«Восемь дней милосердия»


«Восемь дней милосердия»

— Добрый вечер Лида, — Владимир Алексеевич отвлекся от своих дел и посмотрел на Лиду.
— Да нет, не добрый, — пасмурно ответила Лида и села на диван пациентов.
— Что ж так то? Что-нибудь случилось?
— У нас в отделении всегда что-нибудь случается. Просто накопилось. Не могу я больше там.
— Да что такое? Ну-ну, Лидия Павловна, не стоит так переживать.
— А я и не переживаю. Просто накопилось. Через верх пошло. Через горло. – Лида говорила отрывисто, надрывно. — Я долго добивалась своего перевода в детской отделение. Мне казалось, что там, и только там я смогу что-то изменить, чем-то помочь. И не в поздней стадии сумасшествия, а сразу, с первого манифеста болезни, купировать процессы распада человеческой психики. Мне тогда казалось, что я смогу это сделать, что именно в работе с детьми моё предназначение. Но я ошиблась…
Владимир Алексеевич не перебивал Лиду. Он молчал, позволяя Лиде полностью выговориться. Вынести из себя её боль. И ни разу за все время её рассказа он её не перебил, внимательно слушая рассказ её боли.
— Сегодня с утра я была у Нины. Я спросила её, зачем ты это делала?
— Я, я, — девочка расплакалась.
— Ну успокойся, — я подождала, десять минут, а может больше. Я молчала.
— Я представила, что я лежу в гробике, в красивом белом платье, а рядом лежит кукла, с белыми вьющимися волосами, которую мне купила бабушка. И она моя, моя, моя. Ты понимаешь?
Красота больше не спасает мир, слезы детей превратились в потоки крови, но даже она не пугает, даже кровь детей…
Что с моим сердцем?
Оно стало камнем, оно больше не бьется, оно фильтрует кровь, не чувствуя, не веря.
Безвыходность. Тупая безысходность из-за невозможности помочь, спасти.
Это камень, повисший в моей груди, острый, с краями лезвиями, полосующий мою душу. Камень, который никогда мне не сбросить с себя, он как камень утопленника, тащит меня вглубь бездонного омута, позволяя моим волосам скользить сквозь ил жизни.
— Скажи мне Нина, сколько тебе лет? – мягко и нежно, спросила я у семилетней, белокурой девочки, поступившей в больницу с диагнозом передозировки лекарственными средствами.
— Семь. Скоро будет семь с половиной, — дети всегда пристально относятся к своему возрасту, они следят за своими днями, отсчитывая их, складывая в копилку своего взросления.
— Ну и как так получилось, что ты взяла мамины лекарства? Они что, показались тебе вкусными?
— Нет.
— Тогда почему?
— Просто взяла и все.
Ей стыдно рассказать про свою мать, которая приводила «чужих дядей», к ним в дом. В убогую однокомнатную квартиру, где совокуплялась с ними в присутствии своей дочери. Но так записано в истории болезни. Девочку вначале поместили в реанимацию, а потом перевели в детское психиатрическое отделение.
Я тогда только перешла работать в него, и старалась, старалась, как могла помочь детям. Их было не много. Так мне казалось. На все отделение, их лежало около пятидесяти, и все прошли через суицидные попытки. Все смотрели на меня маленькими недоверчивыми глазенками, и их взгляды были намного тяжелее взглядов взрослых сумасшедших.
— Ну а мама к тебе приходит?
— Не-а. Только бабушка.
— Только бабушка?
— Да, только бабушка.
— Ну а как часто она к тебе приходит?
— По вторникам и пятницам. Ей ездить далеко. Из деревни. А это три часа, — Нина подняла с пола брошенную кем-то из детей игрушку. – У меня был такой же медвежонок. Такого же цвета, только это волк. – Нина пыталась уйти от неприятных вопросов, а мне казалось, что только поняв мотивы её действия я могу помочь ей.
— А что бабушка тебе привозит? Наверно продукты, пирожки?
— Неа, она привозит вареную картошку и хлеб с сахаром.
— А что же, бабушка пирожками тебя не балует?
— Неа, у неё пенсия маленькая, — Нина положила волченка, и полностью перевела свое внимание на него. Теперь он был её реальностью, а она Красной Шапочкой, или еще кем-то из сказок. Она водила игрушкой из стороны в сторону, представляя, что она находится в сказочном лесу.
— Хочешь, я поиграю с тобой?
— Да, у тебя есть скотч? – Нина стала ожидать, как же я выкручусь из положения, так как в комнате не было никакого скотча.
Я посмотрела по сторонам, думая, чем бы мне заменить клейкую ленту. Спрашивать зачем, было бессмысленно, так как это вывело бы девочку из состояния игры. Я посмотрела на стол, там была бумага. Чистый лист белой бумаги, на котором я собиралась делать заметки об интервью с Ниной. Я оторвала полоску от бумаги, протянув её Нине.
— На возьми, мы же играем понарошку, вот бумага и будет скотчем.
Нина безразлично приняла бумажку, и стала прикреплять её ко рту волченка. Затем достала платочек из кармана, обвязав игрушке голову.
— Так, и что дальше? – поинтересовалась я, думая, что девочка насмотрелась телевизор, где постоянно показывают жертв и террористов, на голове жертв, как правило, намотана тряпка, или натянута черная шапка.
— А дальше мы его посадим в угол, и займемся сексом.
— А как? – не поняла я, думая, что ребенок не способен понимать все взрослые слова, что произносит.
— Ну, это, так, как делают взрослые. Ау, ой. Вот так, со звуками, — Нина отнесла игрушку в угол, положив её на пол лицом вниз.
Не совсем понимая её игры, и всего что за ней стояло, я попыталась понять девочку, что она своей игрой хочет рассказать мне. Я пыталась вспомнить всё, чему меня научили в институте, но кроме символизма, я ничего не могла вспомнить. Видно напряжение этой игры было слишком велико.
— Так, ну давай дальше. Что мы будем делать? – отвлекла я девочку, когда она села на пол, чтобы обозначить место игры.
— Мы с тобой войдем в круг, вот сюда. Ты станешь здесь, а я лягу. Ты будешь мужчиной, а я мамой. Ты мне налей водки.
Я сделала вид, что в моей руке стакан, а в другой бутылка, и понарошку налила ей в стакан водку.
— А ты что подслушиваешь? Скотина! – Нина резко вскочила со стула, после чего подлетела к игрушке, подняла её с пола и несколько раз ударила головой об стенку. – Не подсматривай скотина. Я убью тебя. Вот так тебе, вот так. – Девочка яростно била волченка об стенку. С него слетел её платок. – Ах, ты еще будешь снимать свою повязку. Ну, на тебе еще раз.
В этот момент, я поняла, что девочка проигрывает сцену из своей жизни, став своей матерью, переживая её чувства по отношению к ней, к своему ребенку-волчонку.
— Ты выблядок, на мою голову. Да что же ты такое? – яростно била Нина волчонка, пока из него не стала вылезать набивка.
Вата разлеталась по полу, а девочка не обращая внимания на клочья летящей ваты, продолжала лупить игрушку.
— Я тебе со свету сживу, дрянь такая. Иди к своему папаше! – Нина бросила игрушку в мою сторону. – Ну, чего ты смотришь? бери её. Бери! – закричала на меня Нина, ожидая, что я выйду из своего ступора.
Я взяла игрушку, и подошла к девочке. Я обняла её голову, прижав её к себе. В этот миг я поняла, что все, что показывала мне девочка, это не игра, что это все происходило с ней. Что вся её маленькая жизнь, это постоянные побои от матери, это постоянная надежда на встречу с отцом, который так и не появлялся в её жизни.
