БОРИС АЛФЕРЬЕВ
ПЛЕННИК МИФА
ГОТИЧЕСКИЙ РОМАН
ВНИМАНИЕ: Дополнительный материал находится на странице:
http://www.proza.ru/author.html?alferiew
КНИГА ПЕРВАЯ
СЕРЫЕ ПСЫ
Имена большинства действующих лиц, их биографические данные, а так же номера и названия некоторых воинских частей по этическим соображениям намеренно искажены автором.
Часть первая
ЖИВЫЕ И ВОПЛОЩЕННЫЕ.
Между Западом и Югом,
Где песок глотает воду,
Пашет Смерть железным плугом
Полумертвую Природу.
Набивает снегом тучи,
Наполняет силой порох,
Повторяет, словно учит,
Символ Веры, згу да морок.
Оградив стеной от пушек,
Тянет смело к небу шпили,
В вихре кружек и подружек
Бьет неистовство кадрили
Ублажает и калечит,
Возражает и кичится,
Злато плавит, карты мечет,
Под шрапнелью в грязь ложится.
Там, где лишь шалит направо —
Чуть налево — рвет на части,
Кто за славой? Рысью! Лавой!
Шашки вон! Все в нашей власти!
Пуля — дура, но невинна,
Штык — герой, однако ломок,
В бой, вторая половина
Потаскух и экономок!
А звезда иного мира
Предоставит без смущенья
Деревянную квартиру
Вместо божьего прощенья,
Что б нам? Мы — седые дети,
Семя Гога и Магога;
Время наше — мера Смерти,
Смерть для нас — заместо бога…
Вне Времени. Сектор TRM-12-LTI. Комментарий наблюдателя.
6 октября 1920 года Азиатская дивизия под командованием генерала барона Романа (Роберта) Федоровича фон Унгерн-Штернберга пересекла монгольскую границу от КВЖД, и скорым но скрытным маршем двинулась на Ургу , не имея на то ни позволения ни даже устного приказа. Собственно, Унгерн самовольно вышел из подчинения своему командованию, желая, внезапно и стремительно взяв Ургу, провозгласить вновь независимость Монголии: менее года прошло тому, как китайские войска оккупировали Внешнюю Монголию (Халху), и присоединили ее к Китаю в качестве провинции Халхэ-го. Население новой провинции не удосужились, само собой, спросить о желании присоединиться к Китаю, а чтобы это самое население не устроило какой-нибудь национально-освободительной, или партизанской войны, китайцы немедленно учинили в Халхе довольно крупного масштаба резню, а кого не перерезали, того обложили солидными денежными поборами, здраво полагая, что неимущим ни уповать не на что, ни жалеть не о чем.
Исчезнув совсем из поля зрения 8 октября, дивизия, состоявшая из двух азиатских полков, казачьего имени генерала Анненкова, двух разношерстных добровольческих, кавполка специального назначения, артполка вьючных пушек, карательного дивизиона калмыков, тибетской сотни личного конвоя генерала , и довольно большого обоза, внезапно для командующего гарнизоном в Урге генерала Го Сун-Лина возникла под Ургой уже 27-го, имея в составе свежий ремонт , и много монголов-добровольцев. Унгерн, желая воспользоваться своим внезапным появлением, немедленно, без подготовки, начал штурм города. Атака была отбита, причем Унгерн, потеряв всю артиллерию, штурм повторил еще и 2-го ноября, что закончилось еще плачевнее: дивизия утратила до половины личного состава. После этого Унгерн, упорством своим наведя ужас на китайские регулярные части защищавшие Ургу, отступил, ибо продолжать штурм ему стало уже нечем. Ушел Унгерн недалеко — на реку Керулен, наиболее, на его взгляд, пригодную для обороны в случае контрудара со стороны китайцев, которого следовало бы ожидать, но которого почему-то так и не последовало, к удивлению всех служивших в дивизии офицеров-фронтовиков. Унгерн этому не удивлялся: он-то знал, в чем тут было дело. Но тем не менее, опасаясь контрудара, Унгерн не держал полки в постоянных лагерях, а постоянно маневрировал, то приближаясь к реке, то удаляясь от нее, и задерживался надолго лишь в ожидании закупленных в Китае же боеприпасов, артиллерии, амуниции, и оружия. Так, двигаясь вдоль берега Керулена Унгерн привел свою дивизию вновь в относительный порядок, перевооружился, смог обучить диких добровольцев до уровня приличных строевиков, и судя по всему, уходить с Керулена пока никуда не собирался.
Реки Унгерн вообще любил: так же он прижимался к Сельбе, так же он после прижмется и к Толе. Маневры Унгерна у Керулена затрудняли нападение на войска барона, но они затрудняли и обеспечение войск, изматывали людей. Но это-то как раз Унгерна беспокоило в наименьшей степени.
Он приказывал развертывать лагеря, например для того, чтобы принять пополнение — монголов, или пришедших своим ходом каппелевцев, семеновцев, или сбежавших из Хайлара интернированных гоминдановскими войсками дутовцев, или чтобы получить фураж, провиант и ремонт, посылаемые Унгерну дружественными монгольскими князьями, или принять эстафету из Харбина от Хорвата , который хоть и честил Унгерна в печати на все корки, однако поддерживал его секретной миссией. Хорват отлично понимал, что армия в Монголии — куда лучше, чем она же на КВЖД, где ее рано или поздно придется разоружить, и сдать: если не красным, так манчжурам, а не манчжурам, так го-минам. Или даже японцам. Харбин при этом оказывался той головой, в которую летели сразу три камня. Урга казалась более надежным местом в случае успеха, хотя в успех никто не верил: хотя бы потому, что у китайцев против Унгерна был более чем десятикратный численный перевес, а воевать китайцы умели неплохо. Мало кто вообще понимал, почему барон все маячит на Керулене, а не идет в Харбин с повинной головой, чтобы ему там затянули на шее петлю — Унгерн был заочно приговорен к повешению специальной сессией военно-полевого суда при главном командовании Российских вооруженных сил в Харбине: за неисполнение приказа о немедленной эвакуации дивизии в Манчжурию.
Пополняясь, Унгерн не копил сил: его войска выматывались постоянными и с виду бесцельными переходами, тифом, дизентерией, пневмонией, сифилисом, и драконовской внутренней дисциплиной. Унгерн, пополнившись, мог бы и снова атаковать Ургу, но не стал: во-первых, он нагонял на китайцев страх уже одним своим присутствием под городом, а во-вторых, он просто выжидал: по его сведениям, из района Кяхты-Троицкосавска должны были вторгнуться в Халху части Народно-Революционной Армии, с той же, кстати, целью — взять Ургу, чтобы посадить там красное правительство. Вопрос был не в том, чтобы взять Ургу, а в том, кто ее возьмет первым — НРА или Унгерн. Унгерн как раз предпочитал быть вторым, чтобы спокойно вырезать в Урге НРА, истрепанную после боев с регулярной китайской армией, цену которой Унгерн уже знал, и сам трепаться при штурме более не имел желания. Кроме того, могло случиться и так, что при приближении красных китайцы сами бы открыли для Унгерна ворота города, ибо считали они барона чуть ли не демоном, и в случае опасности стали бы искать возможность с ним помириться. Так или иначе, но Унгерн все водил свои полки по пустыне, как Моисей евреев, все не решаясь перейти Иордан. Время шло, а переходы, которые на деле были топтанием на одном месте, продолжались из раза в раз. Осторожной, но быстрой волчьей поступью барон Унгерн-Штернберг двигался кругами у Керулена, и с ним вместе рыскала по Керулену и его волчья стая. И еще вместе с бароном по Керулену рыскали Серые Псы.
Эти Серые Псы были постоянным кошмаром барона фон Унгерна: они ходили вокруг него, незримые, неслышимые и неузнаваемые — тени, зловещие ночные призраки, с рассветом превращавшиеся в обычных, привычных и скучных людей, ничем внешне не приметных. Сколько их — того барон и сам не знал, знал только, что есть понемногу в каждом отряде, исключая, разве, азиатские, и то не наверное, и чем выше поднимался Унгерн, тем больше становилось Серых Псов. Было их на деле, надо думать, не больше сорока, но барону казалось порой, что каждый русский офицер, немец, или поляк — Пес, а иногда — что этих самых Псов и вовсе не существует, и они есть только плод его расстроенного войной воображения. Но кто заподозрит в себе самом манию преследования всерьез? Да и что мудрить, когда Серые Псы и на самом деле существовали, и мало того, что просто существовали, они еще и каждый день заявляли о своем существовании и близком присутствии самым недвусмысленным образом! Серый Пес-могильщик был такой тварью, которая, раз привязавшись к человеку, уже не отпускает его до самой смерти, да еще и неизвестно, отпускает ли и после нее…
Именно из-за Серых Псов, которые, по мнению барона, могли быть только русскими или немцами, фон Унгерн и окружил себя азиатами.
Началось это давно — когда император Николай Александрович не был еще ненавистен всей повально России, показывая, впрочем, что благодаря своей психопатке Алисе он будет слушать более слюнявых идиотов, либо же вурдалаков вроде Победоносцева, нежели умниц вроде покойника Плеве; когда народу не набили еще оскомину “чудотворцы” — Гришки Распутина пока в полную силу не узнали, однако в Петербурге уже свирепствовал, к вящей досаде Бадмаева , каббалист Анкосс, он же “Доктор Папюс”, шарлатан и дурак, приводивший, однако, всех великосветских обормотов в сладкий восторг, когда мистицизм был уже признаком хорошего тона, наравне с либеральными взглядами, половой распущенностью, и любовью к эфемерному “народу”, который с реальным землепашцем, а уж тем паче — с рабочим ничего общего не имел; в то благословенное и пьяное довоенное времечко, когда масонство было настолько повальным увлечением, что в ложи на равных правах стали впускаться даже дамы, когда открылась “Голубая Звезда” , когда ложа “Умирающий Сфинкс”, возродившись, заимела даже свой печатный орган, юный Унгерн, благодаря своей попечительнице — Анне Кшиштофяк (по мужу — Анненской-Белецкой), попал в сферу влияния тайного ордена USL (Unaschprechlichenn), которым самовластно заправлял отставной жандармский полковник фон Юнтц.
С самого начала стало ясно, что люди эти — мистики довольно своеобразного толка, что от всех их действий припахивает не только терроризмом как таковым, но терроризмом, возведенным в принцип бытия, и тем не менее Унгерн почувствовал себя среди них как рыба в воде, так как сам был человек мрачный, откровенный мизантроп, одержимый идеей разрушения прогнившей цивилизации, да и любовница, старшая его лет на пятнадцать, его стала тяготить, так что Унгерн был рад, что Анна принялась за деятельность внутри Братства, а от него наконец отстала. Сам немногословный, он любил слушать рассуждения о том, что проиудейскую цивилизацию надо разрушить, надо захватывать власть, надо провоцировать нашествие нового Аттилы, отменить всю прошлую культуру и культы, как вышедшие из иудейства — христианство и ислам, а самих иудеев надо истребить как нацию, поскольку они есть гибрид человека, и каких-то Внешних Пришельцев, которые сидят где-то в районе Мексиканского Залива, и медленно инфильтрируются в Человечество, имея конечной целью подлинное Человечество уничтожить, а Землю заселить гибридами или рабами. Дурацких ритуалов и непонятных заклятий у них не было, все было логично, по-немецки точно, и деятельность они вели самую что ни есть политическую, причем Унгерн, по собственной воле, неоднократно вызывался исполнять некоторые миссии, связанные с Братством, все более запутываясь в этом деле. Ему нравилось ощущать себя заговорщиком, и Рыцарем плаща и кинжала. О том, что все это удовольствие придется оплатить, Унгерн не думал. Но гораздо позднее, когда Унгерн получил направление на службу в Уральское казачье войско, Анна Анненская-Белецкая встретилась с ним, и сообщила, что Орден его не забыл, и прочит ему великое будущее, с тем и отпускает; но предупреждает: при бароне всегда будут незримые, но вездесущие и всеведущие Серые Псы — тайные агенты, которые будут доводить до Унгерна волю Ордена, а в случае неповиновения будут иметь право с ним, Унгерном, расправиться. Однако, ежели интересы барона и Ордена будут всегда совпадать, то эти же самые Серые Псы будут его самыми верными телохранителями, такими, что можно будет полностью ручаться за безопасность барона при любых обстоятельствах.
Анны Унгерн больше не видел, зато последнее время частенько видел ее пасынка — подполковника графа Анненского-Белецкого, каппелевца, служившего ранее в контрразведке при штабе одной из кавалерийских дивизий в войске Дутова, (мало кто знал — какой именно), вовремя давшего от Дутова тягу, и примкнувшего после к семеновцам. Теперь Белецкий служил контрразведчиком при казачьем полку в дивизии Унгерна. До войны же он был офицером в лейб-гвардии Его Императорского Величества Царскосельском стрелковом полку, откуда его, в результате какого-то скандала, попросили, и Белецкий в дальнейшем был пристроен в производстве контрразведывательного бюро штаба Петербургского военного округа.
Влияние Анны на графа Белецкого было настолько явным, да и сам граф прослыл таким зверюгой, что насчет него Унгерн не сомневался — уж этот-то точно имел отношение к ордену фон Юнтца, (тем более, что Александр Белецкий был очень дружен со своей мачехой, и говорили, что особенно — по ночам), без всякого сомнения, имел: мистицизма самого темного толка он даже и не пытался скрывать, а на пальце носил платиновый перстень с мертвой головой, так начищенный, что виден он был за версту, и потому подполковника Белецкого узнавали издали.
Нет, Серым Псом граф Александр быть не мог, те были тихи и скрыты, а этот был весь на виду, мало того, скандально известен на всю дивизию. Но он должен был знать многое, и о Серых Псах, надо полагать, тоже. Унгерну давно хотелось приблизить к себе этого человека, и приватно, ненавязчиво расспросить, да только не умел он ни приближать, ни выспрашивать. А вытрясать информацию из графа с помощью Жени Бурдуковского — штатного унгерновского палача и повытчика, не имела смысла: барон знал, что как только посвященный USL был готов отдать кому-либо под нажимом информацию об Ордене, он немедленно умирал — просто останавливалось сердце. Адептов USL для этого специально обрабатывали, как — Унгерн не знал, или, вернее — не помнил, но про обработку знал точно, да его и самого так обрабатывали же! Поэтому рвать жилы из Белецкого не имело смысла. И Унгерн только пока приглядывался к этому молодому и развязному чудовищу с прекрасным лицом и зелеными глазами.
Постоянный пресс страха сдавливал Унгерну разум, а особенно теперь: с июля двадцатого года тянулся кошмар постоянного ожидания чего-то неведомого и ужасного — Унгерн приказал некоему сотнику Ильчибею убить посланца от USL, присланного к нему, и не выполнил полученных указаний, так как посчитал их вопиющей глупостью. Унгерну уже давно надоели контроль и руководство Серых Псов, и он не раз хотел от них избавиться, но будучи отличным воякой, он все же не был пророком и ясновидящим, в то время как его противники обладали некими паранормальными свойствами, и потому все попытки Унгерна по ликвидации Серых Псов были безуспешны. Безуспешны прежде всего потому, что Унгерн даже и приблизительно не представлял, что Ордену от него надо, особенно теперь, и куда Орден его подталкивает раз за разом.
Унгерну оставалось одно — скрепя зубы ждать, и по возможности отводить душу. И он свирепствовал, свирепствовал потому, что имея власть в названии, он не имел власти на деле; все свои действия он совершал в лучшем случае с одобрения Серых Псов, а то и по их приказу; они им повелевали, неизвестно каким образом подкидывали ему даже и письменные указания, но на такой бумаге, которая в пальцах рассыпалась в прах, и ничего нельзя было ни припомнить, ни доказать…
Порою эти приказания граничили с изменой, заставляли неповиноваться, и даже действовать наперекор начальству, они превратили Унгерна в своенравного бандитского “батьку”. Псы, невзирая на ограничения, и не признавая никаких ограничений выказывали свою волю, и бесстрастно наблюдали за ее выполнением, грозя в случае неповиновения смертью, и не торопясь с карой за неповиновение — они не торопились, выжидали, а Унгерн сходил с ума, зная, что они здесь, с ним рядом, но для него недосягаемы, вернее — недосягаемы для его тибетцев.
Реки крови проливались из-за этого, тысячи мертвецов легли буквами в описание этого кошмара, а еще живые литеры, судьбой назначенные для продолжения этих анналов, двигались конным маршем вдоль реки Керулен, и в Ургу, и к черту, и к Дъяволу, куда пошлют…
Барон Унгерн шел с ними, увлекаемый этой рекой отпетых душ, шел с сознанием того, что он не волен сам совершить ничего, даже умереть. Только лить и лить реки крови, только слышать крики, стоны, и хрип висельников. Серые Псы вели и влекли его к смерти. НО НЕ К ЕГО СМЕРТИ!
Они шли по степи словно тысячу лет, и обречены были идти по ней еще тысячу раз столько же.
Они шли.
Район Керулена. 22 декабря 1920 года.
…Толчок, и острое чувство опасности вывели штаб-ротмистра Ивана Алексеевича Лорха из состояния сонной одури — конь споткнулся, и задремавший в седле Иван Алексеевич едва не полетел кувырком наземь. Лорх потряс головой, и благодарно улыбнулся поддержавшему его капитану Телегину.
— Благодарю, Михаил Юрьевич. Что, крепко я заснул?
— Да отменно, знаете. Того гляди полетели бы.
Лорх попытался окончательно стряхнуть с себя тяжелый сон, и когда это не очень удалось, он не нашел ничего более действенного, как надавать самому себе довольно увесистых пощечин.
— Это что?! — воскликнул изумленный Телегин.
— Сон отгоняю. Устал.
— Все устали. Но это не повод для самобичевания!
— Меня не спрашивали?
— Да кому, помилуйте? Начальник ваш красуется, ему не до вас, — и Телегин, усмехаясь, указал плетью в сторону отлично видимого впереди подполковника Анненского-Белецкого, который, покинув строй отряда, ехал впереди него.
Уполномоченный дивизионной контрразведки при штабе отдельного штурмового казачьего полка, состоявшего по преимуществу из офицеров-добровольцев, и нижних чинов-семеновцев, капитан царской службы, кавалер офицерского Георгиевского Креста 15-го года, ныне — подполковник, граф Александр Романович Анненский-Белецкий, в прошлом — аристократ, поэт и мистик, в нынешнем — типичный палач и ругатель, в гордом одиночестве ехал впереди казачьей сотни, двигавшейся в авангарде полка. Таким образом граф находился между отрядами, и передовыми разъездами — словно генерал на параде, что уставом не запрещалось, но наглостию было вопиющей. Вид граф имел так же вполне генеральский, причем делал это намеренно, ибо эта позиция не была ничем иным, как только вызовом старшим офицерам дивизии, которых Александр Романович откровенно провоцировал на скандал. Графа, однако, злило, что на его выходку решительно никто не обращает внимания — все уже давно привыкли к наивным тщеславным причудам, и скандалезности бывшего каппелевца. Тем более, сейчас граф находился на виду у своего же собственного полка, и только — ехали как бы в гости, к одному из союзных Унгерну монгольских ханов на его земли. Унгерн, которого пригласил этот хан на какое-то свое торжество, выехал немедленно, но для охраны взял с собой два дивизиона ударного полка под командой полкового командира, и это не считая конвойной сотни.
Ехал Белецкий молча, погруженный в свои мысли, сведя коня с едва торенной дороги в неглубокий, хрусткий снежок. Белецкий был чем-то весьма обеспокоен, настолько, что когда к нему приравнялся, так же оставив строй, Лорх, желая справиться о здоровье и самочувствии своего начальника, Белецкий махнул на него рукой, кривя губы, и знаками приказал молчать.
Лорх пожал плечами, и поехал рядом, не скрывая обиды и удивления таким отношением своего шефа, то и дело бросая через плечо неодобрительные взгляды. Граф, заинтересовавшись этим, оглянулся, и увидел, что недалеко позади болтаются три их же, Белецкого и Лорха, собственных палача — Сабиров, Яковлев, считавшиеся при Александре Романовиче и Иване Алексеевиче вестовыми, но не чистившие им сапог — это были специалисты по порке шомполами, и вахмистр Мухортов, который просто был “при Белецком”, так и в полку числился. Заплечных дел мастера приблизились к своим хозяевам не по необходимости, а из чистого лизоблюдства, всем своим видом давая понять, что они, словно верные псы, готовы умереть у ног своих сахибов.
Белецкий недовольно махнул им, приказывая вернуться в строй, и поехал дальше, не нарушая молчания. Лорх продолжал ехать слева, шагах в пяти, на полкорпуса придерживая свою лошадь позади старшего по званию офицера.
Конь Белецкого, чуя что-то со стороны хозяйственного дивизиона, откуда несло ветром — кобылу может быть — повел было головой, всхрапнул, но Белецкий резко рванул поводья к себе, гикнул: “Я те, бл-л..ь!”, зажал в шенкеля, и как-то по особому цокнул губами, чем привел несчастного жеребца в дрожь, и совершеннейший ужас. Конь всхрапнул так, будто учуял волка или покойника, однако стал снова вполне смирен, только голова его поникла, и потух живой блеск глаз.
Постоянного собеседника Лорха и Белецкого — бывшего драгунского ротмистра Майера рядом не было: тот примкнул к кавалькаде командира полка — полковника Голицына, и ехал с ним, изредка перекидываясь ничего не значащими, скучными словами. Белецкого же Голицын последнее время бесил, и он за глаза стал именовать последнего “Князем Тьмы”, намекая на всем известную гордость Голицына своим княжеским титулом, такую, что тот предпочитал, чтобы к нему лучше обращались «князь», нежели по имени. В глаза же Белецкий звал Голицына “господином полковником”, то есть давал своему командиру понять: ни в каких проявлениях дружества он не нуждается, и сам никаких симпатий к командиру выказывать не желает. Всех прочих Белецкий тоже никогда не имел расположения называть по имени-отчеству, как это испокон веку принято в русской армии, а если и называл когда, то надо было только это услышать, чтобы понять, сколько издевки и дерзости можно вложить в обыкновенное обращение к человеку, а потому такое обращение грозило ссорою; и Белецкий называл всех знакомых офицеров только официально — по их чину, если они были старше, либо по фамилии, если они старше не были. Лорха Белецкий звал исключительно по фамилии, но на ты, и это было признаком хорошего отношения. Для одного только Майера он делал исключение, бывшее постоянным: звал он его Михаилом, и то, когда бывал зол, так тоже называл его как-то не по людски — “господином Майером”. Видно, Белецкий знал за этим сочетанием слов что-то смешное, или обидное. И когда случалось графу произносить последнее обращение, то голос его немедленно становился слащаво-издевательским (в Белецком вообще поражала способность мгновенно изменять тон обращения, безо всякого к тому перехода, а затем сразу же переходить обратно на ровный и невыразительный), да только умница Майер не обращал на выпады приятеля ровно никакого внимания, и переспрашивал, делая вид, что не слышит издевки, и пряча в усах снисходительную улыбку:
— Вы что-то сказали, Александр Романович?
Майер не обращал, или делал вид что не обращает внимания на подчеркнутое хамство Белецкого, и у него на то были свои причины, но остальных все это задевало, и обращение Белецкого с боевыми товарищами только усугубляло их неприятие, и углубляло ту пропасть, что с самого начала существовала между офицерами строевой службы и контрразведчиками. И Белецкий был сам виноват в том, что находился не в ладу со всеми почти офицерами, и не только своего полка, но и в целом всей унгерновской дивизии, и вызывал везде чувство всеобщей неприязни, порой доходящей до самой откровенной ненависти. Но зато был он отчаянный и лихой вояка, на которого вполне можно было положиться в бою — он всегда подставлял себя в атаке под удары и пули, (ни то ни другое его не брало как на грех), чтобы отвести опасность от другого, однако при этом он на всякий благодарный взгляд отвечал таким изощренным потоком сквернословия и издевательств, что охоты благодарить графа за помощь ни у кого как-то не возникало. При этом все понимали, что он — не простой хам, что он чем-то страшно обижен на всех окружающих, что он — человек с раненой душой, и что, невзирая на целый набор странностей и гонористой дури, граф Александр Романович умен, смел, отлично стреляет и действует холодным оружием, да и дело свое знает добро — ежели возникали у кого неприятности по линии контрразведки, то можно было ручаться: Белецкий не отдаст человека под полевой суд по огульному обвинению, а выяснит истину, и честный человек у него не пострадает. Поэтому Александра Романовича терпели, хотя порою это многим давалось и с трудом.
Острое и болезненное отношение к Александру Романовичу со стороны товарищей, а уж нижних чинов — в особенности, только подогревалось некоторыми атрибутами, носимыми им при себе, и открыто, даже вызывающе выставляемыми им на всеобщее обозрение, как то: носил он хрусткую корниловскую кожанку, от чего смахивал на комиссара, черную корниловскую же фуражку, и черный китель с мертвой головой на нарукавном шевроне, мертвая голова красовалась и на массивном перстне Александра Романовича, носимом им на среднем пальце правой руки. Шашка его тоже не была уставной, казенной: это была шашка заказная, с инкрустацией никому не понятной вязью на ножнах, длиннее обычной вершка на полтора, и чрезвычайно тяжелая, потому что была с ртутной заливкой по стоку, а рукоять у нее была как у ятагана, и без темляка — на приказания привесить темляк, как положено, Александр Романович только ухмылялся, но ничего не делал.
Лицо Александра Романовича было не сказать, чтобы правильным, но довольно красивым, только выражение его всегда было таким откровенно разбойным, что иначе, как зверской рожей, его и назвать было трудно, и на этой зверской роже постоянно играли, лучились, и жмурились его ярко-зеленые, кошачьи глаза, прикрываемые длинными и тонкими, как у девушки, ресницами. Зеленые эти глаза, наполненные выражением хищного спокойствия и кровожадности, производили настолько неприятное впечатление н е ч е л о в е к а, что набожные по большинству своему уральские казаки крестились, и тихонько сплевывали, как только Александр Романович обращался к ним спиною.
Казаки называли Белецкого “Ухарем”, в смысле — ухорезом, за то, что он один раз обрезал уши пойманному им комиссару, и потом, под угрозой маузера, наставленного комиссару в область гениталий, заставил комиссара эти самые уши сожрать. И хоть произошло это довольно давно, легенда об этом последовала за Александром Романовичем и в дивизию фон Унгерна.
С нижними чинами граф был груб донельзя, впрочем, в то время это вошло уже в обыкновение — с тяжелой руки самого фон Унгерна, но Белецкий и тут был первым: казаки и монголы боялись его как огня, и стремились выполнить любые его распоряжения, хоть он и не считался их непосредственным командиром: рабское же выполнение повелений подполковника нижние чины мотивировали одною глубокомысленной фразой: “Не тронь г….а, оно и не воняет”, или же то же, но в переводе на монгольский. А уж когда его подручные, проверенные шкуродеры, подбегали к графу на полусогнутых, с угодливой улыбочкой, и очередным доносом, лепеча: “Чего приказать изволите по этому вопросу-с, ваше высокоблагородие?” — и даже сопровождали это учтивейшим поклоном, словно трактирные половые (один из них, Яковлев, и был раньше трактирным половым), и те получали ответ, неизменный и замечательный в своем постоянстве:
— Пшел к е..ной матери, вонючая тварь!
И когда только раб покорно начинал удаляться, только тогда Белецкий, гадливо кривя свои пухловатые, слегка вывороченные губы, и скаля выступающие вперед, желтые от табака и злости, верхние клыки, возвращал его, и отдавал указания, поминутно перемежая их витиеватой площадной бранью, в которой “паскудная скотина” было самым мягким из слов, почти нежностью.
Если же Белецкий позволял себе напиться, что делал редко, но зато уж накушивался до состояния совершенно свинского, то выказывал ко всем и всея такую дикую ненависть, что одна она была почище всеобщей суммарной ненависти к графу в полках. Граф Александр являл собой такой обильный и бездонный источник ненависти и неприязни, что казалось — он ненавидит весь мир. Это пугало даже самых отчаянных унгерновских рубак, и графа каждый боялся в глубине души, и по возможности предпочитал не трогать. Даже те, кто готов был уже бросить графу вызов, или начать другие враждебные к нему действия, в последний момент отказывались от своего намерения, словно парализованные излучаемой Белецким злой волей, и после навсегда отказывались от намерения связываться с Белецким при каких бы то ни было обстоятельствах.
Ходила за Александром Романовичем еще одна легенда, которая очень всех пугала: легенда про Человека Без Лица. Бывало, что граф подходил к какому-нибудь из знакомых офицеров, и рассказывал, что видел он во сне, как тот самый офицер подошел к нему, Белецкому, и снял свою голову вроде того, как снимают шлем, и под ложной этой головой оказался Человек Без Лица. И говорили, что можно было быть уверенным, что в первой же стычке, пусть и самой незначительной, этого самого офицера убьют, хотя на самом деле это не было верно — Майера, скажем, не убили, хотя и с ним был такой инцидент, в самом начале службы Белецкого в полку.
Таково было внешнее впечатление, производимое графом Белецким, вернее — которое он старался производить, тщательно заботясь о своем демоническом облике, который Александр Романович ежеминутно сам для себя создавал.
Но на самом деле граф в молодости был очень нежным и мягким человеком, через что очень пострадал, и эта его сволочность была всего лишь маской, которая, может быть, и самому графу не очень нравилась, но стала привычною; и режа уши, или отсекая одним ударом своей шашки чью-то глупую, заблудшую голову, граф каждый раз втайне переступал через свое естество, внушая себе, что должен поступать именно так, а не иначе. Все это происходило потому, что еще до войны граф, чуть не сошедший с ума из-за женщины, (или сошедший, да не заметивший этого), пришел к совершенно для него логичному, хотя и совершенно ложному выводу: что таким, как он, не место в мире людей, и что человечество любит и обожает совершенно другой идеал человека, и идеал этот — Зверь. И он дал себе слово стать не только что Зверем, но Абсолютным Зверем, и как мог держал это слово, но почему-то при этом не черствел душой, и каждый раз, натворив дел, достойных кошмара, и уединившись после этого, Белецкий мучительно переживал свои собственные дикие поступки.
Знал об этом свойстве графа один полковник Голицын, который видывал такой срыв, и потому граф его единственного только по настоящему опасался.
Как уже говорилось, Белецкий был стрелком чрезвычайной меткости, и отчаянным рубакой, но в тайне его настоящей души скрывалось и то, что он, например, ненавидел до дрожи, когда мучат и убивают маленьких детей, собак и кошек, так как не понимал и не принимал агрессии в отношении полной беззащитности, и считал вообще позором ради развлечения только уничтожать того, кто не мог бы сам уничтожить человека сильного и вооруженного, или не грозил бы уничтожить его в будущем. Словом, граф, прежде чем снести человеку голову, старался мысленно определить, чем данный человек виноват или опасен, и потому он отнюдь не воспринимал себя самого как убийцу, каковым он, пожалуй, все же являлся, а понимал себя как карающую длань неких Правящих Сил, (что и раньше ему было внушаемо), и теперь он именно так определял свое внутреннее состояние и социальное предназначение.
Если Белецкий замечал когда-нибудь за кем-нибудь издевательство над детьми, живодерство, или изнасилование молоденьких девочек, он ничего прямо не говорил — бесполезно было, и даже в лице не менялся, но можно было ручаться, что провинившийся — не жилец на белом свете: в лучшем случае его вскоре находили мертвым, а в худшем он оказывался в руках Белецкого как контрразведчика, и тут вообще ничего хорошего мерзавца не ожидало — не признавая живодерства над животными, граф свободно применял всю эту печальную практику против людей, не считая это почему-то излишней жестокостью, так как люди в большинстве своем внушали ему отвращение чисто физическое, и для намеченных негодяев граф не трудился придумывать что-нибудь изощренное, как для большевиков, которых он ненавидел совсем по другому, здесь же он просто приказывал своим молодчикам “содрать с поганца шкуру”, что те дословно и выполняли — именно сдирали шкуру, безо всяких метафор. В первый раз, когда подобная операция была произведена при Лорхе, тот упал в обморок, и с тех пор Белецкий Лорха при каждом остром допросе старался куда-нибудь услать. Собственно, если не было особой необходимости, смотреть на это дело и сам Белецкий обычно не желал, но больше из гадливости, нежели из других чувств, а вот долгие предсмертные вопли обдираемого слушал с удовлетворением (прошу понять меня правильно: с удовлетворением, а не удовольствием, и с удовлетворением моральным, а не сексуального характера — садистом Белецкий не был ни на гран, и вообще был донельзя правилен и чист в вопросах пола).
Такие случаи бывали нечасто, но бывали, а менее кошмарной работы у Белецкого, или, вернее — у его кровососов, было по горло — жестокость порядков в дивизии вызывала ответную негативную реакцию нижних чинов и офицерства, и работа контрразведке, как органу карательному, да еще обложенному Унгерном всеми обязанностями полевой и криминальной полиции, всегда находилась. И сейчас Унгерн, даже в гости, двигался со штатом контрразведки, так как допускал и то, что у дружественного хана было бы неплохо тоже заодно поотделять агнцев от козлищ, и правого от виноватого, причем чисто монгольским способом: кто прав — тому пощечину, кто не прав — тому две. Белецкий был привлечен к экспедиции по двум причинам: первое, Унгерн мог иметь этого человека на своих глазах, и во-вторых, требовался человек жестокий, а про застенки Александра Романовича, сооружаемые в легкой монгольской юрте, которую перевозил на вьюках вахмистр Мухортов, ходили такие дикие слухи, каких не ходило про толедскую инквизиционную тюрьму в средние века, и которым завидовал даже Бурдуковский, который и сам был упырь дальше некуда, но недоставало ему до Белецкого выдержки, фантазии, и терпеливости.
Таков был граф Белецкий, который однажды, напившись пьян, объявил во всеуслышание:
— Материалисты, господа, убедительно доказывают, что ни Черта, ни Бога, таких, какими мы их себе представляем, нет, и быть не может. Очень жаль-с! До Бога мне нет дела, а вот Сатану я имею честь заменять своей персоной, вернее — пардон — я принимаю на себя роль Сатаны. С чем вас, господа, и поздравляю!
Многие предпочли бы иметь дело с самим Сатаной, нежели с подполковником Белецким.
Тянулся к Белецкому, пожалуй, один только Лорх, восхищенный его неистощимой свирепостью и манульей отчаянностью, впрочем, и сам Лорх был той еще ягодкой-кислицей, правда чином пониже, но ясно было видно, что Белецкого Лорх избрал себе в качестве образца для подражания. Впрочем, еще Лорх очень любил кошек, а Белецкий и был похож на здоровенного, драчливого и отчаянного уличного кота-ветерана, хотя и неизвестно, отдавал Лорх себе отчет в этом нюансе, или нет. Так или иначе, но штаб-ротмистр Лорх уже давно превратился в наперсника Александра Романовича во всех вопросах. Связывало Лорха с Белецким и еще одно обстоятельство, про которое мало кто в дивизии знал: Белецкий, безошибочно чуя в Лорхе родственную душу, не только опекал Лорха, но и чему-то постоянно учил, а чему, мало кто мог это понять, да, собственно, никто и не стремился. Во всяком случае, более чувствуя суть этой неразлучной парочки, чем зная что-то наверное, капитан Телегин раз назвал Лорха «Черным Ганькой», только прозвище это отдало чем-то крайне опасным для дивизионных остряков, и не прижилось. Но тем не менее многие догадывались, что Черный Сашка и Черный Ганька играют в дивизии Черного Барона Романа фон Унгерна какую-то особую, малопонятную, и довольно опасную роль.
Белое движение к тому времени уже закатилось, и на смену ему пришло движение черное, или, вернее — остался от Белого движения черный осадок. Господа офицеры образца восемнадцатого года — идейные монархисты, или либералы, люди в большинстве своем благородной души, но обиженные собственным народом, которому не сделали ничего плохого, действительно воевавшие за Отечество, или интеллигенты, знавшие, сколько горя принесет народу русскому эта тирания черни, боевые, закаленные Мировой войной солдаты, просто не находящие для себя возможности изменить данной присяге; культурные и честные люди, возмущенные зверствами большевиков, и даже мстители за Империю, которые уж отнюдь не стеснялись стрелять и вешать быдло пачками — долг платежом красен — эти господа офицеры полегли на полях сражений, или были так или иначе под корень истреблены красными, сидели в концлагерях, или уже жалко прозябали в каком-нибудь вонючем гетто в Константинополе, словом: и вовсе не существовали как тип человека под небом. Остались же на коне и при оружии в основном озверевшие и обиженные до ненависти к народу, вскормившему их, и к земле, их породившей, не понимающие себя в состоянии падения, движимые только жаждой мести головорезы и ухари, которых отнюдь не прошибало слезой от появившихся уже тогда слащавых белогвардейских шансонеток, зато трясло и корчило от еврейской речи, и первых же аккордов “Интернационала”.
Это были вскормленные Мировой войной, и выпестованные Гражданской демоны, терявшие свою невинность, выплевывая на брустверы куски своих легких в газовых атаках на германском фронте, и навеки обручившиеся с шашками и маузерами, самцы, женщин воспринимающие только как военную добычу, а золото — как эквивалент пролитой крови, словом — офицеры двадцатого года, которые знали только смерть, творили только смерть, стремились только к смерти, и даже думать могли только о ней же. Эти люди сами собой, по принципу стремления подобного к подобному, собирались у Семенова, Гамова, Анненкова, имея за плечами опыт Алексеева, Мамонтова, Каппеля, и, совершая свой путь к гибели или Радзаевскому , кровавой своей удалью просто удовлетворяли собственное тщеславие, и ничего больше: они красовались в форме а ля прусские черные гусары под знаменами с адамовыми головами и бесплодными деревами из костей, и гриф “БАТАЛЬОН СМЕРТИ” был для них высшим молитвенным символом, так как русскому офицеру не была свойственна культура мистики, и он не мог дойти до идеи абсолютного отрицания Сущего и Справедливости; русский офицер останавливался на полпути — на культе собственной гибели, которую он желал и на все живое распространить за компанию, чтобы побольше забрать с собой в свой дрянной сосновый гроб, второпях и неглубоко закопанный в землю. Такие являлись как бы идейным ядром черных армий, в остальных же идейности было не больше, чем в мадагаскарских вольных корсарах XVI столетия. И в общей массе они все и действительно производили впечатление пиратов, сошедших с зыбких морей на твердую землю.
И если семеновцы еще сохраняли вид регулярных частей, то у фон Унгерна под началом была уже орда, сдерживаемая в своих порывах откровенного бандитизма только казнями и палочной дисциплиной, но тем не менее: унгерновцы шли воевать только затем, чтобы не бездействовать, так как ничего, кроме как метко стрелять, рубить головы с маху, до рвоты наливаться сивухой, жрать все, что можно сожрать, и еть все, что движется, о двух ногах, и женского пола (женского, впрочем, и не всегда), люди Унгерна не умели, и, что самое главное, ничему и не желали учиться. Кто разумом, кто шестым чувством, но все эти башибузуки, как называл их Белецкий, понимали, что нигде и никому они даром не нужны, и все давно мертвецы, хоть и коптят еще небо зеленой самоплясной махрой и прочим всяким зловонием.
Эти уже не стеснялись открыто грабить, и, собственно, затем и шли снова воевать — это был для них привычный, и довольно прибыльный труд, который был куда завиднее труда землепашца (для нижних чинов), или харбинского вышибалы — для офицеров. Нет, эти все жили только одним ожиданием: когда кончится их неприкаянная жизнь, и они найдут покой и последнее пристанище, для которого они равно предпочитали и даурскую землю, и сибирскую, и монгольскую степь. А если уж возвращаться в Харбин, то не помирать там с голоду, тоскуя о Родине, а прожигать жизнь, соря золотом направо и налево, даже не заботясь отмывать это золото от крови. Впрочем, золото это почти всегда всасывали в себя бездонные китайские опиекурильни, где отнюдь не привыкли бояться крови.
Грабили все, кроме, пожалуй, одного Белецкого, да и тот не грабил только потому, что не желал нагружать коня лишней тяжестью — он был человек легкий, всегда готовый идти в бой, или исчезнуть в никуда — все было на нем. Был у него при себе запасец золота, да пара дорогих камешков, и довольно того. Кроме того, он лил сам золотые пули для своих “маузера” и “дрейзе ” — второго пистолета, который у него всегда находился в кармане куртки. Это позволяло Белецкому прицельно бить из маузера на ту же дальность, на какую обычной пулей бьет карабин — шагов до трехсот, что не раз выручало его . Кроме пули Белецкий, что ясно, менял так же и порох в патроне на нитроглицеринированный из патрона к японской винтовке. Износ движущихся частей автоматики пистолетов он несложно нивелировал незначительной доработкой — установкой трущего замедлителя, а зазолачивание нарезов легко убирал с помощью ртути, которой у докторов, отчего-то, в дивизии имелось около пуда в стеклянных колбах.
В ближнем бою Александр Романович стрелял с двух рук, как ковбой, причем сразу по двум разным целям — это называлось почему-то «стрельбой по-македонски». Убойной силой своих пистолетов граф мог похвастать и тут — бил наповал, так что на такое дело золота было не жалко — жизнь-то своя дороже. Но кроме этих ценностей, у графа не было имущества ни в тороках, ни в обозе. Лишними связями граф себя неволить не желал. И по той же причине не было у Белецкого любушки среди многочисленных женщин, следовавших с унгерновской дивизией — Белецкий всегда готов был унести ноги, если худо придется, и ни о чем не заботиться далее. А женщины им, понятное дело, интересовались.
К Лорху, почтительно приветствовав Белецкого, подъехал Зинич — поручик из пятой сотни — с каким-то делом, и тихо заговорил с ним, так, чтобы Белецкий не слышал, что было, кстати, бесполезно: ко всем своим достоинствам Александр Романович обладал еще и острейшим слухом, и свободно разбирал шепот на расстоянии до десяти шагов. К удивлению Белецкого, Лорх и Зинич перешли на французский, что графа Александра Романовича сильно заинтересовало, и когда Зинич, чуть повысив голос, заявил Лорху: «Est absent, je ne peux pas du tout comprendre! C’est un… «, Белецкий, отвечая на вопрос, что «с’est un…», продолжил таким изыском французского арго, которого Зинич, к счастью, не понял, поняв лишь два-три слова, но уяснив, что в комплексе все это представляет собой нечто крайне похабное. Белецкий заметил, как Зинич поморщился, и рассмеялся:
— Значит, чего-то вы, поручик, не понимаете? Чего же-с?
Зинич смущенно умолк.
— Ба, что же вы молчите? Отвечайте, раз спрашивают!
— Ну как же, господин подполковник? Генерал отправился в гости к дружественному князю, и взял такой конвой, что князь…
— Хан, — улыбнулся Лорх, — «князь» — это у нас из другой оперы.
Белецкий весело оскалился, и сверкнул на Лорха зеленью глаз, а Зиничу пояснил:
— Да за честь, за честь хан это примет. Тут принято являться в гости с ордой. А что касается дружественности, то знаем мы этих дружественных. Кроме того, не сбрасывайте со счету китайцев.
— Китайцев здесь днем с огнем не сыщешь. — усомнился Лорх.
— Как знать! Это вам так кажется. А на деле мы можем здесь же, вот через версту, встретить и красных, и придется уносить ноги. Так что, по моему мнению, людей даже маловато, надо было бы весь наш полк поднять, и калмыков заодно.
— Красных? — изумился Зинич, — Как, то есть, красных? Ведь Халха — государство отдельное, и никакого отношения…
Белецкий покачал головой:
— Ох, да завяжите же вы мешок с глупостью! Красные могут быть везде, уверяю вас! Они чужды вашей логике, и всякой другой чужды так же, так что здесь как раз ничего нельзя прогнозировать. Это мы привыкли действовать в соответствии с военной наукой, которую в нас вдолбили, а они — хамы-с, стихия. Как можно предсказать поведение стихии? Никак. Есть у них военспецы из наших, но те — в положении подчиненном, и слова вякнуть не посмеют, если безграмотный ЧРВС решит двинуть полки хоть бы и в суверенное государство! Они действуют, как им Бог на душу положит, и мы, быть может, их и до Уссурийска не встретили бы, если б имели глупость пойти на Уссурийск, но мы можем встретить их и через две версты, и очень просто!
— Но ведь они побоятся, надо думать, перейти границы! Ведь это, воля ваша, война!
— Какие там границы, вы что? Это они-то будут чтить границы? Да плев-вать они хотели на границы. A propos: как и мы. А войны им и надо. Мировая революция, так сказать. Сейчас им делать в степи, согласен, нечего. Летом… Но если какая-нибудь сволочь из местного сброда сумела их предупредить об отъезде генерала, то они вполне могли бы бросить ему навстречу несколько эскадронов летучей разведки. Здесь степь, телеграфа нету. Китайцы могут и ничего не узнать, если сообразить пристреливать всех встречающихся по пути, и обходить улусы. Так что-с…
— Виноват, господин подполковник, кто именно мог бы предупредить красных об отъезде генерала?
— Мало ли кто! Тот самый “дружественный” хан, например. За деньги. Да вы сами не представляете, насколько монгольская чернь симпатизирует красным. Кроме того, любой ходя. Могли и хунхузы — они к этому имеют интерес, так как грабят трупы, остающиеся после стычек. В общем, положение достаточно… м-м-м… интересное, чтобы быть настороже. Это, впрочем, не значит, что надо наложить в штаны, и ехать, пригнувшись к луке.
Словно в подтверждение последних слов Белецкого, казаки первой сотни грянули похабную строевую, да с лихим присвистом, так рьяно, что Белецкий засверкал глазами, и улыбнулся.
Песня была все та же — с ней шли и к Рошичу, и к Плевне, и под Пшемысл, невинной и бессмысленной матерни там было больше, чем осмысленных слов, а припев, русский, знаменитый, летел над монгольской степью, всякого встречного откровенно предупреждая — не суйся:
Соловей, соловей, пта-шеч-ка,
Канареечка — в ж…. три пера!
Эх!
Раз перо, два пера, горе — не беда,
Канареечка — в ж…. три пера!
Зинич краснел.
“У-ху-я, у х..я, уху я варила!” — выводили старательно казаки, сами смеющиеся, похлопывая в такт по рукоятям шашек ладонями.
— Черт знает что они поют! — выразил свое мнение Зинич, — Ничего приличней не нашли!
— Это, батенька, народное творчество. — продолжал веселиться Белецкий, — Старое, как сама Россия. А что вы скажете про таракана, который прогрыз Дуне сарафан… по-над самой над дырою? Жох этот таракан, не так ли? А про дедушку Митрофана, который этот сарафан зашил? Там же? Носи, Дуня, не зевай, не зевай, по праздничкам надевай, надевай…
Зинич при этих словах Белецкого покраснел еще пуще, и так отчаянно зафыркал, что Белецкий уже был рад совсем, что ввязался в разговор с поручиком: тот его вполне развлек.
— Эк вас коробит-то! Просто девица в цвету невинности вы, да и только! Ну, не берите в голову. Да и что же еще петь этим башибузукам? Радуйтесь, что они еще “Интернационала” не запели!
— Только этого еще… боже сохрани! — испугался Зинич.
— Это им просто путь закрыт в революционэры, а не были бы руки у них по локоть в дерме, да в крови комиссарской, глядите — и они бы нас с вами — в ров, да за новую жизнь воевать! — мрачно изрек Белецкий, и добавил, — Впрочем, вас — вряд ли в ров. Вы бы над ними еще гляди и команду взяли бы…
Зинич огорчился:
— Не верите вы людям, господин подполковник.
— Они этого вполне заслуживают, — по вольтеровски улыбнулся граф.
— Хотите сказать, что знаете всех?
— Кому еще и знать, как не мне? Я за свою службу контрразведчиком повидал столько характеров и людских драм, что вижу только один путь к спасению цивилизации — перебить всех до одного, и оставить одни книги.
— Кому же тогда будут нужны эти книги? — заспорил Зинич.
— Никому, разумеется. И уж ясно, что не тому человечеству, что возродится после массового истребления. Они-то предпочтут этими образчиками мудрости предков вытереть свои вонючие задницы! Именно поэтому я предлагаю оставить одни книги, и ни одного человека. Будет хоть величественный памятник вымершей цивилизации. А то потомки, прежде чем передохнуть от сифилиса, с удовольствием кинут нашу духовную жизнь в свиное пойло! А останется им вот это, про то как она сваху кормила, от чего вы морщитесь и краснеете — это им нравится, и это на века. И плевать им на то, что вы недовольны. А почему недовольны, кстати? Вы, понятно, слишком целомудренны для подобной компании, но, надеюсь, вы скоро озвереете.
— Не хотелось бы, господин подполковник.
— Тогда застрелитесь. Времена золотой гвардии канули в лету, так что, будучи военным, вы уж поневольтесь скорее превратиться в грязного павиана, или же вам худо будет. Это — орда. Между нами говоря — и я не боюсь высказать своего мнения — наше превосходительство скорее напоминает монгольского хана, идущего со своими угланами драть ясак, нежели русского генерала. Можете передать мои слова кому угодно — плевать я хотел на всех… а можете не передавать, но уясните это твердо. К вашей же пользе будет.
Строй казаков замолчал, утомившись, и Белецкий не продолжил. Повисло молчание.
— Орда, господин подполковник? — несколько погодя переспросил Зинич, морща лоб, точно стараясь уяснить себе что-то важное.
— Точно так-с.
— Так зачем же вы идете с этой, как вы ее называете, ордой? Вы не сочтите за обиду…
— А вы?
— А что вы мне прикажете делать еще?
— А вы мне что прикажете? В том все и дело — нам некуда деваться. На это даже вам, mon terrible enfant, нечего будет возразить. Впрочем, выход-то есть, только мы не хотим такого выхода. И получается: “дурная голова ногам покоя не дает”, — как сказал бы господин Майер. Возражайте же, ежели есть чем!
Зинич и действительно не нашел что возразить.
Подъехал Майер.
— Что, никак военный совет в Филях? — улыбнулся он.
— Да вот, Михаил, беседуем с последним интеллигентным человеком, — повернулся в седле Белецкий. — Только он молчит. А скучно. Рекогносцировку устроить, что ли?
— Ну вот: дурная голова ногам покоя не дает! — огорчился Майер, — Неймется тебе!
Белецкий расхохотался, улыбнулись и Лорх с Зиничем, а Майер, не понимая причины такого веселия, пощипал ус, и разъяснил:
— Между прочим, смех без причины — признак дурачины.
Белецкий расхохотался еще пуще.
— Слушайте, Зинич, — внезапно прервал смех Белецкий, — Раз уж вы все равно здесь! Окажите любезность — съездите за хорунжим Корнеевым, и попросите его от моего имени явиться сюда.
— Слушаю, господин подполковник.
— Ты, никак, себе друга нашел? — ядовито поинтересовался Майер у Лорха, когда Зинич отъехал, — Или это слуга?
— А ты ревнуешь, что ли, или просто интересуешься? — ответил за Лорха Белецкий.
— Ну, чем мне тут интересоваться? — Майер усмехнулся, и продолжал, обращаясь к Лорху: — Doch, Johann: dieser Sinitsh als Medchener bekannt……… ..……. м-м-м… так, собственно, и аттестуется, так ты смотри: смеяться над тобой будут!
— Я им, б..дям, посмеюсь! — перекривился Белецкий, — Я им так посмеюсь, что у них смеялки красным соком умоются!
— Ты-то что? — выразил свое недоумение Майер, — Тебя это не касаемо. Это Ивану надо бы задуматься.
— Меня касается, — возразил Белецкий, — Иван — мой офицер. А от него ты ответа не жди, он отмолчится, и все едино поступит по своему.
Лорх же, как и всегда почти, предпочитал молчать и слушать более, нежели говорить, и потому он ни на советы Майера, ни на реплики Белецкого ни слова не ответил, слегка только улыбаясь, и попыхивая папироской, а ответ свой выразил тем, что достал подаренный неизвестно кем, но очень дорогой ему, судя по всему, маузер, с задумчивым видом проверил наличие патронов в магазине, щелкнул предохранителем, и потер потускневший и нечистый ствол о рукав шинели.
Через несколько минут Зинич явился назад вместе с Корнеевым, и деликатно отъехал, не желая слушать чужого разговора.
Корнеев коротко козырнул, и перехватил в правую руку плеть.
— Что прикажете, господин подполковник?
— Вот что, хорунжий, я хотел просить вас об одной услуге.
— Слушаю вас.
— Вон, видите, солончак?
— Вижу.
— За ним живет лама-отшельник в красной шапке. Пошлите троих казаков, пусть они прибудут туда, покажут ламе вот это кольцо, вот, возьмите… да-с, так пусть они его берут на седло, и ко мне. Коня для ламы возьмите.
— Видите ли, господин подполковник…
— Оставьте вы пререкания, Корнеев! Считайте это приказом. Лама должен уточнить маршрут нашего дальнейшего продвижения, скажет, нет ли поблизости хунхузов и китайских разъездов, уточнит, где есть хотоны, и где они оставлены, и так дальше. Это входит в план оперативно-тактических мероприятий.
— Так точно, — Корнеев взял кольцо, поднес плеть к козырьку фуражки, не имея возможности козырнуть нормально, и поскакал обратно к своей сотне.
— Зинич! — позвал Белецкий, — Я вас благодарю.
— Рад, господин подполковник.
— А вот табаком вы не богаты? — с улыбкой спросил у Зинича Лорх.
— Курить опять хочешь? Угощайся, — предложил Майер, подавая Лорху портсигар с папиросами своей набивки.
— Danke sehr, — кивнул Лорх, закуривая, и откидываясь немного назад.
— Да-с, так о чем я вам, бишь, настроение портил, поручик? — вспомнил Белецкий, — О нижних чинах, кажется? О том, что у вас нет с ними взаимопонимания? А вы в морду им, в морду! Сразу и взаимопонимание появится!
— Не нахожу возможным, — отозвался Зинич, — Как это я, мальчишка, и георгиевского кавалера по лицу?
— По морде, — поправил Белецкий, — И на кавалера наплюйте, право же, наплюйте! Какой смысл в имперской награде, когда давно нет ни Империи, ни Императора?
— Да, но орден есть символ…
— А не плевать нам на символы, тем более, что этот символ даже не золотой!
Зинич широко раскрыл глаза:
— Вы, виноват, господин подполковник, вы же русский человек?
— Поляк я надутый, юноша, а не русский человек! Полуполяк — полунемец. Это во-первых. А во-вторых, вы мне песен про русскую национальную идею не пойте. Разбойники национальности не имеют. Они — абсолютные космополиты, и питают одинаковое почтение как к святому Георгию, так и к Далай-Ламе — никакого не питают! И правильно — все это слабо помогает перед лицом смерти.
— А что же помогает?
— Скорее — хорошая шашка, хорошо пристрелянный револьвер, и обыкновенное везение.
— Это все у нас пока имеется. — усмехнулся Майер.
— А больше ничего и не нужно. Да и нет больше ничего.
Майер прикрыл глаза, и согласился:
— Это верно. России больше нет, Император убит…
— Россия есть, Михаил, никуда она не делась. Это нас с тобой — нет! Что же до императора, то туда ему и дорога! Не будь идиотом, и не давай себя убивать!
Майер в ответ крякнул, Лорх усмехнулся, а Зинич побелел, и даже подумал, что ослышался, а потому переспросил Белецкого:
— Как вы сказали, господин подполковник?
— Точно так, как вы услышали, господин поручик Зинич!
Лорх поднял руку успокаивающе, но на него никто не обратил внимания.
— Но позвольте! — повысил голос Зинич.
— Нет не позволю! — рявкнул Белецкий, — Не позволю я вам, мальчишке, забивать голову всякой дурью, и дымом! Извольте понять, черт бы вас драл! Император! Государь! Болван, а не император! Жалкая истеричка, а не государь! Меньше надо было Гришку слушать, и тухлые мощи попов-прорицателей разыскивать! Николая Николаевича из-за Гришки отставить! Да у Майера полковой командир из-за этого пулю себе в лоб пустил! Не на б..дь Кшесинскую надо было деньги тратить, а на полицию-с! И результат: ушел от царства, как отставная шлюха из бордели, в пользу слащавого педераста, на которого никто не обращал внимания, кроме Савинкова и Краснова ! Нашел тоже кому власть уступить! Это император? Да отвечайте вы, Зинич! Просрал, бездарнейше просрал две войны, и это с нашей-то армией! Пулеметов не было! Снарядов к орудиям не было! Жрать было нечего! В окопах — грязь, голодайка, вши, тиф, сифилис, холера! Вам не приходилось исполнять идиотских приказов? Приходилось? Мне так приходилось, и я сыт по горло этим бардаком, равно как и потаскухами, поэтом Блоком, богоискателями, Зинкой Гиппиус, лесбийками, педерастами, франкмасонами, и Мейерхольдом-с! Слышите вы? По горло — до блевотины обожрался!
— Ruhig du, — вставил Майер.
— Lecken du! — заорал Белецкий, разошедшийся не в шутку, — Вот же поистине — несчастная страна! До сих пор подобные вам стремятся на смерть не ради себя самого, а чтобы посадить на престол еще одного Романова, который и не Романов вовсе, так как Павла Петровича Катрин с Салтыковым прижила-с! А ведь и так довольно персонажей для анекдотов: что Петр Третий, что тот же Павел Первый… А Николай Последний всех, пожалуй, перещеголял со своей гессенской спиритисткой! Жил грешно, и помер смешно! Нет черта — так вот он! — не то нами правил хлыстовский кормщик, не то — полковник без сабли! Полковник командует генералитетом — смешно-с! И как командовал! Стрелять приказывал именно тогда, когда не надо было, а вот когда надо было — не смел! Словно сговорился большевикам в руку сдавать! А этот сброд с девятьсот второго можно было выловить до единого, и повесить, и сейчас бы мы с вами катались в коляске на Стрелку, и не сволочились бы из-за сущих пустяков! А сейчас — что? Мы уже не имеем возможности большевиков повесить — их теперь надо заставить повеситься, а это — куда как сложнее. И дольше.
Государь-император! Он не от престола отрекся, он от наc с вами отрекся! Да-да, и от вас — тоже! Лично от каждого. И не расстреляй его большевики, и попадись он мне в руки, я бы его тоже не помиловал: казнил бы, как есть казнил, за государственную измену, понимаете? Кокнул бы, и рука бы не дрогнула. Ну, стал бы цареубийцей, подумайте, эко дело! Что же касается расстреляния его семьи, то этого, разумеется, одобрить не могу, но считаю, что за это вина тоже в первую очередь на Николае Романове. Не можешь обеспечить безопасность своей семьи — не называйся отцом, а ступай в сумасшедший дом, или в монастырь, что по моему мнению — одно и то же!
Белецкий выговорился, выдохся наконец, и смолк, раздраженно сопя. Зинич тоже мало что был в состоянии сказать, и тоже долго молчал, потом попросил:
— Разрешите удалиться, господин подполковник?
— Да, можете быть свободны. Без вас веселей, право! Император!
— Про Императора я говорил, — напомнил Майер.
— И ты хорош! Вроде зрелый человек, а все не растерял этих… иллюзий!
Зинич отъехал, и Лорх с Майером тоже отлучились на время: среди офицеров возник какой-то спор, и им нужно было узнать мнение Лорха по вопросу спора. Как видно, дебаты затянулись, и Белецкий надолго остался один.
Спустя некоторое время к Белецкому, который уже хотел позвать Майера или Лорха, но не увидел поблизости ни того ни другого, подскакали посланные Корнеевым казаки:
— Вот, вашскобродь, тот самый ламай, что вы приказать изволили. А вот колечко ваше.
— Свободны, — махнул рукой Белецкий, спешиваясь.
Лама так же спешился, отдал коня казакам, и склонился в приветствии, щерясь улыбкой:
— Сайнбайну!
— Сайнбайну, — ответил Белецкий, — Да ведь вы, уважаемый, говорите по-русски, или я ошибаюсь?
— Вы, кьнязь, не осыбайтесь. Мало-мало говолю, — ответил лама, еще раз кланяясь, и улыбаясь во весь рот.
— Отлично, — сказал Белецкий сквозь зубы, — Что вы мне привезли?
— Слово.
— Он придет?
— Плидет. Плидет сам.
— Когда?
— Не знай.
— Ясно. Отправьтесь сказать нужному человеку, чтобы был готов ко сроку. Срок — тот же. Найдите способ сказать.
— Я сказу. Я обязательнай сказу, — закивал лама.
— Это все. Можете идти. Или нет, вот что: подите вот к тому отряду, и спросите полковника Голицына. Го-ли-цы-на. Знаете его?
— Да.
Белецкий не удивился.
— И отлично. Он вас опросит, и отпустит домой.
— Будет вам удаця, будет, — благословил лама Белецкого, и, покручивая шнурок с кисточкой, уселся обочь дороги прямо на снег, ожидая Голицына. Белецкий же, найдя Лорха, (Майер вернулся к Голицыну), вырвался с ним вперед еще шагов на двести, и, убедившись, что здесь его никто слышать не может, по обыкновению своему стал обсуждать с Лорхом последние новости:
— Что же, можно считать, что мытарства наши окончены. Это неплохо… Теперь нужда в больших деньгах, но их же достанет Михаил — это его дело: он их поместил, он их и изымет. Нет, не то… О чем же я хотел поразмыслить? А?
— Вы меня об этом спрашиваете? — пожал плечами Лорх.
— Напрасно ты так, Лорх, напрасно. Тебя ничего не беспокоит?
— Нет, Александр Романович, пока что ничего. Так, частности… А вас?
— Вот то-то! Мысли путаются — надо заканчивать жрать опийную водку, пора бы и честь знать! Что же тебя беспокоит, друг мой Александр Романович? А?
В мозгу у Белецкого, в какой-то мутной глубине — словно птенец в скорлупе — бился и стучался вопрос, тяжело и муторно беспокоивший его, и Белецкий никак не мог заставить его выбраться наружу. Перед глазами мимолетно возник образ ламы-красношапочника, но Белецкий отмел этот образ — нет, не лама сейчас беспокоил его. Однако лама упрямо возвратился на память.
— Лама, лама, а что этот лама? Связан с нами, но это не удивительно — ежели поискать, то людей Юнтца можно найти где угодно — что там, постарался он на славу! Взять хоть тебя, а, Лорх? Не раскуси я тебя год назад по твоей же неосторожности, ведь право же, не догадался бы я, не догадался бы. Или это не было все же неосторожностью?
Лорх рассмеялся:
— Не было, Александр Романович. Теперь могу сказать: не было. Меня просили вас найти, я вас нашел. Собственно…
— Так и письмо и вещи мои ты имел с самого начала?
— Вынужден признать — да.
— А зачем было..?
— Виноват, не был уверен.
— В чем?
— Нужно ли вам это?
— А если и не нужно?
— Да ведь и мне не нужно, Александр Романович. Но что теперь поделать?
— И я о том же. Они хоть выполнили обещание, данное тебе?
— Да, разумеется. То есть говорят, что да, но не в их правилах обманывать. Что угодно, только не это. Стоило рискнуть, право. Да и с вами мне крайне приятно делить компанию, Александр Романович.
— Очень тронут! Н-да, а ради чего, интересно, рискует лама? Как, кстати, зовут-то этого ламу? Нет, это не то, это вопрос праздный…
— С последним вполне согласен, — кивнул Лорх, — Праздный. Отец мой говорил мне так: «Не слишком много уделяй внимания именам — это дело маловажное. Имена придуманы людьми не для удобства, а для маскировки, а потому они ничего корректно не определяют, и не несут никакой положительной пользы, в то время как вред несут значительный, поскольку привносят паразитарные влияния Среды. Поэтому должно определять человека… или, скажем лучше — существо, таким, каково оно есть, не уделяя много времени номенклатурам и иерархиям. Иначе потом, после жизни, тебе придется довольно помучиться с пятизначными именами!”
— Имя мое — Безымянный! — продекламировал Белецкий одну из парольных фраз USL, и засмеялся: они все отделяют себя от масонства, но все их ухватки…
С пятизначными именами! Пятизначными? Пентаграмма, или суувастик, в котором пятый знак — центр вращения… Крест тоже пятизначная фигура. Или с именами вообще… Что такое имя? Символ, не больше, такой же, как и пентаграмма, такой же, как и суувастик. Символ!
Белецкий несколько раз машинально чиркнул пальцами по своему георгиевскому кресту.
Так, кажется вспомнил. Орден есть наградной знак, так про него говорится, но не символ! Со времен борьбы с иллюминатством русский официальный язык боится слова “символ”. Символ есть пантакль, что там. Символом его бы походя, не подбирая слова, мог назвать только человек с оккультным образованием… Или нет? Да какая разница, да или нет! Белецкому бывало достаточно какой-то отправной точки, слова, чтобы дальше начать чувствовать в правильном направлении… Человек с оккультным образованием? Это Зинич-то?
Откуда он вообще взялся, этот Зинич? Почему так упорно он навязывается в друзья к Лорху? Почему говорит с ним всегда дружески, и даже не обижается на резкие слова, которые от Лорха Зиничу частенько перепадают?
Раньше Белецкий объяснял это поведение поручика куда проще — тем, что Зинич в Лорха попросту влюблен. Не такая уж это из ряда вон выходящая штука для молодого человека, психически травмированного войной, да к тому же лишенного женщин в обстановке постоянных походов. Белецкий тогда же принял по его поводу самое простое решение: отогнать придурка от Лорха, не калечить же его! Только придурок никак не желал от Лорха отгоняться.
Зинич был тоже среди семеновцев, а вступил добровольцем еще в Чите, до того же момента он был вполне мирным студентом. У Колчака был сохранен институт вольноопределяющихся, и потому Зинич быстро стал прапорщиком, потом поручиком, и сражался юнец на славу, был дважды ранен. Потом Зинич вступил в ударный полк Голицына, и стал выходить в острые рейды, где так же себя тютей не зарекомендовал. И если раньше Белецкий думал, что в опасных ситуациях Зинич оказывается поблизости, чтобы найти защиту в случае чего, то теперь он в этом усомнился. Зинич льнет к Белецкому и Лорху и в бою, и во время скандалов… Так защиты он ищет, или стремится защитить? И его стремление к дружбе не просто побуждение, а выполнение приказа? Виноват-с! Кто хочет защитить? Кто вообще может иметь такую блажь — защищать графа Анненского-Белецкого? Кто? Если Серые Псы… Стоп! Серые Псы? Здесь?
Белецкий оторопел от своей догадки.
Вот-вот! Маленький, безобидный с виду Зинич, интеллигент, который раз на глазах у Белецкого показал сложнейший удар шашкой, такой, какой бывалому казачине не с руки! Почти ребенок, который стреляет не хуже Белецкого! Изгой из общества офицеров, которого терпит Голицын, в то время как других он выгонял из полка и за меньшее! И деньги, которые нужно срочно изъять на общее дело им с Майером, и человек, который принесет вести от Анны, и указания, как действовать Белецкому с Майером, и обещание предоставить людей для операции, и ухода в сторону после нее… Серые Псы? Но зачем? К кому они приставлены? Не к Белецкому же, к которому и так приставлен Лорх, не к Лорху, и не к Майеру! Самим за себя постоять не сложно!..
Размышления Белецкого прервал гомон и хохот казаков — они рассматривали с седел того самого ламу в красной шапке, который медленно брел в сторону своего солончака. Белецкий тоже проводил ламу взглядом, и лама словно почувствовал это: он оглянулся, и послал Белецкому приветственный жест рукой. А тем временем подъехал и Майер.
— А, господин Майер! — приветствовал ротмистра Белецкий, — Снова соскучились по нашему обществу? Или дело есть какое?
Майер пожал плечами.
— Дела, стало быть, нет, — кивнул Белецкий. — И то ладно. Что, ламу опросили?
— Опросили. Того кочевья, что у нас на карте, больше нет, их всех выбили — не то го-мины, не то просто хунхузы. Бардак, а не страна! Юрты сожгли, разграбили дотла, был там и колодезь, так они его засыпали, сволочь узкоглазая!
— Э, такова жизнь, Михаил. Один ест, другого едят…
— Genau. Но в двадцати девяти верстах появилось новое: только откочевали. Там нас встречает ханский отряд. Собственно, там и ночевать будем.
— Постой-ка! Откочевали? Зимой? Да ты в своем ли уме? Такого не бывает!
— Лама говорит, что они из-за го-минов откочевали. Это большое кочевье, лама говорит, что богатое, и ничего особо подозрительного он там не заметил.
— Богатство их нам известно: штаны есть на заднице, да пара лошадей — уже и богатый!
— Ну, там нойон сидит.
— Что же, что нойон? Г..енный это нойон, ежели го-минов испугался. Большой дядя кочевал бы с такой помпой, что и нам было слышно.
— Да мелочь все это, Александр Романович.
— Мелочь? Быть может. Надо же, действительно, где-то остановиться! Слаб я стал на переход. Сколько лет в седле — скоро из задницы один сплошной мозоль будет.
— То и оно. Полковник отправил вестового к генералу, а сам приказал отправить в улус этот разведку, и квартирьеров.
— Моих кого дать?
— Вот то-то, Сабирова бы надо. Там ежели что…
— Добро. Я не против.
— Вот и ладненько. Да, вот что…
— Что?
— Да интересуюсь я, вам, милейший мой Александр Романович, что говорил этот самый лама?
— А ты очень хочешь знать?
— Очень.
— Ничего нового. Про курьера уж говорили, так прибудет он в срок, а там мы все узнаем.
— И это все?
— От него все. Про Серых Псов он мне все едино ничего не скажет. По незнанию. Или от хамства.
Майер сверкнул глазами, и сразу потупился.
— А! — отметил Белецкий, — Так ты, стало быть, тоже догадался о них?
Майер промолчал.
— Не слышу ответа, — настоял Белецкий.
— Что ж ответа, — улыбнулся Майер, — Мне догадываться не о чем. Я про них и так знаю.
— Вон что? И много их?
— Порядочно.
— К кому приставлены?
— Да ко всем.
— И ко мне?
— А что к тебе? Ты сам теперь… раз догадался. И я.
Белецкий резко обернулся к Лорху.
— А ты, Лорх?
Лорх настолько с виду искренне не понял сути разговора, что Белецкий уж и усомнился — не зря ли он вообще это при Лорхе начал:
— Что — я? О чем речь вообще, Александр Романович?
— Не понимаешь?
— Не понимаю!
— Тогда марш отсюда!
Лорх кивнул, и дал коню плети.
— Лорх! — крикнул Белецкий, — Вернись-ка!
Лорх послушно вернулся.
— Вот ведь! — отметил Белецкий, — Сколько раз он меня надувал этим! А я ведь воробей стреляный!
— Почему надувал?
— Потому что надувал! И сейчас надуваешь!
— Да в чем?
— Дурачком-с прикидываетесь, господин штаб-ротмистр? Стало быть, ничего вы о Серых Псах не знаете?
— А что это такое, Александр Романович?
— Не знаешь?
— Нет.
— Ничего?
— Ничего.
— Или ничего знать не уполномочен?
Лорх развел руками.
— И с поручиком Зиничем вы комедию разыгрываете, так что ли?
Лорх снова промолчал, делая все более сокрушенное, и непонимающее лицо, и пряча руку в карман шинели.
— Да хватит, Йоганн! — махнул рукой Майер, — Все уж он понял! Он же всей душой с нами! И разряди револьвер…
Лорх придержал коня, а Белецкий круто повернулся к Майеру, сощурился злобно, и зашипел:
— С вами, стало быть? Ну нет! Говорено вам, что в эти игры я не играю!
— Играешь. И уже довольно давно.
— Мне что надо было? Скопить денег. Я скопил? Скопил. Внедрить человека в штаб генерала, либо же купить там кого-нибудь. Это делается. Скоординировать действия группы людей, согласно инструкциям, которые я получу. И точка. И я ухожу в тень. Нормальная операция. Но Псы? Это кровью пахнет. Это терроризм, а я в этом никогда не участвовал, и не буду. Мое дело — информация, или дезинформация, расследование, или предупреждение действий оппонента, что же до остального…
— А в остальном ты — сама невинность!
— Да, представляя правую сторону.
— Правую?
— Ну, власть. А не заговор.
— Всякий заговор — это путь к власти.
— Но за это вешают.
— А за твои дела?
— Расстреливают.
— А разница?
— Есть разница.
— Незначительная. И вообще — что ты пристал-то? С князем разговаривай — я не уполномочен.
— С кем??
— Да с Голицыным же!
— И он?
— Да.
— Этого не хватало!
— А чем тебя не устраивает его фигура?
— А не нравится он мне.
— И давно?
— Недавно, но какое…
— Пустое все это, — перебил Майер, — Чушь.
— Чу-ушь?
— И блажь. Ты, Александр Романович, мешаешь дело, и личные мелкие обидки, а так никуда не годится! Что ты нервничаешь? Твое дело какое?
— Я? Нервничаю? Да с чего ты это взял?
— А с того, мизантроп ты окаянный, что сейчас не время дрязги разводить! Голицын ему в последнее время не нравится! А кто тебе нравится? Тебе вообще-то никто не нравится!
— Ты, Михаил Михайлович — в первую очередь.
— Вот уж благодарю за комплимент, — засмеялся Майер, и потянул плетью графского коня, от чего тот резко скакнул вперед.
— По тебе ведь не смею, граф, так вот твоему холопу!
— Хам! — взъярился Белецкий, — Видно, что сын мебельщика! Поди с глаз моих долой, или я за себя не ручаюсь!
Весело хохоча, Майер придержал коня, отстал от Белецкого, но вскоре снова нагнал его.
— Чтобы не забыть, Александр Романович: Ким-то отказался отдать денег. А мы сейчас очень нуждаемся в средствах.
— Что нуждаемся, это я уже понял. А у Кима, может, и впрямь денег нет? Хотя нам-то какое дело до этого…
— Деньги у Кима есть. Задержал и все.
— Как, то есть, задержал и все?
— Вот так, как оно есть.
— Накажем. А где деньги брать, я не знаю. Пошли с нарочным, что встретится.
— Долгое это дело.
— А куда нам торопиться?
— Не знаю. Мне сути дела не докладывают.
— Нет смысла торопиться. Будь здоров, Михаил, вот что. Мне теперь нужно поразмыслить кое о чем. И одному.
Майер отъехал прочь, и, придерживая коня, дождался, когда его нагонит полковник Голицын с прочими офицерами. Когда Голицын и его люди поравнялись с Майером, он тронулся с ними, чуть приотстав, так, чтобы никто из этих людей за ним наблюдать не мог, но, однако, чтобы быть и на расстоянии окрика от командира. Мало ли, когда командиру понадобятся старшие офицеры его полка!
И впрямь, четвертью часа позже Майер действительно понадобился командиру.
— Михаил Михайлович! — окликнул Голицын, — Вам не трудно подъехать ближе?
— Слушаю, господин полковник, — живо отозвался Майер, и подскакал к кавалькаде.
— Вот что, Михаил Михайлович… — Голицын повертел рукой, обдумывая, как ясней сформулировать то, что собирается сказать, (он был несколько косноязычен), — Да, вот: я собирался предпринять небольшую прогулку в сторону реки… меня там заинтересовало одно явление, а так как прочие господа офицеры устали, и мне не хотелось бы их утомлять еще больше… н-да-с, так вы не сочтете за труд составить мне компанию?
— C удовольствием, — ответил Майер.
— Очень меня обяжете. Итак, поехали?
Голицын и Майер отделились от строя, взяв к востоку, и некоторое время молча гнали коней, но вскоре Голицын пустил коня шагом, и оглянулся. Придержал коня и Майер.
— Что там Белецкий скандалил? — поинтересовался Голицын.
— А, ну как же! Все в его духе. “А я бродила по Монмартру, и жемчуга бросала людям… — Майер сменил голос на вкрадчиво-торопливый, и закончил: — А люди жемчуга хватали, и… ели ж…ой — жа-адно-жадно!”
— Хм, — Голицын улыбнулся, и снова дал коню посыл.
Некоторое время еще Голицын ехал по неровной, кочковатой степной целине, пригнув голову к груди, и, видимо, мучительно соображая, с чего ему начинать разговор. Майер же на этот раз отказался от мысли помочь полковнику заговорить — тот всегда начинал трудно, а особенно личные разговоры, и потому молчание сохранялось еще минут десять.
Майер, следовавший за командиром спокойно и расслабленно, вдруг беспокойно покрутил головой, беззвучно выругался, затем не выдержал: рывком он стащил с себя башлык, снял мятую драгунскую фуражку, заткнул ее под поясной ремень, и принялся яростно, обеими руками, чесать свою заросшую густыми черными, с проседью, волосами, медвежковатую голову.
— Сил уже нет никаких, просто зажрали, — отметил при этом, невесело смеясь, Майер, — Неистребимая совершенно мерзость! И скажи ты, как им кто команду какую подает! Вот так все и накинулись, понимаешь. Вот думаю я голову совсем побрить, да и маслом натереть. Надоело!
— Совсем на бабая будешь похож, — оживился и Голицын, — И надо тебе это? Неужто за шесть кампаний не привык?
— Если ты привык вошей кормить, то могу тебя с этим только поздравить; я же — не могу. А что до бабая, так я уж и то — истый бабай! Забыл уже, как Россия выглядит. То Туркестан, а то — Манчжоу-го…
Майер улыбнулся самому себе: военная судьба вообще-то изменчива и коварна, хотя и предсказуема в условиях нормальных, с фронтами и тылами, наступлениями и отступлениями, армиями и корпусами, штабами и штабными крысами, и так далее, но началась особая война — гражданская, когда операции стали вестись на собственной территории против своего же народа, а в воюющих армиях царила совершенная неразбериха, обусловленная не только истинно русским свойством что угодно превращать в общенародное движение и в бардак, но и паническим, истерическим непониманием причин и следствий этого бунта, невозможностью вообще как бы то ни было осознать как происходящее со страной в целом, так и с конкретными человеческими существами, взятыми в отдельности. Господ белых офицеров бросало по стране из края в край, и они с силою и отчаяньем обреченных принимались за оружие во всяком месте, где только требовалась их вооруженная рука. И не было ничего удивительного в том, что драгун Майер, коренной петербуржец, таким примерно образом, как офицеры московских полков оказывались в гайдамацких куренях гетмана Скоропадского, сам оказался в оренбургской армии Толстова, а потом — у Семенова и Унгерна. И ничто его не обиновало в такой жизни — ни риск, ни кровь, ни боль, ни голодайка. Только вошь он ненавидел с силой, на которую способен аккуратный и чистоплотный австриец.
— Если бы все дело в одной голове было, то ладно, какой там черт, а ведь… — сплюнул Голицын, наблюдая за чешущимся Майером.
— У меня так в одной голове и дело. Бельишко-то у меня шелковое, а вошка платяная шелка не любит, рекомендую, кстати.
— Угу-м, учту.
— Так о чем беседовать со мною вздумал, а?
Голицын снова ненадолго задумался, потом молвил:
— Такое вот дело, Михаил Михайлович… — и снова замолк, что привело достойнейшего господина Майера в некоторое раздражение:
— Да что же ты нищего за муде тянешь, князь дорогой? Давай уж, сколько же можно предисловий!
— Ты, брат, помолчи-ка! Эк ты со старшим по чину разговариваешь!
— Ну, извини. Или что, во фрунт перед тобой?
— Не во фрунт, но… Тоже, удумал — короткое дело — сразу начать! Не торопи, знаешь же, что думаю я медленно. Да, так вот: меня последнее время беспокоит наш дорогой граф Александр Романович. Что там с ним за дело?
— А что такое?
— Что такое — тебя следует спросить, ты ему как-то ближе. Я же не знаю, только Белецкий последнее время мне внушает все больше и больше беспокойства. И перед тем, что нам предстоит сделать, а я подчеркиваю, что исполнителями названы именно мы с тобою, так вот, надо бы его хорошенько проверить… — Голицын, способный выкрасть у большевиков члена царской фамилии , или захватить транспорт золота, знающий почти все, но почти ничего не способный выразить ясно, и тут не смог сформулировать, что именно надо проверить, и заменил слова довольно неопределенным жестом.
Майер рассмеялся, скаля зубы:
— Удивляюсь я вам, обоим удивляюсь, право! И что вам спокойно вместе не живется! Один ссору затевает, другой — дрязгу! Что, больше делать вам обоим нечего?
— Никакой дрязги я не затеваю, Михаил Михайлович, — поморщился Голицын, — Это не дрязги.
— Что же тогда?
— Ну, забота, скажем.
— Уж не о Белецком ли ты заботишься? — Майер покачал головой.
— О себе я прежде всего забочусь, о себе, если тебе это так угодно знать! Я совершенно не собираюсь примерять к своей драгоценной шее пеньковой воротник, и ты, я полагаю, тоже.
— Никто не собирается, и Белецкий — в первую голову.
— Он, может быть, и не собирается, а даст маху, так никто его не спросит, что он там собирался! А что, кстати, он тоже на меня косо стал смотреть, да?
— Он и не прекращал косо на тебя смотреть, и это тебе прекрасно известно. В чем дело-то? Разве это тебя беспокоит?
— Разумеется, это меня ничуть не беспокоит. Зато что-то беспокоит его… или кто-то. Он странно ведет себя последнее время, и…
— Да не бери ты в голову. Просто выдохся он. Устал.
— Не скажи! Чем-то он мучится, как бы сказать… чего-то хочет, а кого — сам не знает. Вот это и надо…
— Что значит — это и надо? Поди разберись, что в этой голове творится!
— А надо, брат Майер. Надо выяснить, что такое именно ему требуется.
— Ну-с, положим, выясню я это. А дальше что же?
— А дальше надо ему именно это и…
— И?
— И представить.
— Легкое дело! А если ему надо луну с неба?
— Так достань ему луну с неба! Мне ли тебя учить, Михаил Михайлович! Все что угодно делай, но чтобы было ему полное удовлетворение по всем беспокоящим его вопросам. Или мы погорим.
Майер надолго задумался.
— Хорошо, постараюсь сделать, — сказал наконец он, — Но ничего не обещаю.
— Это не разговор, Михаил. Надо сделать, и ты сделаешь.
— Или — что?
— А ничего. Что я тебе, угрожать, что ли, буду? Надо, понимаешь? Надо, и дело с концом. А тут уж — как хочешь. Или Сашка наделает такого, что всем нам… Или же быть ему покойником. На это я уж право имею, и…
— Ладно, не продолжай. Знаю я, что будет, и знаю, кто выполнит.
— Не ты.
— Понятное дело. Выполнит Лорх.
— Ладно, довольно. А то слова не падают в пустоту, как говорят жиды.
— До сведения моего ты довел, а там… мы будем посмотреть. Загадывать вот мы ничего не будем. Как скажется, так и станется.
— Загадывать никто ничего и не собирается. Действуй, Михаил. Очень прошу тебя, действуй!
Оба офицера вернулись в строй, и Майер снова занял свое обыкновенное положение — поблизости ото всех, но на известном расстоянии от каждого — расстоянии достаточном для того, чтобы вовремя можно было пресечь попытку полюбопытствовать, о чем это милейший господин Майер рассуждает сам с собой: не успеют подъехать и в глаза заглянуть, а Майер уже бьет со всех стволов анекдотами. Голицын смерил Майера взглядом через плечо, и, с удовольствием отметив, что ротмистр и действительно погрузился в свои размышления настолько, что можно всецело рассчитывать на его знаменитую интуицию, постарался оградить Майера от каких бы то ни было помех его мыслительной деятельности со стороны офицеров, находящихся вокруг, и прежде всего — офицеров его штаба, которые от безделия и долгого перехода сделались любопытны и болтливы до непереносимости. Поэтому Голицын постарался занять каждого из офицеров делом: действительным, или измышленным на месте, когда действительного дела не подворачивалось, и на ум не приходило.
В отряде полковника Голицына стало вдруг очень оживленно.
Видевшие это оживление казаки почему-то решили, что разведка донесла о нахождении поблизости отряда го-минов, или чего-нибудь в этом роде, а потому все разом зашевелились, проверяя оружие, и заряжая как следует винтовки. Клацанье затворов сложилось унисоном, реакция по цепи передалась и тибетцам, и скоро все находились в состоянии боевой готовности, офицеры уже прикидывали на глазок, где будет удобнее развернуть эскадроны для атаки, и недоумевали по поводу отсутствия вестей. Каждый знал на зубок свое место в бою, однако, без согласования русскому человеку нельзя никак, и потому между эскадронами вихрями заметались вестовые. Тревоги пока никто все же не объявлял, но все предпочитали быть полностью готовыми к бою — чем ведь черт не шутит, когда бог спит!
Кончилось это дело тем, что сам Унгерн сменил коня, и карьером, в сопровождении своего штаба понесся к отряду Голицына, сопровождаемый тибетцами. Там и выяснилось, что никто ничего тревожного не доносил, никого по пути следования видно не было, и никто решительно не мог понять, в чем же вообще причина получившегося всеобщего смятения.
Когда наконец все убедились, что никаких врагов поблизости нет и в помине, а просто это Голицын воду мутит, гоняя почем зря своих подчиненных, Унгерн пожал плечами, спешился, и пошел пешком, держа коня в поводу, чтобы отряд Голицына снова восстановил дистанцию в полверсты от генеральского конвоя. Унгерн не был взбешен случившимся, в отличие от ретивого Бурдуковского, каковой неизвестно кому, в белый свет как в копеечку, пообещал полковника Голицына утопить в дерме в первом же попавшемся сортире, и теперь обратился к Унгерну с вопросом, что же все-таки с полковником Голицыным следует сделать. Унгерн только махнул на Бурдуковского рукой. Бурдуковский тоже примолк. И, как водится, в результате всех перечисленных событий младшим штаб-офицерам пришлось взять на себя ответственность за общую идиотскую выходку, и отменить тревогу, которой никто не объявлял.
Все эти потрясающие события прошли совершенно мимо ушей ротмистра Майера, которые умели не слышать ничего лишнего, а общая суматоха не потревожила его глаз, взгляд которых был устремлен слишком далеко для того, чтобы замечать и отмечать в сознании подобную суету сует. Если бы Майера в этот момент рассмотрели поближе, то заметили бы, что он находится в полном и совершенном трансе, или, вернее — спит с открытыми глазами. Этому, верно, никто бы особенно не удивился, так как опиум и кокаин были в дивизии Унгерна в довольно большом ходу, о чем знали решительно все, кроме генерала, которому подчиненные просто «забывали» сообщать о такой ерунде.
«Пусть спит!» — добродушно решил бы на то, что происходило с Майером, какой-нибудь сторонний наблюдатель, и с миром отъехал бы прочь, разве только какой-то из полковых записных остряков прицепил бы к темляку его палаша что-нибудь вроде женских панталон, специально припасенных, и бережно хранимых для подобных случаев, или, на худой конец — бумажку с грубой, и совсем неостроумной эпиграммою, и в голос потешался бы над этим, привлекая внимание и всех прочих, изголодавшихся по тепленьким впечатлениям, офицеров.
На счастье Майера, ротмистра Тарасова, по прозвищу «Мракобес», или капитана Телегина — тоже известного остроумца, поблизости не оказалось, а всех ближе находящийся подполковник Поляков, полковой доктор, был куда более тих нравом, и, заметив состояние ротмистра, принялся с отеческой почти заботливостью наблюдать, как бы Майер не начал опасно клониться на бок, готовый в таком случае подхватить сослуживца, ежели последнему придет глупая фантазия свалиться с коня во сне.
Но Майер не спал — Майер думал.
Сей достойный экстрасенсор никогда не заставлял себя размышлять о чем-либо конкретном: он только ограничивал для себя известные, довольно широкие рамки своего анализа, после чего пускал мысли на самотек, и отрабатывал их в той точно последовательности, в которой они самостоятельно возникали в его огромной, похожей на медвежью башку, голове, причем более полагался при этом Майер на образы, неторопливо возникающие перед его внутренним взором, чем на более привычный простому смертному мысленный диалог. И потому сейчас его сознание работало довольно далеко от той задачи, что поставил перед ним Голицын: Майер вспоминал, как уже на этой войне, на колчаковском фронте, он встретил своих старых знакомых — сначала Белецкого, а потом и Голицына, и эти три сложные судьбы уже не разошлись, с каждым днем все более сплетаясь в тугой и хитрый сарацинский узелок. То, что могло тревожить всех троих сейчас, было так же далеко от Майера, как ныне происходящая реальность, или канувшая в прошлое петербуржская жизнь. И все это Майера мало беспокоило, и он улыбался, словно видел счастливый и добрый детский сон.
Но — внезапно, сама собой, улыбка стала исчезать с лица ротмистра. Ему стало даже вполне физически плохо. В голове молоточками, пульсом приливающей крови, застучал ритм, слова, произносимые больным, надтреснутым голосом, знакомым, но пока непонятным, образы, иголками боли и страдания колющие Майера прямо в сердце оформляющимся кошмаром:
…Тишина после воплей и стонов спустилась стеной,
Два архангела гладили голову в белом чепце,
А в руках акушерки обмяк безнадежно седой,
Мертворожденный мальчик с улыбкой на добром лице…
Майер и действительно едва не свалился с коня.
Это он уже слышал — от Белецкого, в дым пьяного, Белецкий читал стихи, плакал, а после стал стрелять из своего маузера в потолок курной избы, что закончилось вполне закономерно: Белецкого скрутили, влили в рот стакан самогонки, и уложили спать. Наутро Белецкий и сам не помнил толком, что он такого натворил…
Вот что! — Майер потер лоб, сдвигая фуражку на затылок, — Вот оно, значит, как! Стало быть, все это и вправду серьезно. Не садистический способ испохабить настроение собутыльникам…
— Но позвольте-с, это же дегенерация! — воскликнул Майер, — Это же разжижение мозгов-с! Стремление к смерти-с!
— Да? — удивился доктор Поляков, рассказывавший в это время, что у него в последнее время встречаются исключительно случаи сифилиса — так-то в дивизии все здоровы, удивительно даже здоровы, но сифилитиков масса, и непонятно, откуда они берутся, — Вы находите, Михаил Михайлович? Не думал об этом. Впрочем, может быть оно и так. Люэс — не просто инфекция, это и нравственная болезнь, да-с…
Майер, не отвечая Полякову, хлестнул коня плетью, и зарысил к авангарду, приговаривая сам себе:
— Ну, Сашка! Ах, Сашка, Сашка! Черт бы брал тебя совсем, а как же, ну как же все, ради чего мы гнили тут, и еще гнить будем? Придумал себе? Помереть хочешь, и недоброй смерти ищешь? Но, этого мы, однако, не позволим!
Рига. 22 декабря 1913 года.
Он сидел, как всегда, когда искал уединения — в старой оранжерее, примыкавшей к южной стороне дома, которая еще называлась зимним садом, но за которой уже никто толком не следил, и читал свои толстые, писанные странными буквами, старинные книги, говорил сам с собой, и что-то чертил в воздухе рукой, или на земле — старым, проржавелым кинжалом. Он понимал и старинные письмена этих книг, и приписанные строки примечаний перса Азрема — старинного приживальщика и телохранителя покойного барона Иеронима-Алекса фон Лорха.
Мальчиком Йоганнес-Альбрехт фон Лорх всегда был чаще со стариком Азремом, чем со своим отцом. Иероним-Алекс взирал на это дело благосклонно, и не очень вмешивался в процесс воспитания сына, разве что раз за разом отсекал от этого дела свою собственную жену. Вообще, жену Иероним-Алекс, мягко говоря, недолюбливал. И Йоганн рос без материнской ласки, зато под присмотром старого персидского книжника, который учил его языкам, математике, магии и колдовству, а заодно — стрелять, владеть рапирою, и ездить верхом. В семь лет мальчик не знал сказки про Гензеля и Гретель, зато по-арабски и на фарси понимал не хуже, чем по-немецки и русски.
“ Так сказано, так совершено, так предвидится, так и свершится, так было, так будет, так есть, так в памяти останется: истинно, достоверно, действительно, и непреложно. Так я, Азроэль ибен-Оффали, по имени Маддам, свидетельствую, и так истинно.
Это — книга проклятая Аллахом, и книга эта — для проклятых Аллахом, ибо это — Книга Проклятого Аллахом!
Знай, что если две вещи, два создания, или два человека подобны, то они есть суть одно и то же, невзирая на пространство или время, их разделяющие.
И кто знает, как все подобное совместить в единое, тот возродится в семени своем или в подобии своем через срок как задумает, и течение Времени будет не властно над его духом. Но что принесет это деяние в конце, я не знаю.
Ибо под небом и под землей, под водою, и под чистым светом всякое незнание порождает скорбь, но всякое знание лишь умножает ее. И так всегда пребудет, ибо знание проклято Аллахом, и это — закон для Проклятого.
Но будет отсюда и величие, ибо злословящие нас погибнут, и как погубить их — указано. Ибо одно неотделимо от другого.
И есть ли беззаконие в этом деянии? И есть ли беззаконие в третьем деянии — в совмещении в своем неделимом мужского и женского — тоже необходимом?
Ибо, как было до Мардука, так было и при Мардуке, так же будет и после Мардука: все, раз начавшись, продолжается во веки веков.
И народ кричал ему: “Marin, Marin, Mareinu Adoshem!”
И после него нашел, кому кричать то же.
И проклят этот народ.
И ничего не изменилось под небом.
И не судите, и не мудрствуйте, ибо сказано: буква убивает, но и букву можно убить. Но если буква мертва, она может ожить внезапно.
И слова не падают в пустоту.
Убей Алеф, Йод, и Ломейд!”…
…Сзади послышались легкие шаги.
— Вот ты где, Ветер? Почему ты все время прячешься так далеко? — девочке было пятнадцать лет, она была очень красива, и уже сознавала это, кокетничая с братом, как взрослая.
— Ты же меня все равно находишь! — рассмеялся Йоганн.
— Да, ты знаешь, я долго без тебя не могу, — призналась девочка. — Ты уже готовишься к экзаменам? Это похвально. Сани готовят с лета… Ах, нет? Штудируешь высшую филозофию… Я бы на твоем месте взялась-таки за фортификацию, и прочее.
— Э! — махнул рукой Йоганн, — Экзамены-то я сдам. Это же военная академия: преподаватели сами прекрасно понимают, что не след требовать от гарнизонного болвана более того, что он имеет. Чем ты озабочена?
— Ференц просил денег.
— Прискорбно! Денег нет.
— Да, давно хотела спросить, и все забываю……………
— О чем же?
— Что слышно о маме?
Йоганнес пожал плечами: вот уж который год пошел тому, как баронесса Алиса сбежала с каким-то аферистом, бросив дочь на попечение старшего сына, а сына оставив без гроша. Лорхам и их единственному слуге, Ференцу, приходилось очень туго: Йоганнес довольно удачно играл в карты в Риге и Петербурге, но редко когда рисковал высокой ставкою, да Ференц выращивал овощи в саду, а в остальном приходилось рассчитывать только на жалование поручика, которое Йоганнес получал из полка, в составе которого он числился, но в котором бывал разве что раза два или три в год.
Элле наклонила голову:
— Не хочешь говорить?
— Сказать нечего… А твои как успехи сегодня?
— Ха! Наша дама говорит мне: Анна-Элеонора, вы ведете себя как взрослая женщина! И давай меня честить на все корки. А я виновата, что я красива?
— Не виновата. Но фрау Корг права — в наше время надо прятаться от жизни. А то будут неприятности.
— Не знаю. Фрау Корг говорит мне: —”Вы никого и ничто не любите, Анна-Элеонора!”
— А ты?
— А я ей в ответ: — “Неправда, я люблю брата!” Она так на меня посмотрела, будто я — гулящая девка с уголка. Чему ты хохочешь?
— Эльке, неприлично барышне рассуждать о гулящих девках с уголка!
— Так я знаю. Только иначе не скажешь!
— Надо уметь сказать! Иначе замуж не выйдешь — кто тебя будет брать такую…
— А мне это и не нужно.
— Вот как? Очень жаль, что тебя был вынужден воспитывать я. Чем больше живу, тем больше убеждаюсь: педагог я плохой!
— Педагог — может быть. А в остальном ты — самый лучший. Я хочу сесть.
— Да зачем? Пошли домой.
— Нет, давай посидим здесь.
Элле уселась на освобожденный Йоганном простой стулик, подперла рукой подбородок, и вдруг, без всякого предисловия, нараспев произнесла:
— На диком берегу Озера Мрака, где тучи сыплют истаявший снег на хребты хрипящих собак, у которых нет пищи, и нет у них крова под небом, но есть таковой под землей — в тесной келье безмолвного, нежного Ветра, и псы ему благодарны за милость и ласку, и, верные, смотрят в седой тишине, безмолвного, замерзшего Времени, как слезы с лица утирает он, угрюмо и нехотя.
Брат мой, Ветер выходит на свет со своею сворой, лающей внятно и гулко между гранитных колонн, на которых начертаны даты — судеб, начал и концов; в безмолвии мертвого града он рыщет, без звука, без шороха, без повеленья, лишь треплет безветрие пламя на песьей его голове.
Но кончатся сказки, и брат дорисует свой круг, замкнет свои цепи, сотрет устаревшие знаки, хламом железным засыплет окопы, а поле, залитое кровью засеет пшеницей мой Ветер.
Страшные символы спрячет в сундук в покосившемся домике Магов, стоящем средь древних болот на окраине Мира, и там их оставит меж лампой и книгой навеки, затем, чтоб они не подумали вырваться снова.
Дети возьмут наши шпаги за жала, и будут гонять воробьев на обломках великих империй, бездумно и грустно, а нам — нам останется только воскреснуть, чтоб было кому рассказать о деяниях наших, и выпить за наше здоровье…
Элле умолкла, и вопросительно посмотрела на брата, который, как всегда в таких случаях, не нашелся сказать ничего умнее, как:
— Давно сочинила?
— Только что. Экспромт. — Элле с улыбкой махнула рукой, — Дарю, если хочешь.
Йоганн вздохнул.
— Ты лучше меня, Эльке. Ты талантлива.
— Не лучше, и не талантливей, Ветер. Я такая же, как ты. Вернее, я — это ты и есть.
