СЕКТА
Молодой человек диковато сощурил синие глаза, невидяще глядя через тонкие сильные пальцы, которые он судорожно, твёрдо держал в воздухе перед лицом. Лицо его – узкое, широкоглазое, яркое. В глазах мечется блеск красного бургундского. Глаза глянцевые, насквозь прохватывающие, широкие. Прозрачная шея, просмоленные волосы. Бледные губы, мелко вычерченные по лихорадочным краскам лица. Во всём лице – вызов и холод; только в губах подрагивает чистейшей воды страх.
— Я иду убивать. Слушайте – вряд ли вы ещё когда-нибудь услышите подобную исповедь. От вас мне ничего не нужно, кроме… отпущения грехов. Я ищу оправдания себе. Католическая церковь – самое отвратительное чудище о семи головах, секта антихристов; да – я буду гореть в аду – но на соседнем вертеле черти будут коптить вас, святой отец. Как случилось, что монахи ночами разрывают зубами жирную баранину, сочно прихлёбывая ром – в зубчатых, сине-тёмных монастырях? В то время, как их старшие наставники в подземельях выбивают цепями и кольями из замученных «изменников» ересь – ересь, золотые монеты и приближенность к трону? Продано, всё продано и всё куплено.
Он захрипел, сорвавшись. Сильно рванул собственную руку от лица – жёстко хрустнули пальцы. Священник в чёрном капюшоне молча слушал.
— Это я продал ЕЁ твоим овчаркам. Чёрт возьми, при таком отце она затянула бы меня в свою червивую могилу – а жить я хочу и буду, буду хлестать вино (благо, не монах) и пороть крестьян. Вчера я забил до смерти стащившего из чёрной кухни глиняный кувшин с молоком мальчишку. И право, это была случайная смерть. Я сам встал на колени, когда от удара сапогом он стукнулся затылком о дверь, и слушал, дышит ли. А когда понял, что не дышит, я был пьян ТЕМ, ЧТО ОН МЁРТВ! Я был счастлив и болен тем, что он мёртв. Меня выворачивало, знобило и трясло, но – я знал – он никогда не испытает страшной жизни, цинготного привкуса конины, лопающихся рыжих мозолей на ладонях. Я освободил его от унижения длиною в жизнь. Кто освободит меня? Людей унижают сообразно с их материальным положением. Бедняки не достойны даже быть ободранными до мяса благочестивыми католиками в подземных застенках. Их удел – кнут да удар сапогом.
Широкоглазый Виктор всё больше леденел, зная, что всё кончено – остаётся вперёд, не глядя. Чёрный капюшон замер.
— Я пью до смерти, я пропащий, я пропил бы одежду, если бы был нищим. Но даже такого утешения у меня нет, я богат, у меня слишком много одежды – и поэтому я пропиваю душу. Нас – таких, как я – тысячи во Франции, Англии, России, везде. Мы подгниваем у самого корня, от нас уже несёт плесенью. Скоро мы рухнем, как мёртвый, в пять обхватов, вяз. Но он слишком тяжёл – и вам в случае нашей гибели не придётся сладко. Задохнётесь под сучьями. Только – знаешь, святой, как это страшно – когда утром боишься оторвать руку от кружевной, пошлой, опостылевшей простыни? Вдруг её нет – руки – до локтя?
Он приблизил чуть косящие, дикие, красивые глаза к перегородке, за которой сидел священник. Попытался заглянуть под чёрный капюшон:
— Сгнила? Если до локтя – сгнила?
Глухое и нищее монастырское эхо бесстыже схватило отголосок страшного вопроса. Сгнила..? капюшон не шевельнулся.
— У нас слишком мало денег, чтобы жить, как Боги. Но у нас их слишком много, чтобы жить, как люди.
В исповедальне жирно расплылась вечерняя скользкая темень. Широкоглазый Виктор вглядывался в неё, но человек в капюшоне растворился в этом чёрном молоке, едва колыхаясь в душноватом сыром воздухе.
— Я скоро закончу, отец. От ваших грязных дел с отравленными, сожжёнными, замученными, от католиков, приносящей младенцев в жертву сатане, я всегда был далёк. Но пришёл и мой черёд. Всё из-за подлой воли к жизни, доставшейся мне от затесавшегося в мой род сотню лет назад торговца гобеленами.