Так мы и стояли, минут пять, после чего я отвела Нину в её палату, где она, с семью такими же обездоленными детьми стала играть в мягкие игрушки.
Внимание её переключилось моментально. Она стала такой же как прежде, настороженной девочкой, опасающейся возвращения обратно домой.
Я позвала другую девочку, которой было пять лет. Она тоже содержалась в этой палате.
— Ну что, Леночка, пойдем со мной, поговорим, поиграем.
— Сейчас? – покорно, и даже вяло спросила Лена.
— Ну да, сейчас, — ласково позвала я девочку с собой.
В коридоре больницы все окна заклеены полосками газетной бумаги, чтобы нигде не было сквозняков, отчего воздух в палатах и в коридоре спрессованный, трудно вдыхаемый. Батареи раскалены, и на теплых, больших подоконниках сидят дети, которые смотрят в окно. Многие хотят выйти на улицу, но их не отпускают, так как боятся того, что они убегут.
Я веду Леночку по коридору, держа её маленькую ручку в своей руке. Теплая кожа девочки послушно лежит в моей руке. У девочки диагноз ранней шизофрении. Периодически она подергивает теплой ручкой, отвлекаясь на запахи, исходящие от других детей.
— Плохо пахнут, не мылись. А когда нас поведут мыть? – спросила она, когда мы зашли в кабинет.
Глаза девочки, а я ощущаю, что на меня смотрит взрослый человек.
— Поведут. А что, вроде бы вчера вас мыли?
— Дома я моюсь по три раза. От тела запах идет, а когда бабушка покупает мне детское мыло, то я пахну розами.
— А твоя бабушка живет с вами? Ну в одной квартире живете?
— Да, и еще дедушка. Но он старый и злой. А еще он слепой, — её глаза, они не от пятилетнего ребенка, они от взрослой женщины, обремененной проблемами. И рассуждает она подстать своему недоверчивому взгляду.
— Совсем слепой? – переспросила я, цепляясь за её семейную историю, которую я прочитала еще с утра.
В её семье вроде бы все было благополучно. Полноценная семья. Отец не пил, мать была доброй и внимательной, когда приходила с работы. Было подозрение на органические врожденные нарушения обмена веществ.
— Да, он ничего не видит, и бабушка его выводит на улицу, где сажает на лавку, и он там сидит весь день.
— Ну а ты. Ты что делаешь?
— Я играю, и смотрю на дедушку. Мы на первом этаже живем.
Лена разводит руками, показывая мне первый этаж, где она живет, и тут я замечаю две глубоких полосы на её руке.
Лена из палаты детей самоубийц, каждый ребенок в которой сделал попытку покончить жизнь самоубийством.
Взрослые люди, больные шизофренией не могу заставить себя пошевелиться, они в ступоре, и, не смотря на свои суицидные мысли, они редко совершают самоубийство.
С детьми все иначе. У них нет этого ступора. Каждая клетка в их организме делиться, выделяя энергию, которую необходимо сбросить в движении, превратив в тепло рук, в движение ног, в игру, в танец.
— Наверно ты тоже выходишь гулять с дедушкой?
— Нет, он никогда меня не берет с собой. Он боится за меня, говорит, что не сможет уследить за мной. Ведь я очень быстро бегаю. – Неожиданно Лена замкнулась в себе. Она не произнесла больше ни слова.
Я пыталась понять, почему она замолчала, и по её взгляду я нашла брошенного волчонка. Он лежал на полу, распластав свои игрушечные руки, из всех швов торчала вата.
По какому-то неведомому мне порыву, я решила больше не спрашивать Лену, оставив её в покое. Я отвела её в палату, где она ни слова не говоря, легла на свою кроватку, отвернувшись к стенке.
По моему плану я в этот день должна была провести интервью еще с тремя детьми, но так и не смогла заставить себя сделать это.