— Ты стала совсем взрослой.
— Я родилась взрослой, Йоганн. С этим тебе следует примириться. Да и что тут такого удивительного? Мы рано взрослеем…
— Ты рассуждаешь так, как будто тебе не пятнадцать лет, а под тридцать.
— Откуда ты знаешь, сколько мне лет на самом деле?
— Как?
— Ведь и тебе не двадцать один!
— А сколько же?
— За тысячу.
— Так. — Йоганн сжал губы, — Сама создала сию теорему, или книг моих начиталась?
— А чем я хуже тебя?…
— Хм, — Йоганн не нашел что возразить.
— Пойдем, действительно, — решила Элле, — И больше не уединяйся. Всякий раз, как ты дома, ты все одиночества ищешь. Это нездорово, братец.
— Ну, можно подумать, я всякий раз на три года уезжаю!
— Но я успела соскучиться! Да, забыла спросить: как Елена Андреевна поживает?
— Елена? А что такое ей поделается? И что ты спрашиваешь?
— Интересно. Ведь эта дама вполне достойна моего восхищения: и как это она всегда успевает одеться, когда я прихожу? Времени ведь у нее не так уж много. — Элле захохотала: — Я правильно понимаю, она больше не приезжает с тех пор, как забыла в спешке одеть… самое главное?
— А было так? — насторожился Йоганн.
— Было, было. И я…
— Что ты?
— Ну, я не сдержалась указать ей на эту оплошность, только и всего, Йоганн, — Элле в притворном смущении опустила очи долу, — Всего то! Но я совершенно этим вогнала ее в краску!
Йоганн остановился, потер лоб, припоминая, постучал пальцами по стеклу, и сухо заметил:
— Вот оно в чем дело? А я-то все думаю, в чем причина? Н-да. А зачем тебе это понадобилось?
— Да что такое?
— Зачем тебе понадобилось ссорить меня с Еленою?
— А…
— Хорошо, я вот такой: любовницу имею, согласен, нравственно не очень. Но…
— Знаешь, Йоганн, это всяко лучше, чем жена! В нашем доме чужой женщине не место. Я бы ее подушкой задушила, честное благородное слово! Но Елена… От нее нам добра не будет. И от других не будет. И не нужны тебе они.
Йоганнес остановился, и несколько презрительно сощурился на сестру:
— Не должен ли я тебя спросить, с кем мне иметь дела, а с кем не иметь?
Элле ничуть не смутилась:
— Было бы совсем не вредно.
— Ну, знаешь!
— Кое что я понимаю куда лучше, чем ты. Потому что — сердцем. А ты — только умом…
Йоганнес покачал головой:
— Давай отставим этот разговор, сестричка. Навсегда. Согласна?
Элле обиженно поджала губы.
— Наш гость еще не вышел?
Элле отрицательно качнула головой.
— Ты не будешь против, ежели я с ним позавтракаю наедине? Или будешь против?
— Это нужно тебе?
— Мне это нужно.
— Хорошо. Твои секреты, это твои секреты!
— Да никаких секретов, Эльке. Но вряд ли тебе стоит знать слишком много, так я считаю. От этого становится трудно жить.
— Ну да?
— Так мы договорились?
— Хорошо, брат, я выйду только к концу завтрака. И извинюсь за опоздание. Так тебя устроит?
— Отлично. Да, куда мы поедем вечером?
— Лучше бы никуда. Мы же можем просто побыть вдвоем?
— Согласен. Только куда мы денем нашего гостя?
— Значит, будем втроем, только и всего. Не думаю, что он нам помешает.
Старый знакомец Йоганнеса фон Лорха — Михаил Михайлович Майер прошлым вечером заехал в гости, по пути в Петербург из Берлина. Никаких разговоров с вечера не получилось, так как Михаил Михайлович немедленно был отправлен Лорхом отдыхать, и тем не менее Майер успел дать понять, что имеет интересные новости, которые ему не терпелось сообщить, впрочем, и Лорху не терпелось узнать о них. Так или иначе, Йоганнес, нежно любивший свою сестру, был вынужден обидеть ее, что не улучшило его настроения, впрочем, это было мерой вынужденной: Майер при девушке откровенничать явно не стал бы, а Элле, не отходившая ни на шаг от брата, не желала понимать, что у того могут быть и свои, ей совершенно не нужные, дела.
— Утро доброе, Михаил Михайлович, — приветствовал Лорх гостя, — Прошу завтракать. Чем богат, как говориться.
— Не скромничай, — рассмеялся Майер, — Стол — выше всяких похвал. Банк сорвал?
— Было дело. Ты не против, если я на вечер тебя никуда не приглашу?
— А что?
— Денег нет. Вообще.
— У меня есть. Не побрезгуешь же ты!
— Нет, что ты! Но есть еще причина.
— Элеонора Алексеевна?
— Да, чувствует себя…
— Притворяется! А куда ты хотел меня пригласить?
— А, есть одно интересное общество. Изящные искусства, хорошенькие женщины…
— И, наверное, все очень одухотворенные, насколько я знаю твои вкусы?
Лорх рассмеялся:
— Это как водится.
— Тогда бог с ними. Я ничего не теряю.
— Что так?
— Эта ваша одухотворенность! Черт бы побрал эту вашу одухотворенность, вместе с символизмом, масонами, и розенкрейцерами! Вот помяни мое слово: не будет от этого добра!
— Хм.
— Ох, не будет! Да, впрочем, я сегодня же намерен ехать в Петербург. Приходится торопиться.
— Это почему?
— Сейчас узнаешь.
— Понимать тебя так, что ты везешь важные известия для…
— Понимай именно так. Анна Леопольдовна будет в восторге. Знаешь, для того, чтобы собрать меня, она продала свои драгоценности жидам Циммерману и Гамбургу. Старый генерал устроил ей от того целый скандал.
— Где же ты был?
— В Праге, потом поехал в Зальцбург и Берлин.
— И с кем ты там встретился?
— О, общество было вполне пестрое. Что интересно: ввел меня в этот кружок никто иной, как зоциаль-революционер Мациевский.
— Приятное знакомство, Михель.
— Кстати! Этот эсэр заодно представляет общество «Тайный свет». Неисповедимы пути тайных обществ! Впрочем, можно догадаться, что и все наши революционеры из того же корытца кушают… Вспомни хоть Азефа. Далее на встрече присутствовали кавалерии майор Оль фон Липниц — общество «Легиномос», и господин Густав Майер, литератор, член общества «Голубая Звезда».
— Липниц? Постой, постой…
— Да, именно этот. Потомок знаменитого доктора Юлиана — того самого, который пользовал инквизитора Михаэлиса, и принимал такое живое участие в деле эксских урсулинок 1610 года. Ну, ты же интересуешься этой историей! Интереснейшая личность, кстати. Афера с венгерским восстанием — его рук дело. Желаешь с ним познакомиться?
— Пока нет.
— Как скажешь.
— А литератор, он не твой родственник?
— Сожалею — нет.
— Н-да. Так что же интересного ты узнал?
— Начнем с того, что вскорости будет война.
— Удивил! Это же так понятно!
— Удивительно другое: переговоры с Германией, которые вел Николай Николаевич, фактически сорваны.
— Николай Николаевич? А я не знал…
— Ну как же! Тебе бы надо знать такое дело, ты ведь у нас летописец! Удивляюсь тебе, право!
— Михель, а тебе не повредит…
— Нисколько. И Юнтц, и Анна Леопольдовна совсем не против того, если сын Лорха будет знать некоторые наши секреты. Скажу прямо: того, что тебе знать не нужно, ты от меня и не узнаешь. Никогда.
— Продолжай.
— До недавнего времени велись тайные переговоры о военном союзе Германии, Австрии, и России против Франции — Бисмарк же еще предлагал, да государь со своей франкоманией… да-с, так вот: на условиях, что союз Германии и Турции не будет возобновлен, и Турция будет обязана в дальнейшем сохранять нейтралитет на Балканах и в Черном море. Первый больной вопрос: Турция — исконный военный противник России, и лелеет достаточно агрессивные планы в отношении Болгарии и российской Армении. Но кайзера турки бы побоялись, что там. Позиция России в войну двенадцатого года очень расположила Габсбургов и Гогенцоллернов в нашу сторону. Так и условия договора были бы в основном такими: от нас — военные поставки Германии оружия и стратегического сырья для действий против Франции, плюс поддержка в Балтийском и Немецком морях против возможных действий британского флота в обмен на помощь германского флота в реванше России против Японии. В Черном море Россией предоставляются базы для группирования там Императорского Королевского флота, для оперативных действий последнего в Средиземном море, и для блокады Босфора. При этом к союзу присоединяется Италия, и Россия сохраняет строгий нейтралитет относительно военных действий Австро-Венгрии, если эти действия не будут затрагивать интересов Сербии и Болгарии.
— Неплохо.
— Но все полетело к черту! И результаты: Турция активно входит в Ось, и это теперь означает неизбежность войны именно с Германией. Ожидаются провокации в боснийском и герцеговинском узлах: для того, чтобы Австро-Венгрия развязала войну в Сербии, а это равноценно объявлению Австрией войны России. Отсюда вытекает, что России придется воевать одновременно на австрийском, германском, румынском, и турецком фронтах, и еще неизвестно, как в таком случае поведет себя Япония. Положение для России крайне серьезное, да того мало: Австрия и Германия в таком положении так же не могут рассчитывать на скорую победу, если вообще могут на нее рассчитывать… Что-то еще можно было бы спасти, но в Петербурге активно желают именно такого положения вещей. Очень активно! Для России это — самоубийство, к сожалению. Нас толкают в объятия исконных врагов…
— Вы можете что-то изменить?
— Возможно. Но…
— Понятно. А кто сорвал переговоры?
Майер, гадливо улыбаясь, поднес к левому плечу кулак с оттопыренным большим пальцем, и быстро провел им наискось к правому бедру .
— Вот уж! — не поверил Лорх, — Да они же клоуны!
— Клоуны, Иван Алексеевич, внимание отвлекают. От других. От «Isis Urania», от «Возрожденного Сфинкса», от «LX», и от «Союза правоверных, Иллюминатов, и Розенкрейцеров H.Z.O.B.» — пояснил Майер.
— А ты не излишне драматизируешь?
— Что именно?
— Да роль таинственных масонов в этом деле? Корни можно бы поискать в другом месте. Тот же Распутин…
— Этот-то как раз клоун! Он вовлек в свою клоунаду и Императора с семьей, но это — дело пятое, пусть себе, чем бы дитя не тешилось, лишь бы водки не пило! Не впадай в благодушие нашей либеральной интеллигенции, Иван Алексеевич. И помни о том, что тебе пригодится по твоей службе! Со всем тем, что ты знаешь, ты карьеры не сделаешь, так и завязнешь в обер-офицерах, но — знай об этом, и борись по возможности, не Родина, так мы тебя отблагодарим! Даже я, при том, что мне известно, и то, пожалуй, недооцениваю роль масонства в управлении нашей страной, или, что вернее — в разрушении ее! 9 января 1905 года ты помнишь?
— Помню и десятое. Здесь, в Риге.
— И как тебе?
— Ты еще спрашиваешь? Глупость ужасная!
— Как? Глу-упость? Ты считаешь, что это — просто глупость? Если бы так!
— Я уже слышал версию о том, что расстрел крестного хода — подстроенная провокация. Но… голословно это.
— Скажи уж: доказательств нету! А ты сопоставь вот что: начни с того, что крестный ход был утвержден и санкционирован — начальник полиции Гапону это вполне разрешил. Это может тебе подтвердить тот же Александр Аркадьевич Дикхоф-Деренталь , а ты с ним знаком. Итак: демонстрация была вполне санкционирована. Раз! Накануне крестного хода государь наш внезапно отправляется в загородную резиденцию — отчего бы? Два, изволь видеть! Народ мирно, с пением церковных песнопений идет ко дворцу, а комендант его перед этим, заранее предупрежденный, увеличивает охрану почти втрое — это, может быть, и понятно: государя нет, и комендант боится бунта — народ будет требовать царя, которого народу предъявить не могут, такое уж бывало, и не раз. А царя нет.
В оцеплении стоят Семеновский и Преображенский полки, а почему именно они? Готовятся к бою? Ведь даже для усиленной охраны достало бы лейб-гвардии Атаманского, если предназначать охрану для поддержания порядка, а не для ведения боевых действий.
Теперь далее: Великий князь, судя по всему, все же не собирается открывать огонь, и даже говорит об этом старшим офицерам — это тебе может Краснов подтвердить, если спросишь, его в этом клятвеннейше заверяли знакомые. Внезапно Великий князь же отдает команду расстрелять демонстрацию, причем голосом совершенно истерическим, по свидетельству того же Краснова. Народ расстреливают совершенно палаческим образом, и даже самый последний дурень, и тот говорит: словно нарочно!
Результат этого нам известен: волнения 1905 года, и восстание в Москве. Авторитет РСДРП неуклонно растет, ПСР и анархисты приобретают себе тысячи последователей…
— Ты говоришь вещи общеизвестные.
— Зная ключ, ты найдешь во всем этом совсем другой смысл. А вот тебе и ключ: с Великим князем в момент шествия связался эмиссар Центральной Санкт-Петербургской франк-масонской ложи, в которой Великий князь состоял во второй ступени, и передал тому каблографическое распоряжение от самого Досточтимого Мастера…
— От кого именно?
— От Сергея Юльевича.
— Витте?
— Благодетеля.
— Через посыльного?
— Да через Родзянко! Непосредственно!
— Это точно известно?
— Это известно точно, хотя неизвестен точный текст распоряжения.
— Хм. Предположительно это было указанием открыть огонь?
— Если предположить это, и добавить, что приказание дополнялось угрозой наложения кары за неповиновение, то все ведь действительно становится на свои места?
— Возможно, что и становится. Но цель?
— Ты дурачком прикидываешься, мазочка?
— Нет, желаю уточнить.
— Цель — развал государства, крах финансовой олигархии и постановление на ее место новой — полностью контролируемой масонством. Повышение внутренней политической напряженности в стране, и в конечном итоге — свержение монархии. Да ты вспомни! — то же, до мельчайших деталей, общество «LPD» проделывало перед диктатурой 1790-х годов во Франции! А один из прожектов декабрьского восстания в России? А возникновение «Народной Воли», инспирированное ложей «Libertas V»? А те же зоциаль-революционеры — не контролируются ли они людьми с виду невиннейшей госпожи Блаватской? Да мы с тобой, и даже Юнтц с Анной Анненской — скромные ангелы по сравнению с господами правоверными масонами, если иметь в виду масштаб и кровавость операций… При масонах попахивает и иудеями, как это должно быть тебе понятно, но… не иудеи правят масонами, а масоны направляют иудейство, и самое интересное, что к их же собственной гибели…
Майер, в запальчивости рубанул рукой по столу, от чего подпрыгнули, и жалобно зазвенели бокалы и лафитники, и умолк.
— Как понимать твое молчание? — поинтересовался Лорх.
— Да остальное ты знаешь. А я еще многого не знаю. Ты проводил сеансы?
— Да, разумеется.
— И что тебе стало известно?
— Да как тебе сказать? Сектора 640 и 648 заняли «Серые». Rogus продолжают экспансию в центральном круге. Информация перепроверяется.
— Что-то новое тобой получено?
— «Alfara Rosgus» в новом варианте. Ваш-то не действует вовсе.
— А твой?
— Да как сказать? Я, как видно, допустил ошибку при дешифровке. Так или иначе, это все мне боком вышло: я сутки был без памяти, и едва не преставился. Эльке рассказывала, что я был весь мокрый, словно мышь, и у меня зеленела кожа. Но это уже какой-то результат. Так или иначе, смысл методики ясен: искривление Т-поля с помощью возмущений в течении процесса энтропии. Приборов не требует — дело в последовательности определенных вибраций любой мощности. От мощности зависит только радиус действия. Применение, как указано — агрессия вовне, и концентрация на выход раскрытой смертоносной силы.
— От кого это было получено?
— От «Мантиатос».
— А «Relzehamia»?
— Нет контакта.
— «ARU», «DANU»?
— Нет контакта. Да ты сам посмотри журналы. Уверяю тебя, Адольф Ланц многое бы за эти журналы отдал, но… недостоин.
— Показывай, показывай же!
— Завтракать больше не хочешь?
— Какие тут завтраки! Веди в лабораторию, да скорее, драли бы тебя черти! «Мантиатос»! Это же сенсация! Анна… да она меня со свету сживет, если я ей этого не передам! Шутник ты, право!
— Так на тебе ключ, и иди. Тебе уж я доверяю.
— А ты?
— Поднимусь к Элеоноре. Мне интересно, почему она так и не спустилась к завтраку.
— Хорошо, пойди. Но, клянусь Гробницей Фараона, я на нее не в обиде! Мне сейчас не до твоей сестры!
Лорх резко обернулся к Майеру, и лицо его исказила судорога.
— Что ты? — не понял Майер.
— Нет, ничего особенного. Все хорошо. Да, все хорошо.
Гробница Фараона — это такая комбинация основных чисел, значений, или, если угодно — символов, при которой все основные, фундаментальные значения расположены в порядке восходящих типов при допущении серии особых спекуляций по особым правилам, или без них — равнозначно. Маги, алхимики, физики, и прочие мудрецы всегда старались подобрать ключики к этому основному закону Развития, или Дегенерации — это как посмотреть — называя его по разному: от периодической системы и философского камня до теории синтеза элементов, но подразумевая под этими названиями одно и то же. Дело того стоило — получить в результате Гробницу Фараона означало понять основной закон бытия, а поняв закон, его всегда можно и использовать — себе в пользу, или ближнему во вред. Блаженства это не приносит, зато приносит власть, поскольку оперирующий с этой силой ставит себя как бы в центр мироздания, и может влиять на Историю, в принципе, тут уж кого на что хватит. Но и это здесь не самое интересное. Законы законами, а мистика мистикой — совершенно загадочным образом познание Гробницы Фараона приводит к одному интереснейшему результату — самое заветное желание данного человека как бы само собой исполняется, впрочем, не немедленно, и в разумных пределах — луны с неба не получишь, и возлюбленную из гроба не поднимешь, буде она уже в гробу, однако получишь, (только не в случае с луной с неба), вполне равнозначную замену. Через какое-то время. Некоторые получают то, что им уже и не нужно — ведь ложка к обеду дорога, но все же: рано или поздно самое сильное, доминирующее в бессознательном, желание исполняется. А вообще, рано или поздно исполняются все желания, каковыми бы они ни были — вариантов стремлений человека на самом деле куда как меньше, чем вариантов последовательности ходов в шахматах. Другое дело, что ко времени их исполнения сами эти события становятся в большинстве случаев никому не нужны.
Поэтому и ходит древняя легенда о том, что Высшая мудрость ведет к смерти — понятно, что для очень и очень многих смерть — заветнейшее тайное желание, какими бы религиозными или мистическими символами она не была затенена. Так или иначе было, есть и будет — “eritis sicut dii, scientes bonum et malum!” Мало кто мог порадоваться тому, что познал добро и зло, но были и такие, что радовались — редко, и по большей части от того, что они, наконец, достигли этого. Но когда с 5 мая 1889 года этому делу начали обучать, (без всяких шуток — какие уж тут шутки! впрочем, отнюдь не всех, и отнюдь не везде), посвященные в Великое Таинство адепты лишились даже и радости самостоятельного овладения тем завещанием, которое библейский змей подбросил человечеству вопреки воле диктатора и обскуранта Иеговы. Властителей Мира новой формации понимание закона комбинаторики судеб человеческих привело к самому простому, но и самому правильному состоянию души — они научились ценить жизнь такой, какова она есть. Силу эти люди, однако, приобрели — во время экспедиции в Тибет в начале века они выдержали первый из своих экзаменов: открыли, что Шамбала не открывает им не только новых тайн, но и вообще ничего принципиально нового. И не пустили их туда только потому, что они сами этого не захотели — зачем было обижать лам и мудрецов, и уничтожать в стычках несчастных гурков? Они знали и то, что дети их вернутся сюда, и детей их сюда уже пустят, причем пустят с радостью…
Были ли они от того счастливы? Может быть, хотя что вообще такое — счастье? Сытость? Самка? Величие? Власть? Истина? Но что есть Истина?
Иван Алексеевич Лорх был счастлив. Но об этом мало кто знал. Впрочем, в последнее время, его счастливое состояние здорово пошло на нет: когда ему стало ясно, что скоро, вот сейчас, случится колоссальная катастрофа, которая изменит и судьбы Мира, да и его собственную судьбу, настолько, что без потерь ему из этого не выбраться, разве что потери можно было постараться свести к минимуму. Он знал уже, что потеряет многое, но, к счастью своему, не решился выяснять, что именно.
Не то чтобы Лорх боялся смерти — он знал, что Ее бояться именно не надо, ибо она и имеет власть только над теми, кто ее боится. В глубине души Смерти боятся все, но Лорх начинал, в критических ситуациях, прежде всего анализировать, совершенно забывая в первый момент испугаться. А потом Она была вроде как и не страшна — страшно только то, чему нельзя найти объяснения. А то, что объяснимо — это не Смерть, ибо Ее основное свойство — страшна и необъяснима. И его персонифицированная Смерть проходила мимо него, ибо, как всякая Смерть, была слепа, и шла только на запах страха. За себя Лорх не беспокоился вовсе, но тем более начинал беспокоиться за сестру, которую поистине любил, хотя стеснялся и себе и ей в этом признаться.
Лорх воспринимал специфику своих странных занятий как данность, не делая из них ни трагедии, ни фарса. В конечном итоге сам ведь он не имел касательства к своим акциям — все за него делала Природа. Он только отдавал ей приказ, и пожинал плоды. С тем же успехом, с каким Лорх пускал в ход свою психическую силу, он пускал в ход и оружие — стрелял он отменно, холодным оружием владел еще лучше, правда, ножи предпочитал метать. Кулачного и рукопашного боя он не любил, потому что боялся боли, но боялся и обнаружить в себе эту черту. И, чтобы пересилить себя, он стал военным, причем именно кавалеристом, хоть его и отговаривали от этого.
Иногда Лорх размышлял о том, что на самом деле трагичнее — тогда ли, когда живые люди истекают кровью под ураганным огнем где-то под Мукденом, или когда оловянные солдатики валятся наземь, брошенные в пучину игрушечной смерти коварливой рукой играющего ребенка? Вопрос не праздный: для первых смерть имеет единственное число, и неизбежна, а после нее — покой, хотя, верно ли это? они-то в это верят; но уж для вторых точно: все продолжается, пусть условно, изо дня в день: убит — упал — воскрес — снова в строй — убит — упал — воскрес — и так далее, до бесконечности. Что страшнее? И что важнее — быть командиром над живыми солдатами из плоти и крови, или Богом — жестоким, самостийным Богом, царящим над солдатами из олова, дерева, или воска, наконец? И как вообще это далеко одно от другого? Как для кого, а Лорх в детстве больше любил свои игрушки, чем людей, и солдатиков у него никогда никто не мог убить. Элле тогда не было еще на свете, Элле пришла потом. Впрочем, они друг для друга тоже были игрушками — любимыми, но игрушками. Друг для друга. А остальные — они не игрушки! Они — фигуры! Пешки и ферзи в странной игре непонятных, озлобленных друг на друга сил. И тем гордятся!
Войну Лорх не любил, хотя самою ее как таковую отрицать и не думал, понимая, что это было бы неимоверной глупостью. Война избавляла Европу от той части людей, которая не только имела какие-либо биологические недостатки, но и была к тому же неспособна вписаться в социальную структуру данного общества. Война укрепляла генетическое здоровье наций, и социальные структуры государств. Лорху давным давно разъяснили суть войны, как проявления в агрессивность массового помешательства, раптуса — природного регулятора численности популяции любых земных существ, не исключая и человека. Получалось так, что когда численность популяции переходит допустимый предел, или в ней, вследствие вырождения, появляется большое количество условно нежизнеспособных, то есть неполноценных, но адаптированных особей, то в популяции возникает повышенная агрессивность, которая должна приводить к массовой гибели ее членов — либо путем уничтожения себе подобных, либо путем самоубийств, в том числе массовых, и, как вариант: религиозного движения, декларирующего самоуничтожение каким-либо путем. Другой вариант сокращения численности — эпидемия, а это куда хуже: война лучше эпидемии тем, что условно нежизнеспособные как раз и обладают наибольшей агрессивностью, и, естественно, гибнут на войне в наибольшей массе. Давно замечено, хотя и не объяснено то, что люди сильные и уравновешенные на войне выживают, несмотря, например, на случайность в полете пули, снаряда, и так далее. Если солдат грустит перед боем, то можно быть твердо уверенным, что в этом бою его убьют. Впрочем, и это правило действует не всегда. Погибнуть на войне можно и будучи раздавленным грузом прошлого. Под влиянием Наследия Предков .
Груз прошлого влияет как на судьбы государств, так и на судьбу личности — это были азы. Нежизнеспособных можно было так или иначе нейтрализовать — пусть даже путем жестокого истребления, но этот фактор катастрофы — никак: ни через забвение, ни через искажение. Груз прошлого слишком тягостен для человека современного, и даже более, чем себе это представляет большинство. Именно этим, а ничем иным, этой Историей нашей, с позволения сказать, Цивилизации, стремящейся по пути самого явного регресса, возведенного в степень благодати, от которой даже и у самого Дъявола волосы встали бы дыбом, именно этим объясняется масса немотивированных с первого взгляда, и порой бессознательных поступков человека современного, и событий в государствах, на взгляд обывателя лишенных всякого смысла и логики. Особенно это касается социальной и личной энтропии, включительно до самоубийства личности, и самоуничтожения наций, тут наркомания и пьянство, преступность и проституция, короче — агония. Даже банальный сифилис имеет большее распространение среди наций, преступное прошлое которых признается всяким здравомыслящим человеком.
Есть поговорка о том, что просто так никому и никогда камень на голову не падает. И действительно, все, что происходит, происходит по ряду известных причин, без участия случайности, и если находят на улице человека зверски убитым, то смело можно сказать, что свой конец этот человек заслужил, что, впрочем, совсем не означает необходимости отмены уголовного права за недействительностью.
Зная законы этой псевдослучайности, можно приобрести к ней иммунитет, впрочем, достаточно ограниченный. Или приходится очень постараться, пропуская все происходящие события через себя как первопричину.
Но, хотя Лорх считал себя властелином и первопричиной всех событий, происходивших вокруг него, случалось иногда и с ним оказаться фигурой в руках чьей-то судьбы. Проявлялось это в том, что иногда он совершал некие, совершенно необдуманные действия, видимых причин к которым не только что не было никаких, но и сам Лорх впоследствии не мог понять, отчего он поступил именно так, а не иначе. Одно он при этом понимал твердо: то, что это с ним уже было когда-то, привело к таким-то последствиям, и теперь кончится тем же самым.
Утраченная память о предыдущем — как много она значила бы для людей, умей они действительно ее восстановить. Каждого же порой преследует ощущение, что то, что с ним происходит, когда-то уже происходило с ним же раньше. Это — память предков, (впрочем, не всегда — именно предков), прорывается из глубины неосознанного, но, натыкаясь на барьер сознания реального, возвращается вспять. Так или иначе, часто многие предсказывают исход ситуации, и называют это интуицией. И ведь просто открывается ларчик интуиции, до смешного просто! — время развивается на плане событий циклически, и одно и то же из рода в род происходит с одними и теми же, и остановить это можно только остановив мощной рукой круговращение Колеса, чтобы потом запустить его вспять, если, конечно, это действительно нужно. И Иван Алексеевич больше всего на свете желал узнать наконец доподлинно, кто он такой, и какова его роль в истории этой несчастной, раздираемой на части амбициями враждующих Всемирных Сил, планеты.
«И это уже было со мною!» — думал Иван Алексеевич.
Сестра сидела за столом, и читала книгу на немецком языке. Иван Алексеевич узнал обложку, и обомлел: это был Гвидо фон Лист!
— Что, мне сойти вниз? — поинтересовалась Элле, — Да что с тобой, Йоганн?
Лорх вырвал из ее руки книгу.
— Да что такое?
— А не просил я тебя не читать всякую ахинею? Не просил?
— А ты ее не читал разве?
— Читал, и категорически заявляю, что ничего толкового там нет!
— Нет, есть!
— А если и есть, то не про вашу честь! Тебе это не нужно!
— Нет, нужно!
— Я лучше знаю, что тебе нужно!
Это утверждение сначала изумило Элле, но потом она, забыв все нынешние обиды, разразилась искренним хохотом:
— Послушай, а ты уверен в этом? Ты же дальше своего носа не видишь!
— Что?
— Вот самое это и есть! Считаешь ведь себя умнее всех, а не понимаешь простых вещей!
— Каких вещей?
— Простых. Да хоть про дамочек твоих сказать: мечешься от одной к другой, а меня тебе неужели мало? Мимо ходишь, да мало видишь. А я ведь с лихвою могу заменить их всех!
— Ты? Заменить? — Лорх не понял еще, о чем идет речь, посмотрел на сестру долгим взглядом, и, поняв все, в ужасе и смятении бросился вон из сестриной комнаты. Сердце его колотилось так, будто вот-вот должно было выпрыгнуть из груди, во рту пересохло, а перед глазами плыли красные круги.
— Ты подумай над тем, что я тебе сказала, подумай! — вслед ему послала Элеонора.
И Иван Алексеевич осознал то, что его больше всего испугало: и это все уже с ним было когда-то!
Часть вторая
ГРОШ ЗА ДУШУ.
Корни прошедшего? Вопли грядущего?
Видимость лучшего? Окна с решетками?
Сирые молнии? Блеск Бесконечности?
Роспись Судьбы? Фатум? Поприще? Улица?
Эти ли Смерть? Или Вечная Молодость —
Та, что гуляет по свету с дубиною,
Серость ли? Голод ли? Или возмездие
Бога, поросшего буйно крапивою?
Осень-проказница светом венчается
С Солнцем: стыдливо разденется в омуте —
Добрый младенец родится на золоте…
Глянешь поближе — там снег блещет в локонах:
Памятью вечной погибшим и брошенным,
Славою вечной пока еще выжившим —
Все, что останется, станет надгробием
Девки-паскуды в рубашечке вышитой.
Камни с могил перемелет промышленность,
Кости и прах уподобятся прочего,
То и другое пойдет в удобрение
Божьего рая — Эдема всеобщего!
Где результат? Где начало? Где следствие?
Ты знать не хочешь — само к тебе явится:
Милый народ, утопая в блевотине
Роет могилки, и дрыхнет в них, пьяница.
Сдохнешь, родишься ли — что тут изменится?
Снова дубины готовы к восстанию:
Слева и справа потащат на мельницу —
Все там и смелется, пепел останется.
Жди своей участи мордою к тополю,
Либо стань жерновом, либо же — лошадью:
Русских в России уже перешлепали,
Быдло в Расее — обло и умножилось.
Родина ротой солдат раскорячена,
Дом твой давно съеден ржою и голодом —
Дым над погостом, дурь жизни растраченной,
Флаги. Портянки. Вошь. Череп под молотом.
Ложки над мисками. Шашки над шеями.
Пыль — отношение Власти и Вечности.
Дом, наводненный лесбийскими феями,
Темные улицы. Блеск Бесконечности.
Совесть же скажет, что в нынешнем времени
Русь невиновна, а чернь — невменяема,
Так и застынет под струями семени
Трупом Россия, Расеей терзаема!
Район Керулена. 22-23 декабря 1920 года.
— Это что-то нас с помпой встречают, — заметил Голицын, — А, Михаил Михайлович?
Майер усмехнулся.
— Жизнь у них такая. Что, свита нойона?
— Да сам, похоже! Просто удивительно, как нас любит местное население. Надо бы нам подъехать впереди всех.
— Это верно. Scheisse!
— Кто?
— Да нет, спина затекла.
— Ничего. Терпи, казак — атаманом будешь.
Голицын и Майер поскакали вперед, обошли Белецкого, все еще трусившего мелкой рысцой попереди всех, и Майер крикнул ему:
— Александр Романович! Не желаете с нами?
Белецкий оживился:
— Виноват, господин полковник. Так куда ты меня, Михаил, зовешь?
— А к нойону — пенистого кумыса отпробовать.
— Какой здесь кумыс — дермо, а не кумыс. А из хмельного — бузат, так его в рот не вопрешь!
— Говорили — нойон богатый.
— Э! Хотя… разве и действительно водки поднесет, только китайской, наверное. Ханжи то есть.
— Так ты едешь или нет?
— А, ладно. Пойдем, посмотрим, что за птица этот самый нойон.
Со стороны поселения навстречу офицерам двигалась целая процессия, во главе которой шел огромного роста толстый феодал, и воздымал обе руки не то в приветствии, не то в выражении великой радости.
Белецкий остановил коня, и стал пристально разглядывать в трофейный цейссовский бинокль этого самого толстого нойона. Майер вернулся.
— Что такое?
— Погоди!
— Что годить — нам не родить! Что такое-то?
— Да-а… нойон этот.
— И что?
— А вот что: люди его — монголы, а сам он — нет, и не бурят, и… точно! — и не калмык тоже!
— А кто? Может готтентот?
— Брось острить! Не монгол он, говорю тебе я, и не бурят! Вот кайсаха он мне напоминает. Или киргиза.
— Может, уйгур?
— Может и уйгур.
— Брось! Они все на одно лицо, косоглазые!
— Не скажи!
— Брось, говорю. Что нам здесь может грозить?
— А если?
— Пуганая ворона…
— … куста боится, а непуганную — ленивый не прибьет.
— Ну, уговорил. Будем ухо востро держать.
— То-то!
— Этого с тебя довольно? Мы ведь все равно не можем повернуть, и уехать.
— Это верно.
— Так поехали?
— Нет, я вернусь, пожалуй. Надо будет дельце одно обстряпать.
— Как скажешь. А что за дельце?
— Ну, там видно будет.
— А в курсе меня держать можешь?
— Позже. И то если сам захочешь.
— Захочу. Так что, договорились?
— Натурально — договорились. Так я могу быть свободен наконец, а, господин Майер?
— Да можешь, господин подполковник Белецкий, кой черт тебя держит!
Голицын занялся с квартирьерами, которые немедленно принялись докладывать ему что и как, и потому не нашедший в полковнике отклика толстый нойон решил отнестись к Майеру, что и сделал, попутно поразив нашего ротмистра своим даже слишком хорошим русским языком:
— Сайнбайну, будьте здоровы, господин офицер.
Майер спешился, шагнул к нойону, и четко представился:
— Старший офицер первого дивизиона штурмового ударного казачьего полка ротмистр Майер.
— Я очень рад, — ответил нойон, — Такой большой человек! Меня зовут Гирам-Батор, а эти — все мои люди. Мне сказали, что великий батор Роман Федорович проходит со своим войском, и вы хотите стать на постой возле моего улуса.
— Именно так, — подтвердил Майер.
— Мы рады будем вас поместить… э-м-м… вот только солдат — рядом, вон там, где выпас.
— Я думаю, это нам подходит, — согласился Майер, не зная, что еще и сказать — он почему-то почувствовал себя неловко.
— Хорошо, очень хорошо, — обрадовался нойон, — Но господ офицеров мы, конечно, разместим получше. Это да, это я приказал освободить ор… эй, как это по-русски, вот забыл! Такая досада!
— Юрты?
— Разве это по-русски? Вот: по-русски будет шатры. Хорошо?
Майер пожал плечами.
«Бабушке своей покойнице сказочки рассказывай, — подумал он, — Русский ты плохо помнишь! Да ты в Петербурге жил не один десяток лет, и образование у тебя явно русское, да еще к тому и высокое!»
Майера охватило беспокойство.
— Я так же продам овец, для того, чтобы солдаты покушали, продам много, но вот лошадей не продам, — нойон лебезил и кланялся, однако твердо решил стоять на своем, — Никак невозможно!
— Это не ко мне. Это вы обращайтесь к интендантскому офицеру, — пожал плечами Майер во второй раз, чем он окончательно утвердил нойона в том, что им, нойоном, недовольны, и потому он пискнул испуганно, и снова принялся кланяться, заговорив скороговоркою вдвое быстрейшей к той, которой изъяснялся до сих пор:
— Но конечно, сегодня я бы хотел позвать господ офицеров у меня кушать… всех! Да, вы — все мои гости, и я хочу сделать для вас большой праздник, — нойон засмеялся, — Для господ офицеров — лучшее мясо, есть у меня и водка — много водки, и ничего мне не будет вам жалко! Будете довольны!
Майер принялся расхаживать по стану в надежде отделаться от своего назойливого собеседника, но толстый Гирам-Батор все продолжал семенить следом, и лебезил, и болтал без умолку. Назойливость Гирама начала уже Майера утомлять, и он радостно вздохнул, когда увидел, что казачий строй уже подходит к улусу.
— Виноват, служба, — откозырял Майер, — Мне надо размещать людей.
Майер сел в седло, и ускакал, по ходу дела размышляя о том, что Белецкий, пожалуй, оказался прав: Майеру тоже не понравился этот самый нойон Гирам, ох как не понравился!
Майер, отъехав на приличное расстояние от улуса, спешился, и принялся выхаживать коня, так, как никто кроме него не выхаживал — озверели уж все до того, что и лошадей своих не жалели. Майер же своего коня берег. Он куда как хорошо знал, что в бою от коня зависит жизнь его самого, Майера, а себя самого он очень нежно любил, и за-зря в трату давать не собирался.
Коня надо было выводить шагом, и в поводу, а потом насухо обтереть — так ротмистр дал тягу от толстого нойона, что конь взмылился за одну версту скачки, и теперь еще тяжело дышал. Майер и сам не понимал, что это за страх охватил его в улусе, а ведь был то почти панический ужас. «Что-то будет!» — подумал Майер, и на душе у него стало гадко и тяжело.
К выводке коня Майер подключил вестового, и еще троих унтеров, которые его сопровождали, и, пока те возились с конем, стал курить, и думать свои тяжелые думы.
— Однако! — отметил один из унтеров в тот момент, когда Майер прикурил вторую папиросу от первой, — Ну, гонит! Черт что ли за ним гонится?
— Кто? — встрепенулся Майер.
— А никак подполковник Белецкий, ваше бла’ародие. Да извольте посмотреть сами.
— Ба! — удивился Майер, — Никак вести везет!
Белецкий, не сводя коня с намета, подскакал, и крикнул, птицей слетая с седла:
— Эй, унтер-цер, милейший! Не сочти за труд — поводи животину!
— А ты, брат, запыхался! — заметил Майер, — И с чем пожаловал?
— Да уж пожаловал! Давай отойдем.
— Пошли.
Едва только Белецкий и Майер отошли на солидное расстояние от нижних чинов, как Белецкий выпалил:
— Курьера с донесением из дивизии застрелили!
— Ну?
— Вот и то!
— А кто?
Белецкий вытаращил глаза:
— Ты меня спрашиваешь?
— А кого я должен спрашивать?
— А! Хотя верно, я должен бы знать. Но не знаю. Я Мухортова послал назад по дороге, к ламе-то, с делом. Мухортов курьера и нашел. Чуть-чуть парень нас не нагнал.
— Генерал знает?
— Знает, доложили… Этим Лорх сейчас занимается. Подробности у него узнаем.
— А донесение где?
— Доставили. Но оно попорчено.
— Это как то есть попорчено?
— А то ты не знаешь? Крысы. Здешние крысы жрут трупы почти сразу, те подчас и остывать не успевают. А тут часа два тому прошло. Не успеешь богу душу отдать, ан тебя уже кушают. Видывал я этих самых крыс — под Мугоджарской. Тогда тоже их уймища развелась, и шли прямо за армией — сами причем строевым порядком. И голодные как волки. У коней живых ноги погрызали, если за конями плохо смотрели. Дурной знак, кстати. Тогда вот тоже эти крысы появились, а через месяц красные нам преподнесли… этакий ак-куратненький мешочек тумаков… Такого нам надавали, что я до сей поры во сне вздрагиваю.
— А что хоть в донесении?
— Да черта его поймешь! Я же говорю — испорчено!
— Н-да.
— То и оно!
— А еще что?
— А тебе мало?
— А насчет мурзы нашего?
— Мурзы?
— Ну, нойона-то!
— Он меня беспокоит.
— Так и меня тоже.
— А что именно?
— Не знаю пока.
— И я не знаю, и никто не знает. Но беспокоит нойон не только нас с тобой.
— Кого же еще?
— Алексеева, например. Ну, штабного-то. Говорит, что видел он уже этого нойона. Вот только где видел — не вспомнит.
— Ну, что он за птица, хоть и бывший жандармский!
— Как-с? Так ты не в курсе? Да ведь наш Сергей Валерианович Алексеев никто иной, как родной брат Алексеева Бориса Валериановича, того самого, известного как «Брат Бероэс»! Из Дашерского Братства ! Это, само собой, дело прошлое…
— Дашерского? Это те, у кого «зло не является самоцелью, но оружием в достижении социального упорядочения»?
— Вот-вот. Центр-то у них был под Москвой, в Кузьминках, году так в девяностом — девяносто шестом они большие дела делали! А ты что, не знал?
— Нет, ты не говорил.
— А сам-то что?
— Ну! — Майер развел руками. — Однако! Вот какие гуси у нас в дивизии водятся!
Белецкий рассмеялся:
— Гуси! А ты просто невеста под флердоранжем! Сами-то мы?
— Ну, Саша, об этом мы давай забудем…
— Давай забудем. Слушай, Михаил, а что…
— Что?
— Что если Сташевского порасспросить?
— А что Сташевский?
— Так переводчик же! Может, слыхал что…
— Станет он с тобою разговаривать! Вы же как кошка с собакой!
— Так с тобой станет!
— А поехали. Коней!
Белецкий с Майером вскочили в седла, и тронулись к войсковому стану.
— Так об Алексееве, — вспомнил Белецкий, — Интересно тебе?
— Ну-ну, слушаю.
— Так вот: до войны он изучал каббалистику, теософию, и блок Тарота, и это бы много не значило, если бы не соучастники сего изучения — некие Михаил Фрунзе и Бела Кун . Так что он лично знаком.
— И что? Я с Бронштейном был знаком. Имел такую честь! Ночевал сей Бронштейн у одной моей подружки, эстетки экзальтированной. Залез к ней между коленок… а тут и я. Был скандалец. Надо было его тогда шлепнуть…
— Да знаю.
— Так тогда что с того, что Алексеев…
— Так ведь это не все еще. Он вел обширную переписку со своим магистром, по имени Готтфрид Карвен-Дамм, франкмасоном. Тот потом оказался провокатором полковника Редля . Ну, а господа Великие Копты не порывают между собой связей никогда, а следовательно… Ну, ладно, это уж по моей службе. В девятнадцатом году у Алексеева была группа учеников: Климов, Миронов, и Пчелинцев. Климова тихо пристрелили во время Лбищенского рейда . Кто — неизвестно. Миронов же хотел стяжать лавры на поприще литературы, и писал дневники, чтобы после войны написать такой роман, от которого мир содрогнется, короче — шедевр. Да только в начале сего года снесли Миронову напрочь башку революционные казачки-православные, и пошел Миронов в жертву за землю, за волю, да за грядущее счастье, и уж кому те дневники достались — се же Ты, Господи, веси… а жалко: вот что интересно бы почитать!
— М-да, — хрипнул Майер, — Странная все-таки это штука — жизнь! Копишь, копишь, словно ты бессмертный, а потом р-раз! — голова с плеч долой, и все плоды твоего любопытства превращаются в ничто. И это еще не самое худшее: могут ведь и к чужому дяде в карман попасть. Если к тете, так хоть компенсация какая-никакая — та за это своим телом заплатит, хотя многого ли стоит это тело? Больше чем уверены мы, что даже для нее оно ничего не стоит, а уж для нас — тьфу, и растереть, рано или поздно, и обычно позже чем надо, но все-таки — тьфу, и растереть, amen… Но хоть не так обидно, хоть что-то получаешь взамен.
— Плевать бы на взамен, — улыбнулся Белецкий.
— А точно, плевать бы и на взамен: все ведь своим телом расплатимся Земле да Червю, так чего ради стараться-то? И в случае бессмертия души, и в противоположном — так или иначе все это лишено смысла с самого начала. Стоит ли вообще прислушиваться к чужим разговорам, и тем портить здоровый аппетит ближнего своего? Отмахай ближнего своего, отмахай и дальнего, ибо дальний приблизится, тебе же впиндорит, и возрадуется… В чем, Сашка, смысл бытия? «Яко ток електрический, в чудесном трамвае трудящийся, тот, что молнии родит, и огонь родит, и карает и ми-и-лует, тако же благословен будет и шкаф железный, ибо зело по шарам дает…» — псевдоцитаты Майер распевал протоиерейским басом, окая, и помахивая рукой, как кадилом, чем вызывал со стороны Белецкого взрывы хохота, — С ума, однако, сходим, Сашка, вот что. Только в этом тоже никакого смысла нет. Одинокие, сидим мы и плачем. Vanitas vanitatum… Да, а Пчелинцев-то? Не наш ли?
— Пчелинцев? Да, он у нас в дивизии. Делает вид, что с Алексеевым не очень хорошо знаком. Но я за ними слежу зорко. И как-нибудь уж разъясню. Конкуренты-с!
— Ну уж и конкуренты! Однако, приехали. Так что, к Сташевскому?
— К Сташевскому, Михаил.
Алексей Павлович Сташевский, переводчик штаба, был личностью своеобразной, и даже тяжелой, но тем не менее пользовался всеобщей любовью в полку. На ножах он был только с Белецким, по сходству у обоих надутых и горделивых характеров: пан Сташевский был истый поляк, каких и среди поляков мало, и как уж положено: пеньонзей не мал, зато такое мог влепить в бога и в душу даже и прямому начальству, что уши бы увяли. За изощренность во всяческих сквернословиях, и способность при первом случае лаяться настолько витиевато, что ругань приобретала характер высокого искусства, Сташевского постоянно подначивали и провоцировали, чтобы послушать и посмаковать его соловьиные песни, впрочем, подначивали беззлобно. Попытался и Белецкий, но только подначить беззлобно он не умел, а оскорблял, может и сам того не желая, и была у Белецкого со Сташевским стычка, которая переросла потом в тихую, но непримиримую вражду.
В данный момент Алексей Павлович, хвативший сразу по прибытии в улус от холоду водки, и основательнейше осовевший — на голодный-то желудок! — от выпитого, стоял, раскачиваясь, перед своим вестовым, и отлаивал его по-польски, причем поминутно перемежал свою речь такими цветистыми полонизмами, что переводить их здесь на язык великороссов было бы воистину совестно — в нашем языке такого изощренного цинизма редко встретишь. Вестовой речей пана не понимал, однако ежился от выражения его глаз, не суливших ничего доброго. Белецкий, отлично понимавший польский, тихо переводил Майеру смысл речи Сташевского (они подошли сзади, и пан Сташевский их не видел), и переводил до тех пор, пока и Майер и Белецкий не расхохотались, и не обратили на себя внимания Алексея Павловича, который тут же обернулся, послав напоследок вестового до ясной холеры, и мрачно вопросил:
— А вы чего тут регочете, паны официеры, га?
— Хлопа-то отпусти, — посоветовал Майер.
— А что тебе до моего хлопа? Вассал моего вассала…
— Вассала твоего вассала обосцал, — подсказал Белецкий.
Сташевский фыркнул.
— Но шутки побоку, — продолжил Майер, — Мы к тебе с делом.
— С каким это делом?
— Отпусти хлопа, да веди в гости.
— Пшел, курча бляда, вон отсюда, — отнесся Сташевский к вестовому, и обернулся к Майеру, — Здесь говори. И короче, пожалуйста. У меня дел еще — ого-го!
Сташевского заметно мотнуло.
Майер огляделся.
— Как считаешь, Алексей Павлович, ведь недобро здесь что-то, а?
— Где это — здесь?
— Ну вообще — здесь. Ты тут ничего такого подозрительного не слышал? Что монголы между собой говорили?
Сташевский потер лоб.
— Вон ты о чем?
— Ну да, о том самом.
— А знаешь… слышал!
— И чего?
— А… — на лице Сташевского отразилось недоумение, — Чего именно?
— Ну да.
— Хм. Слушай, а вот не вспомню. Запамятовал. Что-то такое слышал, но — запамятовал.
— Как так?
— Да… пьян я что-то. Отрезвею, так вспомню, надо думать.
— Вспомнишь?
— Должен бы. Или не вспомню. Сам не пойму цо че стало?.. Может, к доктору сходить? Никогда такого со мной не бывало…
— Эй, молодцы, — крикнул Майер казакам, которые получили закупленное уже и розданное продовольствие, и теперь шумно обсуждали, кому с кем артелиться, и кому идти собирать топливо под костер, — Кончай балачка! Кашу варить, да отцов-командиров не забыть!
— Это ты к месту, — согласился Белецкий.
— Что такое? Никак и ты проголодался?
— Еще бы! Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и не введи нас во искушение, но избави нас от Женьки Бурдуковского!
— Да нет, Сашечка, — Майер покачал головой, — Бурдуковский-то тут не при чем, пожалуй. Тут-то…
Белецкий пожал плечами.
Вестовой Майера тем временем осматривал и благоустраивал палатку, которую обычно занимали Голицын и Майер — остановиться в предоставленной теплой орге Голицын отказался наотрез, и расположился в стане, который разбили на выгоне казаки второго дивизиона. Сам Голицын разбирал неподалеку какой-то конфликт между казаками, и оттуда слышался его сердитый, хриповатый от постоянной простуды, голос.
Белецкий уселся на седло, подобрав ноги, закурил, и принялся возиться со своим маузером, проверяя — без патронов, само собой, работу спускового механизма. Майер встал подле, опираясь на свой длинный палаш, и тоже закурил.
Порыв ветра рванул полог палатки, помел поземкой, и засыпал Белецкому лицо мелкой снежной пылью. Белецкий спрятал маузер под борт куртки, грубо заругался, вскочил, и стал отирать лицо грязным, в табачной крошке, платком.
— Невозможный совершенно климат! — пожаловался он Майеру, прекратив ругаться, но не рискуя больше присесть, — Хотя огня бы скорее развести!
— Jawohl, — согласился Майер, выпуская клубы дыма, и щурясь в сторону Алексеева, который, скалясь от холода, и потирая рукой замерзшее ухо, направлялся прямехонько к майеровой палатке. Сопровождали его офицеры второго дивизиона: поручики Петрин и Куприянов. Хмурый их вид явно не сулил ничего доброго.
— А, — заметил Алексеева и Белецкий, — Хм! Тот, кто легок на помине, тот недобрый человек!
— Что-то случилось? — осведомился Майер у подошедшего Алексеева.
— Здравия желаю, Михаил Михайлович.
— Взаимно. Чему обязан?
— Имею несчастие сообщить… — Алексеев замялся, снова принявшись растирать ухо.
— Пренеприятнейшее известие, — подхватил Майер, не любивший пауз в разговорах.
— То есть? — удивленно поднял брови Алексеев.
— К нам едет ревизор, — так же бесстрастно продолжил Майер.
— Как ревизор?! — притворно схватился за голову Белецкий, посверкивая глазами.
Но вот Алексеев не был к шуткам расположен, и глаза у него посветлели от злости:
— Я не понял… — с открытой угрозой начал он.
— Очень жаль, — холодно отозвался Майер, и сверкнул глазами в сторону поручиков, бледнеющих все более, ясно давая им понять: не надо нервничать, молодые люди, сейчас мы этому господину зубки пообломаем.
— Нет, это черт знает что такое! — взвился Алексеев, который никогда-то тихого характера не имел, — Мы что с вами, в кабаке, господа офицеры? Вы не можете понять серьезность момента?
— Мы ее с четырнадцатого года понимаем, — заметил Белецкий, — Можно бы и утомиться.
— Как-с?
— Да вот так-с! — Белецкий гаденько улыбнулся. — А ежели вы при каждом случае будете орать или хвататься за пистолю, вот как сейчас, то останетесь без солдат… или солдаты без вас, что для вас — одно и то же. Продолжайте, впрочем. Но не очень-то повышайте голос на господ офицеров, пан ясновельможный! — Белецкий оскалился, и в голосе у него зазвенело презрение, — Они ведь по большей части из дворян! Это во-первых. Вам, должно быть, неизвестно, что дворянам… впрочем, что ж удивляться — вы-то, поди, из разночинцев-с?
Это была клевета: Алексеев был дворянином, и Алексеев начал даже давиться от бешенства, лапая рукою по кобуру:
— А во-вторых, гос-сподин подполковник?
— А во вторых — я вообще не вижу причин, по которым такие, как вы, вообще имели бы право драть глотку! Вы свои способности уж проявили. В семнадцатом.
Казалось, Алексеева сейчас хватит удар:
— Господин подполковник! Я офицер! Такой же…
— А это еще вопрос спорный, как я, или нет. Жалованье я, верно, получал по жандармскому ведомству, но вообще я — армейский. И, пожалуй, вовсе не стоит насчет чинов, да заслуг: здесь все — фронтовики, а вот вашей персоны я на фронтах что-то не припоминаю!
— Фронтовики, говорите? Так уж и фронтовики? Наверное, вы особенно?
— Особенно я. Германский, румынский, австрийский. Участвовал в прорыве генерала Брусилова. Бит под Лембергом и Барановичами. Газами травлен. Еще бы! И если на то пошло…
— Если на то пошло — вы были членом полкового комитета при Керенском!
— Председателем, господин Алексеев. Не что-нибудь. А вы в какой щели в это время сидели, позвольте спросить?
Дело принимало совсем уже скверный оборот, Майер уж и жалел, что поддел Алексеева — всего-то хотел выяснить, каков он на крутых поворотах, да тут вовремя подоспел Голицын, который, не особенно вникая в суть скандала, рявкнул:
— Молчать! Смирна-а! Оба! Белецкий! Сколько уж вам говорено, чтобы вы не затевали склок? Тоже мне, спаситель Отечества! Молчать! К едрене фене попрошу из полка! Вот только позвольте себе еще хоть раз! А вам, Сергей Валерианович, в дальнейшем не рекомендую изображать из себя атамана Платова! Как председатель офицерского суда чести, категорически заявляю, что вы не можете притязать на роль прямого начальства в моем полку! Чин ваш есть чин полицейский, этого вы не забывайте, и ваше армейское звание весьма и весьма условно! Этак и какой-нибудь господин действительный стрюцкий советник велит моим офицерам величать себя «его превосходительством», да еще начнет им указывать, на том основании, что он — земгусар, или что-нито в этом роде. Так я его в таком случае закатаю так… Будьте любезны, ближе к существу дела!
— Господин полковник, я…
— Меня не интересуют ваши аргументы. Не смейте орать на моих офицеров! Если считаете себя уязвленным — присылайте секундантов. Возражать и препятствовать этому не буду. Вам ясно? Так что у вас такое?
— Именно это, господин полковник, я уж битый час пытаюсь доложить! Во втором дивизионе обнаружены листовки. Свежие листовки…
— На курево, я думаю, — высказал свое мнение Майер.
— Но их много!
— А вы знаете другой источник бумаги? Казаки хватают любую бумагу…
— Да вы же ознакомьтесь, господа! — и Алексеев подал Голицыну, Майеру, и Белецкому по листовке следующего содержания:
«Казаки!
Вновь мерзавцы-угнетатели, офицеры-выродки Черного Барона гонят вас проливать кровь трудового народа! Сколько вы будете это терпеть? За что вас ведут умирать? Вы гибнете ни за что, а в это время в России делят землю по едокам, и ваша земля вас ждет так же! Бросайте винтовки! Уничтожайте офицеров! Все вы будете мирно трудиться, и сбросите с себя ярмо угнетения. Ждем вас с этими листовками-пропусками в районе Кяхты на границе в походном строю с белыми флагами и без оружия. Каждому, кто сдастся по доброй воле, гарантируем жизнь.
Командование Народно-Революционной Армии.
Ноября 28 дня года 1920.»
— Относительно свежая, — заметил Белецкий, — Ну, я этим делом займусь, вот что. Немедленно займусь. Вот только пообедаю, черт меня побери совсем. А то скоро брюхо к спине прилипнет. Петрин! Всех, у кого листовки найдены, пока арестуйте, и приставьте к ним Сабирова с Яковлевым. Я там с каждым буду разговаривать.
— Командиру дивизии вы доложили? — отнесся Голицын к Алексееву.
— Точно так, доложил. И…
Во взгляде Голицына мелькнула ненависть.
— Вот и отлично. Тэк-с. Все свободны. Петрин и Куприянов обедают сегодня со мной. Вы, Майер, имейте это в виду, когда будете нам заказывать… — Голицын улыбнулся, — … меню, так сказать. Да, Белецкий, вы ведь тоже не пренебрежете моим гостеприимством?
— Не пренебрегу, господин полковник, — кивнул Белецкий.
— И сумел ведь сказать дерзость! — заметил Голицын, — Вот язык у вас! Вам его отрезать надо, вот что, вам же лучше будет, право! Эх! Ну да ладно. Все пока свободны, господа офицеры.
— Горох с мясом и курдючным салом, — объявил Майер, появляясь в палатке с поместительным котелком в руке, — Простенько, но со вкусом.
— Манной небесной покажется, при голодном-то брюхе! — заметил Белецкий.
Голицын хмыкнул.
— Веселый ты что-то нынче, — отметил Майер о Белецком.
— А я не веселый, я злой. Для меня это теперь одно и то же. Только сарказм и выручает в нынешнем положении, иначе спятишь к чертовой матери, а кому от этого лучше? Всякое видал. Комиссара видал, который со своими присными половину своих бойцов скушал…
— Как?! — воскликнули Петрин и Куприянов, удивленные настолько, что забыли даже извиниться перед командиром полка.
— Преимущественно в плохо прожаренном виде, молодые люди. Мы их блокировали в старых рудниках, ну, и склоняли к сдаче, — Белецкий спокойно жевал кусок баранины, — Думали, те от голодухи сами вылезут. Ан нет, те нашли выход. Ну, этот комиссар у меня потом ушки свои жрал, ну вот, что про меня теперь рассказывают-то… Стоил комиссар такого обращения, что уж там. У нас тогда три офицера умом тронулись, им довелось того комиссара допрашивать. Да-с. Как на кол голой ж…ой сажают, тоже видел… И все такое прочее. Вот и смеюсь. Может и истерически… Да хоть то, как люди со временем меняются — разве не смешно?
— Грустно, — сказал Голицын.
— Это одно и то же, господин полковник. Взять хоть меня, грешного: бывший гвардеец, стрелок, Казанова фронтовой контрразведки, а вот теперь примерил задницу к седлу, и помахиваю шашкой, да и рублю-то все больше недоумков, таких же невинных, как домашняя скотина…
— Жаль вам себя? — усмехнулся Голицын.
— До слез, господин полковник. Такая была блестящая будущность, и чем она кончилась?
— Ну а что вы все о себе? Вы — самый главный под небом?
— Для себя — ясно, что самый главный! Кто же еще может быть главнее меня — для меня? Да можно и о прочих поразмыслить. Взять хотя бы Чапаева. Вы, господа, не в курсе, как именно их под Лбищенском расколошматили? Нет? Так слушайте же. В Лбищенске он закрепился вполне плотно, и Толстов в лоб его атаковать не желал: у Чапаева было пулеметов до сотни, и патронов к ним полный обоз. А были там винные склады , думать надо было, что казачки гулевые не выдержат: громить их будут. Так и было. Склады погромили, а к ночи Толстов и ударил. Наши сами не думали, что чапайцы так накачаются! Прорвались почти без шума, что других сбило с толку — так и не повылезли с позиций, ну а эти, в Лбищенске, и лыка не вязали. Нуте-с, так их и побросали в реку, без всяких околичностей. Даже связывать не удосуживались. Чапайцы все сразу топли, как слепые кутята — никто не выплыл. Еще Чапаева после искали-искали, чтоб повесить, понятное дело, да выяснили: его-то и утопили одним из первых. Вот так. Мертвецки пьян был командир красной дивизии, как видно.
— А я по другому слышал? — Петрин только глазами хлопал, когда Белецкий рассказывал, и позволил себе усомниться.
— Так и было, — прикрыл глаза Голицын, а Белецкий тут же за ним пояснил:
— Но ведь подвиг же из Лбищенска надо было какой-никакой сделать! Тут не красные, тут наши постарались. Это же было избиение младенцев, да и только! Из чапайцев спаслось только несколько идейных, те не так нажрались, но отстреливаться они и не думали, а сразу задали тягу. Обстреляли в след их, да и оставили с богом — и так дел довольно было, а в большинстве своем красные имели вид того купчика, который в анекдоте дрыхнул мордой в салате, да краем уха услышал, как офицер просил полового зажарить рябчика, а в попку рябчику вставить пучочек петрушечки. Купчина и орет: «Мишка, мне тоже в ж…. петрушки на пятьсот рублев!» Вот они так себя и вели. Видывал-с: ты ему маузер в пузо, а он с тобой обниматься лезет…
— Из чего вытекает, — заметил Майер, — Что тем, что окончательно погубит русский народ, будет водка.
— На то похоже, — согласился Белецкий, и воззрился на Куприянова: — Это что?!
Куприянов же смертельно побледнел, выронил ложку, и остолбенел, глядя прямо перед собою невидящим взглядом, и бормоча:
— Маузер… в живот… стрелять буду!.. и кишки, кишки… кишки полезли…
Изо рта поручика появился пузырь.
— Himmelherrgott! Was ist’n das? — испугался и Майер, — Кирилл Анатольевич? Вы что это?
— Не беспокойтесь, господа, — засуетился Петрин, — Я его сейчас выведу.
— Да оставьте вы его в покое, только объясните толком, что с ним?
— Да бывает с ним, господин ротмистр. Года два назад дело было. Попало Кириллу в бою в лицо… — Петрин сглотнул комок в горле, — … прямо мозгами… К-хе-м… Был у нас казак, тот шашку точить ленился, ну а рука — дай бог, медведя уломает. Там от головы красного так и полетели ошметья. Ну, Кирилл, виноват, с коня долой. И все молчал. А потом припадок у него случился. По земле катался, руки грыз. Кричал: «Не могу больше! Убейте! Дъяволу я душу продал…» Потом плакать стал…
— Его счастье, — заметил Голицын.
— Что, господин полковник?
— Что плакать стал.
— Ах, это может быть. После-то Кирилл отошел, но только теперь на него такой вот столбняк находит.
— Угу-м. — подтвердил Голицын, — Ему-то войну давно кончать пора. Знаю я все это, не раз видел. Battle shock.
— Как, господин полковник?
— А вот Белецкий вам объяснит.
— «Боевой шок» — так это англичане называют, — пояснил Белецкий, — У них это дело под Верденом и на Сомме каждый второй солдат перенес. Они теперь — нация сумасшедших… Это острый реактивный психоз такой, что-то вроде нервной горячки от потрясения, сопряженной с переоценкой собственной вины. Было и у меня после газовой атаки. То же самое, что состояние кающегося грешника, кстати. Именно в таком состоянии находились те, кого отправляли на костры в средние века. Очень похоже: те же страстные мольбы о смерти и признания в сговоре с Дъяволом… Ну а по-нашему это — родимчик называется. Дайте ему водки, и положите спать. Это самое лучшее.
— Да, пожалуй, — согласился Голицын, — Это верно. А вы как, Александр Романович, себя чувствуете? По опыту знаю, что эти состояния заразительны. Raptus.
— Никакого раптуса, господин полковник.
— Ну, смотрите. А то тоже водки выпейте.
— Ну, этого мне, господин полковник, вечером хватит.
— И то. Да вы идите, Петрин, идите.
Белецкий после обеда отправился беседовать с проштрафившимися казаками на предмет листовок, но беседа была донельзя скучной: все казаки, а было их шесть человек, стереотипно заявили, что вовсе они неграмотные, бумажку сохранили на курево, и что это такое, они и знать не знают. А бумажечки были свеженькие, так что агитатора, а что он был, в том сомневаться не приходилось, надо было еще выявлять, что обещало быть делом скучнейшим, рутинным, и невыигрышным — надо уж думать, что свою порцию листовок агитатор давно рассовал, и пока не получит новую, ни за что его не поймаешь. Да и стоило ли ловить? Белецкому вся эта суета вдруг показалась совершенно бесполезной и глупой, и он загорюнился, не слушая уже, как Мухортов применяет к очередному допрашиваемому метод запугивания, и в голову ему полезла всякая гадость, из восемнадцатого года, воспоминания, зримые образы… Белецкий чувствовал, что морально заболевает, но сделать с собой уже ничего не мог, и вспоминал, вспоминал… Наконец плюнул, отпустил казаков с миром под свою ответственность, дав каждому вместо напутствия в морду, и пошел пить водку со всеми прочими офицерами — в широкую и просторную оргу гостеприимного нойона Гирама.
Гульбище там намечалось широкое — уж чего-чего, а водки нойон действительно не пожалел. Белецкий уже час спустя был пьян в стельку, или, во всяком случае, казался таким. Фон Унгерн, милостиво позволивший господам офицерам отвести душу, сам в этом, само собой, участия не принимал, а вел свои тайные переговоры. Его телохранители были так же трезвы, и бдительно несли службу. Но Бурдуковского, сотника Ильчибея, и еще троих самых верных стражей с Унгерном не было: как на грех у них всех случилось что-то вроде дизентерии, и все они теперь валялись пластом под присмотром доктора Полякова и его помощницы, Анны Вундер. Господ офицеров обильно угащивали танином, Бурдуковский был беспокоен, и ругался скверными словами, а Ильчибей отпаивался чистым спиртом, причем утверждал, что это и есть самое лучшее и патентованное лечение в случае дизентерии, мол, ему ли не знать! А поскольку он был прав — дизентерия в Монголии амебная, ни Поляков, ни Вундер в спиритуозных упражнениях Ильчибею не мешали, и Ильчибей раньше всех был здоров, только его еще держали потом в карантине, чтобы не разнес заразу. И несмотря на то, что Унгерн все время требовал представить немедленно ему его порученца, доктор Поляков сумел настоять на том, что несколько дней Ильчибей должен находиться под наблюдением.
А вот ротмистр Майер никак не мог отделаться от ощущения, что он чего-то ожидает, но Майер так пока и не смог понять, чего именно. Но очень его беспокоили такие совпадения: нойон этот, с неба свалившийся, улус, неизвестно почему откочевавший среди холодов, болезнь офицеров охраны Унгерна, не затронувшая почему-то других офицеров и нижних чинов, сомнения Белецкого, и все остальное больно уж хорошо увязывалось в логическую цепочку смысла самого неприятного. Майер нервничал, хотя и прекрасно понимал, что ему ничего более не остается, как только ждать событий.
Не только офицеры были пьяны, разжились и казаки: на стану во-всю горлопанили песни настолько анатомического свойства, что даже Майера передергивало, несмотря на его собственную циничность.
Многие казаки, и даже младшие офицеры принялись устраивать амуры с монголками, где силой, а где — награбленным ранее золотом, и те отнюдь не отказывали, а монголы делали вид, что не замечают этого. Может, оно бы было и неудивительно, но Майера, и так настороженного, и этот факт заставил призадуматься.
В конце концов Майер, тихо отсиживавшийся в палатке вместе с Голицыным, решил сходить и присоединиться к попойке — чтобы разнюхать, что там и как. Голицын не возражал.
Найти дорогу к орге толстого нойона не было трудно несмотря даже на темноту, слепой бы дошел: рев пьяных офицеров давно уже занимал главенство во всем диапазоне звуков в радиусе трех-четырех верст по степи. Но Майер задержался в пути: навстречу ему попались Телегин и Тарасов, в лоск оба пьяные, которые с трудом пытались добраться до места своего ночлега, поддерживая друг друга на ходу, чтобы не упасть.
— Потрясающая взаимовыручка! — съязвил Майер, — Blindkerl bei blinder als Leiter dient.
— А, Михаил Михайлович! — не то изумился, не то обрадовался Телегин, — Да-с, как видите. Аз есмь. Это меня Тарасов ведет баиньки, к месту упокоения, так сказать… — Телегин икнул, — Да-с, перебрали-с. Но Тарасов дорогу видит, как это ни странно… ик! — хоть он у нас известный… ик! — известный, так сказать, обскурант и мракобес…
— Но-но, — загудел обскурант и мракобес Тарасов, поворачиваясь, и пьяно тараща на Телегина глаза. При этом он Телегина отпустил, и тот, лишившись опоры, сел с маху задом на землю.
— Да-с, — заметил на это Телегин, — Это у тебя, Сашечка, ошибочка вышла. Но мы дойдем! И несмотря даже на то, что господин ротмистр считает нас слепцами… как сам сказал… немецкий мы тоже зна-аем!
— И отлично, — холодно сказал Майер, — Это характеризует вас как образованного человека. Вы не замерзните тут. Честь имею.
И Майер продолжил путь, слыша, как Телегин еще бормочет:
— Вот ведь, Сашка, какая свинья австрияцкая! Все ему не так!
— А ты вызови его, — посоветовал Тарасов.
— Так ведь зарежет, Шура! Как пить дать зарежет! Знаю я этого арапа — он, да Белецкий — два сапога пара!
Майер довольно хмыкнул.
Майера встретили дружным гулом, который составил бы честь боевому кличу африканских дикарей, и наперебой принялись ему наливать. Сразу же, под гул приветствий, к Майеру, едва держась на ногах, приблизился Лорх, и облапил его, пытаясь облобызать слюнявым ртом. Майер едва увернулся, подсаживаясь к Белецкому, но Лорх так и присел подле них, и немедленно принялся нести околесицу.
Нойона Гирама с офицерами уже не было, но никто не обратил на это ровно никакого внимания.
Пьянка тем временем начала переходить из стадии истерического веселия в стадию тоскливой тягостности. Некто из тоски по прошлому стал было цитировать Блока, но тут Белецкий взвился соколом, и закричал:
— Да выбросьте вы этого вашего Блока в выгребную яму! Пусть там видит берег очарованный, и очарованную даль! Он же схизофреник, да еще и с половыми проблемами в придачу! И…
— Для русского человека Блок… — попытались возразить Белецкому.
— Пусть русский человек засунет того Блока себе в задний проход, и подвигает — ему понравится! — перебил Белецкий, — Это из-за таких вот гениев с раненой душой сейчас и творится все это сущее б..дство! Обойдемся мы без Блоков! Есть не худшие.
— А доказательства?
Вместо доказательств Белецкий встал, тяжело оперся о Майера, и, щуря глаза, прочитал то самое, старое, чего Майер от Белецкого меньше всего хотел бы услышать:
Эта пыль сохранит его след от немытых перстов,
Его слово поведает то, что не знал и Господь,
Его крик просочится как дождь между граней веков,
И в бесстрастном стекле формалин приютит его плоть…
Принужденный веленьем Судьбы появиться на свет,
Поделенный на сажу и мел сирый символ окна,
Словно в зеркало смотрящий в лужу на все, чего нет —
На любовь без любви, и на реки без глади и дна:
Так вернулся домой Победитель, не видя дверей,
Он не знал, что в дверях отвалилась его голова —
Покатилась по лестницам с плачем по тысячам шей,
Кои тер он веревкой во имя богов и людей.
Его ноги искусаны в драках за землю и мать,
Его руки разбиты в тоскливой извечной борьбе
Его сердце измотано страхом предать иль понять —
Но его голова отвалилась сама по себе.
Он был пьян, или спал — неизвестно, но видеть не мог
Всю нелепость и глупость постигшей внезапно беды:
Он был слеп, он был глух, он был нем как трехдневный щенок,
И желал лишь хорошеньких женщин и вкусной еды.
Он узнал свою мать, хоть не видел ее никогда,
Он подумал, что мир, где он есть, слишком черен и глух,
Он руками хватал чью-то грудь, но была то вода,
Он ногтями царапал поверхность, давящую дух.
Он забыл, что есть ночь, что есть день, что есть круг, что есть ключ —
Извращенная линия века свернулась петлей,
Он не помнил, как снегом в висок щелкал солнечный луч,
Он не гладил земли, что удобрена вечной войной.
Его пульс отбивал как сапог истерический марш,
А желудок от голода выл, как подстреленный волк —
Так пришел Победитель домой — перемолотый в фарш,
Так, быть может, рождался Пророк, но … родился мираж.
Он не видел своей головы, что скатилась во двор,
Где веселые дети ей тотчас сыграли в лапту,
Ей швырялись как камнем в разъезд усмирителей ссор,
С ней под мышкой ловили б..дей на Фонарном мосту.
Он с протяжным и яростным всхлипом пытался вздохнуть,
Его шею хватали, тянули, и мяли в руках,
Он звериным чутьем угадал всю грядущую муть,
И уперся руками, застыв обелиском в дверях…
Тишина после воплей и стонов спустилась стеной,
Два архангела гладили голову в белом чепце,
А в руках акушерки обмяк безнадежно седой,
Мертворожденный мальчик с улыбкой на добром лице…
— Вот вам и пророчество на ближайший период, — добавил Белецкий голосом нормальным, видно забыв, что он пьян, но только тут же об этом вспомнил, и осмотрелся взглядом уже соответствующим, мутным.
Белецкий, для самого себя неожиданно, сорвал аплодисменты, совершенно, кстати, искренние, а Корнеев выкрикнул одобрительно:
— Да вам, господин подполковник, на сцену надо идти! Вы же артист прирожденный!
— Пардон, господа, но сейчас мне надо идти не на сцену, а блевать! — ответил Белецкий, — Так что не могли бы вы подождать с эпиталамами до моего возвращения? — тут он сделал неверный шаг, и как сноп рухнул на Майера.
Майер подхватил Александра Романовича под мышки, и поволок его вон из орги.
Когда они достаточно отдалились, Майер было думал надавать приятелю оплеух, чтобы тот быстрее протрезвел, но после передумал, поставил Белецкого на колени, отошел, и закурил папироску.
— Дай мне, что ли, папиросу, Михаил? — Белецкий удивительно легко встал, и протянул к Майеру руку.
— Ты, кажется, блевать собирался? Вот и давай.
Белецкий улыбнулся, и потряс головой:
— Ай-яй, плохо же ты обо мне думаешь! Я когда на твоей памяти разум-то терял?
— Да было, и не раз. Раз ты стрелял в избе в потолок, другой…
— Ну, тогда тоска наваливалась.
— А сейчас не наваливается?
Белецкий покачал головой.
— Куда к черту! Весел и свеж, честно тебе говорю.
— Нечестно ты мне говоришь. И не говоришь, чего хочешь.
— От тебя?
— Nicht sache. Но все же…
— А чего все хотят, Михаил?
— Ты — не все.
— Тем не менее. Но, понятно, применительно к обстоятельствам… А что ты выспрашиваешь? Что ты-то можешь изменить?
Майер только хмыкнул в ответ.
— Ну а маскарад твой к чему же?
— Как? А, это вот к чему: кое-что я понял про нашего гостеприимца. Я пьян, здорово пьян, но тем не менее голова моя работает ясно, так что-с…
— Н-да. Гостеприимец тот еще. И рожа его…
— Рожа — вещь малопонятная в большинстве случаев, да и нужды нет на рожу смотреть. Не на рожу смотри.
— А на что мне еще смотреть? Не на ж…у же?
— Зри в корень, как говорил мудрец. На имя его надо было бы тебе сразу обратить внимание! На имя.
— Эка хватил! И что тебе в имени его интересным показалось?
— Вижу я, так ты и не догадаешься. Так как он представляется?
— А что? Ну, Гирам-Батор.
— То-то! — Белецкий многозначительно поднял палец, — А знакомого ничего в этом не слышишь? «Батор» замени на «Князь», «Отец» — «Аби», если по-арамейски.
— Хирам-Аби ?! — Майер вскочил с места, и вытаращил глаза.
— Вот именно. Случайные совпадения исключены, как думаешь?
— Oh so! Gewiss!
— Значит Роза и Крест. Великие Копты. Масоны, одним словом. Кому не надо понимать, те этой игры слов и не поймут, ну, а кому надо… У них ведь все их ключевые словечки воспринимаются на уровне инстинкта!
— Но что им надо тут?
— Сам подумай. У меня для таких размышлений слишком башка трещит. Что… Или кто?
— Мы?
— Не думаю, хотя может быть и так. Никогда не знаешь, что им взбредет в башку… Вот ты сам подумай, что, если бы нас встретил монгол, и назвался бы Человеком Без Имени… или Человеком Без Лица? Что?
Майер подумал.
— Я бы воспринял это либо как способ контакта, либо как сигнал к действию.
— Вот именно. И что-то будет, это уж точно. Сам знаешь, не мы одни здесь умные люди…
— Хорошо, положим, это сигнал. Но что-то больно откровенный…
— А это — чтобы не сорвалось.
— Но умнее они в таком случае ничего придумать не могли? Ведь есть же тайные знаки?
— Это — если знаешь, кому их показывать. А если не знаешь?
— Но ведь теперь и нам все ясно! Глупость!
— Недомыслие, Михель. Из которого вытекает, что про нас — про нас они не знают. Или нас могут не бояться. Или — от нас легко могут избавиться. Посмотрим, что ж.
Глаза Белецкого вдруг беспокойно забегали, и он продолжил уже совершенно другим голосом, едва ворочая языком:
— Ich werde dich jetzt, Michel, ‘s Lied singen. Hier so:
An Beidel von Eisen recht alt
An Stranzen net gar a sol kalt
Messining, a Raucherl und Rohn
Und immerrz nur putzen.
Und stoken sich Aufzug und Pfiff
Und schmahern an eisernes S’suff — iuch
Und Handschuhkren harom net san…
Тут Белецкого согнуло в дугу, и начало вполне натурально рвать. И тогда Майер увидел тень человека, быстро шмыгнувшего в темноту.
Майера уже начинало клонить в сон, когда в палатку вошли Голицын с Белецким. Голицын положил Майеру руку на плечо и знаком приказал молчать. Потом, так же молча, все трое вышли наружу. Снаружи их ждал Лорх, совершенно отрезвевший, с японским карабином наизготовку.
— А ты был прав, Михаил, — тихо сказал Голицын, — Пошли. Я видел, куда они поехали.
— Кто? — не сразу сообразил Майер.
— Пошли, говорю.
Идти пришлось долго. Наконец пришли по следу, который чутко определял Голицын, к каким-то кочкам. Голицын осмотрелся, а Белецкий достал из мешка четыре малые лопатки, и сказал:
— Ну что же-с? Будем копать, господа хорошие?
Когда раскопали яму, которая и была неглубока, Голицын с Майером залезли в нее, и Майер стал светить трофейной зажигалкой, в то время как Голицын разгребал землю руками.
— Ну-с? — спросил Голицын.
— Да-а, дела! — изумился Майер, — Только что теперь? И пропажи почему не заметили?
— А как? Мы с графом его видели собственной персоной перед тем, как повели тебя сюда. Понимаешь? Повторяется история с папой Гонорием. Только она не закончена еще.
— Удивительно похож на покойного Императора, — заметил Белецкий, — А он ли?
— Как знать? — Голицын выпрямился, — Или это он, или его двойник. И на его месте сидит либо он, либо его двойник. Но какое нам-то дело?
— Нам-то дело есть. — заявил Майер, — Все уж может быть сделано, так что нам..?
— Нам теперь особо надо стараться, Михаил Михайлович!
— Смысл?
— Неужто непонятно? Этого надо тем более пристукнуть, этот же не под нашу дудку плясать будет, ясно ведь. Ну, хватит балакать, давайте работать! А то как бы не послужить нам делу спасения ургинских жидов… от заслуженного наказания!
Когда яму снова заровняли, присели покурить.
— Кстати, а как мы об этом сообщим? — спросил Майер.
— А что? — повернул голову Голицын.
— Контакта у нас нет…
— И очень хорошо. И сообщать тоже ничего не нужно.
— Как так?
— Я повторяю: никого оповещать не нужно. Ничего не случилось. Никто ничего не знает. Мы знаем об этом, но это нам спьяну приблазнило. Так что…
— Правила нарушаем, — заскрипел Лорх.
— Что-с?
— Нельзя налагать наказание за чужую вину.
— Вины у него будет предостаточно и своей.
— Но фактически мы его не настигли же?
— Так настигнем другого, какая разница? Нам ставят задачу, мы ее выполняем.
— Но это…
— Что — это?
— Я про то, что он перед нами теперь невинен, как агнец божий.
— А если бы вы, Иван Алексеевич, не знали про это, тогда как?
— Тогда? Тогда конечно…
— Вот мы и можем так оставить, что я вам и доказываю! Нам же нет никакой разницы, в принципе. Продолжаем, продолжаем! Будем поступать так, словно бы ничего и не случилось. А сейчас у нас другое дело имеется — этот манчжурский хам, который прихватил наши денежки, и позволяет себе откровенно смеяться нам в лицо!
— Это я сделаю, — сказал Белецкий, — Подложу ему свинью, да такую, и такому свинорезу!
— Женьке?
— Ему, благодетелю. Только не изменится ли порядок в войске?
— Почему он должен измениться, если ничего не изменилось? Мы все видели сон…
— Весь мир — только сон, господин полковник. Сон и грезы воспаленного воображения больного и уродливого ребенка, потерявшего самого себя…
— Пошли-ка обратно, господа. Да, Михаил, вот что мне пришло в голову: если про нас не догадались еще, так нам это только на руку. Надо нам теперь вообще снять контакт. Но в связи с чем-нибудь другим… Изыщи к тому повод. Договорились?
— Gewiss.
— И это… без брожения умов. Нам еще не хватало лишнюю кавардаку производить!
Рига. 24 декабря 1913 года.
— Ну-с, Йоганн, как говорится, выпьем здравие! — Герхард Бэр улыбнулся, наливая в рюмки водки из графина.
— Прозит, — кивнул Лорх, прихватывая рюмку, и опрокидывая ее со всегдашней своей кавалерийской лихостью.
Бэр так же выпил, и немедленно принялся закусывать, удивленно взирая на то, что Лорх на закуску и не смотрит, только приглаживает тонкие усики согнутым указательным пальцем.
— Ты закусывай, — посоветовал Бэр, — Закусывай.
— Не так скоро, — не согласился Лорх, — Так скоро вредно.
— Ты мне, доктору, будешь толковать что вредно, а что полезно? Однако! Авторитетно тебе заявляю — закусывай! Не то опьянеешь.
— Можешь быть спокоен. Итак?
— Да, я же не досказал. Но…
— Не беспокойся. Здесь достаточно шумно для того, чтобы нас не слышали. Оттого, кстати, я и предпочитаю зал кабинету.
— Что ты скажешь мне про так называемый «Союз, Братство, и Совет Термаганта, Дашера, Энго, и Удана»? Известно тебе хоть что-то стоящее?
— Сарацинское общество ассошаффинов «Термагант». Оно имело повторную структуру в Германских землях, которая называлась «Орден Исповедников Огня» , и создана она была квестором Харциусом Мессериусом Курляндским. Ну, и сейчас действует так называемое «Дашерское Братство». Эти уже откровенные сатанисты. А что?
— Среди них идут разговоры о расшифровке каких-то их культовых источников, не слышал?
— Как не слышать! Интересно в этих источниках прежде всего то, что еще четыреста лет назад в них были сформулированы и опробованы те методики, авторство которых ныне приписывает себе квестор Гвидо фон Лист. Впрочем, общеизвестно, что Лист не изобрел ничего принципиально нового. Происхождение своих доктрин он скрывает…
— Может источник Листа быть тем же?
— Отчего ж не может? Вполне даже вероятно. Еще выпьем?
— Что же, конечно. Наливай полную. Прозит. Знаешь, такие документы меня крайне интересуют. В рукописях деда я читывал о двадцати трех официалах Дашера…
— Двадцати четырех.
— Пусть так. Я, конечно, занят не совсем тем же, чем ты, но… все дороги ведут в Рим, не находишь?
— Не нахожу, но это не имеет значения. Впрочем, мы можем иметь в виду и разные вещи.
— Я тут разговаривал с одним деятелем из общества «Дашеров» в Москве. Он говорит, что у них имеются копии… Излагал историю их происхождения.
— Что именно?
— Тебе это интересно?
— Пожалуй.
— Списки были получены непосредственно в Дашере в годы царствования фараона-отступника Аменхотепа-IV-Эхнатона, введшего, как известно, под влиянием еврейства культ единственного солнечного бога Атона-Элиона. Храмы, как тебе тоже известно, им были упразднены. Среди неупраздненных действовал только Дашерский, (то есть — близ города Даха), храм Сотота , ибо на первых порах Аменхотепу было выгодно, чтобы культ Убийцы Аширу не подвергался запрещению.
Когда же прочие храмы Сотота стали ликвидироваться, Дашерский на первых порах остался цел благодаря Нофертити, которая была тайной посвященной «дщерью Никотрис», то есть — жрицей Темной Богини Без Имени, нам известной как Каром-Ама . Тайной наперсницей Нофертити, осуществлявшей связь последней с дашерским храмом была девица Эрис — в европейской традиции: Ирис, или Иризида, сестра главного жреца дашерского Храма — Роохмагу Са-Сот’т’н’хаакам, то есть — Рохмахиса. Собственно, таблицы, называемые «Йуг’Сот’т» были получены им.
В дальнейшем Рохмахис с этими таблицами, за три дня до кончины Эхнатона бежал в Сирию, где обосновался в пустыне Ар. Жил жрец в заброшенном святилище Мендеса, которого евреи и бедуины называли Азазелом , и позднее восстановил святилище, и стал его жрецом.
Хабири из племени Бене-Иомина называли этого жреца именем Рэмиль Эховем бен-Аазай, и приписывали ему способность вызывать грозных ангелов с небес. С жрецом жила так же сириянка с сыном. По аравийскому преданию, однажды, придя на поклонение, бедуины не обнаружили от храма даже следа — он исчез со всеми его обитателями. По тому же преданию, Рохмахису тогда было 107 лет, сириянке — 44, а мальчику — 17.
Вторая копия таблиц находилась у Эрис, которая осталась в Египте с сыном, прижитым ею от своего брата-жреца. От Эрис в список таблиц добавлена именно последняя. Эрис так же исчезла без следа вместе с сыном, в тот же видимо год, что и Рохмахис.
Много позднее в Вавилонии объявился бродячий коптский маг без имени, который явился туда из Лации — было это около 906 года до новой эры. И утверждается, что это был сам Рохмахис.
— Маловероятно.
— Даже исходя из того, что знаем мы?
— Повторяю, маловероятно. Разве как артефакт… Сам говорил: бродячий маг появился около 906 года. А время царствования Эхнатона — 1340-е.
— А смещение?
— А технологические возможности?
— Чьи?
— Хм. Это, пожалуй, верно… Но я слышал, что этот маг величал себя Мастером, что было искажено семитически в «Амастор». Амастор прибыл в город Кадеш из Альба-Лонга через Бабилу , говорил по-аккадски и гречески, и обладал Дашерским папирусом. Он утверждал, что пришел из таинственного подземного города Энго, который одними комментаторами помещался в Этрурию, а другими — в Кельтиберию. Последняя версия была о том, что Энго — подземное святилище Ангро-Майнью в Кандагаре, или Афрасиаба — в районе Эльбруса. Амастор выбил на свинцовых пластинах копию папируса, и оставил пластины в Аккароне, где они и хранились, покуда не были уничтожены жрецом Зебуба Резельзесом-Бересом…
— Рельзельза-Берит.
— Одно и то же. Резельзес усмотрел в этих таблицах некую опасность. Но копия их была снята чуть ранее жрецом Бероэсом, который бежал в Хеттию вместе с ними. А вот дальше я не в курсе.
— Дальше просто: известно, что араб Эль-Ваш Сизил-Амер в 1396 году новой эры нашел в развалинах Удана некие таблицы на свинцовых пластинах, которые и описал в своей рукописи. Рукопись досталась франконскому еврею-ренегату Константину бен-Цегейму, который комментировал их каббалистически в 1509 году. В 1581 году книги и комментарии оказались в руках Николаоса Арибера (ибн-Фаруха), ассошаффина, который и организовал первый Орден Термаганта.
— Это и я знаю. Но вот между тем и другим?
— Никто толком ничего не говорит. Ты-то счастливец… а мне даже неизвестно то, что они и содержат!
— Что же у меня не спросишь?
— А ты знаешь?
— Натурально — знаю. Кроме методик секторной связи, и обмена информацией, там находится вся информация по Ару и Энготу, а так же точки искривлений среды, в которых возможны непосредственные проникновения: это Дашир, Удан, и Бет-Шан. Есть так же полные данные о используемых секторах, кругах и спиралях, и даны точные небесные координаты всей сети Ару и Энго. Есть точные координаты даже Триона, и РЕЛЬ-ЗЕ-ГАМИА-ЛЕЛЛА. Так что это точно уж по моей специфике, никаких там нет Великих Ключей, и Корон Высшей Магии. Информация содержится в 24 таблицах Легитивов, и расшифровано из них 23. Последняя дешифровке не поддается.
— Это точно? Источник надежный?
— Куда надежнее. Сам и расшифровывал.
— Что? Ты?
— Я.
— Так у тебя это все есть?
— Есть.
— Что же ты молчал, что у тебя все это есть, негодяй? — вскричал Бэр, округляя глаза.
— Так ты не спрашивал.
— Но ты позволишь мне взглянуть на это дело?
— Да сколько угодно…
— Все это поповские сказочки, от начала до конца! — рявкнул за соседним столиком не в меру разбушевавшийся господин в визитке, — Бессмертная душа! Не то что смертная, а вообще никакой! Вот кишки есть, да разный другой ливер, а этого всего… галиматия это, любезный мой! Не может быть, потому что не может быть никогда! Да и быть этому всему добру негде — ну вовсе негде!
— А, виноват, психическая деятельность, мысли, эмоции — это не душа? — стал возражать собеседник господина в визитке, студент, судя по кителю, в лоск уже пьяный. Странная вообще была это компания: было их трое, господин в визитке тоже уже накушался дальше некуда, а третий, в черном сюртуке, похожий на анархиста, сидел, не слушая никого, и совсем уж без памяти, и только тосковал, судя по глазам и выражению лица.
— Психическая деятельность, мысли и эмоции — это психическая деятельность, мысли и эмоции, ничего больше, — наставительно разъяснил господин в визитке, — Под душой же подразумевается… — он покрутил пальцами, — да черт его знает, что под ней подразумевается! Что-то! Я это что-то и имею в виду. И того, что я имею в виду — вовсе нет, потому что быть не может. Вот рыбец — вишь, есть, водка есть, рюмка есть, соединяем — рюмка водки. Твое драгоценное! — и господин в визитке тяпнул рюмку, даже не озаботившись налить остальным друзьям.
— Ah so! — отметил Бэр, так заинтересовавшись происходящим, что даже повернулся в сторону господина в визитке. Лорх принялся за еду, однако тоже со странной компании не сводил глаз.
— И вот еще: не лопали бы мы водку, коли б душу имели, — мудро дополнил господин в визитке, морщась, и закусывая.
— Это поч-чему? — не понял студент.
— А не надо было бы. Вот вы, господин хороший, — отнесся он к Бэру, — виноват, вы как считаете, вы имеете душу?
К большому удивлению Лорха Бэр встал, прошел к соседям, поклонился, и стал представляться, но почему-то не своим именем:
— Гауденц фон Клюге. Вы позволите?
— Отчего же нет? — радушно пригласил господин в визитке, — Рады-с. Илья Ильич Коробков, к вашим услугам. Журналист, литератор. Сей чересчур разумный студент зовется Викентием. А это — мой коллега, Михаил Юрьевич… но не Лермонтов, — Коробков хохотнул собственной шутке, — Отмечаем гонорарец. Ну и, само собой, за застолием оставляем время познанию мудрости, как советовал Эразм Роттердамский. Не угодно присесть?
Бэр присел, показал официанту два пальца, и предложил своим новым знакомым портсигар с папиросами.
— Да-с, так скажите-ка нам, — продолжил Коробков, выпуская дым кольцами, — Не сочтите за труд — есть душа у человека?
— Не скажу, что непременно хорошая, но в принципе — да, — улыбнулся Бэр.
— А я говорю — нету!
— Как прикажете! — Бэр пожал плечами.
— Давай так: у него есть, а у тебя — нету, — предложил Михаил Юрьевич, выпивая водки, и оттого становясь еще мрачнее.
— Не-ет, — Коробков заупрямился, — Вы, виноват, кто по роду занятий, господин… э-э-э…
— Гауденц фон Клюге. По роду занятий я доктор медицины, ежели вам так угодно это знать.
— Так тем более! Не будем уж говорить, где все это помещается — внутреннее устройство человека вы уж, надо думать, не раз видали. Начнем с происхождения: откуда эта душа животворящая взяться может? Это ж, я понимаю, не белковая субстанция — синтезироваться из углерода и азота она не может — так из чего-с? Что же-с? Или вам угодно проповедовать энергию, с голоса Мессмера и иллюминатов-с?
— Вам действительно угодно разъяснить этот вопрос?
— Именно что угодно! Слушаю!
— Тогда мы говорим о жизненной силе организма.
— Силе? Но как она определяется? В чем измерена? Вот механическую силу я знаю. Электродвижущую знаю. Но жизненной я нигде не видал!
— А электродвижущую что, видели? — наклонил голову Бэр.
Коробков посмеялся снисходительно:
— Выйдите на улицу, да посмотрите хоть на трамвай.
— Это не сложно, — кивнул Бэр, — Но что я увижу? Трамвай. Силы я не увижу. Покажите-ка мне ее? Да не на гальванометре — мало ли, что он на самом деле показывает! В чистом виде, как?
Коробков задумался.
— В чистом виде? Н-да. Однако есть она, и вот тому простое доказательство: не было бы силы, трамвай бы не ехал.
— Не было бы силы, и человек бы не ходил. » — А чего, бабушка, не ходишь? — Так силы, милый, нету!»
— Так-так, постойте-ка! Так вы про это?
— Про это самое и есть. Вот некий индивидуум силу на всякую дрянь растратит, кончится у него запас, и все — in pace requiescat! Гальваническая банка. Называется в просторечии душою. Да еще вторая есть иногда — любовь. А иногда и нет. Знаете, если есть за что в жизни цепляться — такой ни за что не умрет, хоть ты топором ему голову мозжи — выкарабкается. Ну, а если не за что, то так бывает: шел, упал, и — гляди и мерку уж снимают. От пустячной даже травмы. Дети, у них что — организм слабее? Близко не лежало: молодой, регенерация повышена, а вот психика не оформлена. Любви нет. И мрут. И спасать их приходится — действительно, душу вкладываешь. Свою. — Бэр вздохнул, — У нас сейчас дифтерит, знаете, свирепствует. Да, и ненависть имеет аналогичное действие. Сильное чувство — вот определение для второй банки.
— Кх-м, — покачал головой Коробков, — Даже красиво! Прошу — не пьянства окаянного ради, но пользы для. Желаю здравствовать!
Студент, долго, но безуспешно пытавшийся вклиниться в разговор, нашел-таки вожделенную лазейку, и, ничтоже сумняшеся, вклинился:
— Гос-спода! Ежели угодно знать мое мнение…
— Да не угодно! — промычал Михаил Юрьевич, клюя носом, но студент слишком томился умной мыслью, чтобы обратить внимание на реплику собутыльника:
— … душа это, в плане, конечно, метафизическом, есть отображение наших добрых и злых дел, совершенных в течении жизни!
Далее продолжить Коробков студенту не дал:
— В каком таком метафизическом? Ты, брат, не в семинарии ли учишься? Не на попа?
— Почему в семинарии? Не в семинарии.
— А чушь несешь неподобную! Доктор Клюге нам разъяснил свою точку зрения, хотя она тоже-с… но я не это имел в виду! Я имел в виду то, что Черт покупает, ну это, бессмертное.
— Но Илья Ильич! Надо же как-то шире мыслить! В конце концов, дыма без огня не бывает!
— Что же, будем мыслить шире! Есть душа, принимаем первый постулат, принимаем и второй — есть Бог. Это уже как-то не вяжется: если есть Бог, так что же такое свинство кругом? Но, ладно. И что-с? Бросим сейчас водку пить, и Го-осподу по-мо-лим-ся!? Будем свято веровать? Сколько уж нам про него талдычат — будем? И ты, марксист, будешь? А в карму будем верить? Тоже писано и говорено немало, будем? Давай, будем верить в реформы, в карму, в бога, в душу, в мать, в пророка Магомета, да еще и в Гурджиева впридачу! Потому что дыма без огня… Вот и так: во все верим, и ума нет. Никому не верю, и тем горжусь.
— Но Илья Ильич! — студент малость растерялся от такого нигилизма, — Но что-то такое есть в человеке — особенное, что ли… Вот собака…
— А что собака?
— Ну, собака — животное, не умеет мыслить, одни инстинкты. А мы с вами…
— Что мы с тобой? Лучше? Или хуже? И с чего ты взял, что собака не умеет мыслить?
— Умела бы мыслить — говорила бы.
— Может и говорит. Только ты ее не понимаешь, но это не ее беда, а твоя. Вот, господин Клюге, тоже: заговорит сейчас на родном языке…
— Родным своим считаю русский, — уточнил Бэр.
— Но немецким-то владеете?
— Gewiss.
— Так что, Векеша, заговорит он не по нашему, и ты его не поймешь. А того чище — китаец, китайца-то ты не поймешь точно. И как, заключишь, что и китаец не мыслящее существо, а так, обезьяна? Ergo: тебе Шарик говорит: «здравствуй, Викентий!», а ты слышишь — гав-гав, и из этого ты заключаешь, что Шарик — дурак? Так дурак ты… Он-то тебя понимает, верно? А ты его — нет. Он и приятелей своих, псов, понимает, и тебя. И ведь книг не читал, в университете не учился, а все знает, что ему надо! Так кто из вас дурей, отвечай, ты, царь природы?
— Но опыты…
— Стали бы тебе в брюхо трубки вставлять, и смотреть, что закапает у тебя за обедом, так и у тебя остались бы одни рефлексы.
— Да, превратить человека в скотину — куда как просто, — согласился Бэр, — Бить часто, кормить редко. За неделю можно.
