаривала себя, что просто для Санька прежде всего она должна все узнать, зайти хотя бы к Егоровне — та точно все про всех знает… А к дому она даже и не подойдет. Только к Егоровне и домой. Вдруг Санек одумается и вернется раньше ее.
Потом как заколдованная она пронеслась мимо дома Егоровны и опомнилась только когда влетела в открытую дверь дома. Изрядно уже пьяные мужики слушали Кирилла, который все говорил и говорил. Лишь иногда Илюха удовлетворенно кивал: а ничего у нас меньшой, очень даже.
Потом они удивлялись, как это она не испугалась и со смехом рассказывали, как перепугали меньшого. Они ни разу не назвали его Кирюшей…
Ключ ее оказался почему-то от летней кухни, куда ее и отправили хозяйничать, поскольку все холодное из погреба они уже съели. А Илюха как в детстве скакал по дорожкам и торопил ее: сообрази что-нибудь быстрее, а то он пойдет по бабам за закуской, поскольку черным крыжовником только Кирилл может закусывать с упоением.
Инка опомнилась и побежала за другой фасад дома, остановилась и обомлела. Стройные высокие молодые ветви были обвешаны продолговатыми черными ягодами. Она замерла и прошептала:
— Простили, слава Богу!

Сергеевна уговаривала Ивановну и подталкивала ее вперед, когда та на каждом шагу норовила остановиться и повернуть обратно.
— Да что ж тут плохого, если хозяева забросили. Да точно тебе говорю — еще когда цвел заприметила. Думала заболеет, не вызреет — ан нет — такие ягоды отборные висят. Они ж не виноваты, что не нужны никому… Мы ж с тобой даже как бы природе поможем… Все равно ведь пропадет…
Тетки замерли возле забора. Из открытой двери дома Савельевых доносились громкие голоса.
А вечером в летней кухне зажегся непривычно яркий свет.
1997

ШОКОЛАДКА ДЛЯ ТОЛИКА…

Сонные злые пассажиры пытались хоть как-то расположиться в переполненной утренней электричке. Кто раньше не встал— тот и не сел и уже вряд ли сможет удобно устроиться в проходе. А уехать надо всем, следующая электричка до Узуново через несколько часов.
Мы устроились удачно— в пространстве до первых сидений, даже сперва умудрились гордо сесть на рюкзаки, но это оказалось ненадолго. Во-первых, рядом с нами были поставлены веером большие коробки с маленькими цыплятами, которым было ехать с нами до конца, а потом еще и пересаживаться на рязанскую электричку. Так вот, не успели мы немного отъехать от Павелецкого вокзала, как из коробок начал распространяться весьма неприятный запах, а писк, который поначалу вызывал умиление, быстро начал раздражать. Пришлось подняться, чтобы из раскрытых окон долетали остатки свежего воздуха и дорожный шум.
Но постоять спокойно тоже не удалось. На какой-то из еще московских платформ между нас незаметно просочилась бабуля с внуком лет четырех, который пребывал в сильно растрепанных чувствах и, пока мы слушали взбудораженные переговоры между бабулей и матерью малыша, отвоеванное нами пространство уже было занято бабулей, внуком и двумя огромными сумками.
— Мам,— кричала в окно расфуфыренная мамаша,— ты извини, что я не смогла тебя проводить поехать— вчера Вовка машину обмывал, а сегодня мне надо ехать новый шкаф смотреть.
— Ничего, доченька,— понуро кивала головой бабуля, оглядывая огромные сумки,— доберемся с божьей помощью…
— Мам, там же одни Толенькины вещи, там немного. Тут Толенька потряс весь вагон новым всплеском рыданий.
— Ты забыла дать мне шакавадку!!!— завопил он и попробовал улизнуть к выходу, но бабуля цепко схватила его за шиворот.
— Толенька, солнышко,— слащавым голосом запричитала мамаша,— потерпи, мой сладкий, тебе бабуля на станции купит…
Бабуля вздрогнула и испуганно съежилась.
— Мамуля, она же всего три тысячи стоит… Ой, я так переживаю, что мы тебе Толеньку пока без денег… Но сейчас Вовке за машину отдавать… уж как-нибудь на деревенских-то харчах.
Итак, долго стоявшая электричка поползла вперед, мамаша шла следом и растроганно махала рукой.
— Мы с Вовкой, как только сможем, приедем проведать вас с Толенькой… Мамуль, ты с ним построже, он такой непослушный.
Толик между тем продолжал безутешно рыдать. Но как только мама скрылась из виду и электричка набрала ход, он утер рукавом слезы и принялся третировать и без того поникшую бабулю:
— Если ты не дашь мне на станции шакавадку— я ваще тебя слушаться не буду.
Мне, конечно, тут же захотелось себе представить бабуль-кин дом в деревне, ее хозяйство, образ жизни, поскольку образ жизни матери малыша был совершенно обычен и неинтересен.
Небо услышало призывы моего любопытства, и вскоре к моей бабульке протиснулась другая, меня совсем выжали на проход, а моя дорожная сумка оказалась уже у бабульки под ногами. Зато мне не надо было напрягать фантазию.
— Ну что, сбагрили ребенка?
Бабуля кивнула, с виноватой какой-то нежностью глядя на внука. Допрос продолжался и был беспощадным:
— Николай-то на станции встретит?
Бабулька отрицательно-виновато мотнула головой.
— Таки подался на юга с новой стервой? Погоди, они тебе еще одного подкидыша на старость сделают, а сами будут жизнь устраивать. А чтой-то твоя-то не поехала?
— Да ей работать надо,— тихо вздохнула бабуля.
— Да ладно— опять небось Вовку от запоев пасет,— не унималась въедливая собеседница,— никак он у нее не угомонится…
— Да вроде, слава Богу…— бабуля перекрестилась,— даже машину купили…— Казалось, что она и сама в это не верит.
Любопытствующая тем временем сильно помрачнела и с еще большей агрессией продолжала:
— Так чего ж ты одна с этим чертенком тащишься? Уж хоть бы сына своего они могли нормально отвезти?
Толик между тем безапелляционно уселся на мой рюкзак.
— Матвевна, они тебе хоть денег дали?
Бабуля растерянно покачала головой и что-то шепотом стала спрашивать. Та недоуменно отодвинулась и уставилась на нее.
— Да ты что? Кто тебе сказал? В этом месяце точно ничего не будет. Это только в двадцатых числах следующего за февраль может дадуть… Да-а… Как же ты будешь?
Бабуля часто задышала и заморгала глазами. Протиснулась поближе к Толику и погладила его по голове. Толик был занят— пытался вытащить из кармана моего рюкзака складной ножик, за чем я с интересом наблюдала. Малыш никак не мог сообразить, что нож привязан изнутри и злился, поэтому он раздосадованно откинул бабушкину руку и еще раз напомнил ей про «шакавадку».
Бабулькина собеседница стала протискиваться к выходу, Толик устроился поудобнее и стал клевать носом. Я потеряла интерес к ним и отвернулась. Сумка моя так и продолжала стоять у бабульки под ногами. А прямо сверху валялся кошелек— такая вот я неаккуратная. Но перемещать всех стоящих вокруг для того, чтобы добраться до кошелька мне было неохота. Я уставилась в окно и совсем перестала обращать внимание на происходившую вокруг суету и передвижения входивших и выходивших пассажиров. Бабулька тоже часто наклонялась, то к проснувшемуся Толику, то еще зачем-то.
Задумавшись, я машинально повернула голову к бабульке, та как-то вздрогнула и опустила глаза, нервно затеребила край поношенной кофты.
Потом Толик вертелся и капризничал, устав от дороги, мы дали ему отвязать ножик, и он наигрался, затем другие люди угостили его конфетой. Когда они собирались выходить, бабулька как-то странно отшвырнула от своих ног мою сумку. Их выгрузили из электрички, и Толик старательно махал нам рукой. А бабуля отвернулась в другую сторону.
Отупев уже от двухчасовой дороги, я подвинула к себе сумку и села на освободившееся место. Электричка все стояла в Кашире. Возле киосков я увидела своих знакомых. Толик старательно подпрыгивал и тыкал пальчиком в витрину, видимо показывая, какую ему купить «шакавадку». Я отвернулась, почему-то мне было неудобно, что у бабули нет денег. Подняв через некоторое время голову, я увидела малыша, счастливо жующего «Твикс», и светящуюся бабулю, которая рядом с ним удивительно бодренько тащила две огромные сумки. Странно. Электричка наконец-то медленно поползла, я собралась наконец-то застегнуть сумку, вспомнив про валявшийся сверху кошелек. Кошелька в сумке не было. Я огляделась вокруг, хотя уже сразу было ясно, что это бесполезно.
Говорят, что кто украл— один грех, а у кого украли— сорок. Но я себя почему-то чувствовала легко. Потом меня отругали за рассеянность и безалаберное отношение к деньгам. Конечно, сама виновата. Я принялась вспоминать сколько у меня было денег, оказалось— что очень мало, хотя, наверное, для кого как.
Август, 1996 г.

ПРОГРЕССИЯ

Все как-то невозможно. Может, у всех так много родственников, у которых тоже было много родственников, которые умирали и почему-то некому было ухаживать за их могилами? А это нехорошо, невозможно просто.
Ваня Черенков рос впечатлительным мальчиком. По непонятному совпадению, мать и отец в один день, 8 октября, обязательно должны были быть на разных кладбищах. А в большом городе все кладбища так далеко друг от друга. Родители ругались, куда ехать важнее и в пылу спора говорили ужасные вещи. Ваня глубоко верил, что главное — это чтобы тебя помнили после смерти, что надо сделать в жизни что-то такое, чем-то стать. Он поэтому с ужасом слушал родителей, что чья-то жизнь прошла впустую — поминать-то нечего. И Ване становилось страшно, он начинал волноваться за свою жизнь.
Он начал заранее дергаться — вдруг баба Маня и баба Клава по невозможному совпадению тоже умрут в один день. Ему тогда придется разрываться, ведь он уже точно знает, где их похоронят. А бабу Клаву вообще в деревне. Что же ему — каждый раз ездить за 150 километров?
Ваня становился странным и замкнутым, все время украдкой рисовал какие-то схемы и что-то считал. Родители замечали в нем эти внезапные перемены настроения и пытались консультироваться с врачами, но на приемах Ваня выглядел совершенно нормальным мальчиком. Угрюмость и молчаливость находили на него временами, он становился бледен, и в глазах появлялась какая-то мука, особенно если он рисовал эти свои непонятные схемы, которые всегда прятал.
Он пытался заранее, продуманно спланировать свою жизнь. Предполагал, вычислял, рисовал разные календарные схемы, заполняя для начала дни уже умерших и пытался предположить, в какие дни лучше умереть бабе Мане и бабе Клаве, когда чаще других дней будет выпадать выходной, что ему, занятому жизнью, будет очень удобно. Потом он стал вписывать в свои схемы и родителей. То, что они все умрут, совсем не пугало Ваню, а со временем даже перестало огорчать.
Потом он вдруг вспомнил, что должен будет ухаживать за садом, когда вырастет. Он видел, сколько времени баба Клава и мама тратят на всякие кусты и грядки, особенно весной и осенью. Это тоже надо как-то учесть. А ведь еще надо цветы, чтобы было красиво. А папа еще вторую теплицу собирается строить, зачем так много? Хоть бы с ним посоветовался. Но Ваня боялся насмешек и ни с кем своими мыслями делиться не собирался. Да, еще и баба Маня ему свою старую дачу оставит, а там двадцать соток.
Ваня понял в чем выход — у него должно быть много детей. Он рано женится, вырастит их и распределит между ними обязанности. Иначе он не успеет в жизни ничего такого сделать, а без этого нельзя.
А вдруг у жены… Нет-нет. Жена должна быть без дачи и без родственников, а то они не справятся. И детей должно быть так много, чтобы не волноваться, что вдруг кто-то из них умрет, как в деревне у бабы Клавы часто бывает, или украдут вдруг кого, не дай, конечно, Бог, как соседнего Кольку. Да и жена должна быть очень здоровая — ей же придется родить много детей.
Ему нравилась одна тихая девочка из детского дома, она всегда прилипала к забору, когда они шли из школы. Ваня решил, что она ему подходит, только неизвестно, как у нее со здоровьем.
Самое страшное было в том, что он сам разрушал все свои построенные планы. Он пытался быть изначально практичным до конца, и тогда все рушилось. Ведь для жены и большого количества детей должна быть большая квартира и много денег, а где он их возьмет? Нельзя ухаживать за садом, то есть за двумя, за всеми могилами, за детьми самими и еще зарабатывать много денег. А еще кем-то стать, сделать что-то такое?
Ваня снова становился мрачным и раздражительным. Над ним нависала мысль, что его жизнь пройдет впустую. Но жить с этой мыслью он не мог ни дня и начинал все планировать сначала, пытаясь что-то изменить. Сперва получалось, но из подслушанных разговоров выползали все новые и новые упущенные обстоятельства. Чтобы не замыкаться на родителях, Ваня внимательно слушал все, что говорят между собой взрослые в транспорте, в магазине, на улице, впитывал все, как жадная сухая губка, и выжимался потом на новые варианты, которые требовали проработки. И Ваня снова упрямо рисовал схемы своей будущей жизни.
Иногда рушилось все и не только из-за материальных Ваниных просчетов, а из-за моральных и других неуправляемых обстоятельств. То ему вдруг казалось, что жена внезапно умрет при родах и он останется один с маленькими детьми… А пока найдешь другую, тоже без дачи и без родственников, и очень опять же здоровую… А ему нравилась та девочка, и он не хотел, чтобы она умирала…
То вдруг сам он попадал в катастрофу и не мог уже сделать ничего такого, мерещились ему картины собственной беспомощности и ненужности… Как лучик только мелькала эта девочка, но ведь она бросит его такого больного…
То виделось ему, что просто все живы-здоровы, но дети выросли непослушными и без уважения к нему… Да и просто каждому из них тоже надо тщательно спланировать свою жизнь, вот и будут жить каждый по-своему, а он останется один, ну, даже если с женой — то все равно — они уже очень старые (это было самое ужасное), ничего делать не могут. А их зовут одинокие могилы и старые больные деревья в саду…
Ваня Черенков вскоре сошел с ума и умер. Он был один сын у мамы с папой, кто же будет ухаживать за их могилами?
Май, 1996г.

СТУДЕНАЯ

Плохо спала. Тревожно. И надо было старое ворошить?.. Решили же с Саньком — ничего там не надо, ничего не связывает. Все свое будет… Пруд этот дачный, старый, из него будто что-то ухнуло. Как ухнуло — так и сон вон. И все холодно. Санька всего испихала — не помогло. Все тревожилась. Не спала Инка ночью. Первый раз так не спала. Раньше все думала, отчего детей нет, да и боялась все больше, что Санек ее бросит.
В трубку она притворно зевнула: «Але-у» и глубоко вздохнула.
Кирилл еще раз виновато взглянул на часы, но Инка заговорила быстро и четко, хотя и вполголоса. Даже и не удивилась совсем:
— А-а… Так ты поедешь, что ли? Ну, молодец… Раньше, сразу, конечно, надо было, а то досиделся… Жалко — пропадет же все… Не-е… Санек еще не просыпался. Да он бы все равно не поехал, не остыл еще… Уж сколько времени, а все, знаешь, говорит — туда только с бомбой… Не знаю… Нам-то уж точно ни фига не надо. А вот, как ты Илью для отказа достанешь?.. Была бы маманя… Ну, ничего, дерзай… Только Санька не дергай… Нахлебались мы уже… Да спасибо, помаленьку. Пол утеплить да террасу стеклить решили… Да только времени не хватает, а делать-то Санек мастер…— Она замолчала и более холодным голосом закончила разговор: — Все, давай, ни пуха… И Санька не дергай… Нам все, все равно.
Кирилл повесил трубку и неловко пожал плечами. А чего он, собственно, хотел от них узнать? Им тоже позвонили. Нарвались, наверное, на Инку. Санек бы далеко послал. Она ему и не сказала ничего, поэтому и велела не трогать. Говорила вполголоса. «А красивый у нее голос, с хрипотцой…» — почему то подумал Кирилл и застыдился своей мысли. Инка всегда ему нравилась, хотя что-то у них с Саньком было не так.
Иными словами — в любом случае больше не звонить. Да-а. Он как-то и не думал, что отец никому не оставил завещания. Совсем плохой в больнице помирал. Один.
«Я сволочь,— вдруг подумал Кирилл.— А что было делать? Отказаться от заграничной стажировки?» И впервые не спросил себя: «А жить на что?» Жить всегда было на что. Особенно ему. Знать бы еще, как и зачем.
Кирилл посмотрел в окно. Пасмурно. Лениво. Рано. Взглянул на часы. Кажется, в восемь тридцать с чем-то была электричка…
Он неуверенно потянул на себя дверцу холодильника. Потом толкнул обратно. Чего ему — на собрание. Потом мозги промоют в правлении. Еще придется сунуть кому-то, чтобы дали время оформить все. И сразу домой. Ни за что там не останется. Не хотел себе признаваться, что, кроме необходимости материальной (угрозы потерять наследство), было в нем еще желание поехать на дачу. Он не мог понять, откуда после стольких лет взялось это желание и как его выгнать. «Еще не хватало того, чтобы я соскучился…»
Кирилл поморщился, совсем как в детстве, когда его пытались заставить делать то, чего он не хотел. Он сел, закурил…
Стрелки часов остановились, будто специально, чтобы он успел. Ладно.
Электричка была. Восемь тридцать восемь. Как всегда. То есть как всегда было раньше. Или как всегда. Интересно, есть какая-нибудь такая электричка, которая не меняет времени и места отправления? Кириллу хотелось, чтобы электричка ехала долго-долго, чтобы он успел собраться с мыслями, приготовиться. Он, правда, сам не мог понять к чему ему надо готовиться. Но все равно ничего не получилось. Станции мелькали одна за другой, он помнил их последовательность и радовался. Смотрел в окно совсем не так, как раньше, в детстве.
Странный был какой-то день. Он сошел с платформы и будто потерял себя. Он первый раз в жизни ехал один на дачу. На свою дачу. То есть… Эту мысль он обрубил.
Какие-то огромные невидимые клещи, то холодные, то горячие то сжимали его, то отпускали в легкий мир детства. Он был снова маленьким, ощущал физически ту свою беззаботность. Целыми днями бегал с корзинкой, со своей дурацкой удочкой. Первые спелые ягоды всегда были его. Домой прибегал, когда хотел есть. Мама возилась на летней кухне. Отец ковылял от куста к кусту, от грядки к грядке. И все говорил, говорил… Завидев его, всегда торопился еще что-то сказать или показать, но Кирилл старался улизнуть: ему было совершенно неинтересно, что там еще удалось отцу отходить или вырастить новое. Он все еще был там, Кирюша-любимец, как дразнили его братья…
Он почему-то тормознул возле заросшего пруда. Что-то нехорошее там было, страшное. Запрет отца… Но теперь он большой. Что-то холодное дыхнуло в спину, и он бегом, мимо дорожки к дому, бросился к сторожке, где собиралось правление и дачники.
Вопросов на собрании, кроме того, что на их дом начались покушения, поскольку все сроки на оформление наследства прошли, было множество. Кирилл подошел незаметно и с удивлением слушал, что уходит вода, что надо менять газовые трубы, что все надо, надо… И за все платить, платить…
Потом он вдруг заметил, что все приумолкли и смотрят на него. Он растерялся и словно сам посмотрел на себя чужими глазами. Брюки какие-то дурацкие, надо было хоть ботинки надеть, и вообще…
Слух вернулся к нему после растерянности, и в уши поползли шипящие обрывки фраз «Кирюшка-любимец», «всю жизнь вложили, а он ни сном ни духом», «явился наследник, всю семью перессорил»…
«Я ничего не знаю, никого не ссорил», — чуть было не закричал он. Но тот же сердитый председатель, только сильно постаревший, тоже увидел его и сразу огорошил резкими вопросами. Спросил — почему один? Где братья? Да, братья твои, Александр Алексеевич да Илья Алексеевич, где?
Страх снова схватил его и бросил назад, в тот день где он все бежит, бежит от участка, от кустов, ставших вдруг чужими и злыми, от материнского крика «Остановитесь…» От ударов топора… От этого неизвестного разрушения. От ощущения опасности и зла.
Да, его оберегала мать, баловал отец, ненавидели братья… Но он просто старался избегать их. И родители будут всегда. Да он об этом и не думал…
И так и не знал, почему Санек вдруг взял топор, пытался рубить дом, бил стекла… Отец, уже хромой, не мог угнаться за ним и все кричал… Махал палкой. Санек устал и начал рубить длинный ряд кустов крыжовника. Отец кричал: «Остановись, зверь, остановись… Это же черный… Кирюшин любимый… Этот нельзя…»
Тогда Санек обернулся к нему. Сейчас Кирилла стало будто два: один тупо кивал председателю, другой смотрел старое кино. Кирилл забежал перед рыбалкой, взять вместо обеда бутербродов… Как он бежал, бежал от этого страха, от чего-то злого, чужого, доселе неизвестного…
Когда вернулся — было уже темно. В лесу стало страшно, возле дома тоже, и очень хотелось есть. Кирилл даже сейчас почувствовал тот голод. Тогда пахло подгоревшей картошкой… Отца не было видно. Санек курил у калитки. Инка, успевшая приехать из города, что-то хрипло говорила матери. Мать плакала. Кирилл подошел ближе.
— Что вы и Санька и меня под себя меряете?.. Кирюшу вон слюнтяем безмозглым себе под юбкой растите, дальше-то что… Ведь семнадцать уже, а все с удочками да корзинками бегает… А Саньку с Ильей все работать… Саня, он же все сам, все на себе… Он же раз в жизни попросил… Да разве ж так унижать можно… Они ж и так, дети ваши, ненавидят друг друга… Совсем рехнулись уже на кустах да досках… Нам-то что с этого… Прав Илья — плюнул на все да уехал… Пусть, говорил, Кирюше своему сопли утирают… Не чужие ведь… Нельзя же жить одним только…
Мать он не слышал. Вернее, слышал последний всхлип:
— Крыжовник-то зачем… Ему ж столько лет расти надо… Что ты понимаешь, бездетная…
— А ну вас…— Инка хлопнула дверью, взяла Санька под руку, и они зашагали в темноту.
С тех пор не виделись. Кирилл съежился… В себе соединился, договорился на неделе встретиться с председателем и обговорить детали. То есть отдать деньги…
Вечерело. Он словно в первый раз огляделся вокруг. Он сидел на крыльце. На другом крыльце, которое пристроили себе Санек и Инка где-то через год после того, как поженились. Санек не хотел уходить от родителей, но хотел как-то отделиться, что злило отца. Тем более что Инкины родители взяли себе хороший участок…
Вдруг что-то хлопнуло. Где-то глухо, но отчетливо. Кирилл похолодел. Откуда-то из подсознания, успокаивая его, всплыл сонный мамин голос: «Батюшки светы, опять банка рванула…» И вечно недовольное бурчание отца: «Опять, елки-палки, не так что-то сделала…»
Кирилл поднялся и развернулся лицом к дому. Вспомнил, как любил подавать отцу банки из погреба. Вот он их берет, одну за одной, странно прохладные, не такие, как теперь из холодильника,— и наверх. Тускло светит маленькая лампочка, слабо различимо, что в банках. В углу возятся наглеющие крысы… Отец бубнит, что надо покупать поядренее отраву… Но вот наконец все кончается, и погреб прощается с ним скрипом прогнившей лестницы. Впереди — свет, улыбаются мать с отцом: «Ну, Кирюша, что тебе больше глянется?» И он шустро перебирает банки и хочется всего сразу — и грибов, и варенья…
Будто что-то дернулось внутри него. Свело дыханье. Мама умерла в октябре. Отец позвонил — доделывай дела, сынок, не рвись… Важно, чтоб потом все помнить… Он и не рвался, даже не напился в тот день, будто мимо все прошло.
В ноябре того же года, когда умер отец, звонила Инка. Долго потом кипел злобой в ушах ее ехидный голос: «Ты хоть на похороны явишься из своего заграничного рая?»
Он растерялся и забормотал, что такие стажировки прерывать не положено. Инка бросила трубку.
Год назад, вернувшись, он достал из почтового ящика план, как пройти на могилу родителей на Митинском кладбище. Инкин почерк желал ему счастья и просил не беспокоить. Он никого и не беспокоил. И поездку на кладбище все откладывал и откладывал.
Он стоял, вытянувшись по невидимой струне, как никогда не стоял перед начальством, и отчитывался перед темным и сырым погребом, перед этой рванувшей банкой… Интересно, что это было? Наверное, огурчики…
Кирилл почувствовал голод и страх… Подумалось — один, в темноте, неизвестно, найдет ли фонарь, некому подавать банки…
В нем что-то всколыхнулось, и он решительно стал шарить рукой за бревном под крыльцом. Где-то должен быть ключ. Не здесь, значит, под другим крыльцом. Но ключ он найдет.
Вдруг он замер. Точно, в районе старой заброшенной калитки послышались голоса. Оторопело закапали мысли об одиночестве и беспомощности. Онемели руки и ноги.
Санек собирался по делам и старался не встречаться с Инкой глазами. Хорошо, что вчера опять повздорили, пусть думает, что еще не оттаял. Вовремя зазвонил телефон, и он успел выскочить за дверь без вопроса: во сколько ждать. Откуда он знает? Он сегодня вообще не знает, зачем и что делает. Хочет так. Потом подумает. Плевать, что всю жизнь учили делать наоборот!
Платформа Дмитровская была переполнена. Электрички не ходили уже третий час. Санек потоптался возле высокой лестницы, послушал мнение народа и все находился в каком-то отупении. Потом все же поднялся по лестнице, умудрился протолкнуться к ограде. Оперся на нее руками и стал смотреть вниз. Высокий косогор был смачно загажен всеми видами мусора. Санек сморщился и отвернулся. Но смотреть на злобные людские лица было еще противнее. Ему вдруг вспомнилось, как в метро остановился эскалатор и превратился в поток искареженных и прыгающих людских лиц. Все везде не так.
Он посмотрел на небо. Интересно, будет ли сегодня дождь… Осень ведь не балует. Каждый день — капризы. Инка извелась — всего накупила, а надеть нечего. Он ведь не успел взять зонт, да и вообще, сдернулся куда-то… Хорошо, что вчера он подошел к телефону, когда звонили из правления. Инка бы опять взбесилась… Да плевать ему на наследство… кусты вот те… В кого же он такой бешеный уродился… Топор еще под руку попался… А может — ну это все…
Подошла электричка в Москву. Все — не судьба — Санек резко пошел обратно к лестнице. Сильный удар по плечу едва не сшиб его с ног.
Санек развернулся с готовностью напасть на весь мир, но кулак его был перехвачен, и здоровяк Илья крепко обнял брата.
— Здорово! А я тебя не сразу признал. Думаю, посмотрю — если психанет, значит, не ошибся. Гляжу — взвился как ужаленный. Точно, думаю, братан и есть…
В это время народ двинулся вперед, и Илья быстро, одним из первых затолкал в вагон очумевшего окончательно Санька.
Их разъединило, и Санек всю дорогу наблюдал за братом. Илюха быстро навел в тамбуре порядок, со всеми перезнакомился, обшутил плохое поведение правительства и даже получил в подарок бутылку пива от компании студентов.
Как он похож на мать, на ту большую ее старую фотографию, где она совсем молодая. Та фотография висела сначала дома в их комнате, а потом отец увез ее на дачу, когда совсем осел на природе. Она, наверное, так там и осталась.
Встретились они снова на платформе. Илья решительно подтолкнул Санька в сторону магазина.
— Только не ври, что тебя Инка дома ждет, она бы тебя сюда живым не выпустила.
Санек промолчал. Оглядывая коммерческий прилавок старого магазина, возле которого они в старые времена часами дежурили в очереди за молочными продуктами или сосисками, Илья довольно пробурчал:
— Отлично: уникальный витамин «С-21». В ассортименте. Санек стал внимательно разглядывать бутылки.
— Да я про нашу, «Смирновскую». По поганым зарубежным коктейлям, я думаю, наша семья уже выдала миру профессионала.
— Только одну, Илюх, я, правда, ненадолго.
— Ладно, ты погоди меня на улице, я еще насчет закуски скумекаю. Старый, знаешь, стал — люблю все с комфортом.
Санек покорно вышел, Илья, недолго думая, взял три двадцатых ведра, одну спрятал в сумку на всякий случай.
Полдороги они прошли молча. Возле первого моста Илья остановился.
— Братан, ты хоть с ключами?
Санек помотал головой. Он об этом как-то не подумал. — Тогда давай выпьем. Чуть-чуть здесь, чуть-чуть возле нашего кострища.
Инка выглянула в окно и с удивлением увидела на стоянке машину мужа. Ясно, назло будет шляться допоздна. Ну и хорошо — сегодня большая стирка, не будет мешаться. Она вздохнула. Ушел в легкой куртке, которую она терпеть не может. Придет вдребезги никакой, а завтра на работу. Хорошо, что она хоть про дачу ему ничего не сказала.
Телефон два раза неуверенно звякнул и заткнулся.
Почему-то Инка подумала о Кирюше. С утра она снова чувствовала себя Инкой-стервой, как звал ее Илья, но она была права: только не хватало сейчас нервировать Санька прошлыми разборками. Он и так дергается. Она чувствовала, что он очень сильно за все случившееся переживает, только виду не подает… Да и ей неспокойно. Инка вдруг выпрямилась, подошла к зеркалу. Она же одна дома, у себя дома, в своей квартире. Кому врать? Кому притворяться?
Последнее время совсем хреново стало. Машину новую купили, дачу достраивают, а жизни нет. Санек в дела бежит от себя и от нее, она — в шмотки…
Интересно, какой он стал, Кирюшка-любимец, «мен» заграничный. Интересно, есть у него кто-нибудь? Парень обещал видным быть, весь в отца, внешне…
Инка заметила, что думает о нем совершенно без злобы. Она уселась поудобнее в кресло. Заводить стирку было неохота. Интересно, что там сегодня будет. Петрович опять будет криком кричать… Ой, да там уже, наверное, другой председатель. Да-а…
Где-то ведь валяются ключи от нашего входа. Почему вдруг об этом подумалось?
Из кресла Инку что-то вытолкало. Она заходила по комнате, потом остановила себя, отправилась в ванную и начала перебирать грязное белье. Но непонятное отвращение все увеличивалось и увеличивалось. Через некоторое время Инка с ужасом поняла, что это отвращение к себе. К жизни в постоянном страхе.
Она подошла к зеркалу в коридоре, во весь рост, и стала разговаривать с собой, вспоминая все то неприятное, что было запрятано глубоко.
Чем дальше Инка копалась в себе и в своей семейной жизни, тем больше ей становилось не по себе.
Ведь сначала она решила, что ее просто сглазили, и она отправилась «к бабушке». Велика же была ее ярость, когда бабушка сказала, что сначала надо от чистого сердца всех простить. Инка выкатилась от нее вне себя, наглоталась таблеток, но три дня так и не смогла уснуть. Простить мать, простить свекровь, от которых она видела одни только гадости и неприятности. Их всех простить, в церковь ходить, свечки ставить — нашли дурочку! Нет, это пусть они у нее теперь с того света прощения просят, за то, что она такая стала.
Ведь после визита к бабушке и везти стало по-настоящему. Сначала ее классно на работу устроили, и все как по маслу пошло, потом и у Санька наладилось. Такой классный участок взяли… Да ему по девкам и шляться-то некогда. И как только она захочет — она родит…
Ой! Как больно сердце стукнуло! Ой! Не надо! Ой!
На улице Инка перевела дыхание и развернулась, чтобы вернуться домой. Ноги застыли.
«Я не пойду в церковь в тренировочном костюме,— неизвестно кому сказала она.— Хорошо, я поеду на дачу. Хорошо, я попрошу прощения у тех кустов крыжовника, которые вырубил Санек, если есть у чего просить. Я…»
Кирилл все пытался справиться с собой. Голоса возились возле калитки. Послушать, что они хотят. Нет, кричать сразу. Нет, кому он нужен…
— Да я вчера случайно на своей старой квартире был. Вдруг прикинь — телефон — Леленька. Помнишь ее? Так, мол, и так. Может, приедешь, сам все узнаешь… Я ей: да ну, к Богу в рай… Как сама, расскажи…Да-а.. Сыну у нее три года, здесь живет все лето…
— Так ты зачем приехал? — Санек вдруг помрачнел.— К ней, что ли?
— Да нет,— успокоил Илья,— с тобой водки попить за счастливое детство… Прощаться ведь совсем со всем этим надо… Твою мать… Уже язык заплетается…