Я шла домой. Вечер. Холод. Он сквозил из меня, возвращаясь в холодный мир, окружавший меня своей нелепостью, своей бессмысленной зябкостью.
Холод был в моей душе.
Я была не готова столкнуться со всем этим, с бессмысленным крушением не начавшейся жизни. Я не готова была столкнуться с взрослыми, потусторонними глазами, которые осматривали меня, снимая с меня одежду моих защит психики.
Во всем виновата система, которая перемалывает людей, делая из них рабов ситуации, заставляя человека подчиняться зависимости от этой нерушимой системы.
Мать, которая не может погладить своего ребенка, из-за своей занятости, компенсирующая своё отсутствие алчными подарками ребенку, представляя, как она бы смотрелась во всех этих разноцветных, клоунских одеждах. Как бы на неё смотрели мужчины, видя её по-детски яркую пестроту взрослой самки, имитирующей ребенка. Она так увлечена добычей всей внешней одежды, что забывает о том, что психику ребенка надо тоже одевать в одежду защит от системного мира, в котором если ты не вписываешься, то тебя ломают, рвут на части или изгоняют. И тебе надо быть готовым к этому, выставляя свою готовность с презрением уйти в сторону, чтобы там создать свой мирок иллюзий, из сформированных в детстве фантазий.
Новый день, старые дети…
— Вера, пойдем со мной, ты нормально спала? – я поднимаю девочку девяти лет, попавшую в клинику после реанимации.
Не понятно, как вообще она выжила, после всего того, что с ней произошло.
Её нашел дворник, лежащей на холодном полу подвала, среди шмыгающих крыс, ищущих пищу для своих детей, защищающих их от человека.
Он не понял, откуда раздается слабый стон.
Он посветил тусклым фонариком на стены подвала, на пол, и там увидел голое тельце девочки.
Он вызвал милицию и скорую помощь.
Девочка была без сознания.
Худое тело просвечивалось его фонариком.
Он снял с себя телогрейку, и укутал тело девочки, и стал ждать приезда милиции.
Они приехали на двадцать минут раньше скорой помощи, и не сразу поняли, что происходит. Они думали, что в подвале заложена бомба. Пока они поняли из несвязных рассказов дворника, что произошло, подъехала скорая помощь, и врач быстро спустился в подвал.
Её привезли в реанимацию.
Врачи не давали ей шансов на жизнь, они боялись смотреть друг другу в глаза. Они делали все от них возможное, чтобы не дать ей умереть. Её плоти умереть… Они хотели её смерти…
Они написали в истории её болезни, что девочка как минимум восемь дней находилась в подвале, без пищи, без воды. И что её постоянно насиловали…
— Как ты спала Вера? что-нибудь снилось?
Вера молчала, она смотрела на меня затравленным взглядом, из которого я поняла, что я не смогу довести её к себе в кабинет, что я так и буду стоять с ней в коридоре, ни о чем не спрашивая.
Я отвела Веру в палату, решив, что следующей возьму Таню. У неё сожжена половина лица. Девочке семь лет, она почти ровесница Лены, но они никогда не играют вместе. Они всегда сторонятся друг друга.
— Танюша, пойдем со мной, я тут с тобой поговорить должна.
— Пойдемте, Лидия Ивановна, — в отличие от других девочек, Таня сразу приняла меня. Она как-то сразу стала называть меня по имени, в отличие от остальных детей.
Мы зашли в мой кабинет, и сели друг напротив друга. Таня сложила руки передо мной на коленях, и почему-то стала выкручивать свои пальцы.
— Сегодня солнышко светит, а нас не отпускают погулять, — пожаловалась мне Таня.
— Хочешь, мы выйдем с тобой вдвоем, погуляем.
— Конечно хочу, — Таня недоверчиво посмотрела на меня, опасаясь, что я что-нибудь вытяну из неё, взамен этой прогулки.
Я решила, что любые вопросы будут только мешать, и сразу стала собираться к выходу на улицу.
