МАКСИМИЛИАН ЧАСТЬ ВТОРАЯ


МАКСИМИЛИАН ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава восьмая. Prelude #3.

Март! Март! Март!
Шопен! Шопен! Шопен! О, мой дорогой Чопинетто!..
Чопино мио! Каро! Мой бедный пан Фридерик!
Любимый Фридерыся!
О, наша дочь будет польщена брать уроки фортепьяно у столь знаменитого учителя, мосье Шопен!
Мой милый, ты устал, тебе нужно лечь отдохнуть. Нет, тебе необходим отдых. Ложись, милый, не спорь со мной…
Мой бедный Шопен!..
——
Наступил март, и пошел дождь, а на улицах еще лежал снег двухнедельной давности, грязный, неприятный. Дождь шел мелкий, нудный, и непонятно было, что он от тебя хочет. Он нагонял тоску, сонливость, голове делалось тяжело, хотелось лечь где-нибудь, свернуться калачиком и заснуть. И не думать ни о чем. И не стараться вспомнить что-то. Потому что это правильно, когда человек многое забывает. Если б он все помнил, он сошел бы с ума…
Первый мартовский дождь всегда похожна последний ноябрьский. Те же мокрые деревья, голые, осиротевшие; плащи, зонтики, почерневший асфальт. Только пахнет весной, а не осенью и опавшими листьями, и потом знаешь, что после весны не будет зима…
Зима, несмотря на нерастаявший снег, уже казалась всего лишь кошмарным сном, оставившим неприятный осадок на весь день. Теперь, в марте, она вспоминалась, как нечто нереальное. Чувства, пережитые зимой, тоже казались теперь нереальными. И почти все вспоминалось без подробностей: сплошная серая масса! Потому что подробности чего-то плохого быстро забываются. Плохое воспринимается в целом, тогда как хорошее – по кусочкам, потому что человек обычно восстанавливает в своей памяти и хочет помнить лишь хорошее. Во всех подробностях, потому что каждая мелочь хорошего приятна.
В марте была уже весна. И лица стали светлее, и ветер приобрел другой запах, а небо было уже не той серой массой, каким было зимой. Теперь оно состояло из отдельных облаков, тесно прижавшихся друг к другу, поливающих Теофиль дождем.
В воздухе чувствовалась какая-то радость, несмотря на дождь. Вернее, сумасшествие. И город казался 16-летним пареньком, впервые в жизни влюбившимся.
Теофиль был влюблен в весну.
С приходом весны с тобой тоже что-то случается, и ты не совсем хорошо представляешь, что именно. Ты становишься похожим на буйнопомешанного и можешь делать самые невероятные вещи, которые никогда раньше не делал. Весна выводит тебя из коллеи, и глупое сердце почему-то начинает биться быстрее. Тебя тоже наполняет чувство радости, на 2/3 примешанное с грустью, опать-таки несовсем понятной.
С человеком явно что-то происходит, когда он видит, что снег тает. Но если даже снег не тает, и все так же холодно, все равно: когда наступает месяц март, все нормальное становится ненормальным. И тебе опять, как каждый год, становится тесно в доме, и ты выходишь в город, и тебе нравится первый мартовский дождик, пусть даже немного нагоняющий тоску, так похожий на последний ноябрьский. Тебе нравится, что ты не в тяжелом пальто, а в теплой куртке. И руки не так сильно замерзают, как зимой, и поэтому ты закуриваешь без всякого риска отморозить себе пальцы…
Ты ходишь, ходишь в надежде , что кого-нибудь обязательно встретишь или что-нибудь обязательно случится…
——
В марте 1996 года Серж открыл кафе на улице Сен-Ре под нбазванием “Пикассо”. В марте Койтен и Серж поссорились и стали не переваривать друг друга. В марте Койтен начал работать в больнице. В марте Давид два раза отвозил Ренату в больницу. В марте Алек решил бросить занятия с животными и перешел на физиологию высшей нервной системы человека. В марте мне в который раз позвонил Ален и сказал, что хочет со мной и с другими друзьями встретиться. Но у меня тогда не было времени. Ни у кого не было времени, чтоб встретиться с Аленом. В марте Жак перестал с кем-нибудь из нашего класса встречаться, начав работать в банке. В марте Вольфганг трижды ходил в горы с какими-то своими друзьями и говорил, что при первой же возможности пойдет снова; он называл нас лентяями, потому что мы не хотели составить ему компанию.
Я же по-прежнему работал в одной из теофильских школ, на улице Дружбы.
Предмет: ИСТОРИЯ.