В это время Кирилл выпрямился и пошел на голоса.
— Твою дивизию! — Илья развел руками.— Кирилл Алексеевич собственной персоной!
Кирилл растерянно улыбался. Санек развернулся и пошел назад, но справиться с двумя братьями ему не удалось. Два штрафных стакана сблизили меньшого со старшими, и дальше посидеть они решили по-взрослому.
Ключ нашли, и дверь открыли, справились и с погребом.
Инка опомнилась, только когда влетела в открытую дверь дома. Изрядно уже пьяные мужики слушали Кирилла, который все говорил и говорил. Лишь иногда Илюха удовлетворенно кивал головой: а ничего у нас меньшой, очень даже.
Потом они удивлялись, как это она не испугалась, и со смехом рассказывали, как перепугали меньшого. Они ни разу не назвали его Кирюшей…
Ключ ее оказался почему-то от летней кухни, куда ее и отправили хозяйничать, поскольку все холодное из погреба они уже съели. А Илюха, как в детстве, скакал по дорожкам и торопил ее: сообрази что-нибудь быстрее, а то он пойдет по бабам за закуской. Пробормотал, что Леленька здесь,— ходу пять минут. Инка остолбенела — неужели знает…
Вдруг Санек с неимоверным победным воплем извлек откуда-то детский круг.
— Всем купаться в заросший лягушатник! — провозгласил он и икнул.
— Идея! — Илья перестал скакать по дорожкам. Кирилл молчал и чувствовал, как улетучивается хмель.
— Октябрь же, мужики,— неуверенно начал он.
— А ты не ходи!..— Илья со злым задором хлопнул его по плечу.— Боишься же, не ходи. Тебе батя запретил.— Он вырвал у Санька полусдутый круг и помчался по песчаной дорожке, которую начинала обволакивать темнота.
Инка хотела вцепиться Саньку в рукав, но он рванулся так, что чуть не упала, и кинулся за братом.
Инка и Кирилл напряженно смотрели сначала им вслед, потом друг на друга. Инка нерешительно двинулась вперед.
— Пойду, пьяные, дурные.
— Тоже боишься? — незнакомым голосом спросил Кирилл.

— Просто пойду, и все.— Инка начинала злиться.— Там мой муж, мое место рядом.
Будто внутри что-то одобрительно щелкнуло. Так это просто — рядом.
Она пошла в опускающуюся темноту легко, и ей было уже все равно, что Кирилл догнал ее, взял под руку, потом они оба решили, что так неудобно, удобно наоборот и даже засмеялись. И смеяться в осенней глохнущей тишине было легко. Потом к смеху примешались странные шлепки.
Инка с Кириллом спустились с пригорка, за которым открывался вид на остаток песчаного бережка.
По колено в пруду стоял Илья и шлепал ладонями по воде. Санек стоял сзади на берегу, застыло держал джинсы Ильи и смотрел на брошенные кроссовки.
Илья выпрямился и сделал шаг вперед.
— Не надо,— дернулся было вперед Кирилл, но Инка властно удержала его.— Там… Не надо, Илья.
— Там у каждого свое,— буркнул Илья и сделал еще шаг. Обернулся.— Хорошо бы вас здесь никого не было сейчас, но мне уже плевать.
Он сделал еще шаг и задрал голову наверх.
— Эй, я — старший. Я пошел.
Кирилл еще раз дернулся вперед, но Инка зажала ему рот ладонью.
Илья выпрямился.
— Эй, ничего знать не хочу, слышите! Жить хочу, без страха, без оглядки, в глаза людям прямо смотреть! Эй, сколько вас за спиной, там, в прошлом, что вы все там понаделали — всех прощаю, всех люблю. Молиться правильно не умею, но когда от сердца — услышат…
Илья скинул куртку и сразу же за ней свитер.
— Лови, братан — жарко мне! Эй, чтоб по-людски все. Чтоб не страшно было завтра проснуться во всем прошлом. Если может человек мир перевернуть — то я хочу! Братьям счастья, жен, детей, удачи, здоровья. Денег — если хотят. И мне тоже. Чего точно не знаю — жизни полной, трудной, но без страха!!!
Санек мучительно посмотрел на Инку.
Илья скинул футболку и поплыл. Перекрестился и нырнул в самую зацветшую часть пруда. Вынырнул и быстро поплыл к берегу.
Выскочил и бросился к дому. Санек бросил одежду брата и медленно начал раздеваться. Инка взялась за голову и побрела куда глаза глядят. Кирилл сделал шаг к воде.
Санек разделся и, что-то бормоча, бросился в воду. Выскочил и пробежал мимо Кирилла за Ильей. Кирилл дал ему дорогу и сделал еще шаг к воде. Еще. Еще. Он не чувствовал, что промокают ноги, что он в воде уже по пояс, он чертил руками круги на воде и говорил слова, которых не говорил никогда в жизни не то что вслух, но даже мысленно. И пошел вперед. Вода поколыхивалась уже возле плеч. Кирилл не умел плавать. Но нет страха, нет больше страха, нет… И он почувствовал, что его что-то отпустило, легче стало… Падает… назад.
— Илю-ю-ха! — истошный крик Санька остановил Инку уже где-то далеко от пруда. Путаясь в дороге и спотыкаясь, она бросилась назад. Когда с другой стороны ивового кустарника она вышла на берег, Илья и Санек уже не просто тащили Кирилла, тот уже начал переставлять сам ноги.
— Придется допить весь батин самогон,— бормотал Илья. Остальные молчали.
Инка обогнула пруд и остановилась у берега. Шаги мужиков стихали.
«А мне что делать?» Горечь бездеятельности и ненужности, такая знакомая, охватила ее. Значит — им решать, им делать, а нам, нам — бабам, что?
Инка опустилась на колени и тронула воду полной ладонью. И не холодная вовсе. Она отпрянула, выпрямилась и подняла глаза к темным облакам. Звезд не было. Не было видно. Какой, Илья,— всех прощаю… И счастья сначала всем, а потом себе… Своими глазами бы это все не видела — не поверила бы…
Зачем они в воду полезли — понятно, каждый свое решил, а мне зачем?
Инка шагнула к воде. Снова подняла наверх голову, улыбнулась и стала медленно раздеваться, чувствуя, как по разным частям тела пробегает неведомое доселе тепло и одежда просто мешает, становится ненужной.

Шаг. Ступни в воде. Женщина. Ее место — рядом с мужчиной. Женщина не должна ничего решать, диктовать, навязывать условия. Она должна любить. Хотеть любить, уметь любить, учиться быть любимой.
Вода колет грудь. Всем женщинам, что побоялись — силы терпенья. Я теперь понимаю, что это — мудрость желанья. Да. И я прощаю всех. Знать не хочу за что.
Руки легко двигаются. Лицо умыть. Сына. Новую жизнь. Чистую. Без страха рожденную.
Ой, теперь холодно. Бегом назад.
— Инка!
— Инка!
Санек с Илюхой кричат. Еще раз наверх глянуть. Смешно. Главное — им этого ничего знать не надо. Это тоже решение. Только женское. Другое. У них свое. У нас — свое.
Одежда Илюхина валяется — отлично.
Свитером растереться, футболкой вытереться. Одеваться скорее.
— Инка!
— Инка! Где ты!
Ближе голоса уже, ой скорее, руки путаются, не слушаются. Носки дурацкие, все дурацкое. Шаги рядом совсем. У-ф-ф! Успела!
— Инка! Родная моя! Нашлась! Как же я тебя оставил! А горячая-то какая!
Инка с неведомым доселе наслаждением теряла сознание.
— Слава Богу, живая! А то могла по бабьей дури упрямой тоже в воду полезть! — Илья сплюнул и покачал головой.

— Жар спал. Три дня ты металась. Напугались мы. Илюха себя корил, мол, мы, дураки, в воду полезли — ничего, а ты заболела… Зато здесь поосвоились, печку, видишь, подтопили.
Инка с легким беспокойством стала озираться по сторонам. Кирилл понял ее.
— Санек с Илюхой у крыжовника старые ветки выпиливают. Хороши побеги новые, а старье корявое расти не дает. На следующий год хороший урожай будет.
Инка счастливо улыбнулась, закрыла глаза и крепко заснула.
Февраль, 1998 г.

Инка подвигала руками и ногами, поерзала, открыла глаза. Тут же подскочил Кирилл.
— Очнулась? Чего тебе?
Инка с трудом помотала головой. Хотела что-то сказать, но голоса не было.
— Ничего не хочешь? Инка благодарно кивнула.
Кирилл сел на край кровати, осторожно потрогал ей лоб и улыбнулся.

СВЕТ НА СТУПЕНЬКАХ

Действие первое
Слабо освещенная сцена. Обязательно лестница, корявая, неровная, некрасивая, неэстетичная. На верхней площадке
кресло-качалка (пока в полной темноте).
Затем письменный стол, лампа, на столе — образцовый порядок:
пачка белой бумаги, пишущая машинка. Рядом со столом диван.
И еще окно. Его расположение и вид в окне особого значения не играют.
За столом, устало обхватив голову руками и что-то бормоча,
засыпает молодой человек. В ярком свете на кресле-качалке появляется
пожилой холеный человек, в элегантном белом костюме, небрежно и достойно покуривающий трубку.
Пожилой человек (нежно смотрит на молодого человека, а затем негромко). И все-таки в нем что-то есть… Что-то в нем мне нравится… (Пауза.) Сегодня он принял ужасное решение, и с тех пор я за ним наблюдаю… Да-да, вы можете меня так и назвать «Наблюдающий». А чем, собственно, ужасно его решение? Неизбежностью, господа, именно неизбежностью, я-то знаю. Это он не знает этого, да и не должен знать. Достаточно того, что я знаю, да и многие из вас тоже, конечно, знают… Так вот, сегодня утром он тоже принял решение, что это неизбежно. Он словно почувствовал в себе внутренний взрыв, он понял, что не может больше тратить время и силы неизвестно на что, ну и так далее… Вы представляете, он навел порядок в комнате и на столе. (Оглядывает комнату.) С вами так бывает? Вы понимаете? (Пауза.) Вот это вы пальцем в небо.

Он не собрался, как многие из нас раз в году начать новую жизнь. Вглядитесь… Вглядитесь в него и в эту обстановку… Вот. Вот именно… Он даже сегодня смотался на другой конец Москвы за старой бабушкиной пишущей машинкой. Да-да… Теперь-то вы понимаете… (Почти шепотом.) Здесь должно царить творчество… Теперь вам ясно в чем ужас его решения… Мы так и будем его звать — «Начинающий».
Так вот представьте себе, господа: он сел за стол, вставил в машинку чистый лист — и… остолбенел… Он потерял не только уверенность в правильности и неизбежности своего решения, он потерял все свои мысли и слова… Ему казалось… Нет, вы понимаете, господа, ему казалось (посмеиваясь), что у него в голове уже все готово. Он уже радовался нестандартности сцен и колориту диалогов… Казалось — только сядь и напиши… И вот сел… (совсем заговорщическим шепотом) и ни фига! Извиняюсь за выражение… Чистота, пустота — одним словом — полный порядок!.. И все куда-то делось… Вы понимаете, господа? Ну, вы-то уж точно понимаете!
Начинающий заснул, его голова с шумом упала на руки.
Наблюдающий. Эх, бедолага… Ну, ничего, ничего, сейчас он заснет, выключит свое дурацкое воспитание, постоянный самоконтроль, останется только то, что он действительно собой представляет, только самое ценное, честное… Хотя, он, вообще, малый честный… Это мне в нем тоже нравится… Вот-вот, почти готов… Теперь мы с ним, пожалуй, немного поболтаем.
Начинающий (нехотя поднимает голову, медленно и отрешенно озирается и, тихо застонав, подходит к окну, утыкается лбом в стекло. Вдруг резко отворачивается от окна, но не возбужденно, а очень тихо начинает говорить). Мне всегда раньше это помогало: я прислонялся лбом к холодному стеклу, и словно часть меня уходила в эту темень, она словно ждала меня там, за окном, словно помогала и чувствовала, что со мной происходит… Особенно зимой или поздней осенью, когда в природе затихала вся суета, и она сама словно замирала, прислушиваясь к чему-то далекому, высокому, спрятанному очень глубоко… И я тоже замирал и прислушивался… И вот тогда, из этой глубокой темноты мне начинали являться картины, грезиться звуки, помимо моей воли начинали рождаться тонкие нужные слова, часто сразу прекрасные рифмы.

Словно повинуясь чьей-то воле, я записывал эти слова, рифмы, картины, а иногда мне словно не ведено было этого делать и я засыпал, успокоенный и умиротворенный. А когда просыпался, то понимал — оглядываться нельзя, да это и бесполезно совершенно… Сейчас там занавес, который снова поднимется, когда будет нужно. (Он на минуту задумался, глядя в окно, потом встряхнулся и продолжал.) Нет мне не 16 лет и я не влюблен несчастно и трагично. Нет, мне даже не 18 и не 20… И моя тяга к бумаге длится уже скоро десять лет. Конечно, была и простая юношеская мечтательность и романтичность, и категоричность, и максимализм, и просто влияние обстоятельств… Но многие вещи и сегодня нравятся мне и кажутся неслучайными, а сам я, поверьте, более чем строгий критик. (Он снова посмотрел в окно, будто искал там что-то или надеялся увидеть. Потом безнадежно махнул рукой.) Да, я бросал… Да, запрещал себе подходить к окну и брать в руки ручку… Я… Я так измучил себя, у меня появилась цепкая, почти болезненная наблюдательность: я стал прислушиваться к случайно услышанным чужим фразам, следить за людьми в транспорте и на улице… Словно внутри меня сидела сухая и очень жадная губка, которая все впитывала, впитывала, впитывала и требовала еще… Я рисовал сюжеты по чужим глазам и улыбкам, я болел, просто болел этой проницательностью и наблюдательностью… И я сдался. Я снова вернулся к своим привычкам, и мне снова стало легко… Да, легко… Я легко забывался, отдавался этой приходящей ко мне и почти ощутимой власти воображения. Мне было легко… (Вдруг с бешеной силой и злостью стукнул кулаком по стене.) И я не спрашивал себя: на хрена мне это нужно? Почему эта власть воображения выбрала именно меня в свои подчиненные? И почему я, кретин эдакий, с таким удовольствием поддавался всему этому бреду? И, главное — ну на хрена, на хрена мне, МНЕ!., это все нужно?
Тут он поднял глаза на Наблюдавшего. Тот продолжал качаться в кресле,
спокойно покуривая. Все это время он, не меняя позы, лишь изредка
кивал. Казалось, что он все это время скрывает понимающую улыбку,
как врач, слушающий серьезный рассказ больного, но неспособный
скрыть довольство собой за верно поставленный диагноз.
Молодой человек продолжал смотреть на него. Но абсолютно бесстрастно, даже скорее сквозь него.

Наблюдающий (понял, что пауза затянулась и, слегка потянувшись, с изумительно издевательски-участливой интонацией произнес). Ну, что, теперь спросил?
Начинающий, словно опомнившись, кивнул.
Наблюдающий. И что?.. Ну что?..
Начинающий (недоуменно покачав головой и пожав плечами, словно удивляясь тому, что сейчас произносит, сказал). Да… Ничего… НИ-ЧЕ-ГО…
И, почувствовав безумную усталость, присел на диван,
понуро сгорбив плечи. Но тут вдруг оживился Наблюдающий.
Он вдруг решил принять живейшее участие в Начинающем.
Наблюдающий. Постой, постой. А ты у кого, собственно спрашивал-то, а?.. У меня? (Ехидно.) Себя? Да? Ты в себе решил разобраться, да?.. Так ты мне скажи: ты у себя спрашивал ?
Начинающий вяло и безразлично пожал плечами.
Наблюдающий (продолжал). Да ты не хитри, голубчик, не хитри… У себя ты ничего не спрашивал. Ты просто задался этим вопросом и ждешь, чтобы кто-то тебе на него быстренько и понятненько ответил… Да-а… Именно кто-то… А?
Начинающий с надеждой кивнул…
Наблюдающий (все больше возбуждаясь, продолжал). Чтобы кто-то объяснил, да? Кто-то, погладил разнервничавшуюся деточку по голове и успокоил бы, да? Все разложил бы по полочкам? А?.. Нет, ты вот тут в ночи кого ждешь-то с ответом? Нет, ты мне скажи? Что, глас божественный задерживается, да? А без него тебе не по себе как-то, да? Страшновато, да? Чтобы вот явился этакий чистый и светлый образ, выдал бы тебе удостоверение, что, мол, такой-то, такой-то по воле божьей (или чья тебя больше устраивает) выбран носителем великого таланта и обрекается на муки творческие и огромную славу по окончании пути тернистого…
Наблюдавший (сделал вид, что задохнулся от слишком длинной фразы и сам себе сказал). Фу, какая гадость…
Начинающий тем временем продолжал безучастно сидеть, иногда кивая
головой. Казалось, что обидные слова Наблюдающего
его ничуть не задели, а наоборот, лишь добавили безысходной
усталости его и без того сгорбленным плечам.

Наблюдающий (между тем не унимался). Или тебя творческие муки не устраивают, или ты боишься по тернистому пути не дойти до огромной славы?
Начинающий безразлично покачал головой.
Врешь, голубчик, врешь, точно знаю… Этого все боятся и не хотят. И каждый думает: знал бы где упал… Это ведь нормально поставить перед собой какую-то цель и уже потом добиваться ее любыми способами.
Голос Наблюдающего зазвучал с отеческой мягкостью, казалось, что он задался целью любым способом выудить
хотя бы слово у Начинающего.
Тот с некоторым интересом поднял глаза
на Наблюдающего, но все же промолчал.
В голосе Наблюдающего стали появляться
прежние задиристые нотки.
Наблюдающий. Да ты просто боишься, боишься! Поскольку прекрасно понимаешь, что если начнешь, то уже все, конец, ты уже обречен на поиск того совершенства, которое предопределено тебе степенью твоего дарования. Или ты боишься, что твое дарование весьма среднее (а почему все сразу должны быть гениями?) и мук никаких не стоит? Боишься?.. Трудной, дискомфортной жизни, да, одиночества, лишений… Ты боишься…
Начинающий (задумчиво, с расстановкой, явно для того, чтобы Наблюдающий заткнулся, а еще лучше бы отстал, начинает медленно говорить). Да, я боюсь… Но отнюдь не того, в чем ты меня обвиняешь. Хотя, собственно, зачем еще ты взялся на мою голову? И уж зачем я тебя слушаю?.. Я боюсь другого, и это гораздо важнее и серьезнее. По крайней мере для меня… Я ведь не безнадежно глуп, не настолько самонадеян, чтобы в это безумное время ставить свою жизнь на карту таланта и везения. Да, я сейчас говорю о той самой материальной стороне (с иронией) того самого «тернистого пути», которой ты меня пугаешь. Но у меня крепкий тыл — у меня перспективная специальность, и не одна к тому же, я владею английским языком и без труда могу выучить второй, третий, десятый, смогу и еще не одной профессией овладеть… Все это мало занимает мою душу — поэтому и дается достаточно легко…
Он задумался и нервно затеребил пальцами. Между тем на лице Наблюдающего появилось легкое удивление.

Начинающий (продолжал). Я действительно боюсь. Боюсь… Как бы это назвать… Слабости своей, что ли… Неумения… Словом, того, что эти сцены и картины, образы и пейзажи, завораживающие меня в эти счастливые — да, я уже знаю — эти минуты самые счастливые, легкие, мгновенные… Так вот, все это является мне абсолютно законченным, совершенным, а я… Я должен лишь послужить тонким и чутким посредником между ними и бумагой… Иногда очертания и красочность этих видений настолько зыбки и неявны, что я своим воображением и чутьем с трудом их улавливаю… (Распаляясь немного.) Понимаешь, ты?.. Улавливаю с трудом, а я передать их должен. Передать… Описать — это не то слово, понимаешь, именно передать, донести… И это не объяснить, не показать, а именно просто донести увиденное и понятое мною… Просто… (С горькой усмешкой.) Проще некуда, пожалуй… Понимаешь, ты… Словом донести… СЛОВОМ!..
Наблюдающий (про себя). Пожалуй, елки, он слишком серьезен.
Начинающий (с нарастающей безысходной горечью). И понимаю я, что ответственность за это увиденное, почувствованное, понятое, целиком на мне… И страшно мне, что поблекнет все, потеряется… И мои читатели… (Тут он вдруг осекся, почувствовав, что произнес запретное слово, затем быстро оправился и продолжал.) Да не читатели, просто любой другой, ну хоть ты, понял и почувствовал, что я видел, зачем написал, чему удивился, радовался, что открыл, над чем смеялся. Чтобы не было этого: «пьеса учит, дрючит, показывает, указывает, раскрывает, закрывает» и т. д. Понимаешь, чтобы ты задумался о том же…
Наблюдающий (вдруг резко протянул вперед руку и ехидно сказал). Давай… Давай скорее. Прочитаю и скажу — донес или потерял. Ну, давай, давай скорее… (Он нетерпеливо вскочил.)
Начинающий (вздрогнул). Так ведь я… Так ведь нет… Так ведь вот. (Словно оправдываясь.) Я все не знаю… Я… Мне кажется, еще недостаточно вглядывался, вслушивался… Все слова, наверное, не те окажутся. Так ведь… А вдруг все бледно будет, неправильно… Ведь нет еще… Нет, ведь я…
Наблюдающий (вдруг сразу принял скучающий вид и зевнул). Да ты, голубчик, просто лентяй да болтун.