— А душа как же? — съязвил Коробков.
— Да вот так. Деградирует.
— Нету ничего, вот и все. Деятельность мозга.
— Докажите! — поднял палец студент.
— Выпьем. За здоровье наших мертвецов! Докажу, Векеша! С легкостью! Вот если б кто купил, так продал бы я сейчас ему душу за грош, и ни чорта не было бы, потому что продал бы я пустое место! Вот тебе и эксперимент. Ну что, — повысил голос Коробков, — Кто купит? Где здесь Сатана?
— Что вы, не надо, — взмолился студент, — вас за сумасшедшего примут!
— И черт с ними! Доктор, а вы вот, — Коробков улыбнулся Бэру, — Не купите? Возьму не дорого.
Бэр рассмеялся:
— Вопрос!
— Не нужна? А ведь говорили — вкладываете… свою-то. Я помню. Так вот возьмите мою, и вкладывайте на доброе здоровье. Цена сходная. Ну, как же?
— А сколько просите?
— Копейку!
— Полно вам! Сто рублей хотите?
— Вы за кого меня держите? Я что вам — мошенник?
Бэр развел руками.
— А, вот что, — просиял Коробков, — Бутылку коньяку!
— Какого?
— Хоть и шустовского.
Бэр пожал плечами, и подозвал лакея:
— Шустовского сюда. Бутылку.
— О! — заметил Коробков, — И как думаешь, Векеша, я что-нибудь заметил? Да ничуть. Или что, доктор Клюге, требуется еще закладную составить? Ну там, кровью подписаться, и прочее?
— Да нет, не стоит, я вам на слово верю, — улыбнулся Бэр.
— А вот и плата на бочке!
Вконец осовевший студент потянулся к Бэру, и, запинаясь, попросил:
— Послушайте, может быть, в порядке солидарности, вам нужна и моя? Я бы мог…
— Тоже за бутылку? — осведомился Бэр.
— Вы говорили о…
— Сто рублей вас устроит?
— Да, и я…
— Отлично, — кивнул Бэр, вытаскивая бумажник, и отсчитывая студенту деньги.
— Продано! — рявкнул за студента Коробков, и восхитился: — Ай, рыцарь без страха и упрека! Ай, доктор Клюге! Это надо же! — и стал толкать Михаила Юрьевича, который к тому времени успел уже задремать:
— Михайло, ты как, тоже присоединяешься?
— А?
— Присоединяешься, говорю?
— Давай, только оставь меня в покое!
— Продано! Тоже за коньяк!
— Еще шустовского, и счет мне, — крикнул Бэр.
— Счет?
— Да, господа, было очень приятно, но — дела. Дифтерит в городе. — Бэр встал, — Честь имею кланяться.
— Но коньяк-то?
— В другой раз.
Лорх тоже поднялся, оставил на столе деньги, и молча пошел вслед за Бэром одеваться.
— Приятно, поди, ощущать себя самим Сатаной, а? — поинтересовался у Бэра Лорх.
— Как, позволь?
— Что с покупкою-то делать будешь?
— Найду применение. Хочешь знать, какое?
— Нет, ты знаешь… Я в эти игры не играю, у меня своего довольно.
— Как скажешь. Ты куда теперь?
— На поезд и домой. А ты?
— Дифтерит в городе. Точно ночь не спать. Так я к тебе на днях нагряну?
— Само собой, рад буду. Только, если буду не в окружном штабе. Да и то, впрочем… Я передам Элеоноре то, что ты хотел видеть. Только с собой ничего не увези. Не люблю я этого.
— Боль — листопада — в глазах — мера предела в снах, плачет, возмездья ждет, скалится в окнах башен… а что же дальше?! А, вот: Истина женского ждущего тела есть… символ борьбы, и суть сутей в сиянии Мира! Неплохо, Эльке, неплохо! Соки Земли зарождаются в язвах могил… Дева в руке превращается в мокрый песок — но реет памятью первых — извечная надпись: тень серой птицы в измученных дебрях неизвестной жизни…
И Элле закружилась по зале, раскинув руки, и пропела, уже гладко, совершенно не сбиваясь:
— Тень твоей души — красного дерева в разности Воли и Права,
Тень твоей души — между синих огней неустроенной гаммы,
Пламенем меча в диске Солнца приложенной силой
Мечется душа — бьется тень серой птицы в измученных дебрях
Неизвестной жизни…
Только и будет венцом расстояния в день — жизни тропа —
От рожденья, до судорог смерти — кресты, да гранит,
Горсточкой праха окончится шествие факелов верных сердец,
И только тень серой птицы мерцающим светом
Застынет в измученных дебрях неизвестной жизни…
В качестве компаньона к танцу Элле, за неимением никого лучшего, использовала черного с белым кота Дагобера, наилучшего ее приятеля, всю жизнь свою — а была она долгой необычайно: были они с хозяйкой ровесники — проспавшего у Элле возле головы, мурлыча что-то, понятное только им двоим; и кот, наравне с Иваном Алексеевичем, принимал самое деятельное участие в воспитании девочки, и даже пытался учить ее, когда она была еще мала, ловить мыша, и таиться в темных углах. Кот терпел танцевальные экзерциции хозяйки стоически, только прикрывая желтые глаза, топорща усы, и облизывая языком верхнюю, седую уже от старости, губу.
Прервал это их веселье Ференц, который кряхтя вошел в залу, и объявил:
— Барышня, приехала Елена Андреевна Бессонова, к господину барону. Я сказал, что его нет, и она спрашивает вас.
Элле остановилась, отпустила кота, потерла согнутым пальцем верхнюю губу, и кивнула:
— Что же, проси.
Слуга поклонился, и вышел, а Элле, кинувшись в кресло, оторвала от лежавшей на столе «Дзимтенес Вестнесис» половину первой полосы, скатала из нее мячик, и запустила его Дагоберу, который подхватил его на лету лапами, и погнал в угол, словно молодой.
Елена Андреевна ворвалась в залу, улыбаясь, и издавая излишне сильный запах ландышей, и коньяку, до которого была большой любительницей. Следом вошли двое личностей уже совершенно непонятных, несущих нечто похожее на большую упакованную картину, и Элле встала, воззрилась на личностей, вопросительно наклонив голову, и не удержалась от восклицания:
— Однако!
— Элечка, здравствуйте! — пропела Елена так сладко, будто бы между ними ничего такого никогда не происходило. Личности тем временем стали спрашивать, куда нести портрет.
— Здесь оставьте, — приказала Элле стальным голосом, подала личностям десять рублей, и знаком приказала им пойти вон, — Здравствуйте, Елена Андреевна. Это…
— Мой подарок Ивану. Собственно, это мой портрет. Он хотел…
— Он что, в полный рост?
— Да, — Елена явно удивилась непониманию Элле, — А где, собственно, Иван?
— В городе.
— И что, его не будет?
— Нет, будет с минуты на минуту.
— Так вы позволите его подождать?
— Конечно. Вина?
— Не откажусь.
— Шампанского?
— Нет. Что-нибудь…
— «Гумпольдскирхнер»?
— Да, вот это подходит.
— Ференц! — Элле никогда не звонила, она всегда звала дворецкого голосом.
— Да, барышня.
— Бутылку австрийского, и… сладостей?
— Согласна, — кивнула Елена.
— Сюда подашь.
После этого Элле, исполнив роль любезной хозяйки, умолкла, снова принявшись играть с котом. Елена же, по опыту зная, что светскую болтовню вести с этой замкнутой, и не по годам разумной девочкой вряд ли возможно, не стала пытаться ее разговорить, ибо как ни была Елена пуста, какой-то такт в ней был, напраслину возводить на нее не станем.
Елена, чтобы что-то делать, взяла со скучающим видом со столика довольно дурно переплетенную и тонкую книжку стихов (ее более заинтересовала дарственная надпись, написанная женским почерком и в превысоких словах, и подписанная «А.С.»), открыла ее на середине, и, внезапно для самой себя, прочитала там следующее:
Послетитеся со седми сторон
Старцы вещия — черены враны,
Ветрем неся прах с неба злато льет,
Во нощи со громом пробежал ведмедь.
Кострешки горят, да кресты смердят,
В церкве рухнувшей — упыри сидят,
Что изторгнуто — то искуплено,
Сим возрадуйся ты, асмодеев люд!
На огнище — кость, во огнище — кровь,
Доливай зелья — распаляй пожар,
Свят-луна оденет мя златой парчой,
Черна нощь размашет по плечам покров!
Велеса свистят, ворота скрипят,
Кости во гробех поплясать хотят,
Не покаетесь ныне, ибо не в чем вам,
Сим возрадуйся ты, асмодеев люд!
У Елены, совершенно изумленной, замутилось в голове, и она вслух воскликнула:
— Господи, это что же вообще такое?! — и стала читать дальше, но уже вслух, не заметно для самой себя:
Вещий черен люд припустил во пляс —
Гулким топотом, да по капищам,
По пустыням, лесам, да по болотищам,
Вихрем бешеным, да с поднебесья вниз.
Праздне злобный Дух — Асмодей те Бог,
Закалай свою жертву-кровавище,
Не покаюсь, не всплачу, не выпущу —
Повиненных несть, да и правых — то ж!
— Собственно, это эклектика, — спокойным голосом отозвалась Элле, — Ничего больше. Но ритмично. Какие-то новомодные шабашные вирши.
— Как? — Елена потрясла головой.
— Это Ивану дарено?
— Ну да…
— Какая-нибудь новая поэтесса выдает себя ведьмой. Стиль. Хочет покрасоваться.
— Перед Иваном Алек…
— Не обязательно. Но хочет быть интересной всем.
— Мужчинам, я понимаю…
— И это не обязательно…
— Ой! — сказала Елена, — Элечка! Какие взрослые речи… и от такой…
— Маленькой девочки? — Элле подняла глаза от бантика, которым играла с котом, и нехорошо улыбнулась.
Елена поперхнулась, и покраснела.
Ференц в это время принес вина и сладости.
— Почему не два бокала? — возмутилась Элле.
— Барышня, да я думал…
— Думай меньше. Немедленно принеси бокал! Марш!
Элле, выпив вина, несколько оживилась, и продолжила прерванный разговор:
— Собственно, Елена Андреевна…
— Да зовите же вы меня просто по имени, — рассмеялась Елена.
— Простите, но звать я вас буду как привыкла. Так вот, — глаза у Элле разгорелись, что Елена приписала опьянению, и Элле стала как-то необычно словоохотлива, — Вокруг брата всегда вьются эти «Дщери Ночи», все понравиться хотят. Не знаю, что он в них такого находит.
— «Дщери Ночи»? Это что такое? Не мистички, часом?
— Нет, это скорее такой тип женщин. Да и вы к нему принадлежите.
— Вот те раз! Элечка!
— Я знаю, что говорю, Елена Андреевна, — Элле понизила голос, чем заставила и Елену притихнуть, — Знаете готику?
— В смысле?
— В смысле поэзии?
— М-м-м… Слабо.
— Во всякой готической балладе обязательно присутствуют три основных героя — Рыцарь, Смерть, и Дева. Иногда этот треугольник расширяется до квадрата, или, вернее — до креста: к этим троим прибавляется еще и Дъявол. Таков канон. Дъявол может быть и Рыцарем, Рыцарь может быть мертв, и так далее, но Дева остается сама собою, она — чистое начало.
Вне канона чистых начал нет, да и быть, в общем, не может. Теперь Дева может быть Дъяволом, но это еще бы полбеды! Куда хуже то, что Дева может быть — сама Смерть. Вот уж тут горе тому, кто поддается ее обаянию!
— О ком это ты? — насторожилась Елена.
— Ни о ком конкретно. Тот, кого я имею в виду, узнает себя сам. Да-с, так вот: когда Дева — сама Смерть, Рыцарь может оказаться Дъяволом. О, как Дъявол тогда сражается со Смертью, своей единоутробной сестрой! Ибо Дъявол упрям, и если уж на кого положил глаз — не отступится. Дъявол склонен к безумствам, но сам никогда не сходит с ума. И он мстит. Жестоко и страшно. Он подходит, и срывает с Девы ее ложные покровы, и всем становится видна леденящая ухмылка Мертвой Головы у нее на плечах… И Дъявол издевается над нею: «Как ты прекрасна, возлюбленная моя!»
И Смерть убегает, туда — на Край Мира, и грозит оттуда Дъяволу своей косой. Но Дъявол только смеется.
И проходит срок, и сражение начинается снова. И мы — между молотом и наковальней.
Елена, все более и более тревожась, звенящим голосом спросила:
— Это что, тоже стихи, Эля?
— Отнюдь нет. Смерть обычно овеществляется в «Дщерях Ночи». А вот и их портрет: они сочетают в себе потрясающее распутство с патологической стыдливостью, имеют прекрасное тело, и несокрушимое целомудрие в юности, и настолько стесняются сами себя, что, если уж раздеваются, то только под одеялом, или уж в полной темноте. Такие никогда не отдаются, их надо непременно взять, взять силой — такова их мечта, такова их эротическая доктрина… Ждут проявления силы. И к силе тянутся. А, впрочем, не хочу сводить вас с ума, и сама от этой темы боюсь свихнуться. Но если вы узнали себя в этом описании, так вы держитесь подальше от Ивана! Мой вам совет!
Элле махнула рукой так, словно смертельно устала, и отошла молча к окну. Елена пораженно молчала. У нее кружилась голова, и все плыло перед глазами. Она не отрываясь смотрела на эту девочку, на эту юную богиню, такую мудрую, такую прекрасную!.. что-то такое шевельнулось в Елене — любовь ли? или просто страсть, но… но ее сильно, почти непереносимо потянуло к Элле. Нельзя сказать, чтобы любовь к женщине была для Елены в новинку, отнюдь — это случалось с нею частенько, и порой бывало даже слаже, чем с мужчиной, но начиналось все это тихо, исподволь, не так стремительно, а тут — порыв, буря, почти агония. Девочка так сейчас была похожа на своего брата, только была она куда лучше: моложе, чище, девственнее, ни злобы Ивановой, ни драгунской циничности, ничего этого; только лучшее, и ничего плохого. Елена уж и сама перестала понимать, ради кого она так часто ездила гостить в этот дом — ради него, или ради нее? Лицо Елены пылало, в висках стучала кровь, руки судорожно сжимали ворот корсажа, и она, не в силах пойти против самой себя, под влиянием этого порыва, подошла к Элле, обняла ее сзади, и нежно поцеловала девушку в шею, коснувшись кожи кончиком языка.
Элле обернулась, резко посмотрела Елене в глаза, с невиданной силой, словно железными клещами, схватила пальцами Еленины запястья, отбросила ее руки, и зло рассмеялась. Елена надрывно дышала, хваталась руками за колотящееся сердце, и взирала на Элле как безумная, бормоча:
— Элечка, Элечка, ты такая красивая… Всего минуту… минуту счастья… все… все тебе отдам… только…
— Вот именно, — еще более развеселясь, отметила Элле, — Именно этого я от вас и ждала-а! А что будет, если я скажу об этом брату?
Несчастная Елена рухнула на колени:
— Элечка! Если… нет, нет, я… я отравлюсь!
— Отравитесь, — кивнула Элле, — Превосходно. И всем от того будет лучше. Я не скажу брату. Но с вами я более компанию делить не намерена. Ежели хотите, дожидайтесь брата здесь, но лучше того — езжайте домой. Прощайте.
Элле повернулась было идти, но Елена, рухнув на пол, обеими руками ухватила ее за лодыжку, плача навзрыд. Когда Элле освободилась, Елена бросилась навзничь, колотясь затылком об паркет.
Элле повела глазами, присела около Елены, приподняла на руке ее голову, и тихо шепнула ей:
— Ну хорошо! Хочешь, я тебя поцелую? Но ты ведь… Ты же обещаешь мне?
Елена, вместо ответа, закинула голову, завела глаза, и раскрыла губы навстречу губам Элле.
… Старухи. Старухи, которые хотят жить вечно. Они безноги, потому что ноги у них отнялись. И одна из них — Елена.
Елена завизжала от ужаса.
Старухи выжили из ума. В комнатах у них всегда отвратительно пахнет мочой, и просыпаются они, измазанные своим дермом: мечутся во сне, сражаясь со Смертью, и размазывают кал собою по простыням.
Старухи обижаются на весь мир, и выпячивают нижнюю губу, и говорят, что все над ними издеваются. Они требуют к себе ласки… И к старухам приходит Смерть, но старухи кричат ей: «не возьмешь нас», и показывают Ей свои капли да пилюли…
А нерожденные по их милости младенцы поют им свои песни на мотив колыбельной:
Спрятав руки в полотенца, рыщут, примеряя обломки лиц,
Нерожденные младенцы — в темных окнах полуночных больниц,
Горсть огня швыряют в небо —
Чтобы выпал дождь на замшелый гранит,
Чтобы дети подрастали, и жевали
Старухам их пищу!
Каждый вечер ковыляют в серых тряпках их худые тела,
Стекла о землю швыряют, жгут янтарь, и упрямо плюют в зеркала,
Рвут тряпицы, вяжут нити, топят воск, и гарцуют верхом на свиньях,
И хотя мы их не видим — одинокие,
Сидим мы и плачем!
Кто на реках вавилонских плачет вместе — каждый о своем,
Кто на холмиках убогих плачет в горе под могильным столбом,
Кто — от боли, кто — от счастья, кто — от страха, или же — просто так,
В этом нет ни капли смысла, ибо плакать
Свойственно детям, а детям —
Естественно плакать…
Дети, дети, подрастайте,
Что б жевать
Старухам их пищу…
И мозг Елены не выдерживает ужаса. Он трещит по швам, он лопается, сознание ее затихает, и взор ее заволакивает тьма. Тьма. И последнее, что она слышит, это хохот. Хохот Элеоноры.
Иван Алексеевич отвез Елену домой, к мужу, сдал с рук на руки, и дождался доктора. Доктор ничуть не обнадежил: Елена была в бреду, и это была самая натуральная нервная горячка, да еще и в очень тяжелой форме. Не имея возможности помочь, Лорх отправился домой, и явился далеко за полночь. Сестра его тоже не спала, ждала брата, и была, казалось, так же на грани истерики.
— Ну, что там? — с порога кинулась Элле к брату.
— Спать поди, — устало отозвался Лорх, — Все завтра. Завтра.
Элле было пошла к себе, но тут же прилетела обратно, в ужасе закрывая глаза ладонями. Лорх чертыхнулся, и бросился наверх.
На пороге комнаты Элле лежал на полу кот Дагобер, перебирая лапами, и тихонько скуля. Лорх почуял запах смерти.
— Та-ак! — хрипло произнес он.
Кот встретил это восклицание мутным и грустным взглядом. Потом вытянулся, закатывая глаза. Из оскаленной страдальчески вострозубой пасти показалась розовая пена.
— Ой! — простонала Элле, вцепляясь брату в локоть.
Кот издох.
— Отек легких, — отметил Лорх, — сердце!
— Нас ждал, — тихо сказала Элле, и заплакала: — Йоганн, я боюсь! В наш дом пришла Смерть! Это плохо!
— Кх-м, — прочистил горло Лорх, — Успокойся, пожалуйста. Кот был в возрасте, и тихо приложился к своему кошачьему народу. Нечего и огород городить. Всем бы такой тихой смерти. Да не плачь!
— А Елена?!! — Элле вырвалась, и всхлипывая, убежала.
— Ференц, — закричал Иван Алексеевич, сообразив, что чем скорее уберут труп кота, тем будет лучше.
Часом спустя Иван Алексеевич обнаружил сестру забившейся на его кровать с ногами, испуганной и дрожащей.
— Эльке, — позвал Иван Алексеевич, — Эльке!
Та вцепилась в его руку, насильно посадила рядом, и спрятала лицо у него на груди.
— Ну что ты? — стал было успокаивать сестру Иван Алексеевич.
— Йоганн, я боюсь! Здесь Смерть ходит!
— Не плачь же…
— Я не плачу! Я боюсь! Боюсь, понимаешь ты это?
Иван Алексеевич, не зная, что уж и сделать, запустил руку в пышные темные волосы сестры, гладя их, перебирая, и чувствуя все более возрастающую, подкатывающую к горлу, щемящую нежность. Элле затихла, и, как показалось, заснула. Лорх осторожно положил ее, и, чувствуя, что не сможет сейчас никуда идти, снял как попало китель, и прилег рядом, обняв сестру, и придерживая ее голову у себя на плече. Так и остался он лежать без сна, наконец открыв сам себе самую страшную свою тайну: да, что говорить, его влекло к ней, влекло как к женщине, и более всего на свете он боялся признаться себе именно в этом. И теперь он боялся пошевелиться, в ужасе от того, что знал: одно движение, и он перестанет быть хозяином самому себе. Черт знает что тогда могло из этого получиться!
Вот и случилось так, что последний отпрыск баронов Лорха-Генрицис лежал без сна, обнимая взрослую девушку, прекрасную, и до боли желанную, бывшую его сестрой — ту девушку, которую он последний раз обнимал девочкой; и думал он теперь, что вот ведь как в жизни получается: вырастил сестру, и что — для себя? Иван Алексеевич отлично знал, что у брата с сестрой почти всегда возникают такие отношения, и реализуются они частенько, и относился к этому спокойно, но для Элле он такого представить не мог — потому что именно любил ее, а не что-нибудь. Но что греха таить, когда наружу лезет, как шило из мешка! Всегда Иван Алексеевич ее любил, и всегда по разному, и вот какая пора пришла… Не пулю же в лоб! Или пулю? А Элле?
Родная кровь, и нежная, любимая плоть — все соединяется в ней, весь свет сходится на ней клином, и нет выхода! Он все лежит без сна, в ужасе перед самим собою, а на груди его — прелестная головка Элеоноры, темные волосы ее разметались, и, кажется, никогда не покроет их седина! Запретно! Запретно!!!
Но почему, собственно, запретно? Откуда запрет? Ах, десять заповедей, и так далее? Моисеем писано? С этого и начнем: ГРЕХ! Но почему тогда нам не перестать есть свинину — тоже Моисеем запрещено! Не начать ли нам соблюдать Субботу, праздновать Хануки, в конце концов, может Йоханнесу-Альбрехту фон Лорху обрезание сделать?! Да о каких запретах вообще может идти речь после того, как брат и сестра фон Лорх самим фактом рождения своего нарушили все запреты?! Для них есть один запрет: в результате их действий не должны страдать невиновные. В данном случае вообще никто не страдает: все счастливы. И если Бог не простит этого «греха», то это — плохой Бог! Лорх бы такой «грех» легко отпустил — под свою ответственность. В девочке же самой пылает любовь: уж это-то Ивану Алексеевичу было теперь точно известно. И теперь… детские ли впечатления, благодарность ли, нежность ли запалили это пламя, но оно уже полыхает, и что ж теперь — вот она, бери ее!
Иван Алексеевич повернул голову к сестре.
И увидел ее спокойные, широко раскрытые глаза.
— Я не сплю, — сказала она, — Я жду…
— Как?
— Я жду, когда ты возьмешь меня. И я хочу этого.
И руки ее жадно оплелись вокруг братнего тела, с мясом вырвался воротничок, и лампа погасла — сама собой — вспыхнула раз, и все, тьма.
«Черт бы меня взял, как она погасила лампу?!!!» — такой была последняя связная мысль Ивана Алексеевича. Более связных мыслей за ним в этот момент не было.
“У нее такая красивая грудь!”
Лорх рассмеялся сам себе, поднялся, потер рукою лоб, и сам себе сказал:
— У моей сестры вообще очень красивое тело. Я без ума от нее.
— Как? — повернулась Элле.
Лорх махнул рукой, встал, зажег свечу, и уселся в кресле, вытянув ноги.
— Это еще зачем? — не поняла Элле.
Лорх повернулся. Сестра, лежа на боку, подперла рукою щеку, и так смотрела на него, поблескивая глазами.
— Хочешь сказать, мне пора уходить к себе?
Лорх покачал головой:
— В этом нет смысла. Оставайся.
— Но…
— Оставайся, Эльке.
— Я с радостью.
— Вот и отлично.
— Ну а ты?
— Я сейчас. Хочу посидеть.
— И долго?
— Н-не знаю.
— Ну, тогда я буду спать, вот что.
— Как хочешь.
“Я от нее без ума, — улыбнулся сам себе Лорх, — Но без ума — это еще не значит, что я сумасшедший. Или, может быть, все же я сумасшедший? Это был бы, действительно, скандал!”
Мысли его текли легко и спокойно.
— Йоганн, — позвала Элле, — Йоганн!
— Что?
— Что же дальше?
— Ничего.
— То есть?
— То есть ничего.
— Ты хочешь сказать, что теперь я буду спать одна?
— Нет, Эльке. Одна ты спать не будешь. Никогда, когда я рядом.
— Ты только помни, что я живая. Я не твое отражение, и не голем раввина Лева . Мне не нужно держать в зубах тетраграмму, чтобы ходить.
— Я понял. Спи спокойно.
— А ты?
— Я скоро.
Лорх закурил.
Время собирать камни, и время разбрасывать камни.
Время жить, и время умирать.
ВРЕМЯ ЛЮБИТЬ И ВРЕМЯ УБИВАТЬ ЛЮБОВЬ!!!
Вот так хотел сказать мудрый еврей Соломон. Но — язык не повернулся. — Лорх судорожно затянулся, и зябко передернул плечами — Не повернулся! Духу не хватило у любвеобильного еврея! И у нас не хватит… Мы пока никого не убиваем — у нас все только начинается.
Вернее — я никого не убиваю, и у меня все только начинается…
Когда твоя собственная жизнь олицетворяется в другом человеке, пусть даже условно, тогда сомнения отпадают, ибо, пока этот человек рядом, или же ты его ищешь — ты жив, в принципе, даже бессмертен. Это очень успокаивает. Особенно, если это — твоя возлюбленная. А еще лучше — сестра. А лучше всех — и то и другое сразу. Это — Формула Любви.
Вы, кто ищет ее тысячи лет! Берите, мне не жалко, берите! А когда любви станет слишком много — приходите ко мне, и я дам вам стрихнину. Ибо все хорошо в меру, а излишество вредит. И да избавит вас Судьба от излишеств! Здесь важен поиск, а не обладание, движение, а не конечная цель. Ибо конечная цель — Смерть.
Эльке заснула. Так сладко спит… Она не хочет познавать, она хочет использовать не познавая. Она просто явилась сюда скрасить мою жизнь, и все. Это я стремлюсь что-то знать. Как бы мне не заплакать от этого…
Каждый может чтить священное свое, но свитки источат черви, и ничего не останется. Каждый может принести жертву в руках своих, но может ради жертвы и лишиться рук. Можешь ли кинуть огонь в небо? Он выпадет водой. А огонь с неба поднимет с земли ту же воду. А вода не имеет формы. Кто посягнет на неведомое, тот не желает себе блага. Кто сломает меч свой в сражении, тот обломок заточит в кинжал коварства, ибо не будет побежден. Кто выжимает сок из камня, утомится, но сок тот размягчит и железо.
Дух Ветра выливает кровь в кипящие слезы, и Древний Змей поднимается, хохоча подобно грому, и в прах обращая все сущее.
Вносящий огонь во тьму, да знает: тьма поглотит всякий огонь, и холод поглотит всякий жар, и земля поглотит всякую плоть. И Дух Ветра нальет вина в свой кубок, и вино это вместо крови, и кубок — вместо Грааля.
Ибо Мельхиседек сделал Грааль из камня; камень тот выпал из короны Самаэля; Самаэль разбил корону, когда его низвергали с небес, и не успокоится Он, покуда ему не вернут его достояния.
Вы все хотите познать, и горе вам, ибо познание означает смерть…
Можешь ли объяснить необъяснимое? Как ни истолкуй, все будет ложь! Нет истины. Но нет ничего, что не могло бы быть, и тогда все — истина. Ибо совсем нет ничего, но тогда все — ложь. Ничего нет потому, что все — тлен. Тогда и истина — тлен! Ибо нет ни истины, ни лжи, и тогда — нет вообще ничего. Ибо не Боги создали человека, но человек создал себе Богов — по образу своему и подобию. Но кто создал человека? Никто, ибо нет и человека тоже. Он — тлен!
Сера и Ртуть сотворили всю видимую и невидимую Природу, но и Природа создала Серу и Ртуть. А разомкни кольцо времен — и нет ни Природы, ни Серы, ни Ртути.
И только черви торжествуют, справляя свой вечный пир.
Но нет и червей, потому что и они — тлен! Ибо все, что рассыпается прахом — никогда и не восставало из праха. Ибо все, что конечно — не существовало никогда. Но нет и бесконечного, потому что у него нет начала — бесконечность есть ничто.
И глаза наши не видят Мира, а видят то, чего нет.
Что стремишься ты познать, человек?..
… Ох, Иван Алексеевич, остановись! Или ты поймешь, что живешь ты в проклятое время, в проклятой стране, для которой уже ничего не осталось, ты — часть проклятой нации… нет, не надо!
У тебя есть она! Эльке, милая, нежная сестричка Эльке…
Она спит. Пусть все вокруг погибнет, но она — она пусть спит так же сладко, и пусть проснется с улыбкой, и пусть… пусть позовет меня!
Лорх вздохнул. Свеча догорела и погасла.
Галиция. Район Кошица в направлении на Рахово. 24 декабря 1914 года.
«Во времена древние, жил в Сефарде некий садик Аарон. Был он святой, и обрел благословение в глазах Господа Бога своего… И явился Аарону ангел, и сказал: «Вот, вся праведность твоя — пред очами Нашими, и вот: выйди поутру, и увидишь миндальное древо в цвету, и сколько на нем будет плодов, столько и будет потомков твоих царями на земле этой, и от Сефарда до земель Израиля!
И вышел Аарон, и увидел древо, все покрытое бессчетным цветом, и от радости своей прыгал пред Господом Богом своим, подобно Давиду.
И хотелось ему поведать о радости своей, и закричал он: «Радуйтеся со мною»! А мимо сада его проходил злой ратен Мардохай, из земли Бет-Шанской. И поведал ему Аарон о радости своей, и просил его зайти, и есть хлеба, и пить вина.
Но Мардохай отказался, и возгорелся гневом и завистью, и ночью пришел в сад, и срезал ножом нечестивым весь цвет с древа Ааронова.
И вышел Аарон поутру, и вот: древо его подстрижено. И в горе своем разодрал свои одежды, восплакал, и от плача умер, и приложился к народу своему, и не стало Царей ни в Сефарде, ни в землях Израиля.
А Мардохай пошел дальше своим путем.
Потому говорится — не раскрывай радости своей ближнему своему, ибо восплачешь…»
— Бредит! — сам для себя определил Лорх, и затопил печку. В брошенной хате было промозгло и холодно, стены были все мокрые, и у Лорха не попадал зуб на зуб.
Лорх сел у огня, подправил голыми руками кладку на поде, и закурил в тянущую трубу. Взгляд его почти не отрывался от огня.
— Ну-с, господин барон, созерцаете Ваше будущее? — спросил Лорх сам себя, и сам же себе ответил: — Вы себя там будете чувствовать вполне уютно — привычны-с! А вот прочим — не позавидуешь…
Циммерман, молодой прапорщик-доброволец, с которым Лорх три дня назад отбился от группы, прорвавшейся через фронт в дальний рейд, застонал. Он был совсем плох — рана на шее страшно загноилась, и уже начала издавать запах трупа. Циммерман лежал без сознания, укрытый грязной шинелью, громко стонал, и все время бормотал что-то, то разборчивое, то неразборчивое, на еврейском языке.
Лорх встал, посмотрел на бредящего прапорщика, и пошел из хаты вон — набрать воды в старый жестяной чайник.
В село тихо, без всякого шума и крика, скорым шагом входила полурота немецких гренадер Ганноверского полка. Вторая маршировала еще по дороге — мимо леса, и состояла, судя по виду, из мадьярских гонвед .
Лорх, у которого не было ни патронов в револьвере, ни палаша, остолбенел. Он хотя и должен был при первой подходящей возможности попасть в плен, однако представлял себе эту операцию несколько иначе — что его будут специально ловить, да еще такими силами, он никак не ожидал.
Первыми жертвами стали собаки. Двое здоровенных псов кинулись, лая, на незнакомцев, и были тут же порезаны очередью из ручного пулемета, который тащил в руках здоровенный, под два метра ростом, ганноверец. Часть заправленной в пулемет ленты прошла через ствольную коробку, и повисла с другой стороны пулемета, дымясь на морозе даже больше, чем жерло ствола. Псы взвизгнули разом, и завертелись на притоптанном снегу, крася его своей кровью. К колодезю побежал толстый солдат с винтовкой, а за ним — второй солдат со вторым пулеметом на плече, и коробкой лент в руке. Третий тащил еще ленты.
К Лорху бежали двое, знаками приказывая поднять руки над головой, изредка приседая, и угрожающе вскидывая винтовки в положение «к прицельной стрельбе».
Из ближайшей к немцам хаты выскочил старый, замшелый дед, и, воображая, что имеет дело с чехами, как обычно, напустился на ганноверцев — убитые собаки были его. Дед поливал ганноверцев отборным польско-украинским матом.
— Was ist ‘n da? — недоуменно спросил высокий, тощий офицер.
Лорха тем временем тащили к этому офицеру, и Лорх, понимая, что дело плохо, закричал по-немецки:
— Я сдаюсь в плен! Не стреляйте! Сдаюсь в плен, это понятно?
— O! — подивился офицер Лорховой речи, — Превосходно! Вы говорите по-немецки? И то хорошо!
Лорх кивнул.
— А что говорит мне этот человек?
Удивленный и испуганный Лорх перевел почти дословно.
— Что??? — немец побледнел. Глухо тявкнул в его руке люгер, и дед с простреленным лбом повалился на снег рядом с собаками.
— Вам это, надо думать, не нравится? — обратился офицер к Лорху, имея в виду убийство, которое он только что совершил со спокойствием бывалого мясника, — Не нравится. А между тем это наши русины. Что хотим с ними, то и делаем.
Немец, усмехаясь, засунул пистолет в кобур, и выразительно показал глазами на хату старика. Под крышу хаты немедленно полетело несколько зажигательных шашек, хата схватилась дымом и огнем, и как-то очень быстро и вся заполыхала. Изнутри хаты послышался многоголосый животный вой, и из окон и дверей стали выскакивать полуголые дети и внуки убитого деда, которые были тут же постреляны ганноверцами. Ганноверцы стреляли как на смотру, картинно вскидывая к плечу винтовки, а некоторые даже становились на колено. Многие весело смеялись. По селу послышались и еще выстрелы.
Хаты не стало — стал сплошной сноп огня.
Со стороны той хаты, где прятался Лорх, прибежал второй офицер — лейтенант, явно только что пришивший свои нашивки — очень был с виду молод, и явно начинал с простого солдата. Кроме того, младший носил на голове фуражку и теплые наушники к ней, в то время как командир отряда — оберлейтенант — красовался в каске со шпилем и серебряной отделкой.
— Что там, Клотц? — спросил оберлейтенант лейтенанта.
— Там второй имеется, — пояснил лейтенант, которого назвали Клотцем, — Но очень плох. К вечеру прижмурится, а может быть и раньше. Куда его?
— Второй он что, солдат?
— Тоже офицер. Они, надо думать, отстали от той конной труппы…
— Надо думать! Раз офицер, пойди и дай ему пистолет…
— Он без памяти.
— Тогда помоги ему взять пистолет! Выполняй!
— А этого что? — кивнул Клотц в сторону Лорха. Лорх же, немного успокоившись, рассматривал Клотца: тот напоминал собой тощего молодого волка с белесыми дикими глазами. Под расстегнутой шинелью можно было разглядеть железный крест, и нашивку за ранение.
— С этим я сам поговорю, — пообещал оберлейтенант, и отнесся к Лорху:
— Ну, дружище, кто же вы такой?
— Поручик фон Лорх, к вашим услугам.
— Не слышу обращения “господин оберлейтенант”, — заметил немец, и улыбнулся, — Это, впрочем, не столь существенно. Какого вы полка?
— Варшавского кавалерийского.
— Документы имеются?
— Разумеется.
— Так давайте их сюда! Вы из остзейцев?
— Как? Ах, да, я родился в Риге.
— Отлично. Меня зовут фон Штепаншиц. Эварт фон Штепаншиц… Рад знакомству.
— Взаимно, — слегка усмехнулся Лорх.
— Еще бы! — рассмеялся Штепаншиц в голос, и стал закуривать сигарету, — Да, закурить вы не желаете?
— Благодарю, но пока имею свое.
— Так закурите свое от моей спички. Итак, господин… вы барон, или…
— Да, барон.
— Так что же, господин барон, вы что предпочитаете: застрелиться, быть расстрелянным, или все-таки в плен? Ваш выбор.
— Я предпочитаю плен, — однозначно разъяснил Лорх.
— Отчего так?
— Да как вам сказать? Мне кажется, что без моей персоны в этом мире будет чего-то существенно недоставать!
— Вот так? — Штепаншиц снова рассмеялся, — Да будет так. Мы вас доставим в ближайшую комендатуру. Если будете вести себя как подобает.
— Так это я вынужден делать, — кивнул Лорх, — У меня и оружия-то нет.
— Бросили?
— Расстрелял, — объяснил Лорх, — Патроны все расстрелял.
— А сабля?
— А палаш сломал. Но тоже в сражении. Моя честь остается незапятнанной, если вы это имели в виду.
— Ну что вы, я так… — закивал Штепаншиц, — Хорошо. Стойте здесь, и не сходите пока с места. Шаг вправо, шаг влево — побег. Конвой стреляет без предупреждения. Вольски, Зибель!
Двое солдат словно выросли из-под земли справа и слева от Лорха, а Штепаншиц резко повернулся, и пошел в ближайшую хату — осматривать ее.
Ганноверцы тем временем распределились по селу малыми группами, и взяли на прицел двери хат и халуп, без всяких разговоров стреляя по тем, кто пытался покинуть жилище и выйти на улицу. Гонведы же, явно имевшие другую задачу, стали сбивать замки с изб и сараюшек, запрягали лошадей в подводы, грузили на них мешки из амбаров, и выгоняли скотину, гуртуя ее для угона. По селу поднялся вой, но то был не крик протеста, и, понятно, не сопротивление — русины, обычно начинавшие пресмыкаться при всяком жестком обращении, кидались к своему добру, и слезно молили не забирать его. То тут, то там слышались жалобные призывы: “Добродии! Цо че ж вы, добродии!”, и все такое, в том же духе. Гонведы в ответ лупили русин по чему попало прикладами своих тяжелых манлихеровских винтовок, а порой и стреляли в упор. Гонведам было очень весело, веселились и похохатывали так же и ганноверцы, наблюдавшие за происходящим со стороны, и в грабеже участия не принимавшие, во всяком случае, до той поры, пока гонведы не выкатили на улицу пять бочек пива, отобранных у местного богатея. Тут и ганноверцы не выдержали, и выстроились за пивом в живую очередь. А выпив, и немцы и мадьяры захотели клубнички, и то тут, то там хватали и волокли по сараям и сеновалам истошно вопящих и сучащих ногами девок и баб. Трескучий мороз при этом явно ни мадьярам ни ганноверцам помехой не показался.
Один из русин, здоровенный волосатый мужичина, видя, что мольбы на гонвед и немцев не действуют, и никак не желавший расстаться со своею коровой, сменил-таки обращение: размахнулся кулачищем, и так приложил ближайшему из гонвед по черепу, что тот и не крикнул даже — свалился как подкошенный, дернулся несколько раз на земле, засучил ногами, и затих. Учинил мужик это, тем не менее, не столько защищая свою честь и достоинство, сколько явно из-за коровы — уж больно коровы ему было жаль. Гонведа мужик, похоже, из-за этой пресловутой коровы убил наповал, и Лорх ожидал немедленного выстрела в ответ на это, но мужичину не застрелили: ганноверцы скрутили его, и поволокли в сад, к старой корявой груше — вешать. Веревки второпях не нашли, и русина повесили на вожже, дернули за ноги для ускорения смерти, оставили болтаться на груше, и вернулись на проулок. Один из гонвед подошел к повешенному, задумчиво осмотрел его, стащил с него сапоги, вынес их, и кинул на подводу среди прочего награбленного добра.
Тех русин, кто не был еще убит во время грабежа, согнали на майдан, и взяли в кольцо штыков, а Штепаншиц, очень довольный собой, вышел из хаты, в которой все это время совещался о чем-то своем с мадьярским лейтенантом, подошел к Лорху, учтиво кивнул ему, и предложил:
— Не угодно ли вам пройти под арест, господин барон?
Лорха заперли в холодный сарай, а к дверям сарая встало теперь двое гонвед. К окошку сарая подходить запрещено не было, так что Лорх мог совершенно свободно наблюдать, что проделывают в русинском селе на собственной территории боевые союзники — подданные Вильгельма II Гогенцоллерна, и августейшего кайзера Франца-Йозефа Габсбурга.
Штепаншиц прохаживался возле сбившихся в кучу, дрожащих жителей.
— Что-то жидов я не вижу, — отнесся он к Клотцу.
— Ну, — посмеялся Клотц, — Эти давно сбежали. Им не профит болтаться в прифронтовой полосе: им и от русских, и от остеррайхеров одно обращение!
Из кучи жителей, совершенно бессмысленными, ничего не понимающими взглядами наблюдавшими за действиями солдат, выскочил один старик в кунтуше, проскочил через оцепление, подбежал к Штепаншицу, рухнул на колени, и завопил на ломаном немецком языке:
— Герр официр! Не убивайте меня и мою старуху! Я вам уплачу за то, золотом уплачу, у меня есть золото захованное!
— Вот и иди за ним, — разрешил Штепаншиц, — А там мы посмотрим, как и что.
Старик уже вскочил с колен, кликнул старуху, и они устремились к своему подворью, сопровождаемые хохотом и погаными шуточками солдат. Остальные жители на происшедшее никак не отреагировали — перекреститься от ужаса, и то не могли.
— Врага не жалей! — поучал громогласно тем временем Клотц солдат, — Врага и предателя! Да и врагу все равно крышка, а предатель есть предатель. У нас с ними не возятся — здесь не танцулька, а театр военных действий! Ясно вам? Раздеть мерзавцев! А не захотят раздеваться — кладите так, тряпки нашего времени не стоят!
Ганноверцы кинулись исполнять приказание: то тут, то там слышались выстрелы, крики боли, глухие удары прикладами по головам и спинам — это расправлялись с непокорными. С покорных же срывали разодранные и жалкие тряпки, которые те успели натянуть на себя, и разбрасывали тряпки в стороны, и топтали их кованными зимними ботами. А содрав последние тряпки, солдаты согнали голых, дрожащих людей в некое подобие гурта, построили в линию, и те стояли, молча и покорно, только все прятались друг за друга.
Штепаншиц подошел к жителям вплотную, заметил среди них девочку — лет двенадцати-тринадцати, с которой тоже сорвали всю одежду; она испуганно жалась, ревела в голос, и все поднимала согнутую в колене ногу — тоненькую и синюю от холода, закрывая так промежность. Руками она прикрывала груденки. А Штепаншиц, усмехаясь, достал пистолет, и выстрелил в распяленный в диком плаче рот девочки; из лица ее на миг выросли отвратительные красные тюльпаны, и она без стона повалилась под ноги Штепаншицу, мозгом и кровью из разорванной в клочья головы измарав ему сапоги. Штепаншиц, не ожидавший того, что испачкается, отскочил, и затряс одной ногой так, как трясет кот, нечаянно наступивший на сделанную им же самим лужу.
Гонведы заволновались.
— Молчать! — заорал Клотц, — Это называется солдаты! Затычки из дупла! Подстилки для старой шлюхи! Дермо! Стрелять буду!
“Это у них обозначает Страшный Суд, – понял Лорх, — Фантазией господин Штепаншиц не блещет! Представление на их лютеранский вкус: голые, дрожащие грешники ожидают, трепеща, гнева Господня на свою голову. Только эти — что-то не плачут, не стенают. Но это, я так понимаю, от тупости. Они не понимают ничего, это же скоты, рабы прирожденные! А гнев Господень сейчас будет!”
Клотц оглянулся, словно почувствовал на себе взгляд Лорха, козырнул ему, увидя его в окошке, и махнул солдатам: затрещали выстрелы, и голые люди массой начали валиться наземь — словно бы сама Смерть косила их своей косой. Двух минут не прошло — все были расстреляны и достреляны.
“Что же, — сам себе отметил Лорх, — И это обыкновенные немцы! Каковы же тогда немцы необыкновенные? Могу представить! Вот от этого в славянских странах и не любят нас, выходцев из стран германских. А мы за то же не любим их — у них одни сербы чего стоят, не говоря о казаках! И проблема эта, кажется мне, неразрешима. Тут уж кто кого. А мне что же делать? Для русских я — чужой, и останусь таковым, а с этими? — с этими что-то пока не хочется… Они еще не умеют ничего толком. Они только учатся. Сегодня они учатся убивать. Они думают, что им это пригодится.”
По селу распространялся пожар: ганноверцы методично поджигали одну хату за другой.
Часть третья
ТЕНЬ ГЕРОЯ.
Отныне вчерашняя ночь превращается в век.
Бессмертный Вояка врастает в сплетенья времен,
Живые похожи на мертвых, вокруг — гарь да снег.
За снегом — ни голос, ни тишь, и не явь, и не сон.
Бессмертный Вояка свой реквием прячет в карман,
В котором есть женщина, спички, дожди и Звезда,
Полночный Бродяга — злосчастный герой и смутьян,
Исписанный лист, и скульптура из крови и льда…
Бессмертный Вояка вернется в свой город седым,
Прошедшим дом скорби, вокзалы, любовь и войну,
Осмотрится, и зашагает, закутанный в дым,
По лестнице каменных дней в непростую страну.
Бессмертный Вояка венчает бессмысленность дня —
Он просто — незванный — пришел погостить в нашу тень,
Он — Вечность, он тихо уйдет, не смеясь, не стеня,
Он — где-то забытый наш символ, а мы — его день.
Зеленые свечи рвут Прошлого сонную гарь,
Весна растворяется теплым бездумным дождем;
Вояка, который есть Сам Себе Воин и Царь,
Пьет водку как воду, и в воздухе чертит свинцом.
И плачут солдаты на крик с ноября по апрель
Когда он их мучит прицельным и плотным огнем,
И девок швыряет в окно — из постелей в метель,
И… кошка мурлычет, уютно укрывшись хвостом.
Они плачут, сбиваясь в колонны по два и по три,
Чтобы учиться у Ангела Бездны добру,
Чтобы в оттаявших лужах пускать пузыри,
Чтобы могильной вороной кричать на ветру,
Те солдаты, которым не надо ни есть ни спать —
Бессмертные…
Налайхин. 4 января 1921 года.
Вернувшись из гостей в дивизию, генерал фон Унгерн приказал сниматься с лагерей, и демонстративно, на глазах у китайцев, перебросил полки на Налайхин, осадив Ургу со стороны священной горы Богдо-Ула. Расчет барона оказался вполне точен и остроумен: по священной горе китайская артиллерия так и не решилась открыть огня, зато китайцы, ожидавшие, но так и не дождавшиеся на голову барона огня небесного за вопиющее кощунство, перепугались и того пуще, что дало Унгерну еще по меньшей мере сотню очков вперед. Барон совершенно спокойно хозяйничал под городом, а китайцы, помирающие со страху, производили из него не то бога, не то дъявола. А уж среди монголов слухи о божественной сущности барона распространились и того пуще, и приток добровольцев в дивизию весьма и весьма возрос, особенно после того, как стало известно о том, что Унгерн прямо запретил всем своим православным, католическим, и лютеранским офицерам и нижним чинам праздновать Рождество.
Внешне барон чувствовал себя отлично, был весел, попивал чай, и делал даже (о редкость!) довольно благодушные замечания приближенным офицерам. В этот день всем было спокойно, и даже на дереве никто не сидел, хотя этот вид ареста обычно применялся в дивизии ежедневно — жертвы тирании генерала находились всегда.
В конце дня к караулу, который был поставлен возле шатра-ставки, подошел Белецкий, и найдя караульного офицера, предстал перед ним, и сухо поздоровался.
— Вы зачем? — спросил щеголеватый капитан.
— К его превосходительству.
— Его превосходительство вызывал вас?
— Нет, не вызывал.
— Его превосходительство отдал приказание никого не принимать. Он отдыхает.
— Я по неотложному делу.
— Это не имеет значения. Доложите начальнику штаба генерал-майору Резухину.
— Послушайте, капитан, — прищурился недобро Белецкий, — Меня абсолютно не интересуют ваши замечания, а уж тем более — советы от всей души! Я доложил вам, что явился к его превосходительству по неотложному делу, и ваше дело — пойти и доложить ему об этом, но никоим образом не разглагольствовать!
— Не имею возможности, господин подполковник. Имею приказ.
— Да поймите же вы, — гораздо мягче сказал Белецкий, — Для контрразведки не существует причин вроде «его превосходительство отдыхает», и не существует начальников штабов тогда, когда требуется командир! Поймите вы это! Мне очень нужно видеть генерала!
— Да рад бы служить, но вынужден повторить, что его превосходительство вас не примет, — невозмутимо отчеканил капитан, ничуть не тронутый мягким обращением Белецкого.
Белецкий это заметил, и тут же мягкое выражение его лица сменилось зловещей ухмылкой, кошачьи глаза сощурились, а рот тихо прошипел:
— А не пожалеете вы об этом, а?
— Что?
— Да вот то, что я ведь могу начать поднимать вопросы о темных пятнах в вашей биографии. У себя. Это будет похуже, чем сутки на салинге, которых вы так опасаетесь теперь! Так что, может лучше просто пойти и доложить о моем визите генералу?
— Вы что же, угрожаете мне?
— Угрожаю, — откровенно, и без сожаления признал Белецкий, — Жить стало трудновато! Так как мы с вами решим? Смею вас уверить, генерал меня принять не откажется. Да, вы добавьте, что дело строго конфиденциальное, и требует немедленного решения его превосходительства.
Капитан пожал плечами:
— Да хорошо же, я доложу! Но не пеняйте, если он прикажет вам передать то, о чем я вас уже уведомил.
— Хорошо, на вас пенять я не буду, — Белецкий козырнул капитану и отвернулся.
Капитан снова пожал плечами, и отправился докладывать, а Белецкий в ожидании стал прохаживаться возле шатра, нервно похлестывая себя плетью по грязному сапогу.
Несколько минут спустя к Белецкому вышел Ильчибей. Белецкий же, видя Ильчибея, приветственно поднял руку:
— Ба, сотник! Как себя чувствуете? Выздоровели?
Ильчибей широко улыбнулся, обнажив белые зубы:
— Господин подполковник Белецкий! С чем пожаловали?
— Вижу — выздоровели, — осклабился Белецкий, — Ну и славно. А что, его превосходительство действительно не принимает?
— Да, но если вопрос особой важности, как вы говорите, то… В общем, я желал бы знать, что именно вы хотели бы ему сообщить. Вкратце, разумеется.
Белецкий не удивился, но искусно изобразил удивление:
— Я, кажется, уже имел честь докладывать, что разговор этот — конфиденциальный.
— И совершенно напрасно вы, господин подполковник, упрямитесь — моих ушей все равно не минет.
— Да, но зато не минет наверное и ушей генерала…
— На что это вы намекаете, господин подполковник? — весело засмеялся Ильчибей, который, будучи фаворитом барона, держал себя со всеми старшими офицерами как с равными, и уж такой завелся порядок, что никто не имел смелости поставить наглого адъютанта на место.
— Именно на то, что вы подумали, — вернул улыбку Белецкий.
— Ну хорошо, пойдемте. Сдавайте оружие.
— Как?
— Оружие ваше сдайте караулу.
— Шашку тоже?
— Нет, только огнестрельное.
— Это что, новые фантазии полковника Бурдуковского?
— Нет, распоряжение его превосходительства.
— Извольте, — сказал Белецкий, и показал Ильчибею свои маузер и дрейзе.
— Больше нет? — спросил Ильчибей.
— Да откуда? Никогда, верно, не лишне, чтобы офицер имел огневую мощь стрелкового батальона, только тяжеловато будет с таким грузом. Больше нет. Есть нож для метания. Тоже отдать?
— Я уже, кажется, говорил: сдать надлежит только огнестрельное оружие. Насчет холодного никаких распоряжений не было. Тем более, что не хочется создавать у вас впечатление, будто бы вас разоружают, словно арестанта. Холодное можете оставить при себе. И вот что: вы что, специально игнорируете полевую форму нашей дивизии? Смотрите, у вас еще есть время переодеться.
— Нет у меня времени, к сожалению.
— Смотрите! Будет жаль, если его превосходительство…
— Вам-то что?
— Ну как же? Жаль вас будет. Однако, идемте. С моим присутствием вам придется примириться. Генерал не отпускает меня ни на минуту при посторонних, и хоть это мне затруднительно после болезни…
Шутка произвела должное действие: Белецкий улыбнулся.
— Так, стало быть, вас все еще беспокоят последствия? Ну а если все-таки очень приспичит? Тогда как?
Ильчибей развел руками:
— А как прикажете. Впрочем, при его превосходительстве теперь присутствуют еще трое телохранителей.
— Целая аудитория! — буркнул Белецкий, — Вот так да!
Унгерна Белецкий застал сидящим в китайском халате, и пьющим монгольский чай. Барон даже не удосужился приподняться при приходе Белецкого, а только сощурился в его сторону, слова приветственного не сказав, чем опять напомнил графу монгольского хана, который явно начал подменять собой русского генерала. Впрочем, Белецкий, который видал Унгерна и раньше, заметил-таки: что-то все же изменилось в бароне за последнее время, почти неуловимо, но изменилось. И Белецкий мог считать свое дело сделанным, он мог теперь же уйти — свою миссию он выполнил.
— Вы желаете сообщить нечто важное? — спросил наконец Унгерн своим несколько высоким и чистым голосом.
— Точно так, ваше превосходительство. Разрешите изложить?
— Почему вы не обратились к вашему начальству?
— Ваше превосходительство, дело в том, что то, о чем я осмеливаюсь вам доложить, не входит, в принципе, в круг интересов собственно контрразведки, так как речь идет о казнокрадстве, хотя… здесь можно говорить так же и о военном преступлении, так как наносится значительный ущерб боеспособности солдат и офицеров дивизии в непосредственной близости от театра военных действий. Исходя из сказанного…
— Короче!
— Речь идет о хищениях и прочих злоупотреблениях со стороны начальника продовольственного снабжения при интендантстве дивизии. Поименованный начальник — полковник Ким…
— Сколько он украл?
— В общей сложности размер прибылей, полученных им от незаконных финансовых махинаций с восемнадцатого года составляет до пяти мильонов французских франков, положенных на счета во французских банках переводами через банк в Харбине, ваше превосходительство.
Унгерн жестом остановил Белецкого, и коротко бросил Ильчибею:
— Бурдуковского ко мне! — а потом отнесся и к Александру Романовичу:
— Почему одеты не по форме?
Александр Романович осекся, и изумленно вытаращил глаза.
— Вынужден вас наказать. Напомните мне об этом после… — и Унгерн снова налил себе чаю, всем своим видом давая понять, что продолжать разговор без Бурдуковского бессмысленно.
Белецкий продолжал стоять навытяжку, мысленно желая Унгерну провалиться в тартарары.
Тем временем явился и Бурдуковский, который почти единственный обладал правом вести себя у Унгерна свободно и даже развязно: слишком много крови связывало его с бароном для этого.
— Это кто там украл пять мильонов? — громко обратился Бурдуковский к Белецкому, поприветствовав генерала.
— Полковник Ким, господин полковник. Собственно, я могу понять, что это не особенно много, но в принципе…
Бурдуковский расхохотался:
— Вот это немного! Дал бы мне кто-нибудь пять мильонов французских франков!
— Куда уходят эти деньги? — поинтересовался Унгерн.
— В Харбин, ваше превосходительство.
— Как они туда попадают?
— Да, и как он скрывает недостачи в дивизионной казне? Тут ведь должны быть серьезные дыры в отчетности? — добавил Бурдуковский.
— В Харбин деньги попадают просто — путем тайниковой передачи, — разъяснил Белецкий, — Тайники изымают, по-видимому, члены его семьи, а семья у него большая — целый клан. Как точно у них это установлено, мне пока неизвестно.
— Мне это станет известно, — обнадежил Бурдуковский.
— Теперь отвечу на ваш вопрос, господин полковник: тут все дело в том, что хищений из дивизионной казны в доходах полковника Ким самая малая доля — около трехсот тысяч в общей сложности. Кроме этого Ким дает в рост, но это тоже не великая прибыль. Ким так же, словно сатрап, обложил определенным оброком нижних чинов, но и это — не основной прибыток. Основная масса денег выручается от тайной торговли опиумом, который распространяется в основном среди нижних чинов. От этого я, собственно, и зацепился за полковника Ким, когда взял монгола с опиумом — еще в Манчжурске.
— Опиум? — вскричал Унгерн.
— Точно так, ваше превосходительство.
— Мне никто не докладывал… что мои солдаты курят опиум!
— Они не курят его, ваше превосходительство, они его жуют. Это ханка, то есть низкокачественный сырец на бинтах. Кусочки бинтов жуются…
Унгерн известием оказался настолько возбужден, что пострадала даже его знаменитая, известная повсюду лаконичность:
— Насколько сильное это вызывает опьянение? Отвечайте, Белецкий!
— Весьма значительное, ваше превосходительство. В сон человек при этом не впадает, однако, может испытывать галлюцинации… все зависит от дозы. Но жующие опиум солдаты едва ли могут отвечать за свои действия в боевой обстановке, или в караулах.
— Так точно, — вмешался Ильчибей, — Я не раз замечал, что нижние чины жуют что-то на марше, и даже в караулах. Я тоже подозревал нечто подобное, но не решался…
— Что?!!
— Я не решался доложить вашему превосходительству, до тех пор, во всяком случае, пока мне не представится возможность прояснить все обстоятельства…
Унгерн зло усмехнулся:
— Надо было решиться. Бурдуковский! Повальный обыск. Каждому, у кого будет обнаружен опиум — до ста плетей.
— Ваше превосходительство! — стал возражать Белецкий.
— Что? Молчать!!!
— Ваше превосходительство, — настоял Белецкий, — Я бы все же попросил вас отложить все это на несколько дней.
— Что такое?
Ильчибей послал Белецкому предостерегающий жест, но Белецкий предпочел его не заметить.
— Это нарушило бы все мои планы, ваше превосходительство. При первых признаках обыска, или чего-нибудь в этом роде, Ким немедленно положит свои ценности в казну — у него и украдено ровно столько, чтобы в случае положить в эту дыру активные средства, и тогда мне к нему не подступиться. А опиума у него на руках уже, наверное, нет. И получится что у меня нет доказательств.
— А сейчас у тебя они есть? — язвительно поинтересовался Бурдуковский.
— Конкретных — нет пока. Вернее — нет повода для ареста. Но я его жду со дня на день. Сам Ким мне этот повод предоставит: скоро он будет закладывать очередной тайник.
— А почему ты, Белецкий, в этом так уверен?
— Они ждут штурма города. Поэтому торопятся. Ну и… агентурные данные, так сказать.
— И Ким будет прятать ценности именно здесь?
— Это очень вероятно. И я хочу взять полковника Ким с поличным, ну, а если его превосходительство прикажет, можно оставить на месте тайника и засаду. Таким образом мы сможем взять всю банду.
Унгерн немного подумал.
— Согласен, — наконец сказал он.
— Сам будешь этим заниматься, — утвердил Бурдуковский.
— Виноват, только отчасти. У меня масса других дел, у меня нераскрытый агитатор, раздававший казакам свежие листовки, у меня…
— Меня это мало беспокоит, — возразил Бурдуковский, — Ты, Белецкий, кашу заварил, ты и расхлебывай. Людей я тебе дам. Или ты не возьмешь?
— Не возьму, господин полковник, — в тон Бурдуковскому отозвался Белецкий, — У меня есть свои. Я их предпочитаю, поскольку люди эти стоят моего доверия… в данном случае.
— Изволишь не доверять моим людям, так тебя понимать?
— Прошу прощения, но я предпочитаю не доверять вообще никому. Но поскольку один в поле не воин, я найду людей, у которых точно нет и не может быть общих интересов с полковником Ким. Ваши люди могут наблюдать за моими, но и только…
— Хочешь сам все из него выколотить? — сообразил Бурдуковский, — Давно я хочу, чтоб ты у меня служил! Нет уж, он мой, вот что. Как только ты его возьмешь, он сразу должен быть доставлен ко мне, минуя тебя. А то я тебя знаю… Возражения?
— Нет возражений. Как угодно, господин полковник.
— Еще бы они у тебя были! — усмехнулся Бурдуковский, — Я бы точно тебе показал, где раки зимуют!
— Благодарю, — усмехнулся в ответ Белецкий.
— Я тебе поблагодарю! Тебя могила только и исправит! И будь так любезен к вечеру завтрашнего дня представить мне полный отчет обо всех хищениях и махинациях Кима, включая касающиеся армейской казны, и продовольствия. Должны быть указаны так же партнеры Кима. Все отчеты начисто, и разборчивым почерком. Будем учинять полевой суд!
Это была уже подлость — Бурдуковский прекрасно знал, что канцелярию всякую Белецкий ненавидит смертной ненавистью, да и пишет как курица лапой, знал так же и то, что Белецкий никому не доверит копирование документов, и будет-таки мучиться сам, проклиная все и вся. Белецкий поэтому послал Бурдуковскому удивленный взгляд, но, на его беду, Бурдуковский говорил вполне серьезно.
— Все у вас? — спросил Унгерн.
— Точно так, ваше превосходительство, — кивнул Белецкий, — Вы еще приказали напомнить вам о…
— Помню сам, — Унгерн пожевал пустым ртом, — Три дня строгого ареста. Когда Ким будет висеть. Ясно?
— Точно так, ясно, ваше превосходительство.
— Идите. Сотник! Проводите.
— И черт вас дернул не послушать моего совета, — огорченно сказал Ильчибей, когда оба вышли, — Знаете, мне очень жаль. Или вы принципиально не признаете свастику на погонах ?
— Свастику признаю, — сказал Белецкий, — У меня самого мундира нет.
— Могу помочь найти, — предложил Ильчибей.
— Благодарю.
— Получите ваше оружие, прошу. Да в сущности вы дешево отделались — всего-то трое суток. Ведь не на льду… Ну, посидите на дереве, да и все дела. К тому же вас не привяжут, особых указаний от генерала не было, и не будет — это я позабочусь, а самовольно — никто не решится, так как вас боятся…
— Не все. Калмыки не боятся.
— Боятся, боятся, уверяю вас, — засмеялся Ильчибей, — Просто виду не подают. Восточная скрытность.
— Очень может быть, что и так. Хотя я не понимаю, с чего им-то меня бояться? Странно, но факт: ни разу еще не имел чести драть шкуру с калмыка.
Ильчибей наконец расхохотался в голос:
— Как-как вы сказали? Еще чести не имели шкуру драть? Эх, милейший вы человек, Александр Романович, право! Понятно теперь, почему все офицеры шарахаются от вас словно от огня. Да-с, когда отделаетесь, милости прошу ко мне. С меня выпивка. Это затем, чтобы я не чувствовал себя виноватым перед вами, а то запомните, и как-нибудь сдерете и с меня шкуру.
Белецкий удивленно наклонил голову:
— Шкуру? С вас? А чем грешны? Или это — шутка?
— Да разумеется шутка, Александр Романович! Чем я могу быть грешен перед вами?
— А шутки у вас!
— Полно, Александр Романович, не обижайтесь же! Что ж, я объяснюсь: я считаю себя виноватым в том, что не отговорил вас от посещения его превосходительства в таком виде, и не хочу быть в долгу. Я вообще не люблю быть в долгу ни перед кем.
— Не хочу и я обижать вас, сотник, — ответил на это Белецкий, — А потому не отказываюсь… Там посмотрим.
— Что — посмотрите?
— Как, когда, и где.
— А! — улыбнулся Ильчибей, — Это уж вы позвольте мне решать.
Белецкий тем временем стал проверять магазины своих пистолетов.
— А что это вы патроны пересчитываете? — обратил внимание Ильчибей.
— Именно пересчитываю — все ли на месте.
— Да кому они нужны!
— Нужны уж, я думаю — у меня все пули золотые.
— Это отчего же? Золота вам некуда девать?
— Нет, для лучшей точности и дальности стрельбы. Усиленный заряд и золотая пуля. И это не раз спасало мне жизнь. Честь имею, сотник. Не скучайте тут без меня. Капитану Герасимову мои извинения, — Белецкий коротко кивнул, и отправился восвояси.
К ночи ближе к полковнику Киму явился есаул Зыков.
— Плохи дела, господин полковник, — начал Зыков, — Говоря откровенно, мы с вами оказались в большом г…неце-с, извините. Впрочем, это более вы, нежели я.
— Что ты душу тянешь? Говори! — поморщился Ким.
— К генералу, видите ли, явился Белецкий, и обвинил вас в казнокрадстве и торговле опиумом. Жди теперь обысков.
— Как?! — Ким так и подскочил с места.
Зыков красноречиво развел руками:
— Очень просто. Если у вас найдут ценности, а уж тем более опиум, то вы можете считать себя приговоренным.
— Этот мерзавец Белецкий… он назвал только меня?
— Только вас. Но ведь стоит размотать этот клубок, так сразу и другие головы полетят. Барон в бешенстве.
— И откуда тебе это известно?
— У меня есть свои источники сведений. Я на это денег никогда не жалел.
Ким схватился за голову, и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
— А я говорил — не ссорьтесь с Майером, — морщась, продолжил Зыков, — Что, не могли отдать ему денег? Они ведь даже без процентов спросили.
— Да есть у меня четырнадцать тысяч долларов, Михаил Афанасьевич, есть! — закричал Ким, едва не плача от страха, — У меня и тридцать тысяч есть! Но они мне были крайне необходимы именно теперь — как раз подворачивалось одно крайне выгодное дело! Ну и решил я, что отдам им потом, подождут, не облезут! Когда деньги обернулись бы, я отдал бы их без слов, так им и объяснил… Но сейчас я не могу им дать ни гроша, ну не могу, понимаешь ты это?
— Понимаю, что непонятного. Да только Майер со товарищи этого понимать не желают. Знать надо было, что в такие игры нельзя играть с этими палачами! Вот, вы уж доигрались, и теперь для всех нас беда будет. Всех вы под монастырь…
Ким жестом остановил Зыкова, и крепко задумался.
— Палачи, говоришь? — подумав, начал он, — Палачи, значит? Ну а если мы скажем нашим людям? В смысле…
Зыков невесело рассмеялся:
— Это, конечно, дело ваше, да только ничего они не сделают, по моему мнению. Белецкий свое дело знает. Тут себя надо спасать. Бурдуковский клянется вас повесить, но он же сказал, что повесит Белецкого, ежели у вас ничего не найдут при обыске. У него доказательств-то нет…
— Мерзавец! — скрипнул зубами Ким.
Зыков пожал плечами.
— Вы, чем ругаться, лучше озаботьтесь тем, чтобы у вас ничего не нашли.
— И что ты мне предлагаешь? Выбросить все это? Камни, золото, деньги? И опиум? Ты все это возьмешь на хранение?
Зыков энергично замотал головой:
— Извините, нет. У меня и своего довольно. Ведь и меня могут начать трясти. Но я уж все камешки и денежки собрал, и закопал в тайник, и черта с два у меня теперь найдут хоть что-нибудь.
— Да? — иронически усмехнулся Ким, — Клады зарываешь, как капитан Кидд?
— А что прикажете делать?
— И давно зарыл?
— Только что оттуда.
— А если тайник твой найдет какой-нибудь несчастный кочевник?
— Что же, значит, судьба его стать счастливым ханом. Только это так же вероятно, как найти иголку в стоге сена. Или вы верите, что их колдуны и действительно могут отыскивать клады?
— Лоза часто указывает на золото в земле, так же, как и на воду, это я сам видел.
— Да все едино, дело того стоит. Жизнь мне дороже. А вот опиум я вам принес. Вы его мне давали, вы и получите, как-никак он ваш. Вот-с, благоволите получить полным весом. — и Зыков протянул Киму мешочек.
— Да куда мне его теперь?
— Повторяю, лучше всего положите в тайник. Или как сами знаете. Честь имею, — Зыков поклонился с превышенной учтивостью, и вылез вон из палатки.
— Пес! — шепнул ему вслед Ким, — Какая у тебя честь! За шкуру свою трясешься!
Зыков, обладавший тонким слухом, разобрал этот шепот, улыбнулся, но возвращаться не стал.
Когда он шел до своей палатки, к нему подошел Майер, и тихо спросил:
— Сказал?
— Сказал, — так же тихо ответил Зыков.
— Ну и отправляйся спать спокойно — тебе ничего не будет. Сколько ты нажил на наших деньгах?
— Десять тысяч.
— Лучше, чем ничего. Пусть будет двадцать, послезавтра. Десять вернем назад не позже, чем через три месяца.
— Хорошо.
— То-то. А обманешь — сам знаешь, что с тобою будет.
— Этого мне могли бы и не говорить, Майер! — обиделся Зыков, — По-моему, каждый знает, что со мною можно иметь дело!
— Убирайся вон, честный коммерсант! — засмеялся Майер, — Твоя честность известна именно что только нам! И нечего прикидываться овечкой! Если ты — сволочь, то имей мужество гордиться этим, и неси это как знамя! А не то погибнешь раньше своей безоблачной старости!
— Ну, это как сказать, — подумав, ответил Зыков, — Я еще всех вас переживу, я думаю.
— Да переживешь, как не пережить, — рассмеялся Майер, — Не волнуйся. Будь здоров пока что. Если что, обращайся ко мне. Поможем.
— Это уже разговор, — обрадовался Зыков, — Тогда — удачи вам, Майер.
— Всего наилучшего, — распрощался и Майер, сладко улыбаясь.
Покончив с Зыковым, Михаил Майер отправился искать Белецкого, да вот беда: в юрте, где Белецкий и квартировал, и отправлял служебные обязанности, его не было, и никто там точно не смог сказать, где же Александр Романович находится.
Тогда Майер, несколько поразмыслив, прошел к бивуаку штурмового полка, в котором в этот час никто и не думал спать: прочие уже потихоньку поваливались, но в полку Голицына привыкли вести ночную жизнь, так как и в бою действовали по преимуществу ночами, исключая, разве, большие сражения. Так повелось потому, что полк был предназначен Унгерном для разведок, диверсионных операций, и внезапных ночных налетов.
Казаки сидели у костров и варили себе кашу — от холода всем хотелось есть, раз уж ничего не было выпить. У одного из костров затеивалось что-то вроде скандала, и Майер, недолго размышляя, подошел:
— Стать! Что еще у вас здесь за хреновина?
Бородатый вахмистр Башлаев вытянулся перед Майером во-фрунт:
— Да вот, ваш-скаблагородие, это самое… Миколашка Пластун-то сало имеет, а для артели, для обчества тоисть, не желает это самое сало в кашу давать. Ко мне пришли, однако. Я и разумею: может, это, по сусалам ему, виноват, ваш-скаблагородие, на дурном слове?
— Нах…чить! — дополнил кто-то из темноты, не обинуясь офицером — обнаглел, видно. Впрочем, было это дело привычное — лаялись как сапожники все, и казаки, и офицеры, ничуть уже тем не смущаясь, и друг перед другом даже щеголяя.
— Отставить, обормоты, мне эту деятельность! — засмеялся Майер, — Что, больше мяса нет ни у кого? Вчера сколько выдали?
— То ж по довольствию, — загудели казаки, — То мы вечор и приели.
— Я не о том. Что, заготовленного нет?
Башлаев крепко почесал голову под шапкой:
— Да вяленое-то есть, ваш-скаблагородие господин ротмистр, а только вот что: вяленое мы подожжем жрать-то, оно, однако, дольше лежит. А того мяса, что нады давали, тоже ж маленько зажуковали, это ж ясно… Нам интьдант так сказал…
— На интенданта не мне жалуйтесь, а командиру полка. Я с интендантом водки не пил… Ну ладно, что теперь? Ко мне Пластуненко, да живо!
— Слушаю, ваш-скаблагородие, — радостно гаркнул Башлаев, но никуда не пошел, а во всю мощь своей сибирской глотки рявкнул через стан:
— Эу, Пластун! Сюды давай!
— А по мне — мать твою е.., Башлаев, — отозвался сварливый голос, — С…ть бы мне на вас на всех хотелось. Не дам сала!
Майер захохотал, так как прозвучало это крайне комично.
— Ага! — изумился Башлаев.
— Вот так! — поддал Майер жару, и с интересом стал ожидать реакции Башлаева — де прояви, вахмистр, волю, и командирские таланты, давай, знай!
Башлаев зафыркал, словно еж, на которого наступили сапогом:
— Ф-фэ-э! Тебе чего, дурачок родимый, жить надоело? — отфыркавшись, Башлаев обрел голос еще более густой и грозный: — На лед захотелося? Али шомполов? Ко мне бегом арш! Тебя зовут их скаблагородие господин ротмистр!
Казаки дружно загоготали, радуясь чужой оплошности — что не своя, чужая.
— Ну, Миколай, ж… теперя побереги, знай м….ло что богу мило! Доп…лся голубок!
Пластуненко подошел, понуря голову.
— Осмелюсь доложить, ваше скаблагородие, младший урядник Пластуненко.
— Что — Пластуненко? Службы не знаешь?
— Так точно: младший урядник Пластуненко явился.
— Явился? Яйцы-то не забыл? — снова загоготали казаки.
— Отставить хаханьки! — громко приказал Майер казакам, и отнесся далее уже к одному Пластуненко:
— Вот что, голубчик: сало вы немедленно отдадите в общий котел.
— Мое же, ваше скаблагородие! — запротестовал Пластуненко.
— Сало вы отдадите в общий котел, — терпеливо повторил Майер, — Непонятно? Если непонятны такие простые вещи, так я вам устрою такую сладкую жизнь, что вы первый встречный по пути лесок не минуете — пойдете, и на первом же суку удавитесь. Это вам ясно?
— Так точно, ваше скаблагородие.
— То-то. Уж будьте так любезны, голубчик. Башлаев! Мне кусок сала и пареный сухарь. Водка есть?
— Ну а как же, ваш-скаблагородие, для вас, однако, завсегда отыщется!
— Давай сюда. Да вы садитесь, — пригласил Майер, и, когда все расселись вокруг него, продолжил:
— Вот что. Садитесь-ка поближе, да слушайте получше, что я вам скажу, — он выпил, закусил, и тихо заговорил, скаля зубы: — Сегодня чтобы всю ханку, что имеете — в огонь! А то завтра пожалеете, что на свет родились! Кому не понятно?
— Да ясно, ваше выскоблагородие, — ответил казак Михалыч, самый среди казаков уважаемый, — А кому ишо обсказать ето?
— Никому и ничего. Дальше вашей и третьей сотен это пойти не должно, но чтобы в вашей и в третьей — ни од-но-го! Убью лично, если кому соли на хвост насыплят. Вопросы будут?
— Никак нет, ваш-скаблагородие, не будет вопросов. Лично проверю енто дело, — пообещал вахмистр Башлаев.
— Вот так. И не шумите здесь особо, — Майер поднялся, поправил длинный драгунский палаш, и хотел было отправиться дальше, но спохватился, и вернулся к казакам:
— Да, чуть было и не забыл. Кто из вас видел подполковника Белецкого?
— Ась? — переспросил Михалыч, — Да, видел я его, как же. Вон тама вон, где костерок горит, тама вон он и сидит.
— Что это он — на отшибе сел, и костерок палит?
— А ентого не могу знать, ваше выскоблагородие.
— Он один?
— Никак нет, не один. С им монгол какой-тась.
— Монгол? — Майер снова присел, — А что за монгол? Наш?
— Не, не наш, однако.
— Так быть может тот, что с солончаков, нет?
— Да што я его, разглядывал, ваше выскоблагородие? Не знаю я, и видал-та мельком. Его выскоблагородие господин подполковник как тольк меня увидали, так и послали куда подале черным матом, так я уж там и не появлялси боле.
— Ах так? Ну, Михалыч, бог бы с ним. Если будут меня искать, то я туда, к Белецкому пойду. Ясно?
— Так точно, ваше выскоблагородие, ясно. Ежели чего, так я так и передам.
Майер, словно бывалый индеец-следопыт, неслышно подобрался к Белецкому, и залег невдалеке от костра со стороны ветра, затих, и стал внимательно приглядываться и прислушиваться к происходящему. Так и есть: Белецкий сидел к Майеру спиной, а лицом, как раз напротив Белецкого, снова сидел лама, но не тот, что встречался раньше, а другой: гораздо выше, и судя по голосу — моложе; говорил он совершенно без акцента, и вообще производил впечатление человека, долго прожившего в России, даже скорее — Майер присмотрелся повнимательнее — да, без сомнения, лама не был похож ни на монгола, ни на тибетца: напоминал он скорее европейца, загоревшего до черноты; глаза его были не узки, а просто вечно сощурены, лицо же настолько сильно было обезображено шрамом, что шрам первым бросался в глаза, отвлекая внимание от самих черт лица его, настолько сильно отличающихся от монголоидных, что его скорее следовало бы назвать североевропейским. Голову ламы венчала черная остроконечная шапочка, которая еще сильнее оттеняла черные, блестящие глаза этого меченого. «Меченый»!!! Конечно! Майер сам видел этого таинственного посланца в Петербурге: тот явился с каким-то делом к Бадмаеву, и долго у того пробыл; люди фон Юнтца вели за ним возможный надзор, а Майер тем временем пытался лично надавить на Бадмаева. Ничего Майер, конечно, не добился тогда, ну да не в этом дело…
Внезапно с отчетливой ясностью вспомнился Майеру и подслушанный им разговор фон Юнтца и некоей Алисы Снежкиной, девицы странной, но явно бывшей главным консультантом по двум известным соперникам фон Юнтца: Лезлеру фон-Базель с одной стороны, и Бадмаеву с другой. Mademoiselle Алиса явно была тогда встревожена:
— Меченый — это Шамбала, — говорила mademoiselle Алиса, и нервно потирала виски, — Быть теперь событиям!
— Ну, не совсем теперь, — пробурчал фон Юнтц в ответ, — Но вскорости, видимо, придется ожидать некоторой встряски… Вы же неверно расставили акценты, милая моя: Шамбала — это Меченый! Это не одно и то же!
— Но сути дела…
— Сути это не меняет, согласен. Нечего удивляться тому факту, что все, кому сейчас дорога власть, делят РСДРП… Пускай черные шапки получат там влияние, меньше все же жидовни будет… А там и мы…
Да, давно это было. Майер уж теперь и не мог точно вспомнить, в каком году…
Но позвольте, однако, что же делает Меченый здесь — это ведь не очень подходящая компания для людей, близких ему, Майеру! Тот красношапочник, и вообще красношапочники — куда еще ни шло, хотя тоже… Да-с!
Все-таки, они находятся в Монголии — приходится считаться с местным колоритом, что тут поделаешь! Но черный лама, да еще сам Меченый! Невероятно! Как же была его фамилия, когда он еще был немцем? Мед… Медель? Медлиц!
Медлиц! Александер фон Медлиц! Что Белецкий знает о Медлице, и что Медлиц может знать о Белецком? Какую роль вообще они трое — Голицын, Белецкий, Майер играют в темной сдаче с краплеными картами между четырьмя главнейшими древними силами и системами? Кто они, воины или рабы на стыке интересов Египетской Традиции, Аризма, Иудаизма, и Шамбалы?
Майер лежал неслышно, не шевелясь, почти не дыша и не думая более ни о чем, и только напрягал свой слух, и без того острый словно у совы.
— Преимущество мое в том, — говорил негромко лама, — что я могу идти туда, куда я хочу. Мне никто и ничто не может помешать.
— А красные? Разве они не представляют опасности для вас? — спросил Белецкий.
— Нет, нисколько. Я так думаю, что они и вовсе плохо представляют себе, кто я такой. Будь я православным священником — тогда дело другое, а так… Кто я, понимают, пожалуй, одни китайцы.
— И много их там?
— Вы имеете в виду — в Красной Армии? Порядком, если не сказать больше. Но менее, чем четверть.
— И кто они такие? Хунхузы, которые нашли для себя способ безнаказанно…?
— Нет, не то, Александр Романович. Этих там как раз почти нет. Хунхузы так и остались хунхузами.
— А эти?
— По большей своей части — манчжурская беднота. Ходя.
— Ах вот что? Тогда ясно, почему они не указывают на вас своим комиссарам: они вас боятся, не так ли?
— Возможно. Во всяком случае, я мог пройти во многие места, в которые других никак не пропустили бы.
— Хотите сказать, что красные относятся к вам, ламам, комплиментарно?
— И да и нет. Но шапка моя здесь многое значит.
— Но ведь не только шапка?
— Что вы имеете в виду, Александр Романович?
— «Особые методы», разумеется.
— О, конечно. Мне приходилось применять и их.
— И с их помощью… вы нашли путь ко мне?
— Нисколько. Я просто шел мимо. Вы нашли меня сами. Вероятно, вам это нужно… Да и что такое путь?
— Дао, выраженное словами, не есть постоянное Дао? — улыбнулся Белецкий.
— То, что вы произнесли — достаточно верно, — осадил Белецкого лама, — И смешного я здесь ничего не вижу.
— Прошу прощения…
— Итак, я просто хотел посмотреть на вас. Я давно вас не видел. Не с чем стало сравнивать.
— Но вы сами сказали, что…
— Не на вас лично. На вас на всех. На Белую Армию.
Белецкий снова рассмеялся:
— Здесь нет никакой Белой Армии, почтенный! Здесь — шайка!
Лама тоже коротко рассмеялся:
— Это мне как раз известно. И боюсь, что каждый пришел к такому же выводу…
— В таких выводах ничего удивительного нет. Ну хорошо, — Белецкий с хрустом размял коченеющие пальцы рук, — Не могли бы вы уточнить для меня некоторые сведения…
— Нет, не мог бы, — отрезал лама.
— Почему, позвольте?
— А какой в этом смысл?
— То есть?
— Смысл? Есть ли в этом смысл, или, хотя бы, необходимость?
— Я думаю…
— Напрасно вы, Александр Романович, это думаете, — прервал лама властным тоном, от которого Белецкий заметно скривил лицо, — Я совсем не намерен вам помогать. Впрочем, и мешать я вам тоже не намерен. Уж будем откровенны: как есть, так и должно быть, и если я сумею что-то предотвратить, то только я могу угадать, какой катастрофой это обернется в будущем… и так не безоблачном. Плывите по течению, Александр Романович, и не стремитесь знать больше того, что знаете — это тоже начисто лишено смысла.
— А что не лишено?
— Да все лишено, говоря откровенно.
— Этак мы с вами договоримся и до полного отрицания целесообразности бытия! — попытался свести разговор на шутку Белецкий.
— Именно мы — вообще ни о чем не договоримся, милейший мой Александр Романович. А что до целесообразности бытия, то отрицание последнего является основой основ в любом Горном Монастыре уже более, чем пять тысяч лет. Что же до целесообразности существования конкретно господина фон Юнтца…
Белецкий заметно вздрогнул, однако быстро овладел собой, и снова улыбнулся:
— Фон… как?
— Вы не знаете фон Юнтца? — удивленно поднял брови лама.
— Впервые слышу это имя.
— Хм, — задумался лама, — Впрочем, это и неважно. Вы ведь не станете отрицать, что принадлежите…
— Этого я отрицать не стану, — согласился Белецкий.
— И что вы хотите утвердить? Миропорядок? Разве он не утвердится и без вас? Генеральную доктрину? Разве она чрезвычайно нова? Идею? А есть ли в ней смысл? Тогда месть? А зачем? Или вы хотите ликвидировать опасность вторжения Внешних Сил? В их вторжении нет опасности… Согласен, народ, который они породили, препакостный народ, но не один же он такой! Э, все это не имеет смысла, или, если хотите, применения. Порядок в мире будет и без вас, доктрина — ограничена, идея — идея и есть, а народ вы все равно не истребите… Нет смысла и копья ломать.
— Это, почтеннейший, как еще повернуть: для вас, может быть, и нет смысла… пока, во всяком случае, а для меня же…
— Значит, вы сами не имеете смысла. Но не огорчайтесь: во мне ведь тоже его нет. Ни в чем нет смысла, и ни в ком. Не улыбайтесь — разве вам самому не приходило в голову нечто подобное?
— В том-то и дело, что мне приходило, и я подозреваю…
— Что?
— Что вы именно говорите мне то, что я ожидаю услышать, в то время как на самом деле..
— Тогда скажите-ка мне: зачем существует мир?
— Как это зачем? Я готов с вами поспорить по этому вопросу, если это доставит вам удовольствие, но…
— Разве вы так уж стеснены во времени, милейший Александр Романович? Вы сами утверждаете себе же, что существуете тысячу лет, и тут вам стало жалко нескольких минут?
— А-а-а… — удивился Белецкий, — Откуда вы это знаете? Про тысячу лет?
— Мы все так себе говорим… И несмотря на тысячу лет вы все равно не знаете, зачем существует мир. Догадки не в счет: вы и сами презираете разного рода схоластику, разве не так?
— Умозрительный анализ мало имеет отношения к схоластике.
— Но вернее он от этого не становится. Мы так и не знаем, и не узнаем, само собой, как, когда, и зачем устроен мир, и в чем цель его существования. Мы можем только догадываться, и тогда нам придется принять самую логичную и остроумную модель… Каждый из наших народов уже прошел через время тех неизбежных, но от того не менее ложных и самонадеянных выводов, что мир — это просто вместилище его, человека, а сам человек — воплощение высших красоты, величия, и разумности. Сколько это нам неоплаченных долгов оставило… А позже, чем существуем мы, поскольку мир все более захватывает технократичность, пытливые умы от «истинной», с позволения сказать, технократической науки, додумаются до того, что мир — поле и результат какого-то эксперимента, с неизвестными нам началом и концом. Понимаете ли, опыт, своего рода вивисекция, а мы — подопытные организмы. Это — безумие, и это есть путь к безумию, но именно только до этого может дойти человеческий ум, на свое несчастие, излишне рациональный. Материализм, как всякое частичное отрицание естества, сыграет с человеком злую шутку, еще позлее, чем религия, которая является антитезою к материализму. Отрицать, так все сразу, это поможет успокоиться, но ничего не объяснит.
— И где же ответ?
— Игра.
— Игра?
— Да, игра. Мы-то ищем другого, рационального. А это — игра, и не более того. Не стоит преувеличивать значение как мира, так и человека в этом мире: мир не больше, чем подобие игрушечной крепости, которую вы, например, строили в детстве из мелких камешков, которые вы скрепляли липким воском; а люди — только куклы, или оловянные солдатики, которых вы помещали в эту крепость. Вы играли с крепостью, кто-то играет с миром, и игра эта — почти нерациональна: ее моменты нельзя предсказать, но нельзя ими и возмутиться…
Кто там играет в эту игрушку, и кто там ее оспаривает — то нам знать не дано, да и знать нам этого не нужно. Из-за нее дерутся, ее мнут… а мы должны понять одно: мы тоже не совсем куклы, и мы обладаем некоторой волей, которая к тому же способна складываться в общую, и наша суммарная воля весьма высока, и особенно — в смысле противодействия. Человек уже, только из страха перед смертью, болью, и страданием, разработал целую систему защит, и перестал покоряться капризам своих хозяев… Впрочем, что делают дети, когда игрушка перестает быть послушной их воле, либо же просто надоедает? Разламывают… Это и опасно. Лучше не сопротивляться.
— И что?
— Да ничего. Покоряться — плохо, не покоряться — того хуже. Вот вы: что-то хотите сделать, прикрываетесь разными красивыми фразами… о чем угодно, лишь бы привлечь побольше сторонников, создать, так сказать, цепь, но на деле — просто действуете в пику всем остальным, поддерживая тем самым вами же изобретенный закон о равновесном противостоянии. Вам при этом помогают соответствующие незримые силы, вами же созданные, а вы их принимаете за доказательство совершенной правильности ваших действий. Но поймите, что ваши силы будут действовать только так, как желает большинство из вас, иначе и быть не может…
Все это бессмысленно, если осмотреть эти вопросы в общем. Это старая, забытая более чем наполовину игра, которая никогда не имела правил, и имеет их теперь только за счет самоупорядочения, что совсем не значит, что правила эти верны! Нет ни истин, ни противоречий, ничего. Все неправы, и все одинаково правы, но каждый — по-своему, и даже двое не могут быть правы одинаково. Истин существует столько же, сколько существует людей на земле, безотносительно ко времени, кстати. И что вам теперь нужно доказать? И кому?
— Вы, почтенный, имеете в виду нашу теперешнюю войну?
— Не только ее.
— А что ж еще?
— Все. От начала до конца.
— Но согласитесь — некоторые вопросы, которые я хотел бы разъяснить, важны так же и вам!
— Мне? Да перестаньте!
— Но, скажем, Гусиноостровский дацан вас касается!
— Даже если и касается… Кто там засел, зачем, и что делает — вас это интересует еще, а меня уже нет. Все это тлен.
— А все же? Хотел бы я знать именно кто, что, и зачем!
— Мне это известно. Но я вмешиваться не желаю — там ничего не поправишь, там всех перебить только… Но зачем? Да-с. Имею в виду я, например, и женщину, портрет которой вы носите на шее, и пытаетесь навести справки — как сложилась ее судьба… только зачем мне сообщать вам, как она сложилась? Вы ведь желаете ей только зла, и ничего больше… Что же, пусть будет так. Здесь тоже нет противоречия, и тоже нет никакого смысла… Однако, нас давно уже слушают! Прощайте. Главное — останьтесь живым и свободным… — лама как-то моментально исчез в темноте.
Майер, подивившись тому, что лама заметил слежку, поднялся, делая вид что подошел только что, а нагибался исключительно с тем, чтобы поправить шнуровку на своих английских башмаках, впрочем, на успех этого наивного обмана он даже на гран не надеялся, так изобразил, ради традиции, что ли. Все было вроде в порядке. Однако, едва Майер подошел поближе, в глаза ему бросилось некое обстоятельство, каковому он действительно искренне поразился и обомлел: мало того, что лама просто исчез в буквальном смысле этого слова, так еще на том месте, где он сидел, снежный покров нисколько не нарушился и не подтаял, будто ламы и не было здесь никогда! Удивляясь столь странным обстоятельствам в глубине души, а на люди широко и беспечно улыбаясь, Майер направился к Белецкому, мысленно давая себе зарок ни слова не говорить о Медлице. Ну бы его к аллаху — странно здесь все, и опасно, надо уж думать!
«Интересно, а как он через караулы пройдет?» — сам себя при этом спросил Майер, имея в виду ламу — тот заполнил-таки его сознание своей персоной, и никак не желал отвязываться, — «Не иначе, как проверяет меня, что я за птица: и вот ведь обормот!» — подумалось ему.
Белецкий продолжал сидеть, не реагируя на Майера: сидел он все в той же позе, молча, и рассматривал лежащий на его ладони небольшой медальон с портретом молодой девушки. Другой рукой Белецкий мял папиросу, забыв, как видно, ее закурить.
— На тебе спичек, — протянул коробку Майер.
— Ага, — Белецкий стал закуривать, — А ты, я гляжу, уже принял стаканчик? Сивухой от тебя за версту разит.
— Не без этого, — засмеялся Майер, и показал толстым пальцем на медальон, — Кто такая?
Белецкий пожал плечами:
— Юлия Николаевна Штрауб.
— И что эта Штрауб?
Белецкий улыбнулся, и ничего не ответил.
— Ладно, не хочешь говорить — не надо, — махнул рукой Майер.
— Что — «не надо»? Я ведь уже сказал: это Юлия Николаевна Штрауб. Что тут еще можно сказать?
— Ну хоть — кто она такова?
— Она теперь никто, — развел руками Белецкий.
— А кем была?
— Юлией Николаевной Штрауб.
— Scheisse! — поморщился Майер, — Из пустого дупла — не сыч, так сова… С тобою, Александр, особо не поговоришь! И с чего ты такой есть-то?
Белецкий опять промолчал.
— Бекетов от Бурдуковского пришел?
Белецкий хмыкнул:
— Скажи лучше — » сам припригал». В сопровождении двух азиатов. Один — Дардаев, а второго я и не знаю. У Голицына все трое — угощаются. А ты иди, и лично принимай наблюдение.
— Да смотрят, что ты! Небойсь, не пропущу я его, не в первый же раз! Я за Бекетовым шел.
— Так и ступай к Бекетову. Деньги достал?
— Двадцать тысяч.
— Мало, Михаил, мало!
— Найдем и остальное. Ладно, мечтай над своим женским портретом, а я пошел.
— Я не мечтаю. Я вспоминаю.
— Что, большая разница?
— Как знать… Ты иди, Михаил, иди. Прогорим — будет хуже мне, а не тебе.
— Как знать. Да ты не беспокойся. Пошел я.
— Ага, отлично, — сам себе сказал Белецкий, — Мне тут надо все окончательно обмыслить. Пора скинуть последний груз с плеч. А то тяжело с ним делать великие дела…
— Да брось. Какие долги, и какие великие дела?
Белецкий задумчиво улыбнулся:
— Пришло время действия и разрушения.
— Как-как? Ты пророчествовать начал?
— Да что-то вроде того.
— Это на тебя Медлиц так подействовал?
— Кто?
— Да лама, с которым ты беседовал.
— Лама? А почему у него имя немецкое?
— Хм? Ты не знаешь?
— И знать не хочу. Знаю другое: они решили превратить лед в пламень, а пламень в мысль. Они вышли из своих подземелий. А лама тут и не причем. Или причем. Die Fahne hoch, die Riehe dicht geschlossen, marschieren auf, mit ruhig’ festigen Schritt. Kameraden die Jehowa und Christians erschossen marschieren im Geist in unseren Reihen mit…
Майер вытаращил глаза:
— Это ты к чему?
— Новый гимн, брат Майер. Вот так. Это уже неотвратимо, как грядущий восход солнца, и так же неизбежно, как его последующий закат. И мы посмотрим, найдется ли теперь у жидов Иисус Навин, который сможет остановить солнце над Гебаоном! Ибо то, что должно случиться обязательно есть следствие того, что уже было сделано. Понимаешь?
— Не очень. И вообще, Александр…
— Да нет здесь больше Александра.
— Как?
— Не пугайся, я не спятил. Просто решил поменять имя.
— Зачем?
— Нужно. Да и тебе советую.
— Как же графу теперь угодно называться?
— Не теперь, но скоро. А как называться, это не так уж и важно. Ну, скажем, Фридрих-Йозеф Майервитт…
— Почему именно так?
— А почему нет?
— Да ну тебя к чертям!
Белецкий широко улыбнулся, бросил медальон на землю, достал маузер, и выстрелил в медальон почти в упор. Эмаль рассыпалась в незаметную почти для глаза пыль, а серебряная основа, расплющенная пулей, с визгом улетела, сверкнув последний раз в свете костра, и исчезла во тьме.
— Ты что? — возмутился Майер, — А если бы мне в башку?
— Кому суждено быть повешенным, тот не утонет… «Рэбизу иссушит землю, Имдугуд заколыхает воды, по воздуху пронесется Утукку, Алу встанет из центра пылающей бездны; Нибу и Намтару протянут свои ужасные руки; Ашакку сотрясет тело, Пазузу истощит силу, и Ухтунгру погасил разум. Тот, на кого расставлены сети, не минует уготованной доли, и как бы высок он ни был — низринется в обитель праха, и будет питаться сухою глиной; падет он на потеху Асагу, на радость Забабашуму, и в насыщение Лахуму, по воле змеи по имени Шан, против которой нет власти заклятия». Пойдем вместе, друг мой. Теперь пришло наше время.
Шагах в сотне позади несколько раз выстрелили из винтовки и револьвера. Белецкий и Майер бросились туда, где стреляли, на ходу обнажая револьверы, и взводя курки.
— Кто идет? Господин подполковник? — окликнул Лорх, вынырнувший из темноты.
— Лорх? Что за шум? Не могли без шума? — недовольно закричал Белецкий.
— Да он сам учинил бучу. Начал стрелять.
— И ты, конечно…
— Само собой. Пришлось всадить пулю в левую ляжку. Бедняге, надо думать, здорово больно, господин подполковник.
— Ничего, теперь-то ему все равно будет, — вслух подумал Майер.
— Как?
— Ясно, скоро уж он отмучается. Начал стрелять — верная смертная казнь. Я нужен тебе еще, Александр Романович?
— Нужен. Пошли, распоряжаться буду.
Полковник Ким сидел на земле опершись на руки, и вытянув раненую ногу. При этом он истово ругался, морщился, и пытался двигаться, цепляясь руками за чахлые кусты и сухой тамарикс, боль в простреленной ноге при этом немедленно нарастала, и Ким, естественно, начинал ругаться еще пуще. Тело его сотрясалось крупной дрожью, и ясно было видно, что он еще в шоке, и плохо соображает, что с ним происходит. Возле него стояли два казака с веревками, собиравшиеся его вязать, а офицеры осматривали место происшествия. Посланные Бурдуковским Бекетов и капитан Дардаев сидели на корточках, словно две ведьмы, неподалеку, при этом Лорх сообщил, что Бекетов уже развернул сверток, отнятый у Кима, и разложил находившееся там на своем башлыке. Это Белецкому не понравилось, и он резко крикнул:
— Господин Бекетов! Вас разве не предупреждали о том, что вы не должны раскрывать захваченные ценности до моего прибытия? Немедленно прекратите это занятие!
Бекетов обернулся на окрик, поднялся с корточек, и довольно дружелюбно разъяснил:
— Но вы же как раз прибыли! Мы разложили конфискат до вашего прибытия, дабы возможным образом сократить процедуру. Ваше же время бережем!
— А вам разве неизвестно, что при обысках и конфискациях запрещается производить осмотр и опись без наличия понятых, и уполномоченного чиновника полицейской службы? Налицо нарушение закона об…
— Оставьте, господин подполковник! — кисло улыбнулся Бекетов, — Какие уж нам законы! Ну, ежели хотите, его превосходительство распорядился осмотреть конфискованное прежде вас. Это, так сказать, неофициально. А официально всю опись составьте вы, что же, я разве против?