Глава девятая. Reqiem

Смерть всегда торжественна, какой бы она ни была, кого бы она ни унесла. Она величественна и торжественна, как оратории Генделя. Она умна, хотя и ее ум не доходит до мудрости. Смерть никогда не смеется. Все это ложь. Она всегда серьезна, сосредоточена, но никогда не оставляет впечатления деловитости, суетливости. Не правы те, которые изображают смерть скелетом в длинном черном плаще с капюшоном и с косой. Это тоже все ложь. Смерть – женщина. Должно быть она очень красива, но красива какой-то пугающей красотой. Она не может быть блондинкой (хотя не исключено, что это – стереотип: смерть всегда ассоцируется с черным цветом). Итак, у смерти черные волосы, прямые и очень длинные. Время от времени она их стрижет “под мальчишку” и от этого становится еще более прекрасней. У нее черные глаза, очень-очень грустные. Когда смотришь смерти в глаза, не видишь дна, как в чашке с очень крепким кофе. У смерти высокий рост; она стройна. Губы у нее не могут быть красными; они МЕРТВЕННО бледны. Смерть теплая. Наверное, поэтому умерший остывает. Она берет себе тепло покойника. Она этим и живет. О на не может без этого. И именно от этого ей и грустно: может быть, ей не хочется этого делать. Но смерти это нужно, чтоб не умереть. Ибо:
СМЕРТЬ СМЕРТНА…
——
Идет снег, крупными, крупными хлопьями. 27 марта. Судя по всему, это последний, запоздалый снег.
Здесь на кладбище очень холодно, и все мы замерзли. Тишина оглушает и сковывает. Мы хороним Алена. Гроб с телом положили на холмик, рядом с ямой и не подумали закрыть крышку, и теперь снег падает на посеревшее лицо Алена и не тает. Мы все молчим. Работник кладбища (проще говоря, могильщик) запрашивает двойную плату за свою работу.
-Копать было очень трудно,- объясняет он нам,- земля ведь замерзла. Да еще снег три дня все идет и идет.
Мы молчим. Стоим и молчим, и я чувствую, как у меня замерзают ноги.
Приходится закрыть крышку гроба. Мама Алена уже три раза счищала снег своим носовым платком с лица сына, и мы теперь закрываем крышку гроба. Мама Алена вскрикивает при этом и завывает охрипшим голосом, протягивая руки к гробу и потом прижимая их к груди. Постепенно она затихает и просто уже стоит, закрыв глаза. Я думаю, что мы хорошо сделали, что закрыли гроб. Неприятно было, что снег не тает с лица Алена. Ощущение того, что он неживой, от этого еще больше усиливалось…
Я поднимаю глаза на своих друзей. Серж – голубоглазый с пшеничного цвета волосами,- курит сигарету за сигаретой. Он на мгновение бросает на меня взгляд (он стоит по другую сторону ямы)м и быстро отводит глаза. Рядом с ним – Койтен. У него серые глаза, он черноволос. Его странной формы нос (такое впечатление, что скульптор, изваявший его лицо, по неосторожности отломил кончик носа), покраснел от холода. я думаю о том, что они, Серж и Койтен, встали друг рядом с другом. Они не переваривают друг друга с некоторых пор.
Рядом со мной стоят Алек, Вольфганг, Давид; Жак (наш “банкир”) стоит рядом с Койтеном.
Алек стоит, чуть прислонившись ко мне. У Алека почти полностью лусая голова. Он время от времени указательным пальцем правой руки поправляет на носу очки. Очки у него запотевают, и он платком очищает стекла. Он при этом не снимает очков. я думаю, что он тайком вытирает и слезы тоже. Алек все тяжелее и тяжелее наваливается на меня. Он был самым близким другом Алена. всегда, еще со школы. И мы их вместе и называли: Ален-и-Алек. Алек низкого роста, широк в плечах и приземист.
Рядом с ним – Вольфганг. Он очень худой и тоже низкого роста, чем-то напоминает какого-то зверька из отряда грызунов. Теперь у него такое лицо, как будто он сейчас закричит: “Подонки!”. я слышу, как он дышит, а потом и вижу, как у него на глазах появляются слезы…
Давид теребит усы и бороду. Я смотрю на него, и сразу в голове у него всплывает образ танцующей Ренаты…
Жак терзает ключи от машины, на которой мы все приехали на кладбище…
Серж, Койтен, Алек, Вольфганг, Давид, Жак… И еще Ален… Мы все когда-то были из одного класса…
А могильщик ждет, как и все мы. Я думаю, что у него пренеприятнейшее лицо: весь в шрамах и ямочках, какие бывают после оспы. У него кривая с горбом спина, и руки неестественно короткие. Местных Квазимодо, думаю я и закуриваю, уже не помню, какую по счету сигарету. Мои друзья, кроме Алека и Вольфа, тоже курят, даже Давид. По новой закуривают и остальные мужчины (все родственники Алена). все мы стоим и молчим, и мне в голову приходит мысль, что Ален там, в гробу, ждет, чтоб мы что-то предприняли…
Мама Алена открывает глаза и потухшим взором смотрит на нас по очереди, и я вижу, как у нее дрожат губы и подбородок. Когда она смотрит на нас, мы опускаем глаза. Потом слышится ее хриплый шепот:
-Я умоляю…- И она поворачивается к нам спиной и закрывает лицо мокрым платком.
И тогда почти одновременно Серж и Койтен спрашивают мпгильщика:
-Сколько ?
Могильщик называет цену и с Койтеном и Сержем отходит в сторону. Когда они возвращаются, мы медленно опускаем гроб в яму, и, когда все бросают на крышку гроба по горсти земли, могильщик начинает засыпать яму. Земля мокрая и вязкая от снега и прилипает к лопате. Могильщик бурчит себе под носом что-то по этому поводу, но никто не обращает на это внимания, потому что мертвую тишину опять разбивают рыдания мамы Алена…
С кладбища мы возвращаемся в машине Жака. Жак единственный среди нас, у кого есть машина. Всю дорогу мы молчим, никому не хочется говорить. А когда мы уже подъезжаем к Опере, Жак говорит:
-Я остановлю здесь где-нибудь, и вы выйдете. Мне нужно еще кое-куда зайти.
-Хорошо,- говорит Серж,- только учти, что мы тебя ждем.
-Я приду,- говорит Жак и останавливает машину возле Чопин парка. Мы выходим, и он уезжает.
-Он не приедет,- говорю я тихо Сержу, но он ужерен, что Жак не посмеет не прийти.
Мы идем вверх по Парнас авеню, и сквозь деревья нам видны памятник Шопену и здание Консерватории. Дойдя до перекрестка, мы (Серж, Койтен я – впереди, Давид, Алек и Вольфганг – сзади) сворачиваем на улицу Монашек. Эта улица очень длинна и похожа на натянутый лук. Однако, нам не нужно доходить до ее конца. На первом же перекрестке сворачиваем направо и идем вниз по улице Сен-Ре. Здесь и находится кафе “Пикассо”. На дверях табличка: “ЗАКРЫТО”. Серж открывает двери своим ключом, и мы входим. Серж не зажигает свет, хоть в кафе и полутемно. Мы сдвигаем два столика и садимся, а Серж приносит выпивку. Серж – единственный среди нас, у кого есть собственное кафе.
-Ну что ж, выпьем, что ли ?- Койтен наливает всем нам.
Мы пьем и закусываем.
Алек закрывает глаза и шепчет:
-Глупо, боже мой, как это глупо! Кто бы мог подумать о самоубийстве…
-Не надо, Алек,- говорит Серж.
Но Алека уже не остановить. Он говорит, говорит, не умолкая, и по щекам у него катятся слезы, и я думаю, что впервые в жизни вижу его плачущим. А ведь я его знаю уже 15 лет, с семилетнего возраста…
Мы выпиваем еще по одной.
Я думаю о нереальности всего происходящего. Самоубийство Алена вообще не умещается в голове. Просто не можешь почувствовать смерть. Хотя она и была так близка там, на кладбище. Я видел мертвое лицо Алена, умом осознавал, что он мертв, но никак не мог почувствовать его таковым. Ален был жив у меня в сердце, я с ним мог говорить, а то, что я видел на кладбище, я не мог понять. Просто нечто очень похожее на Алена…
-Знаете, что мне сказала мама Алена, когда увидела меня вчера на панихиде ?- говорит с горечью Вольфганг.- Она спросила меня, почему я не был с Аленом в тот день. Что я мог ей ответить ? Теперь я буду жить с этим всю жизнь…
-Глупости,- говорит Давид.- Каждый из нас может обвинить себя в том же. Сколько раз Ален просил нас собраться, посидеть за столом, поговорить. А у нас всегда были дела. Мы всегда были заняты…
-И вот мы собрались,- вздыхает Койтен.
-Хреново в общем…- говорит Серж и наливает нам всем.
Я смотрю на Алека. Он сидит закрыв глаза. Наверное, он, да и все мы мертвее Алена. Только лишь потому, что чувствуем, что мы мертвы, а Ален уже ничего не чувствует. Человек обычно умирает сам, когда кого-то теряет.
-А знаете, со смертью Алена мы распрощались с детством,- говорю я.
-Да,- соглашается Вольф.- Среди нас еще не было смерти. Сколько еще будет ?
Мы опять пьем, и вторая бутылка уже пустая. Мы уже опьянели. Я наклоняюсь к Сержу:
-Жак так и не приехал.
-Да ну его!- говорит Серж. Потом закуривает и спрашивает:- Максимилиан, ты можешь объяснить, почему парень 25 лет кончает жизнь самоубийством ?
-Нет.
-И я тоже.
-Знаешь, Серж, Вольф прав: нам теперь с этим жить…
——
Через четыре дня всему Теофилю дали электричество и уже больше не выключали, и мы поняли, что жизнь уже станет легче.
Ален поторопился на 4 дня.

