Столетний Дождь
Посвящается Кругу – такому, какой он есть
Столетний дождь… Резиновый сапог в сыром песке… Глаза стоят на ржавом потолке… Истрачен сгоряча весёлый бред… Сцепились, хохоча, колечки бед… Столетний дождь… Над пропастью весны собрались сны и ранние глотки большой тоски… Ногтями по стене скребёт апрель, как будто за стеной растут цветы, как будто их увидеть с высоты… Столетний дождь… Сто лет прожили мы, готов обед из мыльных пузырей сырого дня, из косточек разгаданных стихов, из памяти с подошвы сапогов, просоленной кристаллами огня… Столетний дождь… По тихой полосе бредут слова и рушится измятая листва… Исполнен предпоследний приговор, все взносы за апрель вознесены, и сны висят над прорубью весны… Столетний дождь…
ЯНКА
Апрель. Первые лучи солнца играют на мокром снегу, там и сям разбросанном клочьями по голому лесу. Несколько бурных ручьёв разом взламывают непрочный ночной лёд и бросаются в бой. Вода струится из-под снега и из почти незаметных родников и просто из прошлогодней листвы. Всё новые и новые ручьи прокладывают себе дорогу между вековыми деревьями, сливаются, рассыпаются на десятки струек, снося гнилую листву и буро-чёрную почву в небольшую речку Сурожь, делая её мутной и полноводной. Ручьи прыгают по камням обрывистого левого берега Сурожи. Самый высокий утёс этого берега резко, как скала, вздымается над чёрной массой голого леса и, кажется, остаётся холодным даже под лучами солнца.
Апрель. Стоя на этой скале, можно видеть на много вёрст вокруг – и Сурожь, дальше по течению разливающуюся во много локтей шириной. И мрачный лес из великанских дубов, совсем без подлеска, летом в нём даже в полдень стоит тьма, ни одна птица не поёт в нём – разве только вороны кричат. И город можно видеть, город Сурожь, окружённый высокой стеной, с роскошными хоромами князя Феликса.
Но никогда ни один человек не ступил на неприступный утёс, ничто никогда не нарушило его покоя.
Апрель. Поутру на вершине утёса стоят и смотрят на город три существа, избравшие себе вид людей. Бог Владимир выглядит как мужчина небольшого роста с чёрными волосами и глазами, с чёрной же коротко остриженной разбойничьей бородкой. Безволосое лицо бога Всеслава покрыто морщинами, вокруг глаз они так глубоки, что при любом выражении лица глаза кажутся сощуренными от солнца. У бога Олега гладкое юношеское лицо, словно стеклянные незакрывающиеся глаза и длинная седая борода, свалявшаяся клочьями. Три бога неподвижно стоят на утёсе и смотрят на город. Они молчат, пока не чувствуют за спинами ещё одно Присутствие.
– Тебе не место здесь, – говорит бог Всеслав Присутствию, не оборачиваясь. И чуть насмешливо прибавляет: – Пресвятая.
Позади богов на утёсе стоит существо, фигурой похожее на женщину. На её лице нет глаз и носа – словно на страшной маске, человеческие в лице одни губы, да ещё прядка волос, постоянно спадающая на лоб, которую Богородица время от времени поправляет.
– Мне место везде, где правит мой Сын.
– Мы неизмеримо древнее и Тебя, и твоего Сына, – спокойно отвечает бог Олег, также не оборачиваясь.
– Но вы подчинились Ему.
– Отнюдь, – бог Олег, – мы долго спали. Но сейчас – время проснуться.
– Но мы не соперники ни Ему, ни Тебе, – добавляет бог Всеслав, с той же привычно-насмешливой интонацией.
– Вы должны подчиниться мне. Я – Мать.
Беседа прерывается искренним и весёлым смехом бога Владимира.
– Ты нам не мать, – спокойно объясняет бог Всеслав, – и мы помним время, когда Тебя не было.
– Ты была хорошей женщиной, – вдруг перестав смеяться, говорит бог Владимир, – тысячу лет назад. Каждый из нас троих любил Тебя и рад был сделать своей женой. Но Ты избрала другой путь. Ты хотела стать матерью Единого. За эту тысячу лет ты растеряла всё человеческое. Ты больше не человек, Мария.
– Но Ты и не бог, – жёстко добавляет бог Олег. – Ты не человек и не бог, Мария. Кто Ты?
– Мой Сын велик и всемогущ. Все в знании Его. Неисповедимы пути Его. Зачем вы пробудились, боги?
– Приходит время Столетнего Дождя, Мария, – почти шёпотом говорит бог Владимир. – После стольких веков… Приходит время столетнего дождя.
И три бога в согласии склоняют головы.
– Вы более не властны над миром, боги. Мир больше не увидит вашего Столетнего Дождя. Всё изменилось.
– Нет, Мария, – качает головой бог Всеслав, – ничего не изменилось. Столетний дождь не наш и не Твой. Столетний дождь был задолго до нас и будет ещё долго после Тебя. Ни мы, ни Твой Сын не властны над ним. Он приходит в мир и мир изменяется. Может быть, после Столетнего Дождя нам не будет места в мире, а может быть, не будет места Тебе. Этого не изменить.
Фигура Богородицы склоняет голову, словно соглашаясь с неизбежным.
Апрель.
Ярмарка просыпается с зарёй. Она, как вода в котле, поставленном на огонь: сначала только извечно беспокойный ветер взметает пыль и мусор. Потом одна, другая ранняя торговка, третья, четвёртая – как редкие пузырьки со дна, и вскоре вся площадь вскипает сплошной бурливой толпой, вертится, смешивается, волнуется, убывает и прибывает до позднего вечера. Она стоголоса и сторука, она кричит и скандалит, она зазывает и расхваливает, дерётся и напивается, рождается, умирает – живёт. Отплясывает в пыли босыми ногами юродивого слепого дурачка. Бешено ревёт, возбуждённая чужой кровью, орёт в сотню глоток и слышит сотней ушей. Ей нет дела до чужих слёз. Она бессмертна.