Начинающий (просто задохнулся от обиды). Я?! Я?! Я лентяй и болтун? Да я просто лучше других понимаю, я просто острее все чувствую… Я… Это ведь не просто так, это же ответственно… Ведь я…
Он путался, заметался по комнате в какой-то бессильной ярости.
Наблюдающий (продолжал в том же тоне). Давай, давай, дорогой, еще подожди, лет десять — пятнадцать… Иди, иди, ткнись дурным лбом в окошечко… (Начинает распаляться, кривляется, говорит с таким видом, будто нашел единственное и гениальное решение.) Ты погоди, знаешь, может, инопланетяне какие твоими видениями заинтересуются, поразятся, восхитятся, немедленно прилетят на Землю, дабы понапихать твои образы, сцены, мысли в другие головы человеческие, а ты… Ты все будешь стоять у окна в безысходной нерешительности… (Начинает откровенно передразнивать Начинающего.) Ага, стоять и бормотать… Все как-то… Будто… Ведь я… Я ведь… Так нет… Вот так…
Начинающий (возражает). Лентяй? Я лентяй? Ну, уж нет! Да, я боялся, но я теперь… Я напишу… Я тебе… Я Вам всем такое напишу!..
Хватает лист бумаги, ручку и яростно несется вслед
за Наблюдающим. Оба забегают за занавес.
Затем Начинающий снова появляется за столом,
в той же позе спящего, что и в самом начале.
Наблюдающий качается в кресле и покуривает.
Начинающий медленно просыпается, а Наблюдающий
тихо встает и на цыпочках пробирается к занавесу.
Его кресло начинает погружаться в темноту.
Начинающий (зевает). Сон я какой-то видел… Тяжелый какой-то.. Изматывающий…
Наблюдающий. Знал бы ты, как я устал! (Публике.) Отдыхать, господа, всем отдыхать.
Занавес. Конец первого действия

Действие второе
Появляется Начинающий и решительно садится за стол, придвигает
себе пачку бумаги, берет ручку… Но вдруг снова нерешительно замирает,
так и не смеет поднести ручку к листу бумаги. Украдкой оглядывается
на кресло Наблюдающего, оно пустует. Тогда он облегченно вздыхает
и направляется к окну. Но на полпути он останавливается,
резко разворачивается и возвращается обратно за стол.
Наверху подглядывает Наблюдающий.
Начинающий берет ручку, потом снова откладывает и начинает нервно стучать пальцами по столу. Мучительно трет виски, и снова встает.
Наблюдающий. Ты куда?
Начинающий. На кухню, чайник поставить.
Наблюдающий. Ты только что оттуда.
Начинающий. Да я что-то съел, и теперь меня мучает жажда.
Наблюдающий (с огромным сочувствием). Ах, жажда… (Некоторая пауза.) По-моему, это по-другому называется… То, что тебя мучает…
Начинающий возвращается за стол. Гаснет свет.
Свет снова зажигается. Начинающий продолжает сидеть за столом,
так и не притронувшись к листу бумаги.
На кресле качается Наблюдающий. Начинающий мучительно ерзает на стуле. Якобы случайно роняет пачку
бумаги со стола, вскакивает, начинает собирать. Поднимает глаза
на Наблюдающего, снова садится. Вдруг обрадованно резко вскакивает.
Наблюдающий выражает немой вопрос.
Начинающий. Я совсем забыл… Я обещал на этой неделе обязательно дозвониться.
Наблюдающий (совершенноравнодушно). Сегодня суббота.
Начинающий. Ах, да… (Снова возвращается на свое место.) Все никак не начну… Все как-то…
Наблюдающий (резко). Да я все это «как-то» прекрасно вижу.
Начинающий (почти жалобно). Вся логика потерялась. Несколько сцен вертятся беспорядочно… Может, я еще подумаю и завтра начну, а?
Наблюдающий. Может, ты уже просто начнешь, а? А завтра еще подумаешь и переделаешь, если не понравится, а? Или просто продолжишь, а? А? Ты хоть одно предложение, одно слово напиши, лентяй несчастный.

Начинающий (оживленно). Ну да. А потом уже работать с этими набросками. Потом эти беспорядочные сцены сами соберутся… Ты знаешь, у меня так было со стихами. Как я поначалу мучил себя и их. Я заставлял себя в тот же день доделывать, дорифмовывать, чтобы записать аккуратно в тетрадочку. А потом… Потом как-то само собой стал записывать только то, что приходит — строчку, пару строк, строфу… Случалось, что разные части одного стихотворения находили друг друга через годы… Но это были настоящие находки… (Он задумчиво-мечтательно улыбается, откидывается на спинку стула и поворачивается к Наблюдающему.) Ты знаешь…
Наблюдающий (в бешенстве вскакивает). Знаю, знаю! Я твою жизнь с самого рождения знаю, и за мучениями твоими супертворческими давным-давно наблюдаю. Мать твою!.. Ты начнешь уже работать?!
Начинающий (потягивается и придвигается к столу). Начну, начну… (Начинает быстро строчить, увлекается, начинает улыбаться — одним словом полностью погружается в работу.)
Наблюдающий утирает пот со лба. Гаснет свет. Свет зажигается. Начинающий сидит за столом и увлеченно пишет.
Наблюдающий (тревожно на него поглядывает, поглядывает на часы. Успокаивается, закуривает трубку и очень удовлетворенно кивает публике). Вот так, господа. Вот так… Вы же понимаете.
Снова гаснет свет.
Свет снова зажигается. Начинающий продолжает увлеченно писать. Наблюдающий (тревожно поглядывает то на часы, то на Начинающего, наконец он не выдерживает). Эй, ты чего, присох к стулу, что ли? Сколько можно без отдыха?
Начинающий его не слышит.
Наблюдающий (продолжает). У тебя телефон разрывается… А может, там что-то важное?..
Начинающий (нехотя). Потом, погоди, немного осталось.
Наблюдающий. Ты бы хоть поел, прилег ненадолго… Нельзя же так… Со мной хотя бы поговорил, как там чего, все ли там так?

Начинающий. Ага, сейчас… (Продолжает увлеченно строчить.)
Наблюдающий. Ты бы прочитал, что творишь-то. Может, все не так как-то, может, поблекло все… Может, выбросить все это надо и заново начать.
Начинающий (не отрываясь). Может быть…
Наблюдающий. Ну так чего же ты зря силы тратишь, время? Передохнуть надо, в окно посмотреть, подумать…
Начинающий. Сейчас закончу, тогда буду думать и оценивать… (Немного подумав.) А может, и не буду вовсе… Это уже не моя задача…
Наблюдающий. А что тебе приспичило уж прямо сразу начать и закончить? А?.. Завтра закончишь, или послезавтра, а?
Начинающий (раздраженно кивает). Да, да… (И продолжает увлеченно строчить.)
Наблюдающий. Ты же острее других чувствуешь, понимаешь, как важно додумать, домыслить, прислушаться к себе…
Начинающий (очень раздраженно). Слушай, отстань, а? Дай мне доделать, а? Ну все, начал я уже… Ну так уже не дергай ты меня. Дай закончить, пока идет… Потом будешь цепляться, сколько тебе влезет.
Наблюдающий (иронически-покорно). Конечно, конечно. Только я ведь о тебе забочусь… Вдруг как раз сейчас не так все как-то, вдруг теряется, блекнет все… Выразительность пропадает и логика… Логика теряется…
Начинающий. Если ты не заткнешься, мне придется потерять не только логику, но и полчаса времени… Чтобы заклеить тебе рот пластырем…
Наблюдающий (обиженно). Перцовым?
Начинающий. Вот еще, обычным обойдешься!
Наблюдающий.А чего так много — полчаса, пластырь, что ли, старый?
Начинающий. Нет, рот у тебя слишком большой, да подвижен не в меру.
Наблюдающий. Нет, а ты чего на меня вдруг так взъелся?
Начинающий (умоляюще). Слушай, ну что ты ко мне пристал? Ведь прекрасно знаешь, что если я сейчас не закончу… То… То… Не знаю, когда уже закончу. Остыну, уйдет из души это все… Я и так уже параллельно о другом начинаю думать, легко, думаешь… Сам себя заставляю, а ты мешаешь еще специально… Сейчас доделать все надо, сейчас, пока идет, пока живо, пока дышит. А потом… Потом — да хоть трава не расти… (Пауза.) Все равно мне гораздо легче жить будет… Хотя бы уже без этого…
Наблюдающий (с легкой иронией, но довольно). Ох ты, ох ты… Вот разошелся, скажите, пожалуйста…
Гаснет свет.
Начинающий, не обращая никакого внимания на Наблюдающего,
подходит к лестнице. Достает несколько последних страниц и поднимает голову. На верхней площадке появляется яркое пятно света.
Начинающий (сам себе). Да, это так. Это понятно.
Затем берет несколько первых страниц. Около подножия лестницы появляется второе яркое пятно света.
Начинающий (снова сам себе). Да, и это тоже именно так. (Поднимает голову наверх.) Осталось только… (Чертит рукой прямую линию, соединяющую эти два пятна.) Да, только это и осталось… Всего ничего только и осталось. (Снова повторяет жест, соединяющий эти пятна. Направляется к дивану, оставив рукопись у подножия лестницы. Бормочет себе под нос.) Да-да, только это и осталось.. Только это… Должно, непременно все должно найтись.
Ложится на диван, закрывает рукой глаза. Вспыхивает яркий луч, соединяющий два пятна света на лестнице.
Начинающий резко встает, затем раздумывает и опять ложится.
Снова закрывает глаза рукой, снова вспыхивает так необходимый ему луч
света. Держа руку у лица, словно боясь потерять увиденное, он встает
и направляется к лестнице. Луч исчезает, остаются только два ярких
пятна. Начинающий берет рукопись и, медленно просматривая ее,
поднимается по ступенькам. На первых двух ступеньках появляются пятна
света, ложащиеся на прямую. Следующие несколько ступенек остаются
в темноте. Средние ступеньки освещаются беспорядочно — пятна падают
то левее, то правее. Последние три ступеньки до верхнего яркого пятна
освещаются пятнами, ложащимися на прямую. Начинающий кладет
рукопись на верхнее пятно, бегом спускается вниз и смотрит
на расположение света на ступеньках.

Начинающий (очень сосредоточенно сам себе). Нет не так. Совсем не так… (Снова идет к дивану.) Попробуем сначала или, наоборот, с конца. Попробуем еще раз…
Снова ложится, закрывает глаза рукой… Снова вспыхивает яркий луч.
Начинающий встает, поднимается по лестнице в этом луче света,
доходит до верхнего яркого пятна, берет рукопись. Луч пропадает,
остаются только верхнее и нижнее яркие пятна. Начинающий начинает
спускаться, оставляя за собой листки на ступеньках. Средние ступеньки
освещаются яркими пятнами, между собой хорошо ложащимися
на прямую. Но эта прямая не совпадает с той прямой, которая должна
соединить верхнее и нижнее пятна. Пока Начинающий спускается
вниз, верхнее и нижнее пятно становятся почти незаметными,
а середина светится очень ярко. Начинающий оглядывается и недовольно качает головой.
Наблюдающий (который все это время подглядывает за прогулками Начинающего по лестнице, нетерпеливо). Ну, далось тебе это, прямо, я не знаю. Так, условно, более-менее все соедини — и хорош… Уж, прям, сразу надо безупречно, безукоризненно, сразу до совершенства…
Начинающий (резко перебивает). Пошел вон!!! И убери свое кресло, оно мне работать мешает.
Наблюдающий покорно утаскивает кресло за занавес.
Начинающий (все смотрит на расположение света на ступеньках. Медленно начинает размышлять вслух). А в общем… В общем, наверное, логично. Или то, или это… Все вместе, пожалуй, вряд ли, и не должно быть наверное. Вот только то или это?
Он начинает собирать рукопись, свет на ступеньках постепенно пропадает.
Начинающий (возвращается к дивану, изредка задумчиво повторяя). Или все-таки не так.
Закрывает глаза другой рукой. Теперь ярко освещена средняя часть лестницы, а верхнее и нижнее пятна меньше заметны и меньшего размера.
Начинающий (убирает руку). Нет, сейчас мне надо не так.
Снова повторяет прежнюю картину. Два ярких пятна соединяются по прямой менее яркими.
Да, вот так! В этот раз мне надо именно вот так!
Встает и, поднимаясь наверх, выкладывает рукопись по лестнице. Световая картина соответствует той, которую он видел с дивана. Он садится на пол, закуривает. Из-за занавеса робко выглядывает Наблюдающий.

Начинающий (приветливо кивает Наблюдающему и сам себе удовлетворенно говорит). Да, в этот раз нужно именно так.
Наблюдающий (осмелев). А что, будет еще и другой раз?
Начинающий (улыбаясь). А как же. (Чуть оживляясь.) На эту тему можно еще две пьесы написать — этакий классный триптих получится.
Наблюдающий (ехидно). Если до стола дойдешь.
Начинающий (вздохнув и похлопав его по плечу). А куцы ж я теперь денусь?
Гаснет свет.
Свет зажигается. Начинающий спит на диване, рукопись так и разложена по лестнице. Начинающий просыпается, встает,
подходит к лестнице.
Нерешительно смотрит вверх, затем начинает понуро-сосредоточенно
собирать листочки. Поднимается наверх, нерешительно смотрит вперед за
занавес, делает несколько шагов вперед. Останавливается, оборачивается
назад, оглядывает лестницу, комнату. Из-за занавеса тихо выбегает
Наблюдающий, и внезапно толкает Начинающего в спину,
вперед по направлению к занавесу.
Наблюдающий (давай, давай, смелее). Ты что, опять за свое?
Начинающий (почти с отвращением поглядев на рукопись). Да ну, ерунда все какая-то, глупость. И кому это нужно? Может, не надо, а?
Наблюдающий (продолжая толкать его в спину). Давай, давай, ни пуха…
Начинающий (идет вперед). Ладно, к черту…
Уходят за занавес. На лестнице играют пятна света. Потом
они выстраиваются в ровную слабоосвещенную полосу.
Из-за занавеса появляются Начинающий и Наблюдающий,
последний очень возбужден и оживлен, а первый
еле передвигает ноги от усталости.
Наблюдающий (хлопая Начинающего по плечу). Ну, ты теперь у нас молодец, каково, а?.. То-то, брат. Это все главное один раз пройти, потом уже все как по маслу.
Начинающий все норовит быстрее подойти к лестнице и спуститься вниз, а Наблюдающий его все время останавливает.
Наблюдающий. Да-а, голубчик. Теперь все легче, проще, не так мучительно все, уже, как ни говори, опыт кой-какой имеется, навык…

Начинающий (его перебивает). Да какой может быть опыт, какой навык? Буквы, что ли, писать? Так этому еще в школе учат… Всех, причем. А тут… Тут все другое совсем.
Наблюдающий. Да ладно, будет тебе, эка уж невидаль… Ничего особенного, столько, знаешь, народу кругом творит… Как шишек понабьют чуть-чуть — уже все в писатели, в писатели… Дано, конечно, не каждому, ты ж понимаешь. Но люди, люди-то рвутся, будто делать больше нечего…
Начинающий (с большим пониманием). Вот, вот. (Ивсе норовит начать спускаться.)
Наблюдающий (словно вдруг вспомнив). Да, кстати, все хотел тебя спросить: почему, когда о тебе говорили, у тебя такой отсутствующий вид был? Самый, можно сказать, волнующий, главный, счастливый момент, а ты будто бы в окно уставился, да и весь ушел туда?
Начинающий (наконец начинает спускаться по лестнице и, улыбаясь, отвечает). Так я и был там, за окном. Да-да, «там»… Знаешь, меня часто спрашивали, еще когда я стихами увлекался,— где ты, в каком мире ты на самом деле живешь. И ты знаешь, наверное, чаще я живу «там». Если мне хорошо — «там», если плохо — тоже «там»…
Наблюдающий. А если никак?
Начинающий. То я хочу туда. Жду, когда снова «туда» буду допущен…
Пока он спускается, на ступеньках, словно приветствуя его, начинают играть пятна света.
Наблюдающий (удивленно и растерянно). Но ведь как же… Ведь для чего все это делают… Ведь признание — это главное, чтобы тебя поняли…
Начинающий (согласно оборачивается). Вот что поняли — это да… Это ты в самое яблочко… Но главное не это…
Наблюдающий (язвительно). Ах, ну да. Ты у нас как истинный великий человек счастлив только тогда, когда сам удовлетворен своей работой…
Начинающий (примирительно перебивает). Ну зачем ты опять цепляешься?
Наблюдающий (все более обиженно продолжает). Ты счастлив… Как это… Когда понимаешь, что нашел, что донес, передал, смог, вот ну такой ты молодец…

Начинающий (спокойно перебивает). Да нет, я счастлив, когда еще не знаю, передал или нет… Я счастлив…
Наблюдающий (язвительно, нетерпеливо перебивает). Угу, когда как придурок за этими пятнами по лестнице бегаешь?
Начинающий (кивает). Да, и в это время тоже… Но больше я счастлив, когда только начинаю их видеть… (Он почти спустился, идет к дивану.)
Наблюдающий. Ну да, ну да, что, как увидел пятно — так прямо и распирает от счастья, да?
Начинающий (начиная укладываться). Пожалуй… Потому что я знаю — за ним появятся другие.
Наблюдающий. А если не появятся? Ну вот одно и все — ку-ку, Джузеппе?
Начинающий. Так, значит, оно и должно быть всего одно, и с ним и нужно работать… Понимаешь, я снова буду работать, жить душой на полную катушку.
Наблюдающий (ехидно тычет пальцем в окно). «ТАМ»?
Начинающий (нехотя поднимается, задумчиво смотрит в окно, по сторонам, пожимает плечами и, улыбаясь, говорит). А какая разница где? (И крепко засыпает.)
Наблюдающий (усаживается поудобнее в кресле, закуривает — явно собирается продолжить беседу, поворачивается к Начинающему и с удивлением видит, что тот крепко спит. Он укоризненно-обиженно говорит публике). Вот так, господа… Будто я ему и не нужен вовсе. (Недоуменно разводит руками.) А что делать — опять антракт, господа!
Конец второго действия

Действие третье
Освещена нижняя ступенька лестницы, на ней сидит Начинающий.
По остальным ступенькам беспорядочно бегают световые пятна.
Начинающий что-то сосредоточенно пишет, потом зачеркивает,
потом собирается порвать. Раздумывает, нервно кусает ручку,
потом вдруг облегченно улыбается и снова начинает писать.
На верхней площадке лестницы появляется Наблюдающий,
он явно доволен жизнью, нетерпеливо озирается по сторонам, ждет
или ищет кого-то. Наконец он случайно бросает взгляд вниз, видит
все ту же обстановку, Начинающего и подпрыгивает от удивления.
Наблюдающий. Ну ты даешь, приятель. У тебя что, не бьшо времени получше устроиться, как-то атмосферу себе нормальную создать. А то что это? (Пренебрежительно обводит рукой комнату, лестницу.) Да еще сидишь в самом низу, как в первый раз начинаешь все… Пора уже взрослеть, посолиднее становиться. Эй, ты меня слышишь?
Начинающий вздрагивает, отрывается от листа, кивает Наблюдающему как старому знакомому, продолжает увлеченно и сосредоточенно работать.
Наблюдающий. Что у тебя все не как у людей, прямо не знаю. Начать и в помойке можно работать, а потом-то, потом уже… (Пытается разглядеть, что пишет Начинающий. Садится в кресло.) Ни хрена не видно. Ладно, я тебя тут подожду. Надеюсь, теперь все не так мучительно, сомнительно и долго…
Наблюдающий качается в кресле, Начинающий продолжает писать, потом
встает и подходит к окну, ткнувшись лбом в стекло, задумывается.
Наблюдающий встает, снова пытается разглядеть, что же пишет
Начинающий, но у него опять ничего не получается. Тогда очень нехотя
он начинает спускаться по лестнице, всем своим видом показывая,
как ему тяжел и неприятен каждый шаг.
Наблюдающий (сам себе бормочет под нос). Интересно, конечно, что он там опять задумал. Но идти туда к нему… Как-то мне не по себе… (Останавливается, пытается вглядеться в написанные листочки.) Так тоже ни хрена не видно. Надо совсем к нему, рядом, да как-то… Сам бы, что ли, сказал что-нибудь, а то опять весь в творческом процессе. (Раздраженно громко Начинающему.) Ты, я смотрю, приятель, занят шибко?
Начинающий вздрагивает, отходит от окна, быстро идет к столу, словно боится забыть, и быстро начинает строчить.
Наблюдающий (поняв, что отвечать ему никто не собирается). Ты занят, я смотрю, весь в работе…
Начинающий нехотя отрывается от работы и вопросительно смотрит на Наблюдающего.
Наблюдающий (заискивающе). Так я тебя, пожалуй, отвлекать-то не буду, я в другой раз как-нибудь, да? Когда ты посвободнее…
Начинающий благодарно кивает и снова берется за работу. Наблюдающий
быстро и легко возвращается наверх и садится в кресло.
Начинающий отрывается от работы, просматривает написанное.
Вдруг швыряет все в сторону идет к окну.
Наблюдающий (оченьразочарованно). Э, да это надолго. Да, это очень надолго.
Начинающий удивленно поднимает на него глаза.
Наблюдающий. Что ты, что ты, я все понимаю… Мне, как никому, все ясно… (Поднимается и пытается напустить на себя достойную важность, как в самом начале.) Талант, голубчик, это дело известное… Талант… Это прежде всего (Патетически к публике.) труд, господа…
Начинающий (делает вид, что потрясен его словами). Да ты что?! Только никому больше не говори, это будет наша тайна… (Заговорщически.) Я тебе еще скажу по секрету: талант — это диагноз, если не сказать, что приговор. Да-да, господа, приговор, причем окончательный, и обжалованию он не подлежит… Да пока никто и не жаловался. (Резко перестает дурачиться и говорит нормальным тоном.) Хватит уже, приятель, сказать нам с тобой больше абсолютно нечего, и так уже давно всем все ясно. (Оборачивается к публике.) Да-да, конец, господа, честное слово, конец.
Действительно конец пьесы.
Январь — март, 1993 г.