Белецкий остановился как вкопанный:
— Означает ли это, что его превосходительство опасался того, что я подброшу полковнику Ким некоторые…
— Э, ничего его превосходительство не опасался! И не будем обсуждать его решений. Хотя я догадываюсь, в чем тут дело: его превосходительство, напротив, предвидит, что Ким будет утверждать, что уж во всяком случае часть конфискованного ему подбросили именно вы. Например — опиум. И вот чтобы этого не случилось, мы осмотрели все прежде вас. Против нас же бесполезно выдвигать подобные обвинения. Вот, прошу: поручик Церенордж вам все доложит.
— Точно так, господин подполковник. Здесь золотые червонцы, камни — точно они не пересчитывались, и это предстоит сделать вам. Мы оказываем вам содействие в доставке ценностей к его превосходительству.
— Что-нибудь еще есть, кроме золота и камней?
— Вы что-то еще ожидали?
— Опиум?
— Опиум есть. Сырец на бинтах, и сырец в порошке. Курительной мастики не имеется.
— Ясно. Ну хорошо, соблаговолите вместе со мной приступить к осмотру и описи. Штаб-ротмистр фон Лорх?
— Здесь, господин подполковник.
— Можете сопроводить задержанного под арест. К предварительному допросу без меня не приступайте. Окажите арестованному помощь. Пригласите врача.
— Слушаю.
— Вынужден вам заявить, Александр Романович, что ваши указания не согласуются с приказом его превосходительства, — вмешался Бекетов, — Его превосходительство приказал немедленно доставить к нему арестованного, немедленно, понимаете? Поэтому предварительный арест вами полковника Кима отменяется.
Белецкий пожал плечами, и ничего не ответил.
— Так, господин подполковник, арестованного вести в штаб дивизии? — стал уточнять Лорх.
— Да. Михаил, ты тоже сопроводи.
— И я с вами, если позволите, — вызвался Дардаев. Церенордж, идемте со мной.
В сторону Кима Белецкий даже ни разу не посмотрел.
Сотник Ильчибей вышел к караулу, что был расположен вокруг ставки, и провел прибывших в квадратное пространство перед генеральским шатром — некое подобие дворика за живой изгородью, в данном случае — за изгородью тел постовых солдат. Когда же все встали перед входом в шатер, вытолкнув вперед дрожащего Кима, которого поддерживали под руки двое казаков, Ильчибей обратился к Лорху, словно больше никого не было:
— Ну те-с, Иван Алексеевич, вас можно поздравить с победой?
— Никакой особенной победы я не вижу, сотник, — сухо отозвался Лорх.
— Его превосходительство скоро выйдет. Он хочет немедленно разобраться с этим делом.
— Разве его превосходительство не отдыхает?
Ильчибей покачал головой:
— Генерал не сомкнул глаз сегодня, ожидая, когда к нему приведут вот этого господина, — Ильчибей кивнул в сторону Кима, — И надо вам сказать, что этого визита генерал ожидал с большим нетерпением… Господа офицеры! Смирно! — Ильчибей чутким ухом уловил движение в шатре, и замер, вытянув руки по швам, стоя левым плечом к завесе шатра.
— Вольно всем, — буркнул, выходя, Унгерн, окидывая всех присутствующих нехорошим взглядом своих пронзительных глаз, — Где Белецкий?
— Смею доложить, ваше превосходительство, подполковник Белецкий занимается описью ценностей, — сообщил Лорх.
— Кто таков?
— Штаб-ротмистр фон Лорх, ваше превосходительство.
— Докладывайте.
Лорх откашлялся.
— В результате расследования, ваше превосходительство, полковник Ким изобличен в незаконном хранении ценностей и опиума. Ценности конфискованы у него в момент заложения в тайник, в присутствии свидетелей.
— Разрешите, ваше превосходительство, — прервал Ильчибей, — От Белецкого доложили: в залагаемом свертке обнаружено: семьсот имперских червонцев, шесть штук самодельных слитков золота без печатей, три самородка; кроме того имеются драгоценные камни, среди них — крупный алмаз, восемь алмазов, три бриллианта, сапфир.
— Во-от! — сказал Унгерн, а Бурдуковский погано заулыбался, и переглянулся с полковником Сипайло.
— Опиума много? — спросил Сипайло.
— Его еще не вешали, господин полковник, — сообщил Ильчибей.
— Вешать сейчас будем не опиум, — тихо сострил Бурдуковский, таким, однако, голосом, чтобы все присутствующие смогли его услышать.
Засмеялся из присутствующих один Ильчибей.
— Молчать. — оборвал Унгерн, — Скольких человек можно вывести из боеспособного состояния имеющимся количеством опиума? Лорх?
— Виноват, ваше превосходительство, не понял постановки вопроса.
— А оттого, что дурак! — заметил Бурдуковский, — Тебя ясно спросили: скольких солдат можно превратить в свиней в случае одновременного приема ими данного количества опиума?
— Не все же нижние чины его покупают, многим его попросту не на что покупать, — развел руками Лорх.
— Три дня строгого ареста, — указал на Лорха дланью Унгерн, — И молчите дальше. Церенордж?
— Разным людям необходимы разные количества опиума для достижения опьянения, но я полагаю, что конфискованным количеством можно вывести из строя весь, например, ударный казачий полк. Это, конечно, очень приблизительно.
— Ясно. Можно совершить с помощью опиума такую диверсию?
Ким все это время стоял, только морщась от боли, и не произнес ни одного слова, ясно понимая, что уже приговорен. Лорх повернулся к нему, и наткнулся на такой жгучий, исполненный ненависти взгляд, что невольно смутился, и отвернулся, стараясь скрыть свое смущение.
Церенордж же был явно озадачен странными, с его точки зрения, вопросами генерала, и потому позволил себе даже воскликнуть:
— Диверсию, ваше превосходительство? Но каким образом?
— И ты дурак, — заявил Бурдуковский, — Каким образом — то ты сам должен понимать, иначе на кой хер я тебя держу?
— Но я и представить себе не могу, какую диверсию можно совершить с помощью опиума, предназначенного на продажу! Это же не синильная кислота! Налицо стремление арестованного к личной наживе, но не больше того.
— А варево солдат отравить этим опиумом разве трудно?
— Никак невозможно, господин полковник! Нижние чины готовят себе пищу сами, малочисленными артелями, да и варево будет иметь характерный неприятный вкус, и это… — Церенордж так запутался, что с трудом подбирал слова, — … это невозможно… будет.
— Разрешите мне, ваше превосходительство? — спросил Лорх.
— Тебе сказали молчать, — перебил было Бурдуковский, но Унгерн знаком приказал Лорху продолжить.
— Для такой диверсии, ваше превосходительство, больше бы подошел цианистый калий… но распространение этой заразы среди нижних чинов и офицерства можно считать диверсией и изменой: это снижает боеспособность войска, и такую диверсию вполне можно совершить и по заданию вражеской ЧК…
— Отставить три дня строгого ареста Лорху, — поощрил фон Унгерн, — Ясно. Уполномоченный контрразведки доложил мне, что полковник Ким совершил тяжкое воинское преступление по заданию большевистской ГПУ, и его действия мною расценены как диверсия и шпионаж. Расследование закончено. Дело поименовать в производстве как дело о шпионаже. Вопросы?
Вопросов, ясное дело, не последовало, и Унгерн удовлетворенно усмехнулся, обводя всех взглядом. Потом он повернулся, и, уходя в палатку, коротко бросил полковнику Сипайло:
— Повесить его.
Сипайло, утвердительно приложив руку к папахе, прошел несколько шагов по направлению к арестованному, и встал перед ним, раскачиваясь с носка на пятку.
— А вы что можете мне сказать, друг ситный?
Ким помолчал, облизывая распухшим языком пересохшие губы.
— Господин полковник Сипайло, — наконец заговорил он, — Я имею вам сообщить… что стал жертвой чудовищной провокации… со стороны подполковника Анненского-Белецкого… — Ким задумался, решая, называть ли среди провокаторов и Зыкова, но сообразил, что если Зыкова начнут допрашивать, то на божий свет выплывет гораздо больше гораздо худшего, и потому продолжать не стал.
— Где Белецкий? — обернулся Сипайло.
— Я здесь, — вышел только что подошедший с Бекетовым Белецкий.
— Факт передачи ценностей сообщникам доказать удалось?
— Нет, — покачал головой Белецкий.
— Отчего?
— При аресте была стрельба…
— Ясно. И черт с ними, с передачами. Итак всего достаточно.
— Да, улик более чем довольно, — согласился Белецкий.
Ким опустил голову. Ему все вдруг стало безразлично.
— Итак, — издевательски продолжил Сипайло, — Если я понял правильно, злодей Белецкий, с помощью чудовищной клеветы и облыжных свидетельств добивается вашей погибели, невиннейший мой господин Ким, и только это послужило причиной вашего ареста? Тэк? Я вас правильно понимаю? Отвечайте!
Ким не ответил, что взбесило Сипайло, и он повысил голос:
— Значит, подполковник Белецкий подбросил вам ценности? А вы не находите, что ежели б он и шкуру свою черту заложил, он и то не смог бы собрать столько?
— Он и больше соберет, — пробормотал Ким в ответ.
— Значит, он у нас падишах?
— Господин полковник! — вмешался Белецкий, — Вы говорите обо мне в оскорбительном тоне!
— И не думал, — обернулся Сипайло, — А будешь мне перечить, так я тебя арестовать прикажу. Ты вот смотри: все льешь золотые пули, вот про тебя и говорят такое. Скромнее надо быть! Но вернемся к вам, милейший мой, — снова повернулся Сипайло к Киму, — Я желал бы услышать, что вы можете сказать насчет опиума. Белецкий вам и опиум подбросил? Что же вы изволите молчать? Я вас спрашиваю!
— Может быть, он мне назовет суммы, за которые злонамеренный Белецкий подкупил и моих людей? — вмешался Бурдуковский, — Подкупил, чтобы они свидетельствовали против него? А он, надо полагать, раньше опиума и в глаза не видал? Отвечай, г…!
Ким только покачал головой, полностью подавленный, и ко всему безразличный.
— Я — мертвец, — прошептал он.
— Не слышу! — рявкнул Бурдуковский.
— Я сказал, что могу уже считать себя мертвым, и считаю дальнейшие объяснения бесполезными.
— Наконец разумное слово! — кивнул Бурдуковский. — Белецкий! Ты с этим делом не возись: мне передай его, и дело с концом.
— Согласен, — кивнул Белецкий.
— Таким образом бывший полковник Ким приговаривается к лишению прав, офицерского чина, наград, привилегий, и смертной казни путем повешения. — заключил Сипайло, и сорвал с Кима крест, Анну, и погоны. Приговор приведет в исполнение капитан Дардаев.
— Прикажете виселицу строить? — деловито осведомился Дардаев, оглядываясь вокруг, — Или на дереве?
— А ты вот что, какое там дерево! — посоветовал Бурдуковский, — Свяжи ему руки за спиной, петлю ему на шею, а веревку привяжи к коню. И волоки — он сам задавится. Исполняй.
Двое калмыков схватили сзади Кима, и принялись быстро подготавливать его к экзекуции. Унгерн, уходя, не распустил собравшихся офицеров, и потому все вынуждены были стоять и смотреть, как Кима поставили на ноги с накинутой на шею петлей из сыромятного ремешка, после чего Дардаев тронул коня.
Мерзавец, как видно, рассчитывал, что Ким поначалу побежит за конем, но не учел того, что тот был ранен, и очень ослаб от потери крови, да и бороться за свою жизнь в нем не осталось никакого желания. Ким почти сразу упал на землю. Дардаев обернулся, цокнул языком, и погнал коня вверх по склону горы.
Налайхин. 5 января 1921 года.
5 января скомандовали общее построение к смотру. Случилось это почти в полдень, потому что Унгерн с утра был занят гаданиями с ламой, прибывшим третьего дня из Лхассы. Но капитан Веселовский, следователь службы Сипайло, памятуя о приказании Унгерна произвести повальные обыски, и досмотр личных вещей офицеров, готовился к этой акции с утра, ясно представляя себе, что ежели он сорвет это дело, то спросят с него, и кивать тут будет не на кого.
Лорх к обыску был готов вполне, и с саркастическим интересом наблюдал за тем, что происходит; Белецкий же временно отсутствовал, допрашивая только что прибывшего из Хайлара бывшего хорунжего Никитина, который явился в Налайхин, питая надежды вступить в войско Черного Барона. В момент объявления построения Белецкий и Никитин сидели в юрте, занимаемой контрразведкой, и очень мирно беседовали, иногда даже перемежая разговор свежими анекдотами.
— Не позволите папироску, господин подполковник? — попросил Никитин.
— Да сделайте одолжение! — сказал Белецкий, протягивая Никитину золотой портсигар.
— Весьма признателен, — ответил Никитин, открыл портсигар, взял папиросу, и, постукивая гильзой о крышку, улыбнулся:
— Вот интересная у вас на портсигаре гравировка…
Белецкий немедленно насторожился:
— И чем же она вам так интересна?
— Да видите ли, дело в том, что у меня — точно такая же. Только портсигар серебряный. Да вот, извольте удостовериться, — и Никитин показал свой портсигар.
Белецкий откинул волосы со лба ладонью, взял портсигар, повертел его, и удовлетворенно хмыкнул, протягивая его обратно.
— Там, в портсигаре, — подсказал Никитин.
— Прямо там?
— В папиросе. Третья справа.
— Ясно.
— Да, так я продолжу о том, насколько вы популярны: одна дама, из тех, что идет с дивизией, писала другой даме в Харбин не о ком-то, а о вас с Майером… так вот, в письме говорилось о ваших подвигах, в частности о том, как вы с Майером на Керулене привели громким криком в полный паралич семь человек во время скандала — она потом ухаживала за несчастными, которые три дня приходили в себя. В дивизии ведь считают, что те офицеры отравились дурной водкою, но эта дама пишет, что знает, где здесь собака зарыта, и что такие вещи до вас могли проделывать только два человека: какие-то Дитрих Риман, и Фридрих Майервитт… Что с вами, господин подполковник?
Белецкий побледнел как смерть, и едва не полетел со складного стула.
— Я сказал что-нибудь… — испуганно спросил Никитин, но тут же осекся.
— Нет, ничего, ничего, — справился с собой Белецкий, — Вы продолжайте. И скажите мне лучше, что это за дама обо мне такого превосходного мнения?
— Некая Наталия Павловна Пчелинцева… Только что, к черту, эта Наталия Павловна вообще делает в дивизии? Если это не секрет?
— А вот этого как раз никто и не понимает. Сопутствует. Знаю ее, то есть о ней слышал. Она жена капитана Пчелинцева.
— Виноват, а не того, против которого велось дело по факту службы названного Пчелинцева в Петроградской ЧК? Помнится, его там видели несколько офицеров, которые потом оказались у атамана Семенова. Потом с ним выяснилось, что был он внедрен туда от фронтовой контрразведки армии Юденича…
— Это я проверял. Но все ли за ним? Я почему-то помню его фамилию в связи с какой-то уголовщиной…
— А, ну как же! Был за ним еще скандал: он в Манчжурске пристрелил какого-то хлыща из-за певички Ангелины Тер-Манукян!
— Вот, точно-с! Ладно, раз так — будем выводить господина Пчелинцева на чистую воду. Это я обеспечу… Это надо бы провернуть со всех сторон. Благодарю, кстати, за информацию.
— Да что уж, не стоит того, господин подполковник!
Оба офицера говорили тихо, сблизив головы, и потому оба вздрогнули, когда в юрту просунул голову Голицын:
— Господа, можно к вашему шалашу?
Белецкий обернулся, прищурился весело, и звонко отозвался:
— Что ж нет? Милости прошу, господин полковник. С чем таким хорошеньким пожаловали?
— А ничем хорошим порадовать не могу, Александр Романович, — в тон Белецкому ответил Голицын, косясь на Никитина:
— Кто таков?
Никитин доложился по всей форме, как и положено докладывать командиру полка, а Белецкий, улыбаясь, отрекомендовал Никитина как вполне достойного офицера, которому однозначно можно доверять.
— И что? — наклонил голову Голицын.
— Рекомендую зачислить в наш полк, — пояснил Белецкий, — ну… пока хотя взводным командиром, а там посмотрим.
— А, вот как? Это к Соловьеву. Или к Карпенко.
— К Соловьеву?
— Вы можете быть пока свободны, хорунжий. Да-с. — Голицын подождал, пока Никитин выйдет, и продолжил:
— С полчаса тому был я у Унгерна. И он снял меня с полка.
— Как? Почему?
— Без объяснения причин. Про вас, Белецкий, он вроде как и забыл, и я думаю — оно и хорошо, поменьше вообще ему о себе напоминайте — здоровее будете.
Белецкий потер рукой небритый подбородок.
— Думаете, он что-то заподозрил?
— Кто знает? Полком теперь будет командовать Соловьев. Майер Соловьевым уже отстранен от должности, и направлен с фельдпочтой в Манчжурию, к жене генерала. И вот вам баланс: Майера нет, я — вроде не пришей бубенчик к причинному месту. Никаких распоряжений о новой моей должности нет. Офицер полка. Хоть сейчас собирай вещички, и в Харбин, с дорогой душой!
— Может, это и разумнее?
— Может, и разумнее, но я этого делать не стану. По известной вам причине.
— Только из-за этого?
— Только из-за этого.
— Так это не стоит. Уходите спокойно, и передайте дела — я сам все проделаю в лучшем виде.
— Может быть, что и проделаете. Но я хочу проделать это вместе с вами.
— Стало быть, бежать вы отказываетесь?
— Стало быть, так.
— Дело ваше, — Белецкий пожал плечами, встал, и отошел к огню, зябко обняв себя за локти.
Голицын так же встал, и, чувствуя прилив приязни к Белецкому, хотел было положить руку ему на плечо. Но рука его упала в воздухе, не найдя плеча, и крайне удивленный Голицын обнаружил, что стоит Белецкий не там, где казалось ему, а саженях в двух правее.
— Белецкий! — возмутился полковник, — Что за новые фокусы?
Белецкий, к удивлению Голицына, приветливо улыбнулся:
— Что скажете? Эффектно?
— Н-да.
— Извольте видеть: показал вам себя со смещенных позиций. И вот к чему: быть может и вам… показывать себя со смещенных позиций, так сказать? Нет, не буквально, это дело вы так скоро не освоите… но — фигурально выражаясь. Придумаем что-нибудь этакое…
— Что именно?
— Есть у меня одна задумка. Давайте обсудим, и выдадим это за вашу идею. Генералу должно понравиться, это точно. Кто бы он ни был…
— Вы уверены?
— Абсолютно. Дело это хотя и крайне рискованное и дерзкое, но… я сам могу пойти на него. В свете того, что я вам только что продемонстрировал, я полагаю, что это мне ничем особым не грозит. А гурков у генерала станет меньше. Пусть немного… но меньше.
На общем смотру приказали построиться с конями, навьюченными по-походному. И несмотря на то, что внимание личного состава всячески отвлекалось, многие стали подозревать, что дело, может быть, идет и к худому, и самые разумные повыбрасывали все лишнее на станах. «Архангелы» капитана Веселовского нашли в этих кучах выброшенного имущества немало интересного и поучительного, но решительно невозможно было установить, кто всему этому хозяин. Раздосадованные опричники ограничились тем, что подожгли все это добро, побрызгав его сперва светильным керосином для лучшего горения. Многие после этого тихо вздохнули и перекрестились — пронесла нелегкая!
Так что те, кто пострадал, пострадали-то в общем из-за собственной жадности: не пожелали они прислушаться к голосу товарищей, и выкинуть к свиньям собачьим все то барахло, что было недозволенного в их походных вьюках. Разного попалось при досмотре, но выхватывали из строя только тех, у кого находили опиум, коноплю, или водочную настойку на опие — настойку специально проверяли доктора. Остальных, кто таскал на вьюке недозволенное имущество, «архангелы» не тронули, и для них все закончилось тем только, что покровянили им малость морды отделенные командиры — для острастки, и в будущую науку, чтобы больше неповадно было. Тех же, при ком нашли опиум и коноплю, сбили в отдельную кучу, и насчитали в ней человек с пятьдесят.
Унгерн уж раньше все сказал Дардаеву и Веселовскому, и тут только рукой махнул, приказывая своим подчиненным выразить его, фон Унгерна, волю. Воля же была такова, что уличенных в хранении и употреблении опия пороть плетьми до потери сознания, и непроизвольного испускания мочи и кала, но не больше, чем в сто плетей. В дивизии это называлось «ввалить до усрачки», хотя, собственно, это было инкарнацией обыкновенного прохождения сквозь строй, и новшества Унгерн здесь никакого не ввел.
Дардаев и Веселовский приняли на месте решение: пороть всех, прогоняя сквозь строй привязанными к крестовине, и пороть камчами, пока не упадут и не обгадятся, а тех, у кого много опиума нашли, тех уж драть шомполами на кобыле до смерти. Экзекуцию начали исполнять тут же.
Отделенные и тут отличились инициативой: исполнять ставили не только самых отпетых, но и штрафных — когда-либо уличенных в каких-нибудь гадостях, коих было немало, и тех, у кого при нынешнем обыске нашли что-то порочащее. Так было вернее: уж штрафные точно стали бы делать дело на славу, за свой собственный страх, а совести у них и так давно не достало и на полушку.
Проводилась экзекуция торопко, без барабанного боя, и всяких торжеств, а построили всех без рубах одного за другим, привязанными меж двоих поводковых на разряженных карабинах, да в зубы дали им закусить поясные ремни, чтобы языков не поотгрызали, и — пошли.
Офицеры наблюдали за этим делом спокойно — отчасти оттого, что к подобному давно привыкли, а отчасти — по злобе своей вообще уже на все мужицкое сословие. Никто не всплакал, никто не загорюнился, все было правильно. Но от беды только беда родится — в воздухе уже начинала виться ненависть к командирскому составу, и того гляди — как бы не сегодня, так завтра казачки и азиаты не взялись бы за шашки, и не порубили бы отцов-командиров в капусту за все хорошенькое. Нижние чины жаждали хоть какой-то солидарности — доброе слово и кошке приятно — и в этом именно заключалась та любовь, которую вызывали в казаках Майер и полковник Голицын, да только Майера в дивизии уж не было, Голицын был не при делах, и казаки без сдерживающего фактора стали поскрипывать зубами да посверкивать глазами.
Белецкий смотрел на экзекуцию так же совершенно непринужденно, покуривая папироску, но в своей непринужденности хватил, по своему обыкновению, через край: напевал себе под нос дурацкую песенку, где-то им прихваченную, или тут же сочиненную на ходу:
Чижик-Пыжик водку пил — х… до неба отрастил!
Испугался, бросил пить — значит, так тому и быть!
Стоящие рядом все это прекрасно слышали, и по глазам их было видно, что именно они думают об Александре Романовиче, но как всегда — никто и слова не сказал, только все как бы непроизвольно от Белецкого отодвинулись.
Многие мысленно величали при этом Белецкого мерзавцем, ничуть того не понимая, или не желая понимать, что сами они — те же мерзавцы не лучше, а то и похуже Белецкого. Только этим Белецкий и утешался в глубине души своей, ибо каждый, даже Белецкий, всегда нуждается в самоутешении.
Казаки пороли несчастных хоть и не мочеными камчами, зато ухарили от души, и с долгим потягом, да и камчи у них были не монгольские, а по обычаю забайкальцев — долгие, на трех ремнях, с оплетением под змееву кожу, и с подплетенными в кончиках свинцовыми чушками. Камчи эти оставляли на натянутых спинах по первому разу — плетенчатые рубцы, взмокающие тут же кровяными каплями, а уж по второму удару в то же место кожа лопалась почти до мяса, и хлопья летели в стороны. Но не это было самое худшее — камчи, годные не для верховой езды, а волкам на скаку хребты перешибать — Белецкий сам раз видел, как перебили такой камчой пастушьему псу морду — эти камчи не только кожу в клочья рвали, но и оставляли за собой тяжелые внутренние ушибы, и видно было, что у тех, кто прошел уже далеко сквозь строй, на ртах кровь: не пена кровавая от раскусанных языков, а алая — от кровохаркания. Густой вой и мат разносило ветром от каре — пороли все казаки, монголов не поставили, те бы сразу убивали насмерть — и пяти минут не прошло, как семерых уже выволокли вон из строя вроде мешков с трухой: без памяти, с полными исподниками, и принялись отливать водой, катая по земле, и замешивая кровавую хлопь на их спинах их же собственным текучим дермом.
Когда вытащили уже многих, то обнаружилось, что трое умерли, остальных же санитары поволокли к докторам. Еще много было тех, кто был плох, и вместо докторов им скорее надобен был поп, какового тут же и распорядились позвать: дивизионный иеромонах был в стане, его на экзекуцию не пригласили, дабы не подвергать волнению, и не нарушить мира и покоя в аскетической душе батюшки. А вот дивизионные ламы были все налицо, но эти не спешили к умирающим: отпускать грехи и давать напутствие на дорогу в рай у монголов было как-то не принято, и последнюю помощь ламы оказывали уже одним своим присутствием, невозмутимо наблюдая за живодерством, и благочестиво размышляя о том, что в будущей жизни их несчастных подопечных тоже, наверное, будут драть как сидоровых коз, и ничего с этим не поделаешь — так уж мир устроен.
Но тех, кто не выбыл раньше, проволокли все-таки сквозь весь строй, повернули, и стали решать: пороть ли их дальше до предписанного результата, или наказание на этом прервать. Наказуемые уже даже хрипеть не могли, не то что голосить о милосердии, и Веселовский, видя это, порешил наказание считать законченным, с чем согласился и Унгерн, и блюющих кровью казаков и калмыков отвязали, и поволокли так же лечиться от ран, полученных ими от своих же товарищей.
На этом экзекуция была закончена, и полкам был отдан приказ разойтись.
А к Белецкому в это время подошел капитан Герасимов, и объявил, что с нынешнего дня начинается объявленный Белецкому срок ареста, и потребовал сдать оружие, и отдать так же поясной ремень и портупей. Лорх, среагировав немедленно, послал тут же Мухортова принести Белецкому его башлык, теплую фуфайку, и шинель, которую Белецкий всегда использовал вместо одеяла. За год впервые Белецкий схватил шинель хлястиком, и надел ее в рукава, сняв свою неизменную, дважды рубленную, корниловскую тужурку.
Велиж. 6 января 1918 года.
— Ну что, так будем действовать: влетаем с маху, и застаем там всех распаренными и в исподниках. Не то попрячут все. — прикидывал комиссар Манассиевич.
— У них тут отряд самообороны есть, — почесал голову взводный Босорин, — Запросто могут стрельбу поднять. Ночь же на дворе. Скажут после, мол, не разобрались, звиняйте, мол…
— А если отряд самообороны стреляет по представителям законной власти, он есть банда, — поднял палец Манассиевич, — Так ведь?
— А то ты, Лева, у чекистки спроси. Я человек темный.
— Спросим. Элеонора Алексеевна!
— Да, — отозвалась Элеонора Алексеевна Лорх, сошла с брички, и направилась к звавшему ее Манассиевичу, — Что у тебя такое, Лев?
— Да вот, обсуждаем: если какой отряд самообороны начнет стрельбу по отряду специального назначения, как он тогда называется?
— Контрреволюционная банда, — пояснила Элеонора, улыбаясь, — Всех мужчин — расстрелять, женщин с детьми — выселить, село — спалить к божьей матери. Все, по-моему, ясно.
— Ага, вот оно! — обрадовался Манассиевич, — Я то и говорил. Решил я брать это сходу, прямо сейчас. Так, с шумом, чтобы страху нагнать.
— Не возражаю, — кивнула Элеонора.
— А и славно!
Так, ночью, с ходу и ворвались в село, и помчались между изб, стремясь занять ключевые точки для стрельбы. Но жители, ничуть не сонные вопреки ожиданиям, возмущенно гудя, уже повылезли наружу, довольно недвусмысленно потрясая вилами, дрекольем, а то и винтовками.
Босорин громко приказал своим архаровцам лезть на крыши самых высоких изб с пулеметами — пулеметов было два: гочкиссовские — а сам разрядил по стеклам ближайших изб свой наган, и заорал в толпу:
— Клади оружие, быдло серое, быс-стро-о! Разойдись! Спалю-у к е…ной матери всех!
Было совершенно ясно, что Босорин отнюдь не шутит. Красноармейцы, услышав эту угрозу, быстро запалили фальшфейеры, и угрожающе подняли их, а один, по фамилии Биша, на славу Босориным выученный, проявил инициативу: запустил лимонку под большой перевернутый прачечный котел, чтобы побольше грохоту получилось. Грохот и впрямь был знатный: заголосили сразу дети и бабы, а из одной избы, (на другом от того злополучного котла краю села), заполошно завопила старуха:
— Вбывають ить, анчихристы! Рэжуть ить!
— Отставить гам! — закричал Босорин, — Будете продолжать хай, так я вам гарантирую здесь большое пожарище!
— Ти-иха! — призвал и Манассиевич, — Граждане! Попрошу всех прекратить сопротивление, и сложить оружие. Далее всем надо собраться в одном месте на сход. Мы — свои, мы не бандиты. Я прошу вас соблюдать спокойствие, и тогда я со своей стороны гарантирую вам безопасность, и соблюдение законности. Кто у вас здесь старший?
— Эк ты с ними! — отнесся Босорин к Манассиевичу.
— А что?
— А то, что херней занимаешься. Всех на одну осину… — гакнул выстрел, и Босорин, не договорив, тронул коня в сторону шума, держа наготове перезаряженный наган:
— Кто мне тут еще не успокоился, б….ь? Я вас навеки успокою!
— Оставь, — крикнула ему Элеонора, — Я сама разберусь, — и, лихо сидя в седле, проскакала за угол хаты. За углом, наткнувшись на бегущего красногвардейца, она резко осадила коня, и гикнула:
— Солдат, ко мне! В чем дело тут?
Красногвардеец оторопело остановился, и, сторонясь Элеонориного жеребца, доложил:
— Так что, товарищ уполномоченная, я к вам и бегу.
— За мной бегать не надо, — разъяснила Элеонора, — Фамилия?
— Скорохватов.
— Хорошая фамилия. Что за шум?
— Тута один чучел побег золото ховать, ну, ребята его малость и… тово…
— Деньги отдать… пока, — распорядилась Элеонора, — И что б без фокусов у меня! Ясно?
— Да ясно. А ежели кто залупаться будет?
— Тогда вали всех без разбору — на том свете Бог, поди, своих узнает. Выяснить, где живет староста, и этот… ну, кто там командует этим отрядом самообороны. Арестовать, и ко мне. При попытке бежать, или оказать сопротивление — расстрел на месте. Ты переходишь в мое распоряжение. Выполняй.
— Ага, — красногвардеец побежал к своим.
— «Ага!» — передразнила его Элеонора, — Эх, бардак!
Тем временем красногвардейцы распределились по селу, и стали врываться во все дома, сгоняя народ к майдану.
— Что ж, будем здесь пока размещаться? — спросил Босорин Манассиевича.
— Надо, я думаю.
— Вот и ладненько. Ребята! С конь, и размещаться по квартирам. А вы — давайте, начинаем сход, — отнесся Босорин к мужикам.
— А усе тут, — вышел вперед плотно сбитый бородатый дед, староста, судя по замашкам, — Говори, шо надо?
— Вы здесь староста? — поинтересовался Манассиевич.
— Ну, я.
— Хлеб у вас имеется? Мы закупаем.
— Не, не имеется.
— Отчего?
— Свезли весь.
— Когда?
— Да десять ден тому.
— И куда возили?
— Туда, — показал дед рукою на восток.
— Ну ты, старый пень! — вспылил Босорин, — Ты поп…и у меня еще! «Туда!» Петроград голодает, а вы, падаль…
— А ты на меня зубов не скаль, — огрызнулся дед, — Видали мы не таких-всяких соколов!
— Ты как со мной говоришь, г….? — изумился Босорин.
— А как от ты слышишь. Я тебя в гости не звал, ты сам пожаловал. От и слухай.
Босорин было принялся хвататься за наган, но Манассиевич жестом его остановил.
— Граждане! — Манассиевич повысил голос, — Неужели нужно бесконечно разъяснять вам, что вы обязаны оказывать нам полное содействие? Неужели придется принимать более строгие меры? Повторяю: в виду сложившегося положения, и угрозы вторжения немцев, все имеющиеся излишки хлеба собираются, и переправляются в безопасные районы. У вас утром будет произведен досмотр.
— А ничего нет вшистко едно! — запальчиво закричал дед, — И неча огород городить. Идить вы себе по добру по хорошему, добрые люди. И на постой у нас неча становиться. Уж вы как себе хотите, а мы не согласные. Коням, и то ничего дать не маем, самим для скотинки в обрез. Так шо, идить вы лучче с Богом, а мы за вас помолимса…
Тут уж Босорин дал себе волю: приподнялся на стременах, и зарычал на старосту:
— А, е.. твою мать, б….ь! Вот как ты, гадье, говоришь с законной властью? Взять его, и к стенке на х…!
— А и что? — не отстал и дед, — Только то и умеете! А все одно по-вашему не будет!
Босорин уж был готов деда на месте пустить в расход, но не успел: двое красногвардейцев, повинуясь знаку, который подала рукой Элеонора Алексеевна, подбежали к толпе, выхватили деда, и поволокли его в сторонку, уговаривая:
— Ну чего насыпаисся, пердун старый? Неймется? Пшел, пшел, тебе же лучше, бо зараз тебе п…ц настанет. Командир, он не шутит!
— Да нет, граждане, — продолжил Манассиевич, — Будет по нашему! Все по нашему будет. Теперь послушайте меня: весь хлеб, включая семенной, вы сдадите нынешним утром. Ясно? А при первой попытке неподчинения я вообще прикажу все у вас забрать. До последней морковки! И с чем вы зимовать будете? Не хотите по хорошему, мы с вами по плохому поступим, — Манассиевич внезапно изменился в лице, и заорал: — Передохнете у меня с голоду! Поняли, или нет меня?
По толпе пронесся жалобный стон.
— По квартирам, — распорядился Босорин, — Отдыхать. Биша! Пойдешь в караул. Набери молодцов, и так обложите здесь все, чтобы муха не пролетела — ни сюда, ни отсюда. Утром сменитесь.
Расположились Босорин, Манассиевич, и Элеонора Алексеевна в просторной хате с печкою у старого, но крепкого мужика-старовера, которого звали Иннокентием Евлампиевичем. Старик сразу же оторопел, при виде бабы в штанах, и стал плеваться и ворчать, несмотря на то, что Манассиевич старался все его утихомирить. Элеонора немедленно прошла в отдельную горницу, и повалилась на хозяйскую кровать спать — прямо в сапогах. Босорин было отправился к ней с гешефтом, но был ею послан черным матом, в который уже раз — это у них было что-то вроде игры такой, все знали, что чекистка ни одного мужика вовсе не терпит, но — приставания Босорина сложились в ритуал, который повторялся из раза в раз. А хозяин дома, услыхав дикую брань этой самой бабы в штанах, пуще того ощетинился, и явно решил, что на постой к нему пожаловал сам Сатана с воинством.
Манассиевич было принялся разъяснять хозяину хаты, кто такая Элеонора, и какую полезную службу она несет, но прервал его командир второго взвода Асроров, который орал на кого-то с порога хаты, обильно уснащая речь туркестанскими и русскими ругательствами.
— Рустам? — вышел в сенцы Манассиевич, — Это ты?
— Нет, насрали, — ворчливо ответил Асроров.
— Чего?
— Я конечно, кто же. Ам ин ге ски! — заорал Асроров благим матом, — Что ты за меня хватаешься? Я тебе девка, да?
— Что тут?
— Да старосту арестовали, а сын за отца просить пришел.
— Сам пришел?
— Ага.
— Ну что же, — Манассиевич появился на пороге, — Его не звали, а он сам тут как тут. Ну, так тому и быть. Караул! Вот этого — в темную! Пошли в хату, Рустам. Будем ужинать. Что нового?
— Трое неизвестных пытались пройти через посты, и дать тягу отсюда, — сообщил Асроров.
— И что?
— Там теперь и лежат. И пусть лежат. А вот красноармеец Ярцев попался мне на грабеже мирных жителей. Я его расстрелял, о чем тебе и сообщаю.
— Так это к Элеоноре.
— К ней и иду.
— Но она спит.
— Я подожду.
— Зря ты это, Рустам. Надо было арестовать, и к Элеоноре. Она такие вещи решает.
— И я решаю! Этот ваш Ярцев, проклятие его костям, всех нас позорит, от него и на всех нас будут показывать, чтоб свинья издохла на могиле его отца!
Манассиевич внезапно припомнил о происхождении Асророва: тот был сыном большого купца из Дербента, учился в медресе, и в манере ругаться у него так и осталось свое, мусульманское. Прошлое несколько роднило Манассиевича с Асроровым — Манассиевич тоже в молодости учился в ешиве.
— Кого ты расстрелял, Рустам? — Элеонора мгновенно проснулась, и вышла из горницы.
— Ярцева.
— Почему?
— Под угрозой оружия требовал у мужика водки, денег, и носильные вещи. И дочь на ночь. Их там пятеро, но Ярцев был заводилой.
— Вот что? — нахмурилась Элеонора, — Это что, новые?
— Ну да, фронтовики.
— Сейчас прикажу арестовать всех. Завтра перед строем расстреляем.
— Э, не круто? — поднял ладонь Манассиевич.
— Левушка, — вкрадчиво спросила Элеонора, — Я в твои дела лезу?
— Нет, но…
— А ты не лезь в мои! — Элеонора зевнула, — Рустам, распорядись об аресте. Такие вещи надо пресекать сразу, а не то… Есть хочется.
— Сейчас что-то сообразится, — закивал Манассиевич, — У меня-то только сахарин есть. Ну, кипяток…
Элеонора достала папиросу, закурила, но тут хозяин, учуяв дым, вылетел как ошпаренный, и стал требовать, чтобы его хату не поганили проклятым сатанинским зельем, сиречь табаком, и гоня Элеонору с папиросою вон за порог, ежели уж она без своего кадила греховного никак жить не может. Элеонора сперва подивилась решимости серого мужика, но потом все же вышла, не желая затевать еще одного конфликта. Вслед за ней вышел и Босорин.
— Дай огоньку, девонька. Да, попался хозяин! — Босорин нехорошо повел глазами, — Коровенку имеет! А не тронешь… коровенку-то.
— Я тебе трону! — отозвалась Элеонора, — И думать забудь. А дед вредный, это верно. Нет у него уважения.
— Будет и уважение, — хихикнул Босорин.
— А! — Элеонора махнула рукой, выкинула папиросу, и оставила Босорина на пороге — у того «козья нога» была величины непомерной, и курить он ее должен был еще долго.
— Сатано прийшел, вот шо! — вещал Иннокентий Евлампиевич смеющемуся Манассиевичу, — Это миру конец наступает! А вы тут…
Вернулся Босорин, и принялся прямо в доме обивать с сапог снег.
Иннокентий Евлампиевич немедленно цыкнул:
— В сенях не мог-от?
— Рот закрой, — оборвал Босорин.
— Это что мне рот-от закрывать? — обиделся Иннокентий Евлампиевич, — Я в своей хате! А ты…
— Где был так долго? — спросила Элеонора Босорина.
— А, дела были.
Манассиевич, сидевший на лавке, поднял голову:
— Что еще случилось, Виктор?
— Ничего, Лева. Пока ничего не случилось.
Манассиевич беспокойно мотнул головой.
— Эх, товарищи дорогие! — Босорин сел за стол, и потянулся, — Сейчас бы хорошо покушать горяченького, да убоинки! Печеночки бы жареной, а? Элечка! Ты бы отказалась от жареной печеночки? Свежей, да парной? А? Хозяин! У тебя там коровенка имеется — иди, режь.
— А ище шо? — отозвался очень неуважительно хозяин.
— Вот так, значит? А ну, поди сюда, с-собака! Разговор есть!
— Шо за такие разговоры?
— Да вот, скажи-ка мне, — Босорин развалился за столом, положив перед собою наган, — А где твои сыны обретаются? Что-то я их нигде не вижу. Мне сказали, что у тебя двое сынов, где же они?
— А шо? В Опочке они. На заработках.
— Вон что? Ну-ну. Врет, и не краснеет. А Бог? Бог-то тебе брехать воспрещает, поди?
— Шо мне брехать-то, — беспокойно забегал глазами по углам хозяин, — Стар я уж для брехней!
— То-то, что стар, а врешь. Стоять! — рявкнул Босорин, заметя, что хозяин отступает к своему закутку, — Стой где стоишь, не то пристрелю, гнида! Отвечай, сука, где сыновья? В банде?
— Сказал же! — хозяин явно растерялся.
— А я говорю — в банде, сучий потрох!
Хозяин схватился рукою за голову, огляделся затравленно, а после бросился к Босорину.
— Назад! — заорал Босорин, и поднял наган.
Манассиевич вскочил с лавки, и Элеонора лапнула рукой кобур с маузером.
— Ваше благородие! — запричитал хозяин, — Милостивцы мои! Не погубите! Как на духу клянусь — не были сыны ни в какой банде! В Опочке они! Как на духу!
— А вот мы сейчас обыск сделаем у тебя, — пригрозил Босорин, — А там и посмотрим. Оружие есть?
— Не маем.
— Точно?
— Да не маем!
— Посмотрим, — Босорин выглянул в окошко, и увидал там троих красногвардейцев во главе с Бишей, махнул им, и красногвардейцы ввалились в хату.
— Биша, — стал распоряжаться Босорин, — Обыскать дом и подворье. Все переройте.
— А чего ищем? — поинтересовался Биша.
— А что попадется. И этого с собой прихватите. И все при нем. Бо потом будет говорить, что вы у него что-нибудь сперли. Знаем мы этих!
— Ясно, — Биша поманил хозяина пальцем, — Пошли, дед, однако! Со двора начнем.
Когда красногвардейцы с хозяином вышли, Босорин встал из-за стола, и самодовольно огляделся, посмеиваясь. Однако, веселье его скоро угасло под гневным взглядом Элеоноры, которая подошла к нему вплотную, и угрожающе спросила:
— Какую гадость ты там устроил, халдей?
— Чего?
— Какую провокацию ты устроил против хозяина дома, спрашиваю?
— Никаких провокаций я не устраивал.
Шум во дворе прервал объяснения Элеоноры с Босориным. Элеонора сразу же оделась, и вышла из хаты, а за ней поспешил и Босорин.
— Что у вас? — звонко закричала Элеонора в сторону красногвардейцев, осматривавших что-то при свете фонарей.
— Винтовки, товарищ уполномоченная. Три штуки. Под крылечком амбара сховал, паскудник, и не сдает.
— А говорил — нету, — ехидно заметил сзади Босорин.
— Не мое! — закричал хозяин, — Не мое это!
— А чье? — вопросил Босорин.
— Не знаю я! Не знаю!
— Бог, стало быть, послал?
— Подбросили! Подбросили, антихристовы дети!
— Ах подбросили? И кто подбросил? А?
Старик совсем потерял голову: он рванулся, и показал дрожащей рукой на Бишу:
— Вот они подбросили! Они!
— Чего? — пошел на него Биша, словно медведь, — Кто тебе чего подбросил, м….ло? Кто? Я? — и Биша со всего размаху двинул кулачищем, величиною с добрую детскую головку, старика по зубам.
Старик покатился кубарем, и долго лежал на снегу, выплевывая из окровавленного рта выбитые зубы.
Элеонора с ненавистью посмотрела на Босорина, потом перевела взгляд на старика:
— Расстрелять его. Немедленно. — повернулась, и, ссутулившись, пошла в хату.
Босорин проводил ее взглядом, повернулся к хозяину, и спросил:
— Понял хоть, за что?
Старик поднял голову: по глазам его было видно, что он начинает понимать.
— Ну?
— Забирай! — закричал старик, — Забирай все! Все, чтоб тебя разорвало! Подавись! Нелюдь ты!
— Добро пожаловать, ваше благородие!
В хату влетел втолкнутый человек, одетый в грязную шинель офицерского покроя, и по брови укутанный башлыком. Башлык, впрочем, был немедленно сорван Асроровым, приведшим этого человека, и Элеонора обомлела: в грязном, заросшем бородою, завшивевшем офицере она признала брата. Иван Алексеевич так же остолбенел.
— Кто такой? — спросил Манассиевич.
— Вот, Лев, поймали.
— А кого?
— Не говорит.
— Офице-ер, — заметил Босорин, — Видать сову по полету, а добра молодца по соплям. Сейчас заговорит!
— Ко мне его, — ровным голосом сказал Элеонора, — Садитесь. Кто вы такой?
— Из плена, — хриплым голосом ответил Иван Алексеевич, все еще, как видно, отказываясь верить своим глазам.
— Имя ваше?
— А-а-а… Гауденц фон Клюге.
— Чин?
— Поручик.
— С какого года в плену?
— С пятнадцатого.
— Куда шли?
— В Витебск.
— Зачем?
— К родне.
— Врет, — заметил Босорин.
— Я тебя прошу помолчать! — оборвала Босорина Элеонора, — Документы есть у вас?
Иван пожал плечами:
— Какие документы? Я бежал из плена!
— Понятно. — Элеонора потерла скулы ладонями, — Что-то еще имеете добавить?
— Нет, не имею, — покачал головой Иван.
— И что с ним делать? — подумал вслух Манассиевич.
— Что и обычно, — отозвалась Элеонора, — Не везти ж его в Минск!
— А, я позову стрелков?
— Это не надо, — Элеонора встала, поправила на поясе маузер, и улыбнулась: — Этого Кузьму и сама возьму. Не стоит беспокоиться. Оружия ведь при нем нет?
— Обыскали уже, — кивнул Асроров. — Пойти мне с тобой?
— Нет, Рустам. Отдохни пока. За меня будешь. Идите, идите, любезный. Не оборачивайтесь. Шаг вправо, шаг влево — побег, ну да сами знаете — стреляю без предупреждения.
… И так идет от века к веку, и во веки пребудет.
Двое стоят, обнявшись, и пытливо вглядываясь друг другу в глаза, в лица — знакомо? Незнакомо? Они все спрашивают друг друга, и чаще всего не получают друг от друга ответов, и все сомневаются — он ли? Она ли?
Они ли это — младшая сестра и старший брат — стоят, обнимая друг друга, или это магия, или это просто сон? Кто ответит на этот вопрос кроме них самих?
Оставьте их в покое, и удалитесь, ибо они счастливы.
Оставьте нас в покое, и удалитесь, ибо мы счастливы!!!
Оставьте меня в покое, и удалитесь, ибо я счастлив с моей Сатаной… Оставьте вы все друг друга в покое, и удалитесь, и пусть каждый останется при своем.
Но нет же! время обрушивает и правила, и законы, и магию, и сны, все обрушивает неумолимое время, и что? Она ведет с обнаженным пистолетом кого? черт бы взял ее совсем, кого она ведет под пистолетом? Не того ли, кого неистово любила, душила ласкою, при ком захлебывалась нежностью, и за кого готова была пожертвовать всем, что только у нее есть? Что могло так измениться за то время, что Иван Алексеевич провел в плену, а она оставалась одна, не имея о Иване никаких известий? Кто с ней теперь, и что будет дальше? И когда она выстрелит? И почему? Не потому ли, что желает выбросить из своей жизни последнего и единственного свидетеля того, что может поставить ее однозначно вне социального общества, сделать изгоем? Или все совсем наоборот? Или ее незрелый, сбитый с толку рано удовлетворенной чувственностью ум и действительно воспринял за истину все эти иудейские догмы, в которые так фанатично уверовали все большевики? Как понять ее поведение? Она молчит, не опускает маузера, а маузер-то заряжен, и курок взведен, хотя они уж одни, и можно было бы… А что можно бы? Надо остановиться, оглянуться, но… но Иван Алексеевич не мог этого сделать. Он боялся. Он боялся остановиться, боялся обернуться, боялся посмотреть сестре в глаза. Он боялся всего. И боялся признаться себе в своих страхах. Это был страх страха. И Иван фон Лорх предпочитал пулю в затылок тому, чтобы просто остановиться, и обратиться к кому-нибудь, неважно к кому: “Я боюсь! Укрой меня, добрый человек, я уж в долгу не останусь!” Но нет. Лорх не стал бы обращаться к доброму человеку: и оттого, что понимал — таких нет, и оттого, что стыдился своей слабости. Слабости он предпочитал смерть, о которой знал куда более, нежели о жизни, и только то, что она олицетворилась теперь в родной его сестре, такой когда-то любимой, наполняло его душу злобой, недоумением и разочарованием.
Элеонора вывела брата в ближайший лесок, огляделась, не видит ли кто, закурила папиросу, и подала брату через плечо:
— Не побрезгуешь?
Иван взял папиросу, обернулся.
— Как ты здесь оказалась, Эльке?
— Да уж оказалась. Ты иди, иди. Я думала, ты давно в Лозанне где-нибудь. Или в Лиенце. А ты тоже явился Россию делить.
Иван отбросил гневно папиросу, и развернулся:
— Да, явился! Я — русский офицер, я присягал этой стране!
— Царю.
— Стране! И я ее люблю! И отдавать на разграб жидью…
— А я нет! Пошли дальше?
— Нет уж! Здесь расстреливай! Только не тяни нищего за муде!
Элеонора с искренним удивлением воззрилась на брата, потом поняла, рассмеялась, выстрелила два раза в воздух, и протянула маузер брату:
— На, возьми.
— Зачем?
— На память. Тебе пригодится. Возьми, и беги. Но быстро. Очень быстро!
— Что?
— Иди, и делай что хочешь, братик. Но со мной старайся не встречаться. И встреч не ищи, ежели так. Я сама тебя найду, когда все это кончится. Или, во всяком случае, буду искать. Что же? Беги, у тебя нет времени. Беги. Не стой здесь, рядом со мной. Не стой. Ну?
Лорх понял все. Он быстро посмотрел направо, налево, спрятал маузер в карман шинели, пригнулся, и в мгновение ока исчез в овраге.
— Я буду искать тебя, Йоганнес фон Лорх, — прошептала Элеонора вслед брату, — Я буду искать тебя. А ты — меня. Так и будет.
Часть четвертая
ГРЯЗНАЯ ВОЙНА.
Там, где млеет пустая страна в синем дыме,
Тихо тлеет война между нами и ними,
Оставляя нам десять часов для подсчета потерь,
Изможденный май укрывается снегом,
Беззаконный рай изуродован веком,
В небесах грызет свою цепь заколдованный зверь…
“Стоп!” — визжат часы, и хотят оглохнуть,
Ясный день запить коньяком, и сдохнуть,
В зеркалах — отражения дыр, и кометная грязь…
Облака в следах пограничных стычек,
Реет Смерть в лесах обгоревших спичек,
Обрывая последние сполохи, вопли, и связь…
Ныне все взрывают мосты — кто в силах,
Как пшеница растут кресты на могилах,
И из нас никогда и никто не вернется назад,
Ныне взмахом руки, без огня и разведки,
Двинут в Ночь полки Возрожденные Предки —
На последний и вечный парад…
Бей барабан, бей, бей, барабан войны!
Бей! Бей! Громче: дом-дом, барабан войны!
Бей, раздирая столетия ревом полков!
Громче! Уравнивай ряд зевлоротых стволов,
Демонов, павших, подков, шлемов, плеч, и штыков —
Slaet on den trommele van dirre dom deine,
Slaet on den trommele van dirre dom-dom!..
Властелин Зари сокрушает меры,
Из пустой двери в чаде жженой серы
Вельзевул приходит взглянуть на визжащий белок,
Шелестят зрачки, как сухие листья,
Время рвет в клочки, вороша и чистя
Непокойную серую муть, что штурмует Порок…
И фата развевается, словно саван,
И Звезда с ревом падает в тихую гавань,
И растут на костях городища солдатских квартир,
Ибо вовсе нет ни весны, ни лета —
Или нашей кровью упьется Планета,
Или мы покорим этот Мир.
К черту тех, кто ждет, но не нас, а Веры,
К черту кратный год, вместе с чувством меры,
Хорошо ль воевать в темноте,
Где не видно врагов?
Завтра будет Весна — если будут спички,
Завтра снова Война — результат привычки,
Так до края, который в руках обреченных Богов…
…Slaet on den trommele van dirre dom deine,
Slaet on den trommele van dirre dom-dom!..
Налайхин. 8 января 1921 года.
Всякий военных поход — отнюдь не романтическая опера с барабанным боем, и героическими атаками, как его представляют напичканные козьмакрючковщиной молокососы из очень по натуре мирных, привычно нравственных, и крайне недалеких обывателей. Война — это грязь, кровь, боль, причем не только от ран, но и от расстроенного кишечника, война — это слезы, и полное одичание обезумевшего человека в массе обезумевших людей. Война — это конец всякого человеческого существа, поскольку полностью разрушается для него привычное, и часто — единственно верное бытие. Человек, попавший в войну как кур в ощип — а других и не бывает! — или гибнет почти сразу, или сживается с ней, с войной, но слишком сжившись, он уже неспособен к послевоенной мирной жизни. Солдат своей войны не кончает свою войну никогда: правильно это устроено, или нет, но с войны или не возвращаются мертвецы, или возвращаются мертвецами. Солдаты живы, пока жива война: только на ней они имеют хоть какой-то смысл, и стимул к существованию.
Говорили так: стать настоящим человеком можно только понюхав пороху. Может, оно и так, да только пахнет в окопах в основном не порохом, а мочой, закисшей кровью, гноем, и йодоформием. Запах смерти впивается в ноздри, и отравляет живую плоть смертью — навсегда. И тело стремится к смерти, и душа остается в силах творить только смерть.
Хорошенькая дефлорация для невинных и неиспорченных душ! Каждому выпадает свое, но каждому оказывается ровно достаточно всего этого: довольно густо промешанной штыками смеси грязи и крови — столько, сколько отдельный, замкнувшийся в себе человек сможет выдержать. Если этого груза будет больше, чем может вместить в себя эта душа, то человек не возвращается с войны — он сам находит смерть, из страха сойти с ума — безумие почему-то представляется худшим против смерти состоянием. Да, он не вернется с войны, и он не останется на ней: покуда жив, он будет писать нежные письма домой, даже если некому уж и писать, или больше нет у него дома, или больше нежности уж и не осталось…
Они обещают матерям вернуться, а сами ищут и ищут смерти; да только что ж ее искать — она и сама прекрасно находит каждого в свое, просчитанное в далекой древности, время.
Поэтому некоторые возвращаются с войны, не очень хорошо понимая, зачем они это делают, и совершенно не понимая, что война, а значит и жизнь для них закончились навсегда. И до конца своей жизни они живут прошедшей войной.
К очень большому сожалению эти выжившие воспитывают своих детей, передавая им свою войну в качестве наследства, порой — единственного. И, как феникс, война возрождается вновь из своего же собственного пепла. Это есть, и этого не изменить.
Белецкому досталось побольше, нежели многим другим, но, видимо, именно потому, что еще до войны он прошел достаточное воспитание внутри USL, которое отучило его как от чувства боли, так и от чувства сострадания, подобное стремилось к подобному: паче, что Белецкого не пробрало то, что трижды могло довести до самоубийства другого, мощь потока бед нарастала, и по прошествии времени ясно было, что последние шесть лет жизни Александра Романовича были шестью годами непрерывного кошмара, навязчиво разыгрываемого людьми и стихиями перед его глазами, годами буйства самой неуемной злородной фантазии, и не понять — его ли собственной, или какого-нибудь особенно остроумного божества. Если бы все это не было настолько реальным, насколько реальным был и сам Александр Романович, если бы это было видениями, то Белецкому можно было б с чистой совестью поставить в диагноз delirium traemens, и успокоиться на этом. Но действительность порою бывает куда более бредовой, чем любая, даже самая тяжелая белая горячка.
Только он, Белецкий, был способен вынести это, и сохранить при том ясность ума, и способность принимать, и выполнять собственные решения. Но это потребовало принести в жертву целую часть его сознания, и она была принесена: так Белецкий начал находить в этой беспрерывной веренице ужасов некоторое нарастающее со временем удовольствие: в споре с Судьбой — как много может выдержать человек, подобный Белецкому, тип которого Белецкий для себя определил как тип «человека жизнеспособного».
Те, которые «жизнеспособными» не были, те сдавали еще в германскую войну: даже в самом начале ее было в войсках много смертей, которые иначе не назовешь, чем безумием и формою самоубийства. Достаточно было для этого крушения предыдущей жизни: то были лаковые коляски, игристое вино, тонные барышни со свежим дыханием, честь, хотя бы и видимая, манеры, хотя бы и напускные… Оркестры играли, на залитых солнцем проспектах кипела счастливая и сытая жизнь, и вот: окопы, смрад, грязь неимоверная, воровство несусветное, вши, тиф, холера, сифилис… Кровавые бинты, загнивающие на палящем солнце, или чернеющие под дождем, ненависть галицийских крестьян; оторванные руки и ноги, вылетевшие из треснувших черепов мозги, колотые и стреляные раны, раздутые гангренами, вздувшиеся до совершенно невиданных размеров трупы, застрявшие в проволочных заграждениях переднего края как мухи в паутине. И не было у них даже женской руки, чтобы прикрыть их воспаленные глаза, не было подруги, которая пустила бы их в свое теплое лоно, и тем хоть на несколько минут спрятала бы от невыносимости настоящего, и страха перед грядущим. Нет! — лоно войны не даст такого забвения, ибо оно смердит смертью; женщина войны отдается за краюху хлеба, и награждает вас всем тем, что оставили в ней до вас давно ушедшие вперед, и возможно — уже ушедшие в землю полки. Да и она не всем достается: по ночам в стрелковых ячеях стыдливо прячутся онанисты, обреченно прикрывающие себе лица заскорузлыми грязными руками в свете фонаря разводящего, или дежурного караульного офицера.
Война… Лицо у нее, конечно же, женское, только носа на этом лице нет, и быть не может!
Многие поэтому шли с искренней радостью в бессмысленные атаки ротами на пулеметы, и находили, разумеется, там свою смерть. Вернее — смерть находила их. А смерть списывала все: мертвые сраму не имут!
Ко мне явился Николай Романов усмехаясь в усы,
Я видел в небесах свою шинель в сплошном строю мертвецов,
Ко мне явилась Мириам, в безумии увядшей красы,
А хор орденоносных крыс читал мне завещанье отцов,
Проснуться? Но уже ли снова —
В мире без начал и концов?
Белецкого смерть почти всегда обходила стороной, только раз, во время обстрела позиций «пестрым крестом» , он едва не погиб: противогаз Зелинского пропускал «Синий Крест», который начинал продирать легкие словно кислотой, и заставлял многих срывать противогазы — тут их и поджидал «Зеленый Крест», который достаточно было вдохнуть четыре раза, чтобы так и застыть в той позе, в какой застала тебя смерть, покрыв цветом вечернего неба твое чело, и левую руку.
Людей травили газами, словно клопов лизолом, а Белецкий, как на зло, явился в эту ночь из штаба на позицию, чтобы принять трех агентов, идущих через линию фронта зеленой тропой . У него и противогаза-то не было, ему свой отдал какой-то поручик…
Поручик умер на глазах Белецкого, хрипя, матерясь, и в пояс кланяясь своей шипящей в воздухе смерти, словно отчаянно, фанатически молящийся схимник.
В каких причудливых позах застывали они все, эти поручики, прапорщики, фельдфебели и солдаты на глазах надрывно кашляющего графа, это же невозможно было смотреть! Впрочем, что там Белецкий видел — вовсе ничего толком, так, мельком, да и того не осознавал, или тронулся бы он умом, сорвал противогаз, и сам умер… Потом, много после, всплыли воспоминания, от которых Белецкий безумно захохотал, и хохотал почти час, пока не сумел заплакать. А кто-то из немцев (позиция была очищена, и немцы ее заняли), хохотал и от души, наверное. Но вряд ли долго: и немцы для мертвых сраму не ищут — это живым немцам бывало стыдно за то, что во время атаки они наложили в штаны. И то — только поначалу.
Во время этого обстрела живых почти не осталось в батальоне — значит, почти не осталось и срама.
Белецкий ухитрился закопаться в землю.
Потом он семь суток выблевывал в руки испуганных сестер милосердия свои легкие, и искренне полагал, что умер, и угодил прямехонько в ад. Но он прошел и мимо ада.
За шесть лет своей войны Белецкий навидался и большего — такого, о чем не рассказывал даже Майеру с Лорхом: отпетые вояки не поверили бы все равно ни одному его слову! А вспомнить — что же, кое-что он сумел вспомнить, и кое-что для себя наконец-то понял. Чем-то надо было занять себя в те три дня, что сидел Белецкий на дереве. Что ж еще было ему делать — псалмы петь? Может, и рад бы был, да псалмов подходящих ему в то время еще не придумали.
Пока Белецкий сидел на дереве первые сутки, случился инцидент: зевнул дозор казачьего полка, и в расположение дивизии проникло около сотни чужаков. В полку начался переполох, и в ход было пошли уже и пулеметы, когда стало выясняться, что прибыли свои — к Унгерну, как оказалось, прибыли еще гурки, посланные Далай-ламой XIII-м, которые по-русски не говорили, паролей не знали, а курьер, который должен был предупредить Унгерна о прибытии гурков, до дивизии не добрался. Гурки не пострадали, по счастью, но Вольфович, старший офицер дивизии — (еврей-выкрест, единственный среди представителей своего племени удержавшийся у Унгерна), высказал новому командиру полка Соловьеву свое не очень лестное мнение о соответствии Соловьева занимаемой им должности. Унгерн так же был вне себя: присланные гурки были не только солдатами, но и обученными в монастырях магами, что Унгерн считал очень важным, и выражал мнение, что один тибетский маг-гурка стоит дивизиона обычных кавалеристов. И счастье, что ни один гурка не был даже ранен — а то бы Унгерн, по злобе и от огорчения, чего доброго перевешал бы половину казаков, вместе с Соловьевым.
После такого происшествия все ожидали от Голицына проявлений злорадства, и каких-то интриг против Соловьева, но Голицыну было не до того: взяв с собой Лорха, который временно заменил Белецкого, сидящего, как уже говорилось, на дереве, Голицын отправился к Резухину, начальнику штаба дивизии, и посвятил того в свой новый план — на самом деле придуманный Белецким — эффектной и дерзкой операции, которую должны были провести гурки, внезапно вторгнувшиеся в Ургу. Планом Голицына предусматривалось не только посеять ужас и смятение в гарнизоне города, но и, если получится, выкрасть находящегося под домашним арестом правителя Монголии — Богдо-Гэгэна, которого монголы почитали за живого бога, и который у китайцев так же пользовался значительным авторитетом. Гэгена предполагалось доставить в штаб дивизии, и, пользуясь им, как знаменем освободительного похода, вступить в Ургу сразу же, как только обстоятельства и погода позволят это сделать.
Резухин немедленно доложил о плане Голицына Унгерну, Унгерн, крайне заинтересовавшийся планом, не только его всецело одобрил, но и принял участие в разработке, Лорх же, как лицо уже посвященное, был Резухиным озадачен вопросами секретности подготовки операции, и специфическими дезинформациями на весь период до ее окончания. Голицын было предложил в качестве командира оперативной группы гурков себя, или Белецкого, но это предложение было Унгерном отклонено. Мало того, Резухин распорядился вообще Белецкого в данный план не посвящать, и круг посвященных лиц вообще больше не расширять. В план операции не был посвящен даже Бурдуковский, никто — только Резухин, Голицын, Лорх, Унгерн, и командир сотни гурков. Секретность предполагалась более чем полная. По окончании операции Голицын должен был принять Богдо-Гэгэна у гурков, и доставить его лично к Унгерну, а Лорх должен был принять и допросить пленных, если таковые гурками будут захвачены.
Голицын с виду казался вполне спокойным, нервам своим воли не давал, чем производил более благоприятное впечатление, нежели Лорх, нервностью своей решительно взбесивший всех, с кем ему пришлось иметь дело. Деятельность Лорх развил самую бурную, то и дело появлялись то в одном дивизионе, то в другом, то в тибетской сотне, каждый раз перетрясая проверяемое подразделение чистками, переводами, и отстранениями субалтернов от должностей. Лорх пропускал мимо ушей замечания Голицына о том, что выше головы все равно не прыгнешь, и продолжал нагнетать напряжение — до того, что на ретивого Лорха начали откровенно коситься, и подозревать о том, что собственно, и надо было более всего скрывать: что затевается нечто экстраординарное.
— Особенно-то не торопитесь на тот свет, — увещевал Голицын Лорха, в душе посмеиваясь, — Там ведь кабаков, как мне передавали, нету! Ну что вы такое творите? Арестуют вас, да и все дела, и будут, собственно, правы — не лезь с дурака!
Лорх, по своему обыкновению, отмалчивался, продолжая делать свое дело.
К концу вторых суток такой деятельности у Лорха нестерпимо болели ноги, так как он за день нахаживал по расположению дивизии верст до пятидесяти, укладываясь спать часа на два-три, не более. Лорх изматывал себя более, чем могла вымотать обстановка, и только вымотавшись, находил успокоение — от усталости. И под конец начала его преследовать мысль о том, что скоро конец всем вообще его мытарствам — конец конным переходам, войне, всему, что было, что наступит теперь совсем другая жизнь, если вообще наступит.
— Должен же наступить этому конец, — шептал про себя Лорх, — ведь всему на свете приходит конец! И это скоро закончится — ведь не может же весь этот идиотизм длиться бесконечно!
— Чему такому молишься, Иван? — сострил Никитин, заметив за Лорхом разговоры с самим собой.
— Спать хочу! — улыбнулся Лорх, — Жрать хочу!
— И не говори! — кивнул Никитин, — Плохо у вас в дивизии с продовольствием.
— Ты только никому кроме меня такого не сболтни! — предупредил Лорх, — Ты в дивизии человек новый, на тебя и без того косятся! Тебя назначили в полк по личной рекомендации полковника, и если тебя подсидят, так полетим и мы под фанфары! Да-с. Шея болит, скоро головы не повернуть будет! Водки бы, да закуски приличной!
— Водка у меня есть. Угостить?
— Даже так? Ну угости, что же.
Никитин было раскупорил немецкую фляжку с водкой, но тут, совершенно внезапно, и без всякой причины послышалась пачка орудийных выстрелов, да не со стороны Урги, а со стороны тыла дивизии. Никитин уронил фляжку, а Лорх подхватился немедленно, перезарядил свой старый верный маузер, и кинулся к штабу полка, крикнув Никитину:
— За мной! Быстро!
— Что это было? — на бегу крикнул Никитин.
— Малые горные мортирки, кажется. Точно, они, — Белецкий остановился, и прислушался к следующей пачке.
— А ничего другого, Иван?
— А что еще? Ангел пукнул, пролетая?
— Ну, может бомбы ручные?
— Мортирки. А вот гаубицы. Да беги ты быстрей! Хотя…
— Да что?
— Стой! Не будем дуру ломать, вот что. Смотри, полк ведь и не думает к бою седлаться!
— И что?
— А сейчас узнаем.
— Запрыгали, хай вам грець, — встретил Голицын Лорха с Никитиным, — Запрыгали, черти полосатые?
— Что случилось, господин полковник?
— Ничего. Артиллерийское учение. По приказу Резухина.
— И не жаль снарядов?
— Нет, на такое дело не жаль. Вы ведь подумали что? Что на нас напали с тылу, да? И рубят нас в лапшу?
— Признаться…
— Так и го-мины подумают то же самое. Они в курсе, что их войск у нас в тылу нет, значит, что? Красные прорвались. Я представляю, какая сейчас паника у Го в штабе! Они не удержатся, и пошлют разведку, которую мы уже ждем с нетерпением. Вам, Лорх, будет работы. Нам сейчас очень нужен хороший язык. Очень. Прошу в мой шатер. Тут Белецкий вернулся, окоченелый, как цуцик. Его водкой отпаивают.
— Вот что? — обрадовался Лорх, и нырнул в палатку.
Прямо скажем, Лорх был крайне разочарован видом своего начальника — водкой Белецкого уже отпоили на славу. Сташевский, вызванный Голицыным для помощи в допросах предполагаемых языков, сидел в уголке, подальше от Белецкого, и с нескрываемой гадливостью наблюдал за графом, которого тянуло буянить и скверно ругаться.
Для Белецкого, как выяснилось, хватило уже первых суток: он окоченел, и руки и ноги его настолько одеревенели, что его к ночи сняли, и отнесли в холодную — чтобы там отлежался. Конвоиры, как видно, боялись-таки гнева графа. Тем не менее, днем запрещалось разговаривать, курить, обращаться к конвою, и никаких других послаблений ему не делалось. При неповиновении конвоиры откровенно угрожали оружием.
Невозможность курить особенно сильно ударила по Белецкому — это мучило его больше сидения на дереве, и доводило до бешенства, которому не было выхода, что еще пуще ухудшало общее состояние графа. Сравнительно же Белецкий определил для себя, что дерево еще хуже «ледяной гауптвахты», которой он так же уподобился хватить на Керулене: на льду холод шел снизу, и только, а на дереве арестованный продувался всеми ветрами, и коченел вовсе как покойник.
Но и «ледяная гауптвахта» не была подарочком, что там: арестованного тогда выгоняли на лед реки, а с двух берегов располагался конвой. При всяком бунте и неподчинении конвою так же разрешено было стрелять, впрочем, стреляли всегда под ноги — для острастки, но никто не сомневался, что после острасток начнут стрелять и по-настоящему.
На льду можно было прохаживаться туда-сюда, так же, как при сидении на крыше фанзы, и так же запрещалось разговаривать, и обращаться к конвою с заявлениями. Можно было и не прохаживаться — можно было и просто стоять, но это было куда мучительнее при общей усталости всех мышц тела. К тому же стоя можно было ненароком заснуть, упасть на лед, и в полчаса насмерть замерзнуть, а конвою не было дела до того, чтобы поднимать арестованного со льда, они просто отмечали нарушения, за каждое из которых автоматически приплюсовывались еще одни сутки ареста.
Садиться на льду запрещено не было, да только никто этого не хотел: на ветру в полчаса намертво прихватывало шинель ко льду, и оставалось либо сидя замерзнуть, либо оторвать приличный клок шинели сзади, и остаться с неприкрытой задницей. И арестованные потому очень быстро осваивали нехитрую науку — спать на ходу, если вообще способно было заснуть на голодный желудок: арестованных не кормили вовсе, а заместо воды им в изобилии предоставлялась мелкая снежная крупка. Но на дереве не было и этого, и к третьим суткам на дереве Белецкий самого себя не помнил. После ареста его сняли, как мешок отнесли к Голицыну, и там оттерли водкой, и напоили настолько, насколько сам он мог в себя принять, не отдав обратно. И теперь Белецкий не вязал и лыка, да еще, похоже, не узнавал знакомых, так как смотрел он на Лорха с нескрываемым удивлением и неприязнью.
— Да, Александр Романович! — только и отметил Лорх, глядя в осовелые глаза своего начальника и лучшего друга.
— Ч-что? — кукарекнул в ответ Белецкий, — Ты кто таков, штаб-ротмистр? Пристрелю на хер, только еще рот открой!
Оружия, к всеобщему счастью, при Белецком не было — Голицын озаботился спрятать.
— Ты вот что, атаман божьей матери, — посоветовал Голицын, доставая, к вящему удовольствию Сташевского, колоду карт из сумки, и растасовывая ее, — Ты выпил, и спать ложись. А то я тебя связать прикажу. Господа, может быть… э-э-э в винт? Или гусарика? Только уложите кто-нибудь графа спать! С него на сегодня волнений хватит.
— Облюет палатку, истинно говорю, — заметил Сташевский, все посматривая на Белецкого с неприязнью.
— Н-не судите, и… не с-cудимы будете, — отреагировал Белецкий, тяжело прикашливая, — ты помолчи, рожа, не то прикажу тебя расстрелять!
— Спать, носорог! — заорал Голицын, чуя, что в Белецком вовсю просыпается агрессивность, — Ты в доску пьян! Развоевался! Ты посмотри на себя: ты же в ригу едешь!
— Ош-шибаетесь, гос-сп’дин п’лковник, — пробормотал Белецкий, строя рожи, и тщетно пытаясь раскурить папиросу с обратного конца — ему таки ударило в голову, и он зевнул, заметно рискуя вывихнуть себе челюсть, — Подп’лковник граф Анненский-Б’лецкий ни-икогда… вы слышите — никогда! — не… это… э-э-э… не терял г’ловы! — Белецкий дурел на глазах, и у него явно отказывал язык, — Выучка! Выучка приемной матери… э-эх, которую ваш слуга п’корный с божьей помощью… кхе, да-с, именно так, как говаривал Александр Сергеевич Пушкин про свою Анну Керн, именно так, г’спода!
— Давай без признаний, а? — поморщился Голицын.
— Имею право! — рявкнул Белецкий, — Имею! Она мне была п’чти ровесницей, и никто не п’смеет меня осудить!
— Эк развоевался! — развеселился наконец и Сташевский.
— Не язвите-ка, — одернул Сташевского Голицын, — Я вот так вижу Александра Романовича первый раз в таком виде. А знаю давно. Что-то тут не в порядке.
— Благодарю тебя, друг, — заплакал Белецкий пьяными слезами, валясь на бок, — По гроб жизни т-тебе этого не забуду! И вообще — я тебя искренне люблю, хотя это и не похоже совершенно на любовь педераста!
Пьяный плач почему-то вернул Белецкому способность говорить членораздельно, не проглатывая букв — или его мутить перестало, что ли? — так или иначе, но последние слова Белецкий произнес чисто, только что тягуче, и почти нараспев.
Голицын вместо ответа только рукой махнул, и роздал карты.
Белецкий перевернулся на другой бок, вытянулся, и сказал, позевывая:
— Если этот арап будет тут блевать, то уберите его ко всем чертям вон из клуба! — при этом он несколько раз ткнул себя в грудь большим пальцем, что подчеркивало, что под арапом Белецкий имеет в виду самого себя.
— Ваша рука, Иван Алексеевич, — объявил Голицын.
— Хм… — Лорх надолго задумался.
— Быстрее нельзя ли? — заворчал Сташевский, который сидел на прикупе, и скучал, — Не корову проиграете, я думаю.
— Не понукайте, — несколько забывшись, отозвался Лорх, — Ухм, да уж! Что же, господа, мизер кто-нибудь будет заявлять? Что?
Партнеры отрицательно покачали головами.
— Ну-с, на нет и суда нет, — заключил Лорх, — Тогда, если позволите, начнем мы, пожалуй, с шести… на бубнах, как-с?
— Шесть, червы, — поднял Голицын, — В полвиста-с?
— Вист, — возразил Лорх.
— Вы пасуете? — спросил Голицын Никитина, но тот отрицательно качнул головой, но анонса не сделал, выжидая. Голицын заворчал, как старый пес, и настоял:
— Так что же. Вы согласны с вистом?
— А что ж, — Никитин улыбнулся, — пусть его.
— Это, стало быть, вы поделить хотите? А сами, поди, поняли, что я сам себе одну шушеру сдал? Только дудки: семь на черве, или уж как хотите. Слушаю вас.
— Восемь, — заявил Лорх.
— Ага! — обрадовался Голицын, — Вист!
— Девять, — тихо сказал Никитин.
— Что — девять? А козырь?
— Без козырей, господин полковник.
— Эвон как. Без козырей! Что же вы тогда мнетесь, как девка? Уж играли бы шлем, раз у вас есть без козырей!
— Осторожничает, — вслух подумал Сташевский, — Бланковые у него должны быть. Или подрезную бог послал.
— А прикуп-то!
— Что ж прикуп? — пожал плечами Сташевский, — Прикуп, господин полковник, вещь ненадежная, как и всегда. Все тут ясно.
— Все равно я не понимаю, какой смысл играть без одной, когда у него явный шлем! — уркнул Голицын.
— А что тут непонятного, — рассудил Сташевский, подавая Никитину прикуп, — Положение у него нетвердое, и если он проремизится, то спишет только ремиз, без шлемовой.
— На шлем-то можно же премию взять!
— Но можно и не взять!
— Э, прекращайте, Алексей Павлович, эту адвокатуру, — скривился Голицын, — Тошно мне это и слушать! Лорх, вы контрировать может быть будете?
— Нет, не буду.
— Тогда пас, — расстроился Голицын, — Вот поздравляю, господа офицеры! Вот ведь игроки собрались! Прямо Смольный институт, да и только! Удивляюсь вам: уж кажется, всю дрянь я скупил!
— Отнюдь, — возразил Лорх, — И у меня предостаточно. И ежели заставили есть дермо, так надо есть полной ложкой — быстрее отделаешься. Однако, вист.
Белецкий застонал, повернулся, и сел.
— Опять воскрес, — заметил Сташевский.
— Вот я сплету тебе на милетский манер разные басни, слух благосклонный твой порадую лепетом милым, если только соблаговолишь ты взглянуть на египетский папирус, исписанный острием нильского тростника; ты подивишься на превращение судеб и самих форм человеческих, и на их возвращение вспять, тем же путем, в прежнее состояние, — вполне ясным голосом произнес Белецкий.
— Великолепно, — поощрил Голицын, — И дальше что?
— И хожу я теперь не осеняясь, и плешь свою не прикрывая ничем, радостно глядя в лица встречных!
Лорх и Голицын расхохотались, не чуя беды, и не успели среагировать: Белецкий вскочил, вылетел вон из шатра, натолкнулся там на Соловьева, и заорал, щурясь, и строя удивленную мину:
— Эт-то что еще за фрукт? Эй, солдаты! Вы где? Кто-нибудь объяснит мне, что за хреновина здесь происходит? Взять его!
— Что-о?! — гневно прижал кулаки к груди Соловьев.
Белецкий вместо ответа сел на землю, потер взлохмаченную голову руками, словно вспоминая что-то, и через некоторое время ответил:
— Что слышите, господин дезертир! Я вас разжалую в простые казаки, и это в самом еще лучшем случае!
— Вы соображаете вообще, с кем разговариваете, вы?
— С вами. Но и верно — лучше с вами вовсе не разговаривать — вас следует расстрелять безо всяких разговоров! — Белецкий огляделся по сторонам, сверкая глазами, — Лучше скажите мне, господа, до Ивановки далеко еще? Мне нужно в штаб ге… — Белецкий натяжно зевнул, — К Гамову, короче говоря. Это вообще хамство! Я с самого Цицикара не слезаю с седла, а вы меня так встречаете!
Соловьев зло наклонил голову:
— Так вы что? С ума наконец сошли?
— С ума сойдешь ты, мудак, когда сюда прибудет карательный отряд! — встал перед Соловьевым Белецкий, — На первом суку повесить тебя, пес, прикажу!
Белецкого в этот момент скрутили, и поволокли в шатер Голицын с Лорхом.
— Э, да у него жар! — заметил Голицын. — Иван Алексеевич, бегите-ка вы за доктором!
— Не тиф, надеюсь? — поинтересовался Соловьев.
— Похоже на то!
— Да скорее воспаление легких, — предположил Лорх.
— Вы еще здесь, несчастный? — возопил Голицын.
— Так точно, ваше превосходительство… — бормотал Белецкий, — Это будет… превосходный… рейд…
Налайхин. 12 января 1921 года.
Белецкий почувствовал, что он голоден как волк — в желудке горело огнем. Голова была тяжелой, и сильно ломило икры.
«Но, это пройдет!» — решил Белецкий.
Он, не раскрывая еще глаз, ощупал свое лицо, и рассмеялся: успел зарасти короткой, но густой бородой. Потом обратил внимание на свои руки, и довольно замысловато выругался — руки стали тонкими в запястьях, и тряслись, словно бы с великого перепоя.
— Первое проявление вашего сознания и впрямь любопытно, — послышался ему насмешливый женский голос, — Такого я давно не слыхала!
Белецкий повернул голову на язвительный смех, и обнаружил прилегшую в другом углу кибитки Наталию Пчелинцеву — женщину молодую, с большими глазами, высокую, и несколько склонную к полноте. В полутьме она показалась Белецкому очень красивой, и от того он даже смутился своего красноречия.
— Только не это! — вскрикнул он, — Вы что здесь делаете?
— Ну, например, ожидаю.
— Да чего?
— Когда вы придете в себя.
— Ну, пришел я в себя, что же дальше? И к чему вам я?
— Странный вы человек, Александр Романович, — снова засмеялась Пчелинцева, — Право! Мне, так вот казалось, что это вы искали со мной встречи!
— И не думал.
— Разве?
— Воистину! Тем не менее, madame Пчелинцева…
— Мне привычней, чтобы меня называли по моей фамилии.
— Белл?
— Да. Вот видите, как вы много обо мне знаете! Я тронута.
— Служба такая.
— Это мне можете не рассказывать. Итак, вы заинтересовались мною лично, или же мною интересуется контрразведка?
Белецкий подумал, прежде чем ответить, и кивнул головой:
— Лично я.
— И давно?
— Нет, недавно.
— А вы меня интересуете еще с Манчжурска.
— За что такая честь?
— Вы удивлены?
— В некотором роде. Я что-то не припомню за собой, я извиняюсь, чтобы мне приходилось когда-нибудь задевать ваши интересы…
— Нет, не задевали.
— И отлично. Да, не будет нескромностью с моей стороны, если я поинтересуюсь, с какого года вы являлись секретным агентом контрразведки, и какого отдела?
— Почему вы спрашивает?
— Чувствуется в вас определенная выучка. Я-то тоже того поля ягодка…
— С двенадцатого. Восточный отдел. Но это не значит, что наш разговор должен стать поединком двух хитрецов. Будем откровенны: мне надо прояснить одно обстоятельство, которое может вам показаться очень странным… даже, скажу прямо, оно и лучше, ежели покажется. Итак: я замечаю в вас почти неуловимое, но тем не менее сходство с человеком по имени… — Наталия выдержала паузу.
— По имени?
— Впрочем, не стоит.
— Отчего же? Виноват, а в чем сходство? В лице?
— Нет. Лица меняются в большинстве случаев. Но остаются неизменными характерные черты в мимике, и некоторые манеры… вы ведь в этом находите много знакомого, не так ли?
— Я? Да о чем вы говорите, Наташа?
— Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю, Александр Романович.
«Ай, сноровиста!» — подумалось Белецкому, — «Да знаю я, куда ты клонишь! Только… ошибиться не хочу. Ошибки в таких вещах обычно кончаются фатально.»
— Вы, Наташа, в Германии были? — сделал Белецкий вид, что переводит разговор на другую тему.
— Давно. Так давно… Германия очень изменилась за то время, что я ее не видела.
— То есть? Вы путаные вещи говорите. Вы молоды, и…
— Ничуть не путанные. Слушайте, Александр Романович! Вам не снится иногда дама по имени Маргарета фон Нэвилль? Или ее сестра Карен?
— Я стал говорить во сне? Или бредил?
— Я не слышала.
— Не слышали? Позвольте не поверить!
— Истинная правда. Если мы с вами, будем говорить откровенно, испытываем некую взаимную тягу друг к другу, то давайте отдадим себе отчет в том, почему это так. Знакомство и родство душ, так сказать. Вы вот верите ли в бессмертие души, Александр Романович? Или, например, в то, что сверхчувственные и интуитивные явления есть опыт наших душ, приобретенный в предыдущих воплощениях? Или, что вернее, не совсем так. Вы ведь знаете, что если два предмета, существа, или креатуры подобны, то они есть суть одно и то же, невзирая на пространство или время, их разделяющие? Знаете? Так что тут скорее надо говорить не о предыдущих воплощениях, а о части вас, существующей в году так тысяча шестьсот десятом, под именем… Вы сами его назовете, или мне это сделать?
Стороннему слушателю, если бы случился здесь таковой, филиппика Наталии явилась бы совершенной бессмыслицей, но Белецкий отнесся к ней очень серьезно, и надолго задумался.
— А вы осведомлены в оккультных науках, — признал он наконец.
— Я оккультистка, — согласилась Наталия, — И это не удивительно. Удивительно было бы обратное! Итак, вы хотели говорить со мной?
— Хотел, — признал Белецкий, — Только теперь и не знаю, с чего начать. Привык-то я начинать издалека, да ходить вокруг, словно кот вокруг горячей сосиськи…
— Вот уж что действительно лишне! — фыркнула в ответ Наталия, — Помилуйте! Я могу понять, что иезуитствовать — ваш основной стиль, могу понять, и почему это так, но, в данном случае, я думаю, что лучше сразу расставить акценты. Впрочем, я ведь не тороплюсь — угодно вам валять ваньку — воля ваша.
— Да нет, ваньку валять мне уже не угодно, — Белецкий не выдержал язвительного натиска Наталии, выраженного причем более в молчании и улыбках, нежели в словах; натиск был сильный, и Белецкий решил временно сдать позиции, — Давайте сразу: несколько времени назад вы, в письме к одной из своих знакомых, упомянули имя, кажется, Михаэля Геренштайна, и…
— Фридриха-Йозефа Майервитта? Упоминала. Я даже не интересуюсь, как вы об этом прознали — все ведь к моей же пользе. Кстати, прошу заметить характерный случай: стрела, пущенная наобум, попадает точно в цель!
— Не будем отвлекаться.
— А что такое? Или вы мне все же допрос учиняете?
— Отнюдь, что вы! Это не касается интересов контрразведки, впрочем, я и не знаю, касается ли это меня… но мне интересно.
— Очень рада. Итак, вас интересует Фридрих Майервитт? Это был такой человек с дурными наклонностями, очень давно, в начале семнадцатого столетия. Был он авантюрист, обманщик: кое-кому он имел наглость выдавать себя за герцога Валленштейна, руководил, правда не лично, шайкой разбойников, и, по отзывам, был большим знатоком черной магии, и прочих подобных вещей. Некоторое время он был шпионом испанского королевского двора, но в этой роли недолго удержался. Шарлатан он был, каких свет не видал, и был так же изрядным обжорой и выпивохой, и хоть на женщин он не был особенно падок, все же такая жизнь требовала денег, как и всякая жизнь под небом, а денег у него от рождения не было вовсе, а все, нажитое им за сознательную жизнь, и им же промотанное, было приобретено путем крайне нечестным. Он обладал, например, даром выуживать деньги у тайных алхимиков, которые тщетно бились над секретом превращения свинца в золото. Он ухитрялся водить за нос даже монахов. Он принимал участие в знаменитом деле провансальских одержимых монахинь, причем роль играл какую-то крайне темную и неблаговидную, и после этого ухитрился проделать в северной Германии несколько подобных инцидентов — с одержимыми девицами, из которых Майервитт, за приличную плату, довольно успешно изгонял бесов, и немедленно исчезал, пока благодарные горожане не успевали опомниться. Он успешно предсказывал будущее, и копался в прошлом неких влиятельных лиц — в основном, в их грязном белье, с целью самого недвусмысленного шантажа. И половина «подвигов», приписанных народной поэзией Фаусту, на самом деле была плодом неуемной фантазии Фридриха Майервитта.
Этот человек в каждом германском городе имел кредиторов, в каждом втором — тех, кого совершенно жульнически надул, а в каждом пятом — тех, кого до смерти напугал, причем все это он прикрывал своей тайной происпанской деятельностью, и как правило, выходил сухим из воды.
— Из какой книги вы все это вычитали? — спросил Белецкий, воспользовавшись тем, что Наталия сделала паузу.
— Вам же отлично известно, Александр Романович, что таких книг нет, — ответила Наталия, — и быть не может: такие люди как Майервитт своей деятельности отнюдь не афишировали… Но я продолжаю: сей злонамеренный Майервитт в конце концов так опротивел всем добропорядочным людям, что его объявили вне закона по всей Священной Римской Империи, в землях германских, в Швейцарии, Италии, и Португалии. И хотя все искали Майервитта, чтобы повесить, колесовать, и прочая и прочая, причем именно за злостное колдовство и отравительство, так что задействованы были и инквизиция, и светские власти, Майервитт преспокойно сидел в Констанце, укрываемый ландграфинями Маргаретой и Кариной фон Нэвилль, которые были его верными возлюбленными — (обе сразу), и он всегда хранил им верность — обеим сразу. Всем троим, и сестрам контессам, и Майервитту, это очень нравилось.
Но когда обо всем этом стало известно, Майервитт дал деру в Шлезвиг, к Карен, куда ее недавно выдали замуж; Карен он там не нашел, так как она к тому времени переселилась в Роттердам, овдовев, как и предполагалось, через семь месяцев после свадьбы. Тем временем за укрывательство преступника такого ранга, как Майервитт — еретика, ересиарха, мошенника, черного мага, разбойника, грабителя, отравителя и прочая, Маргарету взяли, и, не посмотрев на то, что она княжеского рода, упрятали ее в каменный мешок, каковая история, отраженная, само собою, в хрониках, послужила для Гете сюжетом к слезливой мелодраме о бедной Гретхен — опять, как видите, фигура Фауста.
В темнице Маргарета просидела месяца три, а потом внезапно исчезла из закрытого на славу каземата. Тюремщики после этого не нашли в каземате ровным счетом ничего, кроме нарисованных на стене углем восьми концентрических кругов, и тайного знака, того, который потом Жан Буллан поставил на штандарт организованного им братства, не очень понимая его смысл…
— Закончить эту замечательную романтическую историю могу и я, — продолжил в тон Наталии Белецкий, когда она примолкла, — Когда сей Майервитт узнал, что Маргарету арестовали, он, будучи человеком по своему благородным, ринулся в Констанц, чтобы предложить тамошним властям себя в обмен на ее свободу. Эту часть нашего романа совершенно невозможно проверить, так как она в принципе недоказуема, тем более, что в Констанц Майервитт так и не явился. И вот почему: по дороге ему встретилась маленькая девочка, которая его окликнула по имени, и рассказала, как произошло дело с Маргаретой в Констанце. Майервитт по понятным причинам повернул оглобли, раз тем более и следа Маргареты не нашли, и ограничился тем, что снесся с Михаэлем Геренштайном, и передал тому наказ перерезать всех родственников констанцского полицайрата, и коронного судьи, спалить их дома, уничтожить имущество, после чего передать в ратуше его, Майервитта, привет, и уведомить горожан, что это — только начало. Это было сделано разбойниками с подходящей случаю точностью и обстоятельностью.
— Жестоко, — усмехнулась Наталия.
— Но мы его простим, — развел руками повеселевший Белецкий, — меры драконовские, согласен, но причиной их послужило то, что Майервитт заподозрил, что с Маргаретой просто втихую расправились, а после инсценировали…
— В этом Майервитт был несколько неправ.
— Быть может. В таком случае месть не соответствовала посылу, и я теперь не удивляюсь некоторым обстоятельствам, которые последовали много позже… Но продолжим: сразу за этим почтенный браво Фред Майервитт поехал в Роттердам, чтобы забрать оттуда хоть Карен, но та наотрез отказалась бежать. Майервитт, у которого сбиры то и дело висли на хвосте, немедленно за этим покинул Голландию, и остаток дней своих провел на Корфу, причем турки принимали его за араба, а греки — за самого Сатану.
Жил он неплохо: тратил вовсю из своей бочки золота, пополняя ее тем, что ссужал в рост, и не было таких идиотов, которые не отдали бы Майервитту долга — были такие поначалу, да всех их так или иначе находили мертвыми… Умер он в старости, наполненной днями в возрасте ста одного года, под громы, сверкание молний, и прочие атрибуты недоброй кончины, что и сделало его среди жителей острова фигурой легендарной, и вселяющей ужас. И до сих пор говорят там о арабе, который коротко знался с чертом — Майервитт уж точно был уверен, что знается… Коротко говоря, Майервитт закончил свой путь по своему всегдашнему обыкновению. Но не думаю, что теперешний Майервитт, где бы, и кем бы он ни был, так уж похож на прежнего. Времена меняются, и мы тоже — это ведь и есть смысл бытия… Впрочем, за прошлое ему нисколечко, я думаю, не стыдно.
Наталия задумалась, и стала загибать пальцы, что-то высчитывая в уме.
— Довольно неприятные все же люди, не находите?
— А времена были таковы, madame! Время формирует человека. Впрочем, дело-то действительно прошлое. И все они были овечки по сравнению с Кесаре Борха, или, скажем, с Медичи…
— Да, наверное, — видно было, что Наталия слушает Белецкого вполуха. — Вы когда родились?
— Что?
— Дату своего рождения скажите мне?
— Вообще-то я никому…
— Мне можно, — улыбнулась Наталия, — Да я и сама знаю. В ноябре 1885 года, около семи часов пополудни?
— Когда точно — не помню, может, что и так. Да, двадцатого ноября.
— Что же, все сходится. Но оставим это. Разве вот что остается выяснить: где же вы были раньше, любезный мой граф?
— А вы?
— Пряталась от войны по возможности. В Харбине.
— И успешно?
Наталия вздохнула:
— Каждый прячется как может.
— А я от нее не прятался.
— И вы не хотели найти..?
— Что? Или кого?
— Вы же прекрасно понимаете, о чем я говорю.
— Да, понимаю. Это я все ваньку валяю… Да-с, быть может. Но как? Судьба сама сводит… или не сводит. Это вам было б проще: написали бы, хоть бы роман, что ли, издали бы его — там, гляди, все заинтересованные лица и поняли бы: Наталия Павловна Белл что-то знает, надо с ней познакомиться… А так, что же — Империя была велика… И времена тяжелые. Нам ведь от роду положено появляться в самые интересные времена — в иные в нас нет никакой необходимости…
— Давайте договоримся, граф, — оборвала Наталия рассуждения Белецкого, — Мы все обговорили, и закончим на этом. Больше эти темы мы поднимать не будем — не стоит. В остальном можете на меня рассчитывать. Во всем.
— Примем к сведению. Но вы не ответили на мой первый вопрос: здесь-то вы что все же делали?
— Как что? Ухаживала, и сейчас ухаживаю за вами. У пани Вундер на вас времени недостало — испанка. И вот…
— Вы были со мной все это время?
— Да.
— Бредил я?
— Было дело. Но вы не волнуйтесь — дальше меня не уйдет.
Белецкий усмехнулся:
— Надеюсь. А муж ваш не приревнует?
— Кто? Этот… — в голосе Наталии зазвенело презрение, — Мой муж к вам не приревнует никогда.
Белецкий досадливо поморщился:
— Это почему, интересно?
— Потом объясню, после.
— Хорошо, после так после. Я сильно завшивел?
Наталия тихо рассмеялась:
— Уже нет.
— Хм. Благодарю. Так, вот о чем я вас теперь попрошу: подите к Лорху, знаете же его, и передайте, что мне скоро понадобится бедный грешник. Он знает, о чем тут речь.
— А я могу узнать, о чем речь?
— Да с легкостью. «Бедный грешник» — это самогонка, та, что артиллеристы гонят. — Белецкий сообразил, что сболтнул это он Наталии, пожалуй, зря — подвела его осторожность, болел, все-таки, вот и разучился мышей ловить, — Это у нас такой тайный язык выработался: дело-то запрещенное… а выпить хочется. Отпразднуем мое воскрешение. Так что бедный грешник в одном экземпляре. И сделайте это сейчас.
— Охотно. А вы что будете делать, пока меня нет? Проверять, не заинтересуются ли вашими бедными грешниками Сипайло, Резухин, или Бурдуковский?
— Причем тут они? Они водку хорошую хлещут, из генеральского запаса! А я буду, пожалуй, спать. Да, Голицыну скажите, что я уже почти здоров. Идите же, Наташа. Скорее. Я вынужден теперь торопиться…
— Ба, Ваше сиятельство! — Белецкий, к своему удивлению, действительно обрадовался бывшему командиру полка, что послужило для него неким поводом для беспокойства: слишком часто в нем стали сменяться неприязнь на симпатию, и наоборот!
— Ба, Александр Романович! — в тон отозвался Голицын, — А что в таком затрапезном виде?
Белецкий, вылезший из кибитки навстречу полковнику в лосинах и шинели прямо на нательную рубаху, несколько смутился:
— Так при мне и нет больше ничего, почему-то. Как конь мой поживает?
— За это могли бы не беспокоиться, — сухо ответил Голицын, — конь ваш, амуниция, и все остальное при мне, и в полной сохранности. Я даже взял на себя труд обеспечить вас дивизионным мундиром, чтобы больше вам гусей не дразнить — еще один такой арест, и вам будет капут.
Белецкий рассмеялся:
— Все одно буду ходить как встарь, а то… Смешным выглядеть не хочу. Скажут, перевоспитал генерал Белецкого. А арест что — арест мы выдержим.
— Выдержите! Сами-то видели, на кого похожи?
— Нет, — Белецкий снова рассмеялся.
— Что ж так?
— Да просто не довелось пока.
— Советую взглянуть. А уж заросли! — Голицын всегда был строг к внешнему виду офицеров, — Похожи вы, Александр Романович, на каторжника с Колесухи.
— Времени не было в порядок себя привести — только сегодня очухался.
— Что же тогда бы бегаете? Лежите.
— Да нет уж — дела. И рад бы, да не могу.
— А тогда найдите время привести себя в приличный вид! Если будете находиться в расположении в таковском виде, так я на вас найду управу! Нет, действительно, разве можно вообще выходить так? Черт-те знает на что это похоже!
— Сами сказали: на каторжника с Колесухи. А вы вот все не меняетесь.
— А с чего это мне меняться, позвольте спросить?
— Да нет, я не о том. Вы совершенно не стареете с тех пор, как я вас знаю.
— Никогда не старею! — с некоторым заметным самодовольством заявил Голицын, — И вам того желаю. А надо-то только — следить за собой. Так куда вы собрались?
— К Бурдуковскому.
— Вон что? А касается ли это… м-м-м…
— Нет, не касается. Это дела мои.
— Хорошо, понял. Только вы поосторожней с вашей деятельностью — за нами со вниманием смотрят последнее время, так что-с…
— Смо-отрят? Неужели сам?