Глава десятая. И смотришь на площадь (Polonais)

“…Неси в себе груз, теряй
силы, но пусть никто не
замечает твоей ноши.”
Ф. Шопен.
Стоишь и смотришь на мокрую от дождя Вандомскую площадь; на Вандомскую колонну с мокрым Наполеоном 1-м на вершине, одетым в римскую тогу. Смотришь на проезжающие внизу черные экипажи и на мокрых лошадей.
Дует ветер, и с каштанов опадают пожелтевшие листья, и странное ощущение внутри: будто пусто там, и лишь в этой пустоте, вися одиноко в темноте, бьется сердце. После смерти обнаружат, что сердце твое было поражено больше, чем легкие. А потом это сердце (твое бедное сердце!) отправят в Варшаву…
Смотришь на Вандомскую площадь и чувствуешь, как бьется сердце. все глуше и глуше.
——
А дождь все стучит и стучит по парижским крышам…
Париж больше, чем весь мир, однако в нем нет Варшавы. Варшава лишь в сердце твоем, и, где бы ты ни жил: на Шоссе д’Антен, или в доме на Вандомской площади,- Варшава все равно с тобой.
И никто, никто не понимает, что это означает: нести в сердце своем город Варшаву. Никто…
Только Адам…
Ах, мой бедный Адам! Где твои “Дзяды” ?
А ты стоишь и смотришь на Вандомскую площадь.
——
И теперь в душе пустота. Ох, пустота. Лишь бьется сердце. Тихо, бесшумно. Бьется, вися одиноко в темноте.
Оно висит на тонких, тончайших нитях.
——
И страшное, страшное то, что не хочется писать. Невозможно. Невозможно сочинять музыку, потому что боли в сердце отвлекают. И еще эти утомительные кашли.
И все ще идет дождь, и, несмотря на камин, чувствуется сырость.
(О, осень! Что ты делаешь со мной ?!).
И каждая осень убивает, выжимая из тебя все силы. И ты отдаешься осени, и она забирает частицу тебя самого, и лишь важно дожить, добраться до следущей весны…
(А ты стоишь и смотришь на площадь).
Суждено ли тебе добраться до весны на этот раз ?
Слышишь, как бьется сердце твое ?
Значит, ты можешь ответить:
УВИДИШЬ ЛИ ТЫ ЕЩЕ РАЗ ЦВЕТЕНИЕ КАШТАНОВ НА ЕЛИСЕЙСКИХ ПОЛЯХ ?
——
Ты видишь из окна, как у твоего подъезда останавливается экипаж. Лакей, держа в руке большой зонт, помогает выйти двум девушкам. Это к тебе. Скоро начнется урок. И ты вспоминаешь шутливый упрек Дельфины Потоцкой, сказавшей однажды, что на одного твоего ученика приходится десять учениц… Ты слабо улыбаешься, и, пока девушки, подшучивая над старым слугой, поднимаются по скрипучей лестнице, ты еще раз бросаешь взгляд на Вандомскую площадь и на смешного, мокрого “римского” Наполеона.
——
И в этот раз ты учишь, как всегда учил: играть. Ученицы по очереди исполняют твои вещи – мазурки, вальсы, полонезы, ноктюрны, прелюдии. И еще Вторую сонату…
Ах, эта твоя Вторая соната! Как будто ты знал, что ее третью часть, тот самый траурный марш, сыграют на твоих похоронах.
В тот день будет очень много людей, пришедших проводить тебя. Целая толпа, собравшихся под дождем на Вандомской площади.
——
Интересно, можно рассказать этим двум девочкам, как болит иногда сердце ? Пожалуй, нет. Этим шотландкам не понять. Да и французам тоже. Из всех французов понимает только один: Эжен…
Ученицы – Джейн и Эрскайн Стирлинг (родные сестры, твои самые верные ученицы), не собираются уходить, хотя урок уже окончен. Сидят и болтают. И ты благодарен им за это. Ведь больше всего на свете тебе не хочется оставаться одному, и потом с ними ты чувствуешьсебя младше на десять лет…
Боже! Как тебе не хочется оставаться одному! И, насмотря на это, ты живешь затворником. Ты обманул всех, сказав, что не хочешь никого видеть, а на самом деле ты мечтаешь, чтоб кто-нибудь пришел к тебе в гости. Приказал слуге никого не впускать (сказать всем, что мосье Шопен спят), а сам надеешься, что он не выполнит приказание.
Но слуга – старый еврей-парижанин – всегда исполнителен.
——
САМОЕ СЧАСТЛИВОЕ ТВОЕ ВРЕМЯ — ДЕТСТВО.
——
-А что, если вам приехать в Лондон ?- говорит Джейн, и Эрскайн ее поддерживает.- В Лондоне вы будете иметь все. На острове вас очень любят…
И ты думаешь: хоть что-то, но понимаешь, что это не выход.
-Поступить, как Гайдн ?- говоришь вслух.
Девушки отвечают:
-Почему бы нет ? Приехать в Лондон предлагали и Моцарту.
-Да, но Моцарт отказался, сколько папаша Гайдн его ни упрашивал.
-Это стоило ему жизни,- говорят ученицы, а ты понимаешь, что лондонский влажный воздух для тебя смертелен, но несмотря на это (а, может, именно поэтому), ты соглашаешься.
Потом говоришь с улыбкой:
-А знаете, что конечной остановкой в моем путешествии из Варшавы в 1830 году был именно Лондон ? Так написано в документах. Но я осел ж Париже.
-Тем более вам надо посетить Лондон,- говорат Джейн и Эрскайн.
Но это равносильно самоубийству, думаешь ты, но продолжаешь улыбаться…
(Дождь, дождь, все время дождь!).
——
Шопен! Шопен!
У тебя совсем какое-то не такое настроение. Утром, чтоб чем-нибудь заняться (не писалось!), ты достал из сундука старый маленький альбом, переплетенный в синий картон. В нем ты, когда еще жил в Варшаве, собирал автографы друзей. И сразу всплыло то волшебное время, время Второго фа-минорного и Первого ми-минорного концертов. Со всей отчетливостью всплули в памяти те последние восемь дней перед отъездом из Варшавы (отъездом навсегда!), которые ты был со своей первой любовью Констанцией Гладковской…
(О, незабываемые дни!).
И как-то очень больно сжалось сердце, когда ты открыл девятую и двенадцатую страницы. Там были стихи, написанные ее рукой, 25 октября 1830 года. Первое стихотворение кончалось словами:
Помни же незабываемый,
Что в Польше тебя любят.
Второе же стихотворение – словами:
На чужбине тебя,
Возможно, смогут лучше оценить,
Но крепче нас,
Наверняка, любить не смогут.
Да, действительно незабываемые дни! И вы так любили друг друга!..
Потом ты уехал (навсегда, о, навсегда!), а она через год вышла замуж за богача Юзефа Грабовского.
Что ты сделал тогда ?
Свой фа-минорный концерт, который был написан для Констанции и только потому, что была Констанция (ведь была!), ты посвятил красавице Дельфине Потоцкой…
Странная форма мести, не так ли ?
——
Нужно уехать в Англию, думаешь ты теперь и жалеешь, что сегодня утром копался в альбоме воспоминаний.
Но воспоминания уже крутой волной нахлынули на тебя, и ты теперь весь в их мучительной власти.
——
Шопен! Мой дорогой Фридерик!
Что же осталось от твоей второй любви ? Что осталось от твоей любви к небесноясной Марии Водзиньской ?
Три вальса: ми-бемоль мажор, Большой Блестящий вальс и Прощальный вальс. Остались воспоминания о Дрездене, осталась засохшая роза, да тоненькая стопка писем, ее писем, перевязанная ленточкой, на которой ты написал: “Мое горе”.
И все…
——
Помнишь ее глаза, внимательные, серьезные, ее высокий лоб, ее волосы ? Помнишь уроки композиции, которые ты давал ей, когда посетил дом Водзиньских в Дрездене перед возвращением в Париж ? И как вас влекло друг к другу! А помнишь ее упреки на счет того, что ты якобы любовник Дельфине Потоцкой, и помнишь свои слова ?