Особо буйствует чудище в ожидании праздника-гуляния, напередодни великой попойки. Она покупает и продаёт всё – лапти и души, солёные огурчики и лучших друзей, деревянные забавки и последнюю рубашку… Она не терпит слабости – растопчет, разметает по площади слабого – костей не соберёшь, не докричишься, не домолишься – не услышит. Потому – всё равно, потому – завтра праздник Столетнего Дождя, потому – всё надо продать и всё купить, пока не поздно, а потом – так же бесшабашно, беспробудно гулять завтра, на ежегодном празднике с древним странным названием.
Но когда Ярмарка говорит голосом старого Патриарха, она стихает, замирает на мгновение. Она не умирает – лишь прячется по углам глаз пьяных, под языками массивных торговок. И тогда один голос несётся в ней и над ней.
Часть Ярмарки, говорящая голосом Патриарха, невообразимо стара, вся заросла густым сиво-седым волосом – густые брови, на них падают волосы, борода почти из подглазий. Голосами стариков и старух Ярмарка шепчется, что пять сотен лет назад, когда молодой тогда князь Феликс основал тут град Сурожь, стоял уже «храм Божий во чистом поле» – деревянный сруб с крестом и колокольней. Говаривала Ярмарка – церкву ту Патриарх сам срубил, с тех пор и живёт в ней. Но мало ли что говорит Ярмарка! Может, всё то – бабьи слухи. Кому знать? Разве князю Феликсу, Железному князю, те пять сотен лет живущему и правящему городом?
Вся бешено-буйная сила Ярмарки – в голосе Патриарха. В сжигающей страсти к Богу и лютой силе любви.
Вера, говорит Ярмарка – это всё. Это жизнь, это любовь. Уверуйте в милость Божию! Возлюбите ближнего! Тихонько, в кулачок посмеивается Ярмарка.
Каждый день, каждую свою секунду сочетать нужно с верой и проживать по вере и воле Божьей – говорит Ярмарка могучим голосом Патриарха. Посмеивается Ярмарка торговками, злыми нищедухами, продавшимися, купившимися, убогими – уж она-то знает, как жить, чего хотеть да чему верить. Но посмеивается тихо – боится Патриаршего громового гласа, огненно-лучистых глаз.
Любите всех, кого видите, кого знаете, кому нужна любовь, – Патриарх. Как же, полюбишь их, – Ярмарка, – враз по миру пойдёшь.
Ярмарка уже ненавидит святого, исторгая его из своего чрева. Уже любому человеку видно – вот она – Ярмарка, а вот он – Патриарх, говорит, учит изо дня в год, из года в век, из часа в вечность. И смотрит Ярмарка: может – верит, может – нет, может – плюнет, может – поцелует, может – спасётся, может – согрешит. Но вот она – Ярмарка, и вот он – Патриарх, и никогда он не станет ей свой. Не полюбит Ярмарка его своей горячей, грязной, кровавой страстью, не вберёт в себя.
Возьмёт в кольцо глаз и слушает, слушает, слушает: потому – боится.
Говорит Патриарх и – словно бы не видит, что из мириады пар глаз, окруживших его, одна пара принадлежит князю Феликсу, строителю и владыке города. Не тронутому костлявой рукой своих пяти сотен. Загадочному, молчаливому. За суровый нрав и невластность над ним многих лет прозванному Железным. С давних лет и доныне Ярмарка не видывала и не слыхивала, чтобы князь сказал хоть слово Патриарху. А уж тем паче, никогда не слушала Ярмарка Патриарха княжьими ушами. Но вот же слушает, и хозяин города и Ярмарки стал её частью и живёт по её невыдуманным законам.
«Здравствуй, Патриарх.»
«Здравствуй, Князь. Давно не виделись, брат.»
«Давненько, братишка. Лет, эдак, тысячу.»
«Ты знаешь, в этом нет моей вины.»
«В том нет ничьей вины, братишка. Такова жизнь.»
«Таковы мы. Я чувствую приближение чего-то непонятного. А ты?»
«Да.»
«Тогда скажи мне.»
«Это конец, братишка. Конец всему.»
«Но почему? Что мы сделали не так?»
«Мы невиновны, братишка. Никто не виновен. Это неизбежно.»
«Неужели мы не можем ничего изменить? Скажи, брат! Ты же старший! Ты же должен знать, Князь!»
«Ничего я не знаю, братишка. Перед лицом неизбежного мы все равны.»
«Почему всё должно быть так? Почему? Ты ведь знаешь – сначала были камни, потом деревья, потом звери. После зверей родились боги. И, наконец, мы. Но почему мы так же невластны над судьбой, как дикие звери? Мы же властны над всем. Старший, почему мы теряем любовь? Брат, почему мы всё теряем – родных, матерей, любовь, веру, жизнь – и ничего не можем вернуть? Почему???»
«Такова судьба, братишка. Мы славно пожили, полюбили, поговорили – то было наше время. Оно прошло.»
«Ты прав, брат. Ты прав, и я знаю это. Неужели никто, кроме нас, не понимает, что приближается конец?»
«Есть и другие. Но их мало и им ничего не изменить. Это приближается ко всем, и всем придётся терять и расставаться. Такова смерть.»
«Нам остаётся так мало времени… Прости меня, брат. За всю нашу жизнь. У нас не будет иного случая попрощаться. Прости меня.»
«Прости меня, братишка. Прощай.»
«Прощай, брат.»