Одевшись, я повела Таню к гардеробу, где висели детские пальто.
— Какое твое пальто? – подвела я Таню к вешалкам.
— Вот это, — Таня указала в сторону вешалки, и я сняла её пальто.
— Пойдем, — сказала я, после того, как Таня оделась.
Безысходность, вот что было во мне, когда я выводила девочку на улицу.
Только сейчас, у детей было только сейчас.
Ни какого прошлого.
Ни какого будущего.
Мы вышли на заснеженную улицу, по которой метались раздуваемые ветром снежинки, и Таня неожиданно побежала.
Я испугалась, но через мгновение поняла, что она бежит к сугробу, чтобы прыгнуть в него.
Дикость, детскость, наивность её поведения рассмешили меня. Я чувствовала, что большего подарка, чем эта прогулка, я не могу подарить этой девочке. И я не мешала ей наслаждаться обманчивой чистотой снега.
Я стояла в стороне, пытаясь понять, как такая веселая девочка могла повесить шнурок на дверь и потом влезть в него, по неопытности касаясь ногами пола самыми краешками пальчиков детской ножки.
— Лидия Ивановна, а если я буду держать снег около ожога, он пройдет? – наивно спросила меня Таня, которая подошла ко мне, держа у своего лица комок снега.
— Да, пройдет, — соврала я.
А что я ей могла ответить? Что ей придется жить со своим уродством всю её жизнь? Что даже если её родителям удастся скопить деньги на пластическую операцию по пересадке кожи, то операцию будут проводить в возрасте, когда ей исполнится восемнадцать лет, а до этого времени ей так и придется прятать свое лицо от сверстников, скрываясь в квартире родителей.
Мне удалось выяснить, что этот ожог у неё появился в возрасте трех лет, когда она случайно намазала лицо какой-то жидкостью из отцовских пузырьков. Она подражала матери, которая вечером втирала в свое лицо крем, и запрещала Тане брать со своего столика баночки. А отец не запрещал ковыряться в его вещах…
Все естественно, все понятно. И в этой понятливости человеческих обязательств, мотивов и поведения, все перепутано, все как-то не так. Какой бы идеальной система не была, она дает сбой.
Таня стояла рядом со мной.
Я собиралась что-то спросить у неё, но молчала. Мне казалось, что если я спрошу её о том, почему она пыталась покончить жизнь, это заставит её еще больше страдать.
Что такое замена детьми мира реальности, на мир своих фантазий?
Как такое возможно, когда ребенок стремиться выскочить за пределы окружающих его законов?
Что такое детская психопатия?..
Мы еще погуляли с Таней по двору клиники, провожаемые завистливыми взглядами детей, смотрящих на нас с подоконников.
Я отвела Таню в её палату, решив, что со всеми остальными детьми буду проводить такие же прогулки, как с ней. Здесь, на улице, дети превращались сами в себя, снимая с себя маски, надетые на них взрослыми людьми, не желающими видеть их детство.
Собрав четырехлетнюю Машу, я повела её в тот же двор, где царствовала зима, где властвовал холод, где снег скрывал все пороки грязной земли, скрывая её пороки.
Маша шла неуверенно, так как она только на кануне проснулась, но сразу же откликнулась на моё предложение пойти на улицу.
— А вы нас выведите гулять? – одновременно спросили меня несколько голосов девочек, которые завистливо встречали Таню.
— Конечно выведу, но по очереди, всех вас мне не разрешат выводить, так что будем гулять по очереди. Договорились?
Девочки стали определять в своем кругу, кто за кем пойдет, ну а я взяла Машу.
История Маши обычна, и тоже понятна. Её родители погибли в автокатастрофе. Она сидела на заднем кресле автомобиля, пристегнутая ремнями и ей чудом удалось выжить. Зажатая в железе, обливаемая кровью своих родителей, она тихо ждала помощи от суетящихся вокруг людей, не подозревавших, что в машине кто-то остался в живых. Родственников у неё не осталось, так и поселили девочку в больнице, ожидая, когда её переведут в детский дом.
