КРЕСТИК


КРЕСТИК

Апрель 1999 года, Крым

\\\»Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет,
не останется памяти у тех, которые будут после\\\».

Экклесиаст 1:11

Наше путешествие по Крыму приближается к финишу. Кошмарная ночь трёх месяцев подвала сменилась серым днём, в котором всё

смешалось и утратило очертания: люди, события, лица… Накрепко остались в моей памяти наивные Колькины мечты о Крыме, водила

Андрюха с его простодушной бескорыстностью, хмурая, но добрая тётка из придорожного кафе, врач из крымского санатория с его

пристальным вниманием к моим болячкам… Всё это — позади… Впереди — Керчь, затем — переправа и Тамань…

Холода и ветер, сырость и развивающийся туберкулёз неотвратимо делают своё чёрное дело: я быстро устаю и в результате извожу

Кольку хандрой. В какой-то момент мне окончательно надоедает быть сильным, и я начинаю вести себя, как избалованный маменькин

сынок. Мне самому противно осознавать в себе эту особенность, но я даю волю капризам при каждом удобном и не очень удобном случае.

За день до переправы мы проводим ночь на заброшенной даче близ Керчи. Дачный посёлок совсем пуст. Выбрав домишко поприличней,

мы через окно пробираемся на кухню. Внутри нас ожидает пустой холодильник, неказистый стол и сырая постель в единственной

комнатёнке. Вымотанный ходьбой вдоль шоссе, я бессильно падаю в углу кухни, поджимаю ноги к подбородку и закрываю глаза. Меня

колотит, мутит и знобит. Колька уходит на поиски еды. Я сижу, хлюпая носом, и пытаюсь понять, откуда во мне возникла эта вредность?

Может, её причина в моей болезни? Вряд ли… Я и раньше болел, но при этом стойко переносил невзгоды и лишения. Слабость,

овладевшая мной после подвала, вряд ли может служить причиной капризности: организм давно уже привык к чередованиям неистового

напряжения и опустошающего бессилия. Как ни паршиво это сознавать, но, похоже, всему виной чересчур покладистый характер Кольки.

Ещё немного поразмыслив, я наконец-то вывожу формулу наших взаимоотношений.

Колька — мой бог, за которого в трудную минуту я, конечно же, готов умереть. Но пока эта минута не наступила, можно слегка

расслабиться, посидеть на корточках и поскулить. Я чувствую, что он видит меня насквозь, читает все мои мысли. Пусть читает: в них нет

ничего такого, чего можно было бы стыдиться. Мне кажется, что, если на земле погибнет всё живое, а мы останемся вдвоём, мне будет

безразлично. Спрашивается, почему я отчаянно капризничаю при нём, ничуть не смущаясь и не беспокоясь, обидится ли он на меня или

нет? Да потому, что я для него — открытая книга, он знает обо мне всё. Так чего же мне стесняться? Капризы, слабости и вредность — это

мои незримые тени. Колька принял меня таким, какой я есть, — зачем же мне скрывать свои недостатки? Это — главное, всё остальное —

вторично, в том числе и моё желание побыть немного слабым, и мои капризы, которые нормальные дети разыгрывают перед воспитателями

и родителями. Конечно, я и сам чувствую, что из-за своей вредности, зачастую, перегибаю палку. Но мне жутко интересно, до каких же пор

простирается Колькино терпение?

* * *

Через полчаса он возвращается с первой добычей: электропечью. Мы включаем её в розетку, спирали раскаляются и кромешная тьма

немного рассеивается. Колька объясняет мне, как заделать дыру в окне, и убегает на поиски продуктов.

Его нет очень долго. Я начинаю нервничать, и на меня со всех сторон надвигаются страхи. Почему он ушёл? Неужели, я так достал его

своими соплями и болячками, что у него лопнуло терпение? Какой же я идиот! Что же мне теперь делать?

Время идёт, но он не возвращается. Постепенно слёзы высыхают, я понемногу успокаиваюсь и ловлю себя на мысли, что всё это приметы

наступившего одиночества, когда плакать и кричать уже поздно, и нужно вновь бороться и выживать в одиночку.

Когда за окнами темнеет и в доме воцаряется кромешная тьма, я заставляю себя встать, чтобы оказаться поближе к источнику тепла.

Сначала нужно отогреть руки. Согревшись, я начинаю искать еду. Зажигать свет опасно — приходится действовать на ощупь. Сначала

нужно хорошенько обыскать дом. Вдруг Колька поспешил с выводом, что продуктов здесь нет? Я долго шарю по кухонным полкам, но не

нахожу ничего, кроме засохшего зубочка чеснока.

В очередной раз чиркнув спичкой, я вижу закрытый подвальный люк. Меня охватывает мистический ужас и заставляет замереть в

оцепенении перед этой страшной дверцей. Одна за другой догорают спички, а я продолжаю стоять на коленях, не в силах оторвать взгляд

от зловещего чёрного квадрата. Наконец, гаснет последний огонёк, и возникает ощущение, что у меня на спине начинают ныть и

кровоточить давно затянувшиеся раны. Хочется кричать, но из моих поражённых туберкулезом лёгких вырывается только сиплый и

жалобный стон.

В этом полуобморочном состоянии меня находит возвратившийся с добычей Колька. Он зажигает свечку, и я медленно поднимаюсь с

колен, не отводя от дверцы взгляд. Сначала он не понимает, какого чёрта я сидел на четвереньках посреди кухни, и тараторит что-то о

найденных продуктах, но постепенно до него доходит, что со мной не всё в порядке. Он подходит ближе и видит вход в подвал.

Спокойным тоном он произносит фразу, от которой моё оцепенение моментально проходит:

— Антоха, не переживай, я туда спускался: шаром покати, даже мыши с голодухи подохли… Это не то…

Забившись в угол, я начинаю со злостью кричать:

— Решил меня бросить? Ты понимаешь, что я мог подохнуть? Меня нельзя оставлять в темноте: я теперь ненормальный! Ещё раз уйдёшь

— Бог накажет! Нельзя бросать слабого: ты здоровый и крепкий, тебя никто не мучил, а ты…

Мне становится так себя жалко, что я начинаю плакать совершенно по-детски: громко и навзрыд. Такого со мной не было давно…

Оттолкнув брата в сторону, я валюсь на кровать, зарывшись лицом в холодной, пропахшей плесенью подушке. Колька присаживается

рядом и произносит тихим и удивительно спокойным голосом:

— Антош, ну что ты городишь? Как же я могу тебя бросить? Ты же мой братишка, а я скорее умру, чем откажусь от тебя.

Я понемногу успокаиваюсь и продолжаю внимать Колькиной психотерапии:

— Прикинь, обошёл все дома в посёлке — это примерно с километр отсюда — и, как по закону подлости, хавчик дали в самом последнем

доме. Думал уже, что придётся возвращаться с пустыми руками. А тут бабушка старенькая открывает и говорит: \\\»Погоди, сейчас вынесу…\\\»

Смотри, что дала: кусок пирога, варёные яйца и даже конфеты! Сказала, чтобы деда её помянули, сорок дней ему… Вставай, пирога поедим.

Знаешь, с чем? С картошкой и грибами! Жрать-то хочется? Я даже и не пробовал, честное слово!

Я не сомневаюсь, что он не дотронулся до еды, но на всякий случай замечаю:

— Правда? Это ты зря… Я бы так не смог…

— Не наговаривай на себя попусту… Слушай, ты же не станешь есть лёжа? Вставай, тебе говорят…

Поднимаясь, я недовольно бурчу:

— Колян, ты, прям, как отец…

— Да, ладно… Был бы я твой отец, я бы тебе давно задницу надрал, чтобы ты не капризничал… И вот ещё что… Никогда больше не говори,

что я могу тебя бросить! Это невозможно. Понял? Если когда-нибудь в трудный момент меня не окажется рядом, значит, я умер.

Пытаясь загладить свою вину, я возражаю:

— Ты не умрёшь раньше меня: я это точно знаю.

— Ладно тебе! Бери-ка лучше пирог. Пахнет-то как! По-домашнему…

— По-домашнему пахнет любой пирог.

— Не скажи!

— Спорить не буду. Я свой дом уже не помню…

* * *

Посреди ночи я толкаю Кольку в бок. Он недовольно бурчит:

— Тебе чего?

— Проводишь меня в туалет на улицу?

— Что, дорогу забыл?

— Там подвал у окна.

— А, ну ладно, пошли…

Когда мы возвращаемся, он спрашивает:

— Ты боишься нечистой силы?

— Ага…

— Держи мой крестик, с ним не будет страшно.

— Почему?

— Сатана никогда не подойдёт к крестику.

— Точно?

— Не сомневайся.

Недобро хмыкнув, я отвечаю:

— Нет, Колян, не поможет… Был у меня крестик, ещё от матери…, не спас он меня от подвала.

— Дурак ты, Антон… Как же не спас?

Сам он — дурак. Приходится объяснять очевидное:

— А три месяца общения с маньяком забыть, что ли? Кого благодарить за это? Бога?!

— Не обижайся, Антон…

— Ладно, давай сюда свой крестик… Проверю ещё раз…

Апрель 1999 года, Краснодарский край

\\\»И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела,
которые делаются под солнцем; ибо все — суета и томление духа!\\\»

Экклесиаст 2:17

После долгих мытарств нам наконец-то удаётся сесть в автобус, идущий на Туапсе. В этом городе живёт Колькина тётка, причём работает

она главврачом местной инфекционной больницы, поэтому на неё последняя надежда. Меня неотвратимо добивает туберкулёз, и, если в

Туапсе что-то не сложится, я не жилец.

После Новороссийска мне становится совсем худо. С ужасом читаю на дорожном указателе, что до цели — сто шестьдесят километров.

Учитывая скорость движения автобуса по горным серпантинам, петляющим вдоль моря, это ещё часа три езды, и никак не меньше.

Стараясь, чтобы нас не услышали пассажиры, я шепчу брату, не попадая зуб на зуб:

— Похоже, кранты мне, братан…

Колька делает страшные глаза, до боли сжимает мою руку в локте и шепчет так же, как и я ему, на ухо:

— Держись, Антошка! Не вздумай умереть! Что я скажу тётке?

Он снимает куртку и накрывает меня, тщательно подворачивая концы, чтобы не дуло. К сожалению, это не спасает: озноб продолжает

усиливаться. Борясь с холодом, я подбираю ноги на сиденье, закрываю глаза и вижу маму. Это — галлюцинация. Придерживаясь за спинки

сидений, мать идёт к нам. От её вида мне становится страшно: такой неопрятной, с посиневшим лицом и седыми растрёпанными волосами

она выглядела перед смертью. Но почему она здесь? Неужели пришла за мной? Она останавливается в нескольких метрах от нас и начинает

манить меня пальцем. Я пытаюсь отгородиться от неё руками, и она тут же растворяется в воздухе. На её месте возникает цыганка. Водя

посохом из стороны в сторону, она обращается ко мне своим завораживающим негромким голосом:

— Умрёшь на чужбине, это будет не скоро. Зря не веришь: я не обманываю.

Я хочу ей что-то сказать, но цыганка исчезает. Сознание немного проясняется, и я различаю лицо склонившегося надо мной Кольки. Он

тормошит меня и жарко шепчет:

— Антоша, братишка, погоди ещё немного. Осталось всего двадцать километров, и мы дома…

Я вижу испуганные глаза брата и толпящихся в проходе людей. Автобус не движется, пассажиры шумят, требуя немедленно высадить нас.

Сквозь толпу к нам пробирается водитель. Подойдя вплотную, он начинает кричать:

— Значит, так… Мне ещё покойника не хватало да милиции… Почему никто не сказал, что в салоне умирающий? Могли бы остановиться в

любом посёлке и вызвать врача.

В ответ я с трудом шевелю пересохшими губами:

— Помру не скоро и на чужбине… Так цыганка нагадала…

Со всех сторон раздаются крики:

— Мальчишка бредит! Нужно врача! У него жар, галлюцинации… Он не доедет, вы же видите?

Собрав остатки сил, я со злостью кричу им:

— Отстаньте! Мы едем к врачу, нас ждут…

Колька подтверждает, что нас ждет врач:

— Всё правильно, поехали скорее, он дотерпит. У меня тётка работает врачом в туапсинской больнице. И живёт она рядом с вокзалом!

Кто-то из сердобольных пассажиров вступается за нас, и водитель вынужден вернуться за баранку. Автобус трогается, напряжение

спадает, и мне становится немного лучше. Какая-то женщина суёт мне градусник, а бородатый мужик кавказской внешности протягивает

маленький металлический стаканчик:

— Выпей, это армянский коньяк. Будет лучше!

Я выпиваю, у меня перехватывает дыхание и начинается кашель. Он протягивает второй стаканчик. Откашлявшись, я выпиваю и его.

Мне действительно становится лучше, по крайней мере, я наконец-то согреваюсь.

Женщина забирает у меня градусник. Он показывает температуру за сорок. Моё затуманенное болезнью и коньяком сознание совершенно

не воспринимает эти тревожные цифры: подумаешь, высокая температура… Откинувшись на спинку сиденья, я выключаюсь…

* * *

Колька трясёт меня за рукав:

— Антошка, пошли, мы уже почти дома. Тут недалеко, сейчас будет твой любимый горячий чай с лимоном и тёплая постель.

— Идём, — послушно соглашаюсь я, направляясь к выходу. Салон автобуса пуст. У выхода стоит водитель, наблюдая за нами с

брезгливым выражением на лице.

Из последних сил я плетусь вслед за Колькой в сторону жилых зданий, расположенных напротив автовокзала. Где-то здесь находится

заветная цель нашего путешествия.

— Это тут! — радостно сообщает брат. — Видишь? Вот её окна!

Мы поднимаемся на второй этаж и останавливаемся перед металлической дверью с глазком. Колька нажимает кнопку звонка, звучит

мелодичная трель. За дверью — тишина. Я опускаюсь на ступеньки спиной к двери и закрываю глаза. Колька звонит ещё и ещё, будто и так

не ясно, что в квартире никого нет.

— Наверное, она на работе, — сообщает он виноватым голосом и присаживается со мной рядом.

Спустя мгновение, открывается дверь напротив и женский голос спрашивает:

— Мальчики, вам кого?

— Кузьмичёва здесь живет? — вскакивает Колька с места.

— Она умерла прошлым летом — тут сейчас ремонт и никто не живёт. И перестаньте трезвонить: вы мне детей побудите.

— Как это умерла? Вы уверены? — кричит Колька срывающимся голосом. — Нам нужно в больницу: моему брату плохо. Она не могла

умереть! Что вы такое городите?

Женщина сердито осаживает его:

— Мальчик, не кричи на меня. Я не виновата, что это случилось. У неё был диабет, ночью случился приступ, она вызвала скорую… Пока

врачи приехали, наступила кома. Спасти так и не успели… Такая у нас медицина, случись что…

Не дожидаясь окончания фразы, я поднимаюсь со ступеней и говорю:

— Пошли, братан… Я знаю, что надо делать.

Мы спускаемся вниз, Колька смотрит на меня с тревогой:

— Ты не дури, я не дам тебе умереть…

Я отвечаю, чтобы не вызвать у него подозрения:

— Давай выйдем к морю: там много пустых пансионатов. Оставишь меня одного, а сам найдёшь эту больницу. Вызовешь врачей, и они

меня и заберут. Согласен?

Он напряжённо всматривается в мои глаза, словно пытаясь уловить какой-то подвох, но в итоге соглашается:

— Ладно, пошли… Держись за меня — так будет легче.

* * *

Приближаются сумерки. Накрапывает холодный мелкий дождь. Мы идём в сторону трассы, изредка останавливаясь передохнуть. Я

пытаюсь понять: почему между мной и Колькой вдруг выросла незримая стена? Теперь мне кажется, он стал для меня совсем чужим…

Случилось то, чего раньше не было: его вопросы о моём самочувствии вызывают во мне жуткое раздражение. Сейчас бы послать его куда

подальше… Но я сдерживаюсь: боюсь не дойду в одиночку до трассы… А дойти нужно: там все проблемы и заботы навсегда растворятся в

пелене вечного мрака…

Колька пытается отвлечь меня дурацкими рассказами о своих былых похождениях, но я его не слушаю, — пусть скажет спасибо, что

терплю его присутствие. Наконец, мы оказываемся в курортной зоне. Вдоль трассы тянутся заборы, за ними виднеются корпуса строений с

тёмными глазницами окон. Понятное дело: не сезон. Вдалеке — ворота, ведущие на территорию санатория, и по обочине дороги мы

направляемся к ним.

Колька — наивный дурак, к тому же бесчувственный. Он считает, что мне действительно хочется спрятаться от дождя и холода в одном

из пустующих корпусов. Был бы он чутким, уже бы давно понял, что я не жилец, и нашёл бы подходящие случаю слова. Так нет же!

Молотит мне какую-то чушь, искренне веря, что мне это интересно и нужно…

Я принял решение и не допускаю сомнений в его правильности. Конечно, мне страшно… Но жить такой жизнью — намного страшнее… К

страху примешивается чувство жестокой обиды на Кольку. Ну, почему эта горькая доля выпала не ему? Мне совсем не стыдно завидовать

его благополучию. Неужели, из-за того, что он был добр ко мне, я должен подыхать с благодарной улыбкой? Да плевать мне на его

доброту! Легко быть добрым, когда у тебя всё гладко… Увидел бы я его на своём месте и посмотрел, каким он вышел бы из подвала!

Ему-то что? Он остаётся жить, скоро наступит лето — авось, не пропадёт. А меня ожидает вечная зима…

В этот момент мне не хочется, чтобы он видел мои слёзы. Я опускаюсь на корточки и закрываю лицо руками… Насколько мне жалко

себя, ровно настолько же я ненавижу Кольку. Имею право… После подвала я на всё имею право. Не молиться же мне на него за то, что он

вытащил меня на свет Божий? Подумаешь, подвиг! Еле упросил его не уходить… А что было в лесу? Сначала ушёл, потом совесть

проснулась — вернулся… Зато теперь такой заботливый… Подыхал бы он рядом со мной от туберкулёза, я бы тоже был добрым и

заботливым…

Колька пытается растормошить меня, но мне начхать на его усилия. Теперь я понял, на каком фундаменте между нами выросла стена. Я

просто завидую его здоровью и будущему счастью. А он, по сути, издевается надо мной, рассказывая сказки о полном выздоровлении и

нашем безоблачном будущем. Будущее — у него, у меня впереди — мрак… Ничего, скоро он у меня поплачет, хотя, это — совсем слабое

утешение в моей ситуации. Лучше оплакивать мёртвого, чем лежать в гробу.

Моя истерика перерастает в приступ кашля. Я хватаюсь руками за землю и наклоняюсь вперёд, чтобы не захлебнуться собственной

кровью. Пора заканчивать со всем этим, для этого нужно хотя бы на время куда-нибудь спровадить Кольку. Я достаю из нашей дорожной

сумки пустой термос и знаками прошу его принести кипятка. Колька приказывает мне:

— Стой тут и никуда не рыпайся! Слышишь? Я мигом. Вон там домишки, и окна светятся. Жди!

Он пытается рвануть бегом, но я хватаю его за рукав и останавливаю. Напоследок хочется сказать ему что-нибудь доброе, но сидящий

внутри меня бес заставляет произнести совсем не то, что хотелось:

— Не помог твой крестик, братан.

Он сжимает мою руку до боли и отвечает непривычно суровым голосом:

— Что ты болтаешь? Перестань хандрить — я мигом.

А вообще, какая разница, что он будет думать после того, как я умру? Правильно сделал, что не стал рассыпаться в благодарностях: он

меня любит, поэтому сказать плохое у него язык не повернётся. Мосты я не сжигал, встретимся на том свете — там и помиримся

окончательно.

Застегнув сумку, я в последний раз размышляю над ситуацией, наблюдая за тем, как наивный Колька убегает за уже не нужным мне

кипятком.

Когда я услышал о смерти его тётки, стало понятно, что нам с ним уже не быть вместе. Рухнула моя последняя надежда. Я уже не в

состоянии бороться за жизнь, особенно если учесть, что эта борьба растянется на многие месяцы. Я не такой наивный, чтобы поверить в

Колькину готовность опекать меня до последнего. Да, и что даст эта опека? Она будет только раздражать. Была бы жива его тётка, он бы

точно никуда не делся. А что теперь? Допустим, положат меня в больницу и начнут серьёзно лечить. Чем он будет заниматься всё это

время? Крутиться вокруг больницы, воровать и носить мне передачи? Ну, забежит разок-другой поначалу… А потом заведёт себе новых

друзей и забудет меня, как страшный сон. Кому я нужен с такой болезнью да с таким характером? К тому же я знаю, как лечат бездомных.

Неделя-другая — и вперёд ногами… Тем более, когда совсем нет сил сопротивляться… Сейчас я не в состоянии не только бороться за

жизнь, но и не способен верить в наше братство: проклятый туберкулёз высосал из меня все соки.

Гадалка меня не обманула: \\\»Умрёшь на чужбине…\\\» Но Россия и есть чужбина. \\\»Не скоро…\\\» — кто ж знает, что в её понимании означало

\\\»не скоро\\\»? \\\»Будешь находить и терять…\\\» — тоже правильно: нашёл Кольку, теперь потерял… Сначала брата, а сейчас потеряю и жизнь…

Я поворачиваюсь спиной к убегающему Кольке и начинаю ждать свою машину. Нужен \\\»Камаз\\\»: он тяжёлый, сработает надёжно.

Внезапно в голову приходит мысль: очень скоро меня размажет по асфальту вместе со всеми моими довольно приличными шмотками,

подаренными добросердечной буфетчицей в одном придорожном кафе. Если оставить Кольке верхнюю одежду, он надолго запомнит моё

благородство: после этого у брата наверняка не возникнет желания думать обо мне плохо.

Стараясь не смотреть на дорогу, я не спеша снимаю куртку, спортивный свитер, шапочку и аккуратно складываю их в сумку. Выгребаю из

карманов немного мелочи, расчёску и зажигалку. Прячу всё это в карман сумки. Представляю, как он будет плакать, вспоминая мой

последний, по-братски трогательный жест. Ну и пусть плачет! Лучше плакать над чужой бедой, чем быть раздавленным заживо огромным

автомобилем, например, таким, какой только что пронёсся мимо меня, окатив грязью… Интересно, о чём подумал водитель этой фуры,

заметив раздевающегося на обочине мальчишку? Наверное, догадался, в чём дело… Небось, перекрестился, радуясь, что пронесло…

\\\»Перекрестился…\\\» — это слово напоминает мне о крестике, подаренном Колькой. Нужно оставить его вместе с вещами — пусть братан и

этот жест оценит. Говорят, самоубийство — грех. Сомневаюсь, что здесь не бывает исключений. Помню, мать рассказывала мне о смерти

Христа. Разве Его добровольный путь на Голгофу не был самоубийством? Он же мог без труда покарать своих мучителей, но не стал этого

делать… Мог не карать, а просто сойти с креста и обратить врагов в свою веру… Но предпочёл мучительную смерть… Почему? Наверное,

хотел что-то доказать… Вот и я, когда предстану перед Господом, скажу: \\\»Хочешь, чтобы мой ад продолжился? Мало Тебе того, что я

испытал на Земле? Хорошо, сажай меня в котёл с кипящей смолой… Значит, такой Ты милостивый и справедливый? Тогда пусть все знают

о том, что в соседних котлах варятся маньяк и его жертва, весь грех которой только в том и состоит, что в ответ на Твоё попустительство

она избрала свой путь избавления от мучений. А может, я тоже хочу что-то доказать своей смертью! Например, то, что мученики имеют

право не советоваться с Господом в определении своей судьбы, считая свои земные страдания Его благословением к Свободе!\\\». Выслушав

такое, Он простит… Я абсолютно в этом уверен…

Вот, чёрт! Пропустил такую машину… Сколько же теперь придётся ждать следующую фуру? Тем более, раздетым… В глубине души я

понимаю, почему этот шанс оказался упущенным. Причина — элементарная трусость. Разумеется, я видел этот \\\»Камаз\\\»… Видел боковым

зрением, увлечённо складывая свои шмотки поверх дорожной сумки. А когда фура приблизилась, начал снимать крестик и бережно

укладывать его поверх вещей. Можно подумать, аккуратность в этот момент имеет какой-то смысл. Хотя, почему бы и нет? Конечно,

имеет… Смысл состоял в том, чтобы трусливо оттянуть время. Но как только фура промчалась мимо, начал сокрушаться, что опоздал. Как

же я себя ненавижу!

Теперь стою, как идиот, в одной майке на холоде, ещё и под дождём. Тоже мне — апрель в тёплых краях… Теперь и шоссе опустело, как

назло. Не хватало дождаться Кольку и превратить задуманное в показуху. Я испуганно оборачиваюсь и вижу, как он бежит ко мне,

размахивая руками и что-то выкрикивая. Ну, вот. Дождался… Сейчас он подбежит, надаёт мне по шее, а потом ещё и обсмеёт. Не хочу быть

посмешищем: всё что угодно, только не это!

Колька стремительно приближается. До меня доносится его голос:

— Антон!!! Не делай этого!!! Остановись, прошу тебя!!!

Теперь, тем более, нет выхода. Он же всё понял… Струсить в такой момент — значит, навсегда превратиться в объект для обид и

насмешек.

* * *

Нас разделяет не более сотни метров. Колька выбегает на дорогу и отчаянно машет руками. Что он задумал? Ах, да… Понятно, он хочет

привлечь внимание водителей. Я подхожу к обочине. На другой стороне дороги мне мерещится цыганка. Что это? Галлюцинации или

обман зрения? А, впрочем, какая разница? Даже если это она, её участие в моей судьбе закончилось. Все эти предсказания на самом деле

ничего не стоят: они перечёркиваются одним единственным усилием моей воли. Сейчас она в этом убедится. Я уже вижу машину-убийцу…

По дороге несётся огромный джип с никелированными бамперами. Это, конечно, не \\\»Камаз\\\», но тоже неплохо. Я оборачиваюсь в

сторону Кольки. На этот раз ему не успеть — не каждый же раз ему успевать вовремя… Теперь он точно не сможет сказать, что я трус…

Собрав в кулак остаток сил, я \\\»ласточкой\\\» ныряю под колеса джипа…

Последнее, что успеваю запомнить, это — отчаянный визг тормозов и страшной силы удар, от которого я проваливаюсь в тартарары.

Боль, до этого момента терзавшая моё тело с неослабевающей силой, куда-то мгновенно уходит, а сознание меркнет… Остаётся лишь один

лучик света, мерцающий где-то вдали и подсказывающий, что такой теперь и будет моя жизнь после смерти. Я пытаюсь приблизиться к

этому свету, но у меня ничего не получается. Он далёк, как звезда в ночном небе: тусклая, далёкая и холодная. И словно в отместку за все

мои потуги, источник света начинает постепенно меркнуть…

По мере того как он угасает, тьма сгущается, наполняя мою душу страхом. Я испытываю новое, совершенно не знакомое чувство.

Кажется, что неведомый и неосязаемый Хозяин зажал мою душу в тиски и глумится над ней, изучая её страдания. У меня нет возможности

общаться с этим призраком: он затаился где-то рядом и не желает идти со мной на контакт. Постепенно его намерения проясняются, и я

начинаю понимать, что мне уготована наивысшая ступень ада: одинокий ужас вечных угрызений совести.

Хочется плакать и кричать, но в пустоте я лишён возможности облегчить свои страдания голосом и слезами. В тот момент, когда мой

ужас достигает апогея, Хозяин неожиданно исчезает, хватка \\\»тисков\\\» ослабевает и мне становится ясно, что на этом опыт закончен…

* * *

Господи! Почему мне так больно? Почему трясёт? Хочется спросить о том, где я, но вместо слов вырывается лишь стон. Я открываю

глаза… Это усилие даётся мне с превеликим трудом. Надо мной — заплаканное лицо Кольки. Постепенно до меня доходит, что я лежу

головой у него на коленях. Он гладит моё лицо и плачет. Почему его руки в крови? Я пытаюсь это понять, но голова совсем не соображает.

Проходит ещё немного времени, и я осознаю, что мы трясёмся на заднем сиденье мчащегося с бешеной скоростью автомобиля. Издалека

доносится искажённый волнением голос Кольки:

— Дядя, он очнулся, давайте скорее!

В ответ звучит незнакомый сердитый голос:

— Вот козлы! Он ещё будет командовать! Откуда вы только взялись, уроды? Все планы мне обломали — теперь с ментами придётся

базарить. Мне только \\\»цветных\\\» сейчас не хватало! Маленькие ублюдки! Всегда ненавидел это бездомное племя: наверное, чувствовал, что

от вас исходят одни неприятности!

Он ещё долго ругает нас почем зря, но я уже не слышу окончания его тирады. Сознание снова покидает меня, а вместе с ним уходит и

боль…

Сентябрь 2002 года, Сочи

\\\»И сказал я в сердце своем: \\\»праведного и нечестивого будет судить Бог;
потому что время для всякой вещи и [суд] над всяким делом там\\\»\\\».