Двоим посвящается

УЗУНОВСКИЙ ДНЕВНИК

Я собиралась завести себе маленькую тетрадочку, какой-нибудь забавненький блокнотик, чтобы записывать свои мысли и впечатления. Ведь, елки-палки, так интересно что-то создавать с нуля. Однако нулю уже четыре года, а тетрадочка так и не завелась. Но совесть болеет нереализованными планами, и пусть по памяти, но заведу себе забавненький файлик в компьютере: есть чего вспомнить.
Откуда взялся нулик? Выдали маме на работе бесплатно. Рациональная часть мамы не хотела брать землю за 170 км от Москвы, но девки (то есть мы с сестрой), награжденные кристаллами безумия по наследству (причем с обеих сторон), загорелись владением новой землей. Еще бы — лично свои десять соток!
Какое-то время мы питались слухами: как там происходит процесс общего овладения, сколько надо сдать на взятки, где все-таки отмеряли участки, что там говорят про землю и местных жителей, какие там леса, что растет. Потом настало время более трепетной информации: прошла жеребьевка. По общему мнению, нам достался удачный участок — недалеко и от леса, и от ручья, что немаловажно, ведь, кроме земли, ничего нет. Очень непривычно об этом думать и представлять, как это — без хоть какой-нибудь крыши, воды, света… Проблемы на других, гораздо более старших дачах, стали казаться мелкими и смешными. И было немножко страшновато, но интересно.
Все упиралось в то, что без мужика там не управиться, тем более что я только что родила Настю. Поэтому было решено выслать моего мужа Женю на разведку. Мы были глубоко убеждены, что, вернувшись, он уверенно покрутит пальцем у виска в ту и другую сторону и от только что приобретенной собственности придется отказываться.
Первооткрыватель опоздал на встречу с уже бывалыми на месте владельцами и, имея ориентировочный план прохода к участку (проход был длиной в восемь километров без всяких вариантов подъезда), настойчиво плутал около четырех часов по окрестностям, благодаря чему и открылись ему все близлежащие озера, леса, поля и все то, что совершенно неожиданно для нас привело его в неописуемый восторг.
Вернулся он домой в час ночи, довольный и гордый. Участок нашел, лопату воткнул, но тут пошел дождь, он поел и пошел обратно. Будем ездить, будем осваивать — уж теперь куда деваться. В электричке первооткрыватель удачно смитинговался еще с одним владельцем, мужем маминой сотрудницы, который был в то время тоже полон энтузиазма, а потом уперся в обратную сторону и наотрез отказался заниматься этим бесперспективным владением. Участок их, в двенадцать соток, возле леса, на ровном месте (наш-то на сильном склоне и открыт всем ветрам), весь заросший земляникой, продался за умеренную сумму моей сестре в личную собственность.
Ни в то лето, ни в осень мы в новое владение так и не выбрались. До нас доходили обидные слухи — люди уже укопались и собирают урожай, произвели серьезные посадки деревьев и кустов, а мы все… Более того, мы отказались поставить хозблок, а человек десять поставили и уже были по сравнению с нами богачами.
И вот через год, на майские праздники, мы решительно собирались в поход. Палатка, спальники, хоть какой-то котелок и миски, топор, лопата (боже мой, все на себе туда и обратно), все упакованное в два больших рюкзака, почему-то еще кучу сумок и самое полезное при движении по сильно пересеченной местности — сумка на колесах с ведром, лопатой и саженцами (куда же я без саженцев поеду). И потом, у всех уже что-то посажено.
Накануне к тому же праздновали 60 лет типографии издательства «Пресса» (бывшая «Правда», и зачем они только себе название поменяли?). Отмечали добросовестно, еле доехали до дому. А с утра мой драгоценный супруг наелся бутербродов с ветчиной и смачно запил все это сырым молоком.
Поэтому, когда мы благополучно добрались до Павелецкого вокзала и узрели битком набитую электричку до Узуново, Женя скинул рюкзак и все прилагающиеся к нему сумки, схватил рулон туалетной бумаги и умчался в известном направлении. Когда он бежал обратно и махал руками, что означало, что я как-то должна задержать электричку, которая вот-вот отъедет, я очень спокойно осмотрела лежащую возле моих ног кучу вещей и решила не предпринимать никаких действий. Женя подбежал, электричка отъехала. Я спокойно спросила, когда следующая. Женя также спокойно ответил мне: через четыре часа.
Спокойно покурив и в первый раз за эту дорогу серьезно выяснив отношения, мы было собрались посетить видеозал, в который нас любезно приглашали с интервалом в пять минут, но поняли, что с таким количеством вещей нас туда вряд ли пустят. А сумку на колесах с ведром, лопатой и саженцами вряд ли охотно примут в камеру хранения.
Потом решили еще раз изучить расписание. Выяснилось, что через полчаса пойдет электричка то ли до Богатищево, что за несколько остановок до Узуново, то ли до самого Узуново, потому как в народе были серьезные разногласия по поводу того, выходной сегодня день для электричек или рабочий, если он у всех праздничный. Коварный дядька с рюкзаком утверждал, что в прошлые праздники он на этой электричке доехал до Узуново.
Ладно, сели, поехали. По дороге помирились и оптимистично решили, что поймаем частника в крайнем случае, если от Богатищево до Узуново не ходят рейсовые автобусы.
Электричка любезно рассталась с нами в Богатищево, Богом забытой дыре, где ни один местный житель точно не мог сказать, как выйти на большую дорогу, чтобы как-то доехать до Узуново. Ни о каких рейсовых автобусах не могло быть и речи. В магазине не было даже водки, зато были тазы, скатерти и обои.
Через некоторое время в сыром и холодном зале ожидания собрались все те, кто наивно думал каким-либо способом добраться до Узуново. Были среди всех тех и узуновские дачники, но со стажем — уже пять лет. Люди имели уже бытовки с печками, кровати. К ним было подведено электричество. Обзавидуешься. Дяденька один хотел посмотреть на свой участок впервые, но, выяснив, что электричка на Москву пойдет раньше, передумал и, похоже, вообще решил отказаться от участка.
Мы терпеливо слушали, какая плохая молодежь — хочет отдыхать на юге и не хочет сажать картошку. Дачники со стажем сожалели о нашей участи — на улице холод, ветер, того и гляди, дождь пойдет, а нам предстоит дорога неизвестно куда и без крыши над головой. А женщина одна с мальчиком лет семи ехала в деревню в гости, ее встретят на машине, в доме есть печка, а завтра затопят баню. Живут же люди.
Отсидев положенные три с лишним часа, мы радостно загрузились в электричку и буквально через полчаса уже изучали узуновские магазины, где были продукты и водка местного, серебрянопрудского розлива. Очень даже приличная — вода у них из источников, очень влияет.
И вот, нагруженные по уши, громыхая тачанкой (так назвали мы сумку на колесах), мы прошагали огромную деревню, миновали поле и перелесок. Женя объявил, что полдороги пройдено, уселись на перекур. Ветер дул без устали, тогда мы еще не знали, что он всегда там дует с той же силой и упрямством. Было холодно и пасмурно, но дождя не было.
Женя потерял тропинку, и мы барахтались по полузасохшим болотным кочкам, иногда попадались и достаточно влажные места. К семи часам вечера мы попали на наш бугор. Продуваемый со свистом.
Обосноваться решили в лесу, хоть слабая, но защита от ветра. А счастливые люди возились возле хозблоков. Еще и ворчали между собой — щели у них, видите ли, продувает. Ничего не понимают в жизни.
Костер не разгорался, палатка не ставилась. Выяснилось, что Женя мужик безрукий, да и не мужик вовсе, я тоже баба на редкость бестолковая и бесхозяйственная. Короче — так жить нельзя, приедем — разведемся.
Потом разгорелся костер, стих ветер, пусть криво, но установилась палатка. Что-то подогрелось на костре. Ни есть, ни пить не было сил. Но все же отметили открытие сезона и мечтали о доме.
За ночь замерзли, утром была такая же мерзкая погода. Обозрев при свете дня разбросанное по поляне хозяйство, мы пришли в ужас — через два часа надо было все упихать обратно по рюкзакам и сумкам и двинуться в ту же обратную дорогу. В тачанку опять стихийно покидали все, что не влезло в рюкзаки и сумки.
Саженцы все потыкали в землю без всякой технологии.
На обратной дороге тачанка совсем потеряла управление, и я все ждала, за каким же кустом она здесь навсегда останется. Но Женя упорно тащил ее вперед, постепенно забирая у меня из рук все вещи, чтобы я могла дойти хотя бы с рюкзаком. Пришлось полюбить мужа обратно.
До отхода электрички оставалось совсем немного, когда мы остановились на подходе к станции и решили, что мост нам не преодолеть, поэтому хрен с ней, пусть уезжает, посидим еще три часа в зале ожидания. Привыкать, что ли?
Есть Бог на свете и в жизни счастье. Электричку подали на первую платформу, мост преодолевать не надо. Ноги стерты.
Сесть не удастся, зато заняли место возле двери, а на наших рюкзаках хоть спать можно.
Выяснив у народа, что до отхода электрички еще почему-то десять минут, Женя бодро вскочил и двинулся к двери — сбегать за пивком. Никогда я не чувствовала себя такой сильной и уверенной, как в ту минуту, перегородив ему проход. Ничего не вышло, пиво отложили до лучших времен.
Лучшие времена теоретически настали на Павелецком вокзале. Стертые ноги за три часа без движения страшно распухли и каждый шаг причинял жуткую боль.
В дверях дома нас встретил запах картошки и еще чего-то вкусного и обреченный мамин вопрос: «Больше никогда не поедете?»
Мы посмотрели друг на друга и решили, что завтра, конечно, не поедем, а через некоторое время можно.
«Некоторое время» настало через год, в конце апреля, когда мне обещали заплатить за написанный на заказ женский роман, и у мамы набралось немного средств. Все решили вложить в маленький садовый домик с чердаком и террасой, главное достоинство которого заключалось в том, что его за один день привезут и поставят. Надо было поехать и найти дорогу для проезда на участок и выбрать место для домика.
Ехали налегке и другим путем. Через Каширу на автобусе. Водителя надо попросить остановиться посередине поля и там идти гораздо ближе и приятнее. Все было успешно, в автобус впихнулись, остановились посреди поля, правда другого, но подумаешь — лишних два километра.
Было солнечно. На участок попали, но дорогу не нашли и пошли искать. Решили, что я пойду на участок, а Женя поищет еще. Дым мы видели еще из леса.
По бугру полз огонь. Кто-то поджигал свою сухую траву и не справился. Порывы ветра каждую секунду увеличивали рыжие контуры горящей травы. До нас было далеко, но до хозблоков близко.
Я плохая, перетащила вещи подальше и, когда пришел Женька, предложила быстро сматываться. Женька решил бороться с огнем. В ручье намочили плед и старую куртку и принялись сбивать пламя к ручью от домов. Теперь я понимаю нашего председателя Людмилу, которая страшно ругается на тех, кто не ухаживает за участками. Действительно, косить надо обязательно. Очень страшно и неуправляемо горит сухостой.
Измучились, падали рядом с пламенем, задыхались и кашляли, с надеждой смотрели на небо, которое хмурилось, но не плакало. Наконец загнали пламя на соседний бугор, где генеральские срубы. Тут уже Женя тоже стал плохой — они пусть новые построят.
Черные по уши, с прожженными кроссовками, еле живые, кое-как отмыли руки в ручье и быстро пошли кросс восемь километров. На последнюю электричку мы успевали на пределе.
А последняя электричка на пределе успевает к переходу в метро. Как назло, она останавливалась все чаще и чаще, долго стояла, пока наконец в Михнево не остановилась совсем.
Люди в электричке крепко приняли и безмятежно спали, а я выслушивала горькие упреки из-за того, что опять не позаботилась об обратной дороге. Тем более что становилось все холоднее и холоднее, а плед и куртка погибли при пожаре.
Наконец всех попросили перейти в первый вагон, а потом пересесть в другую электричку, которая отъехала на запасные пути. В Белых Столбах перевернулись вагоны с щебенкой.
В Москву нас привезли в половине пятого утра. Женя успел перед работой помыться. А я бессовестно пригрела Настю под боком и заставила ее проспать со мной несколько часов. Сама ломала режим ребенку.
Через неделю, однако, нам ставили домик. Женя должен был везти строителей, а мы с мамой ехали своим ходом.
Ехать было тяжко — душно и полдороги стояли. Не было никакой уверенности, что строители приедут, домик поставят и вообще эта безумная затея увенчается хоть каким-нибудь успехом.
Показала маме мою станцию АКРИ (ИРКА наоборот, значит), что за одну станцию до Каширы. А Кашира уже на полдороге.
Замок в магазине (дом же под ключ) купили на всякий случай.
Полдороги мама прошла бодро, но потом стала причитать и мучить себя и меня вопросом: зачем нам все это надо?
Ей мешала идти лопата и сумка, я ей помогала, а когда становилось совсем трудно, я просила маму представить себе, что у нее еще должна быть палатка и непременно тачанка (сумка на колесах с ведром, лопатой и саженцами). Тем более, что именно благодаря ей, тачанке с саженцами, нам выдали свидетельство. Потому что, когда вредничала председатель Людмила и говорила, что мы не ухаживаем за участком, соседи вступились за нас и подтвердили, что у нас на участке растет акация. Она одна-единственная из всех тех первенцев прижилась и до сих пор растет.
Сев на солнышке и вытянув ноги на нашей земле, мама, измученная дорогой, уже подумывала, хоть бы Женя с домом не приехал, потому что мы сумасшедшие и т.д. и т.п.
Но вскоре появился КамАЗ на берегу ручья, правда не с той стороны. Председатель Людмила быстро показала нам правильную дорогу, по которой уже все ездили, но на самом
подъезде к участкам рухнуло большое дерево, и строителям еще пришлось прорубать себе дорогу.
Потом мы возились с костром возле леса, а на нашей земле лепестками лежали стены. К вечеру лепестки поднялись в домик, казавшийся игрушечным, спрятались под крышу, прихватили к себе террасу. И все это было нашим домом на нашей земле.
Ночевать было холодно, хорошо еще Людмила оставила нам соломенный тюфяк, который просто нас спас. Когда собрались уходить из домика, почему-то выпала дверь, и в ближайшие выходные Женя предпринял одиночный героический выезд для починки. Опоздал на последнюю электричку, вернулся, переночевал, приехал с первой электричкой.
Домик ждал нас все лето, но приехать мы смогли только в августе. Нагруженные матрасами и подушками, старыми пальто и шубами, посудой и инструментами, мы с Женей особенно ощущали приятность этих тяжестей. В отличие от мамы и особенно от моей младшей сестры Шурки, которая больше всех кричала: берем, берем, ставим, ставим, но выехать смогла только в готовый дом.
Вышли из автобуса, разлеглись на краю поля, перекусили и совершенно не спеша пошли к дому даже если и вдруг дождь пойдет, нам это теперь вовсе не страшно.
Домик мы заказывали с туалетом, но туалет так и остался в разобранном виде, строители его поставить не успели. Зато из оставшихся досок сколотили огромный стол, из берез сколотили лестницу, за что потом получили по шее от председателя.
Но это все ерунда — в домике мы жили не одни. Чердак прочно оккупировали шершни. Огромные полосатые жужжащие грозные лошади на наших глазах влетали и вылетали с нашего чердака, а мы просто не могли подойти к одной стороне дома.
Но на крыльце полосатых даже не было слышно. И вечером мы сидели и смотрели, как быстро (уже конец лета) проявлялся сквозь ночные облака ровный лунный шар над старыми вязами у засохшего ручья и спешил прокатиться по лесным макушкам над нашим бугром.
Небольшие запасы олифы были изведены на другие стены, и перед нами встал вопрос борьбы с неожиданными соседями.
Борьбу проводили в следующий приезд — было необходимо хоть как-то отравить им жизнь, чтобы не сожрали полдома. Был куплен «киллер» для летающих и замотанный Женя с трудом (из-за корявой лестницы) долез до чердака. План был разработан простой — открыть чердак, смачно напрыскать туда «киллера» и быстро закрыть. А эти полосатые пусть в порядке общей очереди вылетают из своей маленькой дырки. Все бы хорошо, если бы не природное человеческое любопытство. Смачно брызнув в самое трехэтажное жилище полосатых, Женя решил посмотреть, как им будет плохо. Плохо было мне, потому что я держала лестницу, с которой он падал, когда скопище одуревших полосатых ломанулось прямо на него.
Падение прошло удачно, окно тоже осталось цело. Отбежав в разные стороны от дома и встретившись потом на нейтральной территории, мы наблюдали, как партии полосатых выбрасывались на крышу и там умирали.
Закрыть распахнутый чердак решились только перед отъездом на следующий день. Всю ночь над нами также сердито жужжали полосатые. Перед отъездом мы еще провели атаку изнутри. Но враги побеждены не были.
Окончательный разгром полосатых (которых уже не было) — сожжение их трехэтажного особняка был осуществлен поздней осенью, когда наше южное владение впервые посетил Петраков-гад (зову я его так, вроде сильно не обижается).
Живет он в Барыбино, удачно по дороге в Узуново — и был приглашен в гости для проведения закрывательных работ на зиму и уничтожения полосатых. Встреча в электричке прошла удачно, размялись немного вином, загрузились затем горючим в Узуново и на частнике доехали до Беляево, откуда идти еще ближе.
День был теплый, насколько это можно поздней осенью. Планировали мы уезжать на последней электричке, чтобы неспеша все сделать, а потом также не спеша отметить закрытие сезона. Сделали они действительно все быстро, чердак после полосатых подмели, подняли туда все ценные вещи, чтобы не сперли, заколотили окна.
Холодать стало гораздо раньше, чем мы предполагали, и мы решили с опережением графика двинуться на Беляево, чтобы опять же скрасить себе жизнь подъездом на машине.
Дорога была безлюдной, не то что безмашинной. Но время у нас было, и мы бодро зашагали вперед. Вскоре нас нагнало исключительное средство передвижения на огромных колесах, как для укладки асфальта, и с каким-то прицепом. Нас любезно разместили, и мы поехали. Удивительно это было интересно ехать, смотреть по сторонам не через стекло, болтать ногами между двумя большими колесами. Мужику в Узуново было не надо, но он нас довез. Ему заплатили и еще у нас «с собой было». Решили отблагодарить. Отблагодарили и пошли на станцию. Если бы мне точно помнить, во сколько электричка.
Мы пришли, она стоит, такая родная, теплая, с открытыми дверями. Но разве эти двое просто так уедут? Пока прошли торги, чего сколько брать и мы уже были в двух шагах от моей заветной мечты, как двери закрылись и электричка, родная, теплая, с закрытыми дверями, поехала в Москву без нас.
Три часа на платформе в холод с напившимися мужиками. Зачем мне нужно было забивать окна и поднимать все наверх? Никогда больше с ними не поеду!
Выяснилось, что на час раньше московской пойдет электричка на Ожерелье, а оттуда сразу же на Москву.
Запихнуть в электричку их удалось, потом пришлось выбросить в окно полбутылки водки (ни тот ни другой этого не помнят). От тепла их развезло совсем, до отхода московской электрички оставались считанные минуты, а в нашем тамбуре не открылась дверь. Так я ее открыла.
Мне лично в московской электричке было уже все равно, а эти двое носились из вагона в тамбур, по очереди подходили ко мне жаловаться друг на друга, из тамбура выбегали какие-то девки. Двое по одному рассаживались в разные места, но через несколько минут снова сходились для каких-то дурацких разборок. Петраков вышел обиженный в Барыбино, а Женя бузил всю дорогу, на вокзале и даже дома пытался оскорбленно кидаться пельменями.
Дом перезимовал, все слава богу, на даче, папиной, старой, у меня подросла куча саженцев для Узуново. Они были выкопаны, привезены и посажены в жуткую жару почти без полива. Мы собирались приехать в следующие выходные и довести все до ума, но не попали. Попали где-то через месяц. Велика же была моя радость — увидеть, что все они выжили, несмотря на мою халатную посадку. Однако все свеженькие веточки были окутаны гадскими клещами. Благо наш бугор — химики-сельскохозяйственники — мне тут же выдал яду для вредителей и они были уничтожены. Теперь у меня там уже немножко сад. Смотрю на эти небольшие веточки и думаю: вот также когда-то в Манихино, пятьдесят с лишним лет назад, мой дед стоял, оперевшись на лопату, и все огромные яблони были маленькими веточками. Доживу ли я здесь до больших яблонь?
В следующий приезд, когда Москву и область мучила жара, мы решили просто поехать отдохнуть, взяв с собой сестру Шурку, которая была уже собственником отдельного участка возле леса и, конечно, Петракова-гада, который, по традиции, должен был загрузиться в электричку в Барыбино.
В Барыбино Шурка и Женя успели, по-моему, обежать всю платформу, но Петраков обнаружен не был. Гад Петраков, гад, что тут говорить.
Женя, конечно, расстроился, погода слегка почему-то портилась, а раздеты мы были на совершенную жару.
Приехали, вытащили матрасы, лежим, загораем, думаем, надо бы перекусить, но лень двигаться.
Поднимаемся, смотрим, мужик какой-то идет в нашу сторону, прямо мимо возмущенных соседей. Вот так номер — Андрей Валерьевич, собственной персоной. Всего с одной бутылкой. Хуже чем я — без шаров.
Оказывается, он нашу встречу проспал, но все же решил попробовать исправить положение — поехал на следующей электричке. Вышел в Узуново, думает, как бы ему нас найти. Подходит к нему частник, спрашивает, куда ехать. Петраков на пальцах пытается объяснить. Частник радуется — понял, только что туда троих отвез. Парня высокого и двух девушек. Петракову полегчало, почти до ручья он доехал, а там память вывела прямо к нам.
Погода, однако, начинала портиться. Петраков-гад (который уже несколько лет обещал пригласить нас к себе в гости) неосторожно брякнул, что можно бы поехать к нему. Оценив истощение запасов спиртного и зная этих двоих, а магазина в деревне нет и деревенским самогоном многие травятся, мы решили с сестрой припомнить ему все долгие обещания и пригласиться к нему в гости. Петраков-гад уже передумал, но нас одной гранатой не возьмешь.
Двинулись. Эти двое, веселые и счастливые, что впереди цивилизация с палатками, решили сократить дорогу и в результате, под диким проливным дождем с грозой и молнией, мы брели по месиву проселочных дорог не в ту сторону. Двое подбадривали нас пением, из каждой песни они знали по два слова, но пели громко и вдохновенно, от этого коллажа любая эстрадная звезда могла бы умереть от творческой зависти.
А пока умирали мы с сестрой: то от смеха, то от злости, холода и отчаяния. Когда же наконец мы попали на правильное направление, выяснилось, что идти нам еще больше, чем если бы мы пошли правильно, и на последнюю электричку мы уже не успеваем. Двое шли также с песнями, но очень медленно.
Наконец наше нытье их достало, и они решили найти машину. Посреди обезлюдевшей под дождем деревни, пьяные и грязные по уши, поймав вылезших на улицу мальчишек, они потребовали транспорт. Мальчишки послали их к пасечнику Саше. Двое прибавили темп и пошли в указанном направлении. Как истинный собиратель жизненного материала я шла за ними, чтобы послушать, куда, как и насколько их пошлет пасечник Саша.
Жизнь богата сюрпризами. Пасечник Саша, который только что приехал с работы и сел ужинать, согласился отвезти нас на станцию. Жена его, с маленьким ребенком на руках, полила холодной водой наши смертельно грязные ноги, и мы торжественно загрузились в «Запорожец». Двое были очень горды тем, что умыли мои ожидания.
В электричке Петраков-гад как мог пытался увильнуть от нашего визита. Я уже было плюнула и сломалась — так хотелось домой помыться и согреться, но Женя и Шурка, проснувшиеся за пять минут до Барыбино, решили добить Петракова-гада.
Добили. Впереди плелся Петраков, предусмотрительно купивший успокоительного средства для обиженного на всех Жени. Сзади мы с Шуркой тащили под руки Женю и уговаривали его не воевать ни с Андрюхиной тетей, ни тем более с собакой. С Петраковым тоже не надо. Пусть живет, гад.
Я лично надела на себя сухие мужние кроссовки сорок четвертого размера и чувствовала себя гордо и независимо среди попадавшихся навстречу нормально отдыхавших граждан.
Встреча прошла без всяких осложнений. Попавший в тепло, накормленный и допоенный Женя тоже присмирел. А утром во все небо светило солнце, и мы прошлялись полдня по озерам с купанием и загоранием и отлично провели время. Как это зачем нам Узуново?
Последующие визиты ближе к осени и осенью никакими особенными событиями не отличались. Петраков-гад, если и составлял нам кампанию, вел себя смирно и даже копал ямы под будущие яблони.
Этой весной в первый раз мы попали туда почти случайно, надо было обсуждать проблемы общего забора. Подъезд (отличная дорога со щебенкой) и стоянка возле нашего дома дает нам теперь возможность лихо подкатить на частнике прямо к дому. На той стороне ручья уже протянуты столбы для электричества. Дальше наша очередь.
Саженцы мои принялись, растут. Кроме проблем забора, еще, конечно, жизненно необходимо было посадить пихты и голубую елку из питомника. Посадили с удовольствием, остались ночевать.
Вот только дом весь выгорел и начал рассыхаться. Я клятвенно обещала Жене заниматься в этом году северной резиденцией, строительные работы там шли всю зиму. Но Женя сам сказал, что если не покрыть дом пенатексом, с ним можно будет расстаться. И выразил неожиданную готовность приехать на следующие праздники.
Я всегда «за», тем более, что у меня стоят выкопанные под зиму ямы для яблонь и погибла одна вишня, а одна осталась. А вишня растет только в паре, нужно срочно сажать вторую.
Сказано — сделано. Краску купили, сестру принудили ехать с нами. Яблони я купила легко, а вот вишня мне два раза не досталась. Накануне отъезда я зашла на свой рынок и гордо-таки купила вишенку. А вечером опять выяснилось, что у меня плохо с мозгами. Вместо того чтобы решать жилищный вопрос или хотя бы купить в дорогу «стимулятор» труда, я на последние деньги купила дурацкую вишню, которая неизвестно где и когда вырастет. А я защищалась и говорила, что все известно: вырастет она в Узуново, когда я буду старенькой, я буду сидеть под вишенкой и кушать ягодки, и с мозгами у меня все в порядке, и «стимулятор» купим на станции — всегда там покупали.
Домик покрасили почти весь (кстати, в прошлый раз сняли свежее гнездо полосатых, но теперь — фигушки им). Три яблони, красную смородину и вишню я гордо посадила. Частники все отказались за нами приезжать, и назад мы опять шли пешком.
Привычная дорога уже не казалась такой изнурительной и долгой. И еще не была многоцветной. Поздней осенью как-то было удивительно наблюдать достаточно яркое трех-цветие полей: зеленые — озимые, желтые — почему-то до сих пор не убранные, почти красные — только что распаханные. И небо над ними было то синим, то пасмурным.
А сейчас мы шли и было прохладно, собиралась гроза, ветер гонял напряженный воздух, в заводях лягушки устраивали немыслимые какофонии.
А Петраков-гад в этом году еще ни разу с нами не ездил.
Май, 1997

СКАЗКА ПРО МАШИНОГО ДЕДУШКУ
И ВРЕДИНУ ЛЕСНУЮ МЛАДШУЮ

Часть I
Было это в осеннюю пору, когда шуршала земля упавшими листьями, рисовало небо размытые дождем картины, воздух был наполнен запахами и влагой.
Висела на большой елке Вредина Лесная младшая, пинала от скуки шишки ногами. Чувствует — появился кто-то в ее владениях. Стала приглядываться да принюхиваться, руки от удовольствия потирать, ветками потряхивать да шорохи всякие выделывать.
А входил в лес старый Машин дедушка. Обещал он внучке лесных подарков, чтобы всю зиму хранились, про лес да лето напоминали. Долго шел дед до леса, устал, сел на поваленную березу да призадумался: чего бы ему из леса внучке принести.
Вредина уже тут как тут, уже на березовом суку ногами болтала, раздумывала, с чего бы ей начать вредничать, тем более что ничего плохого лесу дед пока не сделал. Взяла у него под ногами ворох листьев, перевернула. Дед не заметил. Тогда Вредина подломила березу, на которой дед сидел. Дед опять ничего не заметил, встал, пересел подальше. Тут Вредина надулась и вытащила у него из одного кармана «Спикере», из другого пирожок. Дед ничего не почувствовал, сидит отдыхает, про внучку вспоминает. Вредина совсем рассердилась и давай в деда шишками кидаться.
— Ты кто? — спросил удивленно дедушка.— Кто в лесу озорует, старого человека обижает, я с добром пришел, кто меня обижает?
— Это я, Вредина Лесная младшая, а ты кто?
— А я Машин дедушка, внучке за подарками пришел. А что-то не слыхал я о тебе раньше, всех жителей лесных да сказочных знаю, а вот про тебя не приходилось.
Вредина на себя важность напустила, говорит задиристо:
— Мало ли чего ты не слыхал. А как люди раньше к лесу относились, слыхал? Ты вот пока до меня дошел, сильно устал? А почему? Какого только мусора и хлама тебе обходить не пришлось? Хорошо, если хулиганья по дороге не встретил. Думаешь, так это и будет продолжаться? Вот и породили меня воздух да земля, лес да вода защищать владения лесные.
Удивился дедушка и говорит:
— А много ли ты, защитница, делать умеешь?
— Да не, я так, по мелочи: то хулигана с ветки сброшу да рогатку отниму, то шумом припугну, то стащу что-нибудь у зеваки, так, мусор прибираю да старшим докладываю, что во владениях моих делается. А такого насмотрюсь, такого наслушаюсь, так стыдно мне.
— Я и смотрю, так грубо со старым человеком разговариваешь, разве этому тебя учили?
— Учили, учили,— огрызнулась Вредина, хотя ей стало стыдно,— ты мне скажи, кто людей так себя вести в лесу научил, и детей ведь с собой приводят, а они еще хуже себя ведут.
— Да, нелегко тебе приходится,— пожалел дедушка Вре-дину.— На вот тебе подарочек маленький от внучки моей Маши, она у меня лес любит.— Шарит дед по карманам, а найти никак не может.— Прости меня, старого, забыл я, видно, или потерял по дороге.
Застыдилась Вредина, слезла с елки, деду самую большую шишку в руку положила и сказала тихо:
— Это ты меня прости. Это по своей вредной привычке у тебя «Спикере» сперла. Отвыкла я в лесу от людей хороших. Пойдем, я тебе много лесных подарков покажу.
И показала себя Вредина прекрасной, щедрой хозяйкой, чего только не подарила она деду, до самого выхода лесного проводила.
Так подружились Вредина Лесная младшая и Машин дедушка. А на прощанье сказала она ему:
— Мало друзей у меня, трудно мне одной за лесом следить, ведь чем больше про всякие непорядки в лесу буду я старшим своим докладывать, тем легче будет лес от беды защитить.
1994

Часть II
Замешкался дед, пока из лесу выходил, а шныряла там по кучам мусора Порча Лесная со своими хворями, новый материал для своей лаборатории собирала. Подглядела она, что провожала деда Вредина Лесная младшая, да и осерчала люто. «Сколько раз малявке говорили — нечего с людьми дружбу заводить, одни от них неприятности да гадости бывают!»
Подскочила незаметно и, пока дед минуту по сторонам смотрел, все свои хвори, что у нее по карманчикам были распиханы, на дедовы подарки рассадила. Похихикала, покривлялась, да и убралась восвояси новые хвори из мусора да всяких гадостей изобретать.
Вернулся дед домой, выложил перед Машей подарки, Маша обрадовалась, будто даже и выздоровела сразу. Хотел ей дед все про Вредину рассказать, да решил сперва чайку попить — устал ведь, только что из лесу.
Только он из комнаты вышел, хвори все с подарков соскочили да на Машу набросились — и давай ее в разные стороны дергать, мучить ее.
Вернулся дед в комнату, видит, лежит Маша на полу, плачет.
— Злые ты мне подарки принес, дедушка, забирай обратно.
Удивился дед, погоревал, да делать нечего. Уложил Машу опять в постель да и пошел в лес обратно. Надо Машу из беды вызволять.
Подходит дед к лесу, а темнеет уже, не по себе ему. Да и где ж ему теперь подружку свою Лесную найти?
Смотрит, будто незаметная какая-то лампочка мигает, и на другом дереве, и на другом. Еле-еле будто подмигивает кто-то. Потряс головой старик — думает, что мерещится ему. ан нет, и впрямь мигает что-то. Пожал плечами старик, пойду, думает, все равно надо что-то делать.
Шел он шел, темнее все в лесу становится, непригляднее. Да и то лужи какие-то вонючие, то горы железа корявые, то еще не пойми что. Вдруг стал он прислушиваться: будто поет кто-то хриплым таким голосом, да какую-то песню гадкую. Остановился дед, никак не поймет, откуда голос. Обернулся на кучу огромную — два или три искореженных грузовика будто в одну груду соединили, и из самого нутра этого всего звуки и несутся. Покачал головой старик да и говорит:
— Батюшки светы, это кто же в лесу в такое время, и не боится, и такие слова гадкие поет?
Откуда не возьмись — стоит перед ним Вредина Лесная младшая, в наушниках, вся в каком-то тряпье вонючем.
— Чего дед опять приперся? — Она сердито поежилась.— Да и как ты нашел-то меня?
Вздохнул дед, что опять Вредина грубиянит, но что поделаешь. И рассказал ей все, что с Машей случилось. Вредина рожи корчить перестала, пригорюнилась.
— Плохо, дед, дело твое. Это не иначе как тетка моя — Порча Лесная потрудилась. Никакого с ней сладу нет. Хуже нее только Злыдня Болотная, но та старенькая уже, из болот не выходит. Это только если к ней сам кто по дури попадет. А тетка к ней часто в гости захаживает, у ней там целый склад гадостей всяких.
— А что же с Машей-то случилось?
— Что, что? — передразнила его Вредина.— Такой старый, и такой тупой. Насадила Порча на подарки хворей своих поганых. Небось видела, как я тебя из леса провожала.
— Так что ж в этом плохого? — Спросил Машин дедушка.
— Чего, чего — не положено мне с людями дружбу водить, только пакости делать можно. Потому как злы мы, духи новые лесные на людей.
— На всех, что ли?
— Ага, без разбору. А то думаете, что безнаказанно лес обижать можно.
— Так ведь мы с Машей…
— Вы с Машей, вы с Машей,— опять раскривлялась Вредина.— Каюк теперь твоей Маше, если за двенадцать дней не отыщешь ты Порчу и не уговоришь ее хвори свои забрать.
— А как же это? — спросил дедушка.— Я для внучки моей все сделаю, никакой работы не боюсь…
— Какая тут работа, бестолочь,— Вредина рукой корявой махнула,— ее ж, гадину, ни найти, ни поймать. А даже если и найдешь-то никому с ней не сговориться, такая вот, сама выродилась, сама себе и командир.
Пригорюнился дед, расстроился. Вредина подскочила, за плечо его тронула:
— Ладно тебе, дед, сопли по ветру пускать, попробую я помочь тебе. Раз уж с моими подарками ты Порче на глаза попался.
Поскидывала Вредина с себя одежду вонючую, наушники выбросила, стала тоненькой девочкой из веточек, даже кроссовки свои любимые в сторону кинула да к земле припала.
— Что это ты? — спросил было дед, но Вредина на него руками замахала, чтобы не мешал.
И одним ушком прислушается Вредина, и другим, и вся-вся будто с землей срослась. Поднялась, печально головой покачала.
— Ни хрена не вышло. Учил меня дедушка мой, Дух Лесной: не знаешь, чего делать — к земле-матушке припади да послушай, уж она родимая, всегда знает, да не всегда скажет. Вот и теперь — опять, видать, грязи на ней много, от вас, от людей все. Ни черта я не услышала. Ну да ладно, времени терять не будем, пойдем по владениям лесным, к сестре моей — Вредине Лесной средней,— она из нас самая деятельная. Может, и тетку видала, может, подскажет чего.
И пошли они по лесным владениям к Вредине Лесной средней. То по земле шли, то под землей, Вредина по дороге все разные заметочки на деревьях делала, да что-то все время разным птицам шептала, со всеми зверями здоровалась. Легко было дедушке идти рядом с ней.
— А смотрю, любят тебя в лесу.
— Ага,— кивнула Вредина,— дедушка мой, Дух Лесной, говорит: потому что не углядели и добрую душу в меня впустили. Гадости-то я так, для отвода глаз, все время говорю, а ничего сильно плохого сделать не могу. Вот сестры — те могут. А я нет-нет, да и пожалею кого, скажу, что сделать, чтобы простили-отпустили. К нам во власть попадешь — ни за что сам не выберешься… Ой!
Не успела она договорить, как на деда обрушился ворох веток и давай хлестать.
— Ой! — еще громче завопила Вредина.— Остановись, средняя, старик со мной пришел.
— И чего по ночам шляешься, мелочь недоделанная,— свалилось на них с ветки что-то большое, шарообразное, мохнатое.
— Развернись, сестрица, по делу я,— ласково заговорила младшая.
— Твое время завтра утром,— рявкнула средняя.— Вот будешь докладать, тогда и про дело. А сейчас не гневи меня, пакостить пора.
Зашуршало все вокруг, закрутилось, исчезла мохнатая. Вздохнула младшая и говорит деду:
— Пойдем переночуем. Она под землей живет, старый у нее там домишко, уродливый.
Привела она деда в жилище к средней. Ужаснулся дед — до чего грязно и противно.
— А ты как думал,— будто прочитала его мысли младшая, — в лес на свалки одну только гадость выкидывают, вот этим и промышляем.
Посмотрел дед по сторонам, хотел было присесть, да побрезговал. Стоит, да вдруг как толкнет Вредину, которая тут же на куче мусора спать устроилась.
— А ну-ка, подружка, помоги-ка мне.
— Чего удумал, черт старый? — заругалась Вредина, даже по привычке чуть было деда не укусила.
— Помоги-ка мне воды раздобыть да мхов каких-нибудь.
— Это еще зачем.— Вредина потерла сонные кругляшки-глазки и быстро опять зарылась в мусор.
— Убираться будем.— Дед решительно опять растолкал Вредину.
— А что это такое? — удивленно спросила она.— Я про такую пакость не слыхала,— и тут же оживилась: — А ей больно будет, она будет злиться и щипаться?
Продолжение следует

ВСТРЕЧА НА ЗАДВОРКАХ

Эх, хорошо закусить крепкой соленой чернушкой, горячей рассыпчатой картошкой, щедро посыпанной укропом. Хорошо сидеть за привычным круглым столом и смотреть на эти морщинистые лица, слушать деревенские сплетни и новости. Калужская область— совсем другой мир. Всякий раз кажется он мне вечным, незыблемым, год от года почти ничего у них не меняется, разве что меньше становится наших старух-собеседниц, а морщин на лицах у них все больше и больше.
Как обычно, не успели мы поставить рюкзаки и сумки, как зашла соседка Настя:
— Ой, Кать, да я гляжу, гости к тебе.
— Заходи, заходи, Настя, садись, как жизнь, рассказывай,— говорим мы и продолжаем распаковывать сумки. Настя с любопытством за нами наблюдает и с достоинством качает головой:
— Да не, я на минуточку, мне иттить надо.— После чего Настя берет стул и садится у двери в комнате, но так, чтобы было видно, чем мы занимаемся на кухне.
Перебивая друг друга и изредка обращаясь к нам, Настя с Катей начинают тараторить. Катя— моя двоюродная прабабка, в детстве она, кажется, болела полиомиелитом, отчего одна рука у нее почти не действовала, а по развитию она так и осталась полуребенком. Всю жизнь прожила за материнской юбкой, а когда баба Даша (мать ее) померла, осталась совсем одна. Одна жила и управлялась, хотя ленью своей славилась на всю деревню. Однако год за годом проходил, Катя старела, оставалась такой же ленивой, нерасторопной, но с редкими гостями становилась все более и более разговорчивой. Скорее, говорила уже сама с собой. При бабе Даше на нее и внимания особого никто не обращал, а теперь стала она личностью со своими суждениями.
В свое время среди оставшихся родственников велась неявная борьба за наследование дома, но в конце концов Катя отписала дом своим племянникам— вроде как самым близким среди всех остальных. Один из этих племянников, Ленька, постепенно прибирал старый дом к рукам, приводил в порядок запущенное до безобразия Катино хозяйство. Настя же жила через дом и по наказу Леньки и заезжающих родственников за Катей присматривала.
Не успела Настя разговориться и побраниться с Катей из-за достоверности последних событий, как в дверь осторожно всунулась Маша, жившая на другом конце деревни. Телефон у них, что-ли, беспроволочный?
— Ой, Кать, да я гляжу, и гости у тебе… А я вот шла в магазин хлебца взять, дай, думаю, зайду, скажу тебе— беленьких привезли, не кирпичиком, а настоящих… Можа, думаю, надоть.
— Ой, ладно,— машет на нее рукой довольная Катя,— а то не знаешь, что я вчерась много взяла, да и Ленька из города привезть должен. Да проходи, садись.
— Не, я пойду… Что людям-то мешать, устали, поди, с дороги.— И стоит около дверей.
— Да проходи, теть Маш, проходи. Сейчас картошки отварим, да с колбаской. Мы свеженькой привезли, как вы любите, без жира, гладенькой.
— Да прям, скажете, есть еще. Я так, на минуточку зашла, иттить мне нужно… Я уж пойду…— Берет стул и садится рядом с Настей. Начинает выяснять, что уже успели рассказать гостям и правильно ли, а то вечно все напутают. Узнав, тут же начинает перессказывать по-своему, мы их и не слушаем почти, своими делами занимаемся. Бабки галдят и ссорятся, мы собираем на стол. Надо сразу полные чайники вскипятить, а то потом неохота будет лишний раз из дома выскакивать. Беру ведра, иду к колодцу, там партизанит тетя Клава:
— Ба, здрасьте. Опять, значится, к нам, на побывку? На выходные, али подольше побудете?
— Рады бы подольше, да не складывается. В воскресенье с утра поедем. Да пошли в дом, теть Клав, уж поди и картошка поспела…
— Да куды уж я— гости ведь у Кати. Я-то к Насте шла, гляжу— нет ее, может, думаю, у Кати… А Машка, Машка то пришла, а то чтой-то ее не видать?
— Пришла, пришла, уж за вами сходить собирались.
— Да куды уж я— и так народу много, да Настя, поди, тоже там уже. Пойду я, в другой раз… Я пойду…— И идет за мной в дом.
— Кать, я гляжу, гости у тебе, вот случайно у колодца встренула, а я то к Насте шла… Насть, да я смотрю, и ты тут.
Ну вот— традиционная компания в сборе. Картошка готова, колбаса— любимое лакомство старух — нарезана в больших количествах. Пока я ее резала, Катя очень нервничала и даже подошла ко мне и стала шипеть: «Да хватить, хватить, поменьше режь…» Я тоже тихо говорю: «Катя, не волнуйся, мы много привезли, всем хватит и еще останется». Но Катя не унимается: «Да будет тебе, будет, хватить, неча…» Я строго прикрикиваю: «Катерина, не жадничай», и, чтобы успокоить ее, добавляю: «В холодильнике еще два батона». Катя успокаивается: «А, ну тады режь, а то я боюсь— вдруг вам не хватить…»
Итак, на столе колбаса, сливочное масло, появляется селедочка, соленые грибочки. Бабки приутихли, сидят рядком, изредка перебрасываются словами.
— Ну, что, давайте к столу.
— Не, мы пойдем.
— Да чтой-то, мы ж так, поговорить зашли, на минуточку, на вас поглядеть, год, поди, не видали.
— Бабки, а как по чуть-чуть?
— Не, не. Мы только по праздникам.
— Да не, спасибо, а что у вас?
— Да как всегда— красненькая да беленькая.

Бабки переглядываются. Манерничают, как обычно. Будто я не знаю, что через час ни от красненькой, ни от беленькой ничего не останется.
— Ну, красненькой чуток можно.
— Можно, она ж как церковное, можно чуток. Я подначиваю:
— Насть, а чего, беленькую больше не уважаешь? А, Насть? А под грибочек да под селедочку, а? И разговор, глядишь, веселее пойдет— у вас тут новостей, поди, за год— пруд пруди.
Тут мама вносит дымящуюся картошку. Бабки как по команде поднимаются и присаживаются к столу.
— А, ладность—давай по беленькой для начала…
— Ну, чуток закусим и пойдем, неча людям мешать…
Эх, пошло дело, эх, хорошо закусить крепкой соленой чернушкой да рассыпчатой картошкой. Сейчас начнется гвалт, деревенские сплетни будут пересказываться по нескольку раз все с большими подробностями и фантазиями, бабки начнут браниться— словом, душа от городских проблем отдохнет.
Я собираю тарелки и тихонько выскальзываю из комнаты. Прохожу через кухню мимо топящейся печки. Хотя еще не шибко зябко, как говорят старухи, но ради гостей Катю уговорили затопить. Тепло, светло, разморило. Толкаю большую тяжелую дверь— и в прохладные сени, пахнущие каким-то сырым деревянным запахом, как может пахнуть только в очень старом доме.
Стою, смотрю на дырку над чердаком на крыше. Сколько лет здесь бываю— столько там эта дырка. Сейчас в нее проглядывает вечереющее небо, края ее не кажутся зловеще черными и обломанными. Слева от меня чулан, сзади терраса с крыльцом, впереди дверь на задворки, где находится то, что мне нужно, дрова, клетки с кроликами. Ленька заставляет Катю следить за кроликами: хотя сам он на них давно рукой махнул, но держит, чтобы Катерина хотя бы к полудню выползала из дома.
Я все стою и смотрю в сторону чердака и вдруг ловлю себя на мысли, что стою как-то непривычно долго и спокойно, совершенно расслабленно, как стояла бы в кухне или на светлой террасе. Раньше иначе было. Тяжелая дверь скрипит, выходит мама и поеживается от прохлады:
— Ты чего здесь стоишь?
— Не знаю, шла туда, а вот остановилась. Мама косится на чердак сперва напряженно, а потом вроде бы и недоуменно.
— Ты тоже заметила? — вдруг спросила она меня.
— Да,— отвечаю я удивленно,— а я думала, что только мне это место с детства неладным казалось.
— Ну да, только тебе. Здесь и мужики-то днем побыстрее прошмыгнуть старались.— Мама снова посмотрела на черноту чердака: — Ох, суровый он был, сердитый. Не любил, чтоб зазря беспокоили.
Я усмехаюсь и тоже смотрю на эту дырку над чердаком, куда робко заглядывает звездочка.
— Пусто здесь стало,— говорю я с легким вздохом,— я ж этого места всегда как огня боялась. Везде свой нос совала, но там словно запретная зона была. Будто четко понимала— там живут, хотя видела только кошек. Не важно, кто там, важно, что это чужое. В голову не приходило залезть туда поиграть. Даже как-то и не думала об этом, пока тетя Кланя, ну, помнишь ее, из дальних домов, сухонькая такая и ворчливая, не сказала папе: «Ты оторве своей накажи: на чердаке пущай не озорует». На церковь глянула и шепнула: «Неча ей тама, сам знаешь…»
Мама смотрит на меня и хитро улыбается:
— А помнишь, как тебя гоняли на чердак кошкам рыбу относить?
— Еще бы! Боже, как я этого не хотела, я даже перестала любить рыбалку. Вернее, нет: рыбалку я обожала, а вот результаты меня злили. Чего я только не придумывала, чтобы мелкие рыбешки смогли уплыть из садка или выпасть по дороге из пакета.
— Ну ты молодец, всегда мужественно соглашалась. Правда, пропадала надолго. Теперь я смеюсь:
— Ага, как же, нашли дурочку— вечером по лестнице к чердаку подниматься и ставить в эту черноту кошкам рыбу. Я знаешь чего делала: открывала дверь на террасу, стояла сама в полосе света и быстро забрасывала, вернее, пыталась забрасывать рыбешек на чердак. Естественно, я не попадала, ведь надо было быстро, чтобы никто не увидел…
Вы все удивлялись – когда мы кошкам рыбку носим, они ее съедают, а когда Ирка— то по всему полу разбрасывают… Неужели вы не догадывались?
— Да, конечно, догадывались, просто интересно было, признаешься, что тебе страшно, или нет.
— А вам таким большим тоже страшно было?— спрашиваю я ехидно.
— Не то чтобы страшно— просто как-то не по себе, жутковато. Словно зашел туда, куда не следует, и боишься— дадут тебе по шапке или нет. Ну, мы то про себя решили— дух там живет. Папа с ним всегда здоровался, когда приезжал, рюмку ставил, вот и не обижал он нас.
— А что, мог и обидеть?
— Еще как мог. А-а… Тебя же с нами в прошлом году не было, когда Ленька рассказывал, как он тут с ним отношения выяснял. Так вот, как только Катя им дом отписала, стал он порядок потихоньку наводить. Ох, а как он с Катериной за каждое драное одеяло воевал— это отдельная история. Не помню точно, что у них случилось, то ли крыша потекла, то ли еще что, короче— отступать некуда, надо на чердак лезть. Бабки-то его отговаривали горячиться— дескать, не спеша надо, по-правильному. Не послушал, тоже ведь знаешь, своенравный какой. Так вот он рассказывал: «Наташ, ты можешь мне не поверить, можешь даже смеяться надо мной. Наташ, я трезвый был, я хоть это дело и люблю, но работаю только трезвый. Ты не думай, что я спьяну. Только я туда залез, инструменты разложил, только за молоток взялся чувствую, будто в спину меня кто-то тихонько обратно к лестнице толкает. Ну, отмахнулся я, думаю, сделать бы скорее, верно говорят, что место нечистое. Я опять за молоток, а меня будто тихонечко так плеткой по рукам, да опять будто в спину толкает. Уйти бы мне, упрямому. А я разозлился да как долбану молотком со всей дури! А дальше помню только боль оглушающую по лбу да по затылку сразу, не упадешь так, не ударишься сам. Да трезвый я был. Я пьяный не работаю. Только очнулся я на полу в сенях, рядом с лестницей, и инструменты мои рядом лежали. А на чердаке шум какой-то, будто старичок какой покашливает довольно да посмеивается. Да, победил он меня тогда. А дальше, дальше-то что— Катерина с перепугу к восьми утра в церковь побежала, всех поминать да грехи замаливать, бабки уже через час у колодца консилиум собрали. Сперва дознавались, что с Катериной стряслось, а потом уже стратегию стали вырабатывать, что с чердачным делать.
Ну, я бабе своей наказал: «Ленка,— говорю,— пеки блины». Так вот, уже во второй раз пошел я с блинами да с водочкой. Сел, полтора часа с ним разговаривал. Наташ, две бутылки по всем углам вылил. То-то… Объяснил ему, что, дескать, надо уже его побеспокоить, время такое пришло. Дом-то рушится потихоньку, свое отстоял. Понял он меня да затих совсем. Мне даже не хватает в сенях этой жутковатости».
Мама снова поеживается и говорит:
— Ну, пошли, неудобно уже. Долго нас нету. Я киваю:
— Ага, иди ты первая.
Дверь на задворки скрипит жалобно и протяжно, мама исчезает. А я все стою на том месте, мимо которого в детстве проносилась без оглядки. Дверь снова скрипит, мама влетает в сени подозрительно быстро, торопится скорее вернуться на кухню. И мне:
— Иди быстро, не задерживайся.
Я иду к низкой двери, об которую приезжие с непривычки часто тюхаются лбами. Что-то мне не очень хочется туда идти. Однако тяну на себя дверь, она туго поддается, скрипит тревожно и как-то сердито. Закрывается за мной неожиданно легко и быстро. Попадаю в пристойку типа сарая. Небрежно сложенная поленница кажется каким-то чудищем. Делаю шаг вперед, задеваю полено, все вокруг приходит в таинственное движение, отряхивается потревоженная поленница, за моей спиной почему-то скрипит дверь, на крыше раздаются пугающие шорохи, испуганные кролики шарахаются по углам клеток. А я замираю на месте и чувствую знакомое желание поскорее смыться в теплый светлый дом. Но я уже другая, я неспеша делаю несколько шагов и говорю:
— Здорово, старый, здорово. Никуда ты отсюда не денешься… И слава Богу!
Я иду к зеленому домику, дверь передо мной любезно распахивается, как по мановению волшебной палочки двор затихает. Слышно, как шумно дышат перепуганные кролики. Выхожу, стою, смотрю на полную луну над перекопанным картофельным полем. Почти ночь. Тишина. Но я точно знаю, что не одна во дворе. Иду к сараю, дверь в сени любезно открывается, я перешагиваю порог, оборачиваюсь:
— А то заходи в дом, погреемся?
Мне кажется, что рядом кто-то тихонько хихикает, я тоже улыбаюсь и вхожу в сени. Тяжелая дверь за мной легко и аккуратно закрывается.
В комнате уже собран чай, бабки галдят и уплетают конфеты.
— Да не, Маш, ну как Вальке муж весной кольцо подарил, когда она с им уже на Новом годе была в клубе…
— Да как же! На Новом годе она в материном кольце была, я еще подошла, а она мне: «Гляди, теть Маш, какое мне от матери кольцо осталось». А это у ней с весны, я тебе точно говорю.
— Да ну тебя! То кольцо с другим камушком было. На Новом годе она еще мне сказала: «Гляди, как мне камушек под юбку подходить». Ну, знаешь, ей ту юбку Люська пошила, они у ней летом молоко и яички брали внучеку…
Эх, хорошо. Горячего чаю да с сушечкой, да с вареньицем. Еще час-полтора бабки будут собираться уходить, топтаться на пороге. Мы, конечно, пойдем их провожать и обязательно позовем завтра к обеду на жареные грибы— а то до утра не распрощаемся!
1993 — 1994

ПРОПУСК

Розу спрашивали: «Кем ты столь прекрасной взращена? И зачем шипами ранишь?» Так ответила она: Горечь сладкому научит. Редким — редкая цена Красота утратит прелесть, если будет всем дана!
Ш. Руставели. Витязь в тигровой шкуре
что-то пропущено
* слово проПУСК
* дорога свободна
Пропуск дается один раз. Его еще надо взять, потому что желание жить в согласии с самим собой сильнее всего остального, что люди придумали, чтобы оправдаться. Но есть люди, которые не оправдываются перед другими людьми. Они отвечают за свой выбор. Отвечают больше, чем только своей жизнью. Особенно отвечают за измену своему же выбору. Право выбора стоит дорого. Причин и поводов, обязательств и обязанностей можно насчитать много, но истина будет одна — измена своему выбору, самому себе. Своей одной-единственной и неповторимой жизни. Своему цвету. Самому себе, которому поверили и дали пропуск в свою, одну-единственную и неповторимую жизнь. Его нельзя потерять, уронить, забыть про него. Взявши — держись. Не взявши — крепись.
В мире, где у каждого стержня есть свой цвет и есть своя жизнь, жил стержень. Он рос, смотрел, как пишут жизнь родившие его стержни и стержни другие, окрепнувшие и сильные. И этот маленький стержень очень хотел написать свою жизнь. Цвет у него был очень живой, очень веселый! К нему тянулись другие стержни. Рядом с ним было легко, он нравился другим и нравился себе. В нем играли чернила. Стержень мечтал и верил.
Но из его окружения ушел очень важный стержень. Очень родной и очень близкий. Ушел, когда маленький стержень был еще слабеньким, когда еще дрожали чернила и слова писались с ошибками! Стержень учил новые слова, искал те, которые ему нравились. Он выучил слово «жизнь» и верил ему. Только сперва ему пришлось учить трудные слова: «горе», «одиночество», «утраты». В себя слабенького, но живого, он впустил слово «смерть».
Вместе с выученными словами в жизнь маленького стержня входили правила. Есть правила, продиктованные жизнью, и есть обязательства, которые вытекают из этих правил, продиктованных жизнью.
В мире, где у каждого стержня свой цвет и своя жизнь и где живут и пишут стержни, из преувеличенных правил чужих жизней возникают чужие обязательства и начинают жить рядом со стержнем.
Маленькому стержню нравились те правила, которые он впускал в свою жизнь вместе с выученными словами. Он слышал слова, которые ему нравились, но еще не знал, что слова называют чувства, чувства складываются из ощущений, ощущения возникают из действия, действия следуют из желания, желания рождаются из «хочу». «Хочу жить долго и счастливо». Хочу учить слова, хочу узнавать то, чего еще не знаю. Не знаю, потому что не вижу, не ощущаю, не ищу. Но слова, которые писали и говорили стержни вокруг, подтверждали, что это неизведанное и неиспробованное есть. Есть в этом мире. Стержень начал писать слова стихами. Но они основывались на «хочу», и стержень стал этого стесняться. Стеснение возникало из неуверенности. Стержни, которые тянулись к нему, тоже были не уверены. Они сомневались. Стержень засомневался в себе. Он чувствовал, что ему много дано. Но он стал этого бояться. Он впустил в себя тени со словами: «если бы». Но они просто расшатывали его, помогая застывать чернилам. Но еще за ними ворвались «а вдруги» (а у них богатая фантазия). Слова давались ему все с большим трудом. За «вдругами» вломились страхи.
Все больше возникало мусора в мыслях, в словах, наконец ужас поселился в душе и оттуда вытеснил чувства. Запутал все, стержень перестал ждать, перестал надеяться, но не переставал верить. Он боялся жалости, потому что не знал любви, но где-то уже далеко, почти пересохшими чернилами, верил, что она есть. Но страх потерять то, чего ты не знаешь, оказался сильнее. Минус на минус дал плюс.
Если сердца не имея, роза истину рекла:
Как изведает блаженство, тот, кого любовь не жгла?
Маленький стержень взял свою жизнь в свои руки и стал писать своим цветом.
Маленький стержень начал жить. Он ощущал в себе сильное брожение разогретых чернил. Ему хотелось растрясти застывшие вокруг него стержни, чтобы и они поняли, что он знает.
(Ох, нелегкая это работа — из болота тащить бегемота)
Дела — они делаются. Стержень слегка щелкнули за дерзость, спешку, сомнения. Стержень прислушался к себе и услышал, что снова допустил ошибку. Правда, на этот раз маленькую.
Он шагнул назад, к той точке, с которой пошел, и понял снова: в этом мире каждый стержень пишет свою жизнь своим цветом. Берет для этого все свое, что предназначено ему в этом мире. Берет все, что дают, потому что знает, чего хочет. Теперь стержень учится. Ждать, терпеть, верить. И получает радость предчувствия. То самое предчувствие, которое спрятал на дно старого чемодана вслед за откровенными стихами.
(Секретарь — великая сила!)
Однажды маленький и слабый стержень увидел обыкновенную сломанную ручку. Красного цвета. У слабого стержня кончилась ручка и он попросил любую, только не черную. Сильный и умный стержень схватился за красную, она оказалась сломана. В ней была сломана оболочка или ее сломали.
Оболочка сломалась почти у самого основания. Что-то было нарушено в этом. Оболочку можно сломать. Стержень сломать нельзя, его можно мять, крутить, гнуть, но его нельзя сломать, особенно если он крепкий. (Без процесса нет оргазма!)
Если у стержня сломана оболочка, он становится беззащитным. И пишет что попало. Он может попасть под любое воздействие, чернила в нем могут застыть, засохнуть, замерзнуть. Под этим воздействием он может согнуться так, что отпущенные ему чернила станут ему недоступными. Но крепкий стержень непременно захочет вернуть себе прямоту.
Его надо согреть. Тогда он захочет писать, сломает сам старую оболочку. Осмотрительно и уверенно построит новую, которая даст ему сохранность. Тогда он будет писать легко и уверенно, исправляя допущенные ошибки, переписывая заново. Своим цветом!
(Кто будет списывать — будем выгонять!)
Февраль, 1998

ЗАПАХИ ДОЛГОЙ ДОРОГИ

Анна Васильевна еще раз громко вздохнула и посмотрела на Киру. Та все стояла к ней спиной, глядя на проносившихся низко над землей ласточек. «Какая черствая девочка»,— подумала Анна Васильевна и уставилась на свои испачканные руки. Погода портилась. Анна Васильевна уже вырвала всю старую траву, и теперь кучки засохших листьев и травы были разбросаны в проходах между могилами. Сильный порыв ветра стал разносить эти кучки обратно по слабо обозначенным холмам. Анна Васильевна совсем разозлилась.
— Ты посмотри, что делается!— громко сказала она. Кира нехотя вопросительно обернулась.
— Надо быстро собрать и убрать все, а то мои труды совсем насмарку.— В ее голосе послышались капризные нотки.— У меня уже все руки ободраны.
Она стала лихорадочно оглядываться по сторонам. Попробовала двигать ближайшую кучку к калитке ногой, споткнулась. Налетел новый порыв. На этот раз Анна Васильевна действительно готова была заплакать.
— Еще этот ветер откуда-то взялся.— Она с очередным глубоким вздохом нагнулась и попавшейся под руку щепкой стала скрести мусор с земли в сторону калитки. Кира с неприязнью смотрела, как эта полная женщина ворчала, наклонившись совсем к земле. Где-то вскрикнула птица. Кира подняла голову. Затем сплюнула и отрывисто сказала:
— Скоро дождь будет. Ладно.— Она решительно толкнула калитку, вошла за ограду и руками начала собирать мусор с соседнего прохода.
Когда она подошла к калитке, Анна Васильевна уже отдыхала у ограды, глядя на Киру с умильной улыбкой благодарности. Кира холодно обернулась на проход, где минуту назад возилась Анна Васильевна. Куча мусора ждала ее, Кириных рук.
Ветер ненадолго стих, и она успела все убрать, поранившись о стекло и испачкавшись в чем-то.
— Вот-вот,— закивала Анна Васильевна, с презрением глядя, как Кира тут же, в луже у соседней ограды, выполоскала руки и вытерла их о джинсы. Анна Васильевна вытерла свои нежно-зеленым китайским платочком и выбросила его в кучу мусора за оградой кладбища.— А руки я дома вымою как следует, теплой водичкой.
Кира процедила сквозь зубы: «Угу», и снова подошла к их ограде. Убранные дорожки обрисовали контуры могил, и старые, покошенные кресты на них казались ей еще выше и важнее. Кира неуютно чувствовала себя рядом. Они были страшные и вместе с тем обладали какой-то притягательной силой. Они всегда были здесь, на одном и том же месте, но ей казалось, что они владели какой-то могущественной тайной, были властны над ней. Даже часто становилось жутко, если она долго всматривалась. Тогда она всегда тянула отца за рукав к выходу. «Сейчас, сейчас, Кирчик, идем»… Он возился на могилах как-то собранно и рассеянно одновременно. То замирал и задумывался, то возвращался к равномерным движениям. Кире казалось, что если его не позвать, то он так и провозится весь день. Потом, наведя порядок, он всегда ставил возле большого креста свечку и робко присаживался рядом на корточки. Кира знала, что скоро домой, и кресты уже не казались ей такими жуткими и мрачными.
Сейчас некого было дергать. Она вздохнула, покачала головой и повернулась к выходу. Кира всегда высоко держала голову перед собой и поэтому не заметила Анну Васильевну, которая кряхтела, присев около большого креста.
— Кира! Кира!— раздраженно окрикнула ее Анна Васильевна.— Не горит никак. И что за день такой непутевый.
Тут только Кира увидела толстую дорогую свечу, кое-как прислоненную Анной Васильевной к большому кресту.
Кира покачала головой, села на корточки. Осторожно разрыла небольшую ямку, укрепила свечку. Анна Васильевна услужливо подала коробок, наполовину уже опустошенный. Кира машинально достала из кармана свой и чиркнула. Огонек настойчиво обнял уже почерневшую нитку фитиля, на секунду они пересеклись разноцветным пламенем, потом Кира отвела спичку и загасила. Пламя свечи дрожало и шипело, но начинало разгораться.
— Ну, вот и порядок,— наклонилась Анна Васильевна, укоризненно поглядывая на спичку в Кириной руке.
Кира, задумавшись, смотрела на свечу. Анна Васильевна тоже собралась присесть. Свечка отшатнулась и погасла. Упала первая капля.
— Ну все, хватит, пошли,— раздраженно поднялась Анна Васильевна.— До дождя довозились.
Кира поднялась и пошла к выходу, не оборачиваясь больше. Вскоре ее догнала Анна Васильевна. В чистую белую бумагу она заворачивала толстую свечу.
Дождь был для Киры спасением. Теперь Анна Васильевна ни за что не захочет пойти погулять по родным окрестностям. Вздыхать душевно и театрально на грязной проселочной дороге— это не для нее. Кира усмехнулась и ускорила шаг. Анна Васильевна пыхтела и вздыхала сзади. Кире неохота было брать у нее сумку с бутербродами— она и так вчера еле дотащилась с тяжелым рюкзаком, в который под конец дороги были переложены все вещи Анны Васильевны. Да и сейчас, дойдут до дома, Анна Васильевна приляжет отдохнуть, а Кира будет готовить обед и собираться в Москву. Теперь, из-за дождя, они успеют на последний автобус и не останутся на завтра.
Кира остановилась. Они с отцом любили это место. Дорога сужалась и с высокого холма ныряла вниз к реке. Было видно старое кладбище, село, церковь и их дом.
— Чего ты?— испуганно спросила Анна Васильевна и посмотрела на часы.— Нет, нет, не распогодится уже.— Она деланно удрученно покачала головой.— Придется уезжать. И что за погода!

Кира не слушала ее. Что-то ей мешало. Она вся напряженно всматривалась в знакомый вид. Вдруг она глубоко вдохнула и поняла, в чем дело. Повернув голову направо, она увидела дымящуюся кучу мусора. Горела свалка, которая появилась здесь год назад. Дождь совсем прибил пламя, и густые клубы вонючего дыма расползались по земле.
— Еще и этот дурной запах,— Анна Васильевна нетерпеливо тянула Киру за рукав.— Пойдем, пойдем.— Она сморщилась и закрыла нос новым носовым платочком.
Кира с тревогой и беспокойством смотрела на дымящуюся свалку. Потом нехотя пошла за Анной Васильевной и все время оборачивалась.
— И что же это так дурно пахнет, просто невозможно. Все впечатление от этой прекрасной проселочной дороги убивает. Вот я помню…—Анна Васильевна глубоко вздохнула и собралась что-то рассказать.
Кира неожиданно развернулась и глядя ей прямо в глаза грубо сказала:
— Говно искусственное так воняет. Лежит— еще ничего. А тронули, подожгли— так и вообще невыносимо.
Анна Васильевна съежилась и поникла под пытливым Кириным взглядом. Кире стало жалко ее и стыдно за себя. Она взяла сумку у Анны Васильевны и заговорила как можно мягче.
— Нам на лекциях по органике мужик пример приводил. Раньше, говорит, горели дома— от огня гибли люди. А сейчас пообделывают квартиры пластиком да всякой ерундой синтетической, и пожар-то не пожар— от одного вонючего удушья умереть можно.
— Да-да,— облегченно подхватила Анна Васильевна,— мои Коля с Катей всю кухню и коридор какими-то дутыми обоями под дерево обклеили…
«Твои Коля с Катей уже не знают, в какую задницу им что обклеить,— зло подумала Кира.— А мой папа»…
Тут она представила себе папу, если бы он сейчас услышал ее мысли. Кира погасила злость. Да и все равно, он уже давно прекрасно понимал, что она все видит и все знает. Да и мама стала срываться все чаще при ней. Кира понимала, что не имеет права ничего говорить, но почему он не может послать уже их всех подальше. Пусть Анна Васильевна пасет своих
Колю с Катей и не лезет в их жизнь. И все будет здорово. Она оглянулась на Анну Васильевну. И не будет никто пыхтеть в спину. Лучше бы они одни, с мамой и папой поехали. Хотя, мама права— эту тоже жалко. Из ума старуха выживает, а зацепиться не за кого и не за что. Кира еще раз обернулась. Теперь Анна Васильевна действительно устала и буквально еле тащила ноги.
— Да не видно уже дыма.— Она с удовольствием остановилась.— И запах дурной кончился.— Она прислонилась к поваленной березе.— Сейчас чайку попьем, быстренько, чтоб не возиться,— приложила руку к груди.— Ой, сердечко опять пошаливает…
— Да чего там делать?
Недолгий дождь кончался. Кира вдыхала запах прибитой ливнем дорожной пыли, и ей становилось легко.
— Картошку я еще с утра почистила. Сосиски тоже быстро сварятся.
— Да?— оживилась Анна Васильевна.— Ну, тогда пойдем. Ты уже передохнула?
Кира усмехнулась, кивнула и ускоренно зашагала по дороге. Анна Васильевна вскоре догнала ее, уцепилась за руку. Кира всегда держала руки в карманах, и Анна Васильевна буквально повисла на ее руке. Потом она снова стала рассказывать, как тяжело в войну растила Кириного папу, как село тогда подкармливало город, как их единственный дом чудом уцелел, когда немцы подожгли село. А рука ее поглаживала Кирину руку и все норовила подобраться к карману. А Кира по привычке все теребила в кармане коробок. Тут она поняла свою оплошность на кладбище. «Вот ехидна, стонала, стонала— а все заметила.— Раздражение снова стало нарастать.— Теперь родителям долго будет мозги канифолить…» Кира сжала руку в кулак. Анна Васильевна отцепилась и спросила, не хочет ли Кира еще передохнуть.
Через село они шли молча. Дальше все было именно так, как Кира и предполагала, с той только разницей, что Анна Васильевна не дергала ее каждую минуту советами и указаниями, а просто делала вид, что задремала. Кире осталось только убрать со стола, как зашла соседка Настя, и Анна Васильевна тут же нашла в себе силы улетучиться, чтобы посмотреть огород и курочек с уточками.
Кира домывала посуду и чувствовала облегчение оттого, что весь этот спектакль ей осталось терпеть недолго. Она закончила, села и пока не стала завязывать рюкзак. Она задумалась, привычно отыскивая такое положение из которого сквозь заросший огород, покосившиеся дома и высокие плакучие березы проглядывают золотые маковки подновленной церкви.
— Кира, ты еще не готова?— исполненная укора и увешанная всевозможной зеленью и овощами в дверях возникла Анна Васильевна.
Больше всего Киру поразил пакетик с двумя десятками яиц.
— Нет, я уже все.— Кира с вызовом в секунду стянула рюкзак и вскинула его на плечо.— Пошли.— И она вышла из комнаты.
Анна Васильевна растерянно посмотрела на подарки и раздраженно окрикнула Киру.
— Ну, а это же надо убрать…
Кира зло обернулась, но Анна Васильевна уже смотрела на нее, как провинившаяся школьница смотрит на строгого учителя.
— Кирочка, ну, прости старуху… Ты же знаешь, я просто так нервничаю, я в таком напряжении, у меня столько эмоций…
Она опять хотела унестись в свой придуманный мир, но времени было уже мало, и Кира все еще была сердита.
«Какая она все-таки дерганая девочка. Вот что выходит, когда родители не подходят друг другу»,— подумала Анна Васильевна.
Она очень не любила Кирину маму. Анне Васильевне казалось, что она все время настраивает Васю против нее и Коли.
На крыльцо вышла Кира. Она упихала в свой рюкзак все гостинцы Анны Васильевны и мысленно простилась с возможностью в электричке посидеть хотя бы на рюкзаке, поскольку под клапаном покоились два десятка деревенских яичек.
Тучи разорвало ветром, и синие клочья неба подкрашивало золотым пробивающееся солнце. Запах свежести после сильного дождя смешивался с привычным запахом деревни. День катился к вечеру.
Кира устала. Устала от Анны Васильевны, ее постоянного вранья и своего постоянного молчаливого протеста. И больше всего устала оттого, что так и не смогла отдохнуть и тихо насладиться любимыми с детства местами. И зачем только она согласилась поехать?
Соседка Настя вызвалась проводить их до самого моста, что означало, что хотя бы полдороги у Анны Васильевны будет благодарный слушатель и она не будет дергать Киру. А потом Кира скажет ей, что пойдет вперед, чтобы успеть занять ей место в душном переполненном автобусе, и останется только пережить дорогу в электричке.
Неожиданный дождь спугнул многих, и электрички на Москву шли битком. Кире удалось занять для Анны Васильевны место возле прохода, и сама она встала рядом. Анна Васильевна всем своим видом показывала, что случайно оказалась в этой духоте и толкучке и очень сочувствует остальным, которые вынуждены все время так ездить. Потом она разговорилась со старушкой, одетой почти в тряпье и сжимавшей в руках старомодный узелок и бидон с молоком. Она ехала к внучатам. Говорила, как соскучилась без этих сорванцов. И в огороде шкодили и чего только не натворили за лето. А вот осень, уехали в школу ходить, и так сиротливо одной в доме стало.
Кира смотрела в окно. Она любила дорогу. За окном снова потемнело, мимо пролетали холмистые места, равнины, петляли ивовым швом небольшие речушки. Еще очень далеко от Москвы. А чем ближе— тем меньше будет этого захватывающего дух простора, тем больше будет лесов из дачных поселков. Дом на доме и сплошные теплицы— одна другой больше да страшнее…
Анна Васильевна уже второй раз нетерпеливо дернула ее за рукав:
— Кира, достань мне мою сумку!
Кире пришлось снимать с полки рюкзак и почти с самого дна, на весу, доставать Анне Васильевне ее изящную сумочку. Когда она протянула ее Анне Васильевне и подняла голову, то увидела, что глаза у нее снова красные, вроде бы заплаканные. Но в ту минуту в них было больше злости на Киру за ее полное игнорирование разговора. Хотя бабуля с бидоном очень разахалась и, дождавшись пока Анна Васильевна промокнет глаза, спросила:
— Ну, и как же вы?
— Как все,— глубоко вздохнула Анна Васильевна.— Жили, работали, детей растили…— Она попыталась притянуть Киру к себе.— Это внучка моя Кира, как раз Васина дочка.— Она похлопала Киру по плечу.— Я про папу твоего рассказываю, как родного сына его растила, больше чем о Кольке заботилась— сирота ведь… Да и мне-то каково было— мой-то сразу почти после войны помер… Все наказывал мне— Васю береги, одна от брата память осталась…
— Значит, кажный год на мужней могилке-то бываете?— вдруг неожиданно спросила бабулька.
Анна Васильевна крепко сжала Кирин рукав и молча кивнула, а Кира пыталась сосчитать, сколько лет Анна Васильевна носу не казала на «родные холмы», как она любила вздыхать.
Возникла пауза, и Кире очень захотелось, чтобы на этом все и закончилось.
— А что, у вашего, как его, Кольки-то, детей нет?— снова полюбопытствовала бабуля.
Анна Васильевна снова глубоко вздохнула и многозначительно закачала головой.
«Ага,— позлорадствовала Кира,— расскажи, расскажи, что у Катьки то депрессия, то загул, то денег на новую шубу не хватает, а Коля как тряпка под ногами у нее болтается и тебя заставляет…»
— А то что же, не женат еще?— не унималась бабуля, не понимавшая значительного молчания Анны Васильевны.
— Да уж семь лет, как женат…—с выражением печали закачала головой Анна Васильевна.
Любому должно было быть понятно, что за всем этим кроется высокая тайна. Бабуля тоже кое-что смекнула.
— Ну, ничего. Бог даст— все сложится,— поспешила она закивать головой и, чтобы не прерывать разговора, спросила:— Живете вместе?
— Нет, что вы!— гордо оживилась Анна Васильевна.— У меня все дети отдельно живут— и тому квартиру, и другому.
Кира сжала зубы и отвернулась к окну.
«Ага, как же! Папа как работать пошел— ползарплаты на кооператив отдавал, так Коля там и живет. А их с матерью ты туда не пустила… В долги влезли—да сами справились… И почему они тебе только позволяют так врать?.»
Кира старалась увидеть что-нибудь в окне и отвлечься, чтобы не сорваться и не высказать все Анне Васильевне. Она даже начала что-то петь про себя, чтобы не слышать, что та говорит.
Через некоторое время Анна Васильевна снова дернула ее за рукав. Глаза ее старательно блестели, и она прерывисто дышала:
— Я прожила свою жизнь ради памяти. Как могла, старалась передать ее детям и…
Дальше, очевидно, планировалась какая-либо Кирина реплика. Но Киру вдруг взорвало. Анна Васильевна стала напоминать ей дымящуюся кучу мусора, ей даже почудилось, что она снова слышит этот гадкий запах. Она дернулась и стала пробираться к выходу, большая кампания туристов в это время с хохотом выгружалась из тамбура на платформу.
— Кира, что случилось?— удивленно спросила вслед Анна Васильевна.
— Курить, курить!— с вызовом бросила Кира.— Вы это хотели услышать?
Анна Васильевна торжествовала. Кира выскочила в тамбур и прижалась лбом к холодному стеклу.
Через некоторое время она машинально тряхнула головой. Опять какой-то смрадный запах. Послышался шум, и она отвернулась от окна. В тамбур на коляске въехал грязный старик-инвалид без ног. Черными руками он размазывал по лицу грязь вместе со слезами. Внезапно он поднял на Киру неожиданно ясные, почти синие глаза, просто пронзительно ясные, хотя тамбур мгновенно наполнился сильным запахом перегара, и резко произнес:
— Да права эта сучка зеленая— вру я все!.. Про пожары, про родных.— Он безнадежно махнул рукой.— Да про все вру…
Электричка замедлила ход, и он говорил без напряжения, хотя голос у него был достаточно громкий, привыкший, видимо, обращаться ко всем и ни к кому. Он с презрением оглядел себя и хотел было переехать в соседний вагон, как снова остановился и горько продолжил:
— Одно, девка, у меня несчастье впрямь вышло— старость такая постылая… А про пожар я вру— по пьяни ног-то лишился…
Он снова посмотрел на Киру и в глазах его мелькнула злая искра.
— Ничего,— он кивнул головой в сторону следующего вагона,— я им сейчас такого Лазаря навру— мне все подадут… У нас к чужим-то все сердобольные. Это своих отцов-матерей поскорее бы в могилу отправить за жилплощадь… А мне подадут…
Он решительно вкатился в узкий железный проход между тамбурами. Кира бросила в щель между ступеньками и дверью незакуренную сигарету и посмотрела в вагон. Анна Васильевна со снисходительной улыбкой слушала разговорившуюся старушку с бидоном. С гордо поднятой головой, с большим пучком седых волос, красивая, для электрички роскошно одетая…
Кира критически оглядела свои потертые джинсы и вздохнула. При вдохе она ощутила легкий голод. Дома ее обязательно ждала картошка с прикопченной соленой рыбой, за которой папа обязательно съездит на рынок. И они не сядут ужинать без нее, когда бы она ни приехала. Кира улыбнулась и снова прилипла лбом к холодному стеклу. «А ведь ее дома никто не ждет…»— резануло вдруг Кирино сердце неожиданная мысль.
Кира снова посмотрела в вагон и встретилась с одиноким и усталым взглядом Анны Васильевны. Старушка с бидоном суетливо пробиралась к выходу. Она кивнула Кире, когда проходила мимо, от нее запахло деревней, домашней скотиной, настоящей бабушкой.
Кира все смотрела на Анну Васильевну и вдруг подумала, что дорогая одежда и запах французских духов не сильно отдаляют ее от того старика, который поехал по вагонам врать про свои несчастья, скрывая главное… Да, ведь она так и не подала ему…
Анна Васильевна примирительно улыбнулась, поймав на себе пристальный Кирин взгляд, рядом с ней освободилось место, и Кире надо было возвращаться в вагон. «Сейчас я позову ее к нам поужинать, передохнуть с дороги. Она все равно откажется, жалко будет делиться деревенскими яичками, но я позову…»
Кира еще раз посмотрела в окно. В пелене дождя мелькали леса, дома, холмы, из печных труб поднимался дым. Там горели настоящие дрова, была осенняя листва и запах прибитой дождем дорожной пыли.
1993 — 1995

КРАСИВАЯ МАША

Москва просыпалась вместе с погожим весенним днем. Стояла теплая погода, лето было на подходе, и все уже привыкли к солнцу, теплу и ярким солнечным краскам.
Маша выскочила из подъезда в привычных джинсах и модной блузке, которую она только что со скандалом вытребовала у матери. «Подумаешь, подарили — всю жизнь пропахала,— зло думала Маша,— а докатилась до полной нищеты…»
Маша была зла на весь мир: она проспала, мать испортила ей настроение, и она толком даже не успела накраситься. Более того, увидев, что мать уже почти упаковала свою идиотскую рассаду и тоже собирается уходить, Маша была вынуждена просто пулей вылететь из дома. Еще не хватало ей мозолить глаза на остановке вместе…
Марина Ивановна оторопела вновь и от привычной наглости дочери и оттого, что та так быстро убежала, прокричав раздраженно, что преподаватель не будет специально ждать ее в такую погожую субботу.
Выращенная в пакетиках из-под кефира рассада помидоров не уместилась в две коробки, и Марине Ивановне пришлось еще соорудить сумку и за спиной уже был рюкзак с продуктами. Она думала, что Маша хотя бы поможет ей добраться до метро.
Маша раздраженным шагом шла к остановке.
— Девушка,— услышала она сзади вкрадчивый голос,— вы, вероятно, опаздываете…
Маша обернулась, и тут ее лицо наконец-то осветилось улыбкой — и стало видно, как она хороша. Дверцу машины небрежно распахивал тот самый, здоровый и симпатичный парень, который недавно снял квартиру в соседнем подъезде.
— Да,— Маша кивнула и приостановилась,— сегодня у меня самый зверский зачет.
— Я везучий, могу подвезти…
Маша на мгновение заколебалась. В голове пронеслись все ее летние туалеты, и она еще больше разозлилась. Вчера она допоздна просмотрела видак, и ей лень было гладить, а утром она опять проспала все на свете. Между тем ее сверлил вызывающий, заигрывающий и раздевающий взгляд.
— Нет, спасибо,— Маша решительно двинулась к остановке,— я суеверная, я лучше на метро.
Парень недоуменно пожал плечами и сел в машину. Маша пошла уже другой походкой, поскольку знала, что он оценивающе смотрит ей вслед.
Пока она так шла, со значением, два автобуса уже покинули остановку, и Маша оценила, что до третьего она не добежит. Значит, придется ждать. На Машином лице появилось привычное раздраженное выражение.
Марина Ивановна подошла к окну и через свежую зелень увидела проехавшие один за другим автобусы. Значит, можно не торопиться. Она устроила поудобнее рюкзак на плечах, по одной вынесла за дверь коробки, потом пристроила сумку на сгибе локтя, сразу же ощутила тяжесть, закрыла дверь и быстрым шагом вышла из подъезда.
Маша стояла на остановке уже семь минут и вышла из себя окончательно. Ей было неудобно сегодня опять потребовать у матери денег якобы на обеды в институте, чтобы спокойно поехать на частнике. Она посмотрела на часы и решила покурить, но из-за далекого поворота показалась белая морда автобуса, а на хвосте у него была видна вторая, желтая.
Маша развернулась и увидела, как от дома медленно отъезжает машина и тот же парень с открытой улыбой смотрит на нее. Она взглянула на часы — опаздывает уже лихо. Была не была. Парень застрял на предыдущей остановке, и времени было как раз, чтобы Маша быстро вскочила на переднее сиденье. В это время из-за угла длинного дома показалась Марина Ивановна, увешанная сумками и коробками с рассадой. Маша замерла на месте, ее красивое лицо снова исказилось озлобленной гримасой, она отпрянула назад и отрицательно мотнула головой. Дернулась от подъезжавшей машины к подъезжающему автобусу. Автобус требовательно бибикнул, парень рванул вперед…
Марина Ивановна на мгновение обрадованно замерла, увидев Машу на остановке, но… Она бежала к автобусу уже по инерции, сдерживая рыдания. Как в тумане она отдала коробки какому-то подбежавшему мужчине, чьи-то сильные руки подтолкнули ее на подножку, и перегруженный автобус медленно отполз от остановки.
Дрожащий от негодования Машин голос с задней площадки был слышен на весь автобус:
— Козел вонючий, нашел к кому прислониться… Потом послышались советы в Машин адрес:
— Ездила бы на тачке, раз брезгливая такая…
В Маше все клокотало. Когда она выйдет замуж, у нее будет личная машина, и она не будет ходить в обносках, которые отдают разбогатевшие мамины подруги… Когда она выйдет замуж… Ну, когда же?
Коробки с рассадой передали на колени сидящим, и они благополучно доехали до метро. И до вагона Марину Ивановну проводил тот же мужчина, который помог ей сесть в автобус. Всю дорогу он уговаривал сдерживающую слезы Марину Ивановну не переживать — дескать, приживется твоя рассада и порадует тебя урожаем…
Помидоры у Марины Ивановны и вправду прижились, и многие даже покраснели, и было много радости и маринованных банок…
А зачет в тот день Маша так и не сдала и третий раз замуж собирается.
Октябрь, 1995

ВЕРЮ

Ну да, елки-палки, что ты будешь делать?! Из-под носа ушел последний рейсовый автобус, как бы продолжая цепочку неблагоприятных ощущений. Отрыв от суеты города в места, связанные с бессознательным детским счастьем, не удался. Не покидал дискомфорт, даже какая-то изгнанность. Будто что-то висело в знойном летней воздухе и мешало вдохнуть полной грудью свежесть, обрести уверенность и покой. Сразу же вспомнились все происшедшие мелочи, сулившие неудачную поездку, и напросился вывод о напрасной собственной упрямости. Но злиться не хотелось. Вариант голоснуть машину до станции был отброшен по причине лени, возвращаться в дом на ночлег не хотелось — старые стены уже отдали что могли и повторенье могло все убить.
Между тем село начинало оживать вечерней усталостью, воздух наполнялся какой-то нервно-веселой напряженностью, задорностью, которую страшно было нарушить. Сидеть надоело, и ноги сами пошли по большой проселочной дороге вниз к реке, мимо зажигающихся окон, шелестящих ив, тонущих в еще несмелых, но уверенных в себе сумерках. Внутри зрела непонятная улыбчивость, будто предстояла забавная игра, будто все делалось для кого-то, проверялось чье-то участие. Между тем вечер все охотнее сдавал позиции наступающей ночи, которая настойчиво расчищала небо от облаков, будто бы они
ей мешали, а предстояло что-то требующее безграничной чистоты.
Маршрут был вполне прост: по окраине села, по любимой дороге мимо берегов, мимо старого кладбища, чуть лесом (страха нет даже в мыслях) и к высокому стогу сена. Да-да, именно туда, к высокому берегу необходимо было вернуться. Днем в высохшей траве безмерно балдели мальчишки, и желание полежать, глядя на реку и думая о чем-то неясном, а лучше вообще не думая, осталось отложенным до лучших времен. Да, тогда еще примешалось традиционное: вот… в кои-то веки… когда еще попаду… и почему им надо играть на моем любимом месте…
Но возвращение оказалось быстрым и неожиданным. Стоп… Не хочу как всегда. Хочу к самой реке, самым берегом, прерывистой тропинкой, теряющейся из виду среди густой зелени. Берегом? Но там коряги, ветки, обдерут лицо, заедят комары, а самое страшное — будет шум, совершенно сейчас недопустимый, потому что недопустимый, и все! Нет, берегом, конечно же берегом. Вода черная, добрая, моя, родная. Совершенно не нужно никакого света, ветви будто бы расступаются сами, ноги точно знают, куда надо наступать. Еще чуть-чуть… Вот его уже видно… Точно, знают, куда надо наступать. Еще чуть-чуть… Вот его уже видно… Точно, кто-то есть… Успел… Вовремя… Сейчас вот сюда, на эти словно заранее приготовленные доски, осторожно подтянуться… Все…
— Ага… Совершенно сумасшедшая… Я или она?.. А говорят, с ума парами не сходят, положено по одному… Она не умеет… Я все знаю. Она просто луна — грустная и одинокая… Мне на нее бывает жутко смотреть… Нет, осуждать она явно не умеет или не смеет, какая разница… Это у тебя такое созвездье… Нет, несерьезно, но поговорить можно… Не знаю… Не думала… Женщины моего созвездья редко находят свою половину. От них уходят не прощаясь, унося в душе чувство глубокого уважения… Ага, как только вижу широкую спину, так тут же чувствую безмерное уважение… Я несерьезная? Я как никогда… Ладно, ты тоже… Зато уж если найдут — это… Короче, очень здорово… почему? У меня есть… Твердая… Внутренняя… Хотя бы потому, что это несправедливо: должен быть кто-то лучше тебя, мой… Совсем мой… Нет, я ничего не буду делать… Какая разница откуда… Сейчас это не важно… Сейчас ночь самая… Самая… Чего сколько?.. Чего когда?.. А это сейчас совсем не важно… просто ерунда… Самая большая ерунда… Господи, как хорошо…
* * *
Теперь можно расслабиться и подумать. А зачем вообще думать? Я лучше отключусь совсем. Все мелочи, все далеко. Эй, звезда, упади, пожалуйста, ей на счастье, скорей, скорей… Сейчас падай, а то поздно будет, ну… Успела… Как хорошо… Откуда была эта уверенность, что упадет? Тихо… Еще тише… Теперь почти не дышать… Сейчас, сейчас самое важное…
* * *
— Не знаю… Не скажу… Да, ну зачем тебе… Раньше много думала… Да, проблемы тоже… Но нет, страха нет… Раньше ужасно… Мальчика… А сейчас — девочку… Сон сидела… Нет, я редко такие живые, явные сны вижу… Ощущение одно — свет, через весь сон… На руки беру — и словно другой свет в душу входит — такой свет… Такая радость… Васенька, подними глазки… и глаза… Лучистые, огромные, синие… Необычные… Почему странное?.. Не знаю… Я всегда маме говорю — рожу внучку Ваську… Но этот свет… Через весь сон ощущение света… Да, наверное, счастье… Будто бы она из другого мира, из другого материала созданная… И такой свет… Невероятный просто… Во что?

звезда, хотя, кроме меня, ее никто не видел… Почему именно она, и именно тогда упала, и я в этом не сомневался…
Все это глупости. Ну, вот, сейчас опять начнут ругаться… Ну, почему в электричках всегда ругаются, когда я хочу думать. Ну, точно. Эти верили в коммунизм, эти в Сталина, эти в Бога… и все толкаются, между прочим. Но решать будем исключительно глобальные проблемы. Хотелось подумать что-то хорошее — сбили.
Верить не верить… А сами-то… А я… Я… Я вдруг понял — верю… Именно сейчас, остро, четко, абсолютно верю не в случай, не в судьбу, не в нужное падение звезды, нет… Верю в маленькую девочку с огромными синими глазами, в этот свет… Созданный будто из другого материала…
Апрель 1991 г.

На нос плюхнулось какое-то насекомое. Где я? Что я? Солнце делало вид, что ничего не знает и только освещает светом поверхность земли, дескать, работа такая. Отблески его лучей играли на течении и явно дружно смеялись. В стогу барахтались уже другие мальчишки…
Что это все? Ой, и подслушивать безнравственно, да и вообще, о чем мне вчера думалось?.. Бездумно хорошо… На тебе, река, камешек. Мне пора…
Рейсовый. Стоит и ждет. Чтоб тебе вчера так стоять. Нет… Не надо… Уверенность… Надо подумать над этим словом. Откуда это желание вглядываться в лица и найти то, говорившее… А впрочем, зачем?.. Почему меня все так волновало, словно на мне была ответственность: успеет ли вовремя упасть

ЕЛОВЫЙ СОНЕТ
Я долго лесом осенним бродила одна,
Свою грусть по тебе средь тоскливых берез разделяя.
Сердце к осени поздней стремилось забыться в печали,
В тишине неземной, чтоб земному найти объясненье.
Все спокойно и тихо, не трогает ветер деревьев,
Дождь не сечет поредевшей листвы покрывало,
Солнце не светит, но небо сегодня не мрачно,
День осенний вздремнул — я его не тревожу,
Только ищущий взгляд на еловых ветвях задержался:
Там как искры рассыпались листья березы,
И лежали пока не задетые тленьем,
И светились так хрупко и нежно. Тревожно
Мне снова стало на сердце и жалко,
Что недолго гореть огонькам на зеленом покрове,
Что засохнут, на землю падут, гонимые ветром и ливнем.
Я стою завороженно — листья такие живые,
Так красиво в еловых объятьях застыли
Мне судьба их печальна и близка:
Я что лист пожелтевший, а ты что еловая ветка,
Моя участь пройти сквозь тебя, задержавшись счастливо
Чтоб согреть на мгновение вечно колючую зелень,
Я к земле припаду и осенним теплом обогреюсь,
Позабуду силу твою, манящую властно.
Обо мне будешь помнить ты только зимою,
По весне на березу младую
Ты поднимешь свой взгляд беззаботный,
И опять будешь ждать новых листьев,
Что в еловых объятьях застрянут.

— Марина, что с вами сегодня? — Шеф действительно выглядел удивленным.— Вы сама загадочность и спокойствие.
Я улыбнулась. Шеф все знал с самого начала о моем банальном, обреченном романе. Знал, но никогда не подавал виду и тихо старался меня поддержать. Может, из разумного эгоизма — я все-таки толковый сотрудник, а может, просто из человеческого участия. Ходили сплетни, что его дочь тоже не избежала «женатого романа», богатого переживаниями, но бедного смыслом и счастьем.
— Да, вы правы. Вчера, гуляя по осеннему лесу, я забрала у осени все ее спокойствие и загадочность.
— Должен сказать, что, так же как и осени, вам это удивительно к лицу. Но мне кажется, что она открыла вам еще что-то, и именно это и придало вам силу. Да, Марина, вы сегодня стали сильнее.
Я посмотрела в окно и улыбнулась. Шеф тоже бросил беглый взгляд и пытливо посмотрел на меня. За окном стояла совсем облетевшая береза. Летом своей зеленью она почти закрывала небо. А сейчас я смотрела на него сквозь нее.
— Что вы там все-таки увидели?
Я перестала улыбаться и отвела взгляд от окна. Шеф продолжал смотреть на меня все так же пытливо и чуть напряженно, нервно постукивая пальцами по краю стола. Я поняла, что для него это тоже очень важно, и поэтому ответила:
— Там за окном я увидела совсем облетевшую березу. Ее листья беспрепятственно припали к земле. Они лежат все вместе и ждут зиму. А там, в лесу, я увидела березовые листья на еловых ветках. Да? Знаете,— добавила я с горечью,— их не так уж и мало.
— Знаю,— кивнул шеф.— Красиво, наверное. Они пока особенные, не такие, как все. Что-то есть в этом? Этакие маленькие, дерзкие, задорные огоньки на фоне уверенной вечной зелени. Что же в этом есть?
— Со стороны трудно понять.— Мне вдруг захотелось сказать гадость, сделать больно.— Бедные листья ведь не думают о том, как они смотрятся. Может быть, они даже не виноваты, что на их пути попались еловые ветви, и они не раздумывая бросились в их объятья. А потом застряли. Может, их забросил шальной ветер или сбил коварный дождь?
— Конечно, может.— Шеф перебил меня примирительным тоном,— поднося огонь к сигарете, которую я все время мяла в руках.— Значит, этой березе повезло больше?
— Видимо, так.
Всем своим видом я показывала, что не собираюсь больше разговаривать.
— Но ведь важно не это, важно то, что, как вы сказали, листья припадут к земле, ведь припадут же, а? Ведь станут как все, как положено. Рано или поздно!
Я пожала плечами и равнодушно уставилась в окно. Шеф продолжал смотреть на меня, пытливо улыбаясь, потом направился к своей двери. Немного потоптался на месте, обернулся и спросил:
— Вы сегодня не исчезнете в обеденный перерыв на три часа?
Я поняла, что совсем не сержусь на него и покачала головой:
— Нет, не исчезну. Я сегодня пораньше домой.
— Марина, а может, быстрее к земле не совсем плохо?
— Конечно, не совсем плохо, даже, скорее, совсем хорошо… Только чтобы понять это, надо немножко застрять между твердой землей и недоступным небом.
Октябрь 1993 г.

ПУГАНАЯ ПТИЦА

Где твоя дерзость, ну где твоя дерзость? Птица моя! Что так тебя напугало: то, что было, или то, что могло быть? А что страшнее? И где твоя дерзость? Что поселило тебя в царство страха? Птица моя! Ты еще красивая, но тебя уже жалко.
Твои птенцы чирикают в разных гнездах далеко от тебя, у них уже свои дети… Кому отдала ты свою жизнь?
Долгая жизнь — наказание или награда? Одинокая старость — случайность? Несправедливость? Месть?
Почему всегда не хватает чуть-чуть соломы, если знаешь место падения?
Я никогда не поступлю так как ты, думаю я, но ведь что-то тебя толкнуло. Как же ты не заметила, что летишь в чужие небеса, что брошены корни, порваны нити. Что богатое гнездо пусто и пошло, царящий там орел давно уже стар и немощен. Да и был ли он тем, кем ты хотела? Любимый птенец свил свое гнездо в далекой стране и регулярно дает тебе корм. Этого ли тебе нужно? И какое мое дело?
Но ведь ты ждешь меня, птица моя. Во мне еще много дерзости, а ты примешь с радостью мою жалость, хотя хочешь тепла и понимания. Я злюсь, что ты не помогала расти моим крыльям, не строила гнездо, где я росла трудно, но счастливо. Ты летала в далекие страны, блистала красотой, отдыхала в роскоши. Тебе казалось, что ты с нами? Ты была при нем… Теперь я понимаю, что это важно, что одной вообще не улететь… А ты летала? В какой красивой стране ты потеряла себя?
Нашла в своей, родной, пролетая над полями и березами, которые всегда молчат и занимаются своим делом, но ты знала, что они не понимают тебя. Позвал ли он, которого отняло бездонное небо, спросил ли о своем единственном птенце и растерялась ты, не зная что ответить? Когда же это стало тебе нужно? Когда покинули силы?
Почему нам всегда кажется, что мы будем летать вечно без чьей-то помощи?
Сейчас ты еле ходишь и никогда уже не полетишь. Но мне не страшно, ни за тебя, ни за себя. У меня ведь большая дорога, мне нужно спешить, а ты ждешь меня, пуганая моя птица…
Прости меня. Я многого еще не понимаю, и сейчас у меня крепкие крылья, и ты мне ничем не можешь помочь… Но ты ждешь меня, плачешь. В конце жизни птицы умеют плакать и не умеют летать. И не умеют бояться, слышишь, птица. И ты не бойся, хоть сейчас не бойся. Я не могу вернуть тебе красоту и силу, но просто согрею тебя, даже если не пойму. Это ведь много, птица, если кто-то может тебя согреть.
А у меня еще есть дерзость.
Сентябрь, 1997

ПОБЕДИТЕЛЬНИЦА

Мои чувства — дождь, и мое время — осень. Моя жизнь меняется неуправляемо, но собственными переменами я хочу управлять. Я становлюсь дерзкой, упрямой, иногда противной и занудной. Я закручиваю себя делами и проблемами, я становлюсь умнее, расчетливее, спокойно бесстрастной, бесконечно опасной и бесконечно инертной. Я хочу быть деловой и независимой, обворожительной и ледяной, избалованной и железной. Я становлюсь… Я хочу… Но она мне мешает!!!
Она греет мою спину, когда я иду навстречу пронизывающему ветру, и я это чувствую. Я принципиально хочу замерзнуть, но она не дает мне. Я не хочу идти, но она толкает меня вперед, будто легко и властно улыбаясь: дескать, ничего ты, глупая, не понимаешь. (Я сдаюсь, я даже не сопротивляюсь, уже знаю — бесполезно.)
Она играет со мной осенними листьями, подмигивает искорками снега, бьется в окно ливневыми струями, тревожит торжественной тишиной и успокаивает незатейливыми шорохами.
Она дразнит меня чужими счастливыми глазами и улыбками. Она стоит рядом и летит впереди, заслоняет собой пройденный путь и не дает оглянуться. Заставляет радоваться и утирает слезы. Я цепенею от усталости, безвольности, безысходности, я хочу заковать себя в оковы, но она все рушит и создает заново, по-своему. Только ей известными силами управляет душой, насыщая меня игривой и твердой уверенностью.
Сейчас я чувствую ее совсем рядом, в полном расцвете. Она готова ворваться через открытую форточку, расстегнутую пуговицу, неплотно прикрытую дверь. Я сдаюсь ее власти и покровительству — она выше, она сильнее. Потому что я ее не знаю — она только должна быть, и в этом ее величие, ее безграничность. Она должна быть, и мы обе знаем это. Она стоит за моей спиной, водит ручкой по листу бумаги, улыбается вместе со мной — почти ощутимо. Я не могу противиться проникновению света.
И я становлюсь избалованной и ледяной, обворожительной и железной, а она мне мешает…
Я не могу с ней бороться, я не знаю ее ходов, я только чувствую ее нарастающую мощь, беспечность, бесконечность, безупречность и ее неограниченную власть над моими «хочу» и «становлюсь». Мне нравится это настойчивое и забавное противостояние. Бессмысленное абсолютно. И абсолютно прекрасное. Я сдаюсь на волю победительнице.
7 октября 1991 г.

ВЕСЕЛАЯ НЕДЕЛЯ

Два дня я лежала и смотрела то в газеты, то в потолок. Потеря работы совпала с очередным застоем в личной жизни, кризисом в стране. В целости остались только оптимизм и чувство юмора.
Неожиданно наткнулась на объявление: “творческая работа на пять дней. Оплата высокая.” Европейская внешность и знание английского тоже требовались.
Звонить я не стала. Встала, взяла белый лист и написала: “Согласна. Красивая русская внешность требует дополнительной оплаты”. Указала домашний телефон и с ближайшей почты отправила факс.
Звонок раздался примерно через час и приятный мужской голос, назвавшийся Чижовым Иваном Ивановичем очень приглашал меня на собеседование именно сегодня. Я покапризничала и согласилась.
Без труда найдя офис, я застала там привычную для кризиса пустоту и лишь из нужной мне двери, раздавались громкие мужские голоса и смех. Смех — это уже хорошо. Я толкнула дверь и с порога надменно бросила:
— Вечер добрый. Ну?
Несколько секунд меня разглядывали двое мужчин лет примерно тридцати пяти чем-то неуловимо похожие. Наконец один из них торжествующе улыбнулся, а другой вздохнул. Сцена закончилась рукопожатием.
—Сначала познакомимся,—сказал тот, что улыбался.
—Это я вам звонил. Чижов Иван Иванович. Вот мой паспорт.
Я кивнула. В сторону паспорта даже не взглянула.
—А я вам не звонил,— буркнул второй.—Пыжов Петр Петрович. Мой паспорт вас тоже не интересует?
Я представилась. Паспорт доставать не стала.
—Для начала объясните мне немую сцену,—безапелляционно потребовала я, снимая плащ и направляясь к удобному креслу.
—Вы принесли мне приятную сумму,—сказал Чижов.—Прочитав ваш факс, мы поспорили. Я поверил, что вы обладаете красивой русской внешностью, а вот Петр Петрович решил, что это старорежимная директорша школы. Тем более, что факс не по форме и от руки.
—Какова же сумма?—я продолжала чувствовать себя хозяйкой положения. Мне становилось весело.
—Да сущие пустяки,—снова буркнул Пыжов,—так мелочь — пять штук.
—Отлично!—Я даже подпрыгнула на кресле и нагло потянулась к пачке сигарет. —Для начала мне —10%, иначе и никакого творчества и никакой работы.
Пауза, смех, комментарии, согласие.
— Итак, — приятная неожиданность придала мне смелости, —что же именно я должна для вас натворить?
— Нас радует ваш боевой настрой, но натворить мы могли бы и сами. В том-то и дело, что ваша задача — творчески, хорошо бы не повторяясь, объяснять по телефону причину, по которой ни один из нас в данный момент не может подойти к телефону.
— Ограничения фантазии есть?
— Абсолютно никаких, — заверил меня Чижов.
Но Пыжов, продолжая пребывать в мрачном настроении, добавил:
— Не делать провокационных заявлений. А то нарвемся. Лично вам-то ничего не угрожает, вы будете под охраной…Чуть не забыли,—спохватился он. — Вам придется здесь как бы пожить. Диван, телевизор, наша маленькая видеотека и полный холодильник к вашим услугам.
Итак, мне предстояло провести 5 суток в этом офисе, отвечать на телефонные звонки любую чушь и принимать факсы. Господа решили таким способом протянуть еще одну кризисную неделю, поскольку “мудрые решения поспешно не принимаются”. Приятно работать с неординарными людьми, тем более за приличную сумму.
В понедельник я водворилась на добровольное заточение, и началось. Первый звонивший страшно обрадовался, что “хоть ребята работают”. Я тоже порадовалась. Попросил Чижова или Пыжова. Я честно сказала, что у меня тут в песочнице много ребят работает, но кто из них кто я еще не знаю, пойду спрошу. Трубку бросили. Следующий разгневанный голос сначала выругался, потом потребовал Чижова. Я тоже выругалась, согласилась, что он — гад, и так ему и надо — пусть подметает двор. Какой? Обыкновенный. Почему? Наказан. Чего не понял? Чижов расточил собственность фирмы: пролил чашку кофе на костюм. А почем чашка кофе понял? Не понял, но трубку бросил. Последовал недолгий перерыв и робкий голос спросил нельзя ли поговорить с Чижовым или Пыжовым. Я тоже робко ответила, что нельзя: они пишут личный комплексный план по выходу из кризиса. Да-да, все правильно, один на двоих. Через минуту уже другой разъяренный голос потребовал соединить немедленно. Я тоже разъяренно заорала, что они оба катаются по офису на роликовых коньках и проезжают мимо телефона. Все время промахиваются. Вот, опять уронили.
Проще всего было с назойливыми женскими голосами (чего так боялись мои работодатели). Обладательниц металлических или истерических голосов ждала одна и та же участь: на просьбу «немедленно соединить» я включала кассету с астрологической музыкой, затем магическим голосом запрашивала готовность приборов и сообщала, что включаю астральную связь. Ни одна не пожелала перезвонить мне и доложить о результатах.
На третий день прорвался западный партнер, сперва радовался, после сообщения, что Чижов и Пыжов неделю находятся на экстренном правительственном совещании, помрачнел и попрощался. На следующий день перезвонил и забеспокоился о сейфе, который надо первым спасать во время пожара. Я успокоила партнера: сейф выбросили прямо перед пожаром, для этого специально наняли бригаду грузчиков, все с высшим образованием и опытом работы от трех лет.
Последний звонок был в пятницу утром с угрозой, что все понесут наказание. Я шепотом ответила, что уже несут: Чижов стоит в углу на коленях на горохе, а Пыжов читает ему вслух “Тысячу и одну ночь”. Да-да. Без отдыха и сна. Как кто наказал? Правительство. Кто именно? В полном составе.
Осталось последнее: сортировка факсов. Отдельно — с ругательствами и угрозами, отдельно с предложениями: оплатить лечение в психушке, открыть комедийный бизнес-театр, иметь совесть и сдаться соответствующим органам. Особенное удовольствие мне и подошедшим к этому моменту Чижову с Пыжовым доставили факсы с просьбой назначить встречу для погашения взаимных долгов, или просто готовность за что-то заплатить.
Оба выглядели устало, у меня тоже чувство юмора и фантазии были на исходе. Мне быстро вручили обещанное вознаграждение, и я распрощалась. Странно, но мне стало грустно и не хотелось с ними расставаться. Мысленно я отругала себя за совершенно неуместный приступ сентиментальности.
В выходные я откровенно промаялась, изредка позванивали приятели и предлагали мне временные варианты работы. Один скучнее другого. В воскресенье я напилась снотворного и наконец-то уснула мертвым сном.
Разбудил меня телефонный звонок. Схватившись одновременно за трубку и циферблат будильника, я обнаружила, что время всего шесть утра. Неслыханная наглость.
— Доброе утро, — вкрадчиво пропел мужской голос, показавшийся знакомым. — Могу я поговорить с Чижовым или Пыжовым?
Некоторое время я приходила в себя и молчала.
— Я засек время, — предостерегающе произнес голос.
— Они заняты — жарят наперегонки мне яичницу, — пробурчала я. —Ладно. 1: 0 в вашу пользу. Застали врасплох.
В трубке раздался довольный смех.
— Это Пыжов, Петр Петрович, как вы помните, я вам еще ни разу не звонил…
— Да-да, — перебила я, усаживаясь поудобнее и закуривая, — и поужинать еще ни разу не приглашали.
Теперь пауза повесилась на стороне Пыжова. Я ехидно торжествовала.
— Хорошо, — после некоторого раздумья нашелся Пыжов. — Придется мне привыкать к новой статье расходов. 1:1. Но у нас еще будет возможность побороться, если вы не откажете в одолжении мне и Чижову поработать нашим помощником. Только уже без аварийного творчества. Вы согласны?
— А нельзя было спросить об этом хотя бы в восемь утра? — напустила я на себя рассерженность.
— Никак нет. Вам же так долго надо собираться. “Красивая русская внешность требует дополнительной оплаты”. — Пыжов довольно хихикнул. — Ведь это занимает у вас некоторое время?
Вот так, еще и укололи собственной шпилькой. Чего только не бывает.
— Так вы согласны?
— А ужин?
— Для начала к десяти приглашаю вас на завтрак. Я обожаю жарить яичницу.
Завтракать меня еще никто не приглашал. Главное, что юмор – понятие круглосуточное, и дефолту не подлежит.