Маша радостно играла снежными комками, пытаясь их бросить в даль, но её слабые ручки отсылали снежки ей же под ноги. А она смеялась.
Здесь, в больнице, от одиночества, Маша пыталась закончить свою жизнь, украв таблетки…
А потом я вернула Машу в её палату, так и не начав с ней говорить. Да и о чем можно было с ней говорить? Когда итак все понятно…
Я пришла домой. Разбитая, уставшая, замерзшая. Есть ничего не хотелось, а Григорий сидел на кухне, не понимая моего состояния. Я обняла сына, так и просидев весь вечер, зажав голову сына в своих руках, представляя, что же за жизнь ждет его впереди, среди всей этой боли.
Ночью Григорий подошел ко мне, он погладил мою голову, присел рядом на корточки, и спросил, что со мной.
Я рассказала ему про своих детей, про их страдания.
Он слушал молча, не прерывая меня, понимающе кивал головой, вытягивая из меня все мои мысли, а в конце моего рассказа он рассказал мне про крыс. Про то, как они сообща, всей своей стаей выращивают свое потомство. Он рассказывал, как они постоянно дежурят около своих крысят, заботясь о них, утоляя их голод, вынося их испражнения.
— Крысы много лучше людей, в отношениях к своим детям. При том им все равно, чьи это выплодки, их, или чужие. Им все равно.
Утром я опять пошла в больницу, и там сразу взяла Свету и повела её на прогулку.
Света была рослой девочкой, двенадцати лет, с тремя пережитыми суицидными попытками. Она была любимицей санитарки, Любви Ивановны, которая заботливо подтыкала её одеяло, чтобы тепло не выходило наружу, но девочка постоянно раскрывалась.
— Света, а твои родители к тебе приезжают? – поинтересовалась я, зная, что кроме тетки, к ней никто не приходил.
— Да, вот вчера приезжала мама, она привезла мне куклу.
— Красивую?
— Да, очень, — Света не хотела от меня отходить, ей очень сильно нужно было общение с взрослым человеком, с женщиной. У неё недавно начались месячные, и по этому поводу мы с ней уже дважды разговаривали.
Я ей рассказывала об устройстве тела женщины, о гормональных циклах её организма, и как мне казалось, я нашла с ней общий язык, приобрела её доверие.
— И еще ко мне ночью приходил отец. Только вы никому не говорите, ладно? – шепотом попросила меня Света, боясь что её могут услышать.
— Твой папа заботиться о тебе?
— Да, он пришел гладить меня по голове, — на самом деле сегодня ночью дежурила Любовь Ивановна, и она гладила Светочку по голове, но та принимала её за своего отца.
— Он тебе что-то рассказывал?
— Он говорил, что кончиться его задание, он военный, и он придет ко мне.
Света считала, что её родители, на самом деле не те, кто жил с ней рядом. Она никак не могла примериться с тем, что её родители пьяницы, заботящиеся только о том, где бы им найти водку, чтобы напиться, и смыть грязь жизни из своей памяти. Они били Свету, но она ничего не помнила об этом, и только вывернутая ручка свидетельствовала о насилии её родителей.
— Рука не болит? – поинтересовалась я, беря её крохотную ручку в свои руки, чтобы согреть. Рука была холодной, как снег.
— Нет, не болит, — одернула Света свою руку, пряча её в кармане своего дешевенького пальто, выданного ей здесь же в больнице. Кроме халата и старых колготок у неё больше не было вещей.
— А рентген тебе делали? – спросила я, понимая, что хоть так я выражу свое сочувствие её боли.
— Да, два раза. Лидия Ивановна, а скоро меня выпишут, я уже здорова.
— Скоро.
— Жаль, мне здесь хорошо, я тут с девочками сдружилась.
— Уже соскучилась по ним?
— Да, и немного замерзла.
— Ну пойдем обратно, мне ведь еще всех остальных выгуливать.
Мы зашли в её палату, в которой уже ждала Инна. Она стояла в одежде, с надеждой смотря на меня, вдруг я откажу ей в прогулке.
Они свободны, они заключенные.
Я хотела обнять их, всех сразу, прижав их нежные головы к себе, чтобы забрать у них их боль их души, но не могла.
Я повела Инну на улицу, а сердце моё бешено колотилось от ненависти к себе, к невозможности им помочь, не возможности исправить их жизни, подпорченные в самом начале. Но что я могла сделать?
Шесть лет, Инне было всего шесть лет, но она уже многое понимала. Она понимала, что всего надо бояться, что и в детском доме надо бояться. Она рассказывала Маше про то, как она живет в детском доме, где на одного воспитателя, приходиться двадцать голодных до ласки детей, которые шумят, дерутся, лишь бы только получить внимание своего наставника.
— Ты опять запугивала Машу? – ласково произнесла я, чтобы не спугнуть девочку.
— Нет, не запугивала, а правду рассказывала. Вот, посмотрите, — Инна протянула руку, показывая ожоги оставленные сигаретами. – Это мне мальчишки сделали. Так что она должна быть сразу злой, как я сейчас стала.
Инну привезли в больницу, после того, как она попыталась зарезать одного мальчика кухонным ножом, после чего, поняв, что это ей не удалось сделать, попыталась разрезать себе шею.
Тонкую, хрупкую шейку…
Мы еще с ней говорили, я пыталась мягко навязать ей свое мнение о том, что есть воспитатели, и им можно пожаловаться на обидчиков, но она сопротивлялась.
— Ага, ябедой стать, стукачом? Да я лучше его прирежу, а потом и себя порешу. Вот так, — и Инна показала мне, как она полоснет ножиком по своему горлу.
Я отвела её в палату, забрав оттуда Ларису.
Ларисе было пять с половиной лет, и она отличалась своей замкнутостью и не общительностью. Вытянуть из неё слово было не возможно, да и мимики не было на её каменном лице, на котором застыла гримаса ужаса.
— Лариса, ты хорошо позавтракала? – спросила я её, понимая, что она мне не ответит.
Но она слышала меня, просто никогда не отвечала.
Нашли Ларису в городском лесопарке, в возрасте трех лет. Ни тогда, ни после она ничего не рассказывала, не рисовала, предпочитая наблюдение за игрой других детей.
Кто она, откуда, так и не выяснили.
Она даже глаза свои прятала.
И никто не знал почему.
Так она и скиталась по больницам.
Я прогулялась с Ларисой, после чего отвела её в палату, где девочки играли в куклы. Я не стала тревожить их и ушла из их палаты.
Я зашла к профессору С-кому, который, пытался найти людей, способных выдержать прессинг работы в его отделении.
— Знаю, все уже знаю, — произнес профессор. — Это работа не для тебя, тут каменное сердце надо иметь, а ты вон как за два месяца извелась. Все, давай обратно, во взрослое отделение, приказ по больнице уже подписан.
Профессор положил передо мной бумагу с подписями, и я согласилась с его мнением. Мое сердце не выдерживало, оно рвалось из меня наружу.
Я взяла бумагу и поставила на неё свою подпись, соглашаясь с решением руководства больницы.
Я зашла попрощаться в палату к девочкам, но к моему удивлению там никого не было.
— А где девчонки? – спросила я у убирающейся в их палате санитарки.
— Так они пошли на улицу, все вместе, а что? – санитарка, размахивала мокрой тряпкой.
— Нет, ничего, все хорошо.
— Вот мои восемь дней милосердия. Два месяца, которые я проработала в детском отделении. А теперь не знаю, что мне делать… Может к тебе в отделение податься?

0 комментариев

Добавить комментарий