Экклесиаст 3:17

Несмотря на приближение осени, на курорте стоит по-настоящему летняя погода: солнечная и жаркая. Днём столбик термометра

зашкаливает за тридцать, а прохлада опускается на город лишь с наступлением темноты. Мы с братом ходим на море только по утрам, пока

пляжи пустынны и вода сравнительно чистая. Из дома выходим, когда ещё нет семи, а возвращаемся около девяти, к завтраку. Колька

любит ловить рыбу с пирса недалеко от морвокзала, а я в это время ныряю с соседнего причала с маской и трубкой. Мне нравится изучать

морское дно. К рыбалке я абсолютно равнодушен.

Не проходит и дня, чтобы мой подводный промысел не закончился какой-либо находкой. Что только не встретишь на дне морском!

Неделю назад один паренёк, чуть постарше меня, нашёл золотые мужские часы, которые продолжали идти, пролежав под водой невесть

сколько. Пожалуй, это была самая серьёзная находка, свидетелем которой я стал за всё время моего увлечения подводным промыслом.

Мне посчастливилось находить металлические деньги, кольца, цепочки, браслеты и ещё много чего интересного. Как попадают эти

\\\»сокровища\\\» на дно? Да самыми разными путями. Монеты бросают в воду приезжие: примета у них такая, чтобы вернуться к морю на

следующий год. Другие вещи люди попросту теряют во время купания или роняют за борт с кораблей.

* * *

Однажды, я случайно нашёл на дне крестик. Ныряя, уже начал было подниматься наверх, как вдруг среди камней что-то блеснуло. Я

развернулся и отчаянно устремился вниз. Сначала увидел только крестик, довольно крупный, потом и цепочку — золотые, судя по цвету.

Чуть не задохнувшись, как пробка, вылетел на поверхность и сразу же принялся рассматривать свою находку. Первое, что бросилось в глаза,

— искусно выполненная фигура Христа. Как сейчас помню: голова Иисуса повёрнута чуть вбок и смотрит Он куда-то вверх, а на лице Его

читаются скорбь и страдание.

Дома с помощью лупы мне удаётся прочесть на тыльной стороне распятия странную надпись: \\\»Так, не из праха выходит горе, и не из

земли вырастает беда; но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх\\\».

Фраза завораживает. Я переписываю её на бумагу, затем перечитываю эти слова много раз, стараясь понять их тайный смысл. Что значит

\\\»не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда\\\»? Значит ли это, что горе и беда имеют свою первопричину, заложенную в нас, и

что за всё в этой жизни нужно платить? Скорее всего, именно это и хотел сказать автор текста. Мне становится интересно, откуда же эта

фраза и каким контекстом она окружена?

После обеда я отправляюсь в нашу домашнюю библиотеку, где уже давно приметил полку с духовной литературой. Увы! Мои поиски не

увенчиваются успехом. Перелистывая Библию в течение нескольких часов кряду, мне так и не удаётся найти странный текст. В итоге я

откладываю Священное писание в сторону и начинаю размышлять над религиозным смыслом слова \\\»страдание\\\», как мне кажется, —

ключевого слова этой фразы.

Пару раз в библиотечную комнату заглядывает Колька, но, видя мою отрешенность и занятость чтением, он не осмеливается меня

тревожить.

Наконец, наступает вечер. Пожалуй, на сегодня хватит поисков и раздумий. Поправляя корешки книг на верхней полке, я слышу, как в

библиотеку входит отец. Я стою спиной к двери, но узнаю его по шагам. Отец — умный мужик, может быть, он даст ответы на мои

вопросы? Протянув ему листок с надписью, я спрашиваю:

— Батя, откуда эта странная фраза?

Он пожимает плечами:

— Откуда-то из Библии… Точнее не скажу: не такой уж я и знаток религии. А почему это тебя заинтересовало?

— Сегодня утром нашёл на дне моря крестик, на котором выгравирована эта мудрость. Дома начал думать над ней, примеривая к своей

жизни. Вот ты скажи мне, что значит \\\»человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх\\\»?

Отец тяжело вздыхает, присаживается на стул рядом со мной и после небольшой паузы произносит:

— Занесло же тебя в философские дебри, сынок… Не стоит мучиться, забудь это всё. В страданиях нет смысла. Сами по себе они ничего не

означают и ничего никому не гарантируют. Страдания Христа по-своему уникальны, но, даже проникшись их великим смыслом, ещё никто

не испытывал анестезии от собственных болей и мук.

Я вдумываюсь в его слова. Конечно, он прав. Но только с одной стороны. Но есть, ведь, и другая сторона! Собравшись с мыслями, я

отвечаю ему:

— Ты говоришь о физическом обезболивании, а я — о душевном.

— Теперь, понятно… Я согласен с твоим термином \\\»душевное обезболивание\\\». Если религия тебе помогает, могу только порадоваться.

Размышляя о своём, я не очень внимательно слушаю его рассуждения о пользе религии. Он излагает очевидные истины, а они мне не

интересны. Наконец, я выбираю удобный момент и задаю вопрос:

— Батя, а ты никогда не думал над тем, что силы зла в какие-то моменты могут быть гораздо гуманнее, чем сам Господь?

Я вижу, как он морщится от моих слов, после чего говорит:

— Может, не стоит, Антон? Внизу уже и стол к ужину накрыт…

Но меня трудно остановить:

— Я не понимаю Святого Писания, отец! Оно побуждает нас видеть совершенство Богочеловека, удивляться его правильности,

безграничной мудрости, чистоте любви и при этом сознавать своё ничтожество, потому что ни один человек на Земле своими душевными

качествами и близко не приблизился к Христу. Другое дело — человекобог! Своим примером он показывает, как просто и легко быть

жестоким и злым: достаточно всего лишь захотеть. И никаких тебе мучений, никакой зависти по поводу недостижимой идиотской любви к

ближнему.

Батя протягивает руку, стараясь остановить мою речь, и я слышу:

— Погоди, Антон. Я понимаю, что ты имеешь в виду. Скорее всего сейчас ты не сможешь понять эту истину, но пройдет время, и ты

вспомнишь мои слова. Дай-ка, я отыщу тебе эту фразу в Евангелии…

Некоторое время он листает книгу, наконец, подчёркивает карандашом несколько строчек, и я читаю два отрывка:

\\\»Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное\\\» (1-е Кор.1:27). \\\»Но

[Господь] сказал мне: \\\»довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи\\\». И потому я гораздо охотнее буду

хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова\\\» (2-е Кор.12:9).

Понятно, что он хотел этим сказать, но ведь своей собственной жизнью отец противоречит этим истинам! Я отодвигаю Книгу в сторону:

— Батя, это всего лишь слова. Если бы сюда явился Христос и произнёс их сам, я бы, конечно, задумался. Но их произнес ты и тем самым

уничтожил их внутреннюю силу. Прости, но ведь ты сам сделал себя человекобогом, а меня воспитываешь на примере Богочеловека! Как

же так?

От отводит глаза в сторону, и я понимаю, что попал в точку. Значит, я прав! И, не останавливаясь, продолжаю:

— Ты же не святой, ведь так? И в отношении других людей, и в отношении меня — я уж молчу про Кольку… В то же самое время ты

спрашиваешь меня о крещении и предлагаешь читать евангельские тексты. Как это понять?

Отец поворачивает ко мне лицо, и я вижу, что в его глазах блестят слезы. Он отвечает мне чужим, неестественно тихим и печальным

голосом:

— Сынок, всю жизнь я лепил из себя сверхчеловека. Пять лет назад я, наконец, понял, что достиг в этом направлении практически всего,

чего хотел. Дальнейший мой путь мог быть только одним — встать на путь бесконечного соревнования с самим собой. Ты не поверишь,

сверхчеловек умер во мне в тот момент, когда я впервые заглянул в твои глаза. Помнишь, ты лежал на асфальте в луже крови, а я стоял на

коленях рядом, разглядывая тебя в свете фар моего джипа, и на чём свет ругал последними словами? Тогда я проклинал тебя языком

умирающего человекобога, но в глубине души молился о том, чтобы ты выжил и помог мне искупить грехи. В тот момент я ещё ничего о

тебе не знал, Антон. Но я понял, что ты поможешь спасти мою душу от окончательного распада. Знаешь, до определённого возраста все

дети святы, а несчастные дети — укоризненно святы. Я прочёл в твоих глазах эту укоризну, и человекобог оказался обречённым на ад ещё

при жизни. Да-да! Не удивляйся! Нет ничего страшнее, чем по инерции, от бессилия продолжать грешить и одновременно мучиться

совестью, глядя в твои глаза… Потом ты подрос, и святости в тебе поубавилось. А я так и не сумел истребить в себе проклятые пороки. С

тех пор мы с тобой так и живём: ты — почти свят, я — не то чтобы безнадёжно грешен…

Мне становится неловко от этих признаний, и я начинаю оправдываться:

— Нашёл святого, батя. Даже и не припомню, какие из Божьих заповедей и когда я впервые нарушил. Не исповедовался, редко каялся… О

какой святости ты говоришь?

— Об относительной, Антон. Мне не нужно знать о твоих невольных детских грехах. Достаточно того, что ты перевернул мою совесть,

поставив её с головы на ноги. Никто не мог этого добиться, а ты смог. И я, грешник, с тех пор так и не знаю, радоваться мне этому или

печалиться? Казалось бы, надо радоваться и надеяться на прощение Господа, но ведь я живу не в ладах с собой! Я, воспитанный на

философии Ницше, достигший в этом плане многого и уже не умеющий жить по-другому, каждый день вынужден проклинать себя и свои

поступки, соизмеряя их с твоими представлениями и совестью. Это же кошмар, Антон! Ты только вдумайся! Я живу не по своей, а по твоей

совести! Но ведь установки твоей совести абсолютно не соответствуют заложенной внутри меня программе! И это ужасно, сынок… Но это

мой прижизненный крест и нести его мне. Не мучайся этим… А надпись на крестике, найденном тобой на дне морском, она — о нас с

тобой…

Некоторое время я думаю над его словами, потом отвечаю:

— Как у тебя всё сложно, батя… А у хозяина подвала наверняка никаких раздвоений личности не было…

Он горестно вздыхает:

— Если что и успокаивает меня, сынок, так это мои сложности… Всё мечтаю соорудить из них достойное покаяние.

— А если не успеешь?

— Тогда надежда на твои молитвы, Антон… Больше молиться за меня некому… Ну, что? Идём ужинать?

Сентябрь 1999 года, Сочи

\\\»Не дозволяй устам твоим вводить в грех плоть твою,
и не говори пред Ангелом [Божиим]: \\\»это — ошибка!\\\»
Для чего тебе [делать], чтобы Бог прогневался
на слово твое и разрушил дело рук твоих?\\\»

Экклесиаст 5:5

Вспоминаю свой первый ужин в этом доме после выписки из больницы…

После ознакомительной экскурсии по дому, которую проводит управляющая хозяйством Людмила Фёдоровна, мы спускаемся в

столовую. Несмотря на все мои старания, я выгляжу папуасом, впервые попавшим на иноземный корабль. Но с особым волнением думаю о

том, как бы не опозориться за столом. Вся надежда на книгу \\\»Правила этикета\\\», которую я штудировал вдоль и поперёк в последнюю

неделю пребывания на больничной койке.

О чём я думаю, бродя по коридорам и комнатам? Разумеется, о своём будущем. Здесь рисуется такая перспектива, что дух захватывает!

Начинать нужно с завоевания расположения дяди Вовы и этой толстозадой Людмилы. Ещё в больнице я принял твёрдое решение сделать

это как можно скорее. Паршиво, что Колька чувствует себя самым настоящим фаворитом дяди Вовы. Понятное дело: он здесь уже давно,

обвыкся… Но у него есть слабое место: он — неотёсанный дурак, а я — хитрый и умный. С моими-то способностями я легко стану

любимчиком дяди Вовы и отодвину Кольку на второй план. Уж если мне в жизни обломилась такая удача, нужно держать её крепко. Зря я

что ли страдал? Этот дом — моё личное завоевание. Я заплатил за него слезами и кровью. Не будь меня, хрен бы попал сюда Колька… Дядя

Вова — это моя добыча… Я же помню, с каким вниманием он слушал мои рассказы о прошлой жизни, особенно о подвале… А чем Кольке

гордиться? Воровским прошлым? Этим любой бродяга может похвастать… Но выжить после маньяка суждено не каждому… Может, мой

случай вообще уникальный…

Что же получается? Сначала Колька совершил благородный поступок, а потом, благодаря ему, отхватил в жизни такой куш! И кому он

должен быть благодарен? Конечно, мне! В результате всё его благородство оказалось перечёркнуто тем, что за него ему заплатили: я —

своей кровью, а дядя Вова — уважением к моему прошлому. Поэтому Колькино положение в этом доме совершенно незаслуженно, и я

могу себе позволить двигаться к цели без учёта его интересов.

Ничего, с сегодняшнего дня начну борьбу за место под солнцем. У дяди Вовы должен быть единственный любимчик, и им по праву

должен стать я.

* * *

В центре гостиной находится большой овальный стол, за который запросто можно было бы усадить человек сорок. Мы располагаемся с к

краю, поближе к двери на кухню. Во главе стола — Владимир Яковлевич, справа от него — Людмила, а слева, напротив неё, — мы. Колька

занимает место рядом с дядей Вовой, демонстрируя своё старшинство и статус старожила.

На столе я вижу серебряное блюдо с осетром, украшенным белыми грибами и чёрной икрой. Вокруг — многочисленные гарниры, салаты,

закуски и приправы.

Опасаясь сделать что-нибудь не так, я сижу, затаив дыхание, и наблюдаю за действиями других. Передо мной стоит огромная пустая

тарелка, украшенная рисунками на темы Древней Греции. Людмила ухаживает за дядей Вовой: кладёт в его тарелку немного запечённого

картофеля и совсем небольшой кусочек рыбы. Под её неодобрительные комментарии он наливает себе немного красного вина из красивой,

расписной амфоры. Себе Людмила накладывает то же самое, после чего поливает рыбу белым соусом. Колька, ничуть не стесняясь,

оттяпывает себе внушительный кусок осетра и накладывает целую гору икры. Такой порции мне хватило бы на весь день. Но на этом он не

останавливается: вдобавок к рыбе и икре подкидывает себе несколько ложек креветочного салата и шпажку с запечёнными на углях

картофелем и баклажанами.

Людмила неодобрительно наблюдает за этой вакханалией обжорства, но не комментирует Колькины манеры. Дядя Вова, напротив, с

усмешкой рекомендует Кольке отведать ещё и пирога с белыми грибами. Мой наивный братец, вероятно, считает своим долгом веселить

окружающих своим обжорством, поэтому он тут же отрезает себе внушительный ломтище пирога, и с такой поспешностью тянет его к себе,

что роняет часть начинки прямо на белоснежную скатерть, потешно извиняется, подбирает рассыпавшиеся грибы руками и тут же

отправляет их в рот.