Князь Феликс тих, как осенний моросный дождь. Он неслышно ступает по дощатому полу – ни скрипа, ни дыхания, ни похрустывания костей. Князь приходит и уходит беззвучно. Тому, кто не видел Железного князя в глазах князя Феликса, может подуматься, что невысокий коренастый человек с гривой чёрных волос слаб духом. Зря, не один из тех, кто так думал, давно растворился в минувшем, а князь – жив и княжествует.
Княжий дурак, прикованный цепью к стене светлицы, с утра впал в буйство. Ничто так не веселит служек, как припадочный бред дурака, потому в светлице собралось полдома. Никто не приближался к мечущемуся на цепи ближе вытянутой руки. Маленький, ободранный, с редкими волосами и бородой, мутными бесцветными глазами в этих припадках, в пенном бормотании, в бессмысленном разнословьи вовсе теряет облик человечий. Жалкий, старый, безумный богохульствует и молится, не зная, что, какие слова оживают на пенных устах:
– Любимая, – кричит, как страшное ругательство, бросаясь вперёд на полную длину цепи, падает, вновь вскакивает, кричит: – Любимая! Как же так?! За что? – рывок. – Прости меня! Прости! Я не хочу с тобой расставаться! – рывок, падение. – Ещё слишком рано! Не уходи! Пожалуйста, вернись! – рывок, падение, уже не вставая, горестно, зло: – Любимая, любимая, любимая! За что, боги, за что, боги, за что боги за что за что за что за что?!!! – Замирает на полу, свесив голову – спит. Служки не расходятся, ждут, знают: это ещё не всё. И верно – через мгновение встрёпывается, вскакивает и вновь кидается в сумасшедшую гонку на цепи, вновь кричит страшные слова, будто плюётся страшной матерщиной:
– Здравствуй, волчик! –рывок, прыжок куда-то в сторону, –давно я тебя не видел! Ты уж совсем заматерел! – рывок. Рывок, падение, – ну, принимай гостя! – рывок, рывок, рывок, – мы с тобой два зверя, волчик! Нам не разойтись на тропе! – рывок, падение, рывок, падение, рывок, падение на колени, на руки, плашмя. Сон. Спит, спокойно дыша. Ждут служки. Скачок, крик: – Мама, мамочка! Я боюсь, мама! Мама, помоги мне!.. – рывок, молчание. – Нет, мама, не уходи! Не оставляй меня одного! Я боюсь темноты! – рывок. – Мама, мамочка!.. – хрип, рывок, падение. Сон. Ждут служки. Просыпается, вскакивает, буйствует уже немного устало. – Спаси меня, спаси и сохрани, Пресвятая Богородица! – И сразу же падает, но не засыпает. Сидя на полу, смотрит в дальний тёмный угол у двери, качает головой, говорит спокойно и сурово:
– Тебе не в чем винить меня, князь. От меня ничего не зависит. Я такая же жертва, как и вы.
Несколько служек оборачиваются. Едва заметно притворяется дверь. Служки живут здесь давно, и они знают по этой двери – в дальнем углу только что стоял князь Феликс.
Князь Феликс занят важной работой – он измеряет комнату. Три шага на север да три шага на юг – вот и комната. Три шага на север да три шага на юг – вот и мир. Три шага на север да три шага на юг – вот и жизнь. Бродит в голове ругань одержимого и слова Патриарха, не дают покоя, стучатся в уши, в глаза, в пальцы рук – как пульс… «мы же властны над всем старший почему мы теряем любовь» «любимая любимая как же так за что прости меня прости я не хочу с тобой расставаться» «но почему мы так же не вольны над судьбой как дикие звери» «мы с тобой два зверя волчик» «брат почему мы всё теряем родных матерей» «нет мама не уходи не оставляй меня одного» «любовь» «я не хочу с тобой расставаться» «веру» «спаси меня спаси и сохрани» «жизнь» «нам не разойтись на тропе». Князь останавливается. Новая мысль, которая не принадлежит ни Патриарху, ни дураку, ни самому князю. «Кому мы нужны в этом мире? Нас просто забыли здесь: живите, как хотите. А не хотите – подыхайте. И ничего от этого не изменится.» Князь Феликс проводит пальцами по лицу, отгоняя мару, снова начинает мерить комнату. Он уже ни о чём не размышляет, просто ждёт, пока за окном захлопают крылья.
И когда он услышит, он подбежит к окну, распахнёт его и протянет ладони к небу. Как великий дар он примет в ладони белую птицу и бережно внесёт её в комнату. Князь нежно прижмёт птицу к кожаной рубашке против левой груди. И птица встрепенётся, упадут на пол белые перья, и вот князь прижмёт к сердцу самое великое сокровище мира – прекрасную нагую женщину. Он поцелует её – как целует всегда, трижды – ноги, грудь, губы. Она возьмёт с резного деревянного кресла белое покрывало, чтобы накинуть на себя, но князь попросит её остаться нагой. Он будет знать, что сегодня – их последний день, что остался только один рассвет и только один закат. И потому князь останется с ней, своей ладой – любимой, счастьем своим. Он будет любоваться ею и целовать её и ласкать нежными пальцами.
И ей будет хорошо, потому что его ладони будут лежать на её груди, и его губы – на её губах, и его глаза – на её сердце. И она не будет знать, что завтра они умрут.
И ему будет хорошо, потому что она рядом, а в предзакат чей-то давно знакомый голос позовёт его, он уйдёт в лес с луком и стрелами. А к ночи, одуревший от одиночества, вернётся, и всю ночь они будут вместе. А что случится завтра – то не суть, то судьба.