Он нащупал у пояса нож. Провёл левой ладонью по ледяному острию, намеренно проколов им горячие мокрые пальцы (казалось, станет легче) и – стиснул зубы, чтобы не вскрикнуть. Лёгким туманом на лбу засочился пот. Мгновенно вспух от боли язык. Он продолжал чужим, дьявольским голосом:
— Она дочь человека, который не был гугенотом. Но его состояние вышло за рамки дозволенного – и вы почуяли опасность. Вы ведь судили его за протестантизм? Его высокопоставленность несколько озадачивала вас, и поэтому он прожил чуть дольше, чем следовало. Успел через неё наладить связь с гугенотами, осознав наконец собачью душонку придуманной вами религии, и обеспечить им неофициальное солидное наследство. Они получили эти деньги, когда он ещё был жив. Но ведь он и сегодня жив, не так ли? Вы всего лишь приобщили его к легионам забытых в тюрьмах для дворян. Теперь он бессмертен: те, кто видели его живым, никогда не увидят мёртвым. Словом – вот она, ваша хвалёная вечная жизнь души! Святая католическая церковь, как милосердна ты к врагам своим! Только из твоих рук протестанты получают патент на вечность.
Мы вместе росли. Один раз её лошадь сломала ногу, мы ночевали в полях, у костра. Нам было по 16. Луна в небе была огромная. Ветер душистый, горький, как зверобой. Вот и всё, что было. Она тогда сказала, что мы уже взрослые, и значит – должны любить: взрослые не могут без любви. Я вряд ли любил её, каштановую, тонкую, скуластую. Мне всегда нравились взрослые порочные женщины, а с ней – я чувствовал себя прокажённым.
Не мог дотронуться: будто бы лопнет сейчас фиолетовая язва на руке, и забрызгает её больным грязным соком.
Мне достаточно было наблюдать. Я понимал, что хожу по кинжалу, бывая в доме протестантов. Каждое воскресенье на площади вы разводили костры для таких, как она. Я сказал ей: «Я расскажу им всё, что знаю, если они спросят меня». Она замерла, глаза, как маслины, матовые: «Почему? Ты настолько истый католик?». «Нет. Я истово хочу жить».
Мы вместе ночами бродили у дома палача, чтобы сунуть ему набитый золотом кошелёк, когда взяли её отца. Палач попался добрый малый: обещал задушить старика перед костром, чтобы избавить от муки сожжения. Не знаю, выполнил ли: тот словно был без сознания, его тащили под руки наверх, к костру, привязывать. Но, когда вскинулся огонь, нам казалось: он молится.
За ней следили. Непрофессионально и грубо. Я предупредил её, но это уже не имело значения. Меня привели как свидетеля; я каялся и лаконично характеризовал её участие в Реформации.
Ей обрили каштановые волосы. Она была бесценной добычей, пушным зверем: много знала. Они готовы были молиться на неё, — он расхохотался одним ртом, — если бы она не была дьявольским отродьем. А она… она… — он начал давиться от хохота, закашлялся, — ничего… ничего не сказала… никого не выдала.
Я был при пытках. Право, зачем нам было погибать вдвоём? Мученическая роль ей шла. Схема пыток проста: это имитация ада. Мне думается, что при каждых пытках неизменно присутствует дьявол: в порядке обмена опытом. Ему есть чему поучиться.
— Не вы ли, падре, один из тех, кто инструктировал в тот день сатану? Это он предоставил вам этот стыдливый капюшон, прикрыть девичий румянец? Но ведь у вас обезображено лицо – умилённые зрители отблагодарили вас за весёлое зрелище сожжения на Гревской площади. К чему скрывать этот знак мученичества?
Чёрный капюшон не шелохнулся.
— Я мог бы поведать вам столько, что этого хватило бы для основания новой религии. За эту религию меня бы, не уставая, жгли на кострах и католики, и протестанты в порядке очереди. Но к чему религии? Религия – это всегда власть, а где власть – там дьявол и кровь. Бог испытывает вас властью, и вы тянете, как к сахарному прянику, к ней ваши взрослые узловатые ручонки. Право, как дети, – не готовы даже подождать немного до обещанного вам рая.
У меня есть такая теория: мы все на Земле неисправимые грешники, святых среди нас по определению быть не может. Потому что Земля – это и есть ад.
А пока в аду есть деньги и вакантные время от времени должности епископов и королей, здесь не так уж плохо. Рай с его арфами и облаками слишком стерилен.
Возможность рая развращает души. Вера в ад спасает, потому что вселяет СТРАХ. Только страх останавливает нас. Те, ДЛЯ КОГО НЕТ ДАЖЕ АДА, погубят Францию.
Я предлагаю вернуться в язычество. Вы не доросли до христианства. Было бы лучше для всех, если бы вы поклонялись деревянной маске и смазывали её на ночь салом и кровью медведя. Кощунственнее то, что сейчас вы пытаетесь смазывать салом и кровью иконы.
Сегодня в пять народное гулянье, очередная добрая сказка для детей – жгут ЕЁ. Сейчас пять. Сейчас – разведут костёр. Как вы думаете, куда можно попасть, будучи убитым в аду? В рай? Пожалуй, только это могло бы остановить меня сейчас в моём намерении. Но я сомневаюсь в этом. Вы сделали меня верующим религии зла. Вы превратили любовь в измену, церковь – в секту. Исповедь закончена, падре.
Он резко выпрямился, выхватил из-за пояса нож. Шагнул за перегородку. Священник сбросил капюшон. У него было светящееся умом лицо и вытекший глаз.
— Вы обещали ей ад, падре. А я обещаю ей рай. Но я боюсь прогневить чёрта, отнимая у него сегодняшний паёк. Я всего лишь хочу заменить ему эту скудную трапезу на более обильную – возможно, мне зачтётся, и я буду там на привилегированном положении?
— Нет. Сатана не помнит былых заслуг и ничего не отпускает в кредит, — голос был дивно мягким, хрипловатым. Тот же всеобъемлющий ум, что светился в лице, звучал в голосе. – Ему нужны всё новые и новые подтверждения верности.
Священник встал в полный рост. Высокий и стройный, пронзительно разумный, он был сдержанно красив: только вытекший глаз не давал умереть воспоминанию о тёмных ужасах, связавших этого человека с его прошлым.
— Мой мальчик, ты не поддаёшься логической расшифровке. И тем не менее как на ладони я вижу тебя, твою жизнь. Твою смерть.
Виктор вздрогнул. Священник глубоко, насквозь, заглянул в его разноцветные глянцевые глаза. На лице священника не читалось ни тени чувства – оно было зеркалом, отражавшим любой, самый проницательный, взгляд. Он вкрадчиво вливал слова в разноцветные глаза Виктора, и тот, как зачарованная дудочкой змея, покачивался и притихал:
— Твоя надежда абсурдна. В иерархии ада я буду помешивать кипящую воду в твоём котле. Ты ничто: если бы тобой сейчас, когда ты пришёл мстить за эту девушку, руководила любовь, которой мы якобы противопоставили измену (как ты сказал) – только тогда ты имел бы право утверждать, что наша церковь – секта. Да, мы боготворим власть. Но мы достигли той степени могущества, когда не мы цепляемся за неё – она сама держится нас.
Согласись, власть – это ценность, пусть не из категории вечных. Ты же боготворишь жизнь – свою. Только в отличие от нас ты ИМЕННО цепляешься за неё – по-звериному, по-волчьи, со слюнявой жадностью. Но жизнь сама по себе дешева. Только любовь – к женщине, к родине, к власти – наполняет её смыслом. И за это её не жаль отдать.
Это рыцарский закон. И тебя съедает то, что в твою благородную, холодную кровь примешалась кровь торгаша, мелкого лавочника, грязными руками считавшего под керосиновой лампой гроши. Эта кровь приказывает тебе жить, не имея ничего, готовясь всё продать – за одно – за жизнь. У того торгаша не было ни имени, ни денег – значит, у него был смысл оправдывать своё существование хорька – цель стать богачом, купить дворянство. У тебя есть всё – значит, нет смысла жить. Но есть волчья охота. Это страшно.