1998

БАКСОВЫЙ ВЫСТРЕЛ

Странное ощущение было у Николая Седлова, недавно принявшего дела у следователя Трепова. Вроде бы он отличился — дело удастся закрыть, но не было удовлетворения. Стал свидетелем где-то правосудия, где-то преступления… Как-то даже выходило, что переступил через себя. Вроде бы уже не “честный идиот”. Он еще раз пролистал свой блокнот, посмотрел на лежавшую рядом видеокассету и решительно стал листать записную книжку, где записывал новый рабочий Генашкин телефон. Генашка — друг детства, психиатр. За деньги любую справку и результаты обследования состряпает, даже без ведома объекта. Что сейчас и требовалось, чтобы закрыть дело о самоубийстве гражданина Литвина Георгия Георгиевича в состоянии психического аффекта. Состояние-то такое было — не было самоубийства. И платить придется ему самому, следователю, и в баксах. Он еще раз посмотрел на Катину фотографию, там она играла в жмурки с приютскими детьми, потом вспомнил содержание видеокассеты, долго и тщательно монтированное соседом сверху, бывшим кэгэбэшником, а ныне вроде обычным пенсионером, и уверенно стал набирать найденный Генашкин номер. У него уже сотовый…
Катя, Литвина Екатерина Сергеевна, жена покойного Георгия Георгиевича, являлась официальной наследницей всего его состояния: машины (так и стоит не тронутая в гараже), квартиры (так и стоит опечатанная после последнего осмотра новым следователем) и немалой суммы денег в рублях и долларах (о чем она, видимо, даже не знает) пропала и никаких своих прав на собственность не заявляла.
Пропала в тот же ясный солнечный день, когда все кончилось. Кончился трехлетний ад якобы удачного замужества. Якобы внезапного подарка судьбы, как все выглядело вначале.
Тогда умирала мама, и заливаясь слезами, просила прощения, за то, что так долго скрывала, что за лечение Лизы, Катиной сестры, уже полгода не платят, и через месяц ее выпишут из Швейцарского пансиона, где появилась надежда на ее выздоровление. Мама просила что-нибудь придумать и Катя вышла пройтись. Тупо брела вдоль улицы, натыкалась на кого-то, потом кончились сигареты и она собралась на другую сторону. Визг колес… Брызги… Какой-то мужчина помогал ей встать и что-то кричал, но она ничего не слышала — так сильно ее оглушило ударом… Он усадил ее в машину. Привез к себе в шикарную квартиру. Позвал замуж. Также тупо и медленно, словно озвучивая для самой себя каждое слово, Катя рассказала о себе, сестре и маме. Жорж сказал, что даст и будет давать денег на лечение сестры, но при одном условии. Не слушая условие, она стала искать телефон, звонить маме… Трубку никто не брал. Жорж повез ее домой. Мама уже умерла. Катя приняла помощь Жоржа и вышла замуж при одном условии — у нее никогда не будет другого мужчины. Жоржик не понимал ее молчаливо-удивленного согласия. До того ли ей было?
Вскоре Жоржик продал Катину квартиру и сразу оплатил полгода лечения Лизы. Работать он ей запретил. Общаться с подругами тоже. Она общалась только с его клиентами, только в дорогих ресторанах или на модных спектаклях, работая на него своей эрудицией и безупречным вкусом. Жизнь провисла во времени, Катя все до конца не приходила в себя, ее переставали узнавать на улице даже когда-то близкие знакомые. Но ее это все не трогало, пока…
Однажды, когда она бежала из магазина под внезапным проливным дождем без зонта ее кто-то схватил за рукав и буквально потащил назад.
— Костик!!! — Время крутанулось вспять и Катя стала другой.
— Ты? Не может быть! В Москве, какими судьбами?
Костик был рад не меньше Кати. Они когда-то вместе отдыхали по путевке в цековском санатории в Форосе, потом встречались, были очень близки друг другу духом, даже ни разу не целовались, но долго не общаться не могли. Потом Катя переехала, и они как-то потерялись.
— Пойдем ко мне, я живу рядом, — ошалевшая от неожиданной встречи Катя просто тащила Костика к подъезду. Потом, за чашкой кофе выяснилось, что Костя женился, но неудачно, развелся, отца похоронил, мать тяжело больна. Вкалывает на трех работах, но лекарства все валютные, все равно не хватает. Вот вышел под дождь, брел куда глаза глядят. Наткнулся на Катю. О себе она мало говорила. Чего тут, замужем, детей нет. Вся радость в жизни — письма от Лизы ей все лучше и лучше. С последней фотографии смотрела уже красивая взрослая девушка. Катя забыла, что она тоже красивая, хотя Жоржик заставлял ее следить за собой и вскоре все это вошло в автоматические привычки.
Слушая Костика Катя с неожиданной для себя гордостью вдруг поняла, что может ему помочь. Она знала, где лежат деньги у Жоржика и недостающая для Костика сумма для нее была просто смешной. Она открыла ящик и буквально всучила ему несколько сотен, оговорив, что, конечно же, в долг.
Костик уже собирался уходить, держа в руках деньги, когда в дверях неожиданно возник Жоржик. Как всегда легко и непринужденно познакомился, Катя уже ждала, когда за Костиком закроется дверь, чтобы поделиться с Жоржиком, ей так вдруг захотелось просто поговорить…
Удар буквально размазал ее по стене.
— Наконец-то, — она никогда раньше не видела у него такого выражения лица и похолодела от ужаса, — наконец-то, шлюха, я тебя застукал. Мало того, что ты нарушила уговор, ты еще украла у меня деньги. Расплатишься полностью и за то и за другое.
Катя медленно поднялась по стене и хотела сказать, что… Но второй удар был гораздо сильнее и от боли она потеряла сознание. Пришла в себя от того, что Жоржик вывалил на нее мусорное ведро со словами:
—Чтобы через двадцать минут все вылизала и была готова к выходу.
И началось. Изощренность Жоржика, казалось, не знала пределов. Раньше он просто пользовался профессиональной Катиной наблюдательностью — два-три раза поговорив с человеком, из которого Жоржику надо было что-то выжать, она безошибочно указывала его больные точки, при этом всегда работая плюсом для Жоржика — умна, красива, образована…
Теперь трюки Жоржика имели больший размах. Сначала он приводил ее в ресторан, знакомил, она должна была обворожить, и даже дать понять… что все может быть… Через день или два Жоржик приводил этого же человека или пьяным более, чем сильно, или под действием чего-то еще. Катя должна была открывать дверь полуголая и далее на глазах у мужа невменяемому мужику дозволялось делать с ней все, что заблагорассудится. Если же в клиенте вдруг пробуждалось сострадание, стыд или еще какие-то неведомые Жоржику эмоции, он тихо доставал пистолет с глушителем и прежде всего это было угрозой Кате, что она плохо работает… Сам Жоржик тоже не молчал:
— Отдыхай, дорогой, нам еще много дел провернуть… Эта сука бесплодная и незаразная, я ее регулярно проверяю… Так что давай, на полную катушку, про умности поговорить — это нынче многие могут, а вот еще такой зажигательной доступностью обладать — это талант…
Катя не была бесплодной, счет абортам она уже потеряла. А в последнее время Жоржик еще тиранил ее угрозами обходиться без наркоза — дороговато ему ее животная натура обходится, да и за Лизу надо платить все больше… Да, она хотела покончить с собой, но предусмотрительный Жоржик, угадывая ее намерения развешивал по все квартире плакаты содержания: сделай хоть одно чистое дело в жизни — помоги бедной девушке поправиться… И Катя решила терпеть… Терпеть и молиться, чтобы Лиза выздоровела и смогла бы хоть как-то устроить свою жизнь. Тогда Катю уже ничто не будет держать в этом мире. Мире насилия, издевательства и унижения.
В ту роковую встречу Костик несколько раз повторил ей это, но она ринулась уговаривать его, что все это не так и жизнь еще может измениться, и за черной полосой обязательно будет белая, нет, не серая, а обязательно светлая… Теперь бы она издевалась сама над своими словами. Жоржик на всякий случай еще приучил ее к наркотикам. Хронью она не стала, но без этого не могла выносить свои “обязанности” по зарабатыванию денег.
Как в тот день светило солнце. Как болело все после очередного визита “будущего спонсора” (так теперь Жоржик именовал приводимых чудовищ). Вроде бы, он уже все из него вытряс, и сегодня можно поспать… Хоть это осталось, никаких звонков с указаниями к готовности не было, но сон не шел.. Как обычно — легкая ломка. Катя зарылась в подушки. Лиза не писала уже две недели…
В дверь раздался звонок. Непривычно робкий. Кто бы это мог быть? Катя вскочила с постели — вдруг телеграмма? Распахнула дверь
— Костик?!
— Прости, я потерял номер телефона. Ты болеешь?
— Угу, — промычала Катя, пытаясь себе представить, как она сейчас выглядит. — Проходи,— сказала она как можно более хриплым голосом.
— Я на минуту, я долг отдать, — вошел Костик. Катя решительно замотала головой, но Костик быстро положил на полку возле телефона деньги.
— Ты была права, Катька, — тут только она заметила, что Костик буквально светится, — моя жизнь поменяла знак на “плюс” всего за два месяца… Правда, я два года не сдавался. Но теперь все… Даже боюсь говорить, но тебе скажу, как старому другу: Катька, я женюсь, мы ждем ребенка, покупаем квартиру, маме лучше. Я хорошо зарабатываю…
Он говорил сам с собой, Катя еле сдерживала рыдания и не поднимала голову, чувствуя, что “плывет” и может просто упасть. Боже, снова этот запах, не может быть… Может… Все…
Жоржик держал за грудки Костика.
— Ты скажи, эта шлюха как следует вот это отработала? — он кивком показал на деньги. — А то мы тебе еще можем показательные выступления устроить…
Дальше Катя ничего не помнила, ни как ушел Костик, ни как Жоржик завалился спать… Кажется, он ее не бил и ничего не говорил про вечер. Замерзли ноги, где тапочки? А, возле окна, шлепнулись с ног, когда высматривала в окно почтальона. Катя поднялась с пола, дошла до кухни, одела тапочки и выглянула в окно. Нет, это не глюк. Это тот самый парень держит в руках конверт.
Письмо не успело упасть в ящик, как Катя уже достала его и жадно прочла… Лиза выходила замуж за одного из врачей пансионата. За нее больше не надо платить, когда пройдет последний курс, она переедет к нему и ждет Катю в гости. Письмо было закапано слезами и Катя не заметила, как из ее глаз тоже потекли слезы… Все…
Она метнулась обратно в квартиру и растерянно остановилась. Как бы ей сбежать, как собрать вещи, надо обдумать… Жорж перестал храпеть.
— Катька!
Она покорно возникла в дверях.
— Пива!
Она покорно принесла.
— Раздевайся, счас прибудут. Сегодня двое сразу. Куш будет классный. — Катя не двигалась. — Ты что, оглохла? — Катя не двигалась.
Жорж выхватил из тумбочки пистолет, вскочил, опрокинул недопитое пиво, споткнулся и упал, из кармана пиджака вывалилась солидная пачка стодолларовых купюр. Жорж растянулся у самых Катиных ног. Пистолет его рука держала привычно крепко. Катя мгновенно приложила его руку к его виску и с отвращением нажав на его палец не отпускала до тех пор, пока не поняла, что глохнет от тишины.
Тут же раздались парольные звонки в дверь. Катя метнулась на балкон. И тут действительно пришла помощь. Тот самый старик, давно наблюдавший за ее жизнью и старательно записывавший все на видеокамеру, помог ей взобраться на его балкон этажом выше. Помог ей прийти в себя и отправил к своей сестре, которая решила остаток жизни посвятить обездоленным детям. Там у Кати началась новая жизнь.
Старый кэгэбэшник дождался, пока все уляжется, и когда к нему с вопросами пришел новый молодой следователь решил довести свой сценарий до конца. Время на обдумывание у него было, и Коля Седлов как по нотам закрыл дело о самоубийстве гражданина Литвина Георгия Георгиевича. Кстати, нашел важный документ на месте проишествия — письмо Кати о том, что она уходит из мирской суеты (конечно же, написанное ею гораздо позже в квартире старика)… Так что и мотив стал налицо — потеря любимой жены… Плюс еще такой нешуточный наследственный диагноз…
ноябрь 1998 г.
МЯТНАЯ МОЛИТВА

Ух, ты! А кто это таким холмиком густым расположился? Тру руками листочки и — о Боже!— до чего ж ты пряная, сочная, как во хмелю колышешься, мята моя, мята, холмик зеленый, дух полевой. Ох, какая легкая горечь во рту осталась, ох, как я тебе сейчас плакаться буду, утешения просить.
А ты самозванка, однако, спрятала мою тую подушковидную, да та видно не в обиде — в тени сидит, от жгучего полуденного солнышка бережется, еще маленькая, зато вся зелененькая… Все с этим… чтоб ему там икнулось… ездили на Белую Дачу выбирали… Ух, зла не хватает. Точно: за три часа дороги в электричке все слезы кончились. Нет, еще шмыгают немножко… Кстати, мы с ним тогда еще сирень, можжевельник, розу и жасмин купили, как они себя чувствуют в этом зное?
А вот дудки. Не пойду искать. Пусть вообще все посохнут и никакой о нем памяти не будет. Мята вот пусть растет, сама, пряная такая, зеленая. И никто за ней никуда не ездил. Да-да… И не гладил меня по ноге, и не целовал… Н у вот опять… Такая сушь, надо слезы куда-нибудь собирать, чего добру пропадать…
На крыльцо пойду, расстраиваться буду как следует, с чувством, с расстановкой… Хорошо… Небо над холмом — рукой облака гладить, живность разная ползает и жужжит, да детские голоса с холма напротив. В сон клонит…
Никакого сна! Ира, марш за блокнотом и пиши как тебе плохо, обидно, какой он гад, а ты белая и пушистая. Как он раньше говорил, что скучает, как… Все, каком кверху!
Жарко, однако. Надо раздеваться совсем. Холм будто вымер, все от жары попрятались, одна я специально порыдать вдали от дома припхалась. Сейчас вынесу топчан и будет суперсолярий.
Лежа как-то менее все грустно. Разнотравье во весь участок: желто-фиолетовое, некошенное, неухоженное.. Редких кустов моих и деревьев не видать, только вспомнить можно, где они…
Ух ты, какие композиции по небу синему плывут… О чем это я? Ах, да. Нельзя выпрашивать любви другого человека, тебе это доподлинно известно. А ты? Слоненок 50-го размера, вырядившийся в короткий шелковый халат и вишневое кружевное белье с чулками! Позор, безобразие!
Надо переворачиваться, а то все белые места обгорят. Продолжаем. Ира, у тебя не было времени в зеркало посмотреть? Если ты родилась рабочей лошадью, с чего ты взяла, что сможешь измениться, стать сексуальной и привлекательной? Еще тратить на это деньги! Лучше бы в сауну сходила, причем не один раз. Сколько раз тебе говорили: сначала надо любить себя!!!
Кто бы это все за мной записал? Надо с диктофоном ездить. А то уже есть охота и попу припекло. Весь пар в пышущий жаром полдень выходит и никакого эффекта. Даже мята слегка приникла. Может, вняла мою обиду, к земле клонится, с духами полевыми делится, счастье мое кличет, молитву листьями шелестит? Вечером с ней поговорю.
Вот благодать — спала два часа, а будто месяц прошел. И кто это ревел два часа в электричке? Жара спала, небо затучилось. Хорошо бы до дождя добежать до автобуса. И пирожка горячего с картошкой в дорожку. И не нужен мне никто… Потом будет вечереть за стеклом, Москва примет меня обратно уже совсем во тьме…

Утро. Солнечное. Будильник еще не звонил. Ладно, встаю. Успею и позавтракать и почистить перышки. Тело отливает свежей бронзой. Ну и что — не худая! Аэробика свое дело постепенно делает. Скоро можно будет покупать новую одежду и радоваться, что хорошо сидит на мне все, как раньше. Лично себе я нравлюсь. Кажется, мята в хрустальной вазе тоже кивает.
Телефон, однако.
— Привет, ты дома?
— Ну, да…
— Выезжаю.
Скажите пожалуйста! А у меня опять куда-то делся весь характер!
Мята моя, мята, холмик зеленый, дух пряный, талисман полевой — жди меня снова!
Июнь 2002 — март 2003 г.

Город в подарок

Завтра, 9 мая — очередной нерабочий день. Погода вполне (могла быть и лучше), сделаю себе подарок — поеду на далекую дачу и посажу много всяких цветов из семян. Они вырастут, зацветут и будут радовать меня, снимать стресс от усталости, неопределенности, периодических наплывов “жизнь опять не удалась”. Радости надо уметь находить, а еще лучше — создавать.
Какая я умная (Только никому не говорите). Правда мне не повезло — рассада передо мной закончилась, но я прикуплю на станции — опять же дешевле. Все к лучшему.
Долой обжорство! Стройная фигура — этот подарок никак не дается мне сделать себе. Вот, назавтра еды покупать не буду — овсяное печенье возьму. Думается лучше на голодный желудок, может, что-нибудь миленькое откопаю в близлежащей перспективе.
Ой, какой подвиг в пять утра оторвать себя от койки! Но я же молодец, я еду на природу, я позагораю, я сделаю посадки, я дарю себе выходной, я буду делать только то, что я люблю!!! (Я вполне этого заслужила, только никому не говорите…это наша тайна!)
И вот я уже на вокзале, предвкушаю… Чего-чего?! Как это отменяется? Когда отправится? Сами и поезжайте! Кругом одни враги! Ха-ха, а я не успела билет взять! Вот удача! Ладно, на 50 р куплю себе чего-нибудь миленького к празднику.
Да-а… А я даже рада — возвращаюсь домой и ложусь спать. Боже, как я высплюсь, какой подарок судьбы, без всяких усилий.
Какой неподвиг проспать несколько часов средь бела дня! Однако, все считают меня в отъезде… Щелк-щелк телик — все болото.
Раньше мы всегда ходили в Парк Культуры, встречаться с ветеранами дедушкиной дивизии. Теперь они уже стары для таких встреч… И мои старики прихворнули, но отпустили меня на дачу, знают, как я люблю природу.
А ведь надо бы с ними выпить за победу. Решено. Сделано. Везу с собой фронтовые 100 грамм, картошку в мундире, черный хлеб, селедку, три гвоздики.
Не ждали, но рады. И я рада. И ощущение большого праздника наполняет мою душу. Помянули погибших ( у нас, как в каждой семье — только никому не говорите…)
И вот с легким сердцем я выхожу на Фрунзенскую набережную к праздничному салюту. Боже, сколько людей, и все радостные, занимают места, рассказывают мне, давным-давно не смотревшей на салют, откуда лучше будет видно, где обычно стреляют.
По реке идут пьющие и поющие теплоходы, люди машут друг другу руками и поздравляют с праздником. Действительно ведь — одним из самых дорогих.
На стороне Парка Культуры народу явно больше, тянется аппетитнейший запах шашлыка, льются фронтовые песни. Здорово, хочу к ним. К незнакомым, жизнерадостным людям.
Ура! Вот они, долгожданные, мгновенно увядающие небесные букеты. На другой стороне кричат громче. Стоящие рядом консолидируются и стараются не отстать от шашлычной стороны. Я тоже стараюсь — давно я так не “уракала”. Но у тех с собой было и первенство за ними.
А я, посчитав механически залпы, иду по набережной, до самой Красной площади, пропуская катающихся на роликах, балующихся детей, подвыпившие компании, зовущие меня присоединиться и продолжать праздник.
Я возвращаюсь домой и долго не могу заснуть, все еще чувствуя гуляющий город. Мой город, один из самых красивых в мире. И уж точно — самый любимый.
Мои друзья, конечно, будут звонить, перечислять мне вычурные названия многолетних цветов, которые я себе подарила на будущее в усердных праведных трудах на свежем воздухе. И я им ничего не скажу, про причудливые цветы салюта, мерцающие на воде, про лица, цветущие улыбками, про мой неожиданный, бесценный подарок себе. (И вы никому не говорите).
21.09.03

РАЗВОДЯЩАЯ

Утром она хотела убежать из этой тошной роскошной квартиры, домой к маме, в старый дом под снос. И убежала, если бы не Анна Васильевна.
— Ты чегой-то, красавица?— спросила она в лифте.
“Шпионка проклятая, — зло подумала Лиза и разревелась, — теперь все доложит. Надо возвращаться”.
— Я-то за молоком, привезут уж скоро. Все дешевле, чем в магазине. Мне Людка-то с семи утра очередь держит. Да что ты ревешь то все?
— Не могу я больше, — Сама того не ожидая, Лиза уткнулась в старуху. — Домой хочу-у-у… К маме… Не хочу я здесь…
Анна Васильевна потащила ее за собой. Лиза не сопротивлялась. Они уже стояли возле подъезда. Анна Васильевна напряженно оглянулась на суету возле молочной цистерны. Из-за угла показалась женщина, тащившая за руку упирающуюся маленькую девочку. В свободной руке у нее было четыре сумки. Лиза видела, как Алексей Иванович расплывался в улыбке, встречая ее. Один раз она видела в окно, как он даже поцеловал ей руку. Кажется, он говорил про нее “Зинаида” и что-то хорошее.
— Ох, Зинаида, — покачала головой Анна Васильевна, — все бы тебе за один раз успеть.
— Привет, Васильевна. Чего тут прилипла, вот уже Людмила изошлась вся, беги давай…
На минуту Зинаида удивленно уставилась на них. Картина была интересная. Зинаида держала за руку вырывающуюся маленькую девочку, а Анна Васильевна зареванную девушку. Потом Зинаида оглянулась на очередь, девчонка вырвалась. Лиза мгновенно успела схватить ее за капюшон, потому что та тут же нацелилась на большую лужу.
— Так, — решительно сказала Зинаида, — ты куда спешишь?
Лиза растерянно мотнула головой и хотела отпустить капюшон.
— Ты что, с ума сошла, держи теперь. Мне ее сегодня к свекрухе везти, только всю обстирала.
Девчонка попыталась укусить Лизу за руку. Та ловко поменяла руку, но не выпустила пленницу. Зинаида тем временем еще раз оглянулась на очередь, где уже совсем близко суетилась Анна Васильевна.
— Так, — она двинулась быстро к подъезду, — постой с ней минутку, я за бидоном сгоняю.
Девчонка сразу потащила Лизу на качели и у нее уже почти отсохла рука и совсем высохли слезы, когда подошла Зинаида. Лизу сняли с качелей, но теперь она крепко уцепилась за Лизу с требованием пойти к ней в гости. Лиза робко посмотрела на Зинаиду, но та подтолкнула ее свободной рукой вперед и назвала большой ревой-коровой.
Устроившись в уголке на уютной кухне Лиза неожиданно рассказала про себя все. И как машина Алексея Ивановича заглохла возле ее дома, и как она за дядей бегала, как помогли они ему. Как он потом со своей знакомой приезжал поблагодарить… Потом его знакомая долго шепталась с мамой и тетей на веранде… Потом все вокруг стали говорить как ей повезло и готовить к свадьбе. Зина продолжала уверенно двигаться по кухне.
— Все к лучшему. Пойдешь учиться или работать…
— А Алексей Иванович и Ольга Ростиславна…
— Это еще кто, свекровь что ли?
— Да нет, это врач, ну или там психолог, я точно не знаю. Мне Алексей Иванович велит к ней ходить… Это она тогда с ним приезжала…
— Ну, и чего она говорит тебе нового, психологиня эта?
— Ну, это, что для женщины главное — это муж… — Лиза вопросительно смотрела на Зинаиду.
— Это она верно заметила, — кивнула Зина. И сквозь зубы добавила: Долго, наверное, наблюдала.
Потом улыбнулась и покосилась на Лизу.
— Она сама-то замужем?
— Кажется, нет,— пожала плечами Лиза.
— Ну, тогда ей тем более виднее.
— А почему тебя… то есть вас… — Лиза как-то растерялась.
— Давай на ты, — не отрываясь от своих мыслей проговорила Зинаида, — я ведь еще ничего, повоюю.
— А почему тебя Анна Васильевна разводящей называет?
— Да был тут случай.— усмехнулась Зинаида.— Видела, может, женщина во дворе с двойней гуляет, Надя ее зовут?
Лиза не видела, но понимающе кивнула.
— Так вот, где-то года полтора назад они с мужем тоже разводиться собрались. Она так дверь подъездную распахнула — заявление, значит, спешила подавать, что дверью этой меня пришибла. Не очень сильно… Ну остановились, поговорили, обсудили все…
— И что? — Лиза слушала как сказку в детстве, затаив дыхание.
— Что что — коляску видала?
— Ну, да — виновато спохватилась Лиза.
— А мать ее, Надина, она полгода назад померла, она у нас как информбюро во дворе была, ну, вот всем и раззвонила: с Зинкой мол, надо поговорить, результат эффективный…
В кухню ворвалась розовощекая Катя из соседнего подъезда. Плюхнулась на свободный стул и через секунду уже курила Лизкину сигарету.
— Кать, вроде дверь закрыта была, — обернулась к ней Зинаида.
— А я толкнула посильнее, — выдохнула дым Катька.— Зин, все, я больше не могу. Зин, он меня вообще ни во что не ставит. То ему не так, это не эдак, в гробу я видала эту загранку вместе с ним взятую… Все развожусь. Нет, Зин, ты посуди сама, на хрена он мне такой нужен? Что я — молодая баба — другого себе не найду?
Зинаида пожала плечами.
— Получишь все то же самое… Только без Америки.
— Ой, да ладно. — Катька независимо приосанилась. — Вон, Ксюха — ни рожи ни кожи — а какого себе отхватила. Слово ей поперек не скажет, с цветами ходит…
— Ну, цвет он положим не ей носит, а матери, — спокойно констатировала Зинаида.
— Ну и что, — не сдавалась Катька, — можно иной раз и матери принести. Ксюха не жадная.
— Это точно. Только каждый вечер он маме и чай к телевизору носит, и сидит подле нее. Слова поперек Ксюхе не скажет, потому что та молчит.
— А че молчит-то?
— А то, что взял с ребенком. Вот и тянет на себе и его безропотного и дурную мамашу.
— Боже мой! Как интересно люди живут… А я то думала. Он у нее такой заботливый кажется.
— Куда заботливее. Когда родить хотели — плохо ей было — так они хором ее в больницу. Да и не ходили даже. Вот и не выдержала… Пустая домой вернулась… Жалеет теперь.
— Да-а. Ксюху жалко.
Через некоторое время выяснилось, что Тоньку со второго этажа тоже жалко, потому что у нее муж не пьет не курит, читает на ночь художественную литературу и зануда страшная — как она с ним живет никому непонятно. Также жалко было Ритку с шестнадцатого, она не работает и кроме стирки и детских уроков ничего в жизни не видит. У нее даже ни одной подруги нет. Ольгу с четвертого тоже стало жалко — у нее муж гуляет по черному, а она перед его родителями стоит по стойке смирно. Богатый, гад, до чертиков, а колготки ей сам покупает, денег нифига не дает.
А у Катьки все не так уж плохо, по крайней мере, уж куда лучше, чем у многих других. Дверь за удовлетворенной Катькой захлопнулась.
Лиза глубоко вздохнула и потянулась за новой сигаретой.
— Ну? — оторвалась от плиты Зинка. — Куда там тебе надо-то, забыла…В чем пойдешь надумала?
— Да какая разница, — Лиза вдруг почувствовала, что ей стало очень легко, и даже весело, — одену, что Алексей Иваныч просил. И буду вести себя как учила Ольга Ростиславна.
— Правильно, — кивнула Зинаида, — попробуй. Там посмотрим…
За вечер Лиза сама себе поставила “пятерку”.
Март 1997 — октябрь1998.

СОДЕРЖАНИЕ
Восемь часов одного дежурства
Папины сережки
Неразыгравшаяся драма
Машукин гриб
За жалостью
Каска на льдине
Новые побеги
Шоколадка для Толика
Прогрессия
Студеная
Свет на ступеньках
Узуновский дневник
Сказка про Машиного дедушку и вредину
Лесную младшую
Встреча на задворках
Пропуск
Запахи долгой дороги
Красивая Маша
Верю
Еловый сонет
Пуганая птица
Победительница
Веселая неделя
Баксовый выстрел
Мятная молитва
Город в подарок
Разводящая

Добавить комментарий