Понятное дело, Кольке нечем удивить дядю Вову — вот и остаётся строить из себя шута. Мне это только на руку. При таком его

поведении мой звёздный час ещё впереди. На фоне его шутовства и безделья я буду скромным, трудолюбивым и уважительно относящимся

к старшим. Нелегко будет найти общий язык с этой мегерой, но другого пути у меня нет. Похоже, она недолюбливает Кольку. Значит,

нужно сделать так, чтобы она полюбила меня, — вот мой путь к успеху в этом доме. С моей интуицией и наблюдательностью несложно

вычислить, что она любит, а что нет. Если она не любит обжорство, я буду сдержан в еде. Только бы не сорваться на какой-нибудь ерунде,

ведь эта баба, на самом деле, не вызывает у меня никакой симпатии. Но она является правой рукой дяди Вовы, поэтому придётся перед ней

прогибаться. Терпи, Антон… Делать нечего…

Дядя Вова обращается к Кольке:

— Коля, поухаживай за Антоном, что-то он совсем растерялся.

Опустив глаза, я спрашиваю:

— Владимир Яковлевич, разрешите мне прочесть молитву?

Дядя Вова удивлённо вскидывает брови:

— Разумеется… Буду рад… Это так трогательно…

Наблюдая за Людмилой, я ликую. Похоже, моя заготовка сработала! Я встаю с места, скрещиваю руки на груди и начинаю бубнить,

стараясь не смотреть в сторону Кольки:

— Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку, Твою и исполняеши всякое

животно благоволение… Аминь…

Осенив себя крестным знамением, я усаживаюсь за стол. Людмила спрашивает:

— Ты крещёный?

— Да, меня мама водила в Церковь ещё до войны… Потом в подвале маньяк сорвал с меня крестик, но Господь всё равно не оставил мои

молитвы без внимания… А недавно Коля подарил мне новый крестик, вот смотрите…

Вынув из под майки распятие, я демонстрирую его Людмиле. Но она смотрит не на крестик, а мне в глаза, пытаясь найти в них разгадку

такого странного поведения. Владимир Яковлевич гасит повисшую над столом неловкость:

— Ну, что ж… Можно приступить к еде. Коля, положи Антону рыбу.

Я подсказываю брату:

— Мне бы немного рыбы, совсем небольшой кусочек. Без гарнира. Я не голоден.

Пока Колька занимается осетром, я мельком бросаю взгляд на Людмилу и дядю Вову. Людмила посматривает в мою сторону с

удивлением и любопытством, дядя Вова же выглядит озабоченным. Он спрашивает меня:

— Ты плохо себя чувствуешь, малыш?

— Не беспокойтесь, я привык мало есть. Мне много не нужно… — отвечаю я, с ужасом наблюдая, какой огромный кусок рыбы отрезал мне

Колька.

Пожалуй, такой кусок я не осилил бы, даже в самом голодном состоянии. Не пойму, он издевается надо мной или у него с головой плохо?

Колька пытается подцепить рыбу лопаточкой, чтобы положить её в мою тарелку, но я жестом даю понять, что сделаю это сам. Он с

радостью передает мне прибор, поскольку понимает, что падение рыбы на стол было неминуемым.

Я демонстративно отрезаю себе кусочек размером с сигаретную пачку и аккуратно переношу его в свою тарелку. Слава Богу, ничего не

уронил на скатерть! Колька с удивлением спрашивает:

— Ты чего, братан? Опух, что ли? Хотя бы икры положи: смотри, сколько её…

Достаточно сухо я повторяю специально для него:

— Спасибо, Коля, я не голоден.

Взглянув на Людмилу, я перехватываю её недоверчивый пристальный взгляд. Глядя ей прямо в лицо, прошу:

— Людмила Федоровна, передайте мне, пожалуйста, белый соус…

В её присутствии буду есть то же, что и она. Буду смотреть её любимые передачи и читать понравившиеся ей книги. Мы с ней

подружимся — никуда она не денется… Дядя Вова усмехается, комментируя мои действия:

— Не переусердствуй, малыш. Греческий соус настаивается на стручках красного перца. Выглядит безобидно, но на самом деле — это

огонь. Людмила Федоровна привыкла к нему в Греции. Тебе, Антон, он вряд ли придётся по вкусу.

Ненавижу острые приправы. Но я умею терпеть: привык в подвале… Ни черта они не догадаются, что этот соус мне неприятен. Колька

спрашивает:

— Дядь Вов, а можно вы выпьем пива?

— Ну, если только в честь вашего новоселья и выписки Антона из больницы, — соглашается он, делая глоток вина.

Отведав ужасного соуса, я бы не прочь погасить его жжение холодненьким пивком. К моему неудовольствию, в разговор вмешивается

мегера:

— Владимир Яковлевич? Ну, и к чему это?

— Люда, в порядке исключения и под мою ответственность!

— Потом не говорите, что я вас не предупреждала, — обиженно отвечает она и опускает глаза в свою тарелку.

Следуя своему плану, я отказываюсь от пива:

— Если можно, мне бы лучше сока…

Разумеется, Колька прав, ещё три месяца назад охарактеризовав Людмилу гадюкой. Обидно, конечно, но придётся во многом себе

отказывать, пытаясь ей угодить. С каким удовольствием я бы наелся сейчас икры и грибов, запивая деликатесы пивом! Но делать нечего:

выбор сделан. Другая такая возможность красиво устроиться в жизни мне вряд ли представится.

Колька открывает вторую бутылочку \\\»Туборга\\\» и тут же нарывается на замечание Людмилы:

— Николай, пейте лучше соки, хватит вам налегать на пиво!

Я демонстративно подливаю себе сока и протягиваю графин Кольке.

Обед завершается тортом и чаем. Копируя поведение Людмилы, я ограничиваюсь совсем маленьким кусочком и выбираю зелёный чай. С

завистью смотрю, как Колька уплетает порцию торта, под стать осетровому ломтю, которым он пытался меня накормить. К тому же он пьёт

настоящий чёрный чай, налив себе полную чашку чистой заварки, а мне приходится давиться этим безвкусным зелёным чаем, разбавленным

кипятком.

После обеда я, Колька и дядя Вова отправляемся в бассейн. Начинается новая жизнь, в которой во имя будущего мне придётся

жертвовать многими удовольствиями, уступив право их потребления моему невоздержанному братцу…

Начало января 2000 года, Сочи

\\\»Не скоро совершается суд над худыми делами;
от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло\\\».

Экклесиаст 8:11

После обеда я читаю книгу, лёжа на диване, у себя в комнате. Колька, как обычно, крутится в гараже. Увлечённый чтением, я не замечаю,

как на пороге появляется батя. Его голос меня пугает, заставляя отбросить в сторону книжку и вскочить с места:

— Антоша, извини, что без стука… Сердце прихватило… Я попросил водителя завезти меня домой. Надеюсь, что в родных стенах, рядом с

детьми боли утихнут. Коля в мастерской? Не нужно его беспокоить… Сейчас приму нитроглицерин и немного полежу у себя. Ты побудешь

со мной немного?

Вот и мне повезло дежурить рядом с ним. А я, дурак, разнервничался, когда той ночью он позвал к себе Кольку…

У себя в спальне он принимает лекарство и, не раздеваясь, опускается на кровать. Лёжа сбрасывает туфли и ослабляет на шее галстук.

Усевшись рядом, я смотрю в сторону окна. Некоторое время он лежит неподвижно, прикрыв глаза и делая глубокие вдохи. Затем, не

открывая глаз, нащупывает мою руку и начинает осторожно её гладить. Я спрашиваю:

— Ты как?

— Сейчас отпустит, сынок, — шепчет он, едва слышно.

— Ты держись, батя, куда ж мы без тебя? — говорю я и ловлю себя на мысли, что эта фраза прозвучала несколько фальшиво, хотя я

действительно озабочен его самочувствием. А вдруг, он умрёт? Я же не дурак, чтобы не понимать последствия его смерти?

В ответ он произносит:

— Держусь. И буду держаться. Из последних сил, но буду. Обещаю тебе, Антон.

Ну и хорошо. Значит, он не уловил фальшивых интонаций в моём голосе. Мне кажется, я понимаю, откуда возникло это ощущение

неестественности и неискренности. На самом-то деле с этим заботливым и щедрым человеком меня ничего не связывает. Кто он мне?

Отец? Это — всего лишь слово. Такое же, как и слово \\\»брат\\\», по отношению к Кольке. Высокие слова вовсе не рождают высокие чувства.

Вероятно, я плохой актёр и не умею играть в искренность. Произнося \\\»куда ж мы без тебя\\\», я беспокоился не о его самочувствии и не о

Кольке, а только о своём собственном благополучии.

Спустя некоторое время, я устаю сидеть в пол-оборота к лежащему бате. Мне кажется, он заснул. Стараясь не потревожить его сон, я

осторожно укладываюсь на краю кровати, свернувшись калачиком, лицом в его сторону. Но батя не спит — он кладёт руку на моё плечо, а

потом гладит по голове, произнося при этом:

— Вот так и Коля прилёг здесь тогда ночью, помнишь? А потом и заснул…

— Я спать не хочу, просто спина устала, — оправдываюсь я, стесняясь того, что он заметил мою слабость.

— Ну, лежи-лежи. Меня уже отпускает. Знаешь, сынок, такое чувство сейчас нахлынуло… Вот, так бы и лежал рядом с тобой до

бесконечности…

— А дела когда будешь делать? — осторожно интересуюсь я.

— Какие ещё дела? — спрашивает он своим обычным голосом.

— Ну, работа там, бизнес твой?

— Не твой, а теперь уже наш, — поправляет он меня назидательным тоном, делая ударение на слове \\\»наш\\\».

Мне нравится это замечание, и я улыбаюсь, согласно кивая головой. Наш так наш. Ну, а если он действительно \\\»наш\\\», почему не задать

ему один вопрос, который мучает меня уже несколько дней кряду? Я осторожно интересуюсь:

— Батя, хотел тебе один вопрос, можно?

— Спрашивай.

Собравшись с духом, я начинаю говорить, тщательно подбирая слова:

— Недавно подхожу к лестнице, чтобы спуститься в гостиную. Слышу внизу голоса. Там был ты и ещё этот, твой советник по

безопасности. Кажется, его зовут Василий Степанович.

— Ну, и?.. — нетерпеливо подгоняет меня батя.

— Ты извини, я не подслушивал, просто у меня слух хороший. Ты же знаешь?

— И что тебе послышалось, сынок? — переспрашивает он всё тем же нетерпеливым тоном.

— Мне не \\\»послышалось\\\». Наоборот, я очень чётко услышал, как ты шёпотом говорил Васе, чтобы его люди втихую грохнули какого-то

Меликяна, а его труп закопали в горах в каком-нибудь глухом месте.

Воцаряется непродолжительная пауза. Я напрягаюсь, ожидая ответной реакции. Эх, зря я рассказал ему об этом… Но теперь уже ничего

не поделать. Да, наверное, я и не мог об этом не сказать… Меня всегда влекло к азартным играм. Помню, раньше часами мог наблюдать за

игрой \\\»в напёрсток\\\», без труда разгадывая хитрости ведущего и удивляясь глупости доверчивых игроков. Я и в карты \\\»под интерес\\\» играл

частенько: в \\\»Очко\\\», в \\\»Секу\\\», в \\\»Буру\\\»… В данном случае я тоже играю в азартную игру — только ставка в ней намного выше, чем в

картёжных баталиях на донецком рынке. Выиграл — стал намного ближе к отцу, чем Колька; проиграл — всякое может быть… А, как

известно, кто не рискует, тот не пьёт шампанское…

Какая мудрая поговорка! Разве прыжок под джип — это не ставка? Ещё какая ставка! Вот и получается, что я рискнул, а потом всю

новогоднюю ночь пил \\\»Дон Периньон\\\»… Наверное, на тысячу долларов выпил, не меньше… А Колька — гад, халявщик! Разок отличился, а

теперь всю жизнь будет пользоваться плодами моего выигрыша.

Я успеваю основательно обдумать это, а батя всё молчит. Наконец, до меня доносится:

— Ах, вот ты о чем, а я-то думал!

Не услышав в его возгласе недовольных ноток, я окончательно смелею и сообщаю о других своих наблюдениях:

— А в другой раз я случайно услышал твой разговор по телефону: ты отдавал приказание Васе \\\»мочить\\\» директора \\\»Петушка\\\», потому что

он тебя уже достал.

Батя начинает смеяться, но в его смехе мне слышится натянутая весёлость. Насмеявшись вволю, он вмиг серьёзнеет и произносит:

— Антоша, ты всё за чистую монету принимаешь. Сказано: ребёнок. Мы, бизнесмены, иногда выражаемся образно. В нашей среде принято

выражаться неоднозначно: \\\»труп\\\», \\\»замочил\\\», \\\»убрал\\\». \\\»Труп\\\» — это когда человек разорился. Знаешь такой термин \\\»политический труп\\\»?

Это когда политик потерял доверие избирателей. В бизнесе говорят не \\\»экономический труп\\\», а просто \\\»труп\\\». \\\»Замочил\\\», \\\»убрал\\\», \\\»закопал\\\»

— означает разорить конкурента. Без конкуренции нет бизнеса. Законы бизнеса суровые, но справедливые. Когда подрастёшь, тебе тоже

придётся заниматься бизнесом. Не обращай внимания на слова, оценивай поступки. Я что, по-твоему, похож на гангстера?

Выслушав это, я понимаю, что он лжёт: меня не обманешь. Во-первых, я вырос по соседству с криминалом, во-вторых, у меня хороший

слух и ясное мышление. Одно из двух: или он считает меня не доросшим до своих тайн, или он мне не доверяет.

Я начинаю размышлять, как вести себя в этом тумане, который он напустил в ответ на мои вопросы. Есть два варианта: закосить под

наивного дурачка, сделав вид, что я поверил в сказки относительно жаргона бизнесменов, или дать понять ему, что не такой уж я идиот, как

он обо мне думает. После непродолжительного, но мучительного раздумья во мне побеждает азарт игрока. Надо довести эту партию до

конца…

Обращаюсь к бате, стараясь говорить подчёркнуто доверительно:

— Извини, я не хотел тебя обидеть. Но я же имел право спросить?

Он верит в мою искренность и отвечает доброжелательно и снисходительно:

— Не извиняйся, сынок, я тебя понимаю. Правильно сделал, что спросил.

Как только батя заканчивает эту фразу, я кладу голову ему на грудь и обнимаю за плечи. Он лежит, не шелохнувшись, затаив дыхание.

Впервые в своей сознательной жизни я по собственной инициативе обнимаю мужчину. Мною овладевает странное и противоречивое

чувство. С одной стороны, я чувствую, что бате приятно, а с другой — это прикосновение порождает во мне массу негативных ассоциаций.

Боюсь, что в своём эксперименте я зашёл слишком далеко, но отступать уже поздно. Широкая батина ладонь ложится мне на спину, другой

рукой он проводит по моей щеке. Он глубоко вздыхает, и я слышу его взволнованный шёпот:

— Я ждал этого момента, сынок. Понимаю, как тяжело тебе забыть своё прошлое, но всё равно поверь, что здесь ты в безопасности. Без

твоего согласия я не дотронусь до тебя даже мизинцем левой руки. Временами мне очень хочется по-отцовски прижать тебя к груди, но я

всё время боюсь сделать что-нибудь не так. Всё это пройдет, Антон: и у тебя, и у меня. Главное, ты ничего не бойся. Пока я жив, тебя никто

не обидит…

Он продолжает говорить мне что-то о своей отцовской любви и о моем неминуемом выздоровлении, но я думаю совсем о другом. Что-то

он не договаривает. В его словах чувствуется необъяснимое скрытое волнение, да и я нахожусь в напряжении… Кажется, я понял, в чём

состоит взаимная неловкость момента: я делаю то, что мне совсем не хочется делать, а он говорит не то, что думает. Но в таком случае мой

эксперимент не достиг своей цели. Пожалуй, настало время сделать решительный шаг навстречу моей цели. Я обращаюсь к нему:

— Ты тоже не бойся, батя. Если я узнаю о тебе что-то тайное, оно во мне и умрёт. Я не против того, чтобы Василий Степанович кого-то

убивал по твоему приказу. Если это нужно для дела, я и сам убью, кого ты прикажешь. Хочешь, прямо сегодня убью? И ты будешь знать,

что я уже повязан с тобой кровью. Могу исполнить любой твой приказ. Не сомневайся, я за тебя и умереть могу спокойно. А как иначе,

когда ты столько деньжищ в меня вбухал?

Выпалив эту фразу, я замираю. Какую \\\»наживку\\\» я ему закинул! Я понимаю, что убивать мне никого не придётся, и даже допускаю, что он

может очень сильно рассердиться за такие слова. Но зато я продемонстрировал ему свою собачью преданность. Возможно, он и обидится

на такую дерзость. Ничего страшного! Обида быстро пройдёт, а вот то, что я помню добро и готов ради бати на всё, — такое наверняка не

забудется.

В подтверждение сказанному, я беру его руку, которой он только что гладил меня по голове, и целую её. Пусть почувствует, что я знаю

своё место. Обычно руки целуют повелителям — он и есть мой повелитель, а никакой не отец. Я вообще не знаю, что такое \\\»отец\\\».

Мужчина, у которого ты живёшь, — это или маньяк, или повелитель. Маньяк — это Злой Хозяин, с которым нужно бороться до

последнего, а если представится такая возможность, то и убить его не грех. Повелитель — это Добрый Хозяин. Ну, уж, во всяком случае, не

злой, которому можно и нужно повиноваться. Ничего постыдного в этом нет. Пусть дурачок Колька видит в нашем Хозяине отца. С моей

головой всё в порядке, и меня не обманешь: он тратит на нас большие деньги, значит, ему что-то от нас нужно. Хорошо бы знать, что?

Иначе настанет момент возвращать долги, а я, чего доброго, окажусь к этому не готов. Так, потихоньку я и выведаю у него, что он от нас

ждёт. А в \\\»сынков\\\» и \\\»папок\\\» я не верю. Это сказки для убогих, вроде Кольки…

Я сажусь рядом с ним на колени и внимательно смотрю в глаза, излучая взглядом любовь и преданность. Батя тоже смотрит на меня

молча и пристально. На душе у меня мерзко, но я понимаю, что через это нужно пройти. Немного унижений и позора в моём положении —

это неизбежная плата за последующую спокойную жизнь в своё удовольствие.

Наконец, батя прерывает затянувшееся молчание:

— Ты меня озадачил, сынок… Даже не знаю, что тебе и сказать…

Он снимает с шеи галстук и расстёгивает несколько пуговиц на рубашке. У него на груди я вижу изумительной красоты крестик,

украшенный драгоценными камнями. Если такой продать, денег на полгода хватит, не меньше. Мой-то крестик попроще будет… Я

протягиваю руку и осторожно глажу рельефную поверхность распятия. Батя, замерев, следит за моими движениями. Я вижу, что его лоб

постепенно покрывается бисеринками пота, а левое веко начинает дрожать. Похоже, он чем-то взволнован. Неужели я ошибся и перегнул

палку? Батя делает глубокий вдох, а на выдохе произносит:

— Ну, хорошо… Точнее, ничего хорошего…

Не пойму в чём дело, но на его лице читается необъяснимое страдание. Он вытирает ладонью пот со лба и после этого продолжает:

— Ты говоришь о своей готовности выполнить любой мой приказ?

— Да! — отвечаю я с готовностью, исключающей любые сомнения в моей искренности, ведь я-то чувствую, что ничего такого

сверхъестественного он от меня не потребует. Ещё раз смерив меня взглядом, он говорит:

— Никогда не клянись мне в верности и преданности, сынок. Это и есть мой приказ… Сейчас я его расшифрую. Мне неприятно слышать от

тебя слова, подчёркивающие твою готовность исполнить любую мою просьбу в знак благодарности. Но я не виню тебя. Таков мир, откуда

ты пришёл. Мир, в который ты попал, тоже не рай. Но в нём не требуется так откровенно себя продавать. Тебе нужно научиться уважать

свою собственную личность, перестать оценивать её деньгами и с готовностью выполнить любую прихоть \\\»хозяина\\\». В этом мире у тебя

всегда есть выбор: исполнить чужую просьбу или отказаться. Что выполнять, а чего делать не стоит — решать тебе самому, исходя из

твоих собственных предпочтений, а также из отношения к этому других людей. Я хочу, чтобы ты выполнял мои пожелания не в качестве

оплаты за всё хорошее, а по велению собственной совести. Поверь, я не стану требовать от тебя того, что могло бы вызвать твоё неприятие

или отвращение. Извини, Антон, но здесь не подвал. Наверное, ты этого ещё не понял… Прости, ради Бога…

Пока он растолковывает свой приказ, тщательно подбирая слова и бросая на меня взгляды, я мучительно пытаюсь понять, в чём же

состояла моя ошибка? Мне кажется, она могла заключаться или в произнесённых словах, или в нелепом поцелуе его руки. В главном же я

прав: нынешние радости жизни свалились на меня не просто так, поэтому рано или поздно счёт будет выставлен. Кто же поверит, что он

действует по доброте душевной?

В завершение батиного нравоучения, меня начинает душить злость. Как же так? Я тут унижаюсь перед ним, руки целую, выражаю

готовность служить преданным псом, а он меня носом, да в моё же дерьмо? И вообще, что у него за понятия? Как можно отказываться от

таких предложений, какое сделал я? Существует нехитрый воровской закон: никогда не отвергать чужую присягу на верность. Не нравится

— выслушай и смолчи… Получается, батя меня в грош не ставит? Ну, и сказал бы об этом прямо! Вместо этого несёт какой-то бред… О

какой совести он говорит? Сдурел, что ли? Надо же, выдал: \\\»Здесь не подвал\\\»… Эта фраза меня просто добила. Неужели этот старый козёл

не понимает, что я свою совесть похоронил в подвале? Нет её у меня больше! И ничего у меня нет, кроме ума, хитрости и злости. Опыта,

конечно, маловато… Опыт умом не компенсируешь… Но ничего, всё у меня будет… А сейчас ни в коем случае нельзя показывать ему свою

обиду.

Взяв себя в руки, я отвечаю:

— Понятно. Больше никогда не буду говорить таких слов. Но я не обманываю: я действительно готов служить тебе, как собака…

Он обрывает меня посреди фразы:

— Я тебя тоже не обманываю, сынок, не обманывал и не буду обманывать. Мне многие служат с собачьей преданностью, но при этом не

многие меня любят. Хочу, чтобы мы с тобой любили друг друга не \\\»в обмен за что-то\\\», а так, как в действительности любят друг друга отец

и сын.

Опять он пытается меня уколоть… Ну, и скотина… Ненавижу!

Конец января 2000 года, Сочи

\\\»Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы;
поэтому не на всякое слово, которое говорят, обращай внимание,
чтобы не услышать тебе раба твоего, когда он злословит тебя\\\».

Экклесиаст 7:20-21

Тяжёлый разговор с Колькой происходит в городской больнице. Не думал, что доведётся его увидеть… Я был уверен: из поездки на

Украину он уже не вернётся. Узнав правду о его ночных \\\»дежурствах\\\» во время батиных приступов, я ушёл из дома. Пытался бежать лесом,

чтобы не настигла погоня. В итоге заблудился и чуть не окочурился от холода. Спасли охотники, они же доставили меня в больницу.

Колька приехал сразу же после того, как меня выпустили из реанимации.

Когда он появляется в дверях палаты, мне тошно на него смотреть. Он не знает обстоятельства моего побега, а потому, как и раньше, со

всей своей идиотской заботливостью бросается к моей койке:

— Антон, что случилось? Как тебя туда занесло?

В моей душе клокочет ненависть. Хочется плюнуть в его ненавистную рожу, но я сдерживаюсь. Не реагируя на заданный вопрос, сразу же

перехожу к главному:

— Колян, я всё знаю… Решил задницей заработать себе усыновление? Ну-ну… Кинуть меня решил? Попал в этот дом, благодаря мне, а

теперь в любимчики прёшь? Тайком бегаешь к нему по ночам зарабатывать себе паспорт с пропиской? Не знал, что ты такой шустрый у

меня за спиной…

Мои слова приводят его в смятение. Опустив глаза, он спрашивает тихим и виноватым голосом:

— Как ты об этом узнал?

Вместо ответа я интересуюсь, есть ли у него курево? Ясное дело, есть… Мы выходим на лестничную площадку…

Разумеется, я не стану ему говорить, что видеозапись с ночными забавами мне показала Людмила Фёдоровна. Повезло же ей обнаружить

забытую в батином кабинете плёнку. Спрашивается, на хрена этот идиот записывал свои развлечения на видео? Людмилу можно понять…

Она преследовала свой интерес и вовсе не собиралась оказывать мне услугу в благодарность за моё послушание. Людмила сама призналась,

что третий десяток лет мечтает выйти замуж за старого развратника. Когда-то она любила батю, но сейчас, зная о его наклонностях, скорее

всего имеет виды на наследство. Не отступать же ей перед такой пустяковой преградой, как мы? Тем более что с больным сердцем при

таком образе жизни он долго не протянет. Ему — под шестьдесят, ей — почти пятьдесят… Получив наследство, она смогла бы прожить

остаток лет припеваючи. Мешаем этим планам мы, вот она и напустила страху, рассказывая, как он впоследствии избавляется от своих

малолетних любовников. Так и сказала: Колька с Украины не вернётся, поэтому очередь за мной. Позабавится и спровадит на тот свет. И

как в это не поверить? Я-то знаю, что всё имеет свою цену… Мой побег из дома сломал эти планы. Я думаю, батя испугался того, что я

выложу всё ментам, и срочно вернул Кольку в Сочи. По сути, теперь я спас его от смерти… Счёт сравнялся… Но обо всём этом Кольке знать

не обязательно. Я знаю, как уколоть его больнее:

— Пока ты ездил на Украину, он сам позвал меня заниматься тем же самым.

От этих слов Колька вздрагивает так, словно его прошиб разряд тока:

— Тебя?! Он не мог так поступить, он же мне сам говорил, что ты для него святой!

Ага, испугался! Со смешанным чувством презрения и превосходства я отвечаю ему:

— Неужели ты поверил, что батя любит тебя больше, чем меня? Ну, ты даёшь… Знаешь, чем мы с тобой отличаемся? Ты — пожизненный

дурак, а я — умный. Батя тебя не любит, но использует. На самом деле, он любит меня, потому что маньяка пережил я, а не ты! Подвал

позволяет мне говорить то, что я думаю. Когда батя захотел меня использовать, я его просто послал. Спросишь, почему? Потому что я

гордый! Ты под него лёг, а я ушёл в лес! Вам назло решил умереть, как волк-одиночка. Когда меня спасли, я при всех сказал бате, чтобы он

вернул тебя с Украины, а то ему не с кем будет спать. После этого его унесли с инфарктом. Я ничего не боюсь, понял? Всё равно батя

любит меня, а не тебя. С тобой он развлекается, а меня любит и поэтому выполнит любую мою прихоть. Можешь возвращаться в этот дом.

Скажу, чтобы он тебя не выгонял. Могу разрешить ему спать с тобой, если тебе это так нравится. А я туда больше не вернусь! Он примет

тебя, можешь не беспокоиться. Если уж со мной не получилось, придётся довольствоваться тобой…

Выпалив эти слова, я щелчком отправляю окурок вниз по лестнице — теперь можно насладиться произведенным эффектом. Колька

стоит передо мной белый, как полотно. Уголки его губ слегка дрожат, а в глазах поблескивают слёзы. Здорово я его уделал! Складно у меня

получилось перемешать правду и выдумку! В тот момент, когда он открывает рот, силясь что-то сказать, я его опережаю:

— Раскусил я тебя, братан… Ты задумал меня предать: спал с батей и ничего мне не говорил. Хотел в тайне от меня стать его наследником,

а меня потом по боку? Не отпирайся: не прокатит! Ты понял, что я добился отличных успехов в учёбе, и тебе стало завидно. А разве ты не

видел, как я трудился? Решил, что с такими успехами наследником стану я? Что, разве не так? Если бы это было не так, ты бы уже давно мне

признался. Но ты молчал! Поэтому я считаю тебя предателем. Ты мне больше не брат! Забери свой иудин крестик!

Я срываю с шеи его подарок и сую ему в карман, после чего с чувством победителя наблюдаю, как по его щекам текут слёзы. Низко

опустив голову, он нервно мнёт пальцами потухший окурок сигареты. Я бы на его месте за такие слова просто дал бы по морде и всё. Но он

не даст… Мне кажется, я научился понимать кое-что в этой жизни. Батя и Колька почему-то меня любят, хотя я не давал им для этого

никаких поводов. Оказывается, когда человек тебя любит, он делается безобидным и послушным, его можно обижать и унижать, а он, в

самом худшем случае, будет плакать и стыдиться своей невиновности.

Словно в подтверждение моих слов, Колька произносит:

— Я тоже не вернусь в этот дом. Думаешь, мне нравилось ходить к нему по ночам? Я скрывал от тебя это совсем по другой причине… Батя

сказал, что ты об этом знать не должен… Он любит тебя и боится потерять… Но ты же мне не поверишь… Хочешь, докажу тебе, что я не

дерьмо?

— Докажи!

Он закуривает и некоторое время о чём-то думает, глядя в окно и делая короткие, нервные затяжки. Я с любопытством наблюдаю за ним,

не представляя, каким образом он будет мне это доказывать. После очередной затяжки Колька спрашивает:

— Сумеешь меня простить?

Я презрительно усмехаюсь. Так и знал, что он начнёт просить прощение… Но мне не нравится, каким тоном он произнёс последнюю

фразу. В нём слышится не вина, а обида. Так прощение не просят. Ну, что ж, на \\\»обиженных\\\» воду возят… Я отвечаю:

— Бог тебя простит…

Произнеся эту фразу, я забираю пару сигарет из пачки, лежащей на подоконнике, разворачиваюсь и ухожу в свою палату. Интересно, с

каким чувством он смотрит мне в спину? Наверное, умывается соплями, переживая, что сладенькая жизнь закончилась. Ничего, пусть

немного помучается: это полезно. Пусть проведёт ночку на вокзале, а может, даже и в ментовке. Иначе несправедливо получается: я

замерзал в лесу, а он в это время кофеек распивал да сигаретки покуривал. Если менты заметут, небось, догадается позвонить Василию

Степановичу, батиному начальнику охраны.

Пару ночей помыкается, а потом ещё раз ко мне придёт. Я не злой, куда деваться? Приму, конечно… Терять-то его не хочется…

Как-никак, привык… Надеюсь, после этого до него дойдёт, как правильно просить прощение. Я ещё раз припоминаю интонацию, с которой

он произнес последнюю фразу. В ней заключалась не только обида, но и вызов. Дескать, если я не сумею его простить, то он мне покажет!

Ну, что он такого может показать? Всё, что мог, он уже показал… Я эту видеозапись до конца жизни не забуду…

* * *

Василий Степанович суёт мне в руки Колькин крестик и смятый тетрадный листок в клетку, на котором корявым почерком выведено:

\\\»Антон, ещё раз прошу, прости меня за всё. Твой брат Николай\\\».

Василий подталкивает меня к палате реанимации:

— Иди, объясняйся… Нам эти скандалы ни к чему…

У меня начинает кружиться голова. Я делаю несколько шагов в направлении палаты, затем оборачиваюсь и спрашиваю:

— А что я ему скажу?

Василий тихо матерится в мой адрес, крутит пальцем у виска и злобно отвечает:

— Думай сам, что говорить. Если не придумаешь, пеняй на себя…

* * *

Колька лежит на спине и смотрит в потолок широко открытыми глазами. У него перебинтована шея, и от этой картины мне становится

очень погано. Рушатся планы, мутнеет мой образ \\\»святого\\\» мученика… Получается, он пришёл ко мне на помощь в подвал, когда я только

задумал вешаться, а я пришёл к нему в палату уже после того, как его спасли посторонние люди. Я искал смерти по вине Хозяина, а он — по

моей вине. Он — герой, а я — подонок… Если он захочет, можно легко повернуть эту ситуацию так, что я буду конченой, неблагодарной

тварью. Получается, опять я у него в зависимости, а ведь старался быть хитрым, умным и коварным… Ну, почему всё так несправедливо?

Я тихонько подхожу к его койке. Меня колотит от страха: а что если оправдаются мои опасения? Вдруг он припомнит свои прошлые

заслуги и укажет мне на дверь? Что на это скажет Вася? Точнее, что со мной потом сделают? Нельзя мне пускаться в разборки… Придётся

выслушивать обиды, да ещё извиняться…

Колька замечает меня, вздрагивает и, натянув одеяло до самого подбородка, быстро-быстро начинает шептать скороговоркой,

перескакивая с мысли на мысль:

— Прости, Антон… Видишь, ничего у меня не получилось. Но я хотел, очень хотел… Всё сделал правильно. У бати в кладовке взял

репшнур: он прочный, ты же знаешь… Там на вокзале труба \\\»сотка\\\» проходит над всеми кабинками… Выпил водки, потом пива… Пошёл в

туалет. Заперся изнутри, узел правильно связал, как батя учил… Покурил на дорожку… А тут кто-то вошёл, я и заспешил. Встал на унитаз да

прыгнул. Наверное, неудачно… Шум поднял. Уже в глазах всё померкло, а тут дверь и вышибли. Даже повеситься у меня не получается… Я

знаю, ты меня теперь особенно презираешь. Мало того, что проститутка, так ещё и назойливая, жить тебе мешаю… Всё одно к одному: мать

на Украине помирает, ты от меня отрёкся. Зачем жить? Думаешь, я сам себя уважаю? Ты мне только ничего не говори, я всё понимаю…

Вешаться позорно… Если припрёт, никогда не вешайся… Я помню, когда меня сняли, ругались, что всё штаны мокрые. Наверное, это я со

страху… Ещё и трусливым оказался. А что? Конечно, страшно убить самого себя. Я когда узел вязал, тебя вспоминал, как ты сооружал себе

виселицу в подвале. Ты же ещё совсем малой был, к тому же весь измученный… Но ничего, больше я тебя не подведу… Ты только бате

ничего не говори… Уйду в лес, как и ты, там и удавлюсь. Меня не найдут… Пусть батя, что хочет, то и думает…

У меня нет сил выслушивать эти бредни, и я произношу фразу, которая только что пришла мне в голову:

— Колька, не нужно вешаться. Я тут подумал и решил, что если ты \\\»отчалишь\\\», то батя перекинется на меня. Тебе же этого не хочется?

Он застывает в немом удивлении, а я тем временем продолжаю развивать наступление:

— Давай договоримся так: спи с ним на здоровье, лишь бы он ко мне не лез. Обещаю, что слова тебе не скажу на эту тему. Но я всё равно

на тебя обиделся, так и знай. Как только вернусь домой, сразу переселюсь в другую спальню, чтобы не беспокоиться, куда и зачем ты

шастаешь по ночам.

Наконец, Колька раскрывает рот:

— Ты надеешься, что батя тебя простит? Вы же поссорились?

Я отвечаю ему без малейших сомнений:

— Куда он денется? Ты разве не понял? Если я захочу, он пошлёт тебя куда подальше… Но я не хочу. Я теперь вообще буду разговаривать

с ним по-другому. Вот увидишь! Ты сам поймёшь, что подставляться — не самое главное, для того чтобы быть любимчиком. Можно вести

себя нагло и совсем не уважать человека, но всё равно быть в \\\»шоколаде\\\». Понял? Хотя, куда тебе такое понять?

Колька сразу же соглашается:

— Хорошо, Антон. Как скажешь… Ты только пойми, что я согласился не потому, что этого хотел, а потому что боялся за тебя. Если бы у

меня был шанс вернуться назад, я бы опять поступил также. Батя так и сказал, чтобы Антона не трогать…

Но я его уже не слушаю. Развернувшись, выхожу из палаты и громко хлопаю дверью. Глядя с победным видом на Василия, я надеваю на

шею Колькин крестик и докладываю о победе:

— Всё улажено… Не парься…

Декабрь 2003 года, Сочи

\\\»Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают,
и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению,
и любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли,
и нет им более части во веки ни в чем, что делается под солнцем\\\».

Экклесиаст 9:5-6

Городское кладбище. Вечереет. Полчаса назад наконец-то прекратился дождь. После дождя пахнет сыростью и прелой листвой. Хорошо,

что не нужно удаляться от освещённой аллеи. Я сразу же нахожу батину могилу. Вот она, оказывается, какая… Довольно большой участок

обнесён высокой оградой, в центре — стилизованная гранитная гора с крестом на вершине, на кресте — распятый Христос, у подножия

горы — табличка с надписью: \\\»Вершина, которую ты так и не покорил…\\\».

До меня не сразу доходит смысл этой фразы. А когда доходит, становится не по себе, оттого что кто-то наверняка был в курсе

многочисленных пороков лежащего под могильной плитой. Зря они сделали эту надпись. Был бы я в Сочи, когда он умер, решил бы

по-другому. Можно было соорудить плоский постамент с невысоким памятником, а рядом построить беседку. Батя любил работать в

беседке, расположенной рядом с домом… Наверное, это его друзья альпинисты додумались привезти сюда тонну гранита. Ну, да ладно… В

конце концов, это их право. Они съели с ним не один пуд соли в горах, а я кто такой?

Вокруг могилы чисто и ухоженно… У подножия памятника лежат две совсем ещё свежие розы. Интересно, кто же здесь был до меня? Я

опускаю принесённые с собой гвоздики рядом с розами и пытаюсь вспомнить что-нибудь хорошее из нашего общего с ним прошлого…

Как ни крути, но всё хорошее, связанное с батей, осталось в том времени, когда я не знал его печальной правды. Истинно сказано в

Екклесиасте: «…потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь (Еккл.1:18)». Разве это реально:

жить с человеком бок о бок и не понимать его поступки? Конечно, нереально. Выходит, он был готов к тому, что его тайное станет для

меня явным? Думаю, был готов. В тот момент, когда мне удалось заглянуть в его душу, я ужаснулся. Но имею ли я право его судить? В то

время, когда его пороки были ещё неведомы мне, разве не я держал фигу в кармане для всех, кто желал мне добра? Разве не я носил за

пазухой камень для Кольки и разве не я вынашивал планы выбиться в батины фавориты любой ценой? А когда понял, в чьём доме живу,

разве чёрные стороны его правды коснулись меня хоть каким-нибудь образом? И разве не батя с Колькой стоически сносили все мерзости

моего суда, продолжая любить меня Бог весть за какие достоинства?

Эх, Колька-Колька… При воспоминании о брате к горлу подкатывает ком. Присев у ограды, я закуриваю и начинаю думать о нём. Где

искать его могилу? У кого наводить справки? Получилось, что я не достиг поставленной цели… Опять я в долгу перед братом… Ехал в

Россию побывать на его могиле, а найти её так и не удалось… Выход один: буду считать, что Колька похоронен здесь же, рядом с батей…

Как родственник, как сын…

За свои дела батя уже ответил перед Господом, а мне ещё предстоит держать ответ за собственные грехи. Каким бы плохим он ни был, но

я взялся судить его поступки и, по сути, медленно убивал его, пользуясь беспомощностью человека, ослеплённого порочной и безответной

любовью. Разве это не грех? Разве оправдывает мой поступок то, что батя кого-то совратил, а кого-то убил? Какое мне теперь дело до

того, что когда-то он смотрел на меня, рисуя в своём больном воображении совсем не целомудренные сцены? И что теперь Кольке,

который в реальности ощутил воплощение этих сцен на собственной шкуре?

Стоп… Стоп, Антон! Что же я такое несу? Оправдываю чужой грех? Не затем ли я пытаюсь выступить адвокатом грешника, что надеюсь

утопить в этих речах свои собственные проступки? И не затем ли я вступил на эту зыбкую почву, что сегодня и сейчас мне очень не хватает

этого человека? Был бы он жив, разве осмелился кто-нибудь расстреливать меня на пустынном пляже под Лимассолом? Разве убили бы они

Кольку? А теперь-то, что? Только и остаётся, что молиться за грешную батину душу да за чистую и добрую Колькину… Что же получается?

Нужно было потерять батю, чтобы признать его право ходить по лезвию, но при этом любить и страдать? Нужно было потерять Кольку,

чтобы осознать, что уже никто и никогда не будет любить меня так же трогательно и безответно? Какая всё-таки страшная штука —

жизнь… Кажется, только сейчас я начинаю понимать истинный смысл надписи на когда-то найденном крестике: \\\»Так, не из праха выходит

горе, и не из земли вырастает беда; но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх…\\\»

Не знаю, допустимо ли просить Всевышнего о таких, как батя, но видит Бог, сегодня я делаю это с чистым сердцем.

Вглядываясь в его портрет над мемориальной табличкой, я начинаю шептать слова молитвы:

— Помяни, Господи, аще возможно есть, душу Владимира и Николая, отошедших от жизни сей в отступлении от Святой Твоей

Православной Церкви! Неизследимы судьбы Твои. Не постави мне во грех сей молитвы моей. Но да будет святая воля Твоя! Упокой,

Господи, также всех усопших сродников и благодетелей моих, и прости их вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие

Небесное…

* * *

\\\»Горе тебе, земля, когда царь твой отрок\\\».

Экклесиаст 10:16

Поправив цветы и проведя на прощание рукой по шершавой поверхности гранита, я решительно направляюсь к выходу.

В конце аллеи в вечернем сумраке виднеется одинокая женская фигура. Женщина явно поджидает меня. Иначе, зачем ей стоять посреди

дороги, как вкопанной, и наблюдать за мной? По мере приближения к ней тревога в моей душе нарастает и от этого начинает бешено

колотиться сердце.

Всё ясно… Это — ненавистная Людмила. Вот мы и встретились… Она стоит, держась одной рукой за чью-то могильную ограду, а в

другой держит букет красных гвоздик, таких же, какие принёс сюда я. Похоже, она давно заметила меня, но побоялась подойти к батиной

могиле, пока я там находился. В то же время она почему-то не ушла, хотя не могла не понимать, что встреча со мной не сулит ей ничего

доброго. Значит, она специально ждала меня здесь?

Остановившись в метре от неё, я произношу, едва сдерживая ярость:

— Сама пришла, сука? Я думал найти тебя… Значит, решила облегчить мою задачу? Выбирай, что с тобой сделать?

После такого приветствия у неё начинает мелко трястись подбородок и выступают слёзы. Я воспринимаю это, как дешёвый трюк, делаю

шаг вперёд, забираю у неё цветы и бросаю их в грязь:

— Цветочки принесла? Врёшь, тварь! Ты следишь за мной! Тебе всегда было плевать на Владимира Яковлевича. В тот день, когда я от

ужаса бежал из его дома, разве ты думала о нём? Ты и теперь не обманешь меня этими цветами. Признайся, тебя послали следить за мной?

Кто? Вася? Говори же, сука, не молчи!

Выкрикивая ей в лицо оскорбления и обидные домыслы, я даю выход напряжению, копившемуся во мне все последние дни. Она смотрит

на меня, как затравленный зверёк, а я скреплю зубами и жгу её ненавидящим взглядом… Наконец, она начинает говорить и наступает мой

черёд молча слушать:

— Я искала тебя, чтобы рассказать правду. Сейчас ты многое поймёшь, только не перебивай. Начну со смерти Владимира Яковлевича. Всё

случилось очень внезапно, ты же знаешь. Вызвав кардиологическую скорую, Коля сразу же мне позвонил. Я примчалась, как ненормальная,

понимая, что дело дрянь. Если бы это был рядовой сердечный приступ, он бы не стал меня вызывать. Когда врачи зафиксировали смерть,

кроме меня и Коли в доме никого не было. Вдвоём мы переодели Володю, кое-как навели в комнате порядок, и только после этого я

позвонила Василию. Ты, наверное, знаешь, что в это время я уже не работала у Владимира Яковлевича… Но я всегда его любила, поверь,

всегда… Любила даже после того, как он отстранил меня от дел… Я вообще никого не любила в своей жизни, кроме него…

Людмила начинает плакать, а я терпеливо жду, пока она успокоится. Почему-то мне больше не хочется продолжать разговор с ней на

повышенных тонах, и в то же время какая-то неведомая сила заставляет меня стоять под дождём и слушать её исповедь:

— В общем, тот день прошёл в страшной суматохе… Как только весть о Володиной смерти разнеслась по городу, в дом заявилось много

людей, которым, не случись беды, никто бы не позволил пройти дальше парадной лестницы. В основном это были Васины люди. Они

осматривали комнаты, а после этого их опечатывали. Стороннему человеку могло показаться, что в доме идёт обыск. Я быстро поняла, в

чём дело: они спешили завершить \\\»приватизацию\\\» Володиной собственности и выемку документации до приезда его компаньонов и

бывшей жены. Я в это дело не лезла и всё время находилась рядом с покойным. Коля несколько раз выходил из дому: говорил, что ищет

себе квартиру. В конце дня он попрощался и ушёл. Знаешь, в этом месте нет смысла кривить душой: мы попрощались с ним не то чтобы

холодно, а как-то безразлично, хотя он вёл себя молодцом и со мной был предупредителен и вежлив… Но я была настолько погружена в

собственное горе, что так и не нашла возможности сказать ему хотя бы одно тёплое слово. Затем случился неприятный инцидент… На ночь

я засобиралась домой: нужно было покормить кошек и предупредить соседей, где я нахожусь. На выходе из дома меня начали обыскивать…

Это был такой ужас! Я испытала настоящий шок… Они подумали, что я могла вынести что-то из дома. Я высказала возмущение Василию,

но он всё равно настоял на обыске. Пришлось задержаться, потому что я была в слезах и мне потребовалось выпить валерьянки. Когда

пришла домой, раздался звонок от Коли. Он сказал, что хочет передать мне какой-то пакет от Владимира Яковлевича. Через полчаса он

приехал и привёз запечатанный конверт, на котором было написано \\\»Для Л.Ф.\\\». Коля сказал, что этот пакет ему передал Володя, перед тем

как впал в кому. Хорошо, что Николаю удалось сначала надёжно спрятать, а потом и незаметно вынести пакет из дома! Каким образом он

обманул Васиных ищеек, ума не приложу! В общем, когда он приехал, я пригласила его на кухню и угостила чаем. Бедный мальчик был

совсем мокрый от дождя и очень замёрзший…

Она вновь плачет, а я закуриваю, чтобы хоть немного сдержать волнение… Вытерев платком лицо от слёз и дождевых капель, Людмила

завершает свой рассказ:

— Теперь — самое главное… Я открыла пакет при Коле. В нём находились деньги, большая сумма… И ещё — записка. Вот она, читай.

Она протягивает мне сложенный вчетверо лист бумаги, и я сразу же узнаю мелкий, каллиграфически правильный батин почерк:

«Люда! Если ты читаешь эту записку, значит, со мной что-то случилось. В пакете находятся деньги. Тебе должно хватить этой суммы,

чтобы организовать выезд Николая на Кипр. Я знаю, ты поможешь мне в этой последней просьбе: кроме тебя, обратиться мне не к кому.

Только ты знаешь, как можно изготовить необходимые документы, не привлекая внимания. Друзья моей молодости — хорошие ребята, но

они не сумеют обойти законы. Васе я не доверяю. Держись от него подальше. Ну, и, конечно же, сам Коля ничего не сможет сделать. Всё,

что у тебя останется от этой суммы, забери себе. При выезде на Кипр деньги Коле давать необязательно: там его встретит Антон, а я

оставил ему всё, что необходимо для самостоятельной жизни на острове. На первых порах им на двоих хватит. И ещё просьба: оберегай

Колю, он многое знает обо мне и о нашем бизнесе. Если с ним что-то случится, Антон мне этого не простит, а я всё-таки надеюсь, что

когда-нибудь по зову сердца он попросит своего Бога об упокое моей грешной души. Его молитве Господь не откажет, я уверен в этом.

Пока не решится вопрос с вылетом Николая на Кипр, найди ему место, где бы он смог пересидеть в безопасности: ты понимаешь, кого я

опасаюсь. И предупреди его строго-настрого, чтобы в телефонном общении с Антоном он ни намёком, ни полунамёком не обмолвился о

своих планах. Учти, телефон Антона постоянно слушают — хорошенько растолкуй это Коле. С Кипра Антон никуда не денется: немного

поволнуется, а потом встретит брата и простит нам эти меры предосторожности. Люда, ты умная женщина и всегда была предана мне.

Прости меня за всё плохое, за то, что не срослось у нас с тобой, и помоги этим ребятам! Быть может, нам с тобой, грешным, на том свете

это зачтётся. Володя».

* * *

Эту записку я перечитываю несколько раз. Кое-что проясняется, но возникают и новые вопросы. Я начинаю с главного:

— И что же вам помешало выполнить его просьбу?

Тяжело вздохнув, она отвечает:

— Погоди, не торопи, дойду и до этого. Как только я прочитала записку, то сразу же передала её Коле. Он быстро смекнул, в чём проблема,

но был очень расстроен тем, что о намеченном плане нельзя сообщить тебе. В тот момент я уже твёрдо решила помочь вам воссоединиться.

Посовещавшись, мы с Колей наметили план действий. Первым делом, я отвезла деньги в депозитную ячейку банка. Коле дала указание

позвонить тебе и сообщить об отъезде на Украину. Он звонил при мне. Если не веришь, скажу, что во время этого разговора ты выдвинул

предположение о том, что я уничтожила ваши документы. При этом в сердцах обозвал меня \\\»сукой\\\». Было?

— Было, простите…

Она нетерпеливо машет рукой, давая понять, что не нуждается в моих извинениях:

— Так вот. Мы сели в такси, и я отвезла его на квартиру своей подруги. Захолустье страшное: от моря далеко, отчего квартира плохо

сдаётся, даже летом. Зато недалеко аэропорт. Мы заплатили за месяц вперёд. В это время я рассчитывала сделать ему все необходимые

документы. Квартира без телефона, но это нас вполне устраивало: меньше будет соблазна звонить и светиться. Я попросила Колю

сфотографироваться и сидеть дома, оставила ему денег на продукты и отправилась к Володе. С Колей договорились встретиться после

похорон. Суета улеглась через неделю. Я поехала на квартиру к Николаю забрать фотографии и рассказать ему о дальнейших планах, но

квартира оказалась пуста. В двери торчала записка: \\\»Тётя Люда, я смотаюсь на кладбище к бате. Туда и назад\\\». Под запиской стояла дата,

увидев которую, я поняла, что он уехал три дня назад…

Мне становится не по себе от бессилия и отчаянья. Кажется, вернулось то страшное время, когда я метался на острове, как зверь в клетке,

не в силах помочь Кольке. Как же глупо всё вышло! Зачем он отправился на кладбище??? Наверное, там его и взяли… Стоп, Антон! А если

Людмила врёт? Вдруг моя встреча с ней — очередная ловушка? Нужно быть осторожным и не доверять никому в этом городе… Стараясь

сдерживать эмоции, я прошу продолжить рассказ. В ответ она приглашает меня в машину, обещая поговорить на пути в город… К

сожалению, всё это очень похоже на ловушку. Если так, отказываться бесполезно, они не дадут мне ускользнуть в такой ситуации. Значит,

нужно спокойно включиться в эту игру… А там, как получится…

* * *

\\\»И помни Создателя твоего в дни юности твоей,
доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы,
о которых ты будешь говорить: \\\»нет мне удовольствия в них!\\\»\\\»

Экклесиаст 12:1

У входа на кладбище припаркован её \\\»Рено-Меган\\\». Судя по внешнему виду, тачка совсем свежая. Наверное, купила на батины деньги.

Год назад этой машины у неё не было. Как только \\\»Рено\\\» трогается, Людмила сразу же включает музыку. Понятно, опасается прослушки.

Должно быть, здесь она и собирается сказать мне нечто важное.

Автомобиль резво устремляется в направлении к городу. Людмила хорошо водит машину: сказывается большой водительский стаж.

Долгое время мы молчим. Я \\\»перевариваю\\\» её рассказ, тщетно пытаясь понять, в чём же состоит подвох. В наличии ловушки я не

сомневаюсь, но понять коварный замысел не могу. Чувствуя, что молчание затягивается, осторожно интересуюсь:

— И куда мы едем?

— В город…

— Вы обещали рассказать, что было дальше.

— Сейчас приедем на место, и ты всё поймешь.

— Вы везёте меня к Васе?

— Нет… И давай не будем говорить о делах в машине…

* * *

Въехав в город, машина долго петляет по незнакомым мне улочкам, но, наконец, в свете фар я читаю вывеску \\\»Городская клиническая

больница №4\\\». Людмила паркует машину на гостевой стоянке, и мы проходим на территорию. Я спрашиваю:

— Зачем вы привезли меня сюда?

По-будничному, сухо, глядя куда-то в сторону, она отвечает:

— Сейчас ты встретишься с Колей.

— Что????????? Что вы сказали??? Он жив???

Мои ноги становятся ватными, пальцы рук холодеют и начинают противно дрожать. Я останавливаюсь и, чтобы не упасть, хватаюсь за

стену. Задыхаясь от волнения, прошу объяснить, что с ним и как давно это случилось? Она отвечает всё тем же бесстрастным сухим тоном:

— Да, он жив. Физически Коля совершенно здоров. Но он серьёзно болен психически: у него совершенно не изученный официальной

медициной синдром полной внезапной амнезии, то есть потери памяти. Ты, наверное, слышал, сейчас по стране гуляют сотни людей,

сражённых этим недугом. Никто не может сказать, что является причиной этого заболевания — вирус, генная мутация или насильственный

медицинский эксперимент.

Мне очень хочется присесть, но рядом, как назло, нет ни одной скамейки. Продолжая держаться рукой за стену, я спрашиваю:

— Вы хотите сказать, что он ничего не помнит? И даже меня не вспомнит?

Она отрицательно качает головой:

— В таком состоянии его обнаружили на вокзале Туапсе ещё тогда, в марте. Даже буквы и цифры были ему не знакомы. А ты спрашиваешь,

вспомнит ли он тебя? Местные врачи оказались бессильны и его отправили в краевую психиатрическую больницу. Полгода Колю держали

там, изучали, пытаясь восстановить хоть какие-нибудь элементы памяти. Всё тщетно… За это время мальчика никто не хватился. И только в

ноябре в местной прессе был опубликован его портрет с просьбой откликнуться родным и знакомым. Совершенно случайно эта газета

попала мне в руки. Я позвонила, и мне сообщили координаты больницы. Узнав, где его содержат, я через свою тётку, работающую в

департаменте здравоохранения, добилась перевода Коли в Сочинскую больницу.

— Местным врачам удалось что-нибудь сделать?

— По восстановлению памяти — ничего. Боюсь, это уже невозможно. Зато здесь с ним начали работать специалисты по реабилитации. Я

оплачиваю, и с ним ежедневно работают самые лучшие специалисты клиники. Худо-бедно, но сейчас Коля знает алфавит и цифры…

Предупреждаю: его развитие по-прежнему соответствует уровню пятилетнего ребенка. Поначалу тебе будет казаться странным, что он

говорит голосом взрослого, а представления об окружающем мире имеет совсем ещё детские. Но нельзя забывать, что его память хранит

только те события, которые случились с ним, начиная с марта этого года…

Я перебиваю Людмилу:

— Пойдёмте, я хочу его видеть…

* * *

\\\»…бойся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом все для человека;
ибо всякое дело Бог приведет на суд, и все тайное, хорошо ли оно, или худо\\\».

Экклесиаст 12:13-14

Дежурный врач уходит в самый конец коридора, и через несколько минут я вижу Кольку. Он идёт в нашу сторону в сопровождении

доктора, который что-то объясняет, указывая рукой в нашу сторону. Я узнаю Колькину походку, ещё не успев разглядеть его лица. Боже, ну

и вид у него… Одна одежда чего стоит: какая-то убогая пижама мышиного цвета и несуразно большие тапки, шаркающие по полу при

каждом шаге. Пижамные брюки слишком широки и коротки, худые голые лодыжки спичками торчат из-под уродливых манжет. Он

приближается, и теперь я вижу его лицо… Как же он похудел! Впалые щёки, заострившийся нос, синяки под глазами… Пижамная куртка

застёгнута на две нижние пуговицы, верхние пуговицы отсутствуют. На открытой части груди, под бледной кожей, отчётливо проступают

кости… \\\»Можно изучать анатомию\\\», — как когда-то говорил про меня батя… Ещё и стрижен \\\»под ноль\\\»… Как в тюрьме: бледное лицо,

измождённый, стриженный…

Я делаю шаг навстречу и, не отрывая от него взгляд, спрашиваю у врача:

— Вы сказали ему, кто я?

— Сказал. Николай, это твой брат… Родной брат…

Он смотрит на меня растерянным и совершенно беспомощным взглядом. Я подхожу совсем близко и крепко прижимаю его к себе. Он не

сопротивляется, но и не проявляет ответных чувств. Плевать! Я не скрываю слёз и ещё очень долго не выпускаю Кольку из своих объятий.

Что же они с ним сделали? Был бы он здоров, разве не плакал бы сейчас вместе со мной? Разве не сжимал бы меня до боли своими

сильными, натруженными руками? Снова кругом идёт голова… Господи! Как мне Тебя благодарить?! Я был готов ухаживать за его

могилой, а он жив… Теперь я буду ухаживать за живым человеком, чего бы мне это не стоило! Только бы увезти его отсюда! Боже, что это?

Какое-то странное дежа-вю… Невероятно: в богатой и специфической палитре больничных ароматов я улавливаю неповторимый Колькин

запах: тот самый, который запомнился мне во время прощания на Кипре год назад… Да-да, скоро уже год, как мы расстались, надеясь на

скорую встречу…

Я вытираю ладонью глаза и шепчу ему на ухо, чтобы услышать мог только он:

— Колька, я нашел тебя… Уже и не верил… Ты меня не помнишь, я знаю, это такая болезнь. Мы всё вылечим: у меня есть знакомый врач,

он поможет тебе… Ты всё вспомнишь, а сейчас просто поверь мне, договорились? Я твой родной брат, меня зовут Антон.

Так же шёпотом он удивленно повторяет за мной:

— Антон? Я совсем тебя не помню… А где мы жили?

— Здесь и ещё на острове Кипр… Ты знаешь, я должен уехать туда, чтобы сделать тебе документы, а потом тётя Люда привезёт тебя в наш

дом. Я буду ждать этой встречи… Очень буду ждать… Коль, братишка, давай отойдем в сторонку, потому что не хочу, чтобы нас слышали…

* * *

Я предлагаю Людмиле не ждать меня, записываю её телефоны, и она уходит. Уходит и врач в сторону своего кабинета. Пока мы с

Людмилой обмениваемся координатами, Колька жалуется:

— Ты тоже будешь меня ругать? Здесь меня все ругают…

Оставшись вдвоём, можно спокойно разговаривать, не опасаясь посторонних, и я тут же спрашиваю:

— За что тебя ругают?

— Я ничего не знаю, а всё смеются и обзывают меня идиотом. Но я же не виноват?

— Уроды… Не обращай на них внимания: скоро я заберу тебя отсюда, и мы станем жить вместе.

— Меня ещё ни разу никто не обнимал. Когда ты сделал это, я сразу понял, что ты мой брат. Чужой человек не станет обниматься. Я

правильно думаю?

У меня сжимается сердце. Его никто не обнимал… Как же так? Как же он мог забыть наше прощание на острове, когда я, в кои-то веки,

повёл себя с ним по-человечески? Не потому ли он напрочь забыл подобные ощущения, что я не баловал его этим в жизни? Я ещё раз

прижимаю Кольку к себе. На этот раз он повторяет мои движения, и я ощущаю силу в его руках. Это уже не то вялое и опасливое

прикосновение, которое было в первый раз! Сквозь пижаму я чувствую его болезненную худобу и вспоминаю, каким он был год назад. Мне

снова хочется плакать, и я нечаянно шмыгаю носом и тру глаза, испытывая досадную неловкость от проявлений собственной слабости.

Колька взволнованно спрашивает:

— Антон, что-нибудь не так? Почему ты плачешь?

— Нет-нет, не волнуйся, всё нормально. Коля, тебя тут плохо кормят? Почему ты такой худой?

— Не знаю… Разве я не был таким всегда?

Я расстёгиваю его пижаму и провожу ладонью по груди, впалому животу и рёбрам… Конечно же, он был другим…

— Коля, дома у нас имеется много твоих фотографий, которые я тебе потом покажу. Ты обязательно увидишь, каким был раньше.

— На этих фотографиях мы с тобой вдвоём?

— Есть вдвоём, а есть, где ты один или с отцом.

Он переходит на шёпот:

— Мне сказали, что отец умер. Это правда?

— Правда. Ты увидишь фотоснимки, и я расскажу тебе, как мы жили раньше.

Я держу Колькину ладонь в руках и напряженно всматриваюсь в его глаза. Стараюсь понять, что в нём изменилось за это время? По

большому счёту, внешне почти ничего и не изменилось: те же широко открытые глаза, лоб с тремя продольными морщинками… Разве что

щёки стали слишком уж впалые, да на лице начала пробиваться растительность…

Некоторое время мы молчим… Он проводит ладонью по моей голове, ероша ещё мокрые от дождя волосы. На его лице не отражается

никаких чувств, кроме любопытства. Наконец, он спрашивает:

— Тебе сколько лет?

— Скоро будет шестнадцать.

— А мне будет восемнадцать. Это много?

— Много, Коля. Ты старше и всегда меня защищал, когда я был маленький. Теперь я буду тебя защищать.

Неожиданно он произносит:

— Мне хочется пепси-колы. Один парень из нашей палаты часто покупает её в буфете. Он и меня угостил разок… Она сладкая и с

пузырьками. Ты сможешь купить мне большую бутылку?

— Господи, Коля! Как же я, дурак, не подумал? Шёл в больницу без передачи… Тут есть буфет?

— Внизу. Пойдём, я покажу…

* * *

В буфете совсем пусто. За прилавком — женщина-продавец лет сорока. При нашем появлении она сразу же узнает Кольку и насмешливо

произносит:

— Ну, что, Кащей, спонсора нашёл?

Колька тут же ей отвечает:

— Это мой родной брат, Антон. Сейчас мы будем пить пепси-колу.

Она недоверчиво вскидывает брови:

— Брат? Ну, тогда поздравляю…

Я спрашиваю у Коли:

— Пирожное будешь? Смотри, корзиночки с кремом есть, а вот трубочки. Выбирай, что хочешь…

В ответ он робко заказывает:

— Антон, купи мне куриную ножку, пожалуйста. А потом пирожное… Если можно, два пирожных: корзиночку и трубочку.

У меня в очередной раз сжимается сердце. Скрипнув зубами от возмущения в адрес тех, кто морит его голодом, я беру винегрет, пару

копчёных окорочков, кулебяку с капустой, пирожные, двухлитровую пепси и пару пачек \\\»Мальборо\\\».

Мы устраиваемся за столиком в углу буфета. Колька начинает есть, то и дело искоса поглядывая в мою сторону, а я спрашиваю:

— Коль, почему ты так голоден? Ведь только что был ужин… Вас плохо кормят?

Он опускает глаза и отвечает:

— Мой сосед по палате всегда забирает у меня котлеты и масло. Его зовут Алик… С ним страшно связываться, говорят, он бандит!

Здоровенный такой… А до этого, в другой больнице, у меня всё время болел желудок. Почти ничего не ел… Там и похудел, наверное. Теперь

бы поправился, но без мяса очень плохо…

Сжимая кулаки, я отвечаю Кольке:

— Ты пока тут кушай, я сейчас вернусь. Пойду покурить на воздух…

— Я тоже хочу покурить. Ты угостишь?

— Конечно, но сначала поешь. Потом покурим…

У дверей в фойе прогуливаются двое охранников с дубинками. Выглядят серьёзно: чёрные куртки, нашивки \\\»Служба безопасности\\\», из

нагрудных карманов торчат антенны раций, шипящие звуками эфира. Я подхожу к ним и протягиваю визитку всесильного Василия

Степановича:

— Мужики, вы знаете этого человека?

Они останавливаются, тупо смотрят в протянутый им листок картона. Наконец, один из них отвечает:

— Ну, и что дальше?

— Не \\\»нукай\\\», не запряг… Не въехал, что ли? Работаю я у Степаныча… \\\»Монтёра\\\» знаете? Он живёт с моей двоюродной сеструхой. А здесь

у меня братан лечится, в пятьдесят восьмой палате. Его зовут Колян. Сегодня узнал, с ним в палате какое-то чмо чалится, зовут Аликом…

Этот ублюдок конкретно наезжает на моего братана. Колян пожаловался, я решил обратиться к Васе… А тут вижу, такие реальные мужики

на воротах… Ваш интерес — разрулить базар без лишнего шума. Если вы не при делах, я звоню Степанычу, он только вчера мне сказал:

\\\»Будут проблемы — звони\\\». Могу, конечно, \\\»Монтёру\\\» сказать, но у нас так не положено: шеф обо всём должен узнавать первым… Видите,

на карточке его мобила ручкой намалёвана? Так мне звонить, или обойдёмся без лишнего хипежа?

Всё так же бессмысленно они смотрят друг на друга, потом долго изучают меня, и, наконец, старший произносит:

— Алик — это дурачок такой, весь на понтах? Знаем, не кипишись, пацан… Сейчас Жора поговорит с ним, не надо никуда звонить. Алик

под бандита косит, а нас уважает: каждое дежурство угощает куревом… Мы у него вроде крыши тут. Больной человек, что с него взять?

Жора, поднимись наверх и скажи ему, что этот Колян у нас тоже крышуется, пусть отстанет от парня…

Жора кивает головой и удаляется в направлении лифта. Я угощаю оставшегося охранника сигаретой и возвращаюсь в буфет. Колька с

прежним аппетитом уплетает нехитрую буфетную еду. Интересуюсь:

— Коль, ещё чего-нибудь купить?

— Нет, я наелся! Спасибо…

Обращаю внимание, что он выпил больше половины бутыли пепси:

— Слушай, разве можно пить столько воды?

— В палату нельзя нести: Алик заберёт.

Я беру Колькину руку, сжимаю её и говорю таким тоном, чтобы мои слова звучали предельно убедительно:

— Не бойся, тебя здесь больше никто не обидит. Сейчас мы поднимемся наверх, и ты сам в этом убедишься.

Он смотрит на меня с недоверием:

— Разве ты такой сильный, Антон? Вот, Алик сильный, а ты маленький: такой же, как и я…

— Я намного сильнее его, вот увидишь!

Не обращая внимания на его недоверчивый взгляд, я интересуюсь:

— Коля, ты умеешь считать деньги?

— У меня нет денег. Ты мне их не давай, потому что всё равно отнимут или украдут.

Я подхожу к стойке и обращаюсь к буфетчице с просьбой:

— Извините, хотел попросить вас об одной услуге. Коля не умеет пользоваться деньгами, ведь вы же знаете, что он болен. Не хочу

рисковать и оставлять ему средства на карманные расходы. Я дам вам сто долларов — это примерно три тысячи рублей. Максимум через

две недели я заберу брата домой, а пока он будет здесь, пожалуйста, кормите его. Если он ежедневно будет тратить по двести рублей на еду

и сигареты, то ста долларов как раз хватит на две недели. Вы уж там распорядитесь сами, чем его кормить, чтобы он хоть чуть-чуть

поправился. Я постараюсь забрать его раньше, и всё, что останется от этой суммы, — ваше. Не возражаете?

Она забирает протянутые деньги и уверяет, что всё будет в порядке. Глядя в лицо этой доброй женщины, я понимаю, что она не откажет

мне и в такой просьбе:

— Скажите, если я оставлю вам ещё денег, вы сможете купить Коле нормальный спортивный костюм, майку, кроссовки и что-нибудь ещё

на ваш вкус?

— Смогу, почему же нет?

Я протягиваю ей вторую стодолларовую бумажку:

— Огромное вам спасибо!

— Не за что…

* * *

Мы поднимаемся наверх. Двери в палату открыты настежь. Колька с опаской показывает мне пальцем на Алика, который сидит спиной к

двери, курит и смотрит старенький чёрно-белый телевизор. Я подхожу к этому верзиле, забираю у него из рук сигарету, тушу её о спинку

стула и кладу окурок в оттопыренный карман его рубашки.

Небритое, угреватое лицо Алика искажается недовольной гримасой. Он решительно поднимается со стула, а я, не давая ему опомниться,

говорю:

— С тобой Жора говорил? Ещё раз тронешь Кольку, заставим тебя жрать говно из унитаза. Понял, урод?

По габаритам Алик превосходит меня раза в два, не меньше. Но после ссылки на Жору он тотчас усаживается на своё прежнее место и

послушно кивает головой.

Я оборачиваюсь к Кольке и произношу небрежным тоном:

— Если что, сразу иди к Жоре на охрану. Скажешь, Алику захотелось говна и он попёр против крыши…

* * *

Мы спускаемся в фойе. Курить можно в тамбуре, между входными дверями. Я киваю охране в знак благодарности — в ответ они

приветливо машут руками…

В тамбуре прохладно, а Колька практически раздет. У меня под курткой спортивный свитер, на ногах — кроссовки и шерстяные носки. Я

снимаю куртку и набрасываю ему на плечи:

— Коль, смотри, ещё простудишься, не дай Бог…

— Спасибо. У тебя такая хорошая куртка. Ты мне купишь такую же?

— Я куплю тебе лучше. Завтра-послезавтра буфетчица принесёт тебе новую одежду. Я попросил её об этом и дал денег, так что будешь и

ты ходить в нормальной одежде. Мне самому ненавистны больничные шмотки.

— Ты лежал в больнице?

— Было дело.

Прикурив от моей зажигалки, он спрашивает с некоторой опаской в голосе:

— А я навещал тебя?

— Конечно. Четыре года назад ты спас мне жизнь, а потом я долго не вылезал из больниц. Ты приходил ко мне каждый день, а я засыпал и

молился, чтобы на следующий день ты пришёл пораньше.

Господи, не могу же я сказать ему, что во время этих посещений ему доставалось от меня по полной программе? Не могу же я признаться

ему сейчас — в первый же день нашей встречи — что был плохим братом? Господи, прости мне эту ложь! Обещаю обязательно рассказать

ему правду, как только он окажется способен её воспринять! Только не сейчас… Пусть он считает меня своим родным братом, пусть верит,

что в нашей прошлой жизни мы были опорой друг для друга, пусть знает, что я всегда был таким, какой есть сейчас, а он был намного

лучше…

Колька возвращает меня на грешную землю:

— Антон, а ты действительно смог бы заставить Алика есть говно из унитаза?

— Конечно, причём, лопатой…

Он опускает глаза и тихо произносит:

— Не нужно, Антон… Доктора говорят, чтобы я на него не обижался: у него нервное заболевание и его нужно понимать…

Мне становится неловко. Как же я забыл, что Колька всегда был таким: добрым и умеющим прощать? Может, и мне простит?

Естественно, простит… Дело не в этом… Думаю, он даже не поймёт, почему я перед ним каюсь. Точнее, спишет всё на моё трудное детство.

И Господь меня поймёт и простит, ведь не зря же Он вернул Кольку? Но самому-то мне от этого не станет легче! Конечно, не станет, пока

во мне не убили память, как это случилось с Колькой. И с этой памятью мне жить, а не кому другому… И вообще: узнать правду о чужой

низости всегда легче, чем, раскаявшись, носить её в себе. Оправдать другого человека намного проще, чем помиловать себя. Вот ведь,

какая штука!

Колька спрашивает:

— Ты не сможешь приходить ко мне каждый день?

Когда-то давно, в редкие моменты моего доброжелательного настроения, Колька любил поступать так: желая донести до меня очень

важную с его точки зрения мысль, он прислонялся лбом к моему лбу и, глядя в упор, произносил очень значимые для себя слова. Также

поступаю и я в этот раз, сообщая ему о невозможности моих посещений:

— Колька, сейчас нужно сделать тебе документы. Для этого я должен отправиться на остров. Там — наш дом, там у нас начнётся хорошая,

счастливая жизнь. И страна там другая: спокойная и добрая. Не то, что эта… Там нас никто не разлучит — только бы поскорее туда

добраться и всё устроить… Так нужно, братишка… Пойми это, пожалуйста!

Он смотрит мне в глаза и ничего не говорит. Я чувствую: он верит моим словам…

* * *

Неумолимо летит время… На часах в фойе 23-00. Охрана объявляет о том, что вход будет закрыт. Ну, что за дела? Так долго идти к этой

встрече, столько снести и пережить, чтобы так быстро расстаться, по сути, не сказав друг другу и тысячной доли из того, что нужно было

сказать в такой момент! Мы выходим на улицу. Он снимает куртку и передаёт её мне. Я крепко обнимаю его и прошу побыстрее зайти в

помещение: уж слишком легко он одет.

Отойдя от парадного метров на пятьдесят, я оборачиваюсь. Он по-прежнему стоит у дверей, тонкий, как тростинка, в развевающейся на

ветру пижаме и с полупустой бутылкой пепси в руках…

И в этот момент меня осеняет. Я бегом бросаюсь назад, на ходу снимая с себя крестик. Подбежав, вешаю ему на шею:

— Пусть Он хранит тебя… Ты мне подарил Его когда-то… Тебе он сейчас нужнее…

Добавить комментарий