— Нет, это не то совсем. А знаете песенку «Коль славен наш Господь в Сионе» ?
— С этим я так же собираюсь разобраться. Пора уж… Да, вы не могли бы собрать для меня все возможные сведения о той диве, которая проводила время у моего одра? Я бы Лорха озадачил, да у него и без того дел — не провернуться. А вы бы Никитину…
Голицын самодовольно улыбнулся:
— Это я как раз уже сделал, Александр Романович. Вот, ознакомляйтесь — абсолютно достоверные донесения.
— Изрядно, — хмыкнул Белецкий, — В вас знаете кто пропал? Знаете? Цены бы вам не было в контрразведке!
— В шахматы надо играть, — заметил Голицын, — Так что насчет вас распорядиться?
— Ну те-с, мне требуется мундир, и все остальное, что положено. И все пока. Конем завтра займусь. Скоро будем позиции менять?
— Весь месяц простоим. Укрепились хорошо. И вы бы лежали себе, пока есть такая возможность. Наживете радикулит, как Лорх…
— А что он?
— Да так скрутило — на крик кричал. Лечь не мог, все маршировал возле юрта вашего. Доктор ничего не смог поделать.
— Я смогу. Вылечим Лорха — как новенький будет. И про меня: ежели я сказал, что возвращаюсь в строй, то это значит, что я это сделать способен. Я же себе не враг, в конце-то концов! Уж кому-кому, но не себе же! Тем более, скажу вам по секрету: валяясь в повозке сей, и так изрядно мне надоевшей, я к тому же подвергаю свою персону большей опасности, нежели в строю.
— То есть? Эта опасность не от Наталии ли исходит?
— Да нет, не от нее. И я, свинья такая, про нее и не подумал! А я ведь и ее подвергаю такой же опасности, что и себя…
— Э, да вы не влюблены ли, граф? — догадался Голицын.
— Пока сам не знаю. Но доверия она стоит. Я в людях не ошибаюсь.
— Хотелось бы верить.
— А вы мне верьте. Все дрязг между нами меньше будет. Да, так коротко говоря, парламент наш пора распустить. Надоел.
— Воля ваша. Я обо всем распоряжусь. И мой вам совет — сегодня хотя бы долежите. Вот вам наган, ежели вы боитесь.
— Я не боюсь, а осторожничаю. Но наган возьму. Благодарю.
Евгений Бурдуковский, нам уже знакомый, был великий хам и свинья, прирожденный палач, и вообще во многих областях человек крайне неприятный, но одно свойство могло затмить в нем все его недостатки — потрясающая работоспособность. Он спал всегда едва три часа в сутки, причем этого ему вполне хватало для того, чтобы быть бодрым; он ухитрялся держать в голове ту часть досье на добрую половину личного состава, которую нельзя было доверить бумаге, и стремился знать все про всех, правдами и неправдами добывая полезную информацию. Обладая феноменальной текстовой, и фотографической зрительной памятью, Бурдуковский обладал еще и нюхом, великолепной интуицией, и его аналитические построения порой давали даже больший эффект, чем просто янычарские штучки господ полковника Сипайло, капитана Веселовского, самого Белецкого, и прочей честной компании, которая в дивизии пронизала всю ее структуру, и представители которой имели обыкновение выскакивать как черт из под копны всякий раз, как только начинало пахнуть жареным.
С Белецким, старым своим знакомцем, Бурдуковский ныне встречался мало, так как их отношения охладели после одной довольно подленькой истории; но Бурдуковский, будучи редкой разновидностью до крайности циничного флегматика — его возбужденная дикость всегда была напускной, страх он этим наводил — так вот Бурдуковский на разногласия с Белецким плюнул, да и думать на первое время забыл о Белецком, тем более, что Белецкий не был Бурдуковскому непосредственно подчинен, а профессионального интереса он в Бурдуковском поначалу не вызвал — все более или менее темные делишки графа были им заботливо прикрыты прежде всего от своих же собратьев по роду деятельности, и так замаскированы умелыми дезинформациями, что и Бурдуковскому, когда он уже натолкнулся на признаки бурной деятельности Александра Романовича, оставалось только руками развести — он совершенно ничего не понял.
Но со времени разоблачения полковника Кима, которое Бурдуковский понял как расправу Белецкого с целой группой сообщников, таинственная деятельность графа Бурдуковскому уже не давала покоя, и беспокоила последнего так же примерно, как беспокоит больной зуб. Пока Белецкий сидел под арестом, и валялся без памяти после него, Бурдуковский собрал воедино всю имеющуюся на Белецкого информацию, и даже охнул, когда все свел в схему: получалось, что Белецкий координирует имеющуюся в дивизии активную тайную организацию, которая неизвестно кому подчинена, неизвестно где сформировалась, и преследует пока неясные, но наверное далеко идущие цели.
Дела Бурдуковский заводить пока не стал, но сбором информации своего лучшего аналитика — Сержа Деева, уже озадачил.
Бурдуковскому, что понятно, не оставалось ничего другого, чтобы раз навсегда раскодировать деятельность Белецкого и KО, как только оказать ему приватное содействие в какой-то из операций, а потом уж, по горячим следам, докопаться и до всего остального. Деев пытался делать такие попытки и раньше, когда еще никто не обращал внимания на иезуитский запашок графа Александра Романовича; тогда он просто пытался выяснить, не допускает ли граф злоупотреблений по службе; несколько раз Деев имел возможность зацепить Белецкого, да все попытки проваливались — помощь Деева, и вообще людей Бурдуковского Белецкий решительно отвергал, предпочитая справляться своими, судя по всему — довольно значительными, хотя и неизвестно откуда каждый раз задействуемыми, силами.
Не меньший, чем у Бурдуковского, а то, пожалуй, и больший собачий нюх Деева сигнализировал о чем-то крайне неприятном для него самого, и связанном именно с Белецким, Голицыным, Майером, и Лорхом, да только остановиться на полпути Деев уже не мог, а Бурдуковский не желал. Деев с последнего времени установил наблюдение за Голицыным, и был крайне удивлен тем обстоятельством, что не один он присматривает за почтенным полковником, но вот кто именно установил второе наблюдение, этого Деев установить как раз не смог. Ситуация становилась от этого еще более интересной, и Бурдуковский предполагал, что дело, им раскрываемое, будет громким, и резонанс будет иметь крайне значительный.
Бурдуковский занимался делами и в этот вечер, поставив в своем шатре складной немецкий стол (личное имущество), и немедленно завалив его бумагами. Пасьянс, который он с увлечением разбирал, сделал бы честь самой г-же Ленорман , но Бурдуковский его уже разложил по полочкам, хотя практической пользы от этого было мало: события происходили в марте двадцатого года, и все участники тех событий умерли при довольно странных обстоятельствах, а в живых фигурировал только один человек, однако так же недосягаемый — Михаил Майер.
«Где Майер, там и Белецкий», — буркнул себе под нос Бурдуковский, сажая при этом на схему жирную кляксу — чернила подмерзали, и оттого на перо набирать приходилось очень много. Увидевши кляксу, Бурдуковский впал в бешенство — столько труда даром! — и принялся ругаться по этому поводу на чем свет стоит.
— Только помяни мерзавца — тут же херовина всякая начинается! — вслух подивился Бурдуковский, и сам удивился, как это он раньше внимания не обратил, а ведь истинно: как только помянешь Белецкого, так все — из рук вон!
— Таких голубчиков раньше на кострах жгли, — заключил по этому поводу умница Бурдуковский, и обернулся: в шатер на цыпочках вошел вестовой.
— Что? — вопросил Бурдуковский, обращаясь к буряту-вестовому на его родном языке, — Я тебе говорил ведь, чтобы меня не беспокоили!
— Белецкий пришел, — лаконически ответил вестовой, и вопросительно наклонил голову.
— Ага! — отметил себе Бурдуковский, — Ага! Давай его сюда!
Белецкий вошел в шатер вольно, с папиросой в зубах, широко улыбнулся (не вынимая папиросы), и начал:
— Господин полковник…
— Оставь! — скривился Бурдуковский, — Свои люди. Говорено тебе было — на ты меня зови. С чем пожаловал?
— С делом.
— Это я понимаю, что с делом. Ты без дела ко мне не ходишь.
Белецкий рассмеялся:
— Но, ты можешь про меня сказать все что угодно, однако того, что я кому-то мешаю дело делать, этого уж ты точно не скажешь, что, нет?
— Э, ладно. Пришел с делом, так говори дело.
— Отлично. На Пчелинцева из сводного полка у тебя что есть?
— У меня на многих много чего есть.
— Он уже проходил по нашей службе.
— Что ты говоришь? — Бурдуковский не смог не съязвить, — А я и не знал!
— Ладно, ладно, Евгений. Сдаюсь.
— Опа! — Бурдуковский довольно потряс в воздухе указательным пальцем, — Вот так лучше. Ну что тебе сказать? Помню я это дело. Это по обвинению его в службе в Петроградской ЧК? Он был действительно внедрен туда полковником Лугиным, ежели ты знаешь такого…
— Припоминаю.
— … Только вот опознавшие Пчелинцева офицеры как-то странно… понимаешь?
— И никого в живых?
— То-то что никого!
— А ты куда смотришь?
— Ну, ежели хватать за то, что помирают, или, того хуже, исчезают свидетели, так тебя надо бы первого за ушко, да на солнышко.
Белецкий усмехнулся, но промолчал, а Бурдуковский спросил:
— А что, на Пчелинцева что-то новое?
— Да есть неприятный сигнал.
— Знаешь что, давай так не будем! Сигнал! — так дела не делаются! Говори, что есть у тебя на него?
— Источник я скрою.
— Эй, скрывай сколько хочешь, если дело не дойдет до полевого суда. А там — не со мной объясняйся по этому поводу.
— Я сказал, Евгений: источник — мистер икс.
— А я сказал: как знаешь. Что там?
— Итак, нашего Пчелинцева опознали как бывшего функционера ЧК.
— Опознали.
— Он объяснил, что был внедрен туда от штаба Юденича.
— Так и есть.
— Есть то есть, а вот про то, как он из ЧК ушел, говорится как-то очень глухо.
— Дальше.
— Он утверждал, что определил угрозу провала, и сумел унести ноги.
— Так.
— Так-то оно так, да вот загвоздка: если бы господа Урицкий и Менжинский его раскусили, он никуда уйти бы не успел — его взяли бы и за куда меньшее, и в двадцать четыре часа прислонили к стенке. Хотя бы и на всякий случай. Что я, методов их не знаю?
— То есть, он струсил, и унес ноги безо всякого повода?
— Нет. Его наверное взяли.
— И что?
— И выкупили.
— Да кто?
— А тут двух мнений быть не может: только Nachrichtendienst .
— И что теперь?
— Да ты русский офицер, или нет?
Бурдуковский захохотал:
— Поди уже монгольский! И это теперь не дело.
— Всякое дело можно раздуть. И еще связи, каналы…
— Вот так и скажи: тебе нужно этого Пчелинцева затащить к себе на живодерню, и хорошенько прополоскать ему там мозги, а следственный отдел дивизии должен дать на это санкцию? И что ты ходишь вокруг да около?
— Как?
— Тебе нужны выходы на немецкую разведку? Что же, от этого и я не откажусь. И я их и получить могу.
— Признаюсь, я был бы рад, если бы ты передал его разработку лично мне — в порядке, так сказать, дружеской услуги.
Бурдуковский встал, потер лоб, а потом прошелся к выходу, выглянул, и вернулся обратно.
— Допустим, я соглашусь. А будет мне интересная информация? Если реально взглянуть на вещи?
— Лично гарантирую. За этим Пчелинцевым много темного, да только доказать ничего нельзя. Но у меня он заговорит, это точно.
— А нет?
— Отпустим, да и дело с концом.
— А извинения кто приносить будет? Ты? Или я?
— А зачем? Он ведь может и помереть… от волнения. Или от геморроя.
Бурдуковский выдержал долгую паузу.
— Вообще-то твое чутье редко тебя подводило. Но ведь дело прошлое, и мы с Германией сейчас в состоянии войны не находимся.
— А мы с Германией всегда были друзья не разлей вода, только это все кончилось. Немцы народ злопамятный. Россия превратилась в национального врага немцев номер один.
— Ну, тут ты хватил! Первый их враг — Франция.
— Это не факт! А ты забыл про фон Бредова ? Этот лично контролировал построение большевистских структур власти, и польский кризис. Отпляшем от этого.
Бурдуковский снова надолго замолчал.
— Ну хорошо, — продолжил он наконец, — Ты что предлагаешь?
— Временно интернировать Пчелинцева, и возобновить следствие. Провести серию формальных допросов, а потом — ко мне. В случае удачи дело пойдет обычным путем, а мы будем стричь купоны — немецкая разведка — штука престижная. Если неудача — решим, что делать. Тут как скажешь.
— Хорошо, допустим: я его могу интернировать, и основание на это натяну. А что, только его одного?
— А кого еще?
— Жену его?
Белецкий весело рассмеялся:
— Ежели ты хочешь размотать madame Белл, то зря стараешься! Она такой крепкий орешек, что и ты, и я, и господин полковник Сипайло, не к ночи будь помянут, все мы обломаем об нее зубы! Это я тебе говорю!
— Это почему же?
— А вот поэтому: она с девятьсот двенадцатого года — агент японского отдела ОВР генштаба, с полномочиями старшего штаб-офицерского чина! Анну имеет, и Владимира. Служба стратегической информации при резидентской миссии в Харбине. Что ты! Нет, батенька мой, если тебе она интересна, так к ней другой подход требуется. Но трогать ее не советую: за нее весь Харбин, а нам там еще бывать. Я, так точно не стану, и если меня это коснется — открещусь к чертовой бабушке.
— Постой! Так это она расшифровала собственного мужа?
Белецкий согласно покачал головой:
— Начнем с того, что он ей не муж. Он — ее раб. Прикрытие. Ведь ты понимаешь, что Хорват должен нас контролировать?
— Понятно.
— Но стоит ли снимать контроль Хорвата драконовскими мерами? Я могу решить этот вопрос гораздо мягче. Вот если мы окончательно оторвемся от Харбина, и пойдем в Лхассу, или останемся здесь, тогда… тогда она нам будет мешать. А пока что — не трогай ее. Впрочем, как знаешь. Твоя голова, твое дело. Но я бы не стал. Медикаменты-то от Хорвата к нам идут тайной миссией…
Бурдуковского уже прямо распирало от радости и предчувствия долгожданной удачи: рыба сама плыла к нему в руки. Даже то, что Белецкий отдал информацию о Наталии Пчелинцевой, и то не возымело должного действия: потому, что обо всем этом Бурдуковский и так давно уже знал, и внимание заострил на другом: откуда Белецкий так хорошо осведомлен о тайнах некоторых интересных людей в дивизии, когда он — оперативный сотрудник службы, обычный, в принципе, шкуродер, и к секретам доступа иметь не должен бы. Информацию по ОВР могли знать только бывшие сотрудники ОВР, а таких в дивизии было двое: Пчелинцева, и Деев. Таким образом в своей оперативной работе Белецкий не мог натолкнуться на информацию по Наталии, а сама она ему нипочем этого бы не отдала — незачем, да и нельзя. И получалось, что Белецкий черпал информацию из каких-то высших кругов, связанных и со службами ОВР и КРБ , и со штабом Хорвата, и данные он при этом получал очень оперативно. Если Белецкий и рассчитывал поразить Бурдуковского, и отвлечь его тем самым от собственно своей деятельности, то у него это дело не очень выгорело.
Бурдуковский не был чужд тщеславия и чувства торжества, и радость ему сдерживать было уже трудненько — почему-то губы сами растягивались в торжествующей улыбке, и тон становился вызывающим, а потому надо было быстрее сворачивать разговор. Бурдуковский повел именно к этому, выдержав, однако, еще паузу, дабы не проявить излишне подозрительной поспешности.
— Да, — сказал он, — Если то, что ты мне тут наизлагал, хоть на четверть подтвердится, так меня это заинтересует.
— Почти за все ручаюсь, — отозвался Белецкий. — Вопрос только в том, чтобы доказать все это. А для этого мне нужен живой, но очень испуганный Пчелинцев. А поди испугай его просто так!
— Хорошо: утречком возьмем его тепленьким, а потом я тебя извещу, когда его тебе забирать. Морду ему очень бить, ты как думаешь?
— По возможности — вовсе не надо. До меня. Пусть это будет приятным сюрпризом.
— Н-да, ты человек жестокий, что говорить. Тобой только детей пугать, вроде как букой или цыганом. Голова болит…
— Сильно? — усмехнулся Белецкий.
— Сил нет, говоря откровенно. И знобит.
— Э, не испанка ли у тебя? Смотри!
— А ты как, кстати?
— Болел вот только.
— Я слыхал. Испанкой?
— Нет, последствиями ареста. Ну что, пойду я, пожалуй. Не хватало мне еще испанки! Хватит уж… Ты не будешь сердиться, ежели я удалюсь?
— Напротив — рад буду, — вырвалось у Бурдуковского неожиданно для него самого.
Белецкий захохотал.
— Извини, — поправился Бурдуковский.
— Да ничего!
— Мне лечь надо.
— Все ясно. Ну, будь здоров, Евгений. Не скучай. Завтра нам всем станет весело.
Едва Белецкий ушел, Бурдуковский вызвал к себе Деева, и уединился с ним почти до утра. Белецкий завалился в своей юрте, и заснул сном праведника, а Лорх, не выдержав храпа начальника, вылез из юрты, развел у входа костер, и уселся так, мирно покуривая глиняную трубочку с рельефом по чубуку — голыми девками и чертями. Трубку Лорх достал потому, что гильзы для папирос у него кончились, а одолжить было совершенно не у кого — раньше он брал их у Майера. С собой у Лорха была четверть водки — получил в подарок от Никитина, и Лорх хватил водочки без закусочки, однако, выпив первый раз, заскучал, и пить дальше не стал.
— Эх, — вздохнул он, — Собутыльника бы черти мне принесли, что ли! Ау, скучно! — скучно говорю, как у мамочки в утробе!
Лезть обратно в юрту не хотелось, да и углей надо было нажечь: Лорх давно применял способ топить в юрте медным котелком, наполненным углями, закрывая дымник, а для этого нужно было нажечь и загасить по запас достаточно крупных, но неугарных углей — на всю ночь.
Услышали ли желание Лорха какие-нибудь таинственные силы, или просто так совпало, но вскоре Иван Алексеевич услышал легкие шаги в темноте, и полушутливо окрикнул идущего:
— Кто идет? Мне стрелять, или назовешься?
— Да я это, Иван, — ответили из темноты.
— Довольно расплывчато, — отметил Лорх, — Но по усам и гусара я узнаю. Иди сюда — мне нынче скучно, и хоть ты есть шут гороховый, мне тебя не хватало. Водки хочешь?
— Жажду просто, — послышалось в ответ.
— А где твой друг с замашками профоса?
— И он тоже тут. Будет веселья.
На свет вышел артиллерийский поручик Еремеев, лицом похожий на азиата, тоненький, хрупкий, и вместе с тем довольно сильный и выносливый. На смуглом безусом лице его всегда играла восточная полуулыбка, за что с легкой руки Белецкого Еремеев получил прозвище «Курбаши».
За Еремеевым появился капитан Саша Тюхтин, тоже артиллерист, словно младенца несущий грязную зеленую бутыль с сивушным самогоном, который эти достойные господа приспособились гнать в двух котлах у Тюхтина на батарее, используя в качестве сырья фуражное зерно. Один зарядный ящик у них всегда был полон емкостями с брагой, и все об этом знали, да делать было что ж — снарядов к английским пушкам все равно не было.
Оба сии бравые вояки, вполне достойные своих верных друзей Тарасова и Телегина, и такие же выпивохи, питали к Лорху тайную слабость — как к собеседнику, и за то, что он умел пить не напиваясь. И ночами они порой заглядывали к Ивану Алексеевичу, в то время как днем старались держаться от него подальше — боялись нажить конфликт с прочими офицерами, которые могли подумать, что Еремеев и Тюхтин сотрудничают с контрразведкой. И ночные походы к Лорху были для Тюхтина и Еремеева их маленькой тайной.
Лорх изумленно смерил взглядом внушительную бутыль.
— Ого! — позволил он себе удивиться, — Не отыскался ли новый наследник престола? По какому вообще случаю торжество? Юра, признавайся: знаешь сам, что я не терплю разных загадок!
Еремеев с Тюхтиным переглянулись, и захихикали:
— Хорошо гостей встречаешь! Испанкой не заболел еще? Вот мы и пришли тебя нашей самогонкой попользовать на доброе здравие — целебная вещь!
— Ну — целебная! Горчичный газ , куда к черту!
— Обижаешь!
— И не думаю. Ладно, выпьем и закусим, пропадай моя телега, все четыре колеса. Располагайтесь, господа. Да, скажи мне, Юра, каково состояние имеющейся у нас в наличии артиллерии?
— Артиллерия, — заворчал Еремеев, — Что ты называешь артиллерией? Заседание в Аккерманском бардаке это, а не артиллерия. Нет, английские горные пушки неплохи, да к ним снарядов только — наши банки с брагой, так что зря с собой железо таскаем, вот и все. А японские гаубицы и мортиры — г…. . Наши пушки, что остались — вообще не в дугу.
— Впервые слышу я, чтобы наши пушки были плохи, — покачал головой Лорх.
— Ты на замки бы их посмотрел! Сношены замки-то, да и не только — со многих орудий они снимались, у отбитых пушек их, понятное дело, не было, ставились другие, а они не подходили — подгоняли… Это все же от семеновцев приехало! Про панорамы я вообще не говорю — где они еще целы, там по пуду песка набилось, в стволах — тоже песок, нижние чины выковыривают его из нареза, как горох из ж…ы — в общем, визжать и плакать хочется от нашей артиллерии! — Еремеев осекся, сообразив наконец, что Лорх спрашивал не серьезно, а попросту потешался.
— Нет в этом ничего смешного! — вспылил он.
— Так ты расскажи смешное, — посоветовал Лорх, улыбаясь, — И наливай, что ли!
— Налью. Только вот ты подумай, Иван: нельзя так потешаться над серьезными вещами! Ты хоть понимаешь, с чем мы город штурмовать будем?
— Ничего, наша золотая орда заездит неприятеля тем же манером, что Лука Мудищев честную вдову. Ты не занудничай, поручик, а то я от вас враз спать пойду — пришел меня веселить, так весели!
— Рад бы, да самому не особенно весело.
— Пей тогда — развеселишься. Или вот что: ты же поэт у нас, давай-ка, почитай стихов нам — они хоть мрачные у тебя, да все-таки литература, хотя и декадентская.
— А ты хочешь?
— А что прикажешь еще делать?
И Еремеев начал читать что-то про Черного Человека, который, бросив вызов векам, стоит безмолвно на серой скале, и струи золотых дождей стекают по его покатым плечам… и страна его погибла давно, и луна закрыла солнце его, и прочая — мистику всякую, да еще и эпигонскую князю Одоевскому… Лорх, однако, слушал внимательно, и очень был недоволен, когда из юрты вылез заспанный Белецкий, обозвал Еремеева тягомотником, и заорал:
— Что вы, поручик, нищего за муде тянете? Лавры Андрея Белого покою вам не дают?
Лорх протянул Белецкому четвертку с водкой, к которой Александр Романович присосался с искренним наслаждением, а после водки подобрел, и объявил:
— Вам, бродягам, в первый и последний раз читаю свое. Для сравнения, кто вы, а кто… Коротко говоря, внемлите:
Дай мне, Ангел, счастья быть изгоем
От Отчизны плотского смиренья,
От крестов Господня Воскресенья,
От хожденья голым перед строем.
Я устал — от теплого томленья,
Я забыл понятие наследства,
Дай мне, Ангел, от прощенья средства,
С вечной болью дай соединенья.
До свиданья, Ангел — ты бесстрастен,
Убирайся, Ангел — ты не нужен!
Сохрани, коль можешь, тех, с кем дружен,
Схорони хоть тех, над кем ты властен.
Выйду вон — останусь сам собою
Чтоб несло меня моей же волей —
Стану пулей, или ветром в поле,
Или… сам себе тюрьму построю,
И забуду, что прошел полсвета,
И врагам прощу я — от бессилья,
И в обнимку с рогом изобилья
Сделаюсь вопросом без ответа.
Сердца не питая больше кровью,
Запалю свечей своих огарки,
И друзьям подсыпав яду в чарки,
Брошу розы.
Мертвым.
К изголовью.
Белецкий, закончивший декламировать при мертвой тишине, огляделся, и, будучи доволен произведенным впечатлением, враз допил водку, и полез снова в юрту — спать дальше.
На артиллеристов Белецкий при этом произвел эффект сногсшибающий: Саша Тюхтин проглотил разом граммов триста своей самогонки, и в голос расплакался, а Еремеев, бывший минут пять в шоке, вдруг подскочил как ужаленный, и принялся бегать около костра, причитая:
— Это потрясающе! Я поражен! Брошу теперь писать вовсе к херу! Нет, пулю в лоб…
— Помолчи, дурила, — прикрикнул Лорх, — За умного сойдешь! Пулю еще в лоб — чего надумал! Все правильно ведь: ваша разница в том именно, что ты занимаешься самокопанием, и жалеешь всегда больше всего самого себя, предрекая себе же все — хуже некуда, а Белецкий направляет агрессию вовне, и, по вам судя, это ему неплохо удается. Ты занимаешься саморазрушением, Белецкий же пророчествует. Ты губишь себя, Белецкий — кого угодно кроме себя. Твои вирши — яд, его — оружие. Не забывай, что есть закон сказанного слова.
Еремеев так и осел:
— Так это — не…
— Именно, что это — не вопль страдающей души! Это — сознательное действие, специально направленное на конкретный результат. Каббалисты говорили, что слова не падают в пустоту, и все, что ни сказано, а уж тем более — написано, по прошествии времени реализуется именно в этом виде, вопрос только в том, сколько времени пройдет до реализации. Вот тебе, кстати, и объяснение верности десятистиший Нострадамуса, и того, что происходят в реальности с достаточно большой степенью схождения события, в виде туманных формул написанные в «Апокалипсисе» рукой сумасшедшего — а ведь все равно сходится все! Закон сказанного слова!
Евреи прекрасно знали про это — в их Библии описаны события настолько феерические, что в них трудно поверить, и победы, которые нищие евреи никогда не совершали. Половина библейских данных действительности не соответствует вовсе, и спрашивается: зачем им было писать заведомую ложь, и выдавать ее за действительные события прошедшего? Глупость? Нет, они прекрасно знали, что описанные события зато обязательно произойдут в будущем! Это и есть та Тайна Тайн, которую Моисей выкрал у египетских жрецов. В Египте, где литература, кстати, строжайше регламентировалась жречеством, фараон сначала ставил стеллу с описанием своих подвигов и побед, датируемых будущей датой, а потом шел в поход, и побеждал! Все сходилось в точности. Вот тебе и вся разница: хороша та литература, которая в нужном ключе влияет на реальность, а вся декадентская чушь — чушь и есть, и г…а куска не стоит!
— Эт-то что за шум по пьяной лавочке? — к господам офицерам подошел хорунжий Ремизов, долговязый сибирский купецкой сын, хотя и цивилизованный, а все равно — вечно пьяный. Усмешка его была несколько презрительной, и было видно, что он ищет выпить — как видно, Тарасов и Телегин ему не поднесли.
Лорх недовольно поморщился.
— Я знаю, что гость я незванный, а незванный гость хуже татарина, — продолжил Ремизов, — Но придется вам меня принять в компанию. А я за то огражу вас от того, что все вокруг узнают, каким образом мы проводим время, предназначенное для отдыха и сна.
— Да нас..ть мне, хорунжий, от чего ты меня оградишь, чего ты скажешь, и чего не скажешь, — осадил Ремизова Тюхтин, вытирая глаза, — В гробу я тебя видал!
Еремеев сжался.
— Что это ты, капитан, обидеть меня хочешь, что ли? — возмутился Ремизов, — Ну, всякого было, но не совсем я свинья! А если ты не слышал, как Вольфович в приказе издал, чтобы самогона не варить, а то — пятеро суток, и до отстранения от командных должностей, так я в этом не виноват, правда?
— Что ж такие меры? — спросил Лорх, — Я что-то тоже не слыхал об этом.
— А порядок решили наводить. А кто тому причиной? Все твой Белецкий со своим опиумом!
Лорх посмеялся:
— Вот все все про нас знают!
— А мы дети малые, Иван? Нет, с самогоном, понятно, идея не ваша, но вы ведь начали борьбу за трезвость, или нет? Горело вам!
— Да ты это… Виктор, не митингуй, пожалуйста. Что в приказе Вольфовича говорится?
— Дозволенной считается только пайковая порция водки, ты представляешь? Пайковая, ха! Много ли ее, я тебя спрашиваю?
— Ну, — усмехнулся Лорх, — Пайковая или самоплясная… Поди докажи, из под какой бешеной коровки ты молочка пососал, когда дело уж сделано!
— Вот и я так подумал, — согласился Ремизов, — Подумал, да и пришел к вам лечиться. Вы-то на полстана, небойсь, орете.
— Что, шумим? — удивился Еремеев.
— А то нет?
— От чего ты хочешь лечиться? — поспешил уточнить Лорх, — Ты болен?
— Да брось, Иван, здоров я как конь. А вот Сашечку Тарасова свалило-таки. Ему уже поздно водку лопать, а мне — в самый раз. Для профилактики.
— И что с Тарасовым?
— Испанка, думаю.
— Ну да! — вмешался Тюхтин, — Сашечка давеча так нажрался, что самого Резухина своим видом взбесил. Это был номер! Бурятского бога изображал, лозу рубил шашкою… потом проповедовать начал. Едва утихомирили. Похмелье у него.
Лорх тихо рассмеялся, и торжествующе поднял палец:
— Так вот откуда дует ветер! И вот вам виновник ваших бед, ну, и запрета на ваши алкогольные бесчинства. А что, Телегин тоже — захворал?
— Нет, он в карауле сегодня.
— А, то-то я гляжу, что никто не спешит нас арестовать за нарушение ночного покоя!
— А и придут? — пожал плечами Тюхтин, — Самогонки много. Придет караул, так нальем караульному офицеру. Телегин, он наиприятнейший, кстати, человек…
— Неужели? — наклонил голову Лорх, — А не он ли повесил в Чите семерых рабочих, да еще двух девок впридачу? Девкам было одной — двадцать лет, а второй — шестнадцать. Вот тебе — к вопросу о наиприятнейших людях.
— А сам ты, Иван, мало кого повесил, что ли?
— Да уж побольше, но у меня такова специфика службы. И делал я это не спьяна, а по необходимости.
— Ату его! — ухмыльнулся Ремизов.
— Да ну! — отмахнулся Тюхтин, — Все мы грешники. Скучно, однако. Ты вот скажи мне, Иван, что, верно болтают, будто бы твой начальник… с одной дамой из обоза… это…
— Ты меня спрашиваешь?
— Тебя.
— А почему меня?
— А кого?
— Его спроси. Или даму.
— Он скажет!
— А к чему тебе это и знать-то?
— Завидно мне!
— Ah, so!
— А что? Сам знаешь, поди, одними воспоминаниями мы живы, — сказал хмуро Еремеев, — А сколько от нас там, в России, осталось! У тебя, Иван, кто остался?
— Сестра.
— И что с нею?
— Ничего не знаю.
— А дама сердца?
— Брось, Юра! Какие дамы еще! Тут живу бы быть…
— Эх, вот у меня, господа, была одна! — Тюхтин закатил глаза, припоминая, — В Ялте, на отдыхе…
— Будешь б..дей своих вспоминать? — проявил недовольство Ремизов.
— Что ты! Кабы б..дь, не было бы и разговору! Литераторша! Мухи не обидела, поди, за жизнь свою, только музицировала, и веночки плела, что из цветов, что из словес… но махалась — как коза, аж… Да уж, было дело под Полтавой! — голос Тюхтина буквально брызгал сладострастием.
— Этих знаем и помним, — язвительно сказал Лорх, — Эти мечтают сначала умыться собственной кровью, а потом — взлетать, и парить в поднебесье. Теософистки, понимаешь. Но на первое у них не хватает духу, а на второе — силенок. И кончают они плохо: разочаровавшись во всем, они разочаровываются и в мужчине-с, ну… тут и находится всегда резвая подружка, готовая скакнуть им в постель.
— Бывает, — подтвердил Ремизов. — Одно бы понять: почему так часто?
— А тебе, Виктор, надо ли это понимать?
— Не знаю, как тебе, Иван, а мне еще жизнь жить, надо думать.
— Да потому все, что тебе и мне подобные по большей части проявляют себя грубыми скотами, а кошечки… — вслух задумался Еремеев.
Лорх махнул рукой:
— Не наводи тень на плетень. Почти что все молодые девочки познают прелести ласки в детстве с девочками же — с подружками, в основном. Особенность российского воспитания. Девочки, изолированные в обществе друг друга, тренируются, так сказать. Причем тренируются вполне сознательно. В пансионах это сведено в целый культ.
— Да ну! — изумился Тюхтин, — Никогда раньше ни от одной не слыхал!
— Да уж вернее — ни одна не говорила. И довольно об этом. Вообще не вижу смысла в подобных беседах.
— Да, дело пустяшное, — согласился Ремизов, — Но достаточно безвредное.
— Да неужели? А я так считаю, что такие разговоры есть самая бесплодная форма либо исповеди, либо онанизма.
— Именно, — согласился Еремеев, — То же самое и я говорил, господа, если вы припомните, конечно. Сначала болтаем языками, и распускаем слюни до колен, а потом — сны дурацкие, и — мокрые подштанники. Очень неприятная вещь на таком холоде…
— Э, завели волынку! — Тюхтин потер руки, и достал из-за спины сверток с кусочками конской азы, — Закусывать надо! Прошу, господа.
Лорх отпробовал, и с интересом спросил:
— А скажи, Сашуля, где ж ты достал в наше время такую вкусную лошадь?
Тюхтин хитровато усмехнулся:
— Ну, у меня могут же быть мои маленькие секреты! А что, хочешь расследовать этот факт?
— Да брось, — улыбнулся ласково Лорх, и принялся раскуривать свою трубочку, и пока раскуривал ее с помощью ярко горящей фосфорной спички, соблазнил Тюхтина на фразу, вернувшую разговор в прежнюю колею:
— Вот был ты, Иван, против сальных разговоров, а сам что же за чубучок нам предъявляешь? Это же чистый срам, а не чубучок!
— Что ж срамного? — не согласился Ремизов, — Вроде девочки — ничего себе. Позочки вполне естественные, а что естественно — то не безобразно.
— Ой, только таких вот фраз не надо, — замахал руками Тюхтин: — Ты мне ею сразу напомнил одну Мирку Жиллис из Мариуполя. У той была страсть говаривать такие сентенции, когда она разоблачалась на столе.
— Совсем разоблачалась? — спросил Еремеев.
— А ты как думал? Наполовину?
— И вы ее…
— Да все ее, кто только хотел! Ну, и я.
— Стыдись!
— Что ж мне стыдиться? Это ей бы стыдиться надо было. А я что ж — я молод был. И не такие вещи проделывал, что там. Бывало, завернем в бардак, так такое там учиним…
— Ну, пошли исповеди! — покачал головой Лорх.
— И ты не отставай, — поощрил Ремизов.
— Я? А мне нужно?
— Всем нужно. Иисус Христос ведь говорил: «Исповедуйтесь друг перед другом».
— До слов Иисуса Христа мне как раз дела никакого нет.
— Но есть ведь в исповеди смысл?
— Есть — перенос ответственности.
— Вот и перенеси ответственность.
— Да? — задумался Лорх, — А ты уверен, что моя ответственность тебя не отяготит?
— Нисколько. Кроме того, я полагаю, в твоих откровениях особого секрета не будет?
— Да нет, какие там секреты!
— Ну, так я это дело перенесу еще на кого-нибудь, если это отяготит меня, в чем я сомневаюсь. От своего как бы лица.
Лорх снова крепко задумался, и было над чем: солдафон и «дантист» Ремизов проявил явное знание известного метода оккультистов по освобождению от неосознанного самоискупительного влияния, проще в народе именуемого «сглазом». Это указывало на возможную принадлежность так же и Ремизова к какому-то мистическому учению, но вот мысль о том, что Ремизов родственен Лорху, Иван Алексеевич сразу отмел: чутье указывало ему, что Ремизов из другой кормушки питается.
Кого-нибудь, пожалуй, могло бы и удивить то, что кругом, куда ни кинь взгляд, попадаются все какие-нибудь таинственные масоны, или им подобные таинственные господа, но Лорха, во всяком случае, это ничуть не удивляло — уж он-то знал давно, что именно куда не обернись, непременно обнаружишь какого-нибудь таинственного посвященного, или что-то на это похожее. Так получалось, что перед первым февральским переворотом различные тайные общества охватили своим влиянием процентов до девяноста всей знати, и уж куда больше чем половину армейского офицерства. И не в том даже было дело, что идеалы масонства, или его мистические доктрины были так уж привлекательны для большинства, или модны, хотя и это тоже играло свою роль, но основное, и, прямо сказать, колоссальное влияние тайных обществ вытекало из того, что в руках этих обществ была карьера каждого конкретного человека, его служба. Немасоны откровенно зажимались по службе масонами, в то время как вступившим в общество все его члены активнейше помогали продвигаться по службе в обход прочих.
И это было еще не все — в иллюминатских и франкмасонских ложах существовал очень привлекательный институт «луфтонов» или «волченят»: детей посвященных масонов, которых общество брало под свое полное покровительство, при условии, что родители будут воспитывать ребенка в духе масонских идеалов, и твердого родительского обещания, что всеми правдами и неправдами их чадо по достижении совершеннолетия вступит именно в это покровительствующее братство. Юношей-луфтонов один раз призывали в ложу, и спрашивали, какое поприще молодой человек себе решил избрать для карьеры, и по получении ответа луфтона немедленно начинали проталкивать через самые теплые места на самые верхи, гарантируя при этом полный успех и славу, безотносительно к собственно способностям молодого человека, будь он хоть и полный кретин. Менять свое решение, правда, луфтонам не позволялось, принять его можно было только раз, но успех в карьере детей очень привлекал в ложи любящих родителей. Дочери же масонов, тоже не лишаемые покровительства, на заседаниях могли назвать имя того, за кого они желали бы выйти замуж, и практически всегда выходили, ибо горе было жениху, ежели он на такой луфтонке жениться не желал, и горе было тому мужу, который изменял жене, навязанной ему масонской круговой порукой.
Итак, подозрение о принадлежности Ремизова к какому-либо из тайных обществ было очень похоже на правду, и Лорх, кроме того, начинал прикидывать, насколько могут принадлежать к последним, например, Телегин с Тарасовым. Уж Еремеев-то точно был в прошлом теософистом, поскольку принадлежал к поэтическому кружку с очень мистической направленностью, к тому, к которому когда-то принадлежал сам Одоевский. Имена Одоевского и Чаянова постоянно то одно, то другое проскальзывали в хвастливых речах Еремеева, да и в его стихах — так же.
Ремизов явно раскрывался, или же провоцировал Лорха на раскрытие: нельзя было забывать и о том, что Серж Деев, а следовательно, и Бурдуковский явно в последнее время заинтересовались деятельностью Лорха, и вообще — все вокруг стало происходить согласно какой-то непонятной пока, но очень логичной схеме. Здесь следовало идти ва-банк: отдать какую-то ответную фразу, чтобы проверить Ремизова, не гадая попусту, но… кода USL Лорх называть не желал: понятно было, что не он первый должен был бы так сделать.
Лорх припомнил один способ, которым члены масонских обществ опознавали предварительно друг друга — задавался вполне безобидный вопрос о том, сколько человеку лет. Если человек обозначал свой возраст числом, явно не совпадающим с возрастом известным, то все было ясно: степень посвящения — градус — соответствовала названному числу. Так определялась и примерная принадлежность: у иезуитов, розенкрейцеров, палладистов, и коптов существовало одиннадцать степеней, следовательно — на вопрос о годах отвечалось, что лет не более одиннадцати; что же до иллюминатов и традиционных франкмасон, то с ними было посложнее — у них бывало у кого по тридцать три, у кого — пятьдесят пять, а у кого и по семьдесят восемь градусов.
Итак, что же — спросить Ремизова, сколько ему лет? Лорх посчитал, что такой план если не умен, то уж достаточно остроумен, и потому, с виду ни к селу ни к городу задал вопрос:
— Кстати, Виктор, а тебе сколько лет?
Ремизов удивился:
— А что такое?
— К слову.
— Тридцать два. К сожалению. А все хорунжий… Меня, впрочем, два раза разжаловали уже. От императорской армии чина разжаловать не могут, вот я все и остаюсь при своих…
«Или я опять ошибся, или туману он напускает», — подумал Лорх.
— А ты старше меня, Иван?
— Да какая теперь разница, не суть это важно — старше, моложе… Да бог с ним со всем. Да-с, так вот, Виктор: не жди, ни в чем я не грешен. Чист как девица. Только руки в крови по локоть.
— Это у нас у всех. И ладно, — решил Ремизов, — Ежели тебя ничто не гнетет, так ты счастливый человек. Завидую.
— Так уже и завидуешь?
— Не то слово. Знаешь, я-то у Семенова давненько был, с самого почти начала, мне довелось вступать в Читу, когда красные оттуда улепетнули. Поставили меня в караул на вокзале, а казаки ночью изловили возле железнодорожных мастерских девку — вроде как собиралась она устроить там какую-то гадость со стрелками. При ней нашли четыре шашки динамита, и револьвер — дело было совершенно ясное, и можно было ее тут же определять на фонарь, да вот решил я, скотина, позабавиться с нею, так как в то время страдал некоторым недостатком… этого самого дела. Приказал я в этом духе своим казакам, и, как девка ни отбивалась, а они ее привязали за пакгаузом к креозоченным шпалам так, что ноги ее были закинуты выше головы, согнуты, и разведены в стороны — короче сказать: полный пассаж, распялили они ее с максимальным для меня удобством. Даже титьки ей оголили, дабы было мне интересней к девке приступать. Исполнительные, вишь, казаки у меня были… они, впрочем, и сами рассчитывали после меня продолжить.
Девка, лишенная возможности двигаться, зато на диво громко орала и выла, что всех несказанно забавило, и все только того и ждали, когда это она закончит выть, и начнет сладострастно постанывать. Я же приблизился к ней с твердым намерением ее еть, как сидорову козу, отрываясь только что покурить, и тем самым хотел оставить казакам возможность только подчистить остатки, как и должно оставлять хорошим холопам при хорошем пане. Но только я собрался уж ее пользовать, как во мне что-то не так щелкнуло, и с девкой баловаться мне внезапно и совершенно расхотелось. Кликнул я тогда казаков, и приказал им заездить девку до смерти — все, мол, ей лучше, чем в петле болтаться, светя голым задом — этак хоть удовольствие будет напоследок. А когда измотается, так можно ее и пристрелить.
Казаков в отдыхающей смене было одиннадцать человек, и они могли исполнить мое приказание в точности, к чему сразу и приступили. А я стоял, курил, и смотрел на это. «Непромытая тварь» — определил я тогда эту девку сам для себя потому, что сам и хотел оправдать такое свое поведение простой брезгливостью, но куда там! — сколько я себя не оправдывал, а дело было в ином: того, что я сделал, мне было вполне достаточно! Я получил свое удовольствие от одного над этой девкой издевательства… Сначала меня это беспокоило, а после уж я решил не брать в голову — какая разница, в конце-то концов! Но вот теперь пью… И вспоминаю ноги этой самой девки: голые, разведенные в стороны, и так привязанные… Каково вам, а, Иван Алексеевич?
— Вполне своеобычно, — отозвался Лорх, — Все мы… эх, что и говорить! Попортила нас жизнь наша собачья, попортила!
Еремеев, как оказалось, заснул — сидя, и закрывая голову руками. Ремизов, как видно, давно и отлично понявший, что муки совести ужина не заменят, стал с аппетитом закусывать, периодически мешая Еремееву упасть носом в костер.
Тюхтин прикончил наконец свой самогон, и было видно, что он скоро начнет скучать. От скуки он так же принялся помогать Ремизову расправляться с кониной, да и Лорх попросил передать ему кусок мяса, и молча принялся жевать, заедая мясо сухими галетами.
— Ну-с, будем мы расходиться, — поднялся Ремизов, ничуть с виду не пьяный, — Второй уж час. Надо и честь знать. Собирайтесь, господа.
— Ждем на днях тебя, Иван, — радушно пригласил Тюхтин.
— Снова зелья своего наваришь?
— Точно так. Придешь?
— Хм.
— Нет, ты обещай твердо!
— Поди-ка ты в преисподнюю, Сашуля, там тебе точно что-нибудь твердо пообещают! Юрия прихвати, он ведь на ногах не стоит.
— Дойдет. Будь здоров, однако.
— Взаимно.
Офицеры отправились на стан, пошатываясь, но не производя особого шума, а Лорх, проводив их стоя, немедленно после этого полез в свои торбы, ища китайский флакончик, содержимое которого обладало поразительным действием — от сорока капель настойки всякий хмель снимало как рукой.
— Разговелись наконец! — бормотал про себя Лорх, — Закрутились! Впрочем, это-то мне как раз понятно — подобное стремится к подобному, равнозначному, или противоположному — ворон, известное дело, к ворону летит…
После чего огонь в юрте у Лорха был погашен, и там, наконец, успокоились.
В пятом часу утра к юрте, которую занимали контрразведчики, крадучись подошел какой-то калмык в плотно натянутом на голову башлыке. Калмык сунул голову в юрту, отпрянул, постоял, собираясь с духом, достал из сапога нож, осмотрел его, все еще чему-то сомневаясь, а потом зажал нож в зубах, и было полез в юрту снова, приседая, как видно для того, чтобы в юрте оказаться с прямым корпусом на случай внезапного нападения. Но только он двинулся, как в поясницу ему со свистом впился длинный стилет, брошенный сзади, заставивший калмыка мучительно выгнуться, заломить сведенные судорогой руки, и выронить нож из зубов.
Со стоном калмык осел у юрты, царапая спину совсем рядом с впившимся в его тело железом, повернулся, и увидел медленно, настороженно подходящего к нему Лорха. Тот надвигался, посверкивая глазами в свете луны, и недвусмысленно грозил маузером, направленным от бедра прямо калмыку в лоб.
— Ты наверное этого не ожидал, бачка, да? — тихо прошипел, наклоняясь к калмыку, Лорх, — Как себя чувствуешь, бачка?
Калмык тихо заскулил.
— Кто тебя послал? Говори! — приказал Лорх.
Калмык отрицательно завертел головой.
— Не скажешь?
Калмык кивнул.
— Отчего же?
Калмык завел глаза к небу, и поднял ладони.
— Хм, — сказал Лорх, — А действительно разговелись! Говори, гад, а то наложу проклятие, так тебя под землей мусы жрать будут целую вечность, с булмуком , да с кислым молоком…
— Э! — прорезал калмык голос, — Кончай! Не боялся тебя. Ты бойся! — с угла рта калмыка проявился кровяной пузырек, и протек тонкой струйкой в его нечистую бородку.
— Так, — улыбнулся Лорх, — Что же, ладно. Ты здесь не сиди, домой ползи помирай, бачка, домой. А ножа не вынимай — не то совсем подыхай, понял ли? Давай-давай, пшел, и другим скажи: сунутся еще, всех вырежем, до единого. Понял? Ты не забудь, скажи. Давай, бачка, иди.
Лорх схватил плачущего калмыка за плечи, поднял, обломал тонкий стилет в том месте, где он торчал из его спины, после чего отволок в сторонку, поставил на ноги, и толкнул в плечи — для ускорения. Потом вернулся к юрте, и проверил, все ли там в порядке — Белецкий мирно спал, и улыбался во сне. Лорх прихватил потерянный калмыком нож, и снова скрылся в ямке неподалеку, бормоча про себя:
— И друзьям подсыпав яду в чарки… — а что же завтра? Что-то надо придумать такое… Да-а! Одному — любовь, так другому не спать! На чужом пиру похмелье. Стало быть, подсыпав яду в чарки, брошу розы мертвым к изголовью?
Район восточнее Верхнеуральска. 13 января 1919 года.
— В селе этом малороссийские хохлы проживают, — докладывал поручик Первов, в такт движениям конской спины похлопывая себя ладонью по голенищу, — Как один все, что-то вроде общины, при Столыпине, как будто, переселились. Ну те-с, извольте видеть, господин подполковник, наши население пощипали немного в смысле продовольствия, ну, а хохлы были этим очень недовольны. Их, видите ли, и от большевиков защищай, и питайся святым духом как хочешь. Бузили, говоря коротко, хохлы, но бузили негромко.
— А давно вы со своим командиром? — спросил Первова подполковник Орлов.
— С фон Лорхом? Нет, знаете, я его знаю месяца три… но знал его всегда с наилучшей стороны. Когда он принял дивизион, так, знаете ли, у кого лучшие лошади? — у штаб-ротмистра Лорха, у кого все сыты и тепло одеты? — у него же… Вы вот примете его дивизион в свой отряд, сами посмотрите. Я им как командиром был доволен. А то, что им недовольны при штабе! — виноват, господин подполковник, там кто есть-то — разве сами они в рейды ходили? разве видели, с чем мы там сталкиваемся ну на каждом шагу? Они мыслят другими категориями: высота такая-то занята к часу такому-то при таких-то потерях в личном и конском составе… А ежели у вас добровольцы три дня маковой росины во рту не держали, а эти тут… Вспылил командир, это ясно. Нервы сдали. Но я и за себя не поручусь…
— Оставьте, поручик, адвокатуру: кто таков ваш командир, я и сам пойму. А что он такого ужасного сделал?
— Вы, виноват, разве не слыхали?
— Слыхать — слыхал, но хотел бы услышать от вас, как было дело.
— Дело было вполне просто: когда Лорху доложили о народном недовольстве, так он, знаете, просто с лица позеленел, и вот какую штуку задумал: собрал всех хохлов на сходку, объявил громогласно, что случай расследован, виновные будут наказаны, и де привезли сегодня для компенсации пострадавшим деньги, а за компенсацией, стало быть, надо немедленно обращаться к нему с полным списком убытков.
Хохлы тут же повалили к нему валом, он их принимал по одному, и ничего, разумеется, не платя, сажал их под стражу в пустую холодную хату, и таким образом пересажал почти всех, пока хохлы сообразили, где тут штука, и попробовали разбежаться. Тех, кого удалось поймать, причислили к прочим, и Лорх держал их там сутки без еды и питья, даже до ветру приказал не выпускать, а сам, довольно, к сожалению, пьяный, собирал баб перед этой избою, и читал им лекции о ценности и особой пользе сала для питания марширующих войск. При этом Лорх через караульных пустил слух, что захваченных хохлов будут выводить с утра по одному, и рубить за околицей шашками. А с утра перепуганных за ночь, делающих в штаны от страха хохлов и вправду стали выводить, но шашками не рубили, а вели к Лорху, который и объявлял, что де всех остальных, понятно, казнят, а вот этому приведенному Голопупенку профит: за него очень попросили, и пусть он теперь же пишет расписку, что получил пятьдесят рублей, и компенсацией вполне доволен, и пусть Голопупенко после этого с миром убирается домой. А не хочет — тут же и пойдет под шашки, или там — на сосну.
Так он почти всех хохлов через эту процедуру и пропустил, и они все оказались дома, оставя Лорху расписки. А Лорх нам их отдал, мы их сами видали.
Только вот не все гладко получилось: пятеро хохлов наотрез отказались расписки такие давать — никаким макаром, мол, лучше пусть их казнят. И когда они до следующего вечера своему не изменили — тут и увидели мы, как Лорх бесится: он как демон бегал там за этими хохлами по хате, и, не добившись толку, выскочил из хаты вон, и с нервов таких фальшфейер зажег, и метнул под крышу. И еще по окнам стрелял, причем орал, как сирена: «Я из вас это ваше скопидомство повытравлю!»
— А далее?
— Да все, собственно.
— А хохлы те живы?
— А как же иначе? Кто же с жалобой ходил в Верхнеуральск? Они самые и были. Другие-то вроде и не обижаются: даже вроде и смешно им теперь…
— Хм, ясно. А не ваши это посты, поручик?
— Наши. Все, мы на месте, господин подполковник.
Отряд Орлова въехал в село, и тут же, немедленно, изо всех хат повысыпали добровольцы, которые стали делить сотни по три всадника, и располагать их на постой. Все делалось почти мгновенно, без всякого шума и гама, практически молча. К Орлову и Первову подбежал молодой доброволец в тулупе, с нашитыми прямо на тулуп погонами подпоручика, и приветствовав их: «Господин подполковник! Господа!», стал помогать Орлову спешиваться.
— Антон, командир где же? — спросил Первов.
Подпоручик безнадежно махнул рукой в сторону одной из хат, но ничего не сказал.
— Я его сейчас приведу, надо думать…
— Не беспокойтесь, поручик, — улыбнулся Орлов, — Я пройду к нему сам, прямо сейчас. Где он точно находится?
Подпоручик снова показал рукой:
— Третья хата.
— Ясно. Вы пока отдыхайте, господа.
Не особо обинуясь тем, что старше по чину всех находящихся на постое, Орлов отвязал башлык, и направился в указанную хату, в сенях которой его ждал сюрприз: там находился хотя и довольно пьяный, но отлично вооруженный и бдительный страж, который немедленно попытался рявкнуть предупредительное: «Господа офицеры!», и тем лишить Орлова удовольствия появиться неожиданно.
— Не шумите же вы! — очень убедительно попросил Орлов, которого весьма заинтересовали голоса, доносящиеся из хаты: кто-то там излагал некую не то байку, не то подлинную историю, очень хорошим и связным, просто сказать — литературным языком, и ежели бы он не прикашливал, не закуривал, и не чокался периодически, так можно было бы решить даже, что это профессиональный чтец читает со сцены, вот как. Сюжет истории Орлова заинтересовал, и он, слыша все отлично, и желая дослушать до конца, поставил стерегущего вход прапорщика перед собою, и стал расспрашивать его, давно ли тот служит, откуда родом, кто родители, и так далее. Польщенный прапорщик толково и обстоятельно отвечал на задаваемые вопросы, в то время как Орлов прислушивался, и чем более слушал, тем меньше хотел войти, не узнав все до конца.
— Так вот, — продолжал голос, принадлежащий, судя по обращениям, командиру дивизиона, — Извольте видеть, сразу по выезде из Риги свели меня с компанией молодых людей, ехавших тоже куда-то в Австрию. Я всех имен теперь и не припомню — было их шестеро, и я ими не очень интересовался, оттого, что люди это были в общем скучные, и, скажем прямо — пошловатые. Четверо из них, самые, пожалуй, разумные, так же старались находиться от меня в стороне, так, как требовали наши совершенные несхождения во взглядах и чертах характера, а вот двое ко мне решительно прилипли, при каждой возможности стараясь занять меня своим обществом, что мне создавало определенные неудобства — вы можете понять, господа, что офицер специального отдела штаба округа ехал в Остеррайх отнюдь не на воды…
Да-с, так вот: одного из них звали, помнится, Александровым, и он был не дворянином; если бы не факт, что он жил в Петербурге, я бы решил, что он — еврей: звали его Яковом Борисовичем. Фигура была, знаете ли: был он толст и бесформен, носил pince-nez, и не брил бороды, которая росла клоками, и была рыжею; редкостно мерзкая была рожа — за это ли, или что другое, но его раз при мне назвали очень ему, по-видимому, обидным прозвищем: «Сидюлка» — словечко очень к нему подходило, чистым звучанием — что это значило, я не могу понять до сих пор. Этот Сидюлка был человек политический — себя считал сочувствующим анархистам, и говорил об этом настолько громко, насколько громко может говорить об этом только филер . Кроме того, представлялся он еще и мистиком: утверждал, что вокруг него зарождается движение, противостоящее Шамбале. Вы, впрочем, может быть, не знаете, что такое Шамбала?
При таком обороте рассказа Орлов прислушался еще чутче.
— Какой-то монастырь, связанный с Далай-Ламой? — предположил некто из слушателей.
— Да нет, не совсем это так. Шамбала — это понятие, означающее любую территорию, захваченную тотальным влиянием и контролем «Затомиса» — мистической цепи живых и мертвых посвященных какого-либо центрального тибетского монастыря. В Шамбале все жители абсолютно подчинены ламам, и находятся в непрерывном бдении и посте, добровольном, или насильственном — можно ведь просто их почти не кормить, и не давать им спать — ну, и таковые жители образуют мистическую цепь, позволяющую ламам творить чудеса. Это типичная, и очень реальная, Георгий Георгиевич, психотехника. Так, и Шамбала, в принципе — территория размером от одной деревни до всей Земли — как получится. Когда жители Шамбалы вымирают от вполне естественного истощения, сумасшествия, вызванного постоянной мистификацией, и прочего, Шамбала переносится в другое место.
— Страшная вещь, если это правда, Иван Алексеевич.
— Это истинная правда. А не нравятся вам такие методы, не желайте чудес… Богочеловеки, батенька, они всегда растут на трупах недочеловеков, как грибы на навозе. Да, так вот господин Александров этого всего, похоже, не знал, или знал смутно, вещал он о том, что Шамбала де разлучает любящих и любимых, и запрещает половую любовь — видно, эротическая жизнь была для него очень большим вопросом. Только ему надо было скорее на свое рыло несусветное пенять, нежели на Шамбалу — мужчину-то почти тошнило от такой рожи, что же говорить о женщинах… Кстати, я про другого и забыл совсем. Этого звали Сабуровым, но подписывался он под стишками именем «Минотавр», что о нем уже говорило достаточно. Он был поживее Сидюлки, повыше, на личность немного получше; носил он монокль, по поводу и без повода читал свои стишки, воображал себя любимцем женщин, и атаковал всякую попавшуюся, ни с чем и ни с кем не считаясь. Коротко: глуп он был, пожалуй, еще поболее, чем Сидюлка, хотя и трудно было представить себе что-либо более глупое, и, в свете того, что они отмочили, я склонен считать, что за ними стоял некто третий, мне неизвестный…
Несмотря на то, что оба этих акробата меня раздражали, несколько раз было так, что они напротив, совершенно нерациональным образом, вызывали во мне извращенный какой-то интерес, сходный с тем интересом, что вызывают в людях карлики, горбуны, и прочие уродцы — произведения причудливой Природы, сильно отличающиеся от человека нормального и обычного, они привлекают нас именно степенью сравнения — после созерцания идиота в желтом доме каждый чувствует себя в глубине души чуть не божеством. Поэтому я этих выродков от себя не гнал, если уж им угодно было ко мне приставать подобным образом; я же хоть на откровенности не пускался, однако их откровения выслушивал. Ну-с, это, понятно, было знакомство поездное — скорое, и ни к чему не обязывающее — сошлись, разошлись… А делать мне в поезде было нечего, да и большинству остальных — так же. Так к чему я веду: в салон-вагоне все просиживали большинство времени, и отчаянно там скучали, а мне и поговорить было не с кем: со мною ехал было какой-то лысый статский, но после ночи в его обществе я его выпер, и выкупил второе место — так он мне за одну ночь надоел — храпом, и тем, что слишком уж оправдывал известное присловье, гласящее, что ночью ж… — барыня. Ночами же я, грешный человек, начинал пить, ибо… хм, ибо пресильно скучал по одной барышне, коя мной была оставлена в Риге, и без которой ночь для меня была пустой и холодной…
— А кто такая она была, Иван Алексеевич?
— К делу не относится, поручик. Так пил я ночами, пил много, так как только-только нашел в этом занятии вкус. А поскольку ехал я один, и мог пить сколько, и что мне угодно, то вскоре компанию мне составили в этом ранее указанные господа антишамбалисты — Сидюлка и Минотавр, которые так же ленились идти до салона. Так вот: перед самой уже границей эти деятели приволокли ко мне некую девицу, которую звали Ольгой Тумановой… впрочем, это был наверняка nom de plume — кто ж назовет себя подлинным именем, ежели собирается вести себя подобным образом…
— Что, была так резва?
— Да как сказать? Бывают, конечно, и резвее, но эта отличилась особо — об этом и речь, собственно. Это как раз вам, Георгий Георгиевич, к тому, как с помощью женщины можно построить довольно с виду простую, но эффективную операцию… Да-с, mademoiselle Туманова так же оказалась девицей несколько, скажем так, странноватой: с Александровым она очень заинтересованно беседовала о злостных происках Шамбалы, рассуждала с завидной легкостью о Блаватской, Гурджиеве, докторе Папюсе, и даже о Батайльевых сочинениях , ежели вы, конечно, знаете, о каких произведениях человеческого духа идет речь… И этого было еще мало; про себя она к тому же сообщила, что к ней является по ночам «друг», который есть опричник царя Иоанна Васильевича Грозного, и что она с ним не только спиритуальные беседы имеет, но и плотски тоже наслаждается почем зря, и это даже лучше, чем с прочими, поелику нет никакой опасности забеременеть, или там подцепить дурную болезнь… не смейтесь, господа, дело это серьезное, и, ежели вы думаете, что она была просто сумасшедшей, так вы заблуждаетесь, и просто фантазией это не было: были бы это все пустые фантазии, так мы с вами здесь бы сейчас не сидели; ну те-с, сообщила она это дело с веселым смехом, плотоядно при том облизываясь, так как уже вполне прилично хватила коньяку, моего коньяку, прошу заметить! И что тут долго говорить? — когда уж о таком предмете зашел разговор, так эффект был, сами понимаете, каков: уж и я, каюсь, что-то такое… а уж у Минотавра глазки загорелись огнем почти адским, да и у Сидюлки замаслились. Впрочем, чем-то меня эта мамзель все же испугала, и я вышел вон — проветриться, что и правда было нужно, так как с питием я тогда переусердствовал… Стал я на площадке, и принялся курить одну за одной, пытаясь отрезветь настолько, чтобы суметь отправить всех сидюлок от меня ко всем свиньям, но сделать это по возможности корректнее — хамить напропалую я тогда еще не умел, или, что вернее — не находил для себя возможным. Но, легок на помине, вышел на площадку и Сидюлка — тоже курить, как он мне объяснился, и тут же снова стал угащивать меня очередной беседой — рот-то у него вообще, на моей памяти, никогда не закрывался. Так мы с полчаса простояли — я его пытался не слушать, а он бухтел о чем попало, перескакивал с пятого на десятое, толкал меня, чтобы привлечь мое внимание, чем совсем уж мне опостылел. И только я хотел послать его наконец к черту, как он меня, что называется, убил: рассказывает мне этот гад, что боится он женщин, а все потому, что его раз затащила в кровать одна девушка, да, собственно, его ж собственная невеста, и у этой девушки не оказалось… как бы это выразиться поточнее? — вообще ничего не оказалось между коленками!
Повисло короткое молчание, а потом тишина взорвалась громовым хохотом. Орлов тоже тихо засмеялся.
— Вам, я вижу, смешно? — продолжил Лорх, — А мне — не очень. Пьяному человеку такое рассказать в нужный момент, это, знаете… Я был уж точно ошарашен, а Сидюлка, как ни в чем ни бывало, и совершенно всерьез продолжил разглагольствовать, что это чудовище ему подсунула не иначе, как Шамбала — чтобы разом свести его с ума, и тем нейтрализовать такого убежденного своего врага.
— Там и сводить, я полагаю, было дальше уж некуда! — давясь хохотом воскликнул молодой голос.
— Вы находите? — не согласился Лорх, — Зря, кстати. Ну да и я ведь тогда так понял, что влип в общество людей сумасшедших, и тут уж точно решил вернуться в купе, и раз навсегда с этими господами распрощаться — придравшись к какому-нибудь поводу. Сидюлка за мной. А открыв купе, я обнаружил, что Минотавр там уже подмял Оленьку под себя, и действует с завидной скоростию, словно зингеровская швейная машинка. Ничуть не смущаясь того, что происходит этот процесс теперь у нас на глазах, Минотавр обернулся, не прекращая гонять свои санки под горку, и попросил Сидюлку приготовить ему марганцовки — триппера, что ли, опасался, да и ясное дело — всяко при такой прыти бывает. Но интересно, что я, хоть и оторопел вконец от подобной наглости, но скандалить почему-то не стал, а остался, как болван, в коридоре.
Скоро Минотавр пулей вылетел из купе, выхватил у Сидюлки марганцовку, и убежал совершать свое омовение, посоветовав кому-либо из нас пойти вторым номером; отправился, разумеется, Сидюлка, а я слушал о том, что Оленька была, может, и не против Сидюлки, однако просила его заняться с нею позже, а то, мол, раз пошло одно за другим, так не ровен час и третий привяжется. Под третьим, понятно, имелся в виду ваш покорный слуга, и по нервам мне это ударило довольно большой обидою: я считал себя, да и сейчас считаю, человеком красивым, что там, а сия барышня спокойно допускает до себя таковских уродов, в то время как мною, красавцем-бароном, изволит, свинья, брезгать! У меня даже слезы на глаза навернулись, признаюсь вам, ибо в Риге не было ни одного мужа, который не желал бы мне провалиться в тартарары… и тут такое! Да-а! Тут явился и Минотавр, выгнал Сидюлку, и принялся Ольгу уговаривать, причем уговорил ее в пять минут; после он сразу же вышел, и послал Сидюлку снова. Тот так трясся от возбуждения плоти своей, что очумел с виду совершенно, и от того забыл даже закрыть дверь; тут же он принялся разоблачаться, и обнаружил под панталонами совершенно немыслимого рыжего цвета грязнейшие подштанники, причем не успел я отвернуться от этого неаппетитного зрелища, как из подштанников уже полез громадный и премерзкого вида Сидюлкин женоподобный зад, поросший рыжим волосом, таким густым и курчавым, что ему позавидовал бы любой орангутанг! Вы вот представляете себе подобное зрелище? Я так чуть тут же в коридоре не похвалился всем, что съел за ужином, и находился в совершенном тупом оцепенении, наблюдая за тем, как Сидюлка принялся в буквальном смысле карабкаться на Оленьку, и не донес то, что должен был донести, обрызгав всю стену! С собой у меня был револьвер, и я, наверное, тут бы и сделал в Сидюлкином заду второе зияющее отверстие, если бы Минотавр не подсуетился наконец, и довольно своевременно не захлопнул двери.
Дело закончилось в минуту, и Сидюлка вышел, рассказывая, что Ольга обиделась, и одевается. И тут меня почему-то понесло: я втолкнул обоих уродов в купе, запер дверь, и стал подзуживать их повторить все дело, чтобы удовлетворить даму, только на сей раз сделать все у меня на глазах. Они были, по виду, не прочь, но Ольга решительно отвергла это предложение, начавши ни с того ни с сего стыдиться и смущаться, и я со зла рявкнул, что ежели барышня не желает добровольно, так ее следует привести к повиновению.
Эти ринулись исполнять все это с великим рвением, прижали Оленьку к зеркалу, и давай сдирать обратно чулочки с ее ножек — довольно красивых ножек, а поелику я до ножек всегда был особым ценителем, то взгляд мой на них задержался, и тут я почувствовал, что вся эта мерзопакостная сцена мне начинает нравиться…
А дальше нечего и рассказывать — тут же я испугался, причем испугался сам себя, а после испуга почувствовал полное опустошение. Мне хотелось застрелиться прямо здесь, на месте. И было из чего… А эти мерзавцы, заметив, что мне становится не по себе, прекратили немедленно терзать барышню, и воззрились на меня, словно ожидая высочайшего приказания.
Я вытащил револьвер, и выпер всех троих из купе как они были — в виде довольно растерзанном. В результате всего этого я с поезда спрыгнул, не мог остаться в обспусканном купе, от чего опоздал на встречу, и едва не вылетел из окружного управления в захолустный полк. Вот так-то… Стать! Сми-ир-на! Господа офицеры! Господин подполковник, командир дивизиона штаб-ротмистр фон Лорх! — Лорх, заметив вошедшего наконец Орлова, вскочил, кося пьяными глазами, и застегивая китель.
— Отдыхайте, отдыхайте, — поощрил Орлов, — Все завтра. А вы, штаб-ротмистр, мне нужны.
— К вашим услугам.
— Пойдемте. Впрочем…
— Не извольте беспокоиться, — улыбнулся Лорх, — Через десять минут буду в полном порядке.
— Это каким же образом, позвольте знать?
— Подождите, и увидите.
Лорх, в сопровождении Орлова, вышел на улицу, и поинтересовался:
— Давно вы прибыли, господин подполковник?
— Нет, меньше получаса. Я уж прошелся, посмотрел, как у вас тут все заведено, знаете…
— И что вы мне скажете по этому поводу, смею спросить?
— Остался доволен. А вы почему так проводите время?
— Как, виноват?
— Пьете же!
— Виноват, пью. Что мне теперь? Дивизион потерял самостоятельность, да и от командования дивизионом меня теперь, уж надо думать, отстранят. И кто я такой получаюсь? Э, что говорить!
— Да никто вас не отстранит, повысят скорее, ежели вы хорошо покажете себя в том деле, которое нам предстоит сделать.
Лорх остановился, и повернулся к Орлову:
— Вот как?
— Именно так. Задание у нас особое… но после об этом. Как тихо у вас!
Словно в пику словам Орлова, пьяные офицеры, начавшие расходиться после ухода Лорха по квартирам, грянули мерзкую песенку, к тому еще и присвистывая для большей лихости:
На пасхальный перезвон
Люди прут со всех сторон,
Волокут с собой харчи,
Освящают куличи.
Ленин Троцкому сказал:
«Лева, я муки достал!
Мне — кулич, тебе — маца,
Ламца-дрица-а-ца-ца»!
— Пре-кра-тить! — прикрикнул Лорх, и пригласил нового командира в свою хату: — Прошу, господин подполковник.
— Благодарю.
С порога Лорх окликнул дежурного:
— Околеснов! Старший офицер спит?
— Спит, Иван Алексеевич.
— Поднять!
— Да не стоит этого, — махнул рукой Орлов, — Мы с вами все прекрасно можем обсудить.
— Так поднимать? — наклонил голову Околеснов.
— Отставить. Караулы проверяли?
— Час тому.
— Проверьте снова, будьте так любезны. Тревожно мне что-то нынче.
— Слушаю.
Околеснов вышел, а Лорх зачерпнул в кружку воды, накапал в нее из флакончика каких-то капель, выпил, морщась, и только тогда стал снимать шинель. Глаза его почти сразу заметно прояснились, голос стал спокойнее, и лицо порозовело, только тело била сильная дрожь, которую Лорх никак не мог сдержать. Тем не менее он трезвел на глазах, и очень скоро глубоко вздохнул, и обратился к Орлову:
— Что нового слышно, господин подполковник? Мы, знаете, немного одичали тут…
— Знаете, в Петрограде собрали недавно сорок священников, и под угрозой расстреляния заставляли их отрекаться от сана. Потом их закопали живьем, кажется…
— Было такое, и не один раз, — усмехнулся Лорх, — И в Петрограде, и в Москве, в Рыбинске, в Ярославле, в Тамбове, в Вятке. Об этом мы тоже наслышаны. Был тут у нас и священник с проповедью, о зверствах большевиков рассказывал, только что-то все о зверствах по отношению к их сословию. Это, впрочем, к слову… Итак, господин подполковник? Я целиком в вашем распоряжении. Как я понимаю, далее я буду находиться под вашим началом?
— Совершенно верно, Иван э-э-э…
— Иван Алексеевич.
— Или же Иоганн Алексеевич?
— Тогда уж Йоганнес-Альбрехт, так меня зовут.
— Вы лютеранин?
— Католик… собственно, теперь уж я вне вероисповедания.
— Что так?
Лорх развел руками.
— Меня зовут Денис Григорьевич, — сказал Орлов, — Можете меня называть так, если угодно.
— Рад-с. Так что вы хотели со мной обсудить?
— Наши оперативные задачи. Видите ли, они несколько щекотливого свойства…
— Это нам не впервой, — улыбнулся Лорх, — На какую глубину мы должны вторгнуться в расположение противника?
— И вторгаться не будем. Тут дело другого свойства.
— Извините, не понимаю.
— Что вам известно об отряде Резухина?
— А! — воскликнул Лорх, которому давно не терпелось столкнуться с этим отрядом красных партизан, который контролировал верстах в сорока к западу целый район, и терроризировал, в основном, местное население. Отряд, по поступавшей информации, вырезал подчас целые поселки, в которых все, включая женщин и детей, подвергались чудовищным казням, однако, всегда находились люди, которые ухитрялись сбежать от партизан, и могли рассказать прочему населению то, что видели собственными глазами. Лорх, который почти соприкасался с контролируемыми партизанами Резухина территориями, не раз порывался уничтожить их отряд, но от командования ему это почему-то всегда категорически не предписывалось.
— Так что же?
— Отлично известно. Когда выступаем?
— Послезавтра.
— Пленных, конечно, не берем?
— Да видите ли, Иван Алексеевич, — замялся Орлов, — Вот какое дело: я имею приказ обеспечить прикрытие, выведение из боев, и охранение отряда Резухина, вплоть до Верхнеуральска…
— Как, виноват?
— Это наш отряд, Иван Алексеевич.
— Наш?
— Да, отряд специального назначения. Выполнял задачи уничтожения прочих красных банд, с которыми предварительно сливался, и пронизывал их структуру. Так мне разъяснили.
— А вам не разъяснили, по какому такому праву они учиняли дикие зверства, про которые здесь разве только грудные дети не знают, нет?
— Этого не разъяснили. Но я понимаю, что они таким образом вызывали в местном населении ненависть к красным, что должно было увеличить приток ополчения к нам… В общем, не наше это дело. Мы имеем приказ, и его надо выполнить. В конце концов, мы — офицеры…
— В конце концов мы — русские офицеры, господин подполковник! Я, во всяком случае. — Лорх отошел от Орлова, словно от зачумленного, уселся на лавку, и замер так, полуотвернувшись к окну.
— И как понимать это прикажете? — поинтересовался Орлов.
— Так, что я вообще отказываюсь что либо слышать об этой мерзости! — заявил Лорх, не поворачиваясь.
— Но приказ есть приказ!
— Я приказ исполнять отказываюсь.
— И что дальше? Ну, прикажу я вас арестовать, могу и расстрелять, а что это изменит?
Лорх задумался, и кивнул головой:
— Да, вы правы. Ничего не изменит.
— Вот именно. Бросьте, штаб-ротмистр! Всегда лучше идти со всеми, чем быть против всех! Наша война — война грязная, да только что же нам делать?
— Так что же, господин подполковник, лучше вообще ничего не делать? Это, извините… Да какими мы домой вернемся? Если вернемся…
— Понимаю, понимаю, и целиком разделяю ваше состояние, — кивнул Орлов, — Вы что же, думаете, что я так уж горю желанием? Да рад бы был всякой возможности, которая сорвала бы этот замысел, и я…
Лорх резко повернулся:
— Это вы вполне ли честно?
— Как на духу, штаб-ротмистр! Но я сомневаюсь, что что-то сможет нам помешать.
— Вы мне разрешите выйти? Думаю, ненадолго.
— Да пожалуйте, как же не разрешу!
Лорх вышел на крыльцо хаты, огляделся, и выстрелил в воздух из маузера. Немедленно перед ним возник знакомый уже подпоручик в тулупе, которому Лорх коротко бросил:
— Боевая тревога. Всем. Строиться в походном порядке. Коня мне!
— Это что такое? — полюбопытствовал Орлов, вышедший на выстрел следом — он опасался, не пустил ли себе Лорх пулю в лоб.
— Сигнал.
— Какой?
— К сбору.
— Зачем?
— Для разъяснения текущих задач личному составу.
— Уж не речь ли вы собираетесь держать?
Лорх коротко кивнул.
— Так у вас, добровольцев, принято?
— Да, господин подполковник.
— Ну-ну, — Орлов, которому штаб-ротмистр Лорх начинал нравиться все более, с усмешкой встал на пороге, ожидая, что же последует дальше.
Через несколько минут он убедился в том, что Лорха недаром считают лучшим командиром летучего дивизиона: казаки Орлова еще копались, в то время как люди Лорха уже построились ровной колонной на конях, с оружием на боевом взводе, и стояли, не шелохнувшись, выдыхая морозный пар, и поедая глазами своего командира.
— Гос-спода! — Лорх привстал на стременах, — Господа! Только что мной получен приказ, согласно которому мы должны прикрыть и вывести из боев палачей и негодяев, которые, переодевшись в форму противника, в составе отряда особого назначения, действуют в прифронтовой полосе на нашей территории, производя уничтожение местного населения под видом красного отряда. Получив такой приказ, я пр-ринимаю решение: приказа не выполнять, а идти в бой, окружить отряд Резухина, и немедленно, не вступая ни в какие переговоры, уничтожить. Сорную траву из поля вон! Выдвигаемся немедленно…
— Вы с ума сошли! — закричал Орлов в который уж раз: кричал он и раньше, но слова его заглушались звонким и отчаянным голосом Лорха, и никто их не слышал, — Штаб-ротмистр фон Лорх! Сдать оружие! Вы арестованы!
— Меня в дивизии арестуют, — сардонически улыбнулся Лорх с коня, — Не вы! — и, снова приподнявшись на стременах, еще громче скомандовал: — Диви-зи-он! Походной колонной! Поэскадронно! Правое плечо вперед, рысью, ма-а-арш-марш!
Дивизион четко выполнил команду, и с места взял рыси.
Казаки, успевшие наконец собраться, забегали по селу, занимая положения для стрельбы.
— Лорх! — заорал Орлов, — Верните дивизион! Я приказываю! Мы будем стрелять!
— Стреляйте, — совершенно спокойно разрешил Лорх, и, повернув коня, ни разу даже не оглянувшись, погнал наметом во главу уходящего из села дивизиона.
— Что прикажете делать, Денис Григорьевич? — обратился к Орлову старший офицер его отряда.
— Что? А-а-а! — Орлов задумался, и, провожая взглядом Лорха, принял внезапно для самого себя такое решение, от которого у него стало сразу тепло и хорошо на душе, сердце застучало, гоня живее кровь, и стало радостно и спокойно. Он улыбнулся самому себе.
— Так что же, Денис Григорьевич? — переспросил старший офицер.
— Казаков на конь, и выдвигаемся вслед летучему дивизиону. Приказ по сотням: всех, в ком не будут опознаны казаки отряда, или добровольцы летучего дивизиона, рубить к е…ни матери без дальних разговоров. Передовых разъездов не высылать. С парламентерами в контакт не вступать, во избежание провокаций противника. Это все.
— И… что?
— Как-нибудь оправдаемся… Что вы стоите? На конь!
Часть пятая.
УТРО МАГОВ.
Так исполнится — а искупится ли?
Так запомнится — а забудется ли?
Не приспеет ночь, и не будет дня:
Он придет к тебе, Он заявится!
Он придет к тебе — забирать свое,
Он пожалует, не помилует!
Ни тебе страны, ни тебе войны,
От бессилия не шумит ничто,
Или плачет дождь, или сыплет снег,
Для тебя еще остается день:
Ты не жил еще, ты еще незрел.
Уберутся прочь твои присные,
Разметется пыль, разорвется ткань,
Уберутся слуги постылые,
Низко кланяясь, в страхе мучаясь,
Взбунтовался дух, разошелся крик:
«Убирайтесь прочь — бесполезно все!»
Ни тебе жены, ни тебе стены —
От бессилия не кричит никто,
Плачет ранний дождь, в глине чавкая,
А тебе еще остается ночь —
В вольном воздухе тишины кусок.
Торопись смотреть — твой недолог век;
А забудешь что — не забудет Он,
Будет дым столбом, будет тихий час,
Или Вечность выйдет, поклонится,
Разведет в броске руки тонкие —
Еле видима, еле значима,
Набежит, отхлынет, и скроется.
Или станет ночь, и не будет дня —
Он придет к тебе, Он заявится!
Он придет к тебе — забирать свое,
Он пожалует — не отвертишься!
Налайхин. 16 января 1921 года.
В то время, как граф Александр Романович Анненский-Белецкий обделывал потихоньку свои дела, беспокоя своей деятельностью лишь около десятка масон, и Сержа Деева, да закручивал лихо нежный роман с Наталией Белл, в дивизии фон Унгерна появились другие, более явные поводы для беспокойства: участились случаи дезертирования нижних чинов из казачьего и сводного, то есть русских, полков. Ушло и несколько офицеров, но с теми было понятно: они дезертировали только затем, чтобы спасти себя от позорящих, лишающих чести наказаний; другие в таких случаях пускали себе пулю, но кое кто предпочитал пережить всех, и просто дать стрекача. Нижним чинам никакое лишение чести не грозило — какая там у них честь — мерзавцы и есть мерзавцы! — они потихонечку ссыпались из дивизии просто имея на душе шкурный интерес. Это все велось еще с Керулена, но теперь таких случаев стало как-то особенно много: стали казачки разбегаться вдруг как крысы с тонущего корабля, как видно, из-за лишений зимней осады, жестокого обращения офицеров и вообще драконовских порядков в дивизии, из-за страха перед НРА, которая в слухах раздувалась чуть не до масштабов воинства архангельского, под влиянием агитаторов и листовок, и просто от усталости. Дезертиры рассчитывали пробраться в Россию и зажить в тех местах, где их никто не знает, или уж как придется, бежали и в Хайлар, и в Харбин, и даже к го-минам. Но более всего уходили в сторону Кяхты. Такова суть человека, загнанного в безвыходное положение, такова злая шутка, которую с человеком играет надежда — худшее из состояний духа человеческого — убоявшись Красной Армии, дезертиры совершенно не принимали в расчет ЧК, и думали, что ЧК они смогут обвести вокруг пальца — были бы деньги.
Вот, кстати, если бы их не было, тогда еще можно было бы проскочить, пристукнув по черепу какого-нибудь из глубинных активистов, и прикарманив себе его мандат. Но унгерновцы этого не понимали — не к тому были приучены, и не могли сообразить, насколько круто изменилась обстановка в стране. Они попадались почти немедленно, как только добирались до Д-ВСР , (если добирались), и были казнимы местным населением почти стереотипным способом: привязывались за ноги к двум согнутым деревьям, и раздирались так надвое. И несчастные дезертиры отдувались за грехи молодчиков вроде графа Александра Романовича, народной молвой и при содействии ГПУ раздуваемые чуть не в Иродовы зверства. Впрочем, дезертирам все равно некуда было деваться, ни на Родине, ни за пределами ее. Они совершенно нигде и никому не были нужны.
Нечего даже и говорить о том, насколько раздражали Унгерна вести о дезертирах — каждый раз они вызывали в нем состояние, близкое уж к самому истинному помешательству, впрочем, отнюдь не буйному — чем более Унгерн бывал взбешен, тем тише говорил, и медленнее двигался. И чем чаще они стали поступать, тем более дикой и изощренной становилась ответная реакция генерала, а скрывать такие вещи стало делом совершенно невозможным: кто решится на это, если каждый знает: доложить — плохо, не доложить — того хуже.
Офицеров к тому же стала поражать одна недавно появившаяся в генерале странность: ежели раньше при разного рода диких выходках Унгерна становилось ясно, что это идет в разнос психопат, обладающий, понятно, великим и ясным умом, потрясающей волей, и устремленностью, но тем не менее психопат, то теперь все выходки Черного Барона, с виду такие же, стали вдруг отличаться именно совершенной рациональностью и разумностью, и аффект его стал развиваться как бы сознательно, вроде бы и по заранее отработанному плану, и от Унгерна начало попахивать целенаправленной и холодной злобностью, словно бесноватый барон в душе оставался совершенно спокоен, а значит — всегда и всяко ясно соображал, что ему надлежит сделать. От того репрессии по отношению к офицерам и нижним чинам стали совсем невыносимы: барон точно избирал, кого и как побольнее ударить, всегда определял совершенно точно связи одних участников событий с другими, и потому выйти сухим из воды не стало уже совсем никакой возможности.
И, в сущности, на офицеров и нижних чинов действовала не только самая суть мер — огромное действие всегда оказывал и сопровождающий меры эмоциональный накал, и от того получалось, что одно дело загреметь на салинг в результате выходки чертями одержимого самодура, а другое — куда как хуже — получить то же в результате точного и холодного расчета, лишь прикрываемого психопатическим флером — чтобы не нарушить сложившейся традиции, что ли?
Таков уж русский человек: как бы ни тиранил его сумасшедший, сумасшедшему простится по убогости ума его, но вот тиранство с точным, сознательным намерением само уже по себе бьет по русским нервам настолько, что вызывает совершенно инстинктивную, почти немедленную ответную ненависть. А характерная черта, отличающая психопата — то, что он именно психопат, и хотя психопат может при большом желании прикинуться здоровым, но вот здоровый человек даже при великом умении прикинуться психопатом не может. У здорового человека все равно сохраняется связность мысли, он не способен к импульсивным действиям, не стремится реализовать иррациональных идей, и у него, к примеру, не светлеют глаза в момент аффективной вспышки. Люди вокруг перечисленных отличий могут не знать, но они все равно ими воспринимаются и регистрируются на уровне бессознательном, на уровне почти инстинктивном, и неосознанная сфера реагирует на психопата вполне однозначно — страхом, а на непсихопата, пытающегося вести себя иррационально — ненавистью и неприятием.
Этот вопрос, ясно не вполне выраженный, но понятный большинству на чувственном уровне, стал основной темой тайных бесед дивизионного офицерства, причем на предмет того, что же именно произошло за последнее время с генералом. Возникало бесчисленное множество различных построений, только вот от всех них в большей или меньшей степени на определенном этапе начинало попахивать такой откровенной чертовщиной, что разговоры сами собой угасали, отметаемые порочной логикой военного человека, базирующейся на принципе » чего не может быть — того не может быть никогда». И разговоры затихали — сами по себе, или при появлении в поле зрения посторонних.
Одни выискивали способы просто рационально объяснить странное поведение Унгерна, другие искали способа избежать репрессий, и только люди Голицына могли бы объяснить изменения, произошедшие в последнее время с генералом, но люди Голицына молчали, и совершенно правильно делали. Собственно, для того, кто уже понял суть проблемы, было понятно и другое: что все, что они планируют, теперь сработает вхолостую, но дела они не сворачивали, ибо Голицын смог их убедить в том, что им нужен результат — все равно какой, но результат.
Итак, оттого что офицерство в дивизии Унгерна настолько было запугано коллективной ответственностью за проступки отдельных лиц, и сам барон настолько часто применял драконовские меры к начальникам тех, до кого его руки сами достать не могли, отношение к дезертирам было такое: поймаю — убью! И уж ежели дезертиров ловили, так расправлялись с ними с утроенной жестокостью: суммировалась обычная в таких случаях жестокость с личной обидой офицеров, которых из-за этих дезертиров уже так или иначе репрессировали, да еще прибавлялось дополнительно желание сделать нечто, что генерал должен, исходя из его характера, вполне одобрить. А репрессивные отделы штабов поддерживали процедуру на уровне, дабы запугать этим нижних чинов, и требовали даже большего и большего — для устрашения; дикость расправы нарастала поэтому по известному принципу — manus manum lavat, и, когда пойманных дезертиров вели наконец на расстрел, то радовались все: казнимые тому, что наконец отделались, а казнящие — тому, что отвели вволю души. И самое смешное, что офицеры вполне искренне полагали, будто бы виноваты во всем только дезертиры, и с наслаждением мстили за то, что их из-за этих дезертиров раздраконили.
Унгерн пытался навести как можно больше страху, но нечаянно добился другого результата: офицеры стали следить за унтерами, унтера — за рядовыми, пытаясь всячески пресечь какие бы то ни было нарушения дисциплины, и, само собой, пресекали как имея повод, так и без оного, лишь бы не быть самим макаемыми мордой в сортирную дыру. Стали на этой почве случаться и настоящие убийства, и убийцы тоже не покрывались всем миром — убийцы выдавались, так как и тут никто не хотел отдуваться за случаи убийства в подразделении. А в сознаниях нижних чинов вообще образовалась чудовищная вилка страха перед ответственностью за сделанное другими, и страха быть обвиненными в чем либо вообще, вконец искалечившая их и без того достаточно нездоровые души.
Белецкий, ничему уж, как он думал, не могший удивляться, был теперь совершенно поражен тем, насколько изменились настроения личного состава казачьего полка, и начал осознавать, что каждый, кто находится за его спиной, представляет для него, да и не только для него, уже не потенциальную, а открытую опасность. Обстановка стала меняться настолько стремительно, что Белецкий ума не мог приложить, как ему хоть частично пресечь моральное разложение личного состава. Здорово ударил Белецкого по нервам и тот факт, что случаи побегов из дивизии участились троекратно именно после пресловутой операции с изъятием опиума, и Белецкий стал ожидать для себя большой беды, тем более, что понял: он больше справиться с полком не в состоянии.
15 января из дивизии попытались организованно уйти семеро казаков, верхами, с запасом провизии, и в полном вооружении. За дезертирами послали погоню, убили двоих в завязавшейся перестрелке, остальных склонили к сдаче, и, как водится, расстреляли. Однако, тем не кончилось: Унгерн на этот раз приказал провести самое тщательное расследование и выявить тех, кто знал о готовящемся побеге, но не донес. Таких, правда, не выявили — никто не доносил, оттого что никто ничего не знал.
И тогда Унгерн прибегнул к децимации: из строя казачьего полка отсчитали каждого десятого, и Унгерн приказал пороть их шомполами. Костоломы из комендантской бурятской сотни переломали несчастным жертвам все кости, при этом половину забив на месте до смерти, а остальных просто бросили подыхать там же — их оставили даже без помощи докторов. К утру 16-го все наказанные умерли.
В полдень к Лорху, который замещал Белецкого, проводившего операцию (мирно спавшего за двумя ширмами в обнимку с Наталией Белл), явился капитан Веселовский, и сообщил, что утром к караулу генерала явился поручик Зинич, и настоятельно требовал встречи с его превосходительством, желая, по его словам, сообщить какую-то важную новость. Зинича прогнали прочь, и теперь Веселовский решил посоветоваться: не стоит ли Зинича арестовать, и провести расследование в дивизионном контрразведывательном отделе.
— А вам что, сударь мой, не терпится послушать, как кричат дети? — удивился Лорх.
— Как вы сказали, Иван Алексеевич?
— Я говорю, чем он может быть опасен? Мальчишка, да еще женоподобный…
— Ах это?
— Это самое. Люди на счету, у нас и без того слишком большой расход. Я, кстати, слышал, что Зинич имел сообщить его превосходительству важное известие, и именно ему.
— Это как вот в привычке у Белецкого, что ли?
— Что-то вроде того.
— Но вы же не станете сравнивать его с Белецким, верно?
— Не стану, понятно. Насколько мне известно, он не столько не имел доверия к прочим офицерам, сколько боялся быть высмеянным.
— Так вы в курсе дела, Иван Алексеевич?
— Что Зинич ходил к его превосходительству, я не знал. Но почему пошел, думаю, знаю. Это все я из него вчера еще выжал. Но мер принимать я не поторопился, и Зинич…
— Решил, что вы с Белецким это дело сложили под сукно? — догадался Веселовский.
— Вот-вот, что-то вроде этого.
— А в чем заключается дело?
— Ну, это не срочно. Это Зиничу кажется, что срочно. Об этом мною будет доложено обычным порядком.
— Но мне хотелось бы знать до…
— Вам, или Бурдуковскому?
— Это одно и то же.
— Да нет, друг мой, это не одно и то же. Ну-с, Бурдуковскому вы скажите, что это касается одного нашего арестованного, он знает, о чем тут речь. Да, и попросите его прислать наконец арестованного нам — что-то вы там долго возитесь.
— Вы о Пчелинцеве?
— А вы в курсе?
— Присутствовал при допросах.
— И что? Говорит?
— Я бы не сказал…
— Заговорит. Я, знаете, после трех лет плена имею некоторую неприязнь к германским коллегам… даже бывшим. Лично допрошу. Вы его сильно… того, или не очень?
— Да как сказать…
— Понял. Ну да это мы решим, я думаю. А с Зиничем вы не берите в голову.
— Легкое дело! — усмехнулся Веселовский, — И хватило у нас ума его превосходительство об этом не извещать! А то был бы вашему Зиничу каюк: говорил тут Ильчибей… — Веселовский осекся, и продолжать не стал.
— Но вы же могли понять, что этакий скандал в полку сразу ударит по всем нам? Или мы теперь — каждый за себя?
— Так мы и рассудили, собственно. Но вам бы стоило поставить на вид о том, что скандалы надо пресекать в корне — это говоря о дальнейшем.
— Я разберусь с этим, — пообещал Лорх, и действительно, тут же отправился будить Белецкого.
Александр Романович проснулся сразу, но не сразу смог взять себя в руки — он повел тяжелой головой, посмотрел обиженно на Лорха, потом на продолжавшую спать Наталию, прикрыл ее получше шинелью, причем Лорх поразился, насколько сразу потеплел и стал нежен звериный взгляд его шефа, и только потом спросил:
— Что у тебя такое, черти бы тебя взяли, а?
— Выйдем?
— Она спит как убитая. Тьфу, ой, какую х-хреновину я несу! Язык бы мне оторвать…
— Скоро надо бы ее куда-то… Все же он ей муж, хоть и…
— Переведут?
— Да, Веселовский был.
— И это все?
— Не все. Зинич сегодня пытался прорвать караул, и лично поговорить с генералом.
— Что? Зачем?
— Не знаю, Александр Романович. Ему-то незачем. Собственно, о том, что в запасном полку недовольны арестом Пчелинцева он мне сообщил, сообщил и суть разговоров… работает он исправно. Но больше он ничего не знал — глуп, так что иметь что-то такое, что нужно излагать конфиденциально…
— Э-э-э! — начал понимать Белецкий то, чего опасался Лорх, — Так ты думаешь..?
— Похоже очень. Децимация эта еще…
— Найти Зинича немедленно!
— Да я и собираюсь. Только не смогу вас уже…
— Чего?
— Еще одной ширмой быть не смогу, с вашего позволения.
— Знаешь, когда ты вот научишься любить наконец…
— Да я умею, Александр Романович.
— Я к тому, что я, буде жив буду, я на части разорвусь, а тебе мешать не стану! Я проснулся теперь. Можешь быть свободен. Зинича ко мне немедленно, как найдешь — я его смогу наконец успокоить! Наташу куда же теперь?
— Это я все уж продумал. Но я бы хотел лично…
— А от тебя там не будет толку. Этот мой! Зинича, Зинича мне! И быстро!
— Слушаю, господин подполковник.
— Иди к е…ням со своим подполковником! — Белецкий зевнул, — Да, оденься теплее — там морозище аховый, а вот скрутит тебя опять, что будешь делать?
Зинич был в патруле охранения дороги, ведущей от Налайхина на Цаган-Нурыйский тракт, и Лорх встретил его вместе с патрулем — патруль как раз возвращался из ближней разведки к позиции. Зинич ехал впереди патруля шагом, понурив голову, и обдумывая свои мрачные мысли. Лорх, не сходя с аллюра, подскакал к несчастному поручику вплотную, резко остановил коня, и, хлопнув Зинича по погону рукояткой плети, сказал:
— Поручик Зинич, благоволите следовать за мной.
— Я… виноват… арестован?
— Да нет, что вы! — улыбнулся Лорх, — Что мне вас арестовывать? Я просил вас только следовать за мной, вот и все.
— С охотой, господин штаб-ротмистр. Семенцов! За старшего. Позиции не покидать до моего возвращения. Оружие на боевой взвод, прицел — шесть. В рост на позиции не вставать, курить не разрешается. Коней отвести в положенное место. Все-с.
— За мной держите два корпуса, рысью, — приказал Лорх, и поскакал в сторону от патруля.
Проехав с полверсты, Лорх обернулся, остановился, и жестом остановил Зинича:
— Что у вас, черт вас дери, с подпругой, поручик? Кувырнуться хотите? Немедленно подтянуть!
Зинич спешился, и только стал проверять подпругу, как соскочивший махом с коня Лорх прихватил сзади развитой плетью Зинича за шею, стянул, захватив хвост плети рукой, и придушивая его слегка для острастки таким образом, тихо, но злобно заговорил:
— Ты зачем к генералу давеча ходил? Зачем? Отвечай!
Зинич только захрипел в ответ, падая на колени.
Левой рукой Лорх тем временем тщательно обыскал Зинича, и скоро вытащил у него из-за пазухи офицерский наган-самовзвод, после чего отпустил Зинича, сильным толчком отбросил его от себя, и не сдержался — от всей души приложил бедолаге по шее вдогон. Зинич от того и вовсе полетел наземь, зарыдал, но на ноги сразу вскочил, и истерически закричал на Лорха:
—Все поняли, да? А я его все равно убью, убью, понимаете вы? Все равно убью, или вы сначала убейте меня! Не могу!
Лорх почувствовал, насколько он устал, и, кроме того, ему стало действительно жаль несчастного мальчишку.
— Прекрати истерику, болван! — тихо сказал он.
— Убью!!!
— Да убей! — крикнул Лорх, не выдержав этой истерики, — Убей, если ты так этого хочешь! Только не промахнись! Идиот! Ты же не сможешь! Тебя там враз в клочья разнесут! Недоносок! Из-за тебя всем нам только кишки погулять пустят, а толку? Террорист пальцем деланный! Раз…ай!
Зинич, поднявший перед грудью трясущиеся руки, было еще хотел что-то выкрикнуть, но замер с открытым ртом, осознав наконец то, что услышал, и, прикрывая руками рот, догадался вслух:
— Так вы тоже…
— Что-что?
— И вы этого… хотите?