Люди – все – живут по закону волчьей стаи. За жизнь перегрызают глотки и молодняк, и матёрые волки. Но матёрые волки руководятся не звериным желанием схватки, а знанием, что победа – закономерный итог боя, если в бой вступают они. У них мало того, что они ещё могли бы приобрести – но много того, что они могут потерять. Оно ценнее и осмысленнее. Они рвут чужое мясо за ТО, что уже имеют. У них закалённые, коренные клыки. Щенки же вступают в схватку за ТО, чего у них нет. Вожак не уступит места, пока не станет слабым и слепым. Волчонок борется за дыхание неизвестности, матёрый – за прочность земной оси. Волчонок бьётся в одиночку. На стороне матёрого – то, за что он бьётся и что уже добыл: опыт, мускулы, клыки. Власть.
Мне жаль, что я не знал тебя раньше. Ты умён, как бывают умны змеи: ты всё угадываешь инстинктивно, и только образование сглаживает острые углы твоих инстинктов. Под их грузом ты сходишь с ума, и теперь – поздно остановить это сумасшествие.
Ты СЕКТАНТ инстинктивно. Тебе не нужно религии – тебе нужна СЕКТА, где всё ярко, иллюзорно, временно. Как твоя жизнь – как твой бог. Ты так же фанатично стал бы рабом католичества, как сейчас отрицаешь его. Мне стоило бы растолковать тебе, зачем нужны жертвоприношения младенцев сатане – и ты пошёл бы в город вырывать новорожденных из рук француженок (впрочем, церковь не занимается этим – это прихоти некоторых высокопоставленных особ). Нам нужны такие, как ты. Чернорабочие религии. Торгашеской крови в тебе меньше, чем дворянской – но она горячее и красней.
Виктор с силой вырвал себя из сладковатого, уютного болота чужой льющейся речи. Он был затуманен, заговорён; внимание ослабело, руки обволокла бесцветная вязь: гибель. Последнее, что всплыло в тасующем лихорадочные видения мозгу, была огромная дыня луны над лугом зверобоя.
— Вам пора, отец. В аду вас не хватает – туда только что прибыл ортодоксальный гугенот и два отцеубийцы. Я провожу вас.
Но он почувствовал, что рука с ножом налилась свинцовой водой. Священник, жутко улыбаясь одним мудрым серым глазом, медленно, без усилий отводил её в сторону. Он выстрелил Виктору в лицо.
— Я не боюсь ада. Ада нет.
Священник накинул капюшон на светлое лицо, и капюшон погасил этот свет. Священник вышел из мёртво-тихой исповедальни. На Гревской площади колыхался костёр и сновала разряженная в лохмотья толпа – сладколицые булочники, стража, стряпухи и темноглазые горничные, прачки, дети с красными леденцами в ладошках, люди, закрывающие узкими масками глаза, на породистых жеребцах. У одного вороного жеребца были высокие худые ноги и злой норов: он отрывисто ржал, отказываясь подъезжать к огню. Его подтянутый хозяин долго вглядывался через дым в лицо ведьмы, наконец отвернулся и, дико пришпорив жеребца, умчался с грохотом по мощёной улице.
У синего от темноты монастыря глухо бурлила, облизывая чёрные камни, зеленоватая речонка, куда почти каждую ночь с обрыва сбрасывали мёртвых. В дымчатом небе распухшая от июньской тишины луна истекала зверобоевым соком.
Витиевато написано. Сюжет хорош. Время, как я поняла, не современность. Откуда же тогда в прямой речи слова «профессионально»(о слежке), «инструктировать»,»кредит» и пр.? В диалоге нет никаких особенностей языка у каждого из персонажей, что не позволяет понять их характеры. Авторские же описания столь осложнены прилагательными и причастиями, приставленными к каждому существительному, что вызывают у меня, как у читателя недоверие к написанному.
И потом, лицо, светящееся умом, при вытекшем глазе — это чересчур!
Ум светился окуда? Из единственного глаза, наверное! Так Вы это и обозначте, иначе я подумаю, что ум светился из носа или губы.
Не обижайтесь, это во мне говорит редактор. Поработайте над текстом. У Вас есть удачные места, иначе я писать бы Вам не стала.