О жене, ладе Железного князя, Ярмарка молчала. Она знала, что пять сотен лет назад молодые супруги пешком, без оружия и орудий пришли построить город. Они работали много лет, вдвоём возводя его. Они хотели построить свой мир, живущий по законам правды и любви.
Боги покарали их. Жену Железного князя они сделали голубкой. Днём и ночью должна была она летать над миром в поисках правды и любви и ничего не находить – из года в год, лишь раз в году, перед праздником Столетнего Дождя, возвращалась лада к князю в облике человека, на один день и – одну ночь. Пять сотен лет Железный князь и княгиня Птица верны друг другу.
Ярмарка знает об этом – но молчит. Это табу, тайна богов. Произнёсший её тоже станет птицей. Так верила Ярмарка.
Любимая! Свет мой! Голос моего сердца!
Любимый мой! Единственный мой, брат, друг мой и муж! Пламя моё и вода!
Любимая! Осень моя и весна!
Любимый! рассвет мой и закат!
Любимая! Боги не дали нам имён. Ведь я не могу звать тебя именем, которое носят ещё сотни людей в мире… Как же мне звать тебя?
Тогда пусть мы будем одни во всём мире – только ты и я.
…и мы будем говорит на своём языке. В нём твоё имя будет означать «любовь»…
…а «ты» будет – «люблю навсегда»…
…и «моя» будет тем непроизнесённым словом, что означает всю тебя.
…и то, как ты меня любишь, и как ласкаешь меня…
…и то, что мы будем вместе всегда…
… …………………………………………………………………………………
…пока смерть не разлучит вас.
Сорвался с цепи, прошёл незамеченным через всю Ярмарку, не слившись с ней. Выбежал на кривую улочку и долго-долго бежал и шёл, напуганный шумом Ярмарки. Уткнувшись в высоченную стену, долго и трудно лез на неё, десятки раз срывался, подвывая, зализывал ссадины. Но вылез-таки, вскарабкался, свалился кулём по иную сторону стены на траву.
Был уже за городом.
Князь Феликс, Железный князь с трудом идёт по дну Алой Реки. Которая есть кровь. Кровь льётся из закатной, алой дыры в горизонте, водоворотами вращается вокруг стволов деревьев. Кровь всё прибывает и прибывает, захлёстывает князя по щиколотки, по колени, но он всё идёт, идёт вперёд. Кровь окрашивает стволы деревьев и полурастопленный снег в пурпур и рыжину, и князь захлёбывается и тонет в проклятой реке, потому что человек или бог убил горизонт. Но откуда в этом мёртвом горизонте столько тёплой человеческой (или звериной?) крови? Может, это уже последний день мира пролился на землю Столетним Дождём?.. Князь чувствует, что уже захлёбывается в закатной крови, тонет в ней, тяжёлый охотничий лук и простая одежда тянули его на дно.
Князь знает, что он утонул, что этого уже не исправить. Если бы он утонул в воде и умер, это было бы не так тяжело и плохо. Но он утонул в закатной крови, и это уже так плохо, что хуже некуда. А кроме того, ему ещё нужно выплыть, чтобы вернуться к ночи к своей ладе. Но он уже не может выплыть, он уже утонул.
Князь вздыхает и принимается привычно высматривать дичь. Полторы тысячи лет назад он впервые утонул в кровавом закате – тогда и перестал быть человеком. С тех пор ни разу не пропустил заката «кровавого часа». Каждый день, зимой и летом, в этот час князь проливал кровь живого существа. Он называет это «охота», но знает, это – «убийство». «Охота» – это когда один на один с первозданным зверем, а когда – положил стрелу, натянул тетиву, сбил с неба оперённую крылатость – это «убийство».
Княжьего дурака зовут Святой Никита. Много лет назад он был русич, могучий воин. Он этого уже не помнит. Потом он много – очень-очень много лет был дураком на цепи у старика Эдмуна (он и это забыл), потом у его сына, князя Железного, Феликса.
Всё, всё забыл Святой Никита, думать разучился, разучился и смирять «чужие мысли», которые боги горстями бросают ему в душу. Эти «чужие мысли» – он видит их, слышит, обоняет – рвутся из него буйными припадками, сжимая душу, сознание, силу.
Святой Никита лежит на траве – за рекой, не помня, как одолел её, у подножия утёса, на опушке древнего мёртвого леса.
Он многого не помнит, но помнит, зачем он в этом лесу. Он пришёл сюда умирать. Он чувствует это по всему – по необычайно кровавому закату, по выражению глаз князя Феликса, которое видел сегодня утром, по звучанию страшной фразы «Столетний Дождь» (Сто-летний. Сто лет. Сколько сотен лет Святому Никите?). И ещё – по той «чужой мысли», которую [познал] сегодня, но не смог запомнить и теперь мучается неизвестным страхом…
Чего ты боишься? – спрашивает бесстрастный Святой Никита дрожащего зверька – Святого Никиту, – уж не старого ли друга («смерть – мой старинный друг – подсказывает Чужая Мысль – мы с ней хотим одного»)? Нет, не его. Я боюсь вспоминать. Раньше всё было понятно: вот она – цепь, вот они – стены, вот он – князь. А сейчас? Подумай: вот она – река, вот он – город, вот он – княжий дурак, пришедший сюда умирать. И вот она – память, теребящая дурака, заглядывающая в глаза, дёргающая за рукав.
– Вспомни! – кричит память, тыкая скрюченным пальцем. – Вспомни! Вспомни! – вынуждая Святого Никиту вспоминать в тщетной попытке заглушить голос памяти:
– Это деревья!
– Вспомни!
– Это трава!
– Вспомни!
– Это птицы!
– Вспомни! Вспомни! Вспомни!
– Это свобода!
– (Что такое свобода?) Вспомни!
– Свобода… Это я.
– (Кто ты?) Вспомни! Вспомни!
– Замолчи!
– ВСПОМНИ!!!
– Я – человек.
Память смолкает – ты вспомнил.
Железный князь знает, что железо твёрдое, острое. Железо, политое кровью, похоже на медь. Медь мягкая. Железо, политое кровью, становится ещё твёрже. Железо, политое кровью – живёт.
И стучит в ушах, как сердце: же-ле-зо-по-ли-то-е-кро-вью-же-ле-зо-по-ли-то-е-…
Трижды князь проводит руками по лицу, но праздные мысли не уходят.
«Росло дерево. Живое. Зелёное. Его срубили и сделали древко стрелы. А мёртвый кусок железа, из которого сделано остриё, ожил, напившись крови, ожил». «Счастливый мир мёртвого дерева и живого железа» – усмехается князь, натягивая тетиву, и бьёт привычно, не глядя, на хлопанье крыл, в небо.
Князь никогда не промахивается. Он знает, что это – его последняя охота. (Последний выстрел. Последняя кровь.) И всё же вместо тяжёлого шлепка мёртвого тела он слышит лишь тишину. Князь Феликс удивлённо поднимает голову к небу (оно уже почти чёрное от запёкшейся крови), и белое перо прямо из темноты падает ему на лицо.
Железный князь тяжело-тяжело (словно поднимая на плечах всё чёрное небо) вздыхает, закидывает лук за плечо и начинает долгий путь к городу…
«Этот лес велик и огромен, как Божий храм… Божий храм (Помилуй мя, Господи!)… Только зачем так темно?.. Что я здесь делаю?.. (Что? Что?) Что?.. (Я знаю!..) Я – человек! Я ненавижу цепь и не боюсь темноты! Я хочу быть свободным и не боюсь вспоминать. Я помню, как был ребёнком. (Босиком по зелёному лугу). Я помню свою мать. (Маму). Память как фреска на стене моего лесного храма. Она побледнела от времени, но я ещё могу разглядеть лица». И он разглядит, обязательно разглядит все-все лица поутру, но сейчас Святой Никита слишком хочет спать…
(К закату площадь пуста…
К закату площадь почти пуста. Посреди площади стоит человек и с его одежды струйками течёт кровь, алая, как закат. Человек слышит гулкое бульканье, когда капельки падают с его одежды в кровь, заливающую его ноги. С трудом выплывший со дна, поднявшийся на ноги, весь залитый закатной кровью человек уже не имеет сил идти дальше по щиколотку в приливе. Красный поток льётся на площадь из распахнутых городских ворот.
Это не первый раз, когда кровь доходит до щиколоток – думает человек. Когда озверевшая толпа разорвала на площади трёх сбежавших рабов полторы сотни лет назад, весь город пропах кровью. Когда полсотни лет назад перепившаяся в Столетний Дождь Ярмарка вспыхнула дракой, кровь, смешанная с грязью, текла прямо по улицам. И человек ничего не мог сделать.
– Закрыть ворота!
Три долгие секунды человеку кажется, что вечерняя стража не сможет одолеть силу потока, но потом в мир что-то сдвигается, створки ворот идут навстречу друг другу, поток сужается. С жутким скрежетом створки сближаются. Человек стоит и смотрит на них и ждёт – вот сейчас остановятся, и будет сквозь них сочиться, и сочиться, и сочиться – как старая незаживающая рана. А человек будет стоять и смотреть.)
Створки сходятся. Ворота закрыты. В городе – ночь.
Князь поворачивается и медленно идёт к своим хоромам.
(Человек летел бы домой, если бы не чувствовал неотвратимо ждущей потери. Поэтому он медленно идёт домой.)
…Князь кладёт руку на дверь спальни. Дверь пульсирует под ладонью, как сердце, а он всё не решается открыть её.
(Справившись со своими чувствами, человек толкает дверь. Дверь с трудом поддаётся, приотворяется на ладонь. Мужчина стоит. Он видит лицо спящей женщины и не решается разбудить её.)
Как ты прекрасна, – думает князь Феликс. – Как много в тебе тепла. Разве может случиться что-то плохое, когда ты рядом?
Железный князь поднимает лицо к небесам, которые не застит потолок, и вдыхает в себя мировую любовь.
(Человек толкает дверь, делает шаг вперёд и открывает глаза. Он видит небольшую, уютную, тёплую комнату, несколько резных деревянных кресел, большую кровать. На полу – горсть белых перьев с каплями крови на них. На кровати – прекраснейшая женщина в мире. Она нагая. Она спит. Под её левой грудью торчит оперённое древко стрелы. Человек медленно подходит к ней, стараясь не ступать на ало-мокрые перья. Человек зажимает стрелу ладонями и выдёргивает её. Из раны уже не идёт кровь.
Человек невыразимо спокоен. Снимает с плеча колчан, вкладывает в него окровавленную стрелу. Кладёт колчан и лук на кресло. Снимает одежду и нагим ложится на постель рядом с нагой женщиной. Обнимает её. Молчит. Закрывает глаза.
Человек шепчет тихо-тихо. Он не знает, что слова уже были сказаны. Он не помнит себя.
– Любимая, любимая!.. Как же так?.. За что?.. Прости меня, прости, я не хочу с тобой расставаться… – голос человека крепнет, растёт в комнате. – Ещё слишком рано. Не уходи, пожалуйста, вернись! Любимая, любимая, любимая! – кричит человек. – За что, боги, за что, боги, за что боги за что за что за что за чт… – крик переходит в неразборчивое полузвериное бормотание.) Князь вскидывается и голосит – громко, страшно, по-бабьи, пока может, пока не выкричит всю свою боль.
«И было ему видение. И увидел он лик Богородицы. И было ему сказано: умерь своё горе. Не кажи людям слёз. На всё воля Божья. Молчи.»
Но князь не хотел молчать. Он голосит, не переставая, словно в надежде сломать своим криком все стены в мире. Словно в попытке выплюнуть из лёгких кровь, которой он захлебнулся.
«И было ему видение. И увидел он трёх богов. Бог Владимир был мрачен, бог Всеслав – печален, бог Олег – спокоен. И сказал бог Олег: кричи, ибо потерял любовь. Плачь в последний день мира.»
И долго ещё обезумевший князь плакал о своей судьбе, и о потерянной любви, и о жизни, растраченной зазря.
А когда уже не мог кричать, он плакал молча и целовал холодное тело любимой, и так заснул рядом с ней…
В ту долгую ночь ни один человек не видел князя. Только в самый тёмный час мимо дворцовой стражи пронёсся княжий конь с закутанным в плащ седоком. И ещё не улёгся ветер, как за первым всадником проскакали ещё четверо в глухих плащах. И тут же всё стихло.
Город спит. Спят люди – злые и добрые, старые и молодые, грустные и радостные – каждый под своей звездой. Звезда просыпается, когда засыпает человек. Она встречается с другими звёздами, она любит и ненавидит, она верит и надеется. Утром она уснёт.
Над головой у каждой звезды её небо – город Сурожь. А в небе том горит одна лампада, и зажёг её Патриарх церкви Пресвятой Богородицы.
Эта лампада затеплится только, когда все уснут. Да и тогда Патриарх зажигает только самую маленькую, неяркую, которую только звёздам дано видеть.
В свете лампады на Патриарха смотрит лицо – только одно лицо из тьмы.
Богородица в простой кленовой рамке не похожа на икону – её рисовал сам старый Патриарх – такой, какой помнил. В глазах стоят слёзы, но глаза и губы улыбаются. За спиной Богородицы плывёт вдаль серая дорога и её руки и её одеяние в дорожной пыли. И ещё – руки её пусты. В руках Матери нет Младенца. Патриарх не нарисовал Его, потому что никогда не видел.
– Мария… – тихо, медленно произносит Патриарх, проводя пальцами по лицу иконы, – Мария, Маринка, родная… Маринушка…
Старик грустно усмехается в густую бороду. Сколько он уже ждёт? Сотню лет? Тысячу? Или это не имеет значения? Оттуда, – Патриарх поднимает голову к куполу, по которому плывут облака, – не возвращаются.
А Патриарх всё ждёт. Ночами он один на один с сотней мёртвых ликов и одним живым лицом, какую молитву чтёт Патриарх? «Вернись, во имя любви и веры вернись» – как мириады мужчин до него.
– Марина, – снова обращается к иконе, – ты знаешь, я ведь до сих пор люблю тебя, как когда-то. Но я уже почти перестал ждать.
Вряд ли ты вспомнишь меня чрез столько лет и людей, через столько крестов, воздвигнутых во славу во всех землях… Или вспоминаешь? О чём ты плачешь по ночам, Маринка? Или уже разучилась?
Но мы ведь были счастливы! Ты помнишь? Ты помнишь??? Я всё ещё верю, что ты любила меня! А я люблю до сих пор.
Старик стирает со щёк слёзы и мокрыми пальцами проводит по иконе. Капли взблёскивают на щеках Богородицы, словно она тоже плачет.
– А ты была такой ласковой, – шепчет Патриарх. – Не могла же ты и это забыть! Эх, Марина! Брат сказал: такова судьба – но я не верю в судьбу. Если мы чего-то не можем изменить – виноваты только мы с тобой, Маринка. И нам придётся простить друг другу. Тем более, что времени уже почти нет.
Патриарх тяжело преклоняет старческие негнущиеся колени, теперь его глаза смотрят прямо в глаза иконы. Так они стоят и смотрят – очень-очень долго, может, несколько часов, может, несколько веков. Патриарх склоняется всё ближе, ближе к Богородице, пока губы их не сливаются.
Патриарх знает, что на его губах не холстина, а мягкие женские губы. Они приоткрываются, отвечая на поцелуй, старик погружается в давно забытое ощущение женского тепла…
…Золотисто-алые лучи рассвета стирают с неба звёзды, гасят лампады и разделяют любящих.
Наступает утро Столетнего Дождя.
Человек просыпается, когда на его лицо льются золотые лучи солнца. Этот тёплый поток свободно проходит между голыми ветвями дерев. Человек легко и молодо вспрыгивает на ноги и вдыхает воздух полной грудью.
Человек не помнит, как его зовут, но в такое славное утро это не кажется ему важным. Высоко-высоко в небе плывут облака, мелькают птицы, светит солнце. От ног человека в полутень леса вьётся звериная тропка.
Он свободен! И пусть должен умереть – он умрёт свободным.
Человеку неожиданно вспоминается (ему очень много вспоминается) волчонок, которого он выкормил лет пять назад. Княжьи охотники тогда убили волчицу, а волчонка принесли человеку, сидевшему на цепи. Человек выкормил и воспитал серого лобастого щенка, назвал Владимиром, привязался к нему и с гордостью наблюдал, как щенок превращается в гордого, красивого, сильного зверя. Зверь, казалось, тоже любил человека – первый за много, много лет. Но лишь только волчонок стал волком, он разорвал верёвку, разбил окно и, никем не пойманный, ушёл в лес. Тогда человек загрустил, отказался от еды и чуть не умер. Но теперь он понимает волка. Теперь он многое понимает.
И жалеет человек тоже о многом. О том, что никогда не был с женщиной. О том, что не построил дома и ему некуда возвращаться. О том, что ни во что не верит. Да мало ли о чём может жалеть человек, сотни лет живший одной-единственной цепью? Немало, – знает человек.
Путь уводит вдаль, тропинка вьётся в полутёмной чаще. Прелые прошлогодние листья приятно пружинят под босыми ногами.
Человек слушает лес – поскрипывание древних стволов, чьё-то посапывание, жужжание мошкары – и ему это нравится.
Бесшумная серая тень выпрыгивает на тропу и обращается матёрым волком.
Человеку совсем не страшно. Он делает ещё несколько шагов навстречу волку, и вдруг понимает, что это тот самый волк, волчонок, которому человек дал имя языческого бога Владимира. И человеку становится от этого легко и радостно.
– Здравствуй, волчик, – улыбается человек, – давно я тебя не видел. Ты уж совсем заматерел. Ну, принимай гостя.
Волк делает шаг вперёд и обнажает клыки. И человек познаёт единственный закон свободы: убей или умри, чтобы быть свободным.
Человек тоже поднимает верхнюю губу в оскале. Но оскал снова переходит в улыбку:
– Мы с тобой два зверя, волчик. Нам не разойтись на тропе.
И два одинаково неукротимых зверя бросаются навстречу друг другу и сливаются в смертельном объятии – зубы, когти, руки, лапы, глаза – и уже неясно, где зверь, а где человек, всё это одно существо, смертно ненавидящее само себя. Оно вырывает из себя клочья шерсти, раздирает в кровь своё тело, ломает свои кости, в попытке добраться зубами до своего горла делает невозможное, катается по земле и не чувствует боли от ран.
И вот оно уже так близко, что чувствует дрожание вен на своём горле. Ещё один невозможный рывок – и существо смыкает зубы на горле. И чувствует огонь. И пьёт его.
Существо распадается на два, почти одинаковых – только один из их мёртв, другой жив.
Живой ползёт по земле, оставляя за собой кровавый след. В короткой схватке так всё слилось и смешалось, что живой не знает, кто он. Кто выжил – человек или волк? На чьём горле сомкнулись зубы живого?
И он, израненный, ползёт к небольшому озеру, скорее, просто луже, на недалёкой полянке.
В голове стучит: свободен, свободен, свободен. По земле остаётся широкая прерывистая красная полоса. На этом месте много лет будет расти самая высокая и густая трава.
Живой медленно приближается к воде. Он не думает о боли, о силе, которую теряет с каждым шагом. Он думает одно: свобода, свобода, свобода.
Но он всё-таки доползает до воды, нависает над ней, глядя на своё отражение. Из воды на него смотрит грустное лицо бога Олега…
…В небе плывут облака, светит солнце, высоко-высоко летят птицы.
Ворон с мудрыми глазами бога Всеслава садится на существо, лежащее у воды, и провозглашает лесу и всему миру, что человек мёртв.
Тот День рождается из солнечных лучей, чувства праздника и молитвы Птице.
«Птица, княгиня Птица. Лети из окна светлицы в свой вечный небесный путь! Князя покинь, забудь.» – нараспев молится день – «Птица, княгиня Птица»…
День ломится в окна княжьих хором. «Птица, мы ждём. Улетай, отпусти своего князя. Пусть выйдет на площадь, как год выходит. Пусть крикнет: – К чёрту всё, люди! Давайте пить! – Пусть выкатят на площадь тяжёлые бочки. Слушай нашу молитву, Птица! Утоли нашу жажду!
Птица, княгиня Птица! Лети из окна…»
«Птица, мы не можем больше ждать! Ты слышишь, в нашем молчании, в тяжёлом дыхании, в тяжёлом шёпоте – растёт желание! Наша жажда требует утоления! Ты слышишь, Птица?! Птица… Птица! Птица-а-а-а!!!»
«Вот выходит твой князь из хором. Но ты так и не выпорхнула из окна. Такого никогда ещё не видано. Что ж-то сулишь нам, Птица?»
«Что ты сделала с Князем, Птица? – страшится День. – почему молчит он, отчего огонь в глазах его? Отчего, ничего не сказавши, махнул только рукой – и на площадь выкатывают тяжёлые бочки?»
Замирает День, ждёт: чем-то кончится княжье молчание?
«Спаси нас, Птица! Спаси!!! – Хотите пить? Пейте! – говорит князь и тяжёлым страшным топором разбивает бочки, обходя площадь. Всё приговаривает: Пейте! Птица, спаси нас, останови своего князя!»
«Мы тонем в мутных потоках браги, как щенки! Мы пьём её, смешанную с грязью, уже не надеясь вдохнуть воздух. Что с нами, Птица? Князь утопил нашу жажду, но не утопит молитву! Спаси, Птица, спаси, ибо верим тебе!»
«Смотри, Птица! Великий князь твой стоит над полузахлебнувшейся, бессильной толпой. Что говорит он, Птица?»
– Вы хотите веселиться, люди? Веселитесь! Хлебайте муть, изгоняя из себя свет! Но знайте: каждый из вас – пылинка, и завтра вас всех унесёт Алая река. А ещё запомните мои слова, каждый из вас в кулаке держит судьбу всего мира. Вы хотите веселиться? Идите к чёрту!
«Прости нас, Птица! Отпусти и не пытайся удержать за руки! Мы сомнём твоего князя, растопчем! Ибо нет в мире человека, которому мы простим хулу в этот день! Мы тонули в хмельной браге и мы не помним, чем обязаны князю. Забудь о нас, Птица!»
Весь светлый День обрушивается с небес на Железного князя дубинами, досками, пудовыми кулаками, сам не зная, отчего горит в нём эта злобная сила! Небо медленно затягивается серой холстиной.
«Птица, княгиня птица! Мы не можем уже ни молиться, ни прощенья просить. Отпусти нам грехи, отпусти…» – вновь распевно выкрикивает День, ужаснувшись сделанным.
«Птица, спаси! Неужели он жив? Но не зря, не зря зовут князя – Железным. Поднимается с земли… Покачивается, уронив лицо в руки. Да что это, Птица?! Что это?!»
Что течёт у князя между пальцев? Слёзы. Что говорит князь – глухо, но чётко? – Мама, мамочка! Я боюсь, мама… Мама, помоги мне! День не знает, что не князем первым сказаны те слова. «Птица, ты видишь? Ты не можешь не видеть! Князь поднимает лицо – и по щекам его бегут не слёзы, а кровь! Глазницы князя залиты кровью. Что говорит князь? – Нет, мама, не уходи! Не оставляй меня одного! Я боюсь темноты!» и то был последний День, слышавший князя Феликса Железного.
И видел День, как от княжьих хором с восточной стороны ехал всадник на рыжем коне, с мечом, что начинался в его руке и уходил куда-то в небеса, в затянувшую их уже чёрную тучу. И то был бог Всеслав.
И меч его был бездвижен, но те, на кого обращал взгляд, падали мёртвыми.
Враз отрезвела полупьяная брагой и кровью толпа, ринулась в сторону, к домам своим и дворам. Но от домов, со стороны южной, ехал всадник на белом коне. И в руках его был лук, но колчан за спиной был пуст. И от его взгляда падали мёртвыми. И был то бог Олег.
И толпа в ужасе искала спасение в божьей церкви, но и от церкви, со стороны северной ехал уже всадник. И конь его был вороной, и в руках его были безумно прыгающие весы. И он был бог Владимир.
И бежала толпа к открытым воротам, чтобы избежать лютой смерти, покинуть город. И видел День – в воротах был четвёртый всадник. И конь его был бледный, и в руках его была кривая да ржавая коса. А был четвёртый всадник женщиной, и на лице её были прекрасные глаза и нос, но не было совсем губ. И от взгляда её упало много, много людей.
И видел День, как толпа, которой некуда было бежать, сошла с ума. И метались люди меж четырёх всадников – меж четырёх смертей, топтали друг друга и детей своих, и стариков, и слабых. У кого в руках дубина была – той дубиной лупил по головам, и лицам, и рукам протянутым – пока сам не падал под ударами.
А четыре страшных всадника всё ехали себе неспешно навстречу друг другу. И за спинами у них оставались вповалку люди – как после попойки; вроде спящих. И там, где копыта лошадей ступали по мёртвым, те обращались в жёлтые сухие скелеты.
И видел День, как на пути всадника на бледном коне, того, что был женщиной, не сливаясь с бесноватой толпой, стал старый Патриарх.
И видел День, как протянул Патриарх к всаднику руки, и в руках его был крест – старый, простой, деревянный. Но Патриарх протянул его так, словно бы и не защищался, а отдавал крест всаднику. И слушал День его простые слова, будто к всаднику обращённые:
– Спаси меня, спаси и сохрани, Пресвятая Богородица!
И всадник отвёл глаза, обогнул старика и двинулся дальше.
И видел День, как враз окаменел Патриарх с протянутыми руками, крест в руках из деревянного стал каменным, складки одежды и длинная борода застыли. И видел День, как вся фигура старика сделалась серого цвета, как скалы, покрылась сеткой трещин. И уже за спиной всадника стояла каменная старая-старая статуя – старик с протянутыми ладонями, в ладонях лежал крест. И был старик похож на древнего идола – бога или демона. И только окаменел Патриарх, на колокольне глухо и не в лад страшно забил вечно молчавший колокол.
И было всё меньше живых на площади, и они уже были вовсе бесноватые – какие сами даже бросались навстречу всадникам, другие всё старались побольнее ударить соседей, третьи ложились на землю – под ноги толпы. Но лишь на кого из них падал взгляд всадника – тут же смолкал и падал бездыханным.
И в самом сердце всей этой круговерти вселился и отплясывал в грязи босыми ногами странный юродивый. Его как будто веселила и смерть, и кровь, и мёртвый князь Феликс, лежащий у его ног. И чем ближе были всадники, чем меньше вокруг оставалось живых, чем страшнее бил колокол, тем сильнее и быстрее плясал юродивый.
И видел День, как сближались всадники, и умирали люди, и остался, наконец, один только весёлый юродивый. И видел День, как всадники, сошедшиеся вокруг него, вдруг исчезли, словно и не было их.
И тогда утомлённый День закрыл глаза.
И над миром пролился Столетний Дождь.
На высоком утёсе стоят три бога и смотрят на мир. Серой завесе дождя не остановить их взгляды. Всё видят они. И мёртвого дурака Святого Никиту на берегу лесного озера. И мёртвую ладу князя Феликса, Птицу, в княжьих хоромах. И каменную древнюю статую, и деревянную церковь. И сотни людей вповалку на площади, и наконец переставшего веселиться юродивого. Он садится на корточки над затоптанным в давке телом князя Железного и воет – страшно, зло, безнадёжно. Протяжный унылый звук мешается с колокольным боем и шумом дождя. Холодная пелена воды накрывает и город, и весь мир.
Дождь течёт по земле, смывая с неё грязь и боль, радость и горе.
Завеса дождя навсегда разделяет тех, кто далеко и соединяет тех, кто взялся за руки.
А боги всё стоят на скале и смотрят.
Только они знают, каким быть миру после Столетнего Дождя.
Но они никому не скажут.
авг.- дек. 1999
Нюрка
Кругу? Простите, а можно узнать, какой именно Круг имеется в виду?
Затронуло, наверное, слишком СВОИ нити в душе и поэтому кажется, будто мы знакомы. Будто когда-то виделись. Нет?
Скажите, что за Круг?