Апрель
Напечатайте это в «Правде», в любой другой газете.
Оп — ля, а дальше что делать будешь?
«Стану крупным заслуженным поэтом,
которого люди будут слушать.
Провожу спокойные вечера
со своими друзьями,
возможно в смокинге.
Выхожу и покупаю все,
что захочу, в супермаркете!»
Крупнейшие Фолкнеры и Хемингуэи
задумаются, подумав о тебе.
Время пришло! Видишь?
Он стоял распростерши руки,
как симфонический дирижер.
Глаза его не отрывались от меня,
гипнотически безумно.
«Мило, великолепно,
ты более великий поэт, чем обычно,
ты теперь в самом деле пошел,
здорово, не останавливайся,
помни, что нужно писать без остановки,
не думая, просто иди,
я хочу услышать,
чтО на донышке твоего ума.»
И читает мне длинную,
сумасшедшую поэму по телефону,
а я стою, опираясь на прилавок с гамбургерами,
пока он вопит и читает,
а я впитываю каждое слово,
каждый смысл этого гения,
я думаю:
«Господи, как грустно!
У меня друзья — поэты,
которые вопят мне свои стихи в городах,
совсем как я предсказывал.»
Тут он вдруг видит цыплят в корзинах
во внутренностях темной
китайской лавочки,
«Смотри, смотри, все они умрут!»
Он останавливается посреди улицы.
«Как мог Господь создать такой мир?»
Я просыпаюсь наутро с крестиком на шее,
соображаю, через какие передряги
мне придется его пронести,
спрашиваю себя:
«Что бы сказали католики
и христиане обо мне, носящему крест
на гулянку и на пьянку?
Что бы сказал Иисус,
если б я подошел к нему и спросил:
«Можно я буду носить Крест Твой
в этом Мире как он есть?»
Что бы не случилось,
можно я буду носить крест твой?
Разве не много чистилищ есть на свете?
Вдруг вспомнил звяк бутылки
молочника в Северной Каролине,
когда лежал, мучимый, в оксфордской комнате.
Хеменгуэй, вдруг увидевший осенние листья
в берлинском борделе.
Слезы Скотта Фитца (Фитцджеральда),
навернувшиеся ему на глаза в Испании
от мысли о старых башмаках
его отца в проеме дверей фермы.
Чувствуя его и вспоминая его,
как если б он мог возникнуть,
чтобы повоздействовать —
хоть воздействие в одну сторону
или в другую не имеет значения,
это лишь история.
Турист просыпается пьяный
в растрескавшейся комнатенке Стамбула,
плача по мороженному с содовой
Воскресным Днем.
«В самом деле смешно было,
в пятницу снова поедем.
Слушай! Я пишу по-настоящему
великую новую поэму.»