Завтра опять будет снег. По крайней мере, согласно его прогнозу. Я думаю, что мне хотелось бы в этом убедиться. Сейчас, а не завтра. Не дожидаясь завтра.
Странные ощущения: чего бояться в мире, где все идет заведенным порядком? Я не могу дозвониться своей дочери. В сентябре ей исполнилось шестнадцать, она дева по гороскопу. Я почти уверен, что она еще дева. Не думаю, что истерика помогает сосредоточению, надо выбирать. Это природа, и мне кажется, что я весь до краев наполнен горячим чаем:
“Майский. Королевское® сафари. Черный чай в пакетиках. 25 двойных пакетиков с ярлычком (кокетливо как!). Индийская коллекция. Уникальный купаж чаев Севера и Юга (?). Имеет красивый, слегка раздвоенный красноватый настрой средней тяжести… Вкус… в чашку… В чашу… и дайте Высший сорт…” Не могу прочитать: почти ничего сейчас не вижу… Сейчас?
Тем не менее, холодно… Возможно, у меня жар. Я смотрю на термометр ртутного столба. Если все накапливающиеся симптомы предвещают новый подъем с переворотом, то все опять опустеет, будет пустым сколько-то кому-то угодно как долго-то, без верха и низа, без правого и левого. И даже без завтрашнего снега…
Мой “Сони” продолжает разговаривать сам с собой, ицэсони. Мой новый лечащий врач, Марта Петровна, говорит, что это нормально, что так и должно быть. Так же говорила и Дина Апрелевна, потом она ушла в декретный, это значит, что в ее матке шевелится… Это нормально? Ну, не знаю, не знаю… Неужели мне уготована такая участь? Он работает на одном и том же канале, тридцать восьмом – “Прогноз погоды”, и не умолкает никогда, даже когда я вытаскиваю телешнур из телесети. И даже когда телевыворачиваю телепробки. А потом вытираю свои ладони о стену или о потолок. Это такое сладковатое омерзение: сначала телелипко, а потом раз – и потолок! Я уверен, что его это гложет, гложет, но как-то исподволь, неторопливо; он не в состоянии утешиться, даже если захочет… После длительных сношений, связанных с периодическими болями, он не противоречит сам себе – словно речь идет все об одном и том же. До чего же гнусно! Я думаю, что это прием, просто прием, не способный и ребенка…
И
он
не
у-
мол-
ка-
ет
НИ-
КО-
ГДА!
Когда бывает такой шум, лучше всего почисть зубы, пописать и лечь спать. Этой ночью я спал как убитый…
Рассказывая о своих снах, я не рисую акварелью, не пою караоке, и даже не танцую, и даже не курю, а ведь я хорошо танцую гопак! Гэй, хлопци, нэ будэмо жлобамы та станцюемо гопака! Мне достаточно всего лишь трибунки, небольшой такой алюминиевой трибунки на ножках, на колесиках такой трибунки, она стоит в углу спальни, лицом к нему. Фирмы “Альфа и Омега”. Вечерами, около половины девятого, он сам провожает меня до нее, и идет на свое место, на свою полированную тумбочку. Никому не дозволяется царапать что бы то ни было на его тумбочке: когда Дымка, соседский котенок, британский шиншилла, принялся было выцарапывать обеими своими благородными британскими лапами порстое славянское «Х…Й» на левой дверце, мы просто забили его насмерть. А потом мы собирали осколки — британский шиншилла на поверку оказался фарфоровым… Кстати, на-на-х-холодильнике мы повесили, приклеили прозрачным скотчем, я держал, а он лепил, известный плакат Тёмы Лебедева: слово «Х…Й», перечеркнутое по диагонали красным скелетом запрещающего знака. «У нас в помещении не матерятся.» Мы ведь показывали его Дымке, предупреждали не раз, каждый!
Я даже не знаю, красивый он или уродливый, думаю, что он просто стальной, по крайней мере, так записано в его Паспорте («цвет — стальной», — для тех, кто не верит), и уж наверняка электрический. Но то, что я вижу на его лице, это как зеркало: я вижу не его лицо, а, напротив, свое. Если я задаю ему вопрос, он не отвечает напрямую. Он почти никогда не отвечает. Конспиратор. Интересно, кто кого, в конце концов?..
Я могу рассмотреть его подергивания, — теперь могу. Я заметил это недавно, во время одного моего вечернего выступления. Тогда я спросил его по-японски: “Упс?”. А он сделал вид, что ничего не происходит. Но я-то знаю, теперь-то зна-а-ю! Когда просыпаюсь от его подергиваний, я сажусь верхом, и пытаюсь угадать, на ком это я. Он ухмыляется. Совершенно по-дурацки! Ни дать ни взять – Марта Петровна! Ба, да она тоже здесь! Смотрю на ее румяные щеки, которые заканчиваются где-то на макушке; Марта Петровна лысая, он лысый тоже. Они даже не подождут, пока стемнеет. Я стыдливо опускаю глаза. И все же слышу дыхание, их дыхание, теперь в унисон! Подпрыгиваю с того (той?), на ком я только что сидел-лежал-стоял верхом-обхватив-груди-на-ушах и, забегая за трибунку, становлюсь лицом к ним и достаю свой конспект. “Ме-ня-не-на-…-бёшш!..” – постукиваю указательным пальцем по столешнице и, кажется, срываю ноготь. Знаю, что мне за него заплатит «Росно» — тыщ тридцать чего-нибудь! Одна большая лысая стереоухмылка — о, как они оба довольны! Ее когда-то белоснежный, а теперь довольно чумазый, весь в багровых кровоподтеках халат, выделяется радостной, оттраханной во время ее месячных угрюмым североосетинским быком-производителем и потому обуревшей от такой е…ли цирковой дурочкой-зеброй на фоне ярко-желтой, всей в подсолнухах (береги мои подсолнухи!), стены. Эх, одеть бы ее поприличней, скажем, в костюм того известного своей вязаной жилеточкой профессора, ведущего «Прогноза», и заменить бы ей зубы, изъеденные кариесом — все, все зубы… Ведь так мало нужно, чтобы они были счастливы вдвоем!…
Я наконец-то дозвонился дочери. Она говорит, что прогуляла занятия. Не хочу об этом думать сейчас…
Стемнело. Они опять заговорили наперебой, у меня sleep-аются глаза, и я зеваю. Зеваю снова, допиваю свой (а чей же еще?) чай с мёдом и сплевываю бленд-а-мед-и-мёд в пепельницу уходящего дня…
Завтра опять будет снег…
11 декабря 2005 г.,
г. Хихимки