-Нет, не так, все это ошибка, Дельфина просто друг…
А объяснение произошло лишь в последний вечер перед отъездом. Как всегда, вы были у рояля. Твои руки лежали на клавишах, ты, почти не касаясь, перебирал их, наигрывая что-то. Она стояла рядом. Смотрела на тебя.
-Что это ?- спросила она очень тихо.
А ты поднял глаза и тоже спросил:
-Мария ?
И она поняла:
-Да…
И снова, еле слышно:
-Да, да, да…
И в порыве достала из букета розу и протянула тебе, и это было признанием ее любви.
И ты уехал, зная, что любишь и любим…
Но потом, по инициативе родителей Марии, помолвка вдруг разрывается, и “Мое горе” выходит замуж за другого, делая “удачную помолвку”.
Что ты делаешь тогда ?
Вычеркиваешь посвящение на Прощальном вальсе: “М-ль Марии, Дрезден, 1835 г.” и посвящаешь вальс одной из своих учениц – Шарлотте Ротшильд, дочери того самого, богача Ротшильда.
——
Рядом болтают твои верные ученицы, Джейн и Эрскайн, которые зовут тебя в Лондон. А за окном идет дождь, прямо на голову Наполеону Бонапарту. Ты снова смотришь на Вандомскую площадь.
——
Эй, осторожно, пан Шопен, осторожно! Остановись! Ибо волна воспоминаний проглотила тебя!..
Но ты взываешь к этой волне и молишь, чтоб она захлестнула тебя, ибо ты уже давно не живешь настоящим, для настоящего ты давно умер. И лишь мучаешь себя воспоминаниями, мучаешь с какой-то мазохистической радостью. Ведь никто, никто потом не скачет, что Фридерик Шопен, великий польский композитор!) умер от самоедства… Доказательством тому послужит лишь сердце твое, которое окажется больнее легких, к удивлению всех. Но этот факт скоро очень забудут, и все будут считать, что ты умер от туберкулеза.
——
Но ты не можешь заставить себя не вспоминать и с головой бросаешься в прошлое, начинаешь методично, медленно есть самого себя.
Смотря, как идет дождь, ты снова и снова возвращаешься мыслями к Жорж!..
——
О, ты отлично все помнишь, все до мельчайших подробностей. Вспоминаешь остров Майорку, свою маленькую комнатку-келью, где ты работал, тамошний воздух, вспоминаешь враждебное отношение к тебе майоркцев (твою болезнь они принимали то за проказу, то за чуму), вспоминаешь фортепьяно. И из-за тропического воздуха ты заболел еще больше, и никто не надеялся, что ты выживешь, кроме Жорж. Она спасла тебя из объятий смерти, и ты РЕШИЛ, что любишь ее, УБЕДИЛ себя и потом на самом деле полюбил…
А познакомил вас Венгр. Инициатором же знакомства была сама Жорж Санд, которая о своем желании познакомиться с известным польским композитором (тогда, после польского восстания, все польское в Париже было в моде) говорила своей подруге графине Мари д’Агу, та своему любовнику Ференцу Листу, ну а Венгр уговаривал тебя. Ты долго не хотел с нех знакомиться (не доверяешь женщинам писателям), но потом, чтоб не умереть от тоски (это было время разрыва с Марией Водзиньской), ты дал себя уговорить и вместе с Мадьяром пошел на вечер к Жорж. Там были Гейне, Эжен, Адам…
Вернувшись домой, ты сразу же сел писать письмо в Варшаву, родным:
“…Я познакомился с большой знаменитостью – г-жой Дюдеван, известной под именем Жорж Санд, но ее лицо не симпатично, и она не совсем мне понравилась. В ней есть даже что-то отталкивающее…”
А потом тебя все чаще и чаще приглашали в тот дом, а потом… Потом ты стал любовником автора “Консуэло”, и вы предприняли путешествие на остров Майорка. Почти по тому же маршруту, по которой путешествовала несколько лет тому назад Жорж вместе с Альфредом де Мюссе…
А потом из Майорки ты вернулся уже не в Париж, а в Ноан – замок Жорж, который только из уважения к хозяйке назывался замком. Помнишь свою комнатку с окнами в сад ? И ты писал, писал, писал, и, казалось, что ты счастлив…
——
Жорж Санд, которая была старше тебя на шесть лет, относилась к тебе как к трудному, больному, немного капризному ребенку (она о тебе так и говорила в письмах: “мой ребенок”, “наш малыш”…).
Старше тебя на шесть лет, Жорж Санд переживет тебя на 27 лет! Напишет книги о вас двоих, в которых все будет ложью…
Ты был счастлив тогда, когда тебе казалось, что Жорж понимает тебя. Но Жорж тебя не понимала… О, Шопен! Жорж Санд тебя не понимала, мой бедный Фридерик! И лишь выполняла роль медсестры, которая ей очень удавалась!..
——
Именно в этот, “счастливый” ноанский период ты написал свою Вторую сонату си-бемоль минор, с траурным маршем…
Когда ты писал эту сонату, тебе было 29 лет.
Оставалось еще десять.
——
Стоишь и смотришь на площадь, Вандомскую площадь, и опять заболело сердце, но ты знаешь: главное, чтоб никто об этом не узнал.
В последнее время ты замечаешь, что тебе становится хорошо, когда ты доводишь себя до боли в сердце. Тогда у тебя даже настроение поднимается! Тебе нравится мучить себя, есть самого себя, терзать себя…
Но тогда ты не можешь писать.
Но тебе уже не хочется писать.
——
Самое страшное в твоей жизни – разрыв с Жорж. Крики, скандалы, оскорбления доводили тебя до отчаяния. И все это было громко, грубо, некрасиво…
А потом ты ушел…
О, мой божественный друг, как называл тебя Эжен. С тех пор ты стал отблеском отблеска (так тот же Эжен называет твои произведения).
Жорж была похожа на осень, которая выжимает все силы из тебя и отбирает частицу тебя самого…
——
Ученицы, Джейн и Эрскайн прощаются и уходят. Они больше не придут к тебе на урок, они завтра же утром отправляются на родину. Тебе грустно. Но, прощаясь с ними, ты обещаешь, что обязательно приедешь в Англию, а, может, даже и в Эдинбург.
Ты даришь им рукопись неоконченного ноктюрна до-диез минор, и они уходят, и ты остаешься один. Тебе уже не хочется смотреть на Вандомскую площадь, тебе надоел Наполеон. Ты ложишься на кровать и закрываешь глаза. Тебе не хочется подходить к роялю.
——
Ты уехал в Англию и вернулся оттуда, окончательно подорвав здоровье. Ехать на остров Альбиона было самоубийством, и ты знал это с самого начала. Вернувшись в Париж, ты слег, и уже болезнь не отпускала тебя до самой смерти. Ухаживать за тобой из Варшавы приехала твоя старшая сестра Людвика. Друзья приходили навещать.
За два дня до смерти, когда ты лежал без сил, а рядом сидела сестра, все еще не теряющая надежду, ты сказал, очень тихо:
-Людвика… Сердце мое пусть будет в Польше.
-Оно в Польше… Оно же в Польше, всегда в Польше… Ты ведь знаешь!
-Нет, когда я умру…
-Не говори так!
-Прошу тебя Людвика, сердце мое должно быть в Польше!..
-О, Фридерик…
Ты умер в ночь на 17 октября 1849 года в возрасте 39 лет. 30-го октября при огромном стечении народа в храме св.Магдалины состоялась траурная церемония. Впервые был был исполнен траурный марш из Второй сонаты, был также исполнен Реквиэм Моцарта, и пела Полина Виардо.
А через несколько дней Людвика тронулась в обратный путь, в Варшаву. Она увозила с собой ларец из черного дерева, в котором находился драгоценный сосуд с твоим сердцем.
——
В 1849 году зима пришла в Варшаву очень рано…

Глава одиннадцатая. Impromptu

Черт-те знает, когда в 1849 году наступила зима в Варшаве. Но я написал так и остался доволен. Я отпечатал на машинке рассказ и положил его в ящик письменного стола.
Теперь я курю (заслужил!), стоя у окна и смотрю на площадь, только не на Вандомскую, а на площадь Ветеранов… Чувствую себя уставшим, опустошенным, но очень счастливым. Так всегда бывает, когда закончишь рассказ…
Одеваюсь и выхожу из дома. Не знаю, куда идти. Около часа шатаюсь по улицам Теофиля и потом, подуставший и основательно разварившийся под солнцем (июнь все-таки), отправляюсь на улицу Сен-Ре, в кафе “Пикассо”, к Сержу.
Серж сидит за стойкой и смотрит телевизор, который висит в углу над стойкой. В кафе почти никого нет. Слишком рано. Сегодня суббота.
-Привет, Макс,- говорит мне Серж и пожимает руку.- Как дела ?
-Кончил рассказ.
-Макс, литература тебя сгубит.
Я смеюсь. потому что “Макс, литература тебя сгубит!” – это наша с Сержем шутка, известная нам обоим.
-Серж, пожалуйста, “усталому путнику” холодного пива, а потом кофе.
-Есть не хочешь ?- спрашивает Серж.
-Нет.
Серж достает из холодильника две маленькие бутылки пива, и мы начинаем пить. Я сижу на высоком стуле, положив локти на стойку.
-Жарко, правда ?
-Да. На улице уже асфальт плавится.
А потом к нам выходит одна из двух официанток Сержа – Николь, высокая, с большими грудями, длиннющими ногами, одетая в “топ” (то и дело мелькает ее плоский животик с черной дырой пупка), в очень короткую, тесную юбку и туфли на платформе. Она целует меня, ерошит мои волосы, садится рядом со мной у стойки и закуривает.
-Чего тебя давно не было, Макс ?- спрашивает она и с шумом выпускает дым.
-Она писал рассказ,- отвечает за меня Серж и выключает телевизор.
-Зачем ты пишешь, если знаешь, что не сможешь потом их напечатать ?- спрашивает Николь.
Я пожимаю плечами. Уже давно я решил не задавать себе подобных вопросов. Я научился просто писать и не очень-то задумываться о том, что будет.
Николь продолжает:
-Все это глупо. Не надо умничать, нужно есть, пить, заниматься любовью и не думать о завтрашнем дне.
Серж и я перекидываемся взглядами. Потом Николь выдает следующее:
-Чрезмерный ум – слабоумие!
Серж и я взрываемся от хохота.
-Макс, Николь становится философом!
-Тут и не философом станешь с такими придурками, как вы!- обижается от нашего смеха Николь.- Ведь вы думаете даже тогда, когда занимаетесь любовью! И ты, Серж, и ты, Макс! Я же это чувствую. Вы одновременно с сексом можете думать о картинах, музыке, книгах…
-Ну, это ты уж чересчур, Николь,- говорю я и делаю глоток пива.
-Совсем нет! Просто нужно жить и не думать, а вы этого не можете.- И Николь нервными пальцами тушит сигарету в пепельнице.
А Серж смотрит на меня и, качая головой, говорит:
-И это слова женщины, которая станет матерью человека ХХI века!
-Скучно же будет в этом ХХI –м веке,- говорю я.
Николь снова делает выпад:
-Конечно, будет трудно с такими придурками и занудами, как вы!
Смеясь, Серж и я поднимаем руки вверх в знак того, что мы сдаемся.
-А не выпить ли нам что-нибудь покрепче ?- спрашивает серж.
Я отвечаю:
-Давайте. Лично я свое сегодня уже отписал. Могу и выпить.
-Вот такие вы мне больше нравитесь.- Николь целует меня и Сержа, а мы пожимаем плечами.
Николь младше нас всего на пять лет, но она уже совсем из другого мира. Нам 25, ей – 20, и она уже ничего не знает о прошлой жизни, в которой, хоть и мало, , нам с Сержем удалось пожить. Но нам, “старикам”, легко и хорошо с ними, с молодыми (тоже в кавычках). Они очень цельные, тогда как мы сплошь и рядом состоим из отдельных частиц, довольно-таки плохо склееных. И потом: они проще смотрят на жизнь. И это правда…
——
Мы втроем уже основательно пьяные. Пришел Рыжий Анри, бармен, и Сержу не надо обслуживать клиентов.
-Все, ребята, шабаш,- говорит Серж.- С меня довольно. Я пошел спать.
-Эй, постой!- говорит Николь.- Позвони Анни, пусть за меня отработает сегодня. Я слишком много выпила.- Она не держится на высоком стуле у стойки и прислонилась ко мне.
-Что ты будешь делать, Макс ?- спрашивает меня Серж, и мы улыбаемся друг другу, потому что даже в таком состоянии мы можем передавать мысли друг другу, не произнося при этом слов.
-Я иду домой, тоже спать,- отвечаю я.
-А я иду с ним,- говорит Николь Сержу.- Так что не скучай.- Она целует Сержа через стойку.- Повеселись сегодня с Анни. А я сегодня принадлежу Максимилиану.
-Идите, идите, дети мои,- говорит Серж.
Мы, нетвердо держась на ногах, отходим от стойки и, прежде чем выйти, Николь останавливается и кричит на все кафе:
-МАКС! У ТЕБЯ ЕСТ ДОМА ПРЕЗЕРВАТИВЫ ? ИЛИ ТЕБЕ НАДО КУПИТЬ ?
И мы уходим, и я чувствую удивленные взгляды посетителей кафе “Пикассо” и слышу смех Сержа, а потом и его крик:
-О, проклятый ХХ век!
Крикнув это Серж опять смеется.

Глава двенадцатая. Себеста (Prelude #4)

Раньше в Себесту ехали на поезде, а потом, когда в Себесте построили аэропорт, летали на маленьком самолетике. И ехали на поезде и летали на самолете. И никому в голову не приходила мысль ехать на автомобиле по пыльным горным дорогам, через перевалы и ущелья…
Раньше было по-другому. Раньше все было по-другому, и было все волшебно сказочно-счастливо, потому что раньше было ДЕТСТВО.

——
А детство было большое и круглое, как волшебный воздушный шар, и такое же легкое, и олицетворением этого детства был маленький городок на юге Дэера – Себеста, куда мы приезжали каждое лето (не считая зимних, весенних каникул), приезжали все вместе и искренне удивлялись тому, как можно на лето уехать в какое-нибудь другое место. Нам и в голову не приходило. Мы знали, что с наступлением каникул мы поедем в Себесту, а потом – в Дачный поселок, находящийся в 22-х км. от Себесты, высоко в горах.
После, вернувшись с каникул в Теофиль, когда все рассказывали, кто где провел каникулы (на море, за границей), мы презрительно махали рукой и с гордостью сообщали о том, что мы летом были в Себесте, а потом – в Поселке, а некоторые даже не знали, где это. И теперь, я понимаю. что, наверное, нас тогда принимали за чокнутых (всех моих двоюродных братьев и сестер, а также и меня): ибо в Поселке не было ни моря, ни озера, ни даже речки. Был только большой огромный лес (в детстве все было огромное).
Короче, Себеста и Поселок, где у дедушки и бабушки была дача, для нас были всем: жизнью, надеждой, любовью…
——
На самолете из Теофиля в Себесту можно было прилететь за 35 минут – не успеешь взлететь, а уже надо приземляться. А на поезде было совсем по-другому. Мы все (это две семьи) вечером садились в поезд “Теофиль-Себеста”, который отъезжал зимой в 20:23, а летом в 21:41, и который ехал всю ночь и утром где-то в 8-9 часов доезжал до Себесты.
Мы ехали двумя семьями, и у нас всегда было два купе, и, пока еще не надо было ложиться спать, одно из них превращалось в кают-компанию, и лица у всех у нас были счастливые…
А ночью можно было лечь на живот у себя на верхней полке и смотреть в окно. Это было безумно-безумно интересно смотреть на черные силуэты гор, на огни, мерцающие островком какого-то селения где-то там, очень далеко. А потом можно было лечь на спину и смотреть на звезды. И они тоже мерцали, и их было много-много, и они говорили друг с другом, правда, Богу внемли не пустыня, а древние горы.
И высокие, философские мысли (детские мысли всегда высоки и философичны!) прерывались тогда, когда поезд останавливался на какой-нибудь станции, и ты смотрел на суетящихся вдоль поезда людей и до одури вчитывался в название станции, стараясь запомнить на всю жизнь…
А потом поезд трогался, постепенно набирая скорость, оставляя позади станцию, шум, суету. Затихали голоса в самом вагоне, голоса только что севших на поезд, и ты засыпал тогда (хотя дома, еще в Теофиле давал себе слово не спать всю ночь!).
Ты видел во сне обычно что-то непонятное, но хорошее, и поэтому, когда просыпался вдруг от неожиданно сильного толчка, улыбался от мысли, что находишься в поезде, а особенно — что едешь в Себесту…
——
А утром за час до приезда, мы, детишки, уже прилипали к окну купе и спорили, кто из нас раньше увидит дедушку, который придет нас встречать.
А потом, уже когда поезд останавливался на вокзале в Себесте, мы сходили с поезда и первым делом, забыв о чемоданах и сумках (кряхтя и отдуваясь, чемоданы и сумки с поезда спускали наши мамы), бросались на дедушку и целовали его, и он обнимал нас и счастливо смеялся своим тихим смехом. А потом мы пешком шли домой, потому что дом, где жили дедушка с бабушкой, находился недалеко от вокзала. Мы шли сначала по шпалам, потом еще немного по траве, а потом выходили на ту самую улицу Железнодорожников, о которой бредили весь год. И, увидев еще издалека бабушку, стоящую на балконе и машущую нам рукой, мы не могли удержаться и бросались к дому, не помня себя от радости (кто раньше поцелует бабушку ?)…
…………………………………………………………………………………..
——
Себеста – маленький город и находится на маленьком клочке ровной земли, с четырех сторон прижатой горами, на месте впадения реки Малой в реку Большую. Когда город вырос, пришлось дома строить на склонах гор, и не просто дома, а 6-7 этажные здания, каким-то чудом приклееные к к бурым склонам. И каждый этаж представлял собой ступеньку в большой лестнице, в которой жили люди, а каждый этаж имел свою крышу…
в детстве я изъездил всю Себесту вдоль и поперек на велосипеде. И, знаете, я до сих пор помню каждую яму, каждуй поворот…
В Себесте я не был с 1991 года. Потом наступила эпоха страшных зим, когда Себесту и Дачный поселок бомбили и шла приграничная война, когда не было денег на проезд. Не на поезде, не на самолете, потому что аэропорт разбомбили, а на автомобиле по пыльным горным дорогам, через перевалы и ущелья…

Глава тринадцатая. Старик.

За последний месяц старик очень постарел. Теперь в нем уже нельзя было узнать прежнего человека, сильного, всегда несгибаемого и твердого. Теперь он похудел, как-то сжался, стал каким-то маленьким и теперь уже ходил с палкой с большой рукояткой, чего раньше никогда не делал. Теперь он с трудом передвигал ноги, дрожание рук стало еще более заметным, и, главное, постарели глаза.
Постарели глаза, и в них появилось какое-то равнодушие к окружающему миру, и город, город, в котором старик прожил всю свою жизнь, уже не радовал его.
Уже время, время уходить, пронеслосц в голове. И он не понимал, почему его НЕ ОТПУСКАЮТ… ведь уже время уходить!
И старик ждал, когда его отпустат, и он уйдет.
Скоро, скоро я приду к тебе, Сильви, подумал он, и мы встревтимся… И впервые при упоминании ее имени у него не выступили слезы, и его не стали душить рыдания…
Значит, действительно пора…
——
Шел дождь, и было жарко и душно. Дождь шел уже третьи сутки, а духота все не спадала, и такая погода была очень присущя в середине июня в Себесте.
Держа в одной руке зонтик, а другой рукой опираясь на палку, старик по Большому мосту перешел Большую реку, которая шумела, бурлила внизу грязно-мутной водой, а потом, перейдя улицу, он очутился на другом мосту, но внизу уже была Малая река, несущая свои кристально чистые воды навстречу Большой реке. Здесь старик остановился перевести дух, и, оперевшись о парапет моста, он посмотрел сначала вниз, на реку, а потом туда, где была гора Хус, со склонов которой и брала свое начало Малая река. Гору теперь нельзя было увидеть, потому что ее скрыли горы, и старик подумал, что в Поселке теперь туман, и ему стало больно, когда он подумал о Поселке, потому что Поселка уже почти не существовало. После бомбежки уцелело лишь несколько дач и, говорят, кабачок у дороги. И старик подумал о том, что прежнего времени уже не вернуть. Того времени, когда старик и старушка вместе с дочерьми и внуками, приехавшими на каникулы из Теофиля, приезжали в Поселок на все лето… Все ушло, то время ушло, Сильви ушла… И старик подумал опять, что пора уйти и ему. Этим летом ему исполнилось 83 года…
Старик спустился с моста, пошел по тротуару, посмотрел на фонтаны, которые из-за дождя вовсе не радовали и как-то не смотрелись, потому что нет ничего на свете безнадежнее, чем фонтаны под дождем; прошел под плакучими ивами, которые оплакивали свою плакучую судьбу, а потом, перейдя Центральную площадь и выйдя на улицу Железнодорожников, пошел домой.
Открыв дверь квартиры и сразу всем своим существом ощутив одиночество, старик повесил зонтик, снял туфли, одел тапки и пошел в комнату. И вот тут, когда посмотрел на увеличенную фотографию Сильви в рамке над сервантом, старик зарыдал, и сквозь рыдания причитал:
-Сильви, Сильви!.. Ведь ты за всю свою жизнь не сделала мне ничего плохого. Почему же ты так поступила теперь ? Почему ты ушла раньше меня ? Почему ?..
А потом, успокоившись и освободившись от слез, старик сел в кресло перед фотографией и заговорил. Говорил долго, вспоминал, часто смеялся, потом плакал и все время повторял ее имя:
-Сильви! Сильви! Сильви…
——
-А помнишь нашу первуювстречу ?- спросил он фотографии и заулыбался.- Я все помню… А весну 1937 года помнишь ? Ты работала в редакции газеты, и я прямо туда и пришел с цветами. И ты, не любя меня, вышла за меня замуж, потому что у тебя были аристократические родители, а в то время за это наказывали. А я был комиссаром…
А потом у нас была любовь, которой ни у кого не было. И ты давала мне прочесть очень много книг, о которых я и понятия не имел. И, читая чьи-то стихи, я смеялся, говоря, что все это “охи” и “вздохи” – пережитки буржуазного прошлого. Но ты все сделала из меня образованного человека, а потом… Помнишь, как ты боялась, что меня арестуют, а потом растреляют за то, что я женат на аристократке ? Помнишь ? Но они не успели, потому что потом была война, и я ушел на эту войну, и ты плакала, когда я уходил, потому что с этой войны не все возвращались, и ты говорила, что без меня тебя арестуют, а у нас уже тогда родились две дочери…
А помнишь 44-й год, когда меня отпустили на две недели, и ты выехала мне навстречу, но я об этом не знал, и мы разминулись, и наши поезда проехали совсем рядом, но в разном направлении, и ты не знала, что я в том поезде, а я не знал, что ты в этом. А потом время отпуска кончилось, и мы так и не встретились, и ты вернулась в Себесту, а я, не увидев тебя, вернулся в полк. И встретились мы лишь в 47-м году, спустя два года после окончания войны, и ты не верила, что меня задержали военные дела в окупированной территории, убежденная, что я там, на юге Франции, где для меня окончилась война, завел француженку-любовницу. И я убедил тебя, что ты неправа, и ты поверила мне, хотя на войне всякое бывало.
А потом родилась наша третья дочь, а я так хотел сына!.. И потом пошла мирная жизнь, и потом пошли внуки и внучки, а потом ты и я построили дачу в Дачном поселке…
——
Старик много еще что вспомнил, и от воспоминаний ему делалось то радостно, то грустно, и так проходили все вечера после смерти Сильви, вот уже месяц. И с каждым вечером силы все больше покидали старика, потому что без Сильви не имело смысла жить. Со смертью старушки, казалось, умер и старик, и он поверил тому, чему не верил всю жизнь:
ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ БЫТЬ МЕРТВ, ДАЖЕ ЕСЛИ ОН НЕ УМЕР.
ЖИЗНЬ ОСТАНОВИЛАСЬ.

Глава четырнадцатая. Мэд (Suite)
Посвящается идее P.N.
1
И все ей казалось каким-то знакомым, во всяком случае, ничего оригинального во всем этом не было. Не было оригинального и в нем, и она тогда не знала, что этот человек с голубыми глазами, ослепительно белыми зубами, с такой очаровательной улыбкой, сыграет в ее жизни исключительную, роковую роль…
С приподнятой в легкой иронии правой бровью и с благосклонной улыбкой принимая от него цветы, она не знала, что принимает цветы от Смерти. Только теперь эта смерть была мужчиной, и она дарила цветы.
И в первый день были цветы, потом на следующий ден – прогулка по Теофилю, а на третий день – приглашение в дорогой ресторан, шампанское, потом “что-то покрепче”, вкусная еда. А потом – на машине к нему домой и, понятно, в постель, и крахмальный запах простынь и наволочек, ЕГО запах, а потом влажные липкие объятия и желание добиться невозможного, и его мокрый рот, его мокрая, соленая шея, его мокрая соленая грудь, его мокрый соленый живот, а потом тот головокружительный запах… И полная круглая луна, упрямо и непристойно подсматривающая в окно (“задвинь, пожалуйста, шторы!”), и потом короткий сон, а потом утро с кругами под глазами, и снова желание и снова объятия, снова поцелуи, снова стоны, снова благодарность обладания… А потом душ, потом кофе, завтрак, выкуренная на пару сигарета, и она выпорхнула, а он обещал позвонить ей вечером, чтоб “пойти куда-нибудь”.
И она ждала весь вечер, а он так и не позвонил, и она ждала весь следующий день, а вечером третьего дня он позвонил и сказал:
-Мэд, я хочу тебе сказать одну вещь. Наверное, после этого ты меня будешь ненавидеть. То ест, судя по всему, ты…
-Что случилось ?
-Мэд… В общем, мы не должны были этого делать… Вернее, я не должен был этого делать… Ну… Понимаешь ? Без презервативов… Мэд!.. Мэд ?! Ты слышишь ?
Ее мертвый голос:
-Слышу.
-Мэд, я болен, я уже давно болен. Я скоро умру, Мэд, то есть я уже почти мертв… И мне хотелось почувствовать себя живым… Я скоро умру… Уже совсем мало осталось. Понимаешь ?
-Нет.
-Мэд, прости меня. Все это – желание быть живым и злость, что я ТАКОЙ, а другие – нет. Почему я должен умереть ? А другие должны жить?!
И она бросила трубку.
Сколько раз она хотела покончить с собой!!!

2
Она говорила, что они чем-то похожи на Иисуса Христа. Те же длинные волосы. усы, борода… Только Иисус джинсов не носил…
А они смеялись и называли ее Марией, хотя ее на самом деле звали Мадлен, и их гитарист однажды сократил ее имя, и вышло “Мэд”, “сумасшедшая” то ест. Но он это зря, потому что ничего сумасшедшего в нех не было; наоборот: она была очень нежная, женственная и одновременно неземная, нездешняя. Но имя Мэд к ней все же пристало.

3
А до появления Мэд их просто было четверо длинноволосых “иисусов”, играющих ритм-енд-блюз и рок-н-ролл, считающих, что джаз – это слишком тихо для нашего времени, а классическая музыка относится к эпохе динозавров.
Они мечтали поехать жить в Лондон или “в какое-нибудь другое английское место”, а самой большой их мечтой был концерт на стадионе “Уембли”, ни больше, ни меньше!
Репетируя в подвале дома #5 на улице Сен-Ре, в нашем маленьком (по сравнению с Лондоном) Теофиле, они верили, что мечты их осуществятся, и у них будут слава, много денег и все другие атрибуты жизни суперзвезд. Они ЗНАЛИ, что так все и будет, иначе не стоило играть, сочинять музыку, не спать по ночам, и говорить, мечтать, напиваться до чертиков.
Их было четверо: Саймон (клавишник), Арчи (басист), Джимми (гитарист) и Гебриель (барабанщик). в подвал, где они репетировали, они сами провели электричество и завезли аппаратуру, на 50% самодельную. Усилители, например, собрал гитарист Джимми, который учился на электро-техническом факультете. Саймон был будущий медик, Арчи – математик, Геб учился в художественном училище. Музыку они писали вмсые в “подполье” (так назывался подвал), или порознь, каждый у себя дома, а потом показывали друг другу сочиненное. Играли они хорошо, даже очень хорошо и искренне удивлялись, почему о таких хороших музыкантах никто еще ничего не знает. К тому времени, когда появилась Мэд, у них уже было вещей на два больших альбома.
Когда появилась Мэд, они играли уже целый год.

4
И вот Мэд появилась.
Высокая, худая, в черной без рукавов майке, в черном трико и сандалях на босу ногу. У нее были карие глаза, прямые, черные волосы, зачесанные назад, за уши. Черная одежда подчеркивала ее природную бледность, и только горели глаза и ярко накрашенные губы.
Она вошла, и все изменилось, и появилось нечто совсем новое.

5
Она вошла и сказала:
-Привет.
А они удивленно переглянулись, потому что никогда раньше к ним не заходили красивые девушки.
-Меня зовут Мадлен,- сказала она, а вас ?
И они назвали свои имена, и Мадлен тогда и сказала, что ини похожи на Иисуса Христа. Потом она сказала, что хотела б петь в их группе, и Саймон, Арчи, Джимми и Геб отнеслись к этому очень скептически, считая себя исключительно инструментальной группой. Тогда Мэд, которая улыбнулась их строптивости, попросила гитару, и Джимми, не хотя, отдал свою гитару Мэд.
И Мэд запела.
И они были поражены, потому что никогда раньше ничего подобного они не слышали, и они поняли, что эта высокая девушка с худыми плечами изменила их представления о музыке вообще и человеческом голосе в частности.
Мэд все пела и пела. И она пела так, как будто поет в последний раз в жизни. Мэд пела так, как будто этот мир скоро должен расколоться на 1000 маленьких осколков, и ты понимал: если Мэд не будет петь именно так, это на самом деле случится. Ее голос то взлетал до самых высоких нот, то вдруг резко падал до самых низких (почти до хрипа), и от этих взлетов и падений становилось жутко.
И в тот первый день Саймон, Арчи, Джимми и Гебриель всерьез и безоговорочно в нее влюбились.

6
Они стали серьезнее относиться к музыке со дня появления Мэд и репетировали, как черти, и уже через месяц дали свой первый концерт в Маленьком зале на улице Руссо. Аншлага не было, но зато публика сходила с ума. И тотже концерт пришлось повторить там через неделю, причем билетов было уже продано больше, чем было мест в зале. Сидели на полу, в проходах, на лестницах, стояли…
-Мэд, ты приносишь нам удачу,- сказал после концерта Саймон.
После трех-четырех концертов в течении месяца, недавно открывшаяся в Теофиле первая студия грамзаписи, компания “Pear” заключила с группой контракт на двойной альбом и три сингла.

7
И они зажили вместе, купив себе тот самый подвал на улице Сен-Ре и две квартиры над ним, которые как раз в то время и продавались. Из подвала сделали студию для репетиций (расширив его за счет соседних подвалов),а из двух квартир сделали одну большую, правда, сохранив два входа из разных подъездов.
-Это очень удобно,- сказал Арчи.
Но Мэд предупредила:
-Смотрите вы у меня! Это наш общий дом, так что девиц сюда не приводить!
А потом были опять концерты в июле и августе, а потом один в октябре, а в декабре вышел их двойной альбом. Он назывался “The Town of the Hellsts”.

8
На альбоме был нарисован сказочный городок гельстов с маленькими домами, и на крышах домов были утыканы зонтики, потому что шел дождь, и весь город заливало дождем. А на каждом доме было написано, кто в нем живет:
Эльф, Гномик, Рыцарь, Сказочник, Хранитель, Фея ветров, Принцесса снов, Жрица огня, Менестрель.

9
А потом клавишник, Саймон, признался в любви к Мэд. Ни Джимми, ни Арчи, ни Геб об этом не знали, и это было сразу после Нового года. В тот день еще валил снег, крупными-крупными хлопьями…
А Арчи признался Мэд в любви в феврале.
А Джимми признался Мэд в любви в марте.
А Геб – в апреле, когда шли дожди, сразу после очередного концерта, когда они сидели вдвоем в “Пикассо” и ждали остальных.
-Хочешь секрет ?- спросила Мэд Геба.- Ты четвертый после Саймона, Арчи, Джимми.
-Это что-то означает ?- спросил Геб.
-Да. Почему ты думаешь, что тебе повезет больше ?
-Странный вопрос.
-Да. Вопрос не из лучших.
-Но Мэд!- сказал Геб, совсем, как Саймон, Арчи, Джимми…
И Мэд сказала:
-Геб. Давай не осложнять эту жизнь. В любви все так сложно и вообще в этой жизни. Давай спасать этот мир и меньше думать о себе.
-Мэд, ты на самом деле сумасшедшая!
А в мае вышел их новый альбом, который назывался:
“Look at the Mirror”.

10
Вот так все и было, а неделю назад в “Пикассо” зашли перепуганные Саймон и Гебриель. И они сказали:
-Мэд умерла. У нее был СПИД.
И я подумал, что Саймон, Арчи, Джимми и Геб уже не смогут играть свою музыку без Мэд…
Серж и я пошли на похороны Мэд. У кого-то был магнитофон, и все время слышался голос Мэд.
В конце марта похоронили Алена, в начале прошлого месяца я уехал в Себесту на похороны бабушки Сильви, и вот две недели назад – похороны Мэд, которую мы все очень хорошо знали и любили.
Я думаю о том, что устал от похорон.

Глава пятнадцатая. Benedictus

Викс, деревня около города Шатийон (Франция), где открыто (1953) погребение жрицы (рубеж 6-5 вв. до р.Х.) в колеснице, помещенной в могилу под курганом, с богатым инвентарем, античными сосудами и т.д.
Виктор Эммануил 2 (1820-1878), король Сардинского кор-ва в 1849-1861 гг. и король объединенной Италии с 1861 г. В период Рисорджименто поддерживал либералов (Кавура) и боролся с респ.-дем. лагерем, но в то же время стремился использовать популярность и победы Дж.Гарибальди в своих династических целях.
Виктор Эммануил 3 (1869-1947), последний король Италии (1900-1946).
“Викторианцы”, условное название деятелей англ. культуры в годы царствования королевы Виктории (1837-1901). В литературе — Ч.Диккенс, У.Теккерей. Дж.Элиот.
Виктория, в рим. мифологии богиня победы. соответствует греч. Нике.
Виктория, водопад на р. Замбези, в Юж. Африке. Высота 120 м. Один из крупнейших в мире. ГЭС. Туризм…

И еще новые десять страниц…
Дон Максимилиано

Добавить комментарий