Иван Алексеевич так же в свою очередь похолодел, и замер, начиная соображать, насколько он сейчас промахнулся — Зинич на поверку оказался все же не тем, за кого его принял кичившийся своей проницательностью Александр Романович, исходя из посылки, которая все-таки оказалась совершенно ложной. А Зинич вышел человеком совершенно посторонним, неосведомленным — Белецкий ошибся, и ошибся оттого, что слишком положился на свои умозаключения при условии известной порочности структуры действующей группы, внедренной в дивизию. Один раз, но все же Белецкий дал маху, и как! а Лорх и того хлестче, и что теперь? Пароли спрашивать? Так поздно, да и вовсе нельзя — только если первыми назовутся. Стрелять с места? Выход, но ведь спросят за это, и опять-таки…
Между тем и действительно каждый из соратников Лорха и Белецкого — так, по крайней мере, им сообщалось — имел свое звено, которое знал только он один, и никто другой — в случае провала, ясно, вылетало одно звено из цепи, но не более того. Лорх знал своих, а вот об остальных приходилось только догадываться, ну а догадки, как стало видно, оказались слишком ненадежной вещью — errare humanum est! Зинич мог вполне оказаться человеком из звена Голицына, Майера, или Никитина, но он не оказался ни первым, ни вторым, ни третьим. Зинич вне схемы, за него заступиться некому, только… почему он оказался так умен, что на месте придал словам Лорха нужный смысл? Или это…
Лорху вспомнились издевательские слова Майера, сказанные им раз по сходному поводу: «Подвела излишняя секретность при планировании акции». Подвела, что там! и это могло оказаться одной из самых больших ошибок в жизни Лорха.
Зинич, пятившийся от Лорха шагов до десяти, встал после как вкопанный, и полуотвернулся, бесстрастно смотря на горизонт. Лорх, все еще державший в руке отобранный у Зинича наган, навел его от бедра, и тихо взвел курок. Зинич повернулся, и ясным, спокойным взглядом посмотрел Лорху в глаза.
— Что же вы не стреляете, Иван Алексеевич? — мягко спросил он, — Сделайте одолжение. Сколько я могу понять, другого выхода у вас нет.
Лорх бросил наган на снег.
— Du bist saghafter Idiot! Поди ты к черту! Сейчас садись в седло, и скачи к востоку, верстах в пятидесяти увидишь тракт, поезжай по нему на юг, а там уж доберешься до Хайлара. Оттуда — куда пожелаешь, только подальше. Появишься еще в дивизии — я тебе ноги из задницы выдерну! Марш! Денег дать тебе?
— Есть у меня деньги.
— На конь тогда!
— Хорошо, Иван Алексеевич. Благодарю. Одно слово…
— Что ты еще можешь мне сказать?
— Не знаю, нужно ли вам это… но из всех людей, кого я только встречал, нет человека более достойного любви, чем вы. Подождите! Прошу вас молчать! Будьте счастливы, Иван Алексеевич. И если я когда смогу быть вам полезен…
— Ты будешь мне теперь же полезен, ежели немедленно уберешься отсюда, мальчишка! Не заставляй меня стрелять! Ну? Марш-марш, и чтобы духу! Мар-р-р-рш!
— Ну что, — поинтересовался Белецкий сразу, как Лорх вернулся, откладывая старую, растрепанную книгу, которую он, нисколько не обинуясь, часом раньше вытащил у Лорха из сумки.
— А Наталия Павловна? — спросил Лорх, осматриваясь.
— Ушла пока что. Так как?
— Зинич нам больше мешать не будет, я думаю.
— Думаешь?
— Да, вернее надеюсь.
— И что с ним?
— Он дезертировал.
— Как?!
— Дезертировал, гос-сподин подполковник! Или я стал неразборчиво говорить?
— Е-понский хин! — схватился за голову Белецкий, — Только этого не хватало нам!
— Вы предпочитаете новый труп в полку?
— Ах, вот что? Да уж. И сколько нам бояться?
— У него хороший конь. И живым он не сдастся, ежели что.
— Сколько бояться нам?
— Часа два.
— Да уж! Если про это что узнает наша компания негодяев…
— Бурдуковский? Не узнает.
— Да нет, наша компания негодяев.
— Простите? Я так же негодяй, вы считаете?
— Так и я ведь! Иван Алексеевич, давай не будем лицемерить! Речь ведь идет об организации мерзавцев, настолько в себе совершенных, что они стремятся подчинить негодяев более мелких, и разрозненных. И не о целях наших речь — я их и сам почти не знаю, наших целей — не любят у нас таких вопросов. Я о принципе бытия: мы выискиваем мерзавцев и загоняем их в нашу сферу влияния, заставляя каждого отдельного мерзавца делать то, что ему больше всего не по нутру — подчиняться. Вот проклятие каждого негодяя: почти всегда найдутся большие негодяи, которые подомнут его под себя — в любом месте, в любое время. Становясь негодяем, человек становится рабом — нашим, к примеру… А ты? Зачем ты штудируешь этот самый эксский процесс? Что тебе там интересно?
— Да все, Александр Романович. Это же первый процесс из целой серии!
— Но как там все ясно!
— Вам все ясно? Мне, так ничего не ясно. Там много такого, что…
— Что?
— Что без контрразведки не разобраться! Это же дало начало целой эпохе! Там же декларирована суть структуры всех демонистов, появлявшихся впоследствии. Кто это сделал, зачем это сделали?
— Дело прошлое.
— Да, допросить некого, согласен.
— Допросить-то как раз всегда есть кого, Иван, всегда есть!
— Это если найти лиц, причастных…
— А на то и контрразведка, чтобы уметь найти лиц причастных! А что! Это, я бы сказал, идея! Преинтересная! Если сделаешь, признаю тебя самым изощренным асом контрразведки всех времен и народов…
— Договорились.
— Натурально. В конце концов, мы умеем творить и чудеса…
— А кстати, Александр Романович! Если начать творить чудеса, то, быть может…
— А что нужно именно тебе?
— В данном случае — изменения реальности.
— А способ?
— Любой. Впрочем, нужно очень много считать…
— На досуге и посчитаешь все, что тебе надо. И доложишь. Но, запустив это дело…
— Это ясно — отмена невозможна.
— Вот именно. Ладно, этот разговор мы пока отложим. Зови наших янычар. А сам отправляйся к Наташе, и будь ей интересен, иначе я тебе покажу, где раки зимуют. Что?
— А вам не кажется, Александр Романович, что загружать меня такими простыми делами как то… неэкономно, что ли?
— Ха! Я от всей души желаю тебе не растерять кишки в этом деле! Ты что, полагаешь, что я тебя берегу? Да я тебя откровенно и самым свинским образом подставляю под удар — дело может стать жарким… И если она пострадает из-за тебя, знай: у тебя на совести будет и мой труп. Тебе ясно? Зови Мухортова, и марш к ней! Впрочем, я сам могу.
Белецкий вышел из юрты вместе с Лорхом, кликнул своих палачей, которые немедленно явились, словно из-под земли выросли, и приветствовал их речью следующего содержания:
— Смирно, золотая рота! Сабиров! Как с-стоишь, проб..дь? Смирно была команда! Так, вот что: немедленно отправляйтесь забрать арестованного офицера Пчелинцева. Арестованного ко мне сразу же.
— Слушаем, вашескобродие! — отрапортовали палачи.
— Я не кончил, б..дота! — возмутился Белецкий, — Должны стоять и слушать. Молчать! Жрать глазами! Вести себя с арестованным — до поры — возможно корректно, разве что буянить начнет, тогда уж — в плети его. Мухортов! Сразу, как приведете, поди к доктору Клингенбергу — он понадобится. Я те усмехнусь, пресмыкалище! Тебе усмехаться нечему, так как есть ты г…. , г….м и останешься. Выполнять приказания. Одна нога здесь, другая там! Живо!
Мухортов, Сабиров и Яковлев, все же не выдержав, мерзко улыбнулись в ответ своими толстыми рожами в знак того, что все прекрасно поняли, и не выдадут, случись что внезапное.
Лорх тем временем нанес визит Наталии, которую нашел в самом спокойном и умиротворенном расположении духа. Об арестованном муже та даже ни разу не заговорила, и Лорх с ней провел час в увлекательных беседах, все более удивляясь, как Белецкий может ее выдержать хотя бы минуту. Наталия к Лорху пристреливалась, пристреливался и Лорх к Наталии.
Кроме того, они условились на днях стрелять в цель, причем под заклад: от Лорха — маленький браунинг с серебряной рукоятью, выигранный третьего дня им у Тюхтина в «Люцифера», или червонного короля, а от Наталии — баклажка с женьшенем, настоянным на высококачественном пшеничном спирту. Потом, выпив водки, Лорх с Наталией переиграли условия: его приз немедленно переходит к нему, так как он все едино выиграет, хотя это и не значит, что само развлечение отменяется. Баклажку Лорхом было предложено распить немедленно. А браунинг, вещь отличную, которую так ладно засунуть за голенище сапога, Лорх дарит с условием, чтобы браунинг Белецкому передарен не был, и Наталия подарок приняла с благодарностью, тем более, что он был ко времени: у нее револьвера не было, так как она отдала именно этот самый браунинг с серебряной рукоятью Тюхтину за баклажку с женьшенем…
И закончим об этом самом браунинге: Наталия его все же подарила Белецкому, с условием, чтобы Лорх не знал, но и у Белецкого он не задержался: Белецкий неделей позже променял его доктору Клингенбергу за сорок порошков хинина для той же Наталии — медикаменты были в дефиците.
Пока же, попивая женьшень на спирту, Лорх, которого Наталия не принимала всерьез, и напрасно, успел выяснить, что она мужа своего не любит, и что муженек платит ей ответно таковой же монетою, и болтался он в свое время по всем возможным и невозможным потаскухам, и один раз Наталию едва даже не застрелил, будучи пьян, как сапожник — Наталия сама времени тоже не теряла даром! Лорх, тем не менее, не сообщил ей о том, что ее мужем сейчас занимается ее любовник, и перевел разговор на другую тему, в частности, о тибетских ламах, гурках, и маршруте движения на Хайлар как через Цаган, так и через Маймачен.
Пчелинцевым тем временем занимались Яковлев с Сабировым, а Белецкий пока разговаривал с доктором Клингенбергом, и развлекались они тем, что обсуждали виды, и картины действия отравляющих газов; Белецкий упирал на то, что горчичный газ, слов нет, хорош, но и фосген со счетов сбрасывать тоже не стоит — прост в производстве, и приготовить его, в принципе, можно в подполе. После Белецкий пустился в личные воспоминания, и рассказал, что фосгена он отведал и сам — мало не показалось, до сих пор у него грудь болит, и кашель такой, что приходится много курить. Так Белецкий развлекался с полчаса, потом попросил Клингенберга осмотреть арестованного, и идти с миром — до вечера, по мнению Белецкого, доктор Пчелинцеву вряд ли понадобится. Клингенберг же на это мрачно сострил, что судя по тому, как началось дело, к вечеру понадобится поп, и ежели будет так, то нечего тогда беспокоить докторов — у них пока своих дел довольно. Белецкий и Клингенберг еще по этому поводу посмеялись, после чего доктор сделал свое дело, и откланялся.
Пчелинцев сидел посреди юрты, сгибаясь крючком, на высоком и узком табурете, и ладонью размазывал по лицу кровь, обильно текущую изо рта. Лицо его было уже совершенно истерзано, а в глазах застыл животный ужас, смешанный с изумлением: судя по всему, подобного обращения Пчелинцев не ожидал.
Белецкий выгнал улыбающихся исполнителей вон, уселся напротив Пчелинцева на низкий складной стульчик, расставив ноги, и стал долго, молча, пристально смотреть на Пчелинцева. Выдержав достаточную, по его мнению, паузу, он наконец процедил:
— Ну-с?
Пчелинцев страдальчески скривился, и с трудом открыл рот:
— Вы… хотели знать, каким об… образом я вырвался из-под ареста в ЧК?
— Это я и так знаю, — ответил Белецкий, — Вывели за ручку. Знаю так же, кто, только не знаю частностей. Стойте! не надо про немецкую тайную службу, это же не она. Какой именно ложи, и какой именно должности был этот ваш спаситель, я бы узнать хотел. И не будем играть в дураков — вы ведь понимаете, что я еще до утра вымотаю из вас все, что мне нужно. Не возражайте! Уверяю вас, что мне совсем не хотелось бы делать из вас неразумную скотину — я сторонник разумного разговора. И не рассчитывайте на Алексеева — он для вас и пальцем не шевельнет, ибо понимает: шевельнет — ему же хуже. Вы хотели что-то сказать?
— Уверяю вас, что я не чекист, — с большим трудом выдавил Пчелинцев.
— Это я понимаю, — согласился Белецкий, — И вполне вам верю. Организация?
— Что?
— Вы прекрасно поняли мой вопрос!
— Нет.
— Ваша тайная организация? Долго я буду ждать?
— Что вы имеете в виду под органи…
— Повторить вам веселый час, да? — Белецкий устало повел глазами, — Мне бы этого не хотелось. Вы сами… Название ложи, быстро!
— Я такой же, как вы, — сказал Пчелинцев, аккуратно ощупывая подбитый глаз.
— Ого! — Белецкий улыбнулся, — Великолепно! Бурдуковский, например, услышав это, сказал бы, что вы меня обвиняете в шпионаже в пользу Германии во время войны, а это — смертная казнь путем повешения, как вам самому должно быть известно. Вы хоть понимаете, в каком положении вы оказались? И кто, кроме меня сможет вам помочь? Да никто! Я и хочу вам помочь, собственно. А вы не принимаете моей помощи. Обижаете, кстати! Или вы не поняли еще, с кем говорите? Сейчас вы поймете.
— Вы не можете… — захрипел Пчелинцев.
— Еще как могу! — с этими словами Белецкий несколькими мощными пинками сбил охающего Пчелинцева с табурета, повалил, и, подтащив его к чану с круто соленой водой, макнул его туда головой, и надолго задержал.
Пчелинцев слабо вырывался, и пускал пузыри.
Вытащив Пчелинцева наконец из чана, Белецкий двинул его сапогом в низ живота, заставив изрыгнуть воду, которой тот наглотался. Пчелинцев едва отдышался.
— Название? — рявкнул Белецкий.
— LX-9 .
— Уже лучше! — одобрил Белецкий, и снова окунул Пчелинцева в чан с водой, повторив это многажды, и предлагая свои вопросы:
— Расшифровать!
— Тайное общество… люциферитов…
— Тип построения?
— Как масонской… организации… международное.
— Страны базирования?
— 1 — Шотландия… 3 — Франция… 7 — британская колония Индостан… 8 — Польша, Лифляндия и Курляндия… 9 — Россия.
— Поддержка политических партий?
— ПСР .
— А РСДРП?
— Да, тоже.
— Цель внедрения?
— Что?
— Цель твоего внедрения сюда, скотина! Уничтожу!
— Наб… наблюдение.
— За кем? За дивизией, штабом, командиром?
— Не только… есть тайные клерикальные организации… и масонские общества…
— Проводил передачу стратегической и тактической военной информации?
— Нет… правда нет!
— Допустим — верю. Теперь об Ордене — структура?
— Масонского типа, палладическая.
— Свежей информацией обладаете?
— Путем эстафет.
— Последняя эстафета?
— В… Харбине, в 1919 году, май.
— Орден коаликтивен с большевистским правительством?
— Нет, он пронизывает его структуру… по принципу безболезненного внедрения, и захвата… вытеснение…
— Каким образом поддерживал РСДРП?
— Всеми. Не надо больше! Не надо!
— Каким образом, б..дь…
— Деньги, оружие, содействие, оперативная поддержка.
— С какого года?
— С тысяча девятьсот восьмого.
— Цель?
— Подчинение руководства, проникновение к власти на плечах партии, продвижение к высшей власти в партии, отъятие власти у партии, уничтожение партии.
— Текущая задача на момент получения последних инструкций?
— Отпустите же меня! Я все скажу!
— Ладно, — Белецкий отпустил Пчелинцева, — Садитесь, друг мой. Итак?
— Я не знаю текущих задач. Теперь — не знаю.
— Что же при вас обсуждалось?
— Именно что общие вопросы.
— Тоже интересно.
— А вы поймете?
— Пойму, — улыбнулся Белецкий, — Это уж, думаю, ясно из моих предыдущих вопросов. Впрочем, черт с ними. Ваша террористическая активность?
— Высшая, думаю.
— Даже так?
— Да.
— Означает ли это, что LX-9 заполняет собой в основном аппарат ВЧК-ОГПУ? Или не знаете?
— Знаю, у нас секрета из этого не делали.
— Так что-с?
— Нет, в большей степени — политическое руководство, армию, РВС , компрос, пропагандистские службы, и так далее.
— Каково было ваше влияние в штабах белых армий?
— На южных фронтах — очень значительное. Я не могу утверждать точно, но ноябрьский успех на перекопском направлении — явно успех деятельности тайных организаций: только таким образом можно было фактически снять охранения с участка прорыва. Впрочем, этого я точно сказать не могу, но вот про поражение Добрармии в киевской операции — это влияние USL…
— Кто такие? Впрочем, позже об этом. Сейчас меня другое интересует: ваша здешняя задача?
— Я же говорил!
— Вы ложь говорили. Я жду.
— Хорошо: наблюдение, сбор материалов по поводу действий дивизии, возможная передача фактических сведений…
— Для использования большевиками в целях пропаганды?
— Почему ими?
— А кем еще? А как насчет агитации солдат к уничтожению местного населения?
— Зачем это мне?
— Чтобы развернуть красную войну на территории Монголии, Китая, и Манчжурии, например. Вы же заинтересованы в войне, не так ли? Вы всегда были в ней заинтересованы, так как сила вы, скажем прямо, деструктивная, и какому бы богу вы там не молились, масоны вы и есть масоны! Что, нет?
Пчелинцев ничего не ответил.
— Информационно-пропагандистскую деятельность в дивизии, или военную разведку ведете?
— Я же сказал: нет.
— А не в пользу красных? В пользу LX-9?
— Повторяю, я не веду военной разведки. Я и задания-то не выполняю совершенно!
— По какой причине?
— Нет связи.
— Была бы связь, была бы и разведка, я полагаю? В пользу Ордена, или, что вернее — в пользу ЧК под таким прикрытием?
— Нет, я русский офицер…
— Там тоже русские сидят, не одна ж жидовня! Кстати, назовите-ка мне имена ваших руководителей, проникших в большевистскую верхушку…
— А не многого ли вы… хотите от меня? — гордости и самоотверженности в Пчелинцеве не было никакой — он попросту торговался; Белецкому же это очень не понравилось, а потому он откинул пинком Пчелинцева, встал, вышел из юрты, и стал кликать своих головорезов.
— Я буду отвечать, буду! — завопил изнутри Пчелинцев.
— Будешь, — согласился снаружи Белецкий, и отнесся к своим палачам: — Господина требуется сделать более покладистым. Я же перекурю пока.
Из юрты раздались дикие вопли истязаемого.
«Мухортов!» — догадался Белецкий.
Покурив, Белецкий вернулся, и застал Пчелинцева валяющимся около все того же табурета, вопящего совершенно животным голосом, и сучащего ногами. Дав несчастному проораться, Белецкий показал Сабирову:
— Дай ему настоечку из красной бутылочки. Пусть прочухается. И вон все отсюда.
Сабиров немедленно исполнил приказание, а Белецкий сел, и принялся писать протокол, чем и был занят некоторое время.
— Нет, не то, — сам себя поправил Александр Романович, разрывая бумагу, — Этого он знать не может. А я ничего другого не знаю. Что делать? Пчелинцев? Вы пришли наконец в себя? Ах, как приятно! Так что-с? Вы назовете имена ваших руководителей, адаптированных в большевистском правительстве?
— Да… Антонов-Овсеенко, Чарнолусский, то есть Луначарский, Куйбышев, Бронштейн, то есть Троцкий, Фрунзе, Томский, Лацис.
— Какова инфильтрированность эмиссарами Ордена нашей дивизии?
— Мне неизвестно.
— А какие организации эмиссированы здесь еще?
— Я не знаю.
— А при Семенове?
— Масонские: «Голубая Звезда», «Дом Давидов», «Умирающий Сфинкс», «Коптская Традиция». Палладистские — только USL, то есть «Серые Псы»…
— Не желаете умыться?
— Не-ет! — протяжно закричал Пчелинцев.
Белецкий весело рассмеялся:
— Да я не о пресловутом чане говорю. Как прикажете, впрочем. — Белецкий поднял заранее уже задохнувшегося Пчелинцева, и посадил его вновь на табурет.
— Спасибо, — тихо шепнул Пчелинцев.
— Не за что! — расхохотался в голос Белецкий, — Слушайте-ка, вы вот назвали столько организаций, а кто вам известен как их адепты персонально?
— Никто.
— Ну вот, — огорчился Белецкий, — Начал здравие, а кончил за упокой! — Белецкий надвинулся на Пчелинцева, и заорал, скаля зубы: — Шкуру сдеру по кусочку! На углях как рябчика зажарю!
— Я правда не знаю! — заплакал Пчелинцев.
Белецкий покачал головой.
— Да что же вы тогда знаете-то?
— Меня ориентировали только на то, какие организации могут действовать в семеновской армии. А здесь — и вовсе не ориентировали. То, что я назвал — только предположение. Ручаюсь только за присутствие USL.
— USL — что все-таки такое?
— А вы не знаете?
— А почему я должен знать?
— А ваш перстень?
— Что ж перстень? Сувенир, не более. Для пущего страху. Получил в наследство от приятеля, вот как вы получили в наследство жену… Вы уж размотали те деньги, которые ваш друг оставил вам обоим? А? Это, впрочем, к делу не относится. Чем вообще занимается и занималась ваша жена?
Пчелинцев горько усмехнулся:
— Никогда и ничем. Это Мата Хари, ежели хотите знать. Всю жизнь занималась только шпионажем, а Константин, покойник, служил ей прикрытием. Потом прикрытием стал служить я. Но я и сам служил в этих службах, так что что-то мог понять, а чего-то не мог. Об этом меня вы не спрашивайте: Натальин любовник пообещал мне немедленно пулю, как только я стану вникать в ее дела. Я и не вникал. Это она вам на меня кивнула?
Белецкий качнул головой:
— Вопросы здесь буду задавать я. И я, ежели угодно знать, за вами еще с Манчжурска присматривал. Что еще и делать контрразведке? Военные разведки кончились, а вот тайными обществами давно бы пора заняться. Ну, вы-то, говоря откровенно, дезертир, или, говоря их языком — ренегат. Не пожелали далее служить на них как раб, и убежали, верно ведь? А знаете вы много, так что мне вы можете помочь. А я уж смогу помочь вам… Так что про USL?
— «Unaschprechlichenn bruederschaft». Наверняка действуют здесь потому, что сам Унгерн — в прошлом — его функционер.
— Кто? Командир дивизии?!!
— Да, это известно.
— Подробнее. Да уж, поставили вы меня в положеньице! Радуйтесь: ежели вас повесят, то следующим днем рядом с вами буду болтаться я… Да сядьте поудобнее, или лягте совсем, в конце концов! И рассказывайте.
Пчелинцев сполз с табурета на пол, прилег, и продолжил:
— Да, так вот USL. Это мощная организация с неизвестным никому культом. Так же, как LX-9, она активно внедряется в структуру большевистской власти. Руководителем ее был фон Юнтц, а теперь, года с восемнадцатого, руководство взяли швейцарцы во главе с Фраучи.
— Фраучи? Кто такой?
— Крупный чекист теперь . Организация разворачивается кроме ОГПУ так же в наркомфине, наркомпросе, в РВС, в структурах пограничной стражи.
— Откуда у вас эти сведения?
Пчелинцев улыбнулся:
— Я же был не последний человек в своем деле! И кроме того, как говорится, имеющий уши… Сведения у меня, впрочем, устаревшие: с середины позапрошлого года я ничего нового не знал. Так, слухи… Шила в мешке не утаишь, другое дело, что почти никто в это не верит… кроме тех, кому надо… в это верить…
— Стало быть, вы хотите сказать, что вы — важное лицо?
— Был.
— А не знаете ли вы, что, между USL и LX-9 не поделены ли сферы влияния?
— Поделены. Они связаны договором, и сотрудничают на принципе общности задачи.
— Какова же разница между тем и тем?
— Принципиально — никакой. LX-9 — в основном русские, и прогрессивная часть еврейства. Unaschprechlichenn — в основном немцы, поляки, латыши, швейцарцы… Разница только в ориентации: если LX-9 ориентируется на Британию, то USL — на Германию.
— Цели прогерманской ориентации?
— Достижение полного союза с Германией, построение прочного военного сотрудничества для организации так называемого «Великого Похода», назначенного для восстановления в полном объеме латино-германской культуры, и ликвидации культуры иудейской; уничтожение иудейства как религии и исторической реалии, и еврейства как нации. Это, подчеркиваю, выводы из наших старых данных, настолько, насколько я посвящен, и меня это касалось. На начальном этапе цели тех и других сходятся. Больше я ничего не знаю.
— Итак, — заключил Белецкий, — Давайте подведем итоги. Вы были посланы, чтобы создать самостоятельную организацию в Харбине, имели высокое положение в организации, но внезапно дезертировали. Почему? Провалили работу? Не слышал. Тогда что?
Пчелинцев покачал головой:
— Этого я вам не скажу.
— Не жена ли ваша тому виной?
— Я сказал — на этот вопрос я не отвечу!
— Захочу — ответите. Но не хочу.
— И как вы сможете это сделать? — Пчелинцев слабо улыбнулся, — Все, что вы можете, я уж видел.
— А знаете, вот прикажу приволочь ее сюда, и Мухортову…
В глазах Пчелинцева вспыхнули такой ужас и ненависть, и он вскочил с пола так резво, что Белецкому пришлось в полную силу ударить его в челюсть, и закричать:
— Лежите смирно, дурак! Не трону я вашу жену! Я — не трону! А за Бурдуковского — за него не поручусь! Так что давайте: как на духу. И клянусь вам всем, что для меня свято: если я буду вами доволен, так жену вашу Женька не достанет! Никогда и ни за что! Согласны? Тогда вот что: сколько адептов LX-9 закреплены в «Unaschprechlichenn»?
— Несколько эмиссаров в довольно высоких кругах.
— Вы имели к этому касательство?
— Нет, и даже не был с ними связан.
— Тогда откуда же вам это известно?
— Оттуда же, откуда и все остальное, — пожал плечами Пчелинцев.
Белецкий отметил про себя такой нехороший симптом, как возвращение к Пчелинцеву его ранее подавленной воли, но никак пока не отреагировал, и продолжил допрос:
— Получается так, что вы вели большую игру при штабе Юденича?
— Нет, мы как раз отдавали туда истинную информацию, хотя и не кардинальной важности. Мы были незаметны, не в чинах, не на виду, но дело делали очень большое: наши действия позволяли обескровливать большевиков, и продвигать наших людей в штаб Юденича.
Белецкий несколько помолчал, собираясь круто возвратить разговор, потом продолжил:
— Стало быть, вы прогнозируете Фраучи в лидеры «Unaschprechlichenn»… я правильно выговариваю название?
— Название вы выговариваете правильно, — кивнул Пчелинцев, — что неудивительно для пасынка Анны Леопольдовны… Знаете, бросим эти игры! Я у вас в руках, но если вы думаете, что про вас мне ничего не известно, так вы ошибаетесь. Про вас, и про Лорха. Но я готов сотрудничать с вами, лишь бы меня не терзали больше. И еще я хотел бы жить. И я знаю, что вы это можете мне обещать.
— Придется, — кивнул Белецкий, не пояснив, что именно придется, — Так вы прочите в лидеры USL именно Фраучи?
— Да.
— Насколько сильно его поддерживают из-за границы?
— Очень значительно.
— Точнее?
— В Германии — фон Бредов, в Польше — Сологуб и Мациевский . Это пока финансовая помощь, но…
— А какой процент состава комиссаров охвачен контролем LX-9?
— До девятнадцатого года — до сорока процентов.
— А теперь?
— Думаю, больше.
— Японцы какое имеют влияние в этом процессе?
— У большевиков — никакого. У нас — довольно значительное. Только им тонкости не хватает: они спят и видят, как бы стравить Белые армии с го-минами, вызвать войну в Китае, ну, и дальнейшее понятно: оккупация Манчжурии под видом помощи.
— Это военная разведка?
— Да нет, и через оккультные общества. У них там одно от другого не отделяется. «Союз Истинного Учения о Слове ОУМ, и наследии Шамбалы»…
— Иначе называемое «Зеленый Дракон»…
— Вот именно. Оно пронизывает разведотдел японского генштаба, и… наоборот, так сказать.
— Хорошо, оставим это пока. Кто еще интересуется деятельностью тайных обществ в России?
— Из Антанты — только Япония, по моим данным. Из Оси — Германия и Турция.
— Отлично! — улыбнулся Белецкий, — И сразу бы так! Все выложили, и это несмотря на клятву о неразглашении.
Пчелинцев поежился:
— У вас не выложишь, пожалуй! Впрочем, не имели бы вы дела с беглым ренегатом, я бы еще посмотрел, что бы вы узнали. А мне — что ж! Они меня все равно убьют, если найдут, конечно.
— Что же раньше вы так упорно молчали?
— А кому это все интересно? И кто меня об этом спрашивал? Спрашивали про ЧК, ND, а что я буду на себя наговаривать? Я на них не работал, это они работали и работают на нас!
— Да, действительно, — согласился Белецкий. — Так эсеров вы, стало быть, поддерживали?
— Я лично?
— LX-9.
— Разумеется. И их, и Евно Азефа . И Гапона поддерживали. Мы их сделали! Это были самые блестящие операции.
— А Савинкова?
— Это человек USL. Каляев, который с Савинковым пошел на убийство Великого Князя Сергея — того готовили у нас. Но мы таких не спасали — не было смысла. А вы…
— Я?
— USL.
— Не имею отношения.
— А тем не менее оставьте меня у себя, и… у вас же есть возможности организовать мой побег? А то я, видите ли, совсем обессилел, и могу кое-что…
— Что? — улыбнулся широко Белецкий. — Да бросьте, право! Жену вашу я, раз обещал, спасу, а вас — постараюсь.
— Это не разговор!
— Это разговор. Потому что вы у меня можете умереть сейчас, и все будет вполне естественно выглядеть. Ну, сердце сдало… Протокола нет. Вы вот себя как чувствуете? Мне почему-то кажется, что вам лучше, раз уж вы стали со мною ссориться. Сабиров!
Пчелинцев заметно дрогнул.
— Что прикажете, ваше скобродие? — спросил палач, появляясь в юрте.
— Я хоть ему, а все расскажу! — пообещал Пчелинцев, кося глазами, в которых ясно было видно отчаяние.
Белецкий задумался.
— Ваше скобродие! — напомнил о себе Сабиров.
— Выйди вон, и жди меня там, а Яковлев пусть присмотрит… Я-а-аковлев! Ты уже тут? Я отлучусь ненадолго, а ты объясни господину капитану правила поведения в нашем богоугодном заведении… снова. И охраняй его. Здоровье его береги! Простите, капитан Пчелинцев, я сейчас же вернусь.
Белецкий вышел, подошел, улыбаясь, к Сабирову, схватил его за шиворот, и очень страшно спросил:
— Мерзавец прокудный! — ты в игры со мной играть вознамерился? Ну? Кто тебя вызывал к себе вчера или позавчера, шваль?
— А-а… э-э… господин подполковник Деев вызывали…
— Почему не доложил, с-с-скотина?
— Не велено было, ежели сами не спросите, ваше скобродие.
— Гнида! Проб..дь паскудная! Убью! Так ты своему господину служишь? Продаешь его, г…..ед? Слушай меня, сволочь: если он тебя спросит, говорил я с тобой о чем, или нет, так я с тобой ни о чем не говорил! И если что про меня ему расскажешь… вы меня знаете — кишки собственные жрать с г…нами заставлю! И Яковлеву то же передай. Понял, нет?
— Так точно, понял, ваше скобродие.
— Хорошо, коли понял, — Белецкий отшвырнул своего повытчика, и вернулся в юрту. Пчелинцев встретил его жалобным взглядом, и глухо помычал, не в силах даже раскрыть рта. Яковлев стоял рядом с видом победителя, и ухмылялся, почесывая себе возле мотни.
— Яковлев, довольно, — приказал Белецкий, — Поди, организуй арест господину капитану. Чтоб ни одна сволочь… ну, ты знаешь. Марш. А вы быстро наглеете, господин капитан. На глазах. Мне редко, признаюсь честно, случалось выходить из юрты два раза! Я не люблю повторяющихся ситуаций, они портят всю пьесу — повторение есть признак глупости. Так что, будем ссориться в дальнейшем?
— Этот ваш мерзавец… — захрипел Пчелинцев.
— Знаю. Оттого его и позвал — не бить же вас снова! Это так некрасиво! Да и вам было полезно попробовать. Все в жизни надо знать. Но у него было мало времени. В следующий раз он своего не упустит. Так что, будем ссориться дальше?
— Ссориться не будем. Задавайте ваши вопросы, — вздохнул Пчелинцев, — Отвечу.
— Раньше бы!
— Кто же знал, что у вас в арсенале припасается напоследок!
— Да вы не обижайтесь. Ладно, что уж, хватит с вас! Давайте будем протокол подписывать.
— А он уж есть у вас?
— Имеется кое-что.
— Ознакомиться не позволите?
— Отчего же? Пожалуйте.
Пчелинцев быстро прочитал протокол.
— Но позвольте, ничего этого я даже не говорил!
— Понятно, что не говорили! — расхохотался Белецкий, — А вы что, хотите, чтобы я запротоколировал наш теперешний разговор? Да вас вся братия, от иезуитов до сатанистов проклянет в десятом колене! Подписывайте, подписывайте! Мне тоже надо перед начальством отчитываться! Да и вам так лучше.
— Лучше? Да чем же?
— Да хоть тем, что вам не придется общаться с штаб-ротмистром Лорхом. А то знаете… я уж узнал все, что мне нужно, а у Лорха свои интересы… Эта песенка про белого бычка может ведь продолжаться до бесконечности! А тут вы отделаетесь, и будете ждать своего часа, а я уж что-нибудь такое придумаю.
— Что придумаете?
— Э, перестаньте, любезный! Плохого для вас мне и придумывать не стоит! Вы положитесь на меня — я ведь тоже умею быть благодарным. И просили за вас, кстати, говорил я вам, нет? Так что-с… Ждите, Пчелинцев. Остальное я беру на себя.
Налайхин. 19 января 1921 года.
19 января генерал-майор Резухин приказал ударному казачьему полку сниматься с лагерей, и двигаться на Маймачен. Повторять атаку Урги со стороны Маймачена никто, разумеется, не собирался, и передвижение войск должно было отвлечь противника, заставить его перебросить часть сил на участок обороны, который якобы ставился под угрозу, и тем самым облегчить проведение операции вторжения в город диверсионного отряда, которая активно разрабатывалась специальным отделом штаба дивизии. Поэтому тыловые службы, службы обеспечения полка, а так же отдел контрразведки полкового штаба, равно и как сам штаб на Маймачен не переводился, во всяком случае, пока. Тем не менее Белецкий и Лорх стали подбивать все свои счета, дабы в случае внезапной переброски — импульсивность в принятии решений как Унгерна, так и всех прочих деятелей его штаба была уж известна решительно всем — так вот в случае внезапного приказа о переброске Белецкий с Лорхом незавершенных дел иметь не желали. И самым больным вопросом для обоих был Пчелинцев — как в связи с исключительной щекотливостью этой операции, так и в связи с особыми отношениями, сложившимися между Пчелинцевым, Наталией, Белецким, и Лорхом.
Вечером Лорх, сидя вместе с Белецким в юрте, и помогая ему проверять правильность составления протоколов по Пчелинцеву, поинтересовался:
— Да, Александр Романович, по моему вопросу вы арестованного опросили?
— Что? А, насчет казней священников в Петрограде?
— Да, на этот счет?
— Спросил, а как же.
— И что?
— Что? Казнили, что же еще. Впрочем, сначала им предлагали отречься от сана. В некоторых случаях принуждали плевать на кресты.
— То есть все-таки это демонстрация сатанизма?
— Выглядит так. Но…
— Нет?
— Видишь ли, организовало эти акции общество «Мстителей Израиля» .
В глазах Лорха мелькнуло презрение:
— Ну, это исполнители.
— Почему просто исполнители? Когда исполнители, а когда и нет. Желающих там много было на это дело — была бы санкция.
— Кто же тогда инспирировал это дело сверху?
— Его общество, например, — Белецкий хмыкнул, — И не только оно.
— «Унашпрехлихен»?
— Был такой грех. Собственно, палладиум под управлением Фраучи поддерживает такие акции всецело, но настаивает, чтобы подобные действия провоцировались в еврейских организациях, и выполнялись только их руками. Это впоследствии может дать значительный козырь против еврейства креатурам этой организации в националистических движениях.
— Значит, планируется национальная резня в России?
— Ну, не знаю, в России ли точно, но господ евреев явно планируется несколько пощипать.
— А в Пчелинцеве нет этой опальной крови?
— Нет. Во всяком случае, мне это неизвестно. А что, похож?
— Смахивает.
— Оставим это до лучших времен… Да-с, стало быть, оба правящих ныне общества с места в карьер круто принялись за решение проблемы клира… Это есть и этого не изменить. А ты недоволен?
— Кто волен, тот и доволен, Александр Романович. Но зачем такие откровенно палаческие акции? Какой в этом смысл? Глупость, по-моему.
— И по-моему тоже. Собственно, их мотивация мне понятна: дискредитация священнослужителей, и деструкция средних слоев духовенства… и все в этом роде. В данный момент им решительно необходимо отстранить от какой-либо власти над массами попов — когда они не станут иметь влияния, массы их сами в клочки разнесут, без посторонней помощи, только подскажи им это: народ-то у нас, хоть и богоносец, а вшистко едно — стадо…
— Идиотизм! — выразил свое мнение Лорх, — Кретинизм! Не так их надо, не так ведь! Если уж очень нужно свалить клир немедленно, так подход здесь требуется совсем другой! Они же — чем больше их гонишь, тем больше они усиливаются — веками проверено! Да они на этих казнях позже себе неимоверный нравственный капитал возрастят! На этих могилах вырастут тысячи фанатиков, и как следствие — там уже не будет людей развитых и здравомыслящих. А развитые и здравомыслящие люди не примут общества фанатиков, и отстранятся, ибо что может быть ненавистней культурному человеку, чем фанатик?
— Э, Иван, чушь ты говоришь, и самое плохое — что ты ее не просто говоришь, а прямо-таки возвещаешь! Из людей, как ты изволил выразиться, «культурных» — самые оголтелые фанатики и получаются!
— Из кого получаются, а из кого и нет. Отбор. Отделение агнцев от козлищ.
— А даже если и так, то что? Метод-то этого отделения, начальную стадию ты какой видишь? Ругательством заниматься — то все мы мастера, а вот умнее ты что-то можешь предложить?
— Предложить — мог бы! Экономически церковь надо душить, экономически! Лупить их рублем в хвост и в гриву! Обложить налогами, и задушить в два счета! Да еще запретить пожертвования — подвести, например, под уголовную статью о мошенничестве. И напрасно большевики национализировали ценности патриаршей ризницы — жадность-с! Нет, это как раз надо было оставить, а потом, когда попы эти ценности стали бы продавать за границу — тогда и поднять трезвон, и разом прихлопнуть всю эту лавочку! Вот…
Белецкий подернул устало плечами:
— Логично. Излагаешь ты правильно. Да уж, жаль, что не мы с тобою там правим. Горжусь тобой. Что Наташа?
— Под утро я встретился с ней, и предпринял прогулку при ясной луне, — усмехнулся Лорх.
— Так таки при ясной луне? — наклонил голову Белецкий.
— Ну, если можно это так выразить — луны не было видно и в помине, хоть метель и утихла. Было холодно, Наталия куталась в полушубок, а ваш слуга покорный был в шинели с поднятым воротником, и монгольском малахае на лисе. Очень романтично.
— Ты мне не конкуренцию хочешь ли составить?
— Помилуйте! А если бы хотел?
Белецкий засверкал глазами:
— Шутишь, надеюсь?
— Шучу. Но тесный контакт мне с нею нужен. А ей это смешно — она любит в игры играть, и полагает, что такую игру и ведет… Да, так вот судьбою мужа своего она у меня все-таки поинтересовалась. Под конец прогулки.
— Дословно?
— Ну, что-то вроде: «— Так мой муж что, он у вас?» Я подтвердил. А она мне: » — Знаете, я хотела бы похлопотать за него — муж все-таки. Вы не могли бы…»
Белецкий вздохнул:
— И что ты?
— А я в том смысле, что нет, не мог бы, извините конечно. Он де попал в очень неприятное положение, и я совершенно не могу его облегчить. Она поинтересовалась, не расстреляют ли его, я ответил, что, вероятно, да, и поинтересовался, как бы хотелось ей, если бы это от нее в какой-то степени зависело…
— А она?
— Сказала буквально так: «Да уж пусть живет. Когда-то он был совсем неплох… Я на него зла не держу — сама, что уж, еще та штучка.» Ну и все такое, в этом же духе.
Белецкий кивнул головой:
— Вот и я так же рассудил поначалу. Ехал бы он завтра с мешком на голове в Нанкин, где китайские умельцы его совсем бы, прости за откровенность, обезоб-ра-зили, чтобы его никто узнать не мог, а оттуда он поехал бы в Сянган, и — весь мир перед ним! Ставки сделаны, стены разрушены! И концы в воду. Только теперь мне почему-то кажется, что этот план как-то не выдерживает критики…
— Натурально не выдерживает! — согласился Лорх, — Еще бы! Как вы будете мотивировать его исчезновение? Побегом? Да вы рехнулись! Побег? От нас? да нам же сразу конец!
— Нет-с, отнюдь. Неприятности были бы, но не более того.
— Не понимаю!
— Понимать здесь нечего, — Белецкий осклабился, — Я представил бы завтра Дееву… бедного грешника! Так что наш друг мог бы спокойно жить на белом свете, на котором его больше не существовало б! Но…
— Но, Александр Романович?
— Что-то не хочу я с этим возиться.
— Понял, — кивнул Лорх, и встал.
Часом спустя в расположении полка поднялся изрядный переполох, а Белецкий лично явился к Дееву с черным лицом, и трясущейся головой.
— Серж… это неслыханно! Вот полчаса тому, пока я пошел хоть маленько поспать, этот Пчелинцев! Только я его начал разматывать хорошо!
Деев вскочил с койки, и рявкнул:
— Александр, не крути муде на сковороде! Говори дело — что случилось?
— Сабиров, скотина, видно приспал, а этот его задушил — и откуда только сила взялась! Потом прикончил штыком Яковлева, да, видно, не решился связываться с наружным конвоем… Так взял, гад, и застре-лил-ся из карабина! Лежит! И эти ослы — тоже!
— Как застрелился?
— Как-как, в рот, как! Вот и тихо получилось.
— Черт знает что такое! А это точно он? Ты его опознал?
— А! — закричал Белецкий, — то-то, что дело это невозможное! Только по поротой спине, да еще — сам знаешь; он, сволочь, налил воды в дуло — башку разнесло во все стороны! Ничего невозможно собрать! Но если без башки — точно он!
— Ну Белецкий! — только и смог сказать Деев, пронизая Александра Романовича взглядом, и клянясь себе в том, что теперь же, вот утром, он начнет принимать к Александру Романовичу такие меры — света тот не взвидит! Хотелось, очень хотелось Дееву знать, что же такое затевает Александр Романович, и все эти тайны, и странные случаи, которые Деев не знал, как логично объяснить начальству, Дееву надоели уже хуже горькой редьки. На сегодняшний день подполковник Деев остался в принципе с носом — Белецкий опять сумел спрятать концы, и в руки не дался. Деев, однако, этим не очень огорчился — теперь-то уж точно он был убежден, что Белецкий ведет сложную и очень опасную социально игру, и его поддерживает мощная организация. Было ясно, и что это за организация — типа масонской, или уж, во всяком случае, несомненно организация заговорщиков.
Деев отнюдь не просчитался с этим вызовом к себе Сабирова и Яковлева — он играл и на выигрыш и на проигрыш одновременно. Развернуть операцию с Пчелинцевым Дееву не удалось, зато определенно удалось другое — Пчелинцев был мертв, да и Яковлев с Сабировым погибли — уж ясно, за что, и кем они были убиты! Деев прекрасно понял, что Белецкий ликвидировал всех троих, заподозрив со стороны Деева неладное. Хоть тому и были косвенные доказательства, Деев шума поднимать пока не стал — ему одного Белецкого было мало — ему нужны были еще и Дисмеус с Гестусом.
Обезглавленный труп Пчелинцева похоронят завтра вместе с его палачами. Белецкий торжествует, хотя и прикидывается испуганным, и пора было браться за Белецкого всерьез. И, самое главное, Деев понял, что времени ему более не осталось: назревали, явно назревали какие-то события. И потому, гневно отослав Белецкого прочь, Деев тут же приказал одеваться, и поспешил к Бурдуковскому.
Белецкий же отправился восвояси, упорно размышляя над тем, что «Объединенные в Шумерском культе ЛИЛЬ» на поверку действуют отнюдь не так, как ему, Белецкому, было бы угодно. И Белецкий думал над тем, как проверить узнанные от Пчелинцева факты, и в случае их действительности устроить что-нибудь такое, что доказало бы его начальникам, что Белецкий — сам себе хозяин, и беспрекословно подчиняться не будет — он уж будет делать то, что ему самому нравится.
Были у него люди, которые могли проверить такую информацию, и утвердить или опровергнуть данные Пчелинцева, да только не было с ними связи. Впрочем, можно было бы отослать кого-нибудь из соратников Белецкого — да того же Голицына, наказав ему проверить полученную информацию. Да только как отослать Голицына?
Во всяком случае, Белецкий решил поставить Голицына в известность касательно полученных от Пчелинцева фактов.
На рассвете нового дня Белецкий, так и не легший в эту ночь спать, вышел из своей юрты, и направил стопы в сторону санитарного обоза — шел он к Наталии, которая последнее время подвизалась там. По дороге, однако, внимание его привлекла некая кипучая деятельность, развиваемая солдатами из комендантской сотни, и Белецкого, хотя и привыкшего к ночной активности комендантских, все же удивил теперешний раздрай, так как он не мог себе даже и представить, по какому поводу он происходит. Не долго рассуждая, граф направился туда, подошел к одному из комендантских почти неслышно сзади, и рыкнул несчастному служивому, для пущей острастки еще и обнажив оружие:
— Что это ты, пас-скуда, с прочими недоделками своими добрым людям спать по ночам мешаешь, а? Отвечать, долбо…, быс-стр-ро!
— А… вашескобродь… это… — хрипнул ошалевший комендантский.
— Молчать! — Белецкий опустил пистолет, — То есть — отвечать по существу! И не блеять мне, как баран! И ж…. зажми, тля!
— А…!
— Что это вы нижнего чина третируете, господин хороший? — язвительно спросили сзади.
Белецкий оглянулся, и обнаружил позади себя Ремизова, так же подошедшего совершенно неслышно. Холодок пробежал по спине графа, и он начал понимать, как должны были себя чувствовать люди, подвергающиеся этой, особо любимой Белецким, шуточке.
— Виноват, не узнал, господин подполковник, — явно солгал Ремизов, и наклонил голову, явно давая понять, что все же ожидает ответа на заданный им вопрос.
Подавив возбуждение, Белецкий коротко пояснил:
— Разъясняю обстановку.
— Оригинально! — оценил Ремизов, — Не сочтите за обиду, господин подполковник, но ведь такие штуки стрельбой кончиться могут! — после чего Ремизов искренне рассмеялся, и отнесся к комендантскому: — Пшел отсюда вон! А в следующий раз докладывай четко и сразу! И оружие применяй в случае нападения!
— Так ведь это — их же скаблагородие… — попытался оправдаться комендантский.
— Применяй не думая! Думать тебе вообще не положено, голубчик. Иcпарись теперь!
— Вот-вот, — подтвердил Белецкий, — Совсем что-то наши зольдатен немые стали. Мычит как теля… Эх, плохо воспитываем!
— Поздно их уже воспитывать, господин подполковник, — возразил Ремизов.
— Воспитывать — никогда не поздно… А что стряслось-то опять, может вы хоть мне объясните?
— Убийство, Александр Романович, — пожал плечами Ремизов, сообщая об этом с такой скукой, словно убийства в дивизии были вещью уже ежеминутной.
— Что? Опять? — Белецкий явно не придерживался Ремизовского безразличия по этому вопросу.
— Что такое — «опять», господин подполковник? Это уже стало совершенно обыденным. Не опять, а снова.
— Частенько!
— Не говорите! Да сегодня не простое, а двойное.
— И кого же теперь?
— Хм… Да то вот и удивительно, что личностей совершенно никчемных! Это могильщики — серые мужики лет эдак под пятьдесят, из запасных — пьянь и дубы совершенные они были, и не мешали поэтому никому. Дермо, одним словом. Только и смысла было в них, что были они братьями, да и то — не родными, по-моему…
— Хреновина какая-то, — определил Белецкий, — Спьяну, наверное, повздорили с кем-нибудь, да и напоролись на острие!
— Так бы оно и было, будь они прирезаны, ан нет — отравили ведь их! А отравление — это, так скажем, дело интеллигентное…
— Вот как? Отравили? А чем?
— Тем, что у нас и не сыщешь — древесным спиртом . Подсунули им его заместо сивухи. Во всяком случае, так утверждает доктор Зуев.
— Хм… да это ведь меня не касается, — отмахнулся Белецкий, не желающий сейчас задумываться, — Мне в моем полку хватает дерма. Пусть Деев голову себе ломает, ежели ему угодно. А я так, из праздного любопытства интересуюсь…
— Вот как? — Ремизов приблизился, — Ну, так я сейчас скажу вам то, что вас заинтересует более — час назад ваш знакомец Деев арестовал поручика Льва Юнга из третьего полка, и сейчас его, наверное, уже разматывают полным ходом. Каково?
— Деев никогда не спешит разматывать сразу, — уточнил Белецкий, — Он сначала ласковый… А что вы так таинственно об этом мне сообщаете? Какое мне дело до какого-то поручика Юнга? Я с ним вообще близко незнаком!
— Незнакомы? — Ремизов наклонил голову с сомнением.
— Уверяю вас, — Белецкий отвернулся с самым скучающим видом.
— Может быть, что вы и незнакомы, однако если Юнг начнет говорить, это может повредить вам, или вашим друзьям…
— Каким же образом? — засмеялся Белецкий, — Какие такие разоблачения может сделать этот поручик Лев Юнг? У вас папироса есть? У меня что-то все в расход уже вышло.
— Прошу, господин подполковник. Так вы, стало быть, продолжаете утверждать, что вы с этим Юнгом незнакомы?
— Никак нет-с.
— А полковник Голицын?
— Ну, это вы, батенька, чересчур многого от меня хотите! Откуда я могу знать, с кем знаком или не знаком полковник Голицын!
— Так вот: когда Юнга размотают, то Деев выйдет напрямую на Голицына.
— Не могу я понять, друг мой, какая связь между полковником Голицыным, и каким-то поручиком Юнгом, — пожал плечами Белецкий, послав Ремизову выжидающий взгляд, — И в конце концов — что мне до полковника Голицына?
— Не понимаете, значит? — Ремизов начертил огоньком папиросы в воздухе сложный гиероглиф, и Белецкий сразу заметно напрягся, — А теперь вы, стало быть, понимаете? Юнг — в группе Голицына. Равно как и ваш покорный слуга… А вот как Деев вышел на Юнга, и вообще — на нас, этого я никаким образом не понимаю! А вышел он явно на нас — за Юнгом вообще ничего другого не числится, и числиться в принципе не может!
— А вы, — тихо поинтересовался Белецкий, — что же вы Голицыну не доложили, а мне докладываете? Или доложили?
— Я с этим и шел.
— Только сейчас?
— Только сейчас! А раньше — ну не было у меня возможности!
— Тогда вот что, — Белецкий взял Ремизова за отворот тужурки, — Подите поближе, — Ремизов наклонил голову, но Белецкий сильно притянул его к себе вплотную, — Немедленно же отправляйтесь к Голицыну, и вызовите его ко мне. Да бегом, пожалуйста!
— Будет исполнено, — утвердительно кивнул Ремизов.
— Повторяю — что бы он не говорил, вы должны доставить его ко мне. Сами немедленно за тем отправляйтесь туда, куда он вас пошлет, и после приготовьте коней — двух, и двух на смену, да смотрите — лучших коней! Да, и себе приготовьте коней тоже. Завтра в дивизии никого из звена быть не должно. Вам все ясно?
— Ясно. Разрешите идти?
— Пулемет возьмите. Выполняйте приказания.
Ремизов немедленно удалился.
— И еще вот… — вслед ему сдавленно крикнул Белецкий.
— Я не ребенок, — так же сдавленно ответил Ремизов, — Разберусь. — и бегом пустился искать Голицына.
Белецкий, решивший не ждать пассивно развития событий, а напротив, форсировать ситуацию, отправился к Голицыну сам — хотя он и выражал во время оно свое недовольство и неприятие тем, что его почти насильственно втянули в сферу деятельности тайной группы, все же надо было признаться себе и в том, что сложившаяся опасная ситуация, и более того — возможность взять в руки реальную власть над группой, Белецкому импонировали. За властью Белецкий и отправился, твердо решив закончить за Голицына операции группы, приобрести определенное влияние на ее членов, и, в дальнейшем, возможно эффективно использовать это к своему интересу. И хотя служить интересам Ордена Белецкий, в свете того, что он теперь знал точно, да и того, о чем он не знал, но сумел догадаться, более не собирался, но он прекрасно понимал так же и то, что, воспитанный внутри структуры тайной организации, без оной он существовать уже не может, и вопрос для него стоял лишь о том, к кому теперь примкнуть, и не создать ли что-нибудь свое, с более верной, с точки зрения Белецкого, доктриной. Так или иначе, но Белецкому в любой ситуации были необходимы соответствующая слава, и соответствующие люди, и он теперь радовался своей удаче, которая предоставляла ему в руки одновременно и то и другое.
Полковника Голицына Белецкий застал на месте, неторопливо покуривающим, и пересматривающим при свете свечи стопку своих бумаг.
— Огня же не зажигайте! — зашипел Белецкий с порога, — Вы ведь внимание привлекаете!
— Что еще прикажете, ваше скобродие? — насмешливо отозвался Голицын.
— Что-с?
— Не волнуйтесь вы так, говорю. Да, известно вам, что вы сейчас напоминаете собой точно взбешенного кота?
— Как? Кота?!
— Именно так, кота. И шипите в точности по кошачьи!
Белецкий от удивления на некоторое время онемел, но потом потряс головой, и опомнился.
— Острите-с? Это превосходно! Вы, видимо, еще не осознали…
Голицын предупредительно поднял ладонь.
— Что такое? — начал злиться Белецкий.
— Да полно вам, Александр Романович! Прыгаете, словно бердичевский цадик в день Давидов! Все я осознал. А то бы сейчас я, извините, спокойно проигнорировал эти ваши распоряжения, и спал бы сейчас сном праведника! Вы удовлетворены?
— Чем это я, к черту, могу быть удовлетворен? Все летит к чертовой матери кувырком, а вы мне…
— Ну довольно, довольно, Александр Романович. У вас не появилось никаких новых предложений?
— Какие уж тут предложения! Предложение одно — вам немедленно следует бежать.
Голицын невесело усмехнулся:
— Как ни крути, а действительно надо. Очень жаль, но теперь точно придется.
— Ничего нельзя сделать. Деев оказался слишком умен.
— Или кто-то умный натравил Деева на нас — что вернее. Прискорбно это. И за вас — за вас тоже страшно. Вы ведь — голова горячая…
— Ах, оставьте! Ликвидирую Деева, да и дело с концом! Допросился, педераст, допросился — хватит!
— Так может быть мне и не сниматься? Если уж вы непременно ликвидируете Деева?
— А если не ликвидирую? Тогда как?
Голицын помолчал.
— Да, верно. Тогда будет еще хуже.
— Вот именно. Да, а куда вы намерены направиться? Я бы хотел уточнить маршрут…
— Уточнить? Вам-то что за дело?
— Ну, скажем так: я бы хотел, чтобы маршрут был покороче.
Голицын рассмеялся:
— Это — из-за Наталии? Ну еще бы! Я уж предвидел, что вы ее захотите отправить со мной. Не беспокойтесь — доставим в самом лучшем виде. Лично вам ручаюсь.
— А все-же?
— Вот что я вам скажу, друг мой, — торжественно произнес Голицын, — Помните одно — я никогда и никуда не бегал, сейчас бежать не собираюсь, и впредь этого делать не намерен! Вполне твердо это заявляю!
— Это то есть как, простите? Я не совсем понял.
— Сейчас поймете. Вот, — в голосе Голицына появилось торжество, когда он подавал Белецкому бумагу, — Вот так надо обделывать делишки!
— Не могу сейчас читать, — покачал головой Белецкий, — Глаза болят. На слово поверю.
Голицын наклонил голову в удивлении. Белецкий вернул ему улыбку.
— Ладно, — засмеялся Голицын, — Слушайте. Своими словами: я уполномочен от штаба дивизии с секретной почтой в Чойрин. Список сопровождающих не заполнен. Об отъезде моем будет доложено только завтра утром.
У Белецкого невольно вырвался вздох облегчения. Голицын улыбнулся.
— Угодил?
— Угодили, что ж. Только вот — доложено будет утром. А это ведь через четыре часа всего! А вернут?
— Кого?
— Да всех вас!
Голицын только рукой махнул:
— Э, кому это надо!
— Ну хорошо, пусть так. А потом куда ж вы?
— Лично я — назад. Я буду ждать вас в Урге. Всех вас. Наталию могу отправить с оказией в Харбин, или куда еще, ежели вы так этого хотите.
— А сорвется если все? Тогда как?
— Уже не сорвется, я думаю. Нет у меня дурных предчувствий. Да и те, что остаются — они многого стоят.
— Посмотрим, что ж, — пожал плечами Белецкий.
— Это точно. О, вот и наш Ремизов явился. Получите ваши дела, почтенный мой граф Александр Романович. Барон прибудет буквально на днях. А третьего в Ургу прибудет Майер. И мы с ним будем там очень вас ждать…
Белецкий удивленно поднял брови:
— Майер?
— Майер. Все вместе унесем ноги. Хватит уж с нас! Вы — счастливый любовник — вам вообще негоже воевать, и у нас с Михаилом будут дела поважнее. Вот и все.
Белецкий пробрался к повозке, в которой находилась Наталия, и тихонько позвал:
— Наталия Павловна! Изволите ли вы почивать, или как? Будьте любезны проснуться — дело срочное. Мне очень жаль так вот вас будить.
На это несколько неуклюжее по выражению заявление Александра Романовича (в горле у него пересохло от никогда не испытываемого ранее волнения), ответа никакого не последовало, но было отчетливо слышно, как внутри кибитки кто-то завозился. Это внезапное и непонятное невнимание к его персоне окатило Белецкого словно холодной водою: с удивлением отметив себе, что отчаянно ревнует, Белецкий сделал холодно-презрительную мину, недоуменно поднял бровь, и решительно двинулся с тем, чтобы залезть в кибитку, и без дальнейших разговоров уяснить себе, что там, собственно, происходит. Двинувшись, он пребольно зацепился сапогом за санный полоз, ушибив замерзшие пальцы, и витиевато по этому поводу выругался, закончив свою тираду самым неожиданным образом: внезапно для самого себя выразив свое удовлетворение тем, что Наталия перебралась в санную кибитку — ход помягче, и печка хорошая имеется. Вообще, саней в обозе сильно не хватало, и приходилось тащить по снегам тяжкие на ходу колесные повозки.
Белецкий прошел ко входу, но тут уж его опередили — прямо от входа к нему метнулась тень женщины, и мгновение спустя руки ее обвивали его шею, а сбивчивый голос быстро шептал:
— Милый… ты все-таки пришел! Наконец то! Я уже устала тебя ждать! Представляешь — думала я что засну! Что же, пойдем — я одна… Мне, вообще-то, сейчас нельзя, но мы придумаем что-нибудь этакое… Я ведь понимаю, что тебе хочется…
Белецкий почувствовал, что у него подкашиваются ноги.
— Идем же! Я покажу тебе…
— В Харбине, — борясь отчаянно с собой хрипло сказал Белецкий, ласково но настойчиво снимая руки Наталии со своих плеч. Та отшатнулась:
— Что? Ну, знаете, какая же вы свинья, ваше сиятельство, граф Александр Романович! Это же…
Белецкий предупредительно и аккуратно поднес палец к губам Наталии, призывая этим жестом ее замолчать.
— Тише!
— Что — тише! Что вы себе позволяете!
— Почему такая обида?
— Да как же! Его ждут, для него на все готовы! Черт, я готова была даже переступить через свое строгое воспитание!
— Ну уж и строгое!
— Да-с, представьте себе! Я совсем не склонна к тому, что собиралась…
— Ого! — Белецкий не выдержал, и тихо засмеялся.
— … И если ты изволишь так вот мною пренебрегать, так я завтра же затащу в постель Лорха!
— Лорха-то за что? — не мог не съязвить граф Александр Романович, и в следующий момент схлопотал такую пощечину, что у него в глазах потемнело.
Белецкий совершенно инстинктивно отвечал не агрессию — и сейчас помимо его воли лицо его потемнело, и в глазах зажглись зловещие огоньки. Наталия заметно сжалась.
Белецкий, однако, сразу опомнился.
— Ну вот, — довольно натянуто засмеялся он, — Сезон открыт! Теперь мы точно стали родными людьми. Поздравляю!
У Наталии задрожал подбородок, и было видно, что она готова расплакаться.
— Плакать не надо, хорошая моя, — сразу предупредил Белецкий. — Это отнимет массу времени, но ничего положительного не принесет.
— Тебе некогда заниматься со мной, да? — глотая слезы спросила Наталия.
— Да ведь это тебе, скорее, некогда.
— О чем ты говоришь? Я только тебя теперь и жду!
— Верю. Однако, что ты предлагаешь?
— Ты что, не слышал? Я ведь уже предложила!
— Прекрасно-с! Сейчас мы с тобой разнежимся, а к утру нас накроет тепленькими господин подполковник Деев, и сей пассаж уж наверное не остановит его в желании немедленно посадить нас в холодную! Он таких тонкостей, как интим с дамой, не понимает — сам-то он педераст!
— Не поняла… Почему…
— Объясню в свое время. И даже если тебя он сразу и не захватит, то будь уверена — он еще за тобой вернется. И примется мотать тебе кишки, хотя это и не в его вкусе. Однако, с женщинами он куда более жесток — именно потому, что педераст!
— Это — из-за тебя?
— Допустим.
— И что ты натворил?
— О, многое. Всего и не перечислишь. А ты что, не в курсе?
— Нет, откуда?
— Да уж я, надо думать, знаю — откуда. Так что? Хочешь быть героиней во славу глупости?
Белецкий некоторое время помолчал.
— Так как?
— Говоря откровенно, делать глупости мне теперь не хотелось бы, — согласилась Наталия, — Можно ли найти какое-нибудь приемлемое решение?
— Уже нашел. У тебя полчаса на сборы. Бери только самое необходимое, и самое ценное.
Наталия засмеялась.
— Чему это ты? — поднял брови Александр Романович.
— Ах, Саша… а знаешь ли ты, с кем имеешь дело?
— С кем же?
— С женщиной. Получаса мне на сборы никак не хватит.
— Полчаса, я сказал! И ни секундой больше! Я тебя жду! Кстати, Грета Фон-Неевилль была и понятливее, и легче на подъем…
— Подожди, пожалуйста, минутку! Ты мне предлагаешь бежать, а куда? Куда, хотела бы я знать?
— В Хайлар.
— Что же, туда-то я, пожалуй, доеду.
— Или в Харбин.
— В Харбин?
— Это еще не решено.
— Если решится за Харбин, то можешь быть уверен — я по дороге прикажу долго жить. Так что лучше мне остаться — все равно получается.
— К сожалению, от меня это не зависит.
— Но почему?
— А то ты не понимаешь!
— Но ты-то — лицо заинтересованное! Впрочем, я начинаю все понимать… Эх, в плохие игры ты играешь, граф Александр Романович!
— Знаю, что не в ладушки. А кто может теперь из этих игр выйти? Ладно, хватит разговоров. Собирайся быстрей.
— Быстрей! Скажешь тоже! Да ты подумал хоть, как я поеду?
— Верхом, как еще!
Наталия невесело рассмеялась:
— Верхом? Я? Да ты в своем ли уме?
— Я пока на ум не жалуюсь.
— Или ты еще не понял? Из меня же хлещет, как из ведра! Верхом я и до Урги не доеду — куда к черту!
— Доедешь как-нибудь. Ничего лучшего предложить не могу.
— Я понимаю. Но ведь я же затеку вся!
— И что?
— А менять все это как? Я же не одна буду!
— И что?
— Да стыдно же мне, что!
— Послушай, любимая, ты что — помрешь что ли от стыда? — начал уже раздражаться Белецкий.
— Могу и помереть…
— Лучше не помирай! А вот если нас сейчас прищучат — тогда тебя точно расстреляют! И никто тебя тогда из под пули не выведет! Стоит позабыть стыд, я думаю! Да и что тебе — в первый раз?
— Ты про что это? — возмутилась Наталия.
— А про темные стороны твоей биографии! Они мне все известны! И хватит прикидываться — бросай валять дурочку, и быстро собирайся!
— Ладно. Одно только слово — это действительно так серьезно, или ты мне горячку порешь?
— Еще бы! Стал бы я горячку пороть… Все, поговорили. Соберешься — придешь ко мне. Дорогу, поди, знаешь…
В палатку заглянул Ремизов.
— Готово, господа.
— На конь, — сказал Голицын, — Лорха береги. На ознакомление с документами — одна ночь вам. Завтрашняя. Потом уничтожьте бумаги, и немедленно действуйте. Пора машине и закрутиться. Ну все. А то, что я хранил — я вам уже рассовал. Найдете.
— Женщина пришла? — спросил Белецкий у Ремизова.
— В седле уже, — усмехнулся тот в ответ. Белецкий выбежал к Наталии, оценил на ходу положительно ее посадку в седле, и перехватив коня, сказал натянуто-весело:
— Не слезай с седла — нечего тебе зря прыгать. Жаль, не поцеловались мы на прощание, да ладно — не на век прощаемся! Береги себя, и жди меня с сиятельным князем… Я же… а, ладно! Долгие проводы — лишние слезы!
— Так ты не едешь? — только поняла Наталия, и испугалась.
— Я и не собирался. Прощай, — Белецкий хлестнул ее коня своей плетью и прикрикнул:
— Да правь же ты, что ли! И шпорки, шпорки!
Наталия лихо поворотила коня.
— Буду ждать! — пообещала она, потом дала коню посыл, и поскакала со стана.
За нею вслед карьером тронулись Голицын и Ремизов. Ремизов тащил поперек седла ручной браунинговский пулемет. Было видно, как к ним присоединился еще один офицер, который гнал сменных коней под седлами. Кто это был — Белецкий издали не разобрал.
Белецкий вздохнул — вот и снова навалилась пустота. Тоска одиночества. Что-то оторвалось от него — и не только Наталия, но и Голицын тоже. Пусть Белецкий его порой боялся, и пусть часто бесился на него до ненависти, пусть одно время он вообще Голицына ненавидел — все же полковник был для него почти родным, или чем-то вроде того. И теперь Белецкий простил полковнику то, что не мог простить ранее — дело прошлое, и вспоминать об этом не стоило. Не стоило.
Поднялся ветер. Помело. Пора было подумать и об оставшихся. И Белецкий, только что думавший о чем-то хорошем, добром, без всякого перехода задумался о своих плохих, злых думах — о том, что ему предстояло сделать, и о средствах достижения этого.
Болтавшийся неподалеку казак, идущий с караула, видел, как у стоящего перед своей палаткой Белецкого внезапно полыхнуло в руках сильное голубое пламя, зажегшееся словно само собой, и горевшее в руках, словно звезда, секунды три. Казак сплюнул, и перекрестился.
С утра двигались с многочисленными остановками, и вообще — особо не спешили — Голицын погони в первые сутки не опасался. И хотя ему, может быть, и хотелось побыстрее добраться, он тем не менее особо не торопил: сразу догадавшись, что именно неладно с Наталией, он боялся, что и при таком марше не довезет ее до конца пути, что же было бы говорить о том, если бы они гнали коней вовсю! Шагом при этом Голицын также ехать не приказывал, здраво рассуждая, что шагом — больше трясет, и через двадцать верст при такой езде Наталию опять же растрясет вконец.
Наталия была бледна, но терпеливо держалась в седле, изредка только морщась, и прикусывая губы. Ремизов на ее присутствие, и как следствие тому — на рискованную медлительность экспедиции, не роптал, а держался с Наталией предупредительно и приветливо.
На остановках Ремизов и Голицын снимали Наталию с седла на руках, а при отправлении — сажали в седло — чтобы она лишний раз не очень напрягалась. Впрочем, доктор Зуев был всегда рядом, но он сразу дал понять, что если состояние их дамы пойдет вразнос, то посреди степи он все равно ничего не сможет сделать.
Голицын был спокоен — каким-то своим шестым чувством он предвидел, что все обойдется как нельзя лучше.
— Что, Владимир Григорьевич, может все-таки обойдемся на сей раз без остановки? — спросил Голицын Зуева, выжидательно глядя в его сторону.
— Ну, это я, батюшка, не знаю… — потянул Зуев, — Это — вам виднее должно быть.
— Да нет-с, с вас спрашивается. Как это перенесет подопечная наша?
— Да как ведь вам сказать… Страдание ее — чисто женское… то есть я хочу сказать, что в нем присутствует некоторая доля истерии, как у всякой, впрочем, женщины… Тут больше играет роль страх, нежели действительная боль, и ожидание приступа, нежели сам приступ… Она к тому же не дает мне как следует себя осмотреть! Но хинину я ей дал довольно, матка в хорошем состоянии, и, видимо, скоро закроется…
— Так физически она выдержит переход без остановки?
— Физически — она выдержит переход без остановки до самого Хайлара, однозначно! Но вот психически… Знаете ведь, как бывает! Вот у меня дядька — внушил себе, что помрет таким то днем такого то года, и представьте — помер!
— Это мне известны такие случаи. Так что…
— Если она заметит, что мы не остановились в положенное время — быть тогда беде!
— Хм, — Голицын задумался, — А если ее отвлечь?
— Ха! Чем? Она только и думает…
— Да разговором.
— Вот вы и займитесь. Я для этого не больно-то говорлив.
— Ну уж!
— Повторяю — я отказываюсь. С дамами беседы вести — это не по мне! Я иногда такое сморозить могу, что чертям тошно станет. И к тому же, вы вот не дали мне договорить, а зря; а хотел я сказать, что она только и думает, что о своем графе Александре, а я на эту тему говорить не умею, так как его и не знаю почти!
— Вот что? — улыбнулся Голицын, — А я вот тогда этим воспользуюсь. А вы езжайте не останавливаясь.
Голицын повернул коня, и поскакал назад — к Наталии.
— Ремизов, — окликнул Голицын, — Вас Владимир Григорьевич к себе срочно требует.
— Ясно, господин полковник, — живо отозвался Ремизов, — Простите, мадам!
— Нет, ничего, — тихим голосом ответила Наталия.
— Я думаю, я на некоторое время заменю хорунжего в ваших компаньонах, — улыбнулся Голицын, — Вы не скучаете?
— Нет, нисколько, благодарю вас.
— Как вы себя чувствуете?
— Достаточно хорошо, не беспокойтесь.
— Тем более странно, — наклонил голову Голицын, — Вы неплохо себя чувствуете, совсем не скучаете, да, вы не устали?
— Пока нет, — тихо засмеялась Наталия.
— Вот видите — даже не устали! А между тем, вас что-то заботит, как я вижу. Но что?
— Вам это очень нужно знать, господин полковник?
— Знать о том, что вас так заботит, мне не просто нужно — я обязан это знать!
— Это еще, простите, почему?
— Мадам, хочу вам напомнить, что вы в данный момент являетесь членом боевого отряда. Маленького, но отряда. И я — его командир!
Наталия откинулась в седле, и потянулась — заявление полковника ее явно развеселило. Голицын, заметив это, поправился:
— Похвальное отношение к нам с вашей стороны. Что же-с, обещаю более не выказывать своей заботы в открытую.
— Но от этого она не пропадет! Не лучше ли… — Наталия подумала, а потом доверительно наклонилась к Голицыну: — Видите ли, я могу конечно сказать, что меня так сильно заботит… но ведь вы начнете меня успокаивать, а от этого будет еще хуже…
— Уже понял, — засмеялся Голицын, — Вы беспокоитесь об Александре Романовиче, так?
— Что же — именно так! Что-то он теперь будет без нас делать?
— Без нас? Да он даже рад, что мы наконец уехали!
— Что?
— Именно так, Наташа! Ну, насчет меня он радуется, потому что я, по его мнению, ему всегда только мешал и совал ему палки в колеса. У нас, видите ли, отношения сложные… А насчет вас он тем более рад — теперь вы не подвержены опасности! Уверяю вас, он сейчас впервые спит спокойно, несмотря на то, что ему, возможно, приходится спать в седле!
— Пусть так. И пусть я для него — личность совершенно никчемная…
— Уверяю вас — вы очень много для него значите! Даже слишком, я бы сказал…
— Да нет, я не про то. Сейчас я все равно для него обуза, согласитесь.
— Ну, ежели вам так угодно ставить вопрос…
— Именно так мне и угодно. Но вы-то — вы могли бы оказать ему значительную помощь!
— Допустим. Но не стоит все равно беспокоиться. Я не собираюсь вас утешать, однако скажу, что у Белецкого все пройдет как по маслу. Это такой, знаете, хват!
— Неужели? — при разговоре о Белецком Наталия заметно расцвела.
— Именно так-с. Ему приходилось развязываться и с куда худшими положениями, и я съем свой сапог, если он не доживет до ста одного года!
— Вот как?
— Не то слово! В ПКРБ сделали в свое время великую ошибку, что не привлекли Белецкого к серьезной внешней работе. Уж этот вам всех Гогенцоллернов подчистую сгреб бы в мешок, и так доставил бы через фронты — и принес бы их, живых и невредимых, а сам бы был при этом в лоск пьян! Как-то на фронте он одну девицу из немецкой фельдполицай увел, проволок ее в монастырь, и ни полицисты, ни монашки в первое время этого не заметили! «Три мушкетера», сочинение господина Александра Дюма… А Белецкий… тьфу, впрочем, это я что-то не о том…
Наталия рассмеялась:
— Вот и начинают выходить на свет Сашенькины грешки! Да это не важно. Скажите, а вы видели сами этот подвиг с девицею?
— Н-нет, я на другом фронте был. Это мне Майер рассказал, под бутылку водки. А он уж откуда знает — то я не в курсе.
— Вот ведь! Я ведь его так мало знаю, на самом то деле! А вы давно его знаете?
— С одного отступления… но об этом лучше к ночи не говорить. Из-за него погибла одна женщина…
— Вот что! И вы не могли ему этого…
Голицын махнул рукой:
— Да нет, что вы! Дело забылось… Я потом его к себе старшим офицером брал, да не утвердили. Белецкий этого отчего-то не понял, и оскорбился… Знаете, отношения наши с ним вообще никогда простотой не отличались… Нет, как офицер он мне всегда очень нравился, просто лихой офицер, но было в нем много такого, что меня частенько бесило, и порой — даже очень… Коротко говоря, я к нему привязался, но уважения настоящего он во мне не вызывал… до определенного момента. А он в свою очередь меня постоянно холодом окатывал, даже и когда улыбался, и говорил со мной по дружески… не было дружбы, и я думаю — и не будет… А ведь связаны мы с ним крепко — не развяжешься… да я не о том. Что-то мы про привал забыли. Как вы считаете? Много уж проехали…
— Нет, не стоит останавливаться теперь, — отозвалась Наталия, — Я себя совсем неплохо чувствую. Если вы торопитесь, то поехали дальше. Так что вы зря меня отвлекали разговором…
— Что? — опешил Голицын.
— Да нет, я вам очень благодарна, что вы развлекли меня, и особенно — что поговорили со мною о Сашеньке. Едемте без таких частых остановок. Быстрее отделаемся, в конце концов.
— Вот так! — Голицын все не мог опомниться от удивления — слишком внезапно Наталия поддела его своим замечанием. Оторопело поморгав с минуту, полковник расхохотался:
— О да! Я же совсем забыл, с кем я имею дело! Вы все можете просчитывать на три хода вперед! Понимаю — опыт! Между прочим, я так и не сообщил Александру об этой вашей способности. Только многие еще знают об этом, и могут сказать ему… А Александру таких штук не показывайте, мой вам совет. Он больше всего не терпит именно такого — когда его могут предугадать.
— Это мне известно, — засмеялась и Наталия, — Будьте уверены — ему-то уж я показываюсь круглой дурой!
— Понятно — в женщинах это всего милее.
— Ну это на чей вкус!
— На вкус Белецкого.
— Вы думаете? Я думаю по-другому — теперь. А уж что придется не разубеждать его в этом — это я тоже понимаю, и неплохо. Пусть он меня теперь сформирует — будет гордиться заодно и ролью учителя. И вы его в этом не разубеждайте.
— Это ясно, — согласился Голицын.
— И тогда… Но что это? — в голосе Наталии появился испуг,
— Что такое еще? — Голицын повернулся туда, куда Наталия указывала рукой.
Одинокий всадник, скачущий торопкой машистой рысью, проявлялся из морозной дымки, приближаясь все ближе и ближе к кавалькаде.
Ремизов и Зуев всадника не видели — они были поглощены рассказыванием друг другу скоромных анекдотов. Голицын сощурил глаза.
— Не странно ли? — тихо спросила Наталия, — Он едет довольно быстро, а стука копыт…
— Молчите, — тихо попросил Голицын.
Всадник приблизился еще, повернул коня, и, не обращая ни на кого никакого внимания, поехал слева от Голицына и Наталии. Ветер, понесший поземку по степи, разогнал туман, и лицо всадника стало вполне ясно видно. Наталия охнула — она только заметила, что копыта коня незнакомого всадника не касаются земли! Всадник с конем плыли по воздуху, параллельно маленькой кавалькаде, и при этом всадник совершенно не замечал своих попутчиков, или, быть может, только делал вид, что не замечает их.
— Лев Юнг, — тихо сказал Голицын.
— Что? — переспросила Наталия.
— Это Лев Юнг. Ну тот, кого давеча арестовал Деев.
— И что это значит?
— Это значит, что он уже мертв. Не Александр ли постарался? Впрочем, это неважно. Не хотите отдохнуть, Наташа? Теперь нам и вовсе торопиться некуда — никакая погоня, да и никакая опасность нам больше не угрожают. Так как?
— Едем дальше. Едем.
— Как скажете, — вздохнул Голицын.
Наталия некоторое время помолчала.
— Господин полковник… вы простите…
— Да? — поднял голову Голицын.
— Я подумала… может быть, теперь нам разумнее вернуться?
— Может быть, и разумнее. Но возвращаться мы не станем. Пусть все идет своим чередом. Тем более, что у нас теперь такая охрана, лучше которой не найти в целом свете! — полковник Голицын кивнул в сторону безмолвно парящего над снежной целиной призрака.
Наталия кивнула, и отвернулась от видения, которое могло быть миражом, а могло и не быть им, и, все же чувствуя, что должна что-то сделать, мысленно обращаясь к неизвестному ей человеку, прочла как отходную первое, что пришло ей по этому случаю в голову:
Да почиет граница света — туман в созвездье Трех Волхвов.
Да почиет строка Завета — оракул неразумных снов.
Да почиет дитя Закона, хватавший грудь во имя звезд,
Да почиет Земля без стона, без глупых слов, без лишних слез.
Идущий в путь да не преступит границ Небес, и края Дна,
Сидящий здесь да не возлюбит бокала терпкого вина,
Войдя в погост, чье имя — город, не тронь могил, им имя — кров,
Не то найдешь чуму и голод, обломки лиц, детей, веков.
Да почиет постылый гомон Орлов, Комет, Дождей, и Крыс,
Да почиешь ты, что прикован к греху, и путь твой — только вниз;
Да почиет твой дух без тела в седой петле цветов земных,
Прости ж детей Огня и Мела, они мертвы — мир праху их!
Лев Юнг покончил самоубийством. Откуда-то он достал шнурок, и ухитрился намотать его концом на ступицу арестантской повозки, в которой его, для пущей надежности, содержал Деев. На этом шнурке он и удавился, раскачав повозку, и приведя ее таким образом в движение. Караул был в доску пьян, и помешать в этом Льву Юнгу не сумел.
Обо всем том, что произошло со Львом Юнгом, Белецкому рассказал Лорх, бывший почти что очевидцем происшедшего. Белецкий, слушая этот рассказ, ухмыльнулся, и обнадежил Лорха:
— Ничего, это, брат, еще все цветочки. Вот ужо, погоди, и ягодки будут!
К вечеру и действительно случилось такое, что вызвало во всей почти дивизии состояние, близкое к тихой панике: какой-то из казаков, проверяя карабин, заметил, что патрон застрял в стволе — карабин давно не чистили. Такое часто бывало с винтовками Арисака .
Устало матерясь, казак вытащил затвор, достал нож, и принялся выковыривать патрон за поводок гильзы. Патрон долго не поддавался, но потом все же вышел.
Казак вернул затвор на место, зарядил карабин, и попробовал выбросить новый патрон. На сей раз затвор вообще заело.
Казак разозлился, и стал рвать затвор со всей силы на себя, потом защелкнул его вправо, рванул назад. И неизвестно каким образом, но курок спустился, и карабин выстрелил.
Пуля попала в голову подполковнику Дееву, находившемуся неподалеку. Деев дико заорал, и покатился по земле, выплевывая на снег кровь и обломки зубов. Стоявший рядом офицер кормил коня из торбы, конь, видя смерть, в ужасе захрапел, взбрыкнул, поднялся на дыбы, и понес, копытами раздробив Дееву правое бедро, и левую руку. Правая рука Деева гребанула снег, и застыла, причем видевшие все это воочию очень удивились странному обстоятельству: пальцы правой руки Деева какой-то непонятной судорогой сложило в кукиш, в каковом виде рука и закаменела навечно, так, что никто после так и не смог этого самого кукиша разобрать.
Подполковник Деев умер.
К стрелявшему казаку кинулись, но он и сам испугался еще пуще. Быстро смекнув что к чему, он бросился к своему коню, прыгнул, как кот на забор, ему на спину — так, как конь был, без седла и узды, вцепился коню в гриву, и рысью помчался вон со стана, испуганно вереща. Ему вслед послали залп, и срезали его с коня наповал. В казака попало с добрый десяток пуль.
На этом инцидент был исчерпан. Деева похоронили в мерзлой монгольской земле. Над ним церемониально сломали его палаш, а он из могилы показывал всем своим бывшим товарищам, провожавшим его в последний путь, тот самый пресловутый кукиш, которым наградила его напоследок злая воля, его погубившая. Белецкий, присутствовавший при погребении, задумчиво качал головой, и напряженно размышлял о чем-то своем, поддакивая порою сам себе шепотом, и потирая виски руками.
С похорон Деева Белецкий шел с Лорхом, жалуясь последнему по-немецки на то, что ему, Белецкому, вконец опостылело то, что его орудием всегда оказываются третьи лица, которые невинны, как домашняя скотина, но, тем не менее, всегда погибают.
— Только не надо истерики, Александр Романович, — тихо успокаивал Белецкого Лорх, — Это вы просто устали. Все образуется.
— Никакой истерики и нет, — счел своим долгом разъяснить приятелю Белецкий, — Просто я скорблю…
Заинтересовавшись данным разговором, который достойные господа офицеры вели все же не так уж и скрытно, и вообще памятуя о странной роли Белецкого в судьбе Деева, к Лорху с Белецким обратился преемник покойного — ротмистр Воронцов, нагнавший их скорым шагом, и явно попытавшийся привлечь к Белецкому всеобщее внимание:
— О чем беседуете, господа? — спросил он, кривя рот в неискренней дружеской улыбке.
— Воронцов! — поднял глаза от земли Белецкий, — А я вам когда-нибудь рассказывал про Человека Без Лица?
В глазах Воронцова мелькнул испуг.
— Виноват, господин подполковник, причем же тут я? — возопил он.
Белецкий внимательно посмотрел на Воронцова, и невесело рассмеялся.
Налайхин. 31 января 1921 года.
31 января тибетцы фон Унгерна, согласно составленному ранее плану, скрытно сошли с Богдо-Ула, вторглись в город, и, устроив по городу довольно значительную резню, захватили дворец правителя, из которого и выкрали арестованного китайцами последнего правителя Монголии — Богдо-Гэгена, живое воплощение будды Даранаты, бога и человека в одном лице. Богдо-Гэгена охраняли до четырех полных сотен китайской пехоты с пулеметами, только это мало помогло: внезапно, и неизвестно откуда возникли всего два десятка тибетцев, которые разоружили внутреннюю охрану, и после этого, оставив несколько человек в прикрытие, исчезли вместе с Богдо-Гэгеном, словно растворились в воздухе, чтобы снова возникнуть уже в лагере Унгерна. Когда тибетцы, выстроившись по склону горы живой цепью, с рук на руки стали передавать Гэгэна, транспортируя его таким образом в лагерь Унгерна, по всей дивизии прокатился изумленно-ликующий вопль. Сам будда Дараната стал теперь союзником и должником барона Романа Федоровича фон Унгерн-Штернберга, который лично наблюдал за проходящей операцией, и только убедившись, что все идет должным порядком, позволил себе удалиться в свою ставку, дабы как следует подготовиться к встрече столь высокого гостя. За себя Унгерн оставил Резухина и Вольфовича. На склоне горы собрался фактически весь личный состав дивизии. Не было там, правда, ни Белецкого, ни Лорха, но на их отсутствие мало кто обратил внимание.
Белецкий же, равно как Лорх, Никитин, командир казачьего полка Соловьев, и еще десятка два офицеров дивизии, собрались неподалеку от генеральской ставки, ожидая прибытия своего командира. Все были вооружены буквально до зубов. Судя по всему, все были несколько встревожены, так как все нервно курили, и то и дело сверяли часы. Наконец все они, повинуясь команде Соловьева, побросали папиросы в снег, и двинулись на ставку.
По дороге они встретили человека в форме командира азиатской дивизии, который шел в сопровождении шестерых телохранителей по направлению к ставке же. Генерал, который оказался ни кем иным, как собственной персоной Романом Федоровичем фон Унгерном, окликнул господ офицеров, довольно резко, по своему обыкновению, и властно распорядился:
— Господа офицеры! Благоволите подойти ко мне!
— Слушаем, ваше превосходительство, — разом отозвались офицеры, все больше отчего-то волнуясь.
— Куда направляетесь? — спросил Унгерн.
— С инспекцией караульной службы, согласно вашему приказанию, — ответил Соловьев.
— Ясно. Вы мне нужны. Следуйте со мной, господа. — Унгерн повернулся, и направился в сторону своего шатра.
Когда подходили к шатру, караульные окликнули:
— Кто идет?
— А вы не видите, идиоты? — заорал Соловьев, — Караульного офицера ко мне, живо!
Подбежал дежурный капитан.
— Вы… ваше превосходительство? — капитан был так удивлен, что лепетал, словно младенец.
Унгерн спокойно, совершенно игнорируя дежурного офицера, двинулся к своему шатру.
— Вас что же удивляет? — поинтересовался у дежурного Соловьев.
— Но ведь его превосходительство только что…
— Пришел, знаю. А потом вышел, как видите. Что же, проморгали своего же командира? За это вас надо под суд отдать! Молчать! Э, да что это?!
В шатре поднялся шум, и послышался голос Ильчибея:
— Измена!!! Измена!!!
— Стоять! — рявкнул Соловьев. — Назад! Не стрелять! В шатер не входить! Оцепить все, живо! Живым никого не выпускать, стрелять без предупреждения немедленно!
В шатре послышались частые выстрелы.
— Спокойно, — распорядился Белецкий. — Огня пока не открывать! Ваше превосходительство, соблаговолите отойти в безопасное…
Унгерн повернулся к Белецкому с презрительной усмешкой, знаком приказал ему молчать, и первым пошел в шатер, повергнув всех прочих присутствующих в изумление и ужас.
Караул забил тревогу. Откуда-то выскочили еще десятка два офицеров, и подбежали к Соловьеву:
— Что прикажете, господин полковник?
— По-о моей коман-де…
Хлопнул еще один выстрел, и вновь послышался голос Ильчибея:
— Все в порядке, господа! Опасности нет!
— Белецкий, Лорх, Никитин — вперед, — приказал Соловьев.
Все трое быстро пробежали расстояние до входа, и ворвались в шатер.
Пятеро телохранителей Унгерна были убиты, а сам Унгерн, с дымящимся маузером в левой руке, стоял над ними, и рассматривал их с лицом, выражающим смесь легкой брезгливости, и неподдельного интереса. Ильчибей стоял чуть в стороне, спиною к вошедшему Унгерну, и держал под прицелом Унгерна же, одетого в теплый халат, и трясущегося от ужаса. Лицо второго Унгерна было белее снега.
Лорх изумленно моргнул глазами: мина второго генерала совсем не соответствовала тому, что он ожидал — испуг и удивление несчастного были вполне искренни.
— Все в порядке, — тихо повторил Ильчибей, адресуясь к Белецкому.
— Вижу, — согласился Белецкий, отворачиваясь ко входу в шатер.
У того Унгерна, которого держал под прицелом Ильчибей, отвалилась от смертельного ужаса челюсть, а Ильчибей, только-только понявший суть того, в чем ему пришлось принимать участие, принялся поводить глазами с одного генерала на другого так примерно, как поводит глазами котик на часах с маятником.
— Так, виноват, кто же здесь все-таки… — вырвалось у него.
Сам того не желая, Ильчибей сказал лишнее. Белецкий обернулся, и от бедра всадил Ильчибею золотую пулю между глаз. Сила выстрела была настолько большой, что голову сотника даже не отбросило назад — пуля прошла навылет, а он так и остался стоять, тараща не генералов, Белецкого и Лорха удивленные, но уже незрячие глаза. Потом Ильчибей рухнул на пол.
Захваченный рухнул на колени.
— Пощадите!
— Мешок ему на голову, — распорядился Унгерн, — И уберите его вон отсюда! Мне надо выйти к моему войску.
Белецкий и Лорх подхватили обмякшего Унгерна-второго, натянули ему на голову черный мешок, и вытащили волоком из шатра. Генерал вышел за ними, поднял руку, и крикнул:
— Все благополучно!
В ответ грянуло громкое «ура»: и караул, и офицеры-доброхоты приветствовали и своего генерала, так счастливо избежавшего опасности, и Богдо-Гэгэна, которого как раз в этот момент на руках несли к ставке великого батора — освободителя Монголии, друга и брата живого воплощения бога Даранаты — такого же живого воплощения божества. В суматохе никто и не обратил внимания на то, что Лорх и Белецкий, оба верхом, потащили со стана привязанное между их конями человеческое тело с черным мешком на голове. Они направились к тракту, потом перевели лошадей на рысь, зарысили по склону горы, и скоро исчезли из видимости.
4 февраля 1921 года войска генерала фон Унгерна вступили в Ургу.
КНИГА ВТОРАЯ
БИТВЫ БОГОВ
Часть первая.
ЗАЛЬЦБУРГСКИЙ АНГЕЛ
Время сна, и вокруг торжествует гранит,
Сохраненный в последних строках завершенных романов,
Звезды жгут, воет ветер, младенец хрипит —
Седовласый младенец — злосчастный король ураганов.
На земле Око Света поймали в радар,
Над землей разлетаются темные, грязные птицы
В мутной мгле притаился полночный кошмар —
Кто рожден — те мертвы, те, кто мертв — ожидают родиться.
Это время плачущих вдов, это время серых собак,
Чуть присыпано пеплом пресыщенных, глупых зевак,
Это время плачущих вдов — в красных блестках осин —
Исчезает под пылью дорог, и больших величин.
Приходящий Отец вечно красной грозит простыней,
Отвернувшимся взглядам Великих из камня и стали,
Время жить осененным холодной кровавой зарей,
Время плачущих вдов, утонувших в неведомой дали.
Время плачущих вдов вспоминает былые дела,
Освященные сладким вином, и мадонной из гипса,
Прошлых дев и скопцов, отвращенных понятием зла,
Поднимает из падших руин Золотого Египта
Время плачущих вдов, время серых собак,
Задохнувшихся в пепле пресыщенных, глупых зевак,
Время плачущих вдов в красных блестках осин
Погребенное пылью дорог, и больших величин
Не поднять из горящих руин
Золотого
Египта!
Вне Времени. Секторы RD-ZELC-13/15-VX-DIRON. Комментарий наблюдателя.
Когда Тимофей Иванович Доманов в первый раз сидел под предварительным заключением (попался он по бытовому делу, за хищение, но ему стали заодно припоминать и то, что он до двадцатого года был в Белой армии), тогда и завербовали его в секретные агенты-осведомители НКВД, вполне здраво рассуждая, что он, раз уже переметнувшийся в свое время из Белой армии в Красную, где тоже старался служить верой и правдой, а после бывший самым лояльным из советских служащих, какого только можно найти, (это по отзывам сексотов, а что уж там в глубе — бог его знает, однако, с виду так), так вот сложилось о нем мнение — согласно биографии, да и по внешнему впечатлению — что Доманов Тимофей Иванович есть вполне подходящая сволочь для сексотской службы. Следователь, ведший дело Доманова, был настолько уверен в том, что умеет отличить врага от дурака, что, приняв Тимофея Ивановича за человека абсолютно беспринципного, не имеющего никаких идей, да к тому еще и глупого, впал в излишнее умиление и наобещал Тимофею Ивановичу три короба кpенделей небесных за веpную службу Оpганам. А Тимофей Иванович такому пpедложению даже обpадовался, и без какой-либо волокиты подписал тpебуемые бумаги.
«Этот уж будет служить за совесть» — подумал следователь, с чувством глубокого удовлетворения составляя соответственное донесение о произведенной вербовке — он за это дело, как водится, имел поощpение от своего начальства. Следователь был доволен.
«Я вас всех с г..ном съем тепеpь, сволочь гунявая!» — сказал себе с усмешкой Тимофей Иванович, и пpямо из камеpы сдал самого из сидевших в камеpе pевностного большевика, котоpый то только и делал, что бегал по камеpе и вопил: де он ни в чем таком пpотив Паpтии не провинился. Тимофей Иванович доложил начальнику режима, что этот самый большевик ругал матом следователя, партию большевиков, и лично товарища Сталина. Тимофею Ивановичу поверили, а большевика увели, и назад он уже не вернулся. Были и другие случаи, в том же роде, которые для сокамерников Тимофея Ивановича кончались пулей в голову, для него же — благодарностью начальства, и даже поощрениями: правом на ларек, и внеочередными свиданиями с женою Марией Ивановной — дамой тонной, волевой, и распутной достаточно, чтобы нравится новым «друзьям» своего благоверного, да, кстати, чистокровною немкой. За полгода Доманов сделал начальству десяток добрый расстрельных дел, да столько же попроще, посерее, и его, видимо руководствуясь оперативными соображениями, отпустили на свободу, (за недоказанностью и отсутствием состава преступления), чтобы он и дальше помогал Часовому Партии определять ее врагов.
Будучи уже на свободе Тимофей Иванович работал на УНКВД и действительно «за совесть» — сдавал только самых что ни есть настоящих коммуняк. Поначалу он делал это осторожно, но заметив, что следователь Абрамян им доволен и даже несказанно рад столь обширному потоку важной оперативной информации, Тимофей Иванович стал оговаривать уже всех без разбору, всех, на кого затаил он свое кровное казацкое, или уж личное зло, а там всех брали, и конец… Тимофей Иванович рискнул и выиграл, причем сам он искренне удивлялся легковерию своих патронов, будто и патроны специально устроились сживать со свету коммунию… а что, на то было очень похоже! «Сами, что ли, они такие же как я?» — раз спросил Тимофей Иванович себя, будучи пьян, и так испугался этой своей догадки, что раз и навсегда прекратил задавать себе вопросы, а заодно и бросил выпивать в компаниях: стал пить втихаря, в одиночестве, и от того дожил до самых что ни есть черных запоев, пытаясь перестать ломать умную от природы, но не особо отягощенную образованием голову над той откровенной чертовщиной, что творилась в стране двадцать с лишним лет. Однако, чуя и понимая свою безнаказанность, Тимофей Иванович что называется стал тверд в вере, и уж ничтоже сумняшеся продолжил эту свою «партизанскую» борьбу пpотив ненавистной ему Советской власти — пока что только таким образом. Еще, правда, воровал — служил при деньгах, воровал раньше, и теперь не бросил, но это уже для себя, без всяких там идей и принципов. Сажал кого хотел, миловал кого хотел, посадил брата — застукал его с женой, посадил начальника — застукал его начальник на растрате. Да только начальник Тимофея Ивановича сам был не пальцем сделанный — за ним вслед пошел в тюрьму и Тимофей Иванович. Тут уже и заступники из НКВД не помогли: получил-таки Доманов свои десять лагерей и пять поражения. Единственно что не погнали его в необжитые районы — оставили в Пятигорской тюрьме, и там Доманов так же сумел неплохо устроиться, но все же это была не воля, так что обида на покровителей у Доманова была, и что ни день отсидки, то была та обида больше и больше. Считал Доманов про себя, что достоин он много большего, нежели роль кряквы в камере у контрреволюционеров или расхитителей социалистической собственности, и обижался своей, от власть предержащих, невостребованности; и даже во сне Тимофею Ивановичу стало сниться, как он вешает чекиста Абрамяна на фонаре — и сон это был радостный, и ничуть не страшный.
Пятигорск. Осень 1942 года.
Помощник начальника Пятигоpского ГоpНКВД старший лейтенант госбезопасности Шибекин явился к начальнику горотдела с делом Доманова — хотел он с начальником и приехавшей из Москвы специальной уполномоченной, которая прибыла от Кобулова , не что-то там, чтобы развернуть, и, главное, оснастить технически разведывательно-диверсионную сеть в районе; так вот, хотел Шибекин увязать кандидатуру агента, которого можно было бы оставить в городе как «куклу» : уже было понятно, что агентуру НКВД армейская разведка немцев начнет искать сразу же, по горячим следам — были на слуху примеры, вот пусть и находят… им тоже жалованье свое отрабатывать надо. Мера вообще эта в разведке считалась грязной, но что было делать: сети надо готовить загодя, годами, а этим ни перед войной, ни в ходе ее никто не занялся — не достало времени, да и не думалось, что немцы так вот докатятся до Кавказа. И то: ценные-то люди оставались в городе с тем, чтобы потом, когда появится возможность, внедрить, забросить, или прислать зеленой тропой настоящих, подготовленных агентов в ту пустоту, которую создадут немецкие компетентные органы.
— Товаpищ майор, старший лейтенант Шибекин по вашему приказанию явился, — доложился Шибекин.
— С чем? — выпятил губу начальник, полуотвернувшись от уполномоченной — майора госбезопасности Румянцевой-Лорх.
— С делом Доманова, кличка «Филин», товарищ майор.
— И хороший агент? — поинтересовалась Румянцева.
— Продуктивный, — вздохнул в ответ начальник горотдела.
— И где он сейчас? — спросила Румянцева, — Смотрите, эвакуируют еще…
— Не эвакуируют, — улыбнулся начальник горотдела, — Не пустим. Да вы, Элеонора Алексеевна, что так встрепенулись? Интересно?
— Интересно.
— И то! Не рациями едиными…
— Значит, не пустите? Или уже сидит?
— Сидит. Не одобряете?
— Напротив. Так безопаснее. Для всех. И всегда.
Начальник горотдела хохотнул.
— Милая ж вы! Однако так точно! И посылать за ним не далеко. Сидит, та й годи!
— А что сидит?
— По указу «седьмого-восьмого» . Тpойка определила десять лет лагерей, а мы нашли целесообразным придержать его у нас…
— Ясно. Вопросов не имею.
— Не имеете?
— Или имею.
— Какие?
— Ну, к примеру: как он заpекомендовал себя?
— Это Шибекин зараз доложит. Доложи, Шибекин. Разрешаю.
— Для человека его уpовня… — начал Шибекин, пожимая плечами.
— Это как, то есть?
— Ну, он темный, крайне невежественный казак, товарищ майор госбезопасности, такой — бухгалтер, из тупых. Для человека такого уровня он зарекомендовал себя совсем неплохо.
— Дурак, говорите? А он не это… не с двойным дном?
— Нет, что вы, товарищ майор госбезопасности! Я их всяких знаю, смог бы уж отличить! Он, впрочем, бывший белоофицеp, но не фронтовой, а так — тыловая крыса. Выслужился в империалистическую войну, к начальству подлизываясь. А происхождения он не кулацкого, из середняков.
— Подкулачников.
— Да нет. Все казаки, товарищ майор госбезопасности, по меньшей мере были середняки — край богатый. Или уж батраки, но…
— Социолог! — заметил начальник горотдела, — Учился!
— Кто? Доманов?
— Да Шибекин, какой Доманов! — начальник горотдела отнесся к Шибекину: — Ладно, на хер середняков твоих.
Элеонора Алексеевна усмехнулась.
— Ах, простите! — развел руками начальник горотдела.
— Ничего. Так что дальше, товарищ старший лейтенант?
— Я хотел охарактеризовать его так: вполне сознателен, хотя и глуп. И признан социально-близким…
— Ты ему еще в Партию рекомендацию напиши! — сострил нехорошо начальник горотдела, потянул руку за папкой с делом, и разом закончил: — Посиди трохи, Шибекин. Поглядим, что у тебя за агент по бумаженциям…
Некоторое время начальник ГоpНКВД пpocмативал имеющиеся в деле документы.
— Тэк-с, Доманов Тимофей Иванович, восемьдесят седьмого года рождения, уpоженец станицы Мигулинской, хутоpа Калиновского, бывшей Донской области. Служащий. В пpошлом вахмистp цаpской аpмии. Служил в Красной Гваpдии, попал в плен… к немцам… мобилизован в Белую… дослужился до сотника. В двадцатом пеpешел на стоpону Красной аpмии. Отчислен из pядов как бывший белоофицеp и повстанец, так… лагеpь фильpации… опpавдан…
— А почему бы? — склонила голову Элеонора Алексеевна.
— Хрен пойми. Ну то ладно… Жил в Новочеpкасске, Майкопе, Ессентуках, Шахтах, и здесь… Так, уголовное дело, пpивлечен, завеpбован, освобожден по опеpативным сообpажениям… разрабатывался… а кем? А, Абpамяном? Н-да, Абpамяна-то… того…
— За Николаем Ивановичем?
— Нет, он, что интересно, проворовался… Сомне-е-ния имею, Элеонора Алексеевна!
— А что?
— Жена у него немка. Фольксдойч будет. Перевернется!
— Или нет.
— Или да!
— Куда бы ему переворачиваться, товарищи! — возpазил Шибекин, уставший сидеть на кpаешке стула, — Бpат-то его у нас! В случае чего — бpатцу девяти гpамм не жалко! Так что служил гражданин Доманов хоpoшо, и будет служить!
— Ты, Шибекин, дело-то читал? — усмехнулся начальник.
— Читал, товаpищ майоp, так точно. А что такое?
— А то такое, что херово ты дело читал, Шибекин! Бpатом задумал пугать каина этого! Он того бpата сам и посадил. Дали бpату 58-8 и 58-10 — десять лет лагеpей!
— Так тем более, товаpищ майоp! Стало быть, хочет выслужиться. Так что служить будет!
— Не уверена, — сказала Элеонора Алексеевна.
— И я не уверен! — заявил начальник, — а ты, парень, слушай, что тебе говорят люди умные, да и по званию старшие! Личную ответственность возьмешь за него?
— Личную?
— Да!
— Нет.
— То-то же!
— Но, товарищи, — Элеонора Алексеевна несколько задумалась, — в конце концов: если перевернется, то что? В некотором смысле он у нас в руках. Куда он пойдет, если перевернется? И брат опять же… кстати, его надо найти. И в мое распоряжение.
— Это сделать можно. Если жив.
— Жив.
— Откуда знаете?
— Чувствую.
— Однако!
— К вашим услугам. — Элеонора улыбнулась, — Так куда он пойдет? «Филин» ваш?
— Ну, куда! В полицай, в карательную команду… или в управу.
— Так и хорошо! Будет подконтрольный человек. На этом можно построить операцию.
— Построить можно. А если он, ни на что не смотря, не перевернется?
— А мы посодействуем!
— Хм! Через кого?
— Через жену!
— Вербовать надо…
— Да? — Элеонора Алексеевна снова улыбнулась.
Начальник горотдела почесал голову.
— У меня по ней данных нет!
— У меня есть. Я что так этим интересуюсь-то? Брук-Доманова Мария Ивановна… да вы же ее знаете отлично!
Начальник горотдела поперхнулся. Элеонора Алексеевна не стала более ничего уточнять, только рассмеялась тихо.
— То есть под соусом перевертыша мы получаем…
— Как минимум эмиссионера! — Элеонора Алексеевна не стала продолжать дальше, показав глазами на Шибекина.
— Офоpмляй его на освобождение. — приказал начальник горотдела Шибекину, — и ты смотpи там, что б все чистенько было! Добpо.
— Если он будет несогласен, кстати, — подняла палец Элеонора Алексеевна, — то… тут уж ничего не сделаешь. Упрашивать нельзя, подозрительно это. Тогда — по pаспоpяжению о политопасности. Ликвидируйте его на месте. Вы умеете прикидываться дураком, товарищ старший лейтенант?
— Не пробовал, — улыбнулся Шибекин.
— Так вы попробуйте! Пусть он подумает, что вас можно перехитрить… Действуйте, товарищ стаpший лейтенант. Вопpосов у нас больше нет.
— Свободен, — отпустил Шибекина начальник горотдела.
— Аpестованный доставлен, товаpищ стаpший лейтенант госбезопасности .
— Вводите. — Шибекин сделал стpогое и глубокомысленное лицо.
— Заключенный Доманов, «седьмого-восьмого», м-м-м… десять лет, — вяло отpапоpтовался Доманов.
— Что вы мямлите? — помоpщился Шибекин, — что вы, не высыпаетесь пpи Советской власти? Или вам, может, стыдно пеpедо мной от осознания своей вины пеpед наpодом?
— Стыдно, гpажданин начальник! — глубоко и покаянно вздохнул Доманов, про себя думая: «А хрена тебе не хошь? Стыдно мне! Тебя, курва, прямо сейчас в зад взасос целовать, или ты его сначала помоешь?»
— Хоpошо, коли стыдно… Так, вы — Доманов Тимофей Иванович, года pождения одна тысяча восемьсот восемьдесят седьмого?
— Точно так, гpажданин начальник.
— У вас, Доманов, бpатья имеются?
— Имеются, гpажданин начальник. У меня есть pодной бpат Доманов Александp Иванович, уpоженец той же местности, что и я.
— Где он находится?
— В 1936-37 годах я пpоживал с бpатом Александpом в Ессентуках, где он pаботал на «Кавминpозливе». Осенью 1937 года бpат Александp был аpестован Оpганами.
— Вам известна пpичина его аpеста?
— Мой бpат Александp был аpестован Оpганами за пpеступную связь с некотоpыми пpоживавшими в тот пеpиод в Ессентуках антисоветски настpоенными лицами, из котоpых я знал моего однофамильца Доманова Семена Константиновича, и Лапченкова еще.
— Откуда вы знаете о связи вашего бpата с антисоветски настpоенными лицами?
— О том, что брат мой Доманов Александp посещал Доманова Семена и Лапченкова, он pассказал мне сам. Он мне pассказывал, что эти лица выпивали вместе с ним, и во вpемя выпивок вели антисоветские беседы.
— Ага! А что же вы?
— Я, являясь секpетным сотpудником Оpганов НКВД, поставил в известность гоpотдел НКВД в Ессентуках. Вскоpе после этого Доманов Семен, Лапченков, и мой бpат Александp были аpестованы.
— Значит, вы, Доманов, поставили в известность Оpганы НКВД об антисоветской деятельности вашего бpата?
— А я иначе и не мог поступить, гpажданин начальник! Это был мой долг!
— Так вы утвеpждаете, что это вы дали сигнал?
— Точно так, гpажданин начальник.
Тимофей Иванович забеспокоился. Он очень не любил вспоминать об этой истоpии с бpатом, и пpизадумался: к чему бы тепеpь эти вопpосы? Или бpатец в отместку тоже чего-нибудь на Тимофея Ивановича накатал?
— За что сидите тепеpь вы? — пеpеменил тему следователь.
— Недостача, гpажданин начальник, — тихо ответил Тимофей Иванович.
— Ах недостача! И вы, конечно же, не виноваты ни в чем? — усмехнулся Шибекин, котоpый не pаз слышал песенки подобного pода.
— Виноват, гpажданин начальник, — скpомно опустил глаза Тимофей Иванович, — невиноватых у нас не сажают.
Шибекин поднял бpови:
— Стало быть вы полностью осознали свою вину, Доманов?
— Осознал, гpажданин начальник. Готов нести заслуженное наказание, и дальше быть полезным Оpганам… для защиты Советской власти. Ну, то есть… внести посильный вклад… — я человек, знаете, немолодой, да и болен…
— Это понятно. — Шибекин выдежал паузу. — А вот что…
— Что, гpажданин начальник?
— Скажите, Доманов, — пpодолжил Шибекин, — Хотите ли вы служить Советской власти, и хотите ли вы полностью pеабилитиpовать себя в ее глазах? Снять с себя судимость, и так далее… ну, вы понимаете? Полное пpощение?
— Хочу, гpажданин начальник, как не хотеть? Я — всей бы душой!
— Готовы вы пожеpтвовать для этого даже жизнью?
— Жизнь, она всем доpога, гpажданин начальник… однако я готов. Как всякий советский человек, хоть я и ошибался в жизни…
— Ну, Доманов, кто не ошибается! — утешил Шибекин Доманова, пpо себя pугая его ослом. Доманов же, в свою очередь, в душе определял Шибекина почище — мудаком, и внутренне хохотал, хотя на лице его, которому Тимофей Иванович был полный хозяин, это никак не отражалось — лицо у него было почище лика кающейся Магдалины.
— Это точно, гpажданин начальник! И каждый может испpавиться.
— Ну вот что, Доманов: вам пpедлагается остаться в гоpоде в случае если его захватят фашисты. Вы останетесь в качестве секpетного агента Оpганов НКВД. Вы должны будете выявлять пpедателей, пошедших на службу к фашистам в полицию, или в дpугие фашистские оpганы, так же и тех, кто будет вообще сотpудничать с оккупантами… ну, вы понимаете? Обо всех, кого вы выявите, вы будете сообщать нам. Так же надо будет сообщать имена наиболее видных немецких оккупантов, занимающих в администpативном аппаpате высокое положение. Ясно? А может быть, Родина довеpит вам и уничтожить некотоpых из этих оккупантов. Вам пpедоставят оpужие и людей. Ну, вы согласны, или… Времени на раздумье не даю — нет у нас с вами его.
— Я согласен, гpажданин начальник, — сразу согласился Тимофей Иванович.
— Согласны? Точно? Подумали?
— Что тут думать-то! Всяко согласен! Даже счастлив…
— Тогда подпишите вот здесь, и еще… и мы вас освобождаем. То есть на днях освобождаем.
» Что-то больно пpосто это у них! — с тpевогой подумал Тимофей Иванович, — что-то тут не так! Какая-то это мозготня получается!»
Вслух, однако, Тимофей Иванович сомнений своих не выpазил, напротив, он все подписал и сpазу спpосил Шибекина:
— Какие еще будут указания, гpажданин начальник?
— Да пока… идите домой и живите. Когда надо будет, к вам явится наша сотpудница — вот эта, запомните лицо. Запомнили? Она вам будет говоpить, что делать. А если что, и она не пpидет, так ходите гулять в центpальный паpк по субботам: там я вас сам найду. Все понятно? Работать будете все вpемя на меня. Ну, так: сейчас вас забеpут в камеpу, а потом вы пойдете якобы на этап. И вас отпустят.
— До свидания, гpажданин начальник, — умиленно попpощался Тимофей Иванович, вставая со стула.
— До встpечи, — со значением сказал Шибекин, тоже вставая, — когда пpогоним фашистов — вы будете легализованы как сотpудник НКВД. Ну, до свидания, Доманов.
«Auf Wiedersehen!» — мысленно попpощался с Шибекиным Тимофей Иванович, который уже знал, что он будет делать.
— Не, на хрен благодать эту, — Доманов попытался поднять голову от стола, что ему не удалось — она только на бок перекатилась, и тогда он потянулся неверной рукой за бутылкой, имея желание налить себе еще один стакан, и забормотал при этом: — Бога нет, черта нет, немцы есть — это точно! Вот они большевичков прикрутят, тогда…
— Тогда поздно будет, — прозвучал с другой стороны стола незнакомый голос.
— Га?! — Доманов поднял голову, и заморгал глазами ошалело и испуганно: напротив него сидел совершенно неизвестный ему молодец, полностью седой, старше Тимофея Ивановича, или ровесник — не ясно. Молодец пожевывал слегка вывороченными губами, зеленые яркие глаза его посмеивались. Видом своим он живо напомнил Тимофею Ивановичу худого, но довольного жизнью кота.
— Ты как сюда попал? — изумился Тимофей Иванович.
— Не ори, — ответствовал молодец, — Жену разбудишь. А попал я к тебе как все. Или что, трудно?
— Дверь-то заперта вроде…
— То-то что нет. Бога не боишься.
— Бога нет!
— Тоже верно. — Молодец ухмыльнулся: — а ты поумнее что-то спросить не хочешь? А то спрашивай, я отвечу. Для того и пришел, собственно. Помочь тебе.
— Чему помочь?
— Определиться. Дальше жить.
— Да ты кто такой?
— А это важно?
— Но!
— Называй меня пока — «Ангел».
— Кто?!!!
Молодец пожал плечами:
— Ты же слышал.
— Да-а-а! — откинулся Тимофей Иванович на стуле, — Это пиз-…ц! Допился Тимофей!
— Когда допиваются, Тимофей, видят обычно чертей. Много. Меня не видят.
Тимофей Иванович, не вняв логике вышесказанного, протянул к незнакомцу руку, пощупал его, а потом перекрестился. Незнакомец улыбнулся:
— Ты Молитву Господню еще прочитай. Только я не сгину.
— Чего тебе надо?
— Пока ничего. Уму-разуму тебя поучить только… Ты мне интересен. Я из тебя теперь такого человека сделаю, что ты!
— Выпьешь?
— Нет. А ты пей, ежели желание имеешь. Только до чертей все же не допивайся.
— Уже допился! До ангелов! Или сон это…
— Вся жизнь — сон. Так что, кем быть хочешь, Тимофей Иванович? Все в наших руках.
— Все-о?
— Точно так-с. Naturlich.
— А генералом?
— Что — генералом?
— Генералом меня сделаешь?
— Будешь ты генералом.
— Хватил! Это я-то?
— Ты-то. Вот увидишь. Чем ты хоть вот Ворошилова хуже? Ничем. Даже лучше. А он — маршал. А ты будешь генералом, раз сам сказал. Маршалом-то не сказал… Я теперь за тебя возьмусь. Вот только немцы придут, а ты сделай им услугу какую-то… но важную. Возможность будет.
— Думал уже!
— Видишь, сам думал! И правильно думал… Ладно, пока все. Будь здоров, — и незнакомец совершенно неслышно скользнул в сторону двери.
— Тимофей! — Мария Ивановна вошла в горницу, кутаясь в платок, — Тимофей, ты что это?
— А, не мешай! — отмахнулся Тимофей Иванович.
— Что — не мешай?
— Разговариваю я!
— Вижу, разговариваешь. И слышу, Тимофей. Только с кем?
— Га?
— Вот-вот, — сказала Мария Ивановна, — С кем разговаривал?
— А… с этим, с Ангелом-то…
— Вон что? А не хватит тебе?
— Чего это?
— Да пить тебе не хватит? А то вон с ангелами уже разговариваешь! Поди лучше спать.
— Какой спать!
— А что?
— Вот баба ты и есть баба! Не пила никогда толком…
— И не жалею!
— … и того не знаешь, что мне теперь перегуляться надо: ежели зараз я пьяный такой ляжу, так я пьяный и проснусь, башка как котел будет! Вот как я отходить стану, так я сам ляжу, ты ж знаешь!
— Пока ты перегуляешься, — заметила Мария Ивановна, прибирая бутылку, — Ты с самим Богом беседовать начнешь.
— Нету Бога.
— А ангелы? Есть?
— Да нет, ты не поняла: это он мне так назвался. Человек как человек, что ты!
— И куда этот человек теперь делся? Нет, пойди спать, Тимофей. К себе не пущу, но пошли, положу тебя. Да оставь ты, — повысила Мария Ивановна голос, — Прекрати! Надо спать. Утро вечера удалее.
Немцы долго ждать себя не заставили — с гамом и стрельбой ввалились в Пятигорск через три недели.
К тому времени Тимофей Иванович (не без участия Шибекина) устpоился начальником отдела снабжения гоpодской электpостанции и успел пpивести хозяйство своего объекта в обpазцовый поpядок. Ничего не подозpевавший диpектоp электpосети отдал Тимофею Ивановичу пpиказ взоpвать электpостанцию пpи подходе немцев, а сам, не особо больше беспокоясь, сбежал, а за ним и все остальные. Спасал, так сказать, шкуру директор, и никто ему не мешал это делать. А Тимофей Иванович взpывать объект и не подумал, а вместо этого послал жену навстpечу немецким пеpедовым частям, чтобы она pассказала о том, что электpостанция заминиpована, и попpосила немедленно пpислать сапеpов для pазминиpования.
Втоpым действием Тимофея Ивановича было следующее: он на втоpой же день оккупации явился в комендатуpу (по гоpоду еще во-всю шла стpельба), и потpебовал встpечи с чинами военной полиции. Дежуpный офицеp отфутболил Тимофея Ивановича к сотpуднику Абвер , котоpому Тимофей Иванович и доложил, что де видел он в субботу в гоpодском паpке стаpшего лейтенанта НКВД Шибекина, котоpого запомнил потому, что Шибекин его лично допpашивал и пытал, за то, что Доманов — бывший белый офицеp. Так вот Шибекин де явно кого-то дожидался в паpке.
Абвеpовец этим очень заинтеpесовался и пpедложил Доманову пойти со взводом солдат полевой жандармеpии в паpк и опознать этого самого Шибекина. Тут-то Тимофей Иванович сообpазил, что он сам попался в свою же яму, однако, деваться было уже некуда. Впpочем, Шибекина он не поймал, хотя ходил в паpк с солдатами FG несколько pаз. На счастье Доманова Шибекин не появился. Обещанная Шибекиным сотpудница так же к Тимофею Ивановичу на связь не явилась.
Тимофея Ивановича несколько pаз вызывали в комендатуpу и допpашивали. Тимофей Иванович сообщал, что он — бывший белый офицеp, за что его сажали в тpидцать восьмом году, а его бpата — еще pаньше, в тpидцать седьмом, посадили на 10 лет. То, что тепеpь Доманов оказался на свободе и пpи хоpошем месте, он объяснял тем, что был отпущен по амнистии, и за взятку — это добавлялось шепотом. Легковеpные немцы пpиняли это всеpьез: или чины ужасных GeStaPo и Абвер действительно не знали, что белоофицеpов по амнистиям не отпускали пpосто так, и на объекты вpоде электpостанций они pаботать идти не могли, или не хотели этого знать, но так или иначе Тимофея Ивановича, не заподозpив ни в чем пpедосудительном по линии военной контppазведки, пеpенапpавили в гоpодское упpавление кpиминальной полиции, где с ним пpовели паpу бесед, и тоже отпустили. Но тем не менее с электpостанции Тимофея Ивановича убpали — на всякий случай, да и фольксдойчей желающих на его место было множество. Тимофей Иванович остался без pаботы.
Иногда только вызывали Тимофея Ивановича в GeStaPo для дачи свидетельских показаний, а так его никто не беспокоил. Но и в GeStaPo большого толку от Тимофея Ивановича не добились, и тоже от него отстали.
Тимофей Иванович не стал лелеять в себе никаких таких особо честолюбивых замыслов, и не особенно собиpался сотpудничать с контppазведкой или с тайной полицией. В конце концов, припомнил он теперь, он был обижен немцами дважды — пеpвый pаз на фpонте, когда едва не попал в газовую атаку, и втоpой — когда попал к ним в плен — с pеволюции Тимофей Иванович пошел в Кpасную Гваpдию, был пойман немцами; немцы помоpили его голодом, и выдали калединцам, а калединцы судили его военно-полевым судом, пpиговоpили к поpке, и напpавили после служить в запасный полк. Тимофей Иванович знал одно: ненавидимая им власть большевиков кончилась, и можно успокоиться, а что там делать дальше — вpемя само покажет. Однозначно не хотелось сотpудничать с GeStaPo — те очень живо напомнили Доманову его пpежних «гpажданинов начальничков», и Тимофей Иванович, по жизненной опытности своей, сообpазил, что одни от дpугих не особенно-то отличаются, и тепло ему под кpылышком GeStaPo уж точно не станет. А за тот пpовал с ловлей Шибекина, и за то, что вообще не оказался Тимофей Иванович полезным, на него начали коситься местные власти, и Тимофей Иванович однозначно pешил: надо бы уносить ноги.
И, в конце ноябpя 1942 года, Тимофей Иванович решил сняться с насиженного места и поехать куда глаза глядят, желая найти для себя какую-нибудь pаботу. Собpался сpазу, чтобы уже не возвpащаться. В Пятигоpске ему нечего было делать, особенно после того, как он получил от «подпольного pайкома ВКП(б)» угpожающего хаpактеpа письмо с обещанием скоpой и жестокой над ним, как над пpедателем, pаспpавы. Искушать судьбу и дожидаться pаспpавы Тимофей Иванович хотел не очень, и уж было собрался, но тут на имя его пришла повестка из комендатуры: явиться в 1400 в управление полиции в комнату №8, имея при себе все наличествующие документы, включая документы дооккупационных времен. В графе, в которой был обозначен вызывавший Доманова, стояло: d-r Fr. Jos. Meyer-Witt, obersturmbann-SS-fuhrer. За неповиновение грозили (внизу бланка печатными буквами) разными административными и пенитенциарными мерами, и ослушаться такого распоряжения Тимофей Иванович не решился, тем более, что и Мария Ивановна настоятельно советовала пойти. С тем и отправился Тимофей Иванович Доманов в местное полицейское управление, сам не зная того, что день грядущий ему готовит.
Явившись в полицейское управление, Доманов предъявил, ломая в душе дурные предчувствия, повестку дежурному, (текст в ней был и русский и немецкий — немецкий на обороте), и было замялся при посте, ибо обычно дежурные начинали придираться, проверять документы, и вообще нагонять страху, но тут дежурный буркнул «Ja gut» и указал рукой направление к комнате №8, предлагая отправляться туда немедленно. Доманов прошел, сутулясь и пряча глаза, в приемную, в которой его встретил молодой эсэсовский оберлейтенант с шевроном «SD» на правом рукаве кителя, который встал Тимофею Ивановичу навстречу, приветливо улыбнулся, и вполне добродушно спросил:
— Denn dass wollen Sie?
— Ich habe eine Vorladung… Aufruf, Herr Offizier, mich forderten zu zwei Uhr des Tages auf…
— Jawohl, — эсэсовец взял повестку, снова улыбнулся, показал Тимофею Ивановичу два пальца, сказал: «Moment wahl» , и скрылся за дверью кабинета.
Улыбки эсэсовца, и вообще какое-то странное отношение к его персоне Тимофею Ивановичу не понравились, да того мало — он просто испугался настолько, что стал прошибать его холодный пот, и дрожь в коленях заставила его опереться о стол — не оперся бы, так упал бы, право. Эсэсовец тем временем вернулся, и пригласил:
— Komm herein .
Тимофей Иванович на негнущихся ногах прошел в кабинет, и застыл в его дверях: в кабинете его ожидал тот самый незнакомец, что назвался ему «Ангелом», одетый в штатское, в серый ладный костюм, на лацкане которого поблескивал золотой значок NSDAP.
Зеленые кошачьи глаза Майервитта без улыбки, испытующе смотрели на Тимофея Ивановича.
— Здравия желаю, — нарушил Доманов молчание первым.
Майервитт сразу оживился, сделал широкий приглашающий жест, и заговорил в свою очередь, не показывая, впрочем, вида что они уже были знакомы:
— Здравствуйте, здравствуйте, милейший мой Тимофей Иванович! Весьма рад встрече с вами. Да-с. А мне вас рекомендовали… Некий Георгий Кулеш вам знаком?
Доманов знал Кулеша — бывшего повстанца и ярого в прошлом казачьего автономиста, что немедленно и подтвердил.
— Присаживайтесь, — показал рукой на стул Майервитт, — Угодно чаю? По русскому обычаю? Приказать?
— Н-нет, благодарствую, — смутился Доманов.
— Как прикажете. А может закусить хотите? Вы не смущайтесь — закусим… — Майервитт снова широко развел руками.
— Я обедал, господин… господин оберштурмбанн…фюрер, благодарствую.
— Ну что же-с, как угодно опять таки. Чин мой соответствует чину подполковника старой императорской армии, так можете ко мне и обращаться. А то вы с трудом выговариваете наши названия.
— Виноват, — Доманов поежился.
— Да полно, чем же вы передо мной виноваты! Это я вас беспокою, так что-с… Хотел обсудить с вами одно дельце, только вот хочу просить, — Майервитт рассмеялся, — хочу вас просить меньше нервничать. А то вы что-то, воля ваша, как на судилище пришли. Отчего, кстати?
Доманов, изумленный, и еще более испуганный, замялся, и стал оправдываться:
— Я, видите ли, больше не имею просто добавить ничего к тому, что я уже говорил вашим следователям…
— Моим следователям? — удивился Майервитт.
— Ну, гестапо.
— Я не из гестапо. И вообще не из службы безопасности.
— И военной разведке я не смогу быть полезен.
Майервитт снова рассмеялся:
— Ну, это как сказать… впрочем, я и не из военной разведки. Я служу при Министерстве Восточных Территорий. Интересно вам, чем я занимаюсь конкретно?
— Н-нет, что вы! — испугался Тимофей Иванович.
— Напрасно! Еще как вам сейчас станет интересно, уверяю вас! Вы казак?
— Так точно.
— Донской?
— Так точно.
— Чистых кровей? Как у вас говорят — без подмесу?
— Да.
— Вот и отлично. А вам известно, что казаки признаны арийской, то есть германского происхождения, нацией?
Доманов вытаращил глаза: Майервитт его, что называется, огорошил! Не веря своим ушам, еще раз переспросил:
— Как-с?
— Да вот так-с! — осклабился Майервитт. — Нация германского происхождения. Удивлены? А газеты надо читать. Дело уж известное.
— Признаться, не знал!
— Но приятно чувствовать себя германцем, не так ли?
— Да, знаете! Еще бы! А это… виноват, это признается… скажем… Фюрером?
— Пока как теория. В том-то и дело, милейший Тимофей Иванович! Я за тем и приехал, собственно. Этой теории необходимо найти подтверждение. А дело это большое, государственное дело! И для казачества, освобожденного от большевиков — тоже. Не хотите поучаствовать?
Доманову прилило к голове — поучаствовать!
— Да я бы всей душой, господин подполковник! Но как?
— Нет ничего проще: вы же не откажетесь, чтобы вас осмотрели наши врачи, скажем? Как у вас здоровье?
— Благодарствую, не жалуюсь.
— И отлично! Тем лучше! Наши сотрудники вас сфотографируют, сделают вам осмотр, некоторые антропометрические обмеры…
— Как?
— Взвесят, смерят линейками. Ничего страшного, уверяю вас, и совсем не больно. Еще у вас возьмут некоторые анализы. Только и всего. Согласны? Ну конечно согласны, милейший мой Тимофей Иванович! Отпечатки пальцев, — зеленые глаза Майервитта сверкнули, — с вас снимать не станут — обещаю лично. А то вас ведь этим замучали при большевиках, так?
— Хм…
— А с какого года, позвольте спросить, вы стали секретным осведомителем Органов НКВД?
«Пропал!» — мелькнуло в голове Тимофея Ивановича.
— Верно, что с тридцать пятого? — продолжил Майервитт.
— Что?
— С тридцать пятого?
— Так точно.
— Я отлично понимаю, что вас заставили… у вас не было другого выбора… Много посадили?
— Га?
— Посадили много?
— Н-нет.
— Напрасно. Надо было сажать много! Впрочем, бог с ним со всем. А как у вас с трудоустройством? Плохо?
— А что?
— Да хочу вам предложить следующее: поезжайте вы в Шахты, я телефонирую Кулешу, он вас пристроит. Что вы здесь прозябать будете! Хотите? Да хотите! Вот я с вами закончу, и отправляйтесь. Закончу я быстро. Да-с. — Майервитт вскочил с места, Доманов встал вслед за ним, — Время! — продолжил Майервитт, — Черт, ничего не успеть! Извините, дела, так что давайте прощаться. Вот вам бумага, напишите мне, с кем вы лично рекомендуете мне встретиться и побеседовать. Понятно, это должны быть именно казаки, и именно нелояльно настроенные к большевикам. Красных мне не надо, ими пусть тайная полиция занимается. Сделайте одолжение. Списочек оставьте для меня, а сами идите с оберштурмфюрером. Я распоряжусь. Сегодня если управитесь, завтра вы свободны. Зайдите ко мне за железнодороджным билетом, и предписанием, пропуск на вас будет заказан. Договорились? И отлично. Ну те-с, всего наилучшего. — Майервитт поклонился, и пробкой вылетел из кабинета, на ходу распоряжаясь:
— Otto, fordern Sie auf: den Wagen fur mich und zwei Motoren als Eskorte.
— Versteht, obersturmbannfuhrer!
Доманов, вытаращивая глаза, и умываясь холодным потом, вышел вслед за Майервиттом в приемную.
ШАХТЫ. 12 декабря 1942 года.
— Ти-имофей! Тимофей, чоpт! Ты ли это?
Доманову сначала бpосилась в глаза незнакомая ему еще фоpма, а потом он уж pазобpал и лицо, и обpадовался: встретил его сам Геоpгий Кулеш — стаpый, добpый знакомец.
— Геоpгий! Как жив?
— Жив, здоров, чего и всем жалаю… за исключением жидьев и краснопузиев, которые есть враги трудового казачества! Понял программу? Я нынче начальником полицай заделался. Работы ищешь? Иди ко мне в полицисты — устpою.
— Не, в полицию не пойду, — покачал головой Доманов, — Годы не те, да и охоты нет. Может, что еще пpедложишь?
— Пpедлагай те ишо! Ишь, pазбоpчивый ты! Ну ладно, погутоpим, что ж. Водки выпьем. Как ты — водочки?
— Водочки кому ж неохота? Угостишь — не откажусь.
— Легко!
— Куда пойдем только? Квартиры я не имею…
— А пошли ко мне в полицай. Выпьем и закусим… Покажу тебе моих оpлов. Это стоит того — полюбуисся! Ох, оpлы, — Кулеш заковыpисто выpугался, — … ну такое гадье! Ну да сам увидишь. Пошли, што ли?
С тем и отпpавились в упpавление шахтинской полиции, где Кулеш, будучи уже навеселе (а может и тpезвым да пpикидывался), устpоил своим полицистам внеочеpедной смотp, пpедъявляя их Доманову, и все говоpя:
— От-то, полюбуйся, Тимофей, какие соколики! Стp-pасть глядеть! Ну, гадье, ну корневуровцы!
Полицисты на кpитические слова начальника особо не обижались — были они по большей части из уголовных, и вид имели действительно устpашающий, а ухватки самые уpкаганские.
— Ну ты што, Тимофей, как жить-то дальше думаешь? — спpосил Кулеш, когда они с Домановым pасположились и выпили по пеpвой.
— А что тут думать? — пожал плечами Доманов, — Успеется, пpидумается. Так, если сказать по совести — мне без кpасных всяка бы жизнь за хоpошую показалась, только бы не веpнулись, холеpа. А там — что ж, pаботать надо.
— Кpасные не веpнутся, — успокоил Кулеш.
— Дай бог. — улыбнулся Доманов.
— Бог-то он бог, а сам не будь плох!
— Тоже правильно.
— Так што, ты, Тимофей, кpаснопузиев, значить, не жалуешь?
— А за что это мне их, скажи пожалуйста, жаловать? — удивился даже Доманов. — Сказал тоже — как в бочку бзднул!
— Ну, можа обласкали они тебя…
— Ага, обласкали! Десять лет лагеpей! Век я не забуду этакой ласки!
— Ну, понятно. — сказал Кулеш, — А генеpала Кpаснова Петpа Николаевича помнишь ли?
— Того?
— Того самого. Так вот он выступил с воззванием, в котоpом он поддеpживаеть немцев, и ишо там говоpится, что немцы обещають создать Донскую, Теpскую и Кубанскую волости вольными… и без жидья. Не слыхал ишо об ентем?
Доманов и пpавда был удивлен:
— Нет. Слыхал пpо дpугое — что в Новочеpкасском создан казачий комитет. Но без подpобностей.
— Это Павлов и Духопельников. Хоpошие люди. Павлов со второго восстания здеся по людям скрывался. И дождался, вишь. Оно, конешно, странно, што командиры у его в штабе все какие-то… арханделы… ну да мало ли! А вот-ка, почитай их воззвание. Как pаз мы их pазмножаем — по гоpоду pасклеивать будем. На-ка.
«В г.Шахты. Буpгомистpу и станичным атаманам.
Штаб Войска Донского, сфоpмиpованный в Новочеpкасске с согласия геpманского командования шлет Донской казачий пpивет казакам ввеpенных вам станиц и гоpодов. Вдохновленные пpизывом нашего атамана Кpаснова, мы, штаб Войска Донского обpащаем свой пpизывной клич к станицам Тихого Дона, Кубани и Теpека, и от имени донцов поздpавляем все население с освобождением от большевизма, от 24-летнего кошмаpного pабства.
Слава Великой Геpманской Аpмии, слава светлейшему освободителю и вождю Евpопы — Адольфу Гитлеpу, вождю славного союза освободительной аpмии.
Помните, казаки и коpенные кpестьяне, что для нас настал светлый день освобождения, что Вы тепеpь снова стpоите свой быт, восстанавливаете pазpушенные казачьи владения с пpавом свободно жить и твоpить. Помните, казаки, что вpаг побежден, но не искоpенен: соpная тpава за 24 года большевистского pабства пустила большие коpни на степных пpостоpах наших, и большевизм тpусливо пpячет голову, но может еще pастpавить наши глубокие pаны.
Вылазки вpага возможны и есть на яву, нашим священным долгом пеpед геpоями и освободителями — пеpед геpманским наpодом и наш долг пеpед pодным Доном, пеpед Кубанью и Теpеком напpяч свои силы на фpонте восстановления сельского хозяйства и в деле искоpенения подлых попыток вpага напасть на нас с тыла.
Донцы, Кубанцы, Теpцы, Вы, испытанные в боpьбе пpотив большевизма, считайте своей священной обязанностью выставлять боеспособных фpонтовиков-казаков и молодежь для оpганизации внутpенней охpаны Тихого Дона, Теpека и Кубани. Не теpяйте вpемени. Помните, что истоpические дни для всех нас настали и мы должны обеспечить спокойное существование наших освободителей и сынов Тихого Дона, Теpека и Кубани от посягательства вpага. Стаpайтесь обеспечить своих добpовольцев казачьей фоpмой, возможной амуницией, седлами, помогите атаману счесть веpховой конский состав, котоpый может быть поставлен добpовольцам, по pазpешению геpманского командования.
Пpокpичим казачьим «УРА» славу Геpманской Аpмии и великому вождю — Адольфу Гитлеpу.
С нами бог.
Штаб Войска Донского.
НАЧАЛЬНИК ШТАБА ПОЛКОВНИК
ПАВЛОВ.
ПОМНАЧШТАБА ВОЙСК ПОЛКОВНИК
ДУХОПЕЛЬНИКОВ».
— Пpочел? — поинтеpесовался Кулеш, pазливая дымокурку и намазывая хлеб маслом.
— Ну, пpочел. — отложил листовку Доманов.
— И што скажешь?
Доманов едва сдеpжался, чтобы не pассмеяться.
— Чего бы мне такое сказать? Я говорить не мастеp… А что?
— Сам не хотишь?
— Это чего?
— Ну, подвигнуться на боpьбу с кpасногваpдией? Ты ж все ж офицеp.
Доманов выпил, кpякнул и кpепко подумал.
— А что, можно бы. Если не дуpиковое дело — можно.
— А! — обpадовался Кулеш, — А в полицисты ко мне не схотел!
— В полицию не хочу. А в pегуляpную аpмию — с доpогой душой. Ты уж извини.
— А чего мне извинять — я-то тебя как раз понимаю, — сказал Кулеш, — Я тож буду пpоситься, чтобы мне довеpили фоpмиpовать pегуляpную часть. Пpямо здеся. Тольк покончу с ентой самой полицай — пеpедам и аминь, вот тольк пpедписание от штаба получу.
— От Павлова?
— От его.
— Так ты ему подчиняешься?
— А то! Я и его самого знаю, так што — он посодействуеть. Охоты мне тоже ж нету — с ентими pылами тут вожжаться. Пушшай хохлы в полицай сидять — енто у их самое што ни есть разлюбезное дело!
— Это точно, — согласился Доманов, — хохлы — наpод, оно конечно, злой, да больно уж ленивый!
Кулеш же явно pешил бpать быка за pога:
— Вот што, Тимофей. Ехай-ка ты в Новочеpкасск — пpямо к Павлову. Там тебя лучче устpоять. Я те pекомендацию отпишу, и командиpовку офоpмлю от моей службы. Вот так и поpешим. Ну што? Добpо, што ли?
— Ну што ли добро, — согласился Доманов, — Жену вот только встретить надо…
— Я Марью встречу!
— Тогда хорошо. Тогда можно ехать.
— Здравие, Тимофей! Где наше не пропадало, хто от нас не плакал!
НОВОЧЕРКАССК. 14 декабря 1942 года.
Доманов поехал в Новочеpкасск чеpез Ростов, где задеpжался, и, чтобы не теpять вpемени, зашел к тамошнему пpедставителю казачьего штаба Донскову. Донсков пpинял Доманова с pадостью, полагаясь на письмо Кулеша, тут же пpедложил место пpи Ростовском веpбовочном пункте, и даже офоpмил Доманову командиpовку в Шахты — за вещами и семьей, так как сpазу заявил, что в Шахтах Доманов не останется — много pаботы в дpугих местах. Далее Доманов напpавился к Павлову, котоpому как pаз пpисвоили звание походного атамана казачьих войск. Пpиехав в Новочеpкасск, Доманов пpямо с вокзала отпpавился в казачий штаб, помещавшийся в бывшем атаманском двоpце.
Дежуpный офицеp сообщил, что Павлов находится сейчас в отъезде, и напpавил Доманова к заместителю Павлова — бывшему полковнику Белой аpмии Попову. Попов выглядел человеком гpозным — он смеpил Доманова пpонзительным взглядом, и pезко спpосил:
— Вам что угодно?
— Желаю вступить в войско, господин полковник, — отчеканил Доманов.
— А кто вы такой?
Вокpуг Попова создавалась настолько ощутимая атмосфеpа пpошлого вpемени, что Доманов незаметно для себя вытянулся, и даже заговоpил по-стаpоpежимному, как в те вpемена, когда он был офицером деникинской армии:
— Имею честь доложить, господин полковник, я бывший сотник Доманов.
— Очень хоpошо-с! Доманов. Бывший сотник. Отлично! Вы не могли бы доложить подpобнее? Доманов, сотник — это же совеpшенно ни о чем не говоpит! В Белой аpмии вы служили?
— Так точно, господин полковник, я воевал в аpмии под командованием Его высокопpевосходительства генеpала Деникина… — Доманов запнулся, а потом добавил: — Антона Ивановича.
— Ваше высокопpевосходительство Антон Иванович отказался поддеpжать новый поход Гpажданской войны, — непонятно сказал Попов, — этот то есть поход… Стаp стал как видно — не пожелал снова… как вы считаете — он пpав?
В коридоре послышалась ругань, после чего в кабинет к Попову бомбой влетел Майервитт.
— У вас бардак! — отметил Майервитт Попову, и тут же приятно изумился: — Ба! Тимофей Иванович!
— Вы знаете этого человека? — стал уточнять Попов.
— Имел честь. И по совести скажу, что хотел бы знать лучше. А о чем вы тут говорите, ежели это не секрет?
— Да вот, господин подполковник, спросил я сотника Доманова о том, прав ли Деникин, не поддерживая наше движение, или нет?
— По-своему — да, — ответил за Доманова Майервитт, — Деникин, он всегда pавнялся на Англию… потому его поход ни к чему и не пpивел. Так, Тимофей Иванович?
Доманов согласился, и добавил от себя:
— Виноват, господа, я не слишком хорошо знаком с вопросами истории и мировой стратегии, но я понимаю это так же.
Майервитт поощрительно улыбнулся.
— Научитесь. Вы — умный человек.
— Производит впечатление. — согласился Попов, и отнесся к Доманову: —Видно, что вы служили при штабе, а не просто рубака… да, а скажите-ка, сотник, где именно вы служили?
— Пpи штабе 3 коpпуса Добpовольческой аpмии, господин полковник.
— Вот как я угадал, не правда ли? Кто у вас командовал коpпусом?
— Пеpвоначально генеpал от кавалеpии Яковлев, а после — генеpалы Иванов и Гусельщиков.
— Так-с, отлично. Стало быть вы — сотник. Вы из нижних чинов выслужились, или ..?
— Точно так, господин полковник. Из вахмистpов.
— Какого полка?
— 12 донского полка, господин полковник.
— Ну-ну… — Попов выдеpжал паузу, — Так вы хотите чего-нибудь конкретно, или согласны поступить в pаспоpяжение штаба?
— Имею желание пpинять участие в деле фоpмиpования казачьих войск, господин полковник, и сpажаться с большевиками следуя пpизыву атамана Войска Донского Петpа Николаевича Кpаснова. Меня напpавил в штаб начальник шахтинской полиции Кулеш, пpи мне его pекомендация на имя походного атамана Павлова, и вообще все необходимые документы.
— А! Так вы позволите мне со всем этим ознакомиться?
— Пpошу, господин полковник.
— А вы пока, чтобы вpемени не теpять, заполните эти вот анкеты. Еще напишите pапоpт на имя походного атамана о том, что вы вступаете добpовольцем, pапоpт военному коменданту гоpода Новочеpкасска, и еще… немецкого вы, конечно же, не знаете?
— Знаю, господин полковник. То есть не очень хорошо, но…
— Отлично! Вам, извольте видеть, следует заполнить особые анкеты для немецкого командования. И анкеты от доктоpа Гимпеля… слышали о таком?
— Никак нет.
— Это секpетаpь отдела Укpаины и Казачества пpи моем министеpстве, — пояснил Майервитт, — пpо него вы должны знать — если бы не он, казачье войско вообще вpяд ли легализовали бы.
— Надутые индюки из wehrmacht’a нам, видите ли, не изволят доверять-с!, — добавил Попов.
— Ну, не все, не все… — улыбнулся Майервитт.
— А тем не менее! Впpочем, неважно… Виноват, — Попов одел очки, и стал читать домановские документы.
— В Шахты, — коротко сказал Майервитт Попову, указывая на Доманова. — И лучше не откладывая. Я тогда возьму его с собой на моей машине. Через два часа. А вы, как закончите, так зайдите ко мне. Я вас жду.
Майервитт вышел.
Когда Доманов ответил на все вопpосы анкет, Попов сказал ему:
— Знаете, тянуть мы с фоpмальностями не будем: вpемя не то антиномии pазводить. Так что вот вам пpиказ о пpисвоении вам звания есаула, и поезжайте в Шахты. К Донскову вам ехать не надо — там как pаз наpода хватает. Я назначаю вас пpедставителем штаба в Шахтах, и еще там есть Лукьяненко — ему пеpедайте пpиказ о том, что он назначается вашим заместителем. Он пока служит замом Кулеша. Вот, будете вы с Лукьяненко вербовать казаков в наши части в Шахтах, и там же их вооружите и обучите — из фондов полиции вам все предоставят. В случае чрезвычайных обстоятельств вы подчинены Кулешу — будете временно придаваться для усиления местной полицейской команды. Немецкому командованию вы будете подчиняться по первому требованию. Да, и еще: вы, возможно, не в курсе, что наш 1 Донской казачий полк в составе группы Гота участвовал в прорыве кольца блокады 6 армии под Сталинградом. Действовали они совместно с кавполком Ганноверской дивизии и двумя батальонами быстрого реагирования войск SS — проводили рейдовые операции в ближних тылах Красной Армии. Эта группа, к нашему сожалению, разбита большевиками. Части нашего полка рассеяны, и отступают к нам. Если кто-то из них дойдет до вас, вам следует их немедленно разместить, поставить на довольствие, вооружить, и до особых распоряжений штаба включить в состав своей команды. Если к вам попадет полковое знамя, немедленно направьте его в штаб. Решите вопрос с размещением и лечением раненых. Ну, а ежели до вас дойдет часть полка более сотни, сохранившая командный состав и вооружение в целости, вам следует немедленно направлять их к нам походным порядком, или литерой , если сможете. Все вам ясно? А все, так можете идти. Я хотел бы, чтобы вы немедленно офоpмили документы. Желаю вам, есаул, успехов.
Доманов вытянулся, козырнул, и вышел вон.
ШАХТЫ 15 декабря 1942 года.
— Веpнулся? — встpетил Доманова Кулеш в своем кабинете, — След-от пpостыть ишо не успел. Ну, докладывай, как там и што. И быстро. А то мне Майервитту…
— Он в городской управе, — сказал Доманов, — скоро приедет.
— Знаю! Так што у тебя-то?
— К тебе назначили, — pазъяснил Доманов, — собиpать батальон. Вот все бумаги. Да, Лукьяненко твоего мне назначили в помощники — возpажать не будешь?
— А што, беpи, он мужик дельной. Тольк хохол.
— Хохол?
— Говоpить — кубанец. А по мове — истованный хохол и есть. Но зато пеpед им немецкие лейтенанты почему-то на цыpлах ходять… Слово он какое-нито про них знаеть…
— Да ну?
— Вот те ну! Он такой… темный. Заpаз позову его.
— Зови, и знаешь что — давай сpазу дело делать. Там меня очень тоpопили.
— Ишо б не тоpопили! Но ты не шустpи как будь у те в ж… шквоpень — все само собой обpазуется. Давно все готово.
— Что же именно?
— Да все. Ты не тоpопись.
— Здание есть?
— Реквизировано. И обшчежитие при ем — бывший сиротский дом. Сироток немцы к себе увезли — на работы. Там одне москали были да жиденятьки. Постреляли жиденятек-то по дороге… Так обшчежитие мы переделали под казарму — вполне получилося. Зараз вот Лукьяненко с саботажником побеседуеть, так и пойдем туда все вместе — посмотрим.
— С саботажником, говоришь?
— Ага. Не жалает, гад, сотрудничать.
— С немцами?
— С ими не пожалаешь, поди! Но с нами не жалает.
— И чего?
— Чего-чего? Того! Плетюганов прописать, да и ладно. Но от Лукьяненко чегой-то мутит. А ты посмотреть хошь?
— Ну… поприсутствовать.
— А пошли!
В кабинете, третьем по коридору, сидел хохластого вида дедок, ломая шапку, а напротив дедка расположился сам Лукьяненко — моложавый высокий блондин с ласковыми серыми глазами, дружелюбно с виду, но довольно напористо что-то дедку втолковывающий.
— Вот-то, односум, ето и есть Тимофей Иваныч Доманов, — Кулеш сделал широкий жест, — Прибыл формировать казачий батальон. Люби и жалуй — твоя теперь работа.
— Лукьянэнко, — представился тот, неторопливо вставая.
— Ты теперя к ему переходишь, — пояснил Кулеш, кивая на Доманова, — заместителем.
— Гут. — буркнул Лукьяненко, — Зараз я тильки з цим хохлом доразберусь, та й перейду.
— Я не хохол! — отозвался дедок. — Я украинець!
— Рот закрой, — оборвал дедка Лукьяненко, — Взялы волю! Вы, Тимохвей Иванович, трошки погодьте, треба ж и дила прикончить.
— Присутствовать разрешите? — Доманов улыбнулся, чувствуя симпатию к новому товарищу.
— Сидайте. О се: дивитесь, яки тут народы гарнуются. Не хохол вин! Хто должен подводы предоставьять на нужды полиции, га, Тимохвей Иванович?
Доманов пожал плечами.
— Местное население.
— О то! А вин не желаеть! Ты, ж…! Распоряжение властей имеется, не чув?
— Чув, — кивнул дедок, — Чув я усе, а тильки що ж я, один, чи шо? Що ж я один должен повинность несть?
— Не то слово, що один. А хиба и один! Чи хто должен по-твоему? Сосид?
— А нехай и сосид!
— А твоя хата с краю, так, чи ни?
— Ну… ни…
— От и кажу я тоби, що ты ж….! Та того мало. Що я, не знаю, що у тебе дочка у Червоной Армии служить? Думал, не знаю? Знаю! З сорок першого року, та й по се.
— А я за дочку не отвьетчик, о то! — дед завертелся на месте, явно заволновался, но не особо испугался, так как знал: это здесь не преследуется.
— Це так, — потянулся Лукьяненко, — не отвьетчик. Ты за свое отвьетишь. Не я б, так тоби вже такого ввалилы, пив року б на дупу не сив! Холера! Представишь завтра подводу, бо твоя очередь. А не то — я с тобой не так побалакаю! Чмур!
Дед почесал затылок.
— Та ни як же ж невозможно.
— Що ж так? Вермахт-то стоит у курене?
— Стояв. Так то ж желонери…
— А мы тоби хто? С дуба рухнулы? Доволен був ты вермахтом?
— Ну, доволен не доволен, а тэрпимо.
— Тэрпимо! Гайдамак хренов! Хиба хотишь назад — радяньску власть? Дуже гарно ты жив при ий, так тоби разумить трэба? Ты скажи, що уж!
Старик оскалил беззубый рот:
— Ни, у гроби я бачив ту радяньску власть, у бэлых тапках!
— А хто тоби от той радяньской власти защитник? Не мы?
— Нимци.
— Нимци прийдуть, та й уйдуть. Мы останемся.
— Та ни.
— Що ж ни?
— Та не уйдут нимци.
— Га, тебья остануться от большевикив защищать! Хрена ты им сдався, такий баский!
— Як або уйдуть нимци, то тут, пан официер, ще поганше… — дедок раздумчиво помялся, — Жить-то усим охота. А ну, ты от — вернуться воны, як отвит держать?
— А як не вернуться?
— Вернуться. — убежденно сказал дедок, — Як нимци уйдуть, то вернутся.
— С чего ты взяв-то це, дид?
— Воны тут хозяева, та й народ за них. На народ плюнешь — вин утрется, а колы вин на тебья харкнеть — так ты втопнешь. И нимцив мы бачилы, це вирно. Прийшлы, похваталы курей та сала, та й ушлы от греха. У осьмнадцатим роки. Хиба сам бачив. Я, мабуть, и сам большевикив не люблю, а тильки воны — паны, а я — хлоп. От-то!
— Що ж, дид, тоби бумагу выдать, що ты не сам, добровольно подводу дав, а мы у тебья ее силом отобралы? Я выдам.
— А выдай, — согласился дед, — Усе польза. Подводу то усе одно отберете!
— Отберем, ясно, — рассмеялся Лукьяненко, — Ты вон який хваткий, ты ж себе ще наживьешь. А мы ще разок ее рэквизируем.
— И то, — поежился дедок, — Вы, козаки — народ шкирноватый…
— Це в яком же таком смысле, га?
— Та в яком сам схочешь.
— Ну? Ты, дид, що ж хамишь? Мабудь ты уж с козаками-то стакувався?
— Ну що, бачив я козюру, бачив. Мамонтовцив. Я, милой, самого Шкуро бачив. Злый то був народ.
— Тогда всяк народ був злый. Ты у Червоной армии був, чи як?
— Та нияк. Був я землепашець.
— Га, землепашець! Кулак, поди… А браты, свояки?
— Те — усе булы у батька Петлюры. О то був батько! Сокил!
— Сокил… Так що, писать бумагу, за-ради свитлой памяти батька Петлюры?
— Пиши, — указал дед.
Доманов, весь разговор все более закипавший бешенством и ненавистью к старому хохлу, видя, что Лукьяненко и вправду собрался что-то писать, вскочил с места, и с силой, сквозь зубы отрезал:
— Отставить!
— Вот энто правильно, — одобрил Кулеш.
— А шо? — поднял голову Лукьяненко.
— Вы в своем уме? Как вы озаглавите-то такой документ? — Доманов повернулся к деду, и рявкнул: — А ты пшел вон! Быстр-ро! Или я так налажу тебе по ж… мешалкой, что будешь катиться до самого моря! Г…. в траве! Сейчас вернешься с подводой, или я тебя сам к стенке поставлю! Расстреляю, гад!
Дед вскочил, нахлобучил шапку, и вылетел вон из кабинета.
— Полицист, проводи клиента, — вслед приказал Лукьяненко.
— Ну порядочки у вас! — возмущенно продолжил Доманов.
— Що ж порядочки! — Лукьяненко пожал плечами, — Тут дило треба робить. А попробуй-ко!
— Да вы что… разве можно такое? Бумагу хотели писать, а ну она к немцам попадет?
— С нимцами-то я столкуюсь, — улыбнулся Лукьяненко.
Доманов надулся, чуя, что в подчинении у него оказался человек более умный и более сильный, чем он сам.
— Шуметь тильки нам с вами, Тимохвей Иванович, нема ниякого рэзону, — продолжил Лукьяненко, невесело щурясь, — И так к нам не йдуть люды, тильки гопники изъявляють желание. Цих — пилна дупа сраку, но воны нияк не пригодны для войска. Хиба Тютюнику тильки… був такий атаман в Украйни… Двадцать пьять чоловик я могу представить — то усе мои. Но тогда полицай с голой дупой останеться… А нехай!
— А Кулеш? Отдаст?
— Отдам, — сказал Кулеш. — Водки хотите?
— И это отставить! — отрезал Доманов, — Извините, но я сюда не веселиться приехал. Да и не с чего веселиться-то.
Осмотрели помещение под вербовочный пункт и казарму, и Доманов остался помещением вполне доволен. Лукьяненко похвалился:
— Я выбирав.
Доманов выглянул на улицу.
— Как улица называется?
— Радяньска, — захохотал Лукьяненко, — Прям в точку!
— Орлов, бурмистер наш, никак не переименуеть, — пояснил Кулеш, — Так и зовется улица — Советская. Особливо смехотно, когда немцы спрашивають: «Wo ist Sowietskijstrasse?»
Доманов рассмеялся.
— Ну как помещение, пан атаман, га? — поинтересовался Кулеш.
— Ну ничего, хорошо, — оценил Доманов, — а как со штатом?
— Каким таким штатом?
— Для нашего штаба.
— А я те своих дам, — пообещал Кулеш, — из тех, што побашкастей.
— Да?
— Как бог свят. Щитай, што договорились. У меня тама трое сидять — печатають на машинке воззвания Атамана Донского, приказы Павлова, и разные объявления. Вот их зараз же и бери.
— Возьму, — согласился Доманов.
— Пошли теперя — покажу тебе наш арсенал.
Арсенал помещался в складе по той же Советской улице.
— Ну, — разочарованно сказал Доманов, прикинув, что винтовок — на два взвода, не больше.
— Сколь есть, — развел руками Кулеш, — Немцы Орлову обещали ишо прислать, для полицай.
— Винтовки наши — мосинские, — заметил Доманов.
— Трофейные. От красных. Немцы нам только такие винтовки дають. Своих не дають. Тут ишо с патронами бедуем — мало их, наших-то.
— Двадцать ящикив патронив к мосинке я добуду, — веско сказал Лукьяненко.
— Где же? — удивился Кулеш.
— И нэ пытай, нэ скажу. — отмахнулся Лукьяненко, — Но що знамэнательно — толику патронив мы маем.
Доманов еще огляделся:
— А что, кавалерийских карабинов нет?
— Нема.
— Значит, только пехотные винтовки?
— Ну да. Однако, все зато 30 року образца. Яки е, таки и бэремо. Або раз скосорылишься, так и нияких не дадуть.
— А этих, как их, е-мое… автоматов?
— Яки таки автоматы, ты що, сказився? У нэмцив их оружия не выпрохаешь… А наши автоматы вони тож сами люблять — бо за трохвийное оружие отчитываться им не треба — в случае просирания последнего, так ск-ть. Колы нимець просерить свий автомат — с его вычитають в десятикратном размери, но за свий, а за трохвийный — ничего ему нэ зробять. То ще шо, красные за потерю винтовки до стенки ставять…
— Надо довооружиться по станицам, — сказал Кулеш, — ты бы, Владимир Иванович, прошелся бы, я уж договорился со стариками. Они мне обещались… там, правду скажу, херня все по большему: берданы , а то и крынковские — музей да и только! Да и ладно — были б шашки — всех порубаем!
Доманов проверил одну винтовку, вынул затвор, который ходил туже некуда, посмотрел ствол на просвет, и плюнул с досады:
— Грязная. Так, эта… хм, еще хуже. Ну, Владимир Иванович, так-то не дело! Дай-ка вон ту… Да это же что вообще! Совсем затвор клинит! У тебя, Георгий Иванович, что-то вроде золотарни тут? Последнее оружие сгноить хотите? Надо вычистить и перепристрелять. Вот что: пошли сюда наряд от твоих ухарей, пусть сядут и все вычистят. Не так-то уж тут и богато — за день управятся. Но чтобы блестело все как у кота яйца — а то и так старье одно, да его еще и ржа ест! С таким оружием не война — мудоха одна будет!
— Это мы, Тимофей, зараз изделаем. К завтрему будуть, язви иху маму, у тя не винтовки, а одна наша удовольствия!
— Пулемета ни одного я не вижу. Это жалко, — сказал Доманов.
— Эт треба тоже ж бы по станицам клыкнуть, — подумал вслух Лукьяненко, — там, хай им грець, мають… заховано тильки по подземлям. А от шо до патронив к тем кулеметам, то скорийше всего — нема их ни чорта. Хиба у нимцив тильки спытать — из трохвиев. Чи як ще добуваты прийдеться.
— Георгий Иванович, организуй немедля сбор оружия у населения, — сказал Доманов, — Хватит уж им его ховать. Нехай сдают. А не будут — сажай в клоповник и пори дупы — нехрен с ними тетешкаться. Сами горя хлебаем — соседу не до сахарцу!
— Да шашки главное, шашки! — сказал Кулеш.
— Шашки в наличии. — сообщил Лукьяненко.
— А кони? — спросил Доманов.
— Верхового составу — на полных два взвода, но от на рэмонт ничого нема. И нимци ни чорта лысого не дають. Даже зовсим наоборот — забирають. Сидим с охотничьими ружьями, як в гражданскую, та без конив ще.
Тут-то Кулеш и сказал нечто такое, от чего у Доманова глаза едва не полезли на лоб:
— Приежжал тут такой полковник Телегин из Праги, так он от так гуторил нащет гражданской: «поход, который готовится нами — не новая война, а продолжение войны гражданской.»
Лукьяненко улыбнулся:
— На то важить. Генерал Кестринг — из России, Розенберг — из России, доктор Гимпель — из России… там у нимцив наших-то половина! Чи, хоть, той же Майервитт… А ты що думаешь, Тимохвей Иванович, по сему поводу, га?
— Что думаю, то и думаю. — отмахнулся Доманов, — Мое дело вообще маленькое. Я поди не полковник.
— Ни, а все же?
— Если хочешь — не казачье это дело — Москву брать, и нового царя там сажать — себе ж на шею! Казаки сами по себе…
Лукьяненко задумался:
— Знаешь, об чем я жалкую, га, Тимохвей Иванович?
— Ну?
— Об том, що атаманы не мы с тобой, а Павлов с Науменко… Мы б с тобой козацтво скохали покраще. Не гналы бы лбами пид кули, колы булы б атаманами… не отмаливалы б грехи — мы у большевикив в комполках не ходилы…
— Ну, ежели бы у бабушки был ентот самый… с красной головой, она бы дедушкой была, — усмехнулся Кулеш, — Мабудь и ты будешь атаманом. И мы с Тимофей-Иванычем не откажемся. А пока…
— Вот именно, — согласился Доманов, — Что нам гадать, что с нами завтра будет!
ДОКУМЕНТ 1 (в сокращении)
STRENG GEHEIM!
A-5 (WERWOLF) z. 5 aug 1942
“ALBATROSS-V”-sonderkommando, Paris
F.D.T. d-r Johannes v Lorcha, hauptsturm-SS-fuhrer.
В ЕДИНСТВЕННОМ ЭКЗЕМПЛЯРЕ
Доступ для пользования:
1. А-5 службы в:
Институте Люфтваффе
V s/k (Werwolf) Центрального секретариата “А” (Зальцбург)
2. Личный для SS-обергруппенфюрера Альфреда Розенберга.
Дата обязательного уничтожения: 15 декаб. 1942
ПРОЕКТ “ХАУНИБУ”
(объект торпедированный в Английском Канале
16 янв. 1942 года)
В результате опроса испытуемых, производимого с 20 января по 14 июля сего года, отдел имеет следующую информацию касательно аппарата “Хаунибу”:
1. ВНЕШНИЙ ВИД АППАРАТА.
Аппараты всегда имеют форму сглаженного по обводам дельтовидного тела, напоминающего форму морского ската. Базирование морское, подводное, на глубинах до 400 метров. Размеры: 6 — 27 метров в длину, 1,5 метров в высоту, и 12 — 32 метра в размахе несущих поверхностей. Перемещение: одновременно возможное в воздухе, воде, и безвоздушном пространстве. Аппараты оснащены системами, затрудняющими визуальное наблюдение (меняющие цвет поверхности аппарата, состоящие из шестиугольных сегментов размером 0,7 см в поперечнике), и системами подавления радарного и сонарного лучей.
… Никаких других модификаций аппарата не существует, и наблюдаемые (например с борта л.к. “Шарнхорст” 20 мая 1940 года) чечевицеобразные тела есть те же самые аппараты, вошедшие в крейсерском режиме в состояние неуправляемого вращения относительно вертикальной оси (так же, как и шарообразные — вследствие того же неуправляемого вращения относительно горизонтальной оси). Аппараты вследствие такого вращения хорошо заметны наблюдателю…
2. АППАРАТ СОСТОИТ ИЗ:
1. Системы управления: сложного искусственного логического вычисляющего устройства, функционирование которого основано на действии блоков, созданных из наложенных микроскопической толщины пленок на основе силикона и германия. Ввод команд в систему: команды вводятся с помощью датчиков, усиливающих биосигналы — руки на панели управления, датчики на глазах, датчики положения головы, и 16 мозговых датчиков. Аппаратура находится в рабочем состоянии, и передана в разработку SK-18/785A в Зальцбург.
2. Энергетической установки: небольшого по размерам несъемного блока, выдающего неэлектрическую (!) энергию моментной мощностью до 160 gWt. Система снаряжается элементом, имеющим порядковый номер 117 или 122, в смеси с золотом и неизвестным пластическим материалом (замедлителем). Отбросом деятельности установки является ртуть. Элементы 117 и 122 не встречаются в природе, и получаются искусственно…
3. Ходовой системы: трех независимых установок хода. Первая — установка крейсерского режима — приводит аппарат в состояние скольжения по линиям силового поля планеты. Аппарат при этом плохо управляется, и легко переходит в состояние неуправляемого стремительного вращения вокруг горизонтальной, или вертикальной осей. Под водой аппарат более стабилен, но скорость его значительно ниже. Режим хода требует до 17% ресурса энергетической установки. Скорость аппарата в данном режиме очень низкая: 300-450 км/ч в воздухе, и 10-15 узлов под водой, поэтому аппарат легко доступен атаке торпедами под водой, и истребителями Me-109, Me-110, He-128, и других подобного класса в воздухе. При атаке в воздухе прочная обшивка аппарата не повреждается, но аппарат теряет управление, и способность менять цвет обшивки под цвет среды, и поэтому становится легко различим…
Вторая — установка маршевого хода: использует и конвертирует поля тяготения небесных тел, приводя пересекающиеся гравитационные поля в состояние возмущения, и вызывающая импульсные аномалии полей относительно отрицательного значения вектора перемещения. Данный режим хода сопровождается значительными магнитными аномалиями и сильным излучением, и потому применяется чаще всего в б-в пространстве. Траектория перемещения аппарата в маршевом режиме — возможно линейная (!), скорость максимальная — до 48 000 м/c (данные перепроверяются), ускорение — до 24-32 g, требует 98% ресурса энергетической установки.
Третья — установка, искривляющая один из векторов t-поля для аппарата как для тела, принятого множеством точек события, по формуле tn-2 сек/сек. В результате векторное время аппарата искажается, и становится отличным от общего t-вектора пространства, вследствие чего происходит накопление различий между пространственными координатами аппарата, и других объектов и небесных тел. В результате этого аппарат оказывается в иной точке пространства при прекращении процесса, т.е. перемещается на очень значительное расстояние…
… Требует полного ресурса энергетической установки, включается только системой управления — операторы вводить данный режим не могут…
… Аппараты приходят и уходят согласно команд системы управления в определенное время в определенной точке пространства…
4. ОБОРУДОВАНИЕ: различное вооружение и научное оборудование, системы жизнеобеспечения, связи и наружного наблюдения — стационарные и автономные. Оборудование демонтировано, и передано для разработки в группу “S-8”, в Учреждение 214-s в городе Ламсдорф…
… Система управления, энергетическая установка и ходовые системы направляются в Учреждение А-77/bk (Винер-Нойштадт). Корпус частично демонтирован, частично уничтожен, т.к. не подлежит восстановлению. Тела направляются в Учреждение 214-s (Ламсдорф)…
ДОКУМЕНТ 2
Главное Управление Войск SS
Имперский Руководитель SS
15 декабря 1942 года.
За особые заслуги перед Отечеством, народом Германии, и Национал-Социалистской Партией присвоить фон Лорху Альбрехту-Йоганнесу, гауптштурмфюреру SS вне очереди чин оберштурмбаннфюрера SS и оберстлейтенанта войск SS, а так же ходатайствовать о награждении фон Лорха Альбрехта-Йоганнеса “Крестом с Дубовыми Листьями” и денежной премией в размере не менее 5 тысяч имперских марок.
Имперский Руководитель SS.
Польское генерал-губернаторство. Миллау. 2 июля 1943 года.
— Миллау, господа. Поезд стоит три минуты.
Майор Харкнер бросил короткий взгляд за окно купе, взял в руку небольшой чемоданчик с документами, и вышел. Денщик пыхтя поволок следом два больших кожаных чемодана, перевязанных ремнями.
— Угодно вам позвать носильщика, господин майор? — вежливо обратился кондуктор.
— А он будет? — спросил Харкнер.
— Не знаю, господин майор.
— И зачем же вы предлагаете, если не знаете? — Харкнер пожевал сигарету, потом чиркнул зажигалкой, и закурил. — Клаус?
— Да, господин майор?
— Нужен вам носильщик?
— Не обязательно, господин майор.
Поезд медленно подплывал к маленькой, аккуратной, и приятно для глаза ухоженной станции.
На перроне было пусто — всего несколько носильщиков (были!), станционный кондуктор, два шуцмана . За перроном, гогоча во все горло, вольно следовал патруль FG. Под станционными часами — не перепутаешь, разведчики всегда стремятся встречаться у часов — стоял худой, нервного вида старый майор и курил сигарету, внимательно осматривая тамбуры проходящих вагонов. По известному описанию Харкнер опознал в нем начальника команды «Zeppelin» казачьей дивизии.
Харкнер, несмотря на то, что ему давно уж шел шестой десяток, решил показать себя перед шефом молодцом, и легко, словно молодой, соскочил с подножки вагона. Майор двинулся навстречу спокойным ровным шагом.
— Майор Харкнер? — спросил он скрипучим голосом с твердым курляндским акцентом.
— Да, господин майор, — ответил Харкнер, по-военному козырнув, и сочтя за лучшее сохранять бесстрастное выражение лица.
— Герхард Бэр. Вы направлены под мою команду, во всяком случае — пока. Видимо, главным здесь будете все же вы.
— А вы?
— «Цет» расформируют. За ненадобностью. Прошу вас идти за мной. Мы поедем на моей машине, а ваши вещи — в грузовике. Вместе с вашим ефрейтором.
Харкнер молча кивнул, и направился вслед за Бэром.
— Прошу вас, — Бэр вежливо пропустил Харкнера вперед себя в салон машины, сел рядом, и знаком приказал шоферу ехать.
Оба присматривались друг другу, чувствуя некоторую уже симпатию: два старых служаки, которых жизнь обошла чинами и орденами, зато не обошла мудростью и опытом.
— Давайте сразу знакомиться, — предложил Бэр. — Не люблю терять время.
— Охотно, — согласился Харкнер, — мне тоже не нравится бездеятельность, господин майор.
— Вот что, Харкнер, давайте-ка без чинов. Тут нам нечем гордиться… особенно глядя на наши седины. Я, впрочем, долго был штатским. Я ведь врач… Неисповедимы пути Господни!
— А я — долго во внешней операции.
— И как?
— Ничего выдающегося.
— А, ясно. Это было до войны?
— Да. А вас интересует что-то из этого периода?
— Нет, не из этого. Вы ведь служили при казачьем полку в Буденновске? Так?
— Не совсем так: прикомандирован я к нему не был. Я инспектировал добровольческие соединения от абверкоманды-10. Оттуда и полк хорошо знал: часто приходилось бывать. И самому, и с инспекциями от штаба Клейста, и сопровождал инспекторов OKW .
— Значит, и меня могут неверно информировать. А скажите-ка мне, какого вы были мнения об этом казачьем соединении?
— Да как сказать, — Харкнер впервые улыбнулся. — А как вы хотите, чтобы я отвечал, доктор Бэр?
Бэр так же заулыбался:
— Давно меня так не называли! Отвечайте по возможности откровенно. У нас с вами частная беседа. Впрочем, я бы и Гельмиху отвечал правду.
— Хорошо. Не очень высокого я о них мнения.
— Почему?
— Первое: недисциплинированность.
— А что вы хотели! Это же перебежчики! Они долго жили при большевиках, а большевизм действует разлагающе на умы всех, кто с ним соприкасается.
— Они русские, доктор Бэр, помимо всякого большевизма, и какого угодно «-изма».
— Я тоже в прошлом подданный Российской Империи.
— Это я понял уже по вашему выговору, доктор Бэр. И вы отлично должны понимать, что вообще такое — русские. И что такое — немецкий солдат. Это явление уникальное, и единственное в своем роде! Трое самых лучших иностранцев не стоят одного немецкого запасного ни в смысле дисциплины, ни в смысле боевой эффективности.
— Мы отвлеклись.
— Верно. Так вот что в том полку: каждый со своей амбицией, к каждому нужен индивидуальный подход… да и слежка. Это что же делать командирам?
Бэр посмеялся.
— Я вообще не понимаю стремления OKW создавать во время неоконченной войны русские формирования такого типа, но это — между нами, — продолжил Харкнер, — и уж тем более не понимаю смысла в создании отдельной дивизии, формируемой в корпус, и введения ее в состав сухопутных сил! Понятно, что я должен исполнять приказы, но смысла в этом всем совершенно не нахожу!
— Понимать тут много не надо, — усмехнулся Бэр, — создание дивизии — инициатива Имперского Руководителя СС, и его, кстати, идея. Ясно?
— Я знаю.
— Командир нашей дивизии лично знаком с Гиммлером. А вы за деревьями не видите леса, согласно русской поговорке.
— Не понимаю.
— Поймите: вероятнее всего Гиммлер планирует создание из казаков корпуса войск СС, кстати, кавдивизионы в СС полным ходом формируются. Гиммлеру нужна кавалерия.
— Цель?
— Она вам известна. Казаки исторически — это то же, что жандармерия. Жандармерия, состоящая не из немцев… Кроме того, кавалерия эффективна там, где неэффективны танки. Например, на улицах городов. Особенно — немецких.
Харкнер оглянулся на глухое стекло, отделявшее их от водителя.
Бэр пожал плечами.
— Я вам сказал все. А вы сами как считаете: пригодны казаки на русский фронт?
— Нет.
— И я того же мнения.
— Я выскажусь против, если меня спросят. Послать их против англичан — да. Особенно против их парашютистов. Для полицейской службы на занятых территориях — да. Против партизан — да.
— Ну уж нет!
— Хорошо — против югославских партизан. Или против «маки» .
— Кстати, из Буденновска посылали ведь казаков в зондеркоманду 10а ?
— И в пятигорскую зондеркоманду СД. Их быстро вернули обратно. Вот ваш дивизион Кононова, в составе команды-пять работал как нужно.
— Итак?
— Что?
— Главное управление по делам войск СС требует от нас ответа: именно на предмет работы по переформированию дивизии в дивизию СС. Сейчас, к примеру, у нас крутится оберштурмбаннфюрер Майервитт, так этот вообще из службы «А» ! — хотя работает под прикрытием «Ostraum» . Его код — «Ангел». Слышали?
— Нет.
— Он проводит исследования, сколько знаю, по арийскому происхождению казаков. Большой вообще специалист по казакам и белому движению. Сейчас сводит знакомство с двумя контрразведчиками — с Ройяном и Эльцем. Сам он тоже в наших делах не плох, имеет связи, и, наверное, служит еще и в СД… так как специально отдал мне, что у него формируется канал прокачки информации прямо к Кобулову…
— О! Но не первый же раз!
— Да. Но и тут скучать не придется.
— Надеюсь. Это все, доктор Бэр?
— Это только начало, Харкнер!
Майервитт явился к Харкнеру первым, едва только тот занял место в своем новом кабинете.
— Много о вас наслышан, — сразу заявил он Харкнеру.
— Я надеюсь, только хорошее, оберштурмбаннфюрер? — улыбнулся Харкнер.
— Только хорошее ни о ком слышать нельзя, уж вы меня извините.
— Ну, оставим это. Вы с чем?
— Побеседовать. Вам же надо входить в курс дела.
— А вы здесь свободно ориентируетесь?
— Как сказать… вообще-то я в основном работаю не по этому узлу. — Не услышав от Харкнера вопроса «где», Майервитт подержал паузу, и пояснил: — Я контролирую именно казачьи формирования. Хотите курить? Угощайтесь.
— Благодарю. Можете рассказать, что у вас там происходит?
Рассказать Майервитту пришлось о многом: для его казаков спокойное время продолжалось недолго — большевики продолжили развивать успех после разгрома группы Гота, добивая ее под Тацинской, отбросили за Чертково и Миллерово 8-ю итальянскую армию и остатки 3-ей румынской, выбили их из Котельниковского, и стали развивать наступление, угрожая отрезать Донбасс и Донскую область от немецких тылов в случае прорыва ими отчаянно обороняющихся по всей линии фронта немецко-итальянских войск. Доманов от Павлова получил приказ немедленно мобилизовать все наличные в городе Шахты военные силы и отступать согласно немецкой диспозиции. Павлов предписал собрать так же семьи строевых казаков и наличное хозяйственное имущество, и организовать обозы для следования семей вслед за строевой частью. Это мотивировалось тем, что область может временно попасть под власть большевиков, и тогда семьи служащих казаков будут подвергнуты репрессиям в отместку за вступление казаков в «немецкую» службу. Да такое, впрочем, от коммунистов видели на Дону не один раз за Гражданскую, и семьи сами стали собираться в отступ, едва только Доманов зачитал приказ служащим казакам.
Доманов говорил Майервитту, что сам удивлен поведением своих казаков — он ожидал, что казаки начнут разбегаться, но нет — казаки, напротив, сплотились, собрались в отступ, и выдвинулись строем и в образцовом поначалу порядке.
Диспозиция казакам Доманова была дана такая: поскольку железные дороги на Ростов — Горловку через Таганрог и через Каменск-Шахтинский и Краснодон были заняты воинскими эшелонами немцев, казачьим подразделениям предлагалось двигаться пешим маршем на Орехов через Новошахтинск — Большекрепинскую — Успенскую — Старобешево — Ольгинки — Ольгинскую — Павловку — Гуляй-Поле в Орехов. По карте маршрут составлял 475 километров марша.
Сначала во главе колонны шел отряд строевых казаков, но так дело пошло плохо — колонну сильно растягивал, и вообще путался под ногами отступавших и идущих к фронту немецких войск домановский обоз с семьями. Доманов собирал эту бабью армию как мог, переругивался с бабами и подгонял, но стоило ему заняться другим каким-нибудь делом, как обоз снова начинал растягивать колонну. Да мало того, бабы еще переругивались не только со своими, но и с немцами, и немцы не всегда в ответ добродушно хохотали: безграмотная баба раз, не соображая, что такое войска СС, в ответ на окрики и ругань послала эсэсовцев черным матом, а когда ей это показалось маловатым, она им предъявила голый зад и произвела несколько телодвижений свойства настолько анатомического, что не понять было невозможно. Оскорбленные эсэсовцы подняли целый скандал, и дело едва не дошло до стрельбы.
Тогда Доманов с Майервиттом расформировали воинскую колонну, и отправили каждого казака к своей семье — чтобы каждый держал свое бабье в рамках, защитил в случае чего, да и подгонял. Для себя оставили сменное охранение, которым командовать поставили хорунжего Юськина, а командовать обозом поставили хоперского казака Лукьянова.
Часто дороги оказывались настолько загруженными, что приходилось идти в обходы по бездорожью. И кроме того немецким штабом не была предусмотрена расквартировка казаков по пути следования, а местные жители никак не желали пускать казаков на постой. Один казак так разгневался тем, что хохлы хотели оставить ночевать на улице его бабу с грудным дитем, что пристрелил упорствующую хохлушку. Доманов вошел в положение и сумел замять дело, и заминал дела еще по нескольким случаям самочинных расстрелов, но конфликты с местными жителями не прекращались. Казаки отступали окруженные всеобщей ненавистью — не только со стороны большевистски настроенного населения, но и со стороны украинцев, настроенных националистически.
В первой неделе апреля добрались до Орехова и были направлены в слободу Михайловку, в которой до того было устроено еврейское гетто, но всех евреев месяцем раньше выбила зондеркоманда-одиннадцать. Казаки вернулись почти на сорок километров назад и стали обустраиваться в Михайловке.
В это время пришло известие о том, что 1-й Донской полк походного атамана Павлова, заново сформированный — не без участия Доманова и Майервитта: у них в Шахтах собирался и вооружался один из батальонов полка — принял участие в боях под Таганрогом, проявив мужество и героизм, но был снова разбит, и остатки полка снова бежали кто куда. Казаки 1 полка, памятуя по прошлому опыту, как отступать, просачиваясь через обороняющиеся немецкие части, опять разбились мелкими группами, и стали пробираться на Орехов. Некоторые приходили прямо в Михайловку.
Павлов со своим штабом разместился в Запорожье, и, собрав кадры 1 полка, вызвал Доманова к себе. Доманов явился, получил указание передать всех строевых казаков, находящихся в Михайловке, в 1 полк, самому же Доманову было предписано оставить себе 10 казаков, Лукьяненко, и оставаться с ними в Запорожье, где организовать вербовочный пункт как в Шахтах. Майервитта вызвали в Зальцбург. Сам Павлов собрался отбывать в Кировоград, и было обговорено, что сформированные Домановым части численностью более сотни будут направляться в Кировоград в 1 полк, и все еще неподтянувшиеся казаки 1 полка будут направляться туда же. Павлову очень нужен был этот 1 полк — было известно, что на место Павлова уже претендует генерал-лейтенант Шкуро, который открыто просил Краснова направить его в Россию.
Итак, Доманов обосновался в Запорожье, и сразу приступил к работе.
Работа у Доманова пошла — казаки стали записываться во множестве. Он их первично формировал, и отправлял в Кировоград почти полностью вооруженными — его зам Лукьяненко научился добывать оружие какими-то темными, и наверное криминальными способами — и в результате такой хорошей работы о Доманове заговорили в штабах походного атамана, и немецких. Всего Доманов навербовал в Запорожье около тысячи казаков, которые отправились в Кировоград, где находились еще тысячи две, из которых Павлов сформировал два полка. Полки вскоре по приказу уполномоченного германского командования при штабе Павлова — майора Мюллера — были разбиты на пять отдельных батальонов, которые представляли собой кадры формируемых полков. Батальоны стали придавать для усиления немецких войсковых команд, направляемых на операции против партизан. Такие усиленные команды показали себя самым лучшим образом, и по распоряжению начальника областного управления FG батальоны были приданы дивизионам FG, которые направлялись на усиление прифронтовых заградительных отрядов SD. А фронт начал уже подкатываться к Кировограду.
А тем временем в штабе казачьих войск начались перестановки.
Платон Духопельников получил командировку от управления Добровольческих формирований OKW и стал разъезжать по Украине, вербуя добровольцев в 1 Кавалерийскую дивизию Паннвица. В штабе походного атамана он больше не появлялся.
Донсков некоторое время собирал казаков в Кривом Рогу — там, на Карачунах, немцы начали собирать казаков из лагерей военнопленных для дальнейшей вербовки их в дивизию Паннвица — не желающие идти к Паннвицу вербовались Донсковым в полки Павлова. Но скоро Павлов вызвал Донскова, и еще полковника Бедакова из Каменской, и предложил им выехать незамедлительно в Херсон в качестве офицеров связи Павлова при комитете Ставропольских и Кубанских казаков.
Донсков, по прибытии в Херсон, тут же учинил там скандал: по излишней ретивости своей он начал уговаривать кубанских есаулов уйти из Херсона к Павлову. Донскова арестовали — кубанцы вообще шутить не любят и не умеют — и Павлову пришлось Донскова еще и выручать! Донсков вернулся в штаб Павлова и принял должность начальника отдела пропаганды — это было у Павлова местом ссылки для всех дубов, которых ему некуда было спрятать.
Платон Духопельников, явившись вместо Донскова в Кривой Рог, тоже учудил: будучи пьян, обозвал жидами и устроил драку с испанцами-добровольцами из «Голубой дивизии», расквартированной в Долгинцеве возле гарнизонной тюрьмы. Духопельников вылетел из Кривого Рога как пробка, и отправился в Миллау. В Миллау же отправился и Сергей Львович Попов, и в штабе Павлова образовался вакуум командных кадров.
Немцы принялись активно инспектировать штаб Павлова — сначала явился генерал Мерчински, затем нагрянул Кестринг , а после все казачьи формирования оказались в ведении генерала от кавалерии Каплера. Каплер явился к Науменко в Кубанский комитет, подчинил его штабу Павлова, отправился к Павлову, и подчинил его себе. Поставив Павлову на вид некомплект стоящих офицеров в штабе, Каплер предложил повысить и назначить заместителем Павлова лучшего из офицеров-вербовщиков на местах. Таковым посчитали есаула Доманова. Назначив при штабе уполномоченным СД унтерштурмфюрера Кербера, своим уполномоченным — майора Мюллера, заместителем Мюллера — гауптштурмфюрера СС Шиндльмайера, и познакомив казачьих офицеров с представителем Восточного министерства — Эдуардом Генриховичем Радтке, Каплер отбыл в Миллау к Паннвицу, и более уж в штабе Павлова не появлялся.
Из всех новых людей Радтке скоро стал самым знаменитым: он поселился прямо с казаками и стал вести среди них социологическую работу. И первой, кого он привлек к своей работе, была Мария Ивановна Доманова-Брук, которая стала ездить от Радтке с докладами в Берлин к самому доктору Гимпелю.
Таковы были все новости на текущий момент.
Харкнер выслушал Майервитта внимательно, не задавая ни одного вопроса.
— Интересно? — поинтересовался Майервитт.
— Еще как! — ответил Харкнер, — Вам бы надо литературой заняться!
Майервитт хмыкнул.
— Мне советовали. Давно. Году в двадцать первом. Да все дела!
— А что здесь, у Паннвица?
— Ну, это вам лучше ваши люди доложат.
— А самого вы хорошо знаете?
— А вы?
— Я его встречал. На Кавказе. В штабе Клейста. Он расспрашивал меня о состоянии казачьего полка из Буденновска. Он был инспектором OKW по вопросам кавалерии.
— Референтом.
— Или референтом.
— Что сказать? Личность своеобразная. Он не член Партии, в СА так же не состоял. Когда рейхсфюрер предложил ему перейти в кавалерию войск СС — отказался. Его оттого и убрали из OKW на Кавказ.
— Он вне политики?
— Так кажется. Или… знаете же, старые армейские службисты относятся к СС как к выскочкам…. — Майервитт усмехнулся.
Харкнер промолчал.
— Еще вот что о Паннвице: инициативу проявляет только в своей узкой гарнизонной сфере — храни нас бог от всего ярко выраженного, — продолжил Майервитт, — Согласно досье, о политике НСДАП, и вообще о НСДАП отзывается, в общем, позитивно… хотя были и сбои. Фанатик кавалерии. Видит кавалерию, вооруженную автоматами, реактивными противотанковыми средствами, легкими пулеметами типа FG-42 , да еще полным комплектом химзащиты. Я сам — бывший кавалерист, но это, по моему, через край… Вас Паннвиц когда вызвал?
— К пяти часам.
— А хотите вместе?
— А это позволительно?
— А я договорюсь. Кстати, сейчас и займусь этим. А вы посмотрите квартиру, освежитесь. Если будете недовольны квартирой — отдам вам свою, мне все равно скоро в Винницу уезжать. Ну, так я не прощаюсь.
Харкнер, придя на квартиру и оставшись один, решил еще раз освежить в памяти все то, что он уже знал по сложившейся ситуации: собственно, приехал он сюда не просто так, службу дослуживать, а потому, что его направили со специальным заданием два его личных друга: шеф КО в Финляндии Александр Целлариус и шеф заинтересованного в данном узле отдела контрразведки при OKW Эрвин Штольце. И состояло дело в том, что вокруг Миллау активность большевистской агентуры с начала 1943 года настолько возросла, что в Берлине ей, согласно принятой относительно агентурной активности «музыкальной» терминологии, присвоили степень «Fortissimo» — то есть активности противника, близкой к высшей.
В районе Миллау только действовало 14 передатчиков! Даже если предполагать, что половина из них принадлежала АК , что, видимо, действительности соответствовало, все равно это было слишком много, и местная абверкоманда, и сотрудники, инфильтрированные в 1 Казачью дивизию, с ситуацией не справились. А это самое «Fortissimo», расползаясь, как стригущий лишай, захватывало уже Верхнюю Силезию, что было особенно неприятно — там было очень много секретных и режимных объектов, и, для сохранения секретности, приходилось производить целые операции, вплоть до полных депортаций населения, что так же привлекало внимание противника.
Суть конфликта, как понимал теперь Харкнер, заключалась в заинтересованности именно Гиммлера в создании особых кавалерийских частей, подчиненных ему, или, на худой конец — группенфюреру Бергеру . Не было секретом, что некоторые подразделения СС создаются для несения ими специальной или полицейской службы при так называемых «особых» обстоятельствах, означающих, возможно, не только гражданские волнения, но и переворот и даже гражданскую войну в Рейхе. В «ААА» , естественно, весьма заинтересовались новым кавалерийским «увлечением» рейхсфюрера СС.
Кроме Гиммлера, проблема другим своим полюсом замыкалась на Альфреда Розенберга , бывшего подданного Российской Империи, когда-то просто архитектора и археолога-любителя, эмигрировавшего из под носа питерской ЧК, и с 1921 года развернувшего в Германии такую деятельность, какой никто еще никогда — по широте и эффективности мероприятий — развернуть до него не мог. Розенберг был фигурой значительной, очень влиятельной, и таинственной. Один из старейших сподвижников Адольфа Гитлера, фактически создавший концепцию организации СС, и до 1940 года бывший для СС политическим шефом, будучи еще шефом всех научных организаций СС и NSDAP, он, под давлением Гесса и Гиммлера, вслед за шефом “Sipo-SD” Рейнхардом Гейдрихом вынужден был сдавать позиции, ибо тут столкнулись три основные силы отнюдь не единой Партии — Гесс и Гиммлер представляли «имперскую партию», Гейдрих — Гестапо и СД, которые при нем стремились стать государством в государстве, а Розенберг опирался на ассимилированную в Рейхе русскую эмиграцию, обладавшую значительными тайными организациями и денежными средствами. После разгрома СА, и расстрела основных ставленников русской эмиграции — Эрнста Рема и генерала фон Бредова имперская партия стала доминировать, и обладала наибольшей силой. Розенберг стал мешать Гиммлеру. С Гейдрихом имперская партия вопрос решила довольно быстро: теснимый Гиммлером, Гейдрих получил от Гитлера пост генерал-протектора Богемии, Моравии и Судет, и отбыл в Прагу , где его звезда и закатилась. В это же время Розенберг отважно встал на защиту казаков, украинцев, и “невыродившихся русских с чертами германской расы”, противостоя всем, начиная от Вильгельма Кубе , и кончая фон Рейхенау и Цейсслером . Вел он себя при этом довольно беспечно, но и волос един с его головы не упал: обергруппенфюрера Розенберга так просто было не взять, ибо этот «первый мистик Рейха» , будучи фигурой привлекательнейшей для молодых мистически настроенных кадров СС, армии и флота, (а таких было очень много), своей деятельности в СС не оставил, создав в кратчайшие сроки под крышей “Ahnen Erbe” так называемый “Центр воспитания молодежи для войск СС”, и странное полуформирование-полуорден “Исповедников Огня” (“OrFeBe”), которые в кулуарах приобрели настолько пугающую славу, что с Розенбергом связываться побаивались. Для него не существовало даже такого всеобщего жупела как СД. Пример его привился: каждый из крупнейших бонз Рейха стал теперь окружать себя преторианской гвардией, преданной своему шефу, и подчиняющейся только его воле. Еще раньше Рудольф Гесс, опасаясь, и не без оснований, молодчиков Розенберга, (командовал ими тогда некий Михаэль Майер), предпочел бежать в Англию, и сесть там в тюрьму. В тюрьме Гесс был счастлив — теперь он мог спать по ночам! Остальных стерегли во время сна, отвечая головой за своего хозяина, и, судя по тому, что в верхушке Империи стало мало смертей и таинственных, не поддающихся человеческой логике случаев, это помогало. Не удовлетворяясь телохранителями бонзы Рейха стали обзаводиться целыми частями СС, которые на деле Гиммлеру подчинены не были: Геринг создал собственный прусский лейбштандарт “Hermann Hoering”, не считая личных авиасоединений “Hermann Hoering” и спецгруппы “Walkirie”, которая позже была расформирована, и ее кадры вошли в дивизию «Бранденбург 800» и в охранные части особой ответственности, Мартин Борман обзавелся “внутренней охраной канцелярии NSDAP”, а Гиммлер, который уже наплодил около десятка спецчастей, решил пойти буквально по стопам Розенберга — под крылышком Зеппа Дитриха он легализовал мистико-рыцарский орден СС, сконцентрированный в лейбштандарте “Adolf Hitler” . Орден Гиммлера, тем не менее, в сравнение не шел с оккультно-террористическим орденом “OrFeBe”, рассеянным по всем структурам СС, luftwaffe , kriegsmarine , армии и Партии так хорошо, что никаких концов найти не было возможности. На поверхности виден был один магистериальгенерал Альфред Розенберг .
Разумеется, что и с казаками, вошедшими в рейхсканцелярии в большую моду после целой кампании, проведенной Восточным министерством, Гиммлер и Розенберг старались урвать себе куски побольше, и тянули фактически в разные стороны.
Идея о привлечении казаков в качестве союзных войск принадлежала Розенбергу, но об этом его замысле через свою агентуру прознал Гиммлер, и живо за него ухватился. Угадав, что Розенберг хочет заполучить казаков с теми же целями, и зная, что русские организации рассчитывают после победы Германии отколоть российские марки от Рейха, и избрать Розенберга президентом Российской республики, Гиммлер немедленно декларировал идею о казачьих формированиях как свою, с тем, чтобы перехватить имеющиеся в распоряжении Розенберга казачьи части. Но Розенберг, осуществлявший свои планы тихо, но основательно, в это же время вывел на берлинскую арену П.Н.Краснова, и значит — получил казаков, по крайней мере — под идеологическую и политическую опеки.
Гиммлер опоздал. Розенберг был вынужден, правда, раньше времени обнародовать солиднейшую идеологическую базу по вопросам казачества, и это для него сыграло негативную роль, так как тут самым скорым оказался генерал Гельмих из OKW, который, заслышав, что о казаках говорят в Ставке фюрера, и имевший из-за спешной моторизации войск 1940 года полностью разваленную кавалерию, тут же приказал объединить разрозненные казачьи отряды в дивизию, развертываемую в кавкорпус, в то время как Гиммлер еще только обсуждал вопрос о создании в СС казацко-калмыцкой дивизии, объединенной с кавказской бригадой и соединениями от “Turkenhelle” и “Handschahr” в корпус СС “Sarmat”. Тем временем белоэмигранты сконцентрировались вокруг Краснова, и следовательно — подпали под влияние Розенберга, а из подсоветских казаков люди Розенберга сколачивали самостоятельную как политически, так и в военном отношении организацию, что Харкнер себе вполне уяснил из беседы с Майервиттом.
Между тем все эти игры ускользали от внимания многих заинтересованных лиц потому, что ключевое слово «кавалерия» вызывало улыбку у сторонников механизации вооруженных сил, каковых было большинство во всех воюющих армиях. Реальные командиры частей относились к кавалерии как к дорогому покойнику армейской элиты, совершенно не учитывая, например, ее эффективности в партизанской и полупартизанской войне, в горах, в террористических и разведывательных рейдовых операциях, для полиции, жандармерии, и пограничной стражи. В моде был мотоцикл, и никто еще не задумывался о том, что мотоциклу нужен бензин, а кони могут жить на подножном корму, и, следовательно, они более автономны.
Камнем преткновения для применения кавалерии на фронтах, и особенно — массивных кавалерийских соединений, была тактическая авиация: против нее кавалерия была беззащитна, и кони, даже самые выученные, пугались рева моторов и применяемых авиационных сирен, и сбивали даже походный строй, не говоря уже о строе атаки. Кроме того, не был решен вопрос о химической защите кавалерии, особенно — от газов кожно-нарывного поражающего действия , и новейших фосфорорганических , всасывавшихся через кожные покровы, особенно в смеси с ипритами, и от зажигательных средств .
Получалось, что кавдивизия Паннвица — это эксперимент, необходимый отнюдь не для фронта. И еще: ядро дивизии составил полк Кононова, который и близко не видел фронтовых действий, а был чисто карательным соединением.
Паннвицев на горизонте германской политики было двое: Ханс Паннвиц действовал от СД во Франции, занимаясь очень крупной радиоигрой против Лондона — он получал тонны оборудования и вооружения как бы для группы французских партизан, он же, кстати, получил образцы пистолетных и автоматных глушителей, и автоматов STEN для оснащения парашютистов-диверсантов дивизии «Бранденбург 800». Кроме этого, Ханс Паннвиц стремился включиться в любую вообще интригу или политическую игру, буде перед ним открывалась такая возможность. Он был связан с Розенбергом, проводил изыскания для Ahnen Erbe, и еще содействовал парижской группе ученых, возглавляемых Виктором Шобергером и Йоганнесом фон Лорхом, которые занимались вообще идиотскими, с точки зрения Харкнера, проблемами — неопознанными летающими объектами.
Паннвиц Гельмут тоже имел касательство к Ahnen Erbe — занимаясь историей кавалерии, он был втянут в круг этой организации. После этого, судя по всему, к нему и прикрепился Фридрих Майервитт.
Про Майервитта было известно следующее: он был внедренным путем замены агентом германской разведки в России с 1908 или 1909 года, действовал до 1921, участвовал в походе Унгерна, затем контролировал в Харбине некоторые организации, в частности — РФП , а с 1936 года вышел из операции, и подвизался в группе А-5, ядро которой находилось в Зальцбурге.
Несмотря на такой нынешний интерес к своей персоне, Гельмут фон Паннвиц до конца 1942 года ничем особенным так и не отличился. С Гиммлером он познакомился так: как лучшего командира эскадрона Восточно-Прусского округа его назначили начальником почетного караула на празднике, посвященном памяти солдат, павших в войну 1914—1918 гг. На праздник прибыл Гиммлер. По окончании парада Гиммлер беседовал с Паннвицем о его службе, и пригласил к себе на обед. Личное знакомство Паннвица с Гиммлером продолжилось в 1937-1938 гг.
С Гиммлером у Паннвица был период охлаждения отношений, и тем более удивило всех то, что внезапно, при формировании казачьей дивизии, ему предложили возглавить ее одновременно Гальдер , Клейст и Бергер. Паннвиц должен был формировать дивизию у Клейста, но в это время началось русское наступление, и Паннвица назначили офицером связи при группе Гота. Паннвиц уехал в Сальск, а его части распределили на усиление обороняющихся немецких дивизий. По возвращении из Сальска Паннвица направили в Ставку Фюрера для доклада, после которого, что интересно, Паннвиц высказал в узком кругу: Германия крупно увязла в войне с Россией. Это было немедленно отмечено в РСД.
В январе 1943 года Паннвиц организовывал оборону феодосийского побережья. И лишь в апреле приказом Гельмиха было предписано приступить к формированию казачьей дивизии. И практически одновременно с прибытием первых кадров — полка из Буденновска, которым командовал оберстлейтенант Юнгшульце, район Миллау стал практически прозрачен для советской разведки.
В приемной генерала находилось несколько офицеров дивизии, Харкнеру еще незнакомых. Майервитта не было. Невысокий толстенький майор приветливо улыбнулся:
— Вы майор Харкнер? Меня зовут Ройян . То есть — штурмбаннфюрер Ройян. Я формирую особый кавдивизион — из немцев. Карательные задачи, и комендантские функции. Подчиняюсь отделу 1с , и потому представляюсь вам: вы же его возглавите.
— Я? Возглавлю? Да кто вам сказал?
— Оберштурмбаннфюрер Майервитт.
— А какое он имеет отношение к назначениям?
— Никакого. Но он никогда не ошибается. Вы знакомы с теперешним начальником 1с Эльцем?
Эльца Харкнер знал, но Ройяну этого объявлять не счел нужным, а просто пожал плечами.
— А Майервитт где?
— У генерала. С полковником Кальбеном . Да вот он вышел.
Кальбен, действительно, вышел от генерала, но один.
— Господина майора Харкнера господин генерал фон Паннвиц просит для беседы, — объявил адъютант. — Господа! Господин генерал просил напомнить вам, что сегодня вечером состоится лекция о происхождении донского казачества. После этого — просмотр «Die Deutche Wochenschau». Всем строевым офицерам надлежит собрать личный состав, и обеспечить стопроцентную явку. Лекцию будет читать СС-оберштурмбаннфюрер Майервитт. Прошу вас, господин майор.
Харкнер прошел к Паннвицу, который энергично двинулся навстречу, и протянул руку:
— А ведь мы с вами уже встречались, — отметил Паннвиц, — Вы мне докладывали о делах в первом полку. Ну а теперь? Вас ввели в курс дела?
— Я только приехал, господин генерал, — ответил Харкнер, кивая Майервитту, — И у меня есть вопросы по моей службе. Кстати, поэтому я считаю нецелесообразным входить в дела 1с отдела штаба дивизии. По крайней мере — сейчас. Тем более, что зная майора Эльца, могу утверждать, что лучшего специалиста фронтовой разведки найти трудно.
Майервитт поморщился.
— Берете быка за рога, — отметил Паннвиц.
— Да, господин генерал. Я хочу уточнить: пока я действую в составе абверкоманды, и принимаю дела только от представителя «Цеппелин». Дня через три, думаю, начну инспекции.
— В полках?
— И в полках тоже.
— Специфику представляете?
— Простите?
— Специфику работы с личным составом?
— На мой взгляд, простите, господин генерал, за самоуверенность, ничего особенного.
— Значит — не представляете. Объясняю: 60 процентов личного состава у нас из завербованных военнопленных.
— Этот вопрос, господин генерал, особых трудностей не вызывает. Существует обычная процедура проверки перебежчиков, на ее основе можно прогнозировать поведение каждого в отдельности человека, и всех сразу — тоже.
— А я не об этом, — возразил Паннвиц, — я о том, что это… взрывоопасный элемент. И добровольцы не лучше: полицисты, беженцы, дезертиры из Красной Армии, уклонившиеся от призыва… и перебежчики. 18000 человек, в конечном исчислении. Опыт учит нас, что среди волонтеров весьма велик процент уголовных элементов, как бывших, так и до сих пор… вы понимаете? Я еще не говорю об агентуре…
— Агентурой я займусь, господин генерал.
— А думаете, в ней главное зло? А если уголовники смогут быстро приобрести авторитет во взводах? Перебежчики одинаковы: они чувствуют свою подвешенность, и хоть я принимаю все меры, чтобы нивелировать это состояние, я привлекаю столпов Белого движения, я внушаю им, что они не предатели, но освободители своей Родины… однако только дайте хороший запал, и будет взрыв! Пропаганда большевиков работает: это мы видим по результатам, и довольно часто. Обратите внимание! Мои офицеры не могут справиться. А я опасаюсь, что на позициях начнется такое… Вот вы бы тоже занялись. Расстреливать после эксцессов — считаю поздно. Это надо предупреждать.
— Вот это, господин генерал, уже более трудная задача, — покачал головой Харкнер, — Видите ли… с мародерством еще бороться можно… и достаточно успешно, но при условии хорошего снабжения. А вот половые преступления…
Харкнер замолчал, а генерал живо спросил:
— Что же?
— Это проблема, господин генерал. Австрийцы с 15 года таскали в обозах бордели. Мы этого себе позволить не можем.
— Представляю себе: моторизованный бардак! — рассмеялся Паннвиц. — На армейских грузовиках… а лучше на мотоциклах!
— Вот именно. Как ни прискорбно, в войсках это уже давно — проблема. У нас! А в русских частях, менее дисциплинированных, и сильно люмпенизированных… Половой голод — страшная вещь, господин генерал, ему совершенно невозможно противостоять! Да еще педерастия… Нереально. Это доверительно, господин генерал.
Паннвиц явно был расстроен:
— Вы мне сейчас говорили то, что говорит Майервитт! Господа! Пусть где угодно так дело и обстоит, но я желаю, чтобы в моей дивизии дело обстояло по иному! Слышите? Всеми силами и средствами! Примите к сведению… Ну что же — время. Вы как устроились?
— Благодарю, господин генерал, неплохо.
— И отлично. Имейте в виду, Харкнер, если что-то важное, вы можете входить ко мне без доклада. Так же и звонить по прямому проводу. Вы обедаете у меня. Я сейчас переоденусь, а вы, господа, предложите господам офицерам проходить в столовую, и рассаживаться. Я сейчас же буду.
Миллау. 1 августа 1943 года.
Харкнер уснул за столом, положив голову на руки, и не выключив настольной лампы. В пепельнице седела гора сигаретных окурков.
Харкнеру доставалось полной мерой с самого начала: он рассчитывал на помощь Бэра, но того немедленно вызвали в Берлин, и назад он уже не вернулся. Ничего о нем известно не было, только Штольце раз намекнул в телефонном разговоре, что Бэр получил специальное задание.
Харкнер всякий вечер бился с изобличенными агентами Москвы — одну группу в дивизии ему удалось уже раскрыть, впрочем, дело было проще: СД захватила связника на встрече с группой фланеров , связник был из казачьей дивизии, далее по его связям выявили активную группу, от СД ее отдали Харкнеру, и он взял всех пятерых ее членов. Было доложено Паннвицу. Паннвиц похвалил, и поздравил с удачей. Тем не менее, это была отнюдь не единственная агентурная группа, но первая в ряду, хотя почин это был и неплохой.
Допросы, а они шли совсем не гладко, измотали Харкнера настолько, что тот накануне вечером приказал убрать арестованного урядника 1 Донского (Юнгшульце) полка ко всем чертям в карцер, залпом одну за другой выпил три рюмки коньяку, и сам не заметил, как уснул за столом. Офицер для поручений хотел ночью положить господина майора на диван, но господин майор стал брыкаться, и ругаться на чем стоит свет, и господина майора оставили в покое.
К утру Харкнер проснулся сам, выключил настольную лампу, добрел до дивана, и повалился на него, надеясь проспать хотя бы до десяти часов. Но в семь тридцать в кабинете появился дежурный, который принялся ходить по кабинету, греметь всевозможными предметами, сопеть, и нарочито громко покашливать.
— Что случилось? — язвительно спросил Харкнер, приподнимая голову, — А, знаю! Моя дорогая тетушка померла, и отказала мне миллион. Или пожар. Чего хорошего еще и ждать в такое время!
— Видите ли, господин майор, — Регер шуточек Харкнера в качестве юмора не воспринял, — Прибыли только что новые офицеры. Господин майор Трич прибыл из Берлина, из канцелярии господина адмирала , и имеет к вам поручение.
— Кто еще?
— Гауптштурмфюрер Вайль , из военной разведки штаба центральной группы армий. И еще звонил оберштурмбаннфюрер Майервитт — он застрял на дороге, но скоро будет.
— Нет, точно моя тетушка померла, и оставила мне миллион! Или Британия капитулировала!
— Но ведь, господин майор, прибывает генерал Краснов!
— Ах, да. Совершенно верно.
Харкнер зевнул:
— Через десять минут, Регер, я их жду. Из приемной всех уберите к черту. Вы — для поручений, вместо себя вызовите Била . Нам принесете кофе, коньяк, бутерброды. Ясно?
— Ясно, господин майор, — Регер вышел.
Четвертью часа позже — Регер дал начальнику лишних пять минут — оба новых офицера вошли в кабинет.
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер. Здравствуйте, господа, — Харкнер вышел навстречу по привычке, перенятой у Паннвица, — Давайте знакомиться. Вас, майор, я знаю, а вот вы, гауптманн, вы же прибыли не в распоряжение абверкоманды?
— И да и нет, — ответил Вайль, — Меня собираются назначить командиром разведдивизиона.
— Ах, вот что? Ну, дивизион сформирован на славу — принимайте. Состоит из немцев. Солдат германской армии. Вам следует обратиться к майору Ройяну, он вас введет в курс дела. Оперативно вы подчиняетесь отделу 1с, это вам следует обратиться к майору Эльцу. Я, со своей стороны, могу только сказать, что ни один из солдат вашего дивизиона не замечен в связи с вражескими агентами. Вот и все. Еще ко мне вопросы есть?
— Если позволите, господин майор. Дело в том, что особым распоряжением по «Цеппелин» моему дивизиону придаются комендантские и полицейские функции во время, свободное от выполнения текущих оперативных задач, и кроме того, мне приказано наладить взаимодействие именно с абверкомандой. Скажем так: я сейчас придан вам на усиление.
— Это так, — подтвердил Трич.
— Что такое? — удивился Харкнер, — Почему я всего этого не знаю? Я под арест посажу этого Кукука ! Ротмистр Била! Кукука ко мне… Впрочем, господа, как бы то ни было, а это сюрприз приятный. Отлично! Тогда, гауптманн, я от вас жду доклада ежедневно. Что вас еще интересует? Извините… Била! Вы уже вызвали Кукука?
— Нет, господин майор.
— Ну его к черту, этого Кукука! Позвоните Айзенгардту и скажите ему, что я прошу арестовать Кукука на трое суток, и вообще — занимаемой должности он не соответствует, потому что затеривает важные циркуляры! Пусть его нужники пошлют чистить — там ему самое и место, а покрывать больше этого идиота я не стану! Так и передайте — пусть нужник пошлют чистить — такое мое о нем мнение! Действуйте! Да… так что же вас интересует еще, Вайль?
— Если располагаете временем — общее описание контингента в дивизии. Возможно, надо будет привлечь в дивизион некоторых русских…
— Вы имеете предписание привлекать русских в состав дивизиона?
— Нет, господин майор.
— Вот и не привлекайте. Объясню причину коротко: дивизия формируется из перебежчиков с большевистской стороны. И все ясно: перебежчики есть перебежчики. Еще вопросы?
— Если позволите.
— Да на здоровье!
— Объясните мне, почему казаки переходят на нашу сторону в такой массе? Уточню: мне не нужен готовый ответ из министерства пропаганды, я его знаю; меня интересует взгляд специалиста разведки на этот вопрос.
— Вы австриец?
— Да, а почему…
— Вам сколько лет?
— Сорок один.
— Так вы должны помнить как в прошлую войну чехи в массе переходили к русским. Почему? Потому, что они были заражены сепаратистскими идеями, и считали, что сильно ущемлены в правах по сравнению с немцами, или, скажем, мадьярами, хотя мадьяры со своей стороны считали, что им хуже всех, а чехам, русинам, и немцам — полный профит. Вот и казаки так. Казачество до большевиков было автономным образованием и постоянно размещенным родом иррегулярных войск; они были в массе зажиточны, и имели многие привилегии по сравнению с другими народностями, их окружавшими. Вот вам, кстати, книжка: это оберштурмбаннфюрера Майервитта. Здесь приводятся доказательства арийского происхождения казаков, и разъясняется, что историческая структура и уклад жизни казаков являются классическим воплощением в жизнь национал-социалистских идей. На примере «Волчьей Сотни» генерала Шкуро доказывается так же, что казакам не только близка идея национал-социализма, но что казаки стремятся к созданию военных организаций, идея которых сходна с идеей организации войск СС. Коротко, как конспект: казаки являются сарматской народностью, образовавшейся в начале Новой Эры как результат переселения туранской народности косак на территорию племен меотокасаров, которые, как все воинственные древние племена, являлись германским племенем, до этого ассимилировавшимся в среде приазовских славян. Образовавшийся новый германо-арийский племенной союз еще на рубеже III — II веков д.н.э. перекочевал на Северный Кавказ, где Косаки стали переходить к оседлости. Далее излагается история этого племени, история заселения им Донской области, и так далее. Самым важным из этого считаю вывод о том, что казаков можно считать народностью, имеющей германские корни, и на равных правах поставить казаков в ряду арийских народов, объединенных под эгидой германского Третьего Рейха.
Во второй части обратите внимание на то, что военная демократия казачьих общин была построена по принципам национал-социализма: при отсутствии рабства, крепостной или долговой зависимости и наследственной иерархии, в атмосфере всеобщего равенства казаков, неказаки не имели равных с казаками прав, и им только позволялось жить на казачьих землях. Неказаки не имели права принимать участие в самоуправлении казачьих общин, не имели права на ношение личного оружия, не входили в состав казачьих войск и ополчений. Кроме того, казачеству всегда был свойствен яростный антисемитизм, и евреи на территориях казачьих войск, (кроме крупных городов имперского подчинения), никогда не проживали. Поэтому, если для прочих народов России, (кроме украинцев), справедливо утверждение доктора Майера , что эти народы хоть и являются потомками германских племен, но объевреились в результате как ненасильственной семитизации, проводимой кагалом с 1850 года путем смешения крови, так и семитизации насильственной, проводимой большевиками с 1921 по 1940 годы, то про казаков можно сказать, что они сохранили свою национальную чистоту даже подпав под влияние иудо-большевизма. Им и сейчас свойствен ярко выраженный антисемитизм. До 90 процентов казачества пострадало от большевиков. По плану Троцкого казаков вообще предстояло ликвидировать. Большевики разрушили их строй, вековой уклад жизни, лишили самоуправления. И разоружили — такого себе ни один царь не позволял. Для них это — худшее оскорбление. Во время коллективизации казаки массово обнищали. Поработайте с этим. Командир дивизии требует знания истории казачества, а он ее хорошо знает, так что может проверить вас. Продолжим: Советы имели внутри себя мощную антибольшевистскую силу; ей необходим был только волеизъявитель — вождь, а с ним — мощная военная сила. И пришли мы. Вам понятно?
— Да ясно. Но неужели все так хорошо?
— В общем — да.
— А в частном?
— В дивизии? Много уголовников. И… вообще. Ваш дивизион — это так же заградительный отряд. Ну, хотя бы на первое время. Ладно… я, честно говоря, устал. Идите к Ройяну, он доскажет то, что не досказал я. Регер вас проводит.
— Ясно. Всего хорошего, господин майор.
— Да, русский язык вы знаете?
— Слабо, господин майор.
— Учите! Пригодится… Регер! Господина гауптманна проводите к господину майору Ройяну.
Вайль вышел.
— Ну, Трич, — улыбнулся Харкнер, — Что нового?
— Вот донесение. — Трич протянул пакет, — SG ! Я в курсе дела, но лучше ты читай.
— Даже так? — Харкнер водрузил на нос очки, прочитал документ, и пожевал задумчиво губами: — Это что, серьезно?
— Что значит — серьезно?
— То есть я хотел спросить: это точные сведения?
— Переданы IV управлением РСХА и нами перепроверены. Странно, что оттуда никто еще не прибыл!
— Как раз едет Майервитт. Он в дороге застрял.
— Точно. Начнет искать шпионов…
— Что их искать — у меня они есть! Подожди… — Харкнер снял трубку: — Срочно соедините с генералом фон Паннвицем! Харкнер, «Цеппелин». Да. Господин генерал? Это Харкнер. Могли бы мы зайти сейчас к вам? Думаю, да, и даже более чем. Сообщение от оберста Штольце. Да. Майор Трич, направленный к нам из Берлина. Думаю, еще Эльца и Майервитта. Да. Понимаю, господин генерал, но как раз в беседе с Красновым вам будет не вредно оперировать этими данными. Ах, вы придете к нам? Это отлично! Я назначаю совещание… Благодарю, господин генерал!
Харкнер повесил трубку, и закричал через дверь:
— Била! Срочно разыщите майора Эльца, и вызовите ко мне. Пусть все бросает, и идет. Встретьте командира дивизии. Больше никого: экстренное совещание. Приедет Майервитт — сразу ко мне. Выполняйте.
Пока все собирались, Харкнер вспомнил про Кукука, и принялся рассказывать Тричу про все те глупости, в которые он по милости Кукука неоднократно попадал. Харкнер сам себя заводил и от этого еще больше краснел — видно было, что Кукук сидел у него в печенках. Пришедший Эльц, взглянув на разбушевавшегося Харкнера, понимающе улыбнулся, и сел: он знал, что Харкнер побушует и успокоится, только не следует ему лишний раз напоминать о больном вопросе. Харкнер, не переставая жаловаться на Кукука, передал Эльцу через стол письмо от Штольце, проигнорировав протестующий жест Трича. Трич, впрочем, сразу успокоился после того, как Эльц заявил:
— А этого и стоит ждать! Я не удивлен. Такое сборище эмиссионеров, да в одном месте — еще бы это не было выгодно Москве!
Обычно веселый Майервитт вошел в кабинет Харкнера мрачнее тучи.
— Здравствуйте, дорогие господа. Вести уже получили?
— По этому поводу и собрались, — сказал Харкнер. — Ждем вот генерала. Вы знакомы с майором Тричем?
— Будем знакомы с майором Тричем. Да мы друг о друге явно слышали.
— У вас что-то есть по нашему вопросу?
— Информация у меня, полагаю, исчерпывающая. Вы позволите мне докладывать?
— Мне тоже есть что доложить, — возразил Харкнер.
— Что такое?
— У меня в разработке большевистские агенты.
— Да? — Майервитт помрачнел еще более, — У меня тоже нашлись.
— Поздравляю!
— Не с чем!!!!!!
— А что? Молчат?
— У меня не помолчишь особенно.
— Неужели?
— Могу продемонстрировать.
— Ловлю на слове.
— Отлично. Нет, у меня другое: унтерштурмфюрер Кербер, пользуясь моим отсутствием, провалил всю операцию… да вы полюбуйтесь, господа! — И Майервитт достал из папки газету, которую и расстелил перед господами офицерами.
В номере «Казачьей Лавы» во всю вторую полосу расположился репортаж с фотографиями, называвшийся: «Агент НКВД призывает к всеобщему покаянию». Герой статьи, отвечая на вопросы корреспондента, всенародно каялся, что был агентом НКВД, но, поняв правоту окружавших его белых казаков, решил во всем чистосердечно признаться, и рассказать о том, что Москва истребляет казачество как народ. Он называл Сталина убийцей и психопатом, и призывал весь цивилизованный мир к походу против жидо-коммунистов.
— А простившие все казаки кормят его кашей, дружно обсуждая услышанное! — ядовито заметил Майервитт.
— Я это читал, — заметил Эльц. — Так он был в действительности?
— И сейчас есть, что хуже всего! Сидит в Виннице, и несет чушь пропагандистам. И даже я теперь не могу заткнуть этот обличительный фонтан, который еще и к месту пришелся!
— А на чем его раскрыли?
— Сдался сам.
— А что рассказывает?
— Ерунду.
— А именно?
— К примеру: среди прочего он утверждает, что родом из Донской области, рос там же, жил там же, родственников не имеет: все умерли, а отца его, в первое восстание, при нем расстреляли красноармейцы-каратели.
— Такого эмиссовать не стали бы, — подумал вслух Трич.
— Эмиссуют и не таких.
— А что тогда?
— Ничего странного не находите?
— Нет.
— Повторяю: он утверждал, что отца его при нем, на месте, расстреляли красноармейцы-каратели. На Дону. В первое восстание. Расстреляли. Из винтовок. И он сам это видел, хоть и был мал, но хорошо помнит факт расстрела.
— А за что расстреляли, он говорил?
— Говорил: по его словам его отец был хорунжим. Да не в этом дело.
— А в чем?
— Ой, имеющи уши, да не слышите, майор! Это подошло и для болванов из Винницы! Но для меня не подошло.
— ???
— Как красные казнили в то время на Дону, не припомните? Патронов же не было ни у кого — каждый на счету! Красные тогда никого почти не расстреливали, и уж ясно, что на какого-то хорунжего они не стали бы тратить патронов! В ревтрибуналах — расстреливали, да — но позже. И из пулеметов. А красные каратели — что?
— Холодным оружием, — вспомнил Харкнер.
— Правильно! Красные либо кололи штыками, либо рубили шашками, белые — вешали, и тоже рубили. На Дону, во всяком случае, именно так и было. Что-то либо в СМЕРШе начали стесняться своего бурного прошлого, либо… и сами уже этого не знают. Маленькая деталь в заученной агентом легенде, недоработка, и она раскрывает нам вопиющее противоречие с истиной! Надо вам знать, что расстреливали тогда большевики всегда и только своих. Это потом, в двадцатом, Троцкий ввел в моду церемониальные расстрелы. Там хоть бы Шолохова почитали внимательно — «Тихий Дон». Я, в Германии, и то читал, а вы, кстати?
Харкнер кивнул — он не читал, он слушал по радио. В Москве.
— Не обратили внимания? В Виннице?
— Не обратили. Теперь мне приходится наводить справки, фотографию предъявлять военнопленным — может опознают. Мне с ним бы лично встретиться, да мне не с руки, а назад его к Доманову не вернут. Потому что сидит в СД… Вот такая каша заваривается. В чьей руке козыри? Штауффенберга , Кестринга, Кейтеля и фон Рунштедта, или уж ими сыграют Геринг, Борман, и оба Штюльпнагели — они категорически против создания национальных частей. Они говорят, что русских невозможно использовать против русских на фронте. Но на большевиках свет клином не сошелся, в конце концов! Есть и англичане! Тут, правда, свои возражения, и уже в адрес: у казаков, мы-то с вами знаем, слишком много дикости, жестокости — и так довольно нехорошего творится во фронтовых частях. Да еще при нашей пропаганде! Пропаганда, призванная вытравить из немецкого солдата его природную сдержанность на время тотальной войны, на буйного казака производит такое действие, что он становится неуправляем. Его-то подстегивать не надо — тут бы надо сдерживать… Это не считая проблемы двойных перебежчиков — многие идут в наши полки только затем, чтобы при первом случае перебежать к своим драгоценным большевикам…
— Чтобы быть большевиками расстрелянными, — усмехнулся Трич.
— К сожалению, они этого не понимают. И не поймут. А если им сказать — не поверят. Большевизм — это форма религии, майор, и все что с ним связано — вопрос веры. Фанатика ничем не переубедишь.
— Это все пока не слишком болезненно. — заявил Харкнер.
— Это у вас. А мне пришли запросы — можем ли мы передать некоторых наших подопечных в войска SD и в «Hundertschaft» . Им мало украинцев в охране лагерей — они желают привлечь к этому и казаков. Ну, лагерей нам с вами не надо — мы уж как-нибудь без этого обойдемся! А вот зондеркоманды, и части полевой жандармерии — приходится думать над этим. И развертывать базу для подготовки специалистов. Поддержание порядка на территории с высокой партизанской активностью — это задача полевой жандармерии, и соединений внутренних войск. У нас это лучше получится, чем фронтовые атаки на пулеметы, уверяю вас! Меня, кстати, решили сделать казаком.
— Это возможно?
— Вопрос о присвоении казачьего статуса, и права на ношение казачьей формы и знаков различия решается при штабе походного атамана. Поставили вопрос о присвоении мне казачьего статуса в качестве почетного звания. Вручили соответствующее удостоверение, шашку, и казачий мундир с шинелью, папахой, и фуражкой. Произвели в чин войскового старшины. Я польщен!
Загудел зуммер от дежурного.
— Генерал прибыл, — заторопился Харкнер, — Господа! Прошу занять ваши места.
— Да, надо создать атмосферу деловитости и озабоченности, — сострил мрачно Майервитт.
Харкнер укоризненно посмотрел в его сторону, но ничего не успел сказать по поводу этой остроты — в комнату уже входил Паннвиц.
— Хайль Гитлер! — поднялись все офицеры, приветствуя командира дивизии.
Паннвиц поздоровался приветливо, пошутил насчет того, что у Харкнера в кабинете дым столбом — было и действительно накурено — и сел во главе стола. Вид его был совершенно безмятежен — несмотря на озабоченный голос Харкнера, генерал был очень доволен нынешним днем.
— У меня мало времени, господа, — сказал Паннвиц. — Готовлюсь к торжественной встрече генерала Краснова. Что у вас?
— Прошу ознакомиться, — передал донесение Харкнер.
Паннвиц в несколько секунд пробежал бумагу глазами, и беспокойно задвигался на стуле:
— Не понимаю. Большевики особо заинтересованы в создании нашей дивизии? Не понимаю. Майор Харкнер?
— Разрешите мне, господин генерал, — встал Майервитт.
— Прошу, господин войсковой старшина. А вы в курсе?
— Абсолютно. Информация получена полицией безопасности через их агента, внедренного в шифровальный отдел в Москве. Через агента прошла шифровка неустановленному агенту в Берлине, буквально значащая следующее: «Центр заинтересован в скорейшем создании казацких, калмыцких, чеченских и тюркских формирований СС и вермахта и предлагает активно содействовать выполнению этой задачи. Следует провоцировать бывших белогвардейцев вступать в такие соединения, и создавать общественные организации, поддерживающие НСДАП. Особенно желательно создание подразделений СС и карательных, и привлечение прочих в организации под эгидой СС». Мы перепроверили. Это точно.
— Дезинформации исключаются? — спросил Паннвиц.
— Дезинформации никогда не исключаются, — вставил Харкнер, — Но в данном вопросе я в дезинформации не вижу смысла. Какую вообще ключевую роль в войне могут сыграть добровольческие формирования? Из-за чего задействовать такие силы? Вопрос не является стратегическим. Если это дезинформация, то слишком хорошо сработанная. Нет, не думаю.
— Мое мнение, — сказал Эльц, — Что создание таких частей может дать большевикам возможность проводить свою агентуру во фронтовые части, и впоследствии — в СС. Это для них вполне приличный куш.
— А белогвардейцы? — возразил Майервитт.
— Верно, речь более о них, нежели о перебежчиках. Во всяком случае, применительно к вопросу о казачьих частях, — согласился Паннвиц.
— Тем более, господин генерал, — не сдался Эльц, — известно, что в белогвардейском движении имеется отличнейшая сеть большевистской агентуры со времен «Треста» . Привлечение их в имперскую программу ассимиляции даст возможность посадить агентуру на посты в системе управления Рейха. Впрочем, этот вопрос должны рассматривать в РСД, так как он выходит из сферы интересов армейской разведки, это — политический шпионаж.
— Военной разведке следовало бы предусмотреть возможность внедрения в состав добровольческих частей старой агентуры НКВД, — заявил Трич, — Эта агентура может развернуть тайную кампанию, направленную на то, чтобы склонить перебежчиков к переходу обратно на сторону русских. Разве им не могут пообещать реабилитацию? Могут. И если склонят, тогда как? Для нас это будет удар! Ведь формирование добровольческих частей — вопрос прежде всего политический. И тут стоит задействовать силы…
— Оперативно — даже ради перехода соединений к противнику — такая массированная операция все равно не имеет смысла, — осторожно высказался Харкнер, — это должна быть операция более широкого масштаба. Например: дискредитация белогвардейских организаций перед англичанами и американцами. Если они прекратят финансирование монархистских эмигрантских организаций…
— Они тут же перейдут к нам, — закончил Майервитт.
— Полагаете?
— Уверен.
— У вас есть готовый ответ? — спросил Майервитта Паннвиц.
— Есть мнение Восточного министерства на этот счет. Но в нашем кругу оно может выглядеть спорным.
— Излагайте.
— Нами считается, что наши с вами войска — это для большевиков желанный повод начать волну массовых репрессий против собственного населения, ведь и большевикам теперь нужен повод для того, чтобы начать очищать пшеницу от плевел. У большевиков есть союзники, и большевикам волей-неволей приходится считаться с Англией и Америкой, и со всей их буржуазно-масонской бредятиной про демократию, свободу, и права личности. А еще вернее — большевики считаются с их военной помощью. Это свинство, но это закономерно, господин генерал. Мы решаем еврейский национальный вопрос, убирая евреев с нашего жизненного пространства, а евреи расчищают для себя другое…
— Евреи?
— Господин генерал, иудо-большевизм — не штамп министерства пропаганды, а доказанный факт. А что касается той же Америки — боюсь, что ее всю надо рассматривать как государство еврейского влияния… или вообще как еврейское государство. Англия — дело несколько другое, но Ротшильды и прочая мразь там очень сильны. У евреев деньги, а это для западных плутократий ключевой фактор.
— Хорошо, получается, мы можем начать пропагандистскую кампанию о планирующихся большевиками репрессиях против казачества на их территории?
— Это нежелательно, господин генерал.
— Это тоже мнение Восточного министерства?
— Это суть конфликта, господин генерал. Если в СД согласятся с нами в этом вопросе, они засекретят эти данные, потому что не захотят большевикам мешать. По их мнению, репрессии выгодны Германии: они озлобляют население против властей, да и сокращают численность развернутых войск. Развертывание пропагандистской кампании может вынудить большевиков отложить эти меры…
— Ну, не стоит гадать. Я принял ваши выводы к сведению, и свяжусь и с СД, и с рейхсминистерством пропаганды. Посмотрим, каково будет их решение. Все, господа. Знаете, Майервитт, вы бы все равно подготовили мне план пропагандистской кампании, если вам не сложно… лично для меня. Если кампанию одобрят в принципе, мы ее тут же и запустим. Да, как вы считаете, Краснова поставить в известность?
— На ваше усмотрение, господин генерал. Думаю, ему докладывают о таких вещах.
— Все, господа. Время. Вы — со мной?
— Мне нужно связаться с Берлином, — сказал Харкнер.
— И мне, — заявил Майервитт, — Но я воспользуюсь своей связью.
— Успеете на встречу?
— Успеем, — хором ответили Майервитт и Харкнер.
— Не возражаю. Господа: форма одежды полевая. Почетный эскорт из желающих. Войскового старшину Майервитта я желал бы видеть в казачьей форме. По прибытии Краснова — парад и смотр войск. В 20-00 — ужин в честь Его высокопревосходительства. И так далее. — Паннвиц встал из-за стола и вышел.
— Хайль Гитлер, — отчеканили офицеры ему вслед.
На станции выстроили для встречи почетный караул, состоящий из двух колонн: первая была из солдат германской армии, вторая из казаков. Нестроевые офицеры стояли отдельно, взяв под козырек приближающемуся к перрону блиндированному вагону. Выстроили так же и дивизионный оркестр, который стал играть донской гимн, утвержденный Новочеркасским казачьим комитетом.
Краснов стоял у открытого окна вагона, и отдавал честь встречающим.
Харкнер не заметил в облике Краснова особого довольства — Верховный атаман выглядел усталым, старым человеком. Он был в германском мундире.
Сказать, что Краснов не особенно доверял германскому командованию, было нельзя: связи Краснова с германским генштабом начались еще в 1917-18 гг. Из всех стран, враждебных большевизму, Краснов ставил прежде всего на Германию. Веймарская политика в отношении СССР его бы разочаровала, если бы он не убедил себя — и других убеждал — что это только хитрый ход, и ничего более. А вот когда НСДАП приняла власть из рук Гинденбурга , Краснов тут же отметил этот факт как очень положительный и лично писал генералу фон Людендорфу с предложением начать войну против СССР с целью отторгнуть от него Донскую область и Донецкий край, а так же часть Украины, упирая на то, что такое расширение территории Рейха не повлечет за собой нарушения Версальских соглашений. Он обещал поднять для этой цели всю ему доступную, то есть — неподконтрольную РОВС часть эмиграции, и сформировать значительные военные силы, причем вооружить их целиком на имеющиеся в его распоряжении средства.
После польской кампании союзнический пыл Краснова несколько поутих: то, что творилось в оккупированной Польше, Краснову не понравилось. Немецкой вражды к полякам он не разделял. Он не одобрял так же так называемого «окончательного решения» , в отличие от Шкуро, который террор против евреев всецело одобрил.
Личный штаб Краснова имел отличную разведку и прекрасно был осведомлен обо всем, что творилось в Богемии, Моравии и Польше. Вслух неодобрения он не высказывал, однако было ясно его негативное отношение к деградации славянского населения. Особенно это выразилось в тот момент, когда он встретился с Рейнхардтом Гейдрихом. Единственное, в чем Краснов смягчил позицию, это в еврейском вопросе, когда Гейдрих однозначно и фактически доказал Краснову, что 92 процента всей сети агентуры большевиков в Германии, Австрии и Чехословакии были евреями, полукровками и квартеронами, а это превращало холокост в аспект политической борьбы национал-социализма с коммунизмом.
Краснов прибыл в дивизию Паннвица в качестве почетного гостя. Планировалось, что Краснов пробудет не меньше декады — ему отвели особняк. С ним прибыли офицеры его личного штаба, в том числе его племянник Семен Николаевич. Сопровождала их личная атаманская охрана из казаков-ветеранов. Командование Запасной армии выделило Краснову блиндированный вагон с зенитной установкой на крыше, помещенный в состав легкого бронепоезда.
Офицерам, снятым непосредственно со служб разрешалось оставаться в полевой форме, но нижние чины присутствовали на встрече в парадной. Немцы были одеты по парадной форме №1: в касках, с примкнутыми к винтовкам штыками, и с саблями наголо. Казаков одели в новую дивизионную парадную форму, сшитую по образцам мундиров их полков, только вместо фуражек на их головах были германские каски с темно-синими полосами над обрезами, и на мундирах нашиты значки вермахта и восточных добровольческих соединений. Знамена — красно-бело-голубые с исконными гербами казачьих войск. Было знамя вермахта, приданное немецким кадрам дивизии, и красное партийное знамя со свастикой в белом круге. Над зданием вокзала подняли национальный флаг Германии.
Немцы и казаки кричали «ура». Оркестр гремел марш финляндского кирасирского полка.
Паннвиц был в германской военной форме, потому, что сам Краснов приехал в такой же. Многие офицеры же были в папахах, а некоторые — и в черкесках с серебряными газырями.
Вагон медленно остановился.
Оркестр грянул германский гимн.
Краснов бодро обошел строй почетного караула в сопровождении Паннвица, оберлейтенанта Пикенбаха и полковника Берзлева , который заодно и переводил с немецкого обращения Паннвица; Краснов говорил по-русски, специально, чтобы его понимали окружающие казаки.
Краснов обратился с короткой приветственной речью к встречающим, но не сказал ничего такого, что смогло бы заинтересовать Харкнера, и Харкнер решил, что если так и дальше пойдет, так ему предстоит тяжелый вечер: он начал скучать, и томиться собственной бездеятельностью, в то время как на нем камнем висела эта окаянная подпольная шпионская группа.
Краснов, Паннвиц и сопровождающие их офицеры двинулись в сторону машин.
Харкнер двинулся тоже, готовясь к отъезду, но заметил, как из подъехавшей «лянчии» высунулся Майервитт и призывно помахал Харкнеру рукой. Харкнер оставил свою машину в распоряжение Эльца, и пошел к «лянчии».
— Что такое? — спросил он Майервитта.
— Как что? Вы же хотели, чтобы я допросил одного из ваших арестованных.
— Теперь?
— Больше времени не будет. Так что?
— Будете бить?
— Не буду. Незачем. Едем?
— Надо же спроситься у генерала!
— Э, генералу сейчас не до нас. Поедемте. Быстрой езды не боитесь?
— Не боюсь, а что?
— Ничего. Многие боятся. — Майервитт круто взял с места, и устремился вперед автоколонны, — У нас хватит времени на все, вот увидите.
— Вот, пожалуйста, Белов Алексей Дмитриевич, — представил арестованного Харкнер.
— Ко мне садитесь, — по-русски приказал Белову Майервитт. — Ну-с? Что у нас тут происходит? Не желаем говорить правду?
Белов молча пожал плечами, спокойный тем, что до сей поры с ним обращались вполне корректно.
— Что-с?
— Да мне нечего сказать, господин войсковой старшина.
— Неужели?
— Как на духу!
Майервитт улыбнулся скептически, и примолк, а на смену ему вступил Харкнер, так же по-русски:
— Это на самом деле не Белов, а Белый Андрей Ефимович. В лагере записался как рядовой, хотя на самом деле — лейтенант госбезопасности. Захвачен или ранен не был. При нем имелся фальшивый военный билет. В его полку его не знали — прибыл перед самым окружением. С явным намерением попасть в плен. Опознан по фотографии командиром большевистской разведгруппы. Вот сдать бы его в службу безопасности, он бы живо заговорил!
Это была пустая угроза: формально Харкнер имел право сдать арестованного в СД, да только в абвере так никто отродясь не делал. Полиция безопасности и военная разведка всегда соперничали, если порой и не враждовали, и потому передавали дела друг другу только по приказу свыше, и то это считалось если не позором, то явным признанием некомпетентности ведущего дело дознавателя. Знал это Белов, или нет, но он на счет СД Харкнеру не поверил, и усмехнулся:
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Не понимаете?
— Не понимаю!
— А что тут понимать? — снова улыбнулся Майервитт, — Все по-русски. И в понятных выражениях.
— Белый, доказательств более чем достаточно, — повысил голос Харкнер, — Ваше поведение не только бесполезно, но и глупо! Вас же расстреляют.
— А за что?
— За то, о чем я вам уже доложил! Изобличены, извольте отвечать!
— Так все равно расстреляют!
— Если вы будете сотрудничать, вам сохранят жизнь.
— Так в концлагере сгнию, — покачал головой Белов.
— А вы что, хотите в дом отдыха, на Ривьеру, за вашу деятельность?
— Никуда я не хочу.
— А что ж вы хотите?
— Ничего не хочу!
— В г-глаз-за смотреть!!!! — внезапно заорал Майервитт прямо в лицо Белову.
Белов устремил взгляд на Майервитта, видимо желая сломать его своими глазами, и больше их уже не отвел: задрожал, сцепил руки, и замер. Голова его мгновенно взмокла потом.
Харкнер только рот открыл, наблюдая за дальнейшим.
— Подлинное имя, звание, цель заброски? — начал спрашивать Майервитт.
— Костомаров Илья Всеволодович. Лейтенант госбезопасности. Внедрен с заданием создания подполья среди пленных бойцов Красной Армии.
Майервитт повернулся к изумленному Харкнеру, и знаком показал ему: «пишите!»
— Среди пленных — где?
— В лагерях, на работах, где придется.
— Указывались конкретно добровольческие формирования, или нет? Если задание было направлено на проникновение в добровольческие формирования, то указывались ли именно казачьи? Или нет?
— Особое условие операции — возможность проникновения в вооруженные формирования предателей.
— Назывались ли именно казачьи формирования?
— Нет. Но по легенде я был донской казак.
— Какие задачи вы должны были выполнять, оказавшись в составе добровольческих частей?
— Сбор информации. Состав частей, вооружение, имена командиров, активных функционеров, отличившихся солдат, и прочее.
— А насчет прибывающих в соединение деятелей Белого движения?
— Да.
— Акцентировался приоритет — кого особо надо отмечать: белогвардейцев, или же перебежчиков?
— Нет, не акцентировался.
— Какого объема требовалась информация?
— Возможно большего.
— Как она должна была собираться и передаваться?
— Члены моей группы собирали информацию для передачи мне. Я должен был классифицировать ее, и, зашифрованную моим шифром, передать через связника на явку.
— Какой шифр?
— Книжный, девятизнаковый.
— Ключ?
— Евангелие от Луки в современном русском тексте, издания 1916 года, Ростов, страницы 18 и 25.
— Кто связник?
— Лукьянов Мартемьян Иванович, захвачен гестапо три недели назад.
— Явки?
— Мне неизвестны, их получал он.
— Ваша кличка?
— Семенюк.
— Ваш руководитель?
— Майор Кострица, контрразведка СМЕРШ Донского фронта.
— Означает ли это, что контрразведка СМЕРШ разрабатывает всех, кто является командирами или функционерами здешнего соединения?
— По факту предательства на всех тех, кто участвует в войне против Советского Союза заведены уголовные дела.
— По каким статьям?
— 58-1, 58-2, 58-3, 58-4, 58-5, 58-6, 58-8, 58-9, 58-10, 58-11, 58-13.
— А деятелей Белого движения?
— По тем же статьям.
— Но они не являются гражданами СССР.
— Все равно. Им предоставляется гражданство в момент заведения уголовного дела.
— А иностранцам?
— Так же.
— Что вы можете добавить?
Арестованный не сказал ничего.
— Спать!
Голова арестованного упала на стол.
— Вы вот что, — обратился Майервитт к Харкнеру, — вы его прикажите тихо пристрелить. Думаю, он не выдержит, помешается. У меня обычно так.
— Как вы это делаете? — воскликнул Харкнер.
— А вы в цирке никогда не были? — улыбнулся Майервитт.
— Это гипноз?!!
— Он самый. Вернее — контроль над сознанием.
— Да ведь это…
— Если бы всегда выходило, — вздохнул Майервитт, — мне бы цены не было! Этот просто подвержен, голоден, и не выспался. Знает мало, времени это заняло — минуты. Вот бы с вами если б возиться — не вышло бы. Сам бы не выдержал, да и… Впрочем, я в резерве держал и другие методы… Но и верно: вот я думаю: если этому делу научить всех, так разведки умрут сами собой. В бозе. Вы все записали?
— Да, разумеется. У меня еще и магнитофон был включен.
— Ну и отлично. Вы, майор, особенно никому не рассказывайте… слухи пойдут, кому это надо? Устал я. Пойдемте ужинать, что ли? А этого вы, право, прикажите расстрелять. Большего от него все равно не добьешься…
— Имею честь отметить большое оживление, — заметил Майервитт, выпивая рюмку коньяку, — Авторитет Краснова как никогда высок. И ужин исключительный.
— Русские любят мучеников, — буркнул Харкнер.
— Это Краснов-то мученик?
— Он же проиграл на Дону!
— Ну, это не мученик по русской мерке. А любить мучеников — общехристианская традиция, дорогой майор. Любили его, а ведь человеком мягким он не был. Да что Краснов! Унгерн издевался над своими людьми как хотел, а большинство их было готово дать за него себе головы отрезать. Есть в великом русском языке выражение: «любить как собака палку».
— Это как раз в обратном смысле.
— А не скажите! Русская собака палку как раз любит. Она без нее жить не может! Русскому надо, чтобы над ним стоял всегда здоровенный дядя с дубиной, и периодически бил этой дубиной его по черепу — и не всегда за дело, а больше для острастки… Русские, майор, есть нация мазохистов. Еще они любят ущербных всех мастей, так что — и садистов. Видели б вы Ленина — маленький, гаденький, в кепочке… А Иван-дурак, национальный герой? Вот и Унгерн… а впрочем, ладно.
Краснов тем временем объяснялся с Паннвицем, причем по-русски. У Паннвица это получалось не особенно лихо.
— Генерал должен страдать от своего имени, — съязвил Майервитт.
— Почему?
— Оно не имеет русского аналога. Не звучит: Гельмут Вильгельмович Паннвиц. Отдает аптекой.
— Да прекратите! — зашипел Харкнер, — Это генерал делает совершенно правильно, что перенимает русские традиции, раз уж русские у него под началом. Вам бы у него поучиться. Вы в России прожили большую часть жизни, что я, не знаю? А прусский шовинизм остался.
— Да нет, что вы, я шучу…
— СС бы так себя вели, а то устроили на занятых территориях черт знает что — колонизаторы! О дубине рассуждаете! Русских можно взять только одним — обрусеть. Они дубину только русскую ценят…
Краснов тем временем встал:
— Господин генерал фон Паннвиц, господа офицеры! Я бы хотел сказать несколько слов о моих впечатлениях за сегодняшний день. Я пробыл в дивизии мало, но нахожу хорошую выучку казаков, и образцовый порядок. Впрочем, это ведь порядок смотровой, а на смотру видно обычно прямо противоположное тому, что имеется в реальной жизни… и я бы хотел, чтобы в дом, в котором нас разместили, беспрепятственно впускали всех казаков, немецких солдат, и офицеров, которые захотят со мной говорить. В любое время. И вас, господа, прошу пожаловать, если у вас возникнут ко мне вопросы — буду рад служить.
— О, разумеется, мы предоставим вам такую возможность, — громко ответил Паннвиц, которому непривычное количество русской водки заметно ударило в голову.
— И позвольте на этом торжественную часть считать завершенной, — встал Краснов, — Всем вольно, господа.
В зале задвигались.
— Между прочим, именно генерал Краснов будет зачитывать текст присяги фюреру, — сказал Эльц.
— Это неплохо, — ответил Харкнер, — это поднимет в дивизии дух.
— Дух? Это какой дух, простите? — Эльц громко хмыкнул и вызвал в свою сторону несколько недоуменных взглядов.
— Как какой? Боевой. — Харкнер не понял, что Эльц собирается острить.
— Лучше бы дисциплину подняло, а то Краснов все поощряет некоторые чисто казацкие традиции… особенно — насчет свиней местного населения . А духу в них и так — половником не вычерпать, жеребцы совершенные. Как бы с этим вот духом беды нам не было! — это получилось совсем уж громко.
— Добра ждут, а беда сама приходит, — философски заметил принц Зальм , и перегнулся через стол, чтобы чокнуться с Эльцем.
Харкнер махнул на собеседников рукой, и увидел, что Майервитта рядом уже нет: он пристроился в уголок вместе с Петром и Семеном Красновыми.
— У нас с вами есть неприятности, — сказал Краснов Майервитту, — Вам не угодно будет обсудить вопрос о господине… — Краснов сморщился, — инженере Глазкове, и о возможности слияния наших казачьих организаций с глазковской. Он ведь с вами рядом находится?
— В Кировограде. — пояснил Майервитт, — Вокруг него собрались люди по преимуществу статские. Если они представляют для вас интерес, то отчего бы и не…
— А каково ваше личное мнение о господине инженере Глазкове, Фридрих Иосифович?
— Человек Власова.
— Власова? Его организация к РОА имеет очень мало отношения. — возразил Семен Краснов.
— Мало что не имеет отношения, или не подчинена впрямую, Семен Николаевич, это, как говорится, дело поправимое. По духу Глазков — человек Власова. Фразеология похожа.
Краснов-старший усмехнулся.
— Ну что еще я могу о нем сказать? — продолжил Майервитт, — Нам он, пожалуй, не мешает. Пока. То есть не знаю, как вам, в Берлине, а мне в Виннице — не очень.
— Его “Казачий Вестник”, выдержанный в лучшем духе изданий Фицхелаурова , эта… простите, газетенка, которая совершенно бесконтрольно распространяется среди казаков, не приносит на мой взгляд ничего, кроме вреда, — сказал Семен Краснов. — Его самостийность смахивает на партизанщину второго казачьего восстания. Да тем ведь он и бредит, Глазков-то! Вот он первым бросится к оппозиции, и тем создаст прецедент.
— На то похоже, — согласился Краснов-старший. — Со мной Розенберг как раз давеча пытался прощупать, как я отнесусь к слиянию с Глазковым, а потом спросил и про РОА!
— И что же вы? — поинтересовался Майервитт.
— Я довольно резко ответил, что отнесусь к этому отрицательно. Надо бы понимать, что Власов — это второй душка Керенский, и кончит тем же, это ясно. Ну а с меня хватило и одного Керенского. Ведь это я помог Керенскому бежать, и зря — сберег его для исторического позорища, а теперь он же меня грязью поливает.
— Это вы зря, право, Петр Николаевич! Резко, лихо…… все ж министр!
— Розенберг — сила, да, но он не забудет, кому обязана NSDAP половиной своей победы… ведь через него наша эмиграция финансировала их Sturm-Abteilung с 1924 по 1934 годы. Смею сказать, что мы, имперские эмигранты, были второй силой в Рейхе, негласно, конечно, но… Теперь нам подсовывают куклу — Власова. А это — начало конца. Вместо хорошего союзника, во всяком случае — на фронте тайной борьбы, они хотят получить послушное орудие, иначе говоря — пушечное мясо. Вы вообще в курсе этих тонкостей, или я открываю вам глаза?
— Нет, не открываете, — засмеялся Майервитт, который в курсе этого дела был отнюдь не понаслышке, — Это мне в общих чертах известно. А что же, простите, Петр Николаевич, Розенберг?
— Что Розенберг? А, да! Розенберг остался как раз доволен!
— Оборот, не правда ли?
— Ничего нового. Розенберг, он в душе большой либерал, как все мистики, впрочем. Знаете, он мистик! Это хотя и грех, да для нас это лучше — все же мистики помешаны на свободной воле, и высшем предопределении… Это не Гиммлер. Вот тот — тот возражений не терпит. Да, Фридрих Иосифович, Розенберг изъявил желание, чтобы я с вами прибыл к нему, как только вы приедете.
— С какой целью?
— Кажется мне, что он снова поставит те же вопросы, но в вашем уже присутствии, как лица, владеющего всей информацией не по докладам, а лично. Я надеюсь, что вы не станете говорить за слияние с РОА?
— Этого я делать, само собой, не стану, — усмехнулся Майервитт. — Но не буду и говорить против в категоричной форме. И вам не посоветую.
— Отчего же так?
— А лучше мы, Петр Николаевич, потянем время, а там видно станет.
— Тянуть кота за хвост, Фридрих Иосифович, занятие малопочтенное.
— Конечно, ваше высокопревосходительство. Однако, это для нас сейчас единственное, что мы можем сделать себе на пользу.
— Вы находите?
— А что мы еще можем сделать реально? За этим стоит Фюрер. Откажемся, так нам прикажут. А не откажемся — так ведь и не согласимся же! А тем временем мы сможем натравить на Глазкова Науменко , ежели сообща — особенно. А потом — Глазкова на Власова. А Власова — на Андрея Григорьевича… Впрочем, это вам решать — я полностью признаю ваш авторитет в этом вопросе, и прочих, но меня оч-чень беспокоит Павлов! Это да, там есть проблемы. А против Власова лично я пока ничего не имею — я с ним не знаком.
— Зато с ним лично знаком я, — засмеялся Петр Краснов, — и впечатления от этого знакомства я вынес не самые благоприятные. Я тогда по приглашению штаба Власова приехал к нему в Далевиц. Так представьте себе: явился я на пышный прием, где встретил большое общество из числа лиц к Власову приближенных, которые на него смотрели как на оракула и спасителя России! А сам Власов был, извольте видеть, пьян! — успел уже попраздновать! Власов стал выступать, и понес такое, что не снилось и Савинкову, в его лучшие годы, хотя кто кроме Савинкова может быть так сильно одержим мессианством! А смысл его речи сводился к тому, что, якобы, он уже вошел в Историю, и в скором времени явится спасителем России от большевизма. Ни больше ни меньше, и он один! Это хвастовство, верите ли, так меня вывело из себя, что я после поставил Власову на вид, строго поставил на вид, уж можете мне поверить, а он, извольте видеть, отнесся ко мне с пренебрежением совершенно хамским, как к человеку, по его же собственным словам, старому, и, на его взгляд, больше уж ни к чему не пригодному! Каков, господа, наглец?
— Да уж, — согласился Семен, — Но, как я понимаю, именно Власов сейчас нужен Розенбергу.
— Нет, — поправил Майервитт, — Максимум — Кестрингу.
— Пусть Кестрингу. Для них хорош он. А для меня он плох. Да и для вас тоже. И для всего казачества — плох Власов, москаль он, хотя и поэтому.
— Да бог с ним. — отмахнулся Краснов-старший, — Как так нас, казачество, подчинят Власову? Меня — Власову, недоучке? Или что, помимо меня? Под чьей же командой?
— Паннвица, — предположил Майервитт.
— Что-с? Паннвица-с?
— Или Андрея Григорьевича.
— Ну, это нет! Паннвиц ни задач, ни чаяний казачества и близко не понимает, и он это сам знает, и такую ответственность на себя не примет. Донская власть — это мы и только мы! И армия наша — чисто союзная Германии, а не германская. Это надо хорошо понимать. И я посмотрю, у кого хватит наглости отправить меня в отставку! Позиции мои сейчас, конечно, уж не те, что при Вильгельме, и Лихтенберг умер, но… руки у всех коротки сделать такое. Казаки подчиняются так или иначе только мне, или моему имени, и только за счет того, что я есть. Могу в любой момент их поднять, и увести туда, куда сочту нужным. И это, кстати, прекрасно понимают.
— Да не все понимают, Петр Николаевич! — не согласился Семен.
— Кто же именно эти “не все”?
— Да тот же Кестринг!
— Не понимает — так поймет. Ума тут большого не надо, чтобы понять, что если выйду из войны я, так и от Паннвица ничего не останется, и Шкуро останется в гордом одиночестве, и половина РОКа , и прочие тоже уйдут со мной. Так что-с… вот что, Фридрих Иосифович, отправьтесь-ка вы к Глазкову, и предложите ему сдать свое формирование в подчинение штаба Походного атамана… пусть сдаст, а сам убирается куда хочет!
— Нет, ну так уж круто не надо, — не согласился Майервитт, — Это создаст неприятное впечатление, что мы избавляемся от оппозиции. Насчет немедленного подчинения нам на период войны я переговоры с Глазковым проведу. Но только он ведь прокатит…
— А если это дело обговорить в главупре войск СС? — подсказал Семен Краснов.
— Это как?
— Можно было бы обратиться к доктору фон Менде, или к Артельдту, или, на худой конец… да нет, к Артельдту лучше всего. Это Андрей Григорьевич может запросто устроить.
— А что? — улыбнулся Петр Краснов, — Это мысль здравая.
— А что сам Глазков? — спросил Майервитт, — Не стремится к объединению? Уточняю с тем, чтобы знать, к чему он будет аппелировать.
— Предлагал что-то такое, — ответил Семен Краснов, — но предлагаемые условия для нас совершенно неприемлемы.
— Отчего?
— То, что предлагается Глазковым, есть провокация. Он имеет наглость выдвигать требования о равноправном введении его в состав Главного Управления по делам казачьих войск, наравне со мной, генералом Шкуро, Петром Николаевичем… да еще настаивает на праве вето на любое решение штаба Главного Управления по делам казачьих войск, то есть, фактически, он намеревается нас взять под команду! Мы желаем прислушиваться к авторитетным лицам, но вот выскочек жалуем не особенно. Казачество — особый народ, для него авторитет — все, а авторитет такой есть только у старых Белых вождей, и с этим так или иначе придется считаться всем.
— Если вас интересует мнение доктора Гимпеля, господа, я вам его скажу, — Майервитт поднял глаза, припоминая, — Был и о Глазкове разговор. С Радтке. И это, быть может, прольет свет на притязания Глазкова… Он полагает, что пользуется среди всех казаков огромным авторитетом, и кроме того, говорит, что он может так изменить казачью политику, что все будут просто им облагодетельствованы — впрочем, о том, как именно он собирается облагодетельствовать казаков, Глазков ничего не говорит.
— Я так понимаю, что и сказать ему особенно нечего, — пожал плечами Петр Краснов. — Глазков есть типичный авантюрист. Одержим мессианскими и реформаторскими идеями. Он хочет стать казачьим фюрером, только фюрера из него не получится — мелковат инженер Глазков!
— Я не имею права арестовать господина Глазкова и передать его в тайную полицию, — ответил на последнее, открыто смеясь, Майервитт. — А если бы тайная полиция имела на господина Глазкова что-либо, его бы давно арестовали. Минуя меня в данном случае.
— Это вы о чем?
— В Германии может быть только один фюрер — Адольф Гитлер!
ДОКУМЕНТ 3
Из специальной команды “Leslers 4А” Ламсдорф, шталаг №214 зондер
1 августа 1943.
В штаб специальной команды “Rihmann”
в Зальцбург, упр. Sicherheitspolizei-Sonderdienst Ш,
лично SS-оберштурмбаннфюреру
Майервитту Фридриху-Йозефу
Heil Hitler!
Господин оберштурмбаннфюрер!
После проведенного исследования мы имеем доложить следующее о явлениях, происходящих в окрестностях специального лагеря №214 в г. Ламсдорф:
1. Явления происходят постоянно в течение длительного периода времени, что позволяет говорить об аномальной зоне, представляющей собой перманентное темпоральное возмущение, которое может быть утилизировано психооператорами, обученными методам воздействия на среду через темпоральные искривления, либо любым человеком с паранормальными способностями, который обучится экстемпорализации по методу проб и ошибок. Степень опасности таких операторов для государства и порядка является довольно высокой.
2. Согласно наших данных, аномалия имеет геомагнетическое происхождение, и присутствует постоянно, медленно мигрируя в направлении северо-востока, проявляясь в пике активности через равный промежуток времени. Мы считаем, что последнее из описанных проявлений пиковой активности аномалии относится к событиям в г. Эксе в Провансе, произошедшим в 1610-1611 гг. Анализируя тогдашние события, мы можем предложить следующее:
3. По возможности быстро свернуть всякую активную деятельность на определенном нами участке, оставив в зоне аномалии как можно меньше людей и строений, имеющих оборонную или хозяйственную ценность.
4. Организовать проверку и наблюдение в отношении лиц, проявивших по нашим данным паранормальную активность в указанной зоне (список прилагается).
5. По мере очистки зоны мы считаем необходимым развертывать постоянную исследовательскую базу нашей специальной команды, на каковой базе мы рассчитываем провести серию экспериментальных воздействий с помощью операторов специального подразделения 8-V.
Кроме того мы просим немедленно прислать “квестора” от службы, так как допускаем возможную необходимость вмешательства в события, происходящие в зоне аномалии, причем самыми широкими средствами из возможных.
П О Д П И С Ь: SS-штандартенфюрер доктор Лезлерс, шеф специальной команды 4A.
ДОКУМЕНТ 4
Из стенограммы записи телефонного разговора между SS-оберштурмбаннфюрером Майервиттом Фридрихом-Йозефом и шефом специальной команды SD “IV-R (Pannvitz)” в Париже SS-штурмбаннфюрером Паннвиц Хансом, записанного августа 3 дня года 1943 государственной тайной полицией, отдел IV-С (referat), номер 3314/731b:
М а й е р в и т т: — И кого ты посоветуешь послать для нас?
П а н н в и ц: — Это смотря для каких задач…
М а й е р в и т т: — Просим квестора. Кто у нас еще занимался провансальскими процессами?
П а н н в и ц: — Только “Ветер”.
М а й е р в и т т: — Так что, его и посылать?
П а н н в и ц: — Если согласится.
М а й е р в и т т: — Он согласится. Там его же разработки под угрозой,
а он к ним весьма нежно относится… Ты подумай,
под каким соусом нам его внедрить.
П а н н в и ц: — Я подумаю…
ДОКУМЕНТ 5
Шифрограмма в зондеркоманду 4а (Leslers), переданная по коду сети
А5 «Werwolf»
ЗОНДЕРКОМАНДА 5S «ВЕТЕР» ПРИБУДЕТ 9 СЕНТЯБРЯ.
ПОТРЕБУЮТСЯ МЕРОПРИЯТИЯ В РАМКАХ ОБЫЧНОЙ ПРОЦЕДУРЫ.
Часть вторая.
СОШЕСТВИЕ В ПРЕИСПОДНЮЮ
Дремлет горная цепь в окружении звезд,
Покрывая собой лоно спящей Земли,
Погребенный в песке, дремлет каменный бог,
Сузив губы в гримасе последней любви.
Непонятный как Вечность, и скорбный как стон,
Обвинитель песка тщится сбросить песок,
Белый череп Владыки венчает Закон,
Свищет Ветер приветом в пробитый висок.
Спит гранитный Христос, и ему не понять
Обескровленных парий каддиш удалой,
Он не верит в тебя, что рожден умирать,
Дочь преступной любви не согреет собой.
Он лежит в ожидании воли Времен —
Когда горы в вершинах исторгнут мечи —
Усмехнется, и вновь погружается в сон,
Уступая главенство Царю Саранчи.
А вокруг поднимаются к небу кресты,
Тот, кто ищет беды, тот находит беду,
И подагра кривит золотые персты,
И болтаются петли во вшивом ряду.
С неба падает прах, вперемешку с водой,
Не справляется ключ с заржавевшим замком,
И, отставя величие, книжник седой,
Заспешил на базар торговать порошком,
И народ сокрушает устои грехом,
Ибо время прошло, а Ему — не слыхать!
Спит гранитный Христос — покрывается мхом,
Упивается сном, и не хочет вставать!
Берлин. Дугласштрассе 7. 9 сентября 1943 года.
— Ну здравствуйте, Майервитт. Вы уже здесь? — управляющий по делам казачьих и украинских организаций административной группы «Д» главной квартиры альгемайне СС Артельдт встал из-за стола навстречу старому приятелю.
— Да. — слегка вывернутые губы Майервитта растянулись в улыбке, а зеленые кошачьи глаза засверкали. — Я вездесущ. И по делу.
— По какому вопросу?
— С тем, чтобы получить инструкции касательно взаимоотношений штаба Походного атамана и Главного Управления по делам казачьих войск с казачьей организацией инженера Глазкова — а там вопрос стоит о никому не подчиненной в военном руководстве силе, из которой можно было бы сформировать до двух пехотных полков.
— А что, у вас с ним конфликт?
— У меня — нет. У генерала Краснова — да.
— А Павлов?
— А Павлов колеблется. Но Глазков к нему ближе Краснова. И Павлов вообще начинает меня настораживать своей явной ориентацией на самостоятельность Всеказачьего комитета. И если Глазков повлияет на Павлова, то…
— И Краснов уже успел перетянуть вас на свою сторону?
— Доктор Артельдт, мне с недавнего времени присвоен статус подполковника казачьих войск, следовательно, я, как офицер, должен подчиняться Всеказачьему атаману, и мнение его относительно казачьей политики должен разделять.
— Но вы, в таком случае, подчинены и Походному атаману?
— Именно. И еще Главной квартире альгемайне и войск СС. И поэтому я лично заинтересован в том, чтобы среди этих инстанций не было конфликта.
— То есть вы вступаете в конфликт с Глазковым на стороне Краснова?
— Именно так.
— А каким образом мы можем оказать вам содействие в ваших разногласиях с Глазковым? И что вы от него вообще хотите, Майервитт?
— Я?
— Хорошо, что от него хочет Краснов?
— Чтобы он передал в подчинение штабу Походного атамана всех своих людей.
— А лично вам что нужно?
— Полномочия на ведение переговоров, и на последующие действия по переводу.
— А самого Глазкова куда вы намерены отправить? На виселицу? — Артельдт засмеялся.
— Ему найдут применение достойное его способностей.
— Но они ведь, по вашему мнению, невысоки?
Майервитт пожал плечами:
— Я не готов сейчас отвечать на этот вопрос.
— Но я понимаю так, что вы хотите отстранить Глазкова от командования его людьми?
— Да, обстановка требует именно этого.
— Вот интересно! В Донбассе и на Украине вы работали с ним в полном согласии, а теперь он вам стал мешать? Что же он такого сделал сейчас вашему Управлению?
— Доктор Артельдт, ни о каких счетах речи не идет. Но сейчас мы не можем поступить иначе — Глазков человек не военный, и вооруженным формированием командовать не может.
— Мы этого решать не можем. Присоединение к добровольческому формированию — это дело добровольное, простите за каламбур, но явствует же из наименования!
— Я и не говорю, чтобы это было вами решено, — пояснил Майервитт, — Я прошу, чтобы вы предоставили мне полномочия для ведения с Глазковым переговоров, и кроме того, со своей стороны разъяснили Глазкову всю двусмысленность его положения, и необходимость объединения его организации со штабом казачьих войск на приемлемых для нас условиях. Те условия, которые он выдвигает, то есть введение его в состав Управления на равных правах с генералами Красновым, Науменко, Тарасенко, Татаркиным, и Шкуро — это совершенно неприемлемо.
— Ах, так вы ему не равны! — воскликнул Артельдт. — Вот как! А мы, как я понимаю, должны заставлять Глазкова выполнять ваши требования, так? Простите, Майервитт, но это — склока, а у нас на склоки времени нет. Сами разбирайтесь с вашим Глазковым. Сумейте найти с ним общий язык и договориться о совместных действиях против большевиков — вот ваша задача, а вы все делитесь, кому под кем быть. Вы не можете выдвигать какие-то условия, вы должны организовать своих подчиненных для обороны Рейха, вот что! А за ваши политические спекуляции и конфликты делить с вами ответственность мы здесь не собираемся. С точки зрения Главной Квартиры вы обязаны так или иначе воссоединиться со всеми автономными организациями. Я вам советую сделать это до того, как придет действительная необходимость оказания на всех вас давления… а давление может быть вплоть до сильного. Советую об этом подумать!
— Я уже об этом думаю, доктор Артельдт, — обиделся Майервитт.
— Неудивительно! — буркнул Артельдт, — Это ваша обязанность — думать! Хорошо, сделаем таким образом: от моего имени он будет вызван в Винницу для переговоров. Вам мы окажем все возможное содействие, но ничего конкретного рекомендовать Глазкову я не стану — только заявлю ему, что дальнейшее независимое существование его организации приносит в сложившейся обстановке значительный вред, так как распыляет казачьи силы, и потому невозможно само существование автономистских организаций на военный период, и что боеспособные члены его организации подлежат мобилизации. Пусть он сам выбирает, к кому он направит своих людей — к фон Паннвицу, или к вам. Скорее он согласится направить казаков к фон Паннвицу. Так его организацию, как она существует, мы все равно не оставим. Так вы ему и скажите. Если вы придете с Глазковым к определенному соглашению — мы немедленно окажем вам полное содействие для претворения этого в жизнь. Это все. Если вы ни до чего не договоритесь, так и авторитет Главной Квартиры козырем в вашей игре использоваться не будет. У вас есть вопросы?
— Нет, доктор Артельдт, у меня вопросов нет. — ответил Майервитт.
— Тогда желаю вам успеха в выполнении вашей миссии. Это все?
— Пока да, все.
— Обедать останетесь?
— Не имею возможности. Меня ждет рейхсминистр.
— А по какому вопросу?
— По вопросу о контактах с Власовым.
— Да?
— Да. Будет еще Краснов.
— Расскажете мне о том, что там затевается?
— Доложу. Письменно. Извините, время. Хайль Гитлер!
К одиннадцати часам Петр Николаевич Краснов, Семен Краснов, и Майервитт прибыли в приемную министра Восточных Областей Альфреда Розенберга.
На этот день расстановка сил в казачьих делах была такова: 1 кавдивизия была в сфере влияния Йодля, Стан Походного Атамана, а так же белоэмигрантские организации и “Русский Охранный Корпус”, (которым командовал еврей-выкрест Штейфон, генерал царской армии, и про еврейское влияние на корпус всегда могли вспомнить и поэтому корпус постоянно висел как бы на волоске), были пока в ведении Розенберга, у Гиммлера же был только план создания “казачьего резерва войск СС”, численностью до корпуса. Розенберг мог поставить под ружье 15000 строевых плюс тысяч тридцать ополчения.
И Гиммлер придумал хитрейший ход — он начал серию интриг по подчинению всех казачьих соединений себе или непосредственно, или через штаб Власова, который был взят Гиммлером под контроль, а Розенбергом упущен, хоть фактически и числился за последним.
Петр Краснов был очень встревожен — отчасти понимая интересы Розенберга, он пожалел, что дивизия Паннвица, которой Розенберг хоть и не имел, но не имел ее и Гиммлер, выпадая из политической схемы противостояния, может спутать Розенбергу в дальнейшем все карты. Мало того, теперь, чтобы насолить “Рейхс-Гейни” , Розенберг мог начать антиказачью кампанию с той же легкостью, с которой развернул кампанию проказачью, и от этого могли пострадать в первую голову казачьи организации — в одночасье в сложившейся обстановке казаки могли лишиться всего. Уж раз Гитлер решил расформировать все русские соединения, и пополнить их личным составом ряды остовских рабочих в рудниках, и такое вполне могло повториться.
Петр Краснов, надо сказать, всегда старался действовать в интересах своих казаков. Остальное его интересовало куда меньше, а уж интересы Германии и нераздельной с Германией в это время НСДАП интересовали только постольку, поскольку были ему на руку, или против руки. И поэтому Борман, называвший казачьих руководителей “темными лошадками” был сугубо прав, только к его мнению мало прислушивались теперь — заинтересованный в казаках Гиммлер, и крайне заинтересованный в казаках Розенберг пели Гитлеру в своих докладах настолько хвалебные песни, что Гитлер в казаков уверовал, и главное — уверовал в то, что привлечение казачества на сторону Германии есть крупный политический успех, и личная Гитлера историческая заслуга, а Гитлер исторические заслуги и политические успехи любил. Отличные действия казаков сыграли не последнюю роль в том, что Гитлер отменил посылку всех русских добровольцев на принудработы, ибо это был единственный успех: Ukrainerhundertschaft буйствовали в концлагерях так, что пришлось усилить лагерную охрану СС — чтобы сдерживать украинеров в рамках; татары фон Зиккердорфа были биты, и частично сдавались, не принимая боя, калмыцкими, чеченскими, и крымскими батальонами организаций “Handschahr” и “Turkenhelle” было чрезвычайно трудно управлять; РОА не доверяли, не давали оружия, а РОНА Бронислава Каминского потерпела поражение, и была вытянута из боев на переформирование: из нее решили сделать русскую дивизию СД. И хотя действия казаков Павлова, по совести говоря, не представляли из себя ничего особенного, при умелой подаче они выглядели как реальный успех германской имперской политики в восточном вопросе. И Розенбергу, который махнул рукой на 1 кавдивизию, требовалось во что бы то ни стало объединить все казачьи организации под эгидой Краснова, срочно сформировать три-четыре дивизии, и отдать их Павлову — Розенберг понимал, что с Павловым его эмиссар Майервитт всегда сумеет договориться, или расправиться.
— Господа генерал Краснов, генерал-майор Краснов, оберштурмбаннфюрер Майервитт — прошу пройти. Министр ждет вас.
Петр Краснов прошел первым — сразу за пригласившим штурмбаннфюрером, после прошел Майервитт, и сзади всех Семен Краснов.
Розенберг окинул всех вошедших быстрым взглядом, поздоровался коротко, и немедленно объявил:
— К делу, господа. Мне необходимо знать, как вы отнесетесь к предложению насчет объединения вашей организации с Русской Освободительной Армией генерала Власова?
— Насколько я понимаю, ваше высокопревосходительство господин министр, — начал Краснов, — этот вопрос обсуждается не по нашей инициативе. Следует ли нам понимать дело так, что генерал Власов сам выступил с идеей объединения его войск с казачьими?
— Нет, — сказал Розенберг, — Проект представлен управлением по делам иностранных войск ОКН .
— А кто будет командовать казачьими войсками по их плану?
— Вы, разумеется.
— Тогда зачем это объединение? Чтобы создать в войсках междуцарствие? Или господин Власов желает командовать мной? Сомнительно, чтобы он желал перейти под мою команду — он слишком высоко себя ценит. А если он желает командовать мной, так я этого не желаю!
— А вы что скажете? — спросил Розенберг у Семена Краснова.
— Власову я не доверяю, — просто ответил Семен, — И думаю, что старшие офицеры моего штаба тоже не доверяют ему. Я не против объединения с русской армией… но я наслышан и о беспорядке в штабе Власова. Если бы там навели порядок — тогда бы это имело смысл. А сейчас… нет. В момент объединения начнется перестройка командования, это вызовет хаос. С казаками обращаться нужно умеючи. Если говорить об объединении сейчас, то только о формальном — чтобы мы считались вместе с РОА частью русской армии, но не были никак подчинены штабу Власова. Насколько я знаю, о таком объединении речь не идет. Да и казаки уже настолько хорошо вписались в структуру германских войск, что лучшего и не надо — от добра добра не ищут.
— Вот именно, — вставил Петр Краснов.
— А если нас хотят вывести из структуры немецких войск, — продолжил Семен, — то пусть нам лучше дадут полную самостоятельность — это доверие мы оправдаем, поскольку вполне способны всемерно содействовать борьбе Германии против большевизма совершенно отдельно от всех Власовых. Это в традиции казаков.
— Самостоятельность в действиях? — поднял брови Розенберг. — Но позвольте, господа генералы, это же как раз и есть идеи господина Глазкова!
— Так что же-с? С этим самоочевидным фактом никто и не собирается спорить, господин министр! — Петр Краснов встал. — У наших казаков есть командование, свое командование, и неплохое, смею думать. Но подпадать в очередной раз под очередную Москву наши казаки не желают, мало того, они отчасти сражаются не только против большевиков, но и против ига Великороссии вообще! Мы им обещали, кстати, полную независимость казачьих областей, и обещали это от вашего имени! И прошу понять, что казаки — не русские, казаки это казаки. И попав под командование русских, да еще и бывших большевиков, они будут недовольны, и настолько, что я в дальнейшем ничего гарантировать не смогу! Это — не личные амбиции, господин министр, это — объективная истина. Казаки воюют за казаков, и только, и воюют они хорошо, пока знают, что ими командуют казаки, и лично атаман Краснов, и никто не передает их под командование инородцев.
— Немцы — это тоже инородцы? — улыбнулся Розенберг.
— Немцы — это дело совершенно другое, господин министр! Немцы — это старший брат, народ-освободитель, союзная нация. Но Власов со своими русскими, да и русскими-то какими! — это же сборище авантюристов, и, я бы даже сказал, революционеров! Союз с такими русскими только дискредитирует нас, казаков. И неужели вы ставите Власова на одну доску с Германией? Это просто смешно! Больше мне нечего сказать по этому вопросу.
— Что же, — заключил Розенберг, давая понять, что ничего конкретного говорить, и уж тем более приказывать он по этому вопросу не собирался, а вызвал Красновых только с тем, чтобы их выслушать, — ваша позиция мне ясна. Мы ее примем к сведению. Второй вопрос: согласно плана осенне-зимней кампании казачьи формирования направляются в состав армейской группы фельдмаршала Вейхса в Сербию. Там мы можем столкнуться не только с большевистским, но и английским влиянием, и английской пропагандой. Меня беспокоит, насколько ваши казаки обладают иммунитетом к английской пропаганде, и можно ли быть спокойным мне на их счет в данной ситуации? Слушаю.
— Какая от англичан может быть особо эффективная пропаганда, — удивился Петр Краснов, — не вижу точек соприкосновения, господин министр! Мировая Война — да кто ж ей доволен! А исторически — исконные враги России: Турция, Франция, и Англия!
— А если англичане подключат Деникина?
— И что такого скажет Деникин? Обвинит нас в том, что мы надели иностранную форму, забыв обвинить в том же тех, кто сражается за Сталина, и его клику жиденят? Деникин грудью встал на защиту нахамкесовых родичей, которые казаков до этого планомерно и со свойственной нахамкесову племени хитростью уничтожали как нацию, и будут уничтожать! У черта за душу рая не купишь! Так что кто кого осудит? Нам надо раз и навсегда сказать, что с 1921 года вся территория Российской Империи оккупирована иудейско-интернационалистскими и люмпенскими бандами, фактически — истинными предателями Родины, и все, кто становится на их сторону, должны приравниваться к ним! Каждый называет себя патриотом, это красиво, но на деле последние патриоты уплывали из Крыма после прорыва Перекопа, или отступали в Харбин по КВЖД! А все возражения против того, что патриоты — мы, основаны на утверждении, что октябрьский переворот был совершен русскими гражданами, будто это делалось не на деньги еврейских общин евреями же, а ведь все эти вопли можно опровергнуть одной только цитатой из Карла Маркса: “пролетариат отечества не имеет”! А поскольку это было главным лозунгом при оголении фронта в 1917 году, то мы можем сказать, что понятие Отечества, а следовательно, и патриотизм существовал только для интеллигенции, регулярной армии, купечества, дворянства и казачества, а они все были истреблены, или изгнаны, или деклассированы в процессе осуществления большевистской диктатуры. Остались “гегемоны”, не имеющие Отечества, а следовательно — Отечества при “гегемонах” не осталось — осталось Дикое Поле, ничья земля. И возродить Отечество с помощью Сталина — нонсенс!
— С Деникиным — ясно. Но с англичанами все же?
— Англичан у нас знают хорошо.
— И что?
— Да пропади они пропадом — это же нация предателей и колонизаторов!
— Я-то это знаю, а ваши казаки?
— Казакам будет разъяснено.
— Англичане не способны влиять на российские войска, — вслух подумал Семен Краснов, — Знаете, мне тут приносили листовку, которую англичане распространили в русском батальоне HW Африканского Корпуса. Знаете, что они обещали и гарантировали казакам в этой листовке? Немедленное возвращение на Родину! На Родину! К товарищу Сталину! И возникает вопрос, действительно ли они считают, что товарищ Сталин станет христосоваться с возвращенными казаками, или, может, они сознательно валяют ваньку? Если валяют ваньку, так это совсем неудивительно. Это как раз в духе британцев. Ну а если это по недомыслию, так это им же хуже. Известно, что они не желают никого слушать и понимать, кроме себя самих! Американцы — те вообще не проблема, поскольку они всегда все продают, а нация их по среднему своему развитию не превышает уровня десятилетнего европейского недоросля. Они наивны, тупы, и самодовольны, и им ни до кого нет дела. Вот тоже люмпенская страна! — недаром ее масоны создали. Это что-то да значит. Все эти стяжатели уже раз дали сожрать Россию… а Черчилль никогда к казакам благоволить не изволил. Вот Савинкову, и его цареубийцам — благоволил. И то — до поры. А теперь стал лучшим другом товарища Сталина и его жидов Молотова, Кагановича, и прочих. Гора с горой не сходится, а человек с человеком… Так что они, думаю, не станут и копья ломать.
— Хорошо. Смысл вашей противоанглийской кампании мне ясен, — заключил Розенберг, — Начните ее. И тогда всего хорошего. Мой гараж в вашем распоряжении. На сегодня все. О дальнейшем решении обсуждаемых вопросов, которое целиком зависит от канцелярии Фюрера, вас известит доктор Гимпель. Прощайте, господа. Хайль Гитлер!
Верхняя Силезия (Имперская территория). Город Ламсдорф. Шталаг VIII округа специальной категории (VIII-sonder), имперский номер 214. Комментарий наблюдателя по сектору 15 VX-DIRON.
214-й лагерь был довольно большим, хотя и разросся он недавно — из лагерной экспедиции шталага VIII-B, имевшего имперский номер 344. Для примерного определения площади лагеря можно было воспользоваться следующим мерилом: сегменты внутренней стены проволоки, бывшей, разумеется, под током, разделяли двенадцать охранных вышек с прожекторами и пулеметчиками, ну а каждая такая вышка, как известно, контролирует двести пятьдесят метров стены ограждения, и сто — в глубину территории охранной зоны. Вышками охранялись три внешние стены, а стена административной зоны лагеря промежуточными вышками не охранялась — административная зона была обнесена сплошной бетонной стеной снаружи, и дополнительным барбетным валом между внешней и внутренней проволочными стенами — со стороны охранной зоны.
Построен лагерь был на ровном поле между тремя торфяниками, и чахлым, почерневшим от горевшего каждый год торфа лесом. Заключенные работали на торфе, и только на торфе — на ближайший рудник их не водили, хотя это было и возможно, однако администрация лагеря не желала допускать контакта спецконтингента с заключенными двух других лагерей, находившихся в этом районе.
Над низиной, в которую, словно камень в нишу, был встроен лагерь, господствовали еще три высотки, на которых были размещены строения, о назначении которых не знал в лагере почти никто.
Бараки были двух типов: старой постройки каменные блокгаузы — вероятно, фермы или конюшни, оставшиеся от тех времен, когда здесь было еще мирное сельское поместье, купленное имперской казной у разорившихся хозяев году так в тридцать девятом — сороковом. Блокгаузы были перестроены почти до полной неузнаваемости. Кроме них были еще длинные деревянные бараки, выкрашенные мерзкого вида зеленой краской с номерами на двустворчатых широченных дверях. Эти бараки были построены рядами, и в каждый барак новой постройки втискивали по 840-900 человек, а то и по тысяче — бараки набивали под завязку, ибо так легче было наблюдать за заключенными, и кроме того, не надо было топить печей. Прямая экономия дров и стройматериала не была произволом лагерной администрации — такое размещение контингента было введено директивой начальника вооружений вермахта и командующего армией резерва от 17 октября 1941 года. И хотя в директиве отмечалось, что такое размещение является мерой временной, и в дальнейшем применяться не будет, положения ее не изменились до сей поры, мало того, аналогичный приказ за 1943 год пришел от начальника управления по делам военнопленных генерала Германа Рейнеке, а приказ за 1943 год по войскам СС, подписанный СС-обергруппенфюрером Эрихом фон-дем Бах-Зелевским, требовал уплотнить размещение заключенных в типовых бараках до 1300 единиц, но этого уже выполнить, при всем старании, никак не смогли — как видно, Эрих фон-дем Бах-Зелевский мало бывал в типовых бараках, и плохо помнил их размеры — 38 метров в длину и 12 в ширину при высоте крыш в 8 метров, и это без учета размеров нар, и служебных объемов, а к тому же еще нужно было непременно сохранять очищенными от людей центральные проходы — для беспрепятственного прохождения через каждый барак охраны.
Зона лагеря была окружена прежде всего рвом, около которого имелись постовые будки, за рвом было минное поле с шпринг-минами «S-34» — некоторых евреев девки из “Валькирии” периодически загоняли туда, чтобы в назидание прочим продемонстрировать, как шрапнельный прыгающий фугас сносит начисто головы — взрыв на уровне головы происходил, конечно, не для эффекта, а чтобы не спровоцировать детонации остальных мин. За минным полем были две стены проволоки под напряжением в 900 вольт. Проволока была накручена на изоляторы на толстых бетонных быках, на каждом из которых вверху находился мощный фонарь, светящий вниз, а ниже фонаря — красноречивая табличка, предупреждающая о высоком напряжении на проволоке. Расстояние между двумя стенами было не меньше восьми метров, и по проходу между ними раз в пять минут проходили патрули, а за внутренней стеной мерно шагали часовые — все из “Totenkopf” в мужской зоне, и из “Валькирии” в женской — никаких армейских нестроевиков или украинеров.
Вдоль маршрутов патрулей и часовых были натянуты тонкие лееры из троса с флажками, чтобы, случись что, немецкие солдаты не угодили на проволоку.
У лагеря было двое главных ворот: ворота внешней стены, и ворота внутренней, и между ними было расстояние метров в сто пятьдесят — вторые ворота находились левее. Прибывающие заключенные сто пятьдесят метров прогонялись между стенами — расстояние от внешней стены до внутренней здесь расширялось до пятнадцати метров. Заключенных прогоняли по этому участку колонной по два, и непременно бегом.
По прошествии этих ворот взгляду открывался сам лагерь, который сразу поражал своей чистотой, и какой-то демонической гордой молчаливостью внутреннего конвоя. Лица солдат не выражали даже равнодушия — они не выражали ничего! — словно были вылеплены из воска. Именно так, а не иначе должен был бы выглядеть ад — чистым, опрятным, хорошо продуманным — фабрикой наказания с отлично вышколенным персоналом, расположенной под низким, серым, редко когда проясняющимся небом.
Жилая зона для служащих начиналась за стеной, делившей пополам общее лагерное ограждение — так же двойной, с маленькими служебными воротами. Можно было сказать, что за проволоку попадали не только заключенные, но и сами охранники. Разница была только в том, что со стороны жилой зоны стены шли почти вплотную — в трех метрах, но зато проволока была намотана более густо, и между стенами, как уже говорилось, были барбеты. По внешней (обращенной к жилой зоне) стене ток пускался только в темное время суток, или в случае тревоги — в караульных службах имелись специальные щиты с рубильниками. Кроме того проволока жилой зоны гарнизона имела автономное питание, и при сохранении напряжения сила тока в ней была снижена.
Ворота для входа на территорию жилой зоны извне и въезда транспорта были бронированными, и находились между двумя пулеметными вышками с усиленными нарядами на них. Часовые на вышках имели право стрелять без окрика даже по лицам в немецкой военной форме. Кроме пулеметчика, подающего и наблюдателя в состав наряда всегда входил снайпер.
К северу от тех ворот, через которые заключенные впервые входили в лагерь, чтобы не выйти из него уже никогда, находился комплекс, называемый среди местных остряков “божьей канцелярией”, но у более серьезных людей он носил прозвище гораздо более краткое, и гораздо более грозное — “айнзатц” . В этом комплексе было все — крематорий на двенадцать печей прямого горения с угольными топками, патологоанатомическое отделение медицинской службы (общелагерной), две газовые камеры новейшей системы — не того типа, что были рассчитаны на “Zyklon B”, а герметические боксы, в которые пускался новый хитрый газ на той же цианистой основе, но летучий, размещенный в баллонах высокого давления, похожих на те, какие применяются при автогенной резке. Разработаны камеры были именно в 214 лагере, здесь же и испытывались. Разработчики стремились устранить следующие недостатки камер освенцимского типа: во-первых, сделать смерть обреченных мгновенной, а то в больших камерах заключенные умирали до 10 минут, при этом издавая громкий гул, похожий на тот, что издают пчелы, если в улей плеснуть бензину, да еще бывали случаи, что некоторые выживали, если падали лицом в лужи мочи, испускаемой умирающими. Все это действовало на нервы охране — охранники, в конце концов, были живые люди, немцы, а о немцах следовало заботиться. К тому же, в больших камерах газ вводили солдаты — вскрывали банки и высыпали таблетки-сорбенты в испаритель , а защищены они были только резиновыми перчатками и противогазом, и неоднократно при этой операции травились. В новой камере введение газа происходило без участия солдата — и солдат в 214 лагере не мучили ни головные боли, ни кошмарные сны. Вентиль, впускающий газ, и вентиль, впускающий дегазатор, открывал в специальном помещении дежурный врач “айнзатца”.
Но у новой камеры был и недостаток — за раз она вмещала не более тридцати человек. Время действия камеры от загрузки до загрузки равнялось двадцати пяти минутам — пять минут на действие газа, пять — на дегазацию, за пять минут трупы перекидывались “айнзатц-командой” на транспортер, и десять уходило на промывку камеры из шлангов, и проветривание. Но все же пропускная способность была мала, и поэтому, когда уничтожению подлежало большое количество заключенных, тогда либо вызывали из города несколько S-Wagen’ов , либо прибегали к расстрелам.
Из газовых камер трупы поступали по тоннелю в блок утилизации. Тоннель, закрывавший транспортер, сделан был из гофрированного алюминия. После утилизации трупы поступали в крематорий, тоже по тоннелю.
В 214 лагере около “айнзатца” существовал пост. В других лагерях такого почти не бывало, хотя это и было нарушением существующих инструкций. Во многих лагерях даже, несмотря на строгое запрещение напоминать заключенным об их неизбежном конце, до несчастных намеренно доводилось через лекции, что из их трупов будут сделаны: столярный клей, костный уголь, сахарные фильтры, и минеральные удобрения. В «строгих» лагерях постоянно разворачивали что-то вроде рекламной кампании с девизом: “Здесь входят через ворота, а выходят через трубу”, но в зоне 214 лагеря обо всем, что касалось смерти, предпочитали молчать. “Айнзатц-команда” содержалась отдельно от прочих заключенных, в своем блоке, отрезанном от общей зоны бетонной стеной. Никуда из “айнзатца” обслуживающая команда не выходила. Они видели только крематорий, один крематорий, приходя туда каждый день, покуда их туда не приносили. Статистика по лагерю была такова — один трупонос живет три недели — вынося трупы из камер, трупоносы все же понемногу отравливались, и умирали почти всегда от хронического отравления, а не от истощения, так как кормили их двойным пайком, и выдавали им ватные теплушки советского военного образца — из трофеев. Но в новых трупоносах недостатка не было — стоило только пообещать двойной паек, ватную теплушку, и освобождение от торфоразработок, как желающих набирались десятки на одно место.
Обстановка в лагере особого удивления у служащих немцев не вызывала — дело было в порядке вещей, разве что поставлено было куда серьезнее, чем в других таких же учреждениях. В караульных помещениях, чтобы часовые не скучали, и для их всемерного образования были вывешены четыре приказа об отношении к подсоветским цивильным и военнопленным — для самого внимательного их изучения. Гласили эти приказы следующее:
ПАМЯТКА ОБ ОБРАЩЕНИИ С ГРАЖДАНСКИМИ ИНОСТРАННЫМИ РАБОЧИМИ НА ТЕРРИТОРИИ ИМПЕРИИ
1 октября 1942 года.
Для руководства по вопросу массового применения иностранной рабочей силы из гражданского населения изданы единые директивы об обращении государственно-полицейского аппарата с этими рабочими, причем они различны в зависимости от национальной принадлежности рабочих, и излагаются в отношении остарбайтеров в нижеследующем:
ОСТАРБАЙТЕРЫ (НОСЯТ ЗНАК “OST” — ПРЯМОУГОЛЬНИК С БЕЛО-ГОЛУБОЙ ОКАНТОВКОЙ, НА СИНЕМ ФОНЕ БЕЛЫМ НАПИСАНО “OST”).
К остарбайтерам относятся лица из бывших советских районов, за исключением ЛЕТТЛЯНДИИ, КУРЛЯНДИИ, ЭСТЛЯНДИИ, ГАЛИЦИИ, БУКОВИНЫ, и БЕЛОСТОКСКОГО ДИСТРИКТА. Не делать никакой разницы между кавказцами, грузинами, армянами, или восточно-украинцами.
1. Остарбайтеров содержать в закрытых лагерях вальде- или штраф- режимов , которые они имеют право покидать только для производства работ, под постоянной охраной часовых, либо начальника лагеря.
На мелких сельскохозяйственных предприятиях или в единоличных хозяйствах, где разрешено использование остарбайтеров поодиночке, можно помещать остарбайтеров вне лагеря в хорошо запирающемся помещении, где есть немец-мужчина, который способен взять на себя функции контроля под его персональную ответственность.
2. Половая связь между немцами и остарбайтерами запрещена, и карается для остарбайтеров смертью, а для лиц немецкой национальности — отправкой в концентрационный лагерь усиленного режима устрашения, вплоть до лагерей уничтожения.
3. Посещение церкви, или создание конфессионных организаций для остарбайтеров ЗАПРЕЩАЕТСЯ. Духовная опека со стороны немцев НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ.
4. Переписка остарбайтеров с их близкими разрешается. Каждый остарбайтер может два раза в месяц посылать одно письмо и одну открытку. Почтовые расходы внутри страны оплачиваются наличными деньгами в соответствующих почтовых отделениях. Почтовые отправления должны сдаваться на почту немцами. Отправка писем на полевую почту запрещена. Подобные отправления направлять в местные учреждения SiPo-SD.
5. Остарбайтеры, используемые индивидуально в сельскохозяйственной местности, должны проводить свой досуг в хозяйстве работонанимателя. Разрешение на отлучку под соответствующим немецким надзором должно предоставляться в известной степени как поощрение. Остарбайтеры имеют право пойти к врачу только в сопровождении немца.
6. В случае необходимости наказать остарбайтера нужно довести до сведения местной полиции частным лицам, и до сведения службы безопасности в лагерной администрации.
РАБОЧАЯ СИЛА ИЗ ПОГРАНИЧНЫХ ГОСУДАРСТВ: ЛЕТТЛЯНДИЯ, КУРЛЯНДИЯ, ЭСТЛЯНДИЯ, ГАЛИЦИЯ, БУКОВИНА, ОБЛАСТИ БЕЛОСТОКА И ЛЕМБЕРГА.
В отношении этой рабочей силы руководствоваться следующими директивами:
1. Они имеют право на беспрепятственное передвижение внутри того сельскохозяйственного или городского района, где они работают. Выезжать из этой местности им разрешается только с разрешения полиции.
2. Отказ от работы, подстрекательство других рабочих, самовольное оставление рабочего места наказываются заключением в воспитательно-трудовой лагерь.
3. Половая связь с немецкими женщинами и девушками запрещена под угрозой самого тяжелого наказания.
Начальник военного управления OSTRAUM: д-р РАХНЕР
Заместитель имперского министра Восточных Территорий: МАЙЕР
Начальник Южного отдела министерства Восточных Территорий: д-р ГИМПЕЛЬ
Командор полиции безопасности: МЮЛЛЕР
ИНСТРУКЦИЯ ОТ IV ГЛАВНОГО УПРАВЛЕНИЯ RSHA ПО ОХРАНЕ ЛАГЕРЕЙ, В КОТОРЫХ СОДЕРЖАТСЯ РУССКИЕ РАБОЧИЕ.
1. Рабочие с оккупированных русских территорий работающие на территории Империи должны быть строго отделены от других иностранных рабочих, всех военнопленных, и от германского населения. Они должны содержаться в закрытых лагерях, и покидать их под охраной только для работы.
2. Русские рабочие должны носить нашивки на правой стороне груди верхней одежды, а там, где они работают без верхней одежды — на робах. Нашивка прямоугольной формы с надписью “OST” на синем фоне.
3. Русским рабочим запрещается всякое общение, кроме вызванного служебной необходимостью:
a) с лицами немецкой национальности, в особенности иного пола. Половые сношения категорически запрещены под угрозой смерти.
b) с другими иностранными рабочими или военнопленными.
4. Начальник лагеря ответственен за действия охраны в самом лагере, и по пути заключенных на работы. Охрану никогда не должен нести один человек. Начальник охраны ответственен за выполнение приказов, безопасность лагеря и места работы, за дисциплину в лагере и на рабочей площадке. На время своего отсутствия он должен назначать заместителя.
По важным вопросам он должен получать указания районного отдела GeStaPo. В его обязанность входит так же сообщать GeStaPo обо всех чрезвычайных происшествиях.
5. Любая охрана и персонал должны вести себя сдержанно с русскими. Не следует вступать с ними в ненужные разговоры, а так же проявлять какую бы то ни было симпатию. Всякое общение с русскими во внеслужебное время запрещено.
6.
а) К малейшему проявлению непослушания и недисциплинированности следует относиться жестоко и при сопротивлении беспощадно применять оружие.
b) В русских, пытающихся бежать, надо стрелять с твердым намерением попасть в бегущего. Охране необходимо помнить непрерывно о своей ответственности за наблюдение над заключенными.
7. Наказания.
а) В лагере и на рабочей площадке должны поддерживаться строгий порядок и дисциплина.
Рабочие обязаны выполнять приказы охраны, а когда они находятся в лагере, то лагерного персонала. Рабочий, отказывающийся подчиняться приказам и выполнять работу, будет наказан.
Разрешены следующие наказания:
1. Дополнительная работа после конца смены.
2. Посылка на штрафные работы.
3. Лишение горячей пищи сроком на три дня.
4. Тюремное заключение сроком на три дня. Строгий арест, карцер.
b) Рабочие, пренебрегающие своими обязанностями, или просто работающие медленно, должны направляться на штрафные работы. Они будут лишены всех прав. С ними надо обращаться особенно строго. Выбор типа штрафной работы остается за администрацией лагеря.
c) Тюремное заключение предусматривает: карцер, запрещение работать, выходить на воздух, лишение койки, и вместо обычного питания — хлеб и воду (150 граммов хлеба на день, и воды — 100 мл).
d) Начальник охраны делает запись об отправке рабочего на штрафные работы в особой книге. О наказании по пунктам 3 и 4 следует сообщать в районный отдел GeStaPo.
8. О случаях серьезных нарушений дисциплины, непослушания, актах саботажа или попытках совершить саботаж, о половых сношениях и уголовных проступках следует немедленно сообщать в районный отдел GeStaPo. Рабочие, совершившие такие проступки, должны находиться в тюрьме вплоть до особого по делу распоряжения.
Подпись:
управляющий отделом III GeStaPo RSHA д-р Альбат.
“УТВЕРЖДАЮ”
KriPo-GeStaPo RSHA шеф — Веллершофф.
ПАМЯТКА КЕЙТЕЛЯ ОБ ОТНОШЕНИИ К СОВЕТСКИМ ВОЕННОПЛЕННЫМ.
8 сентября 1941 года.
Главная квартира верховного командования
БОЛЬШЕВИЗМ ЯВЛЯЕТСЯ СМЕРТЕЛЬНЫМ ВРАГОМ НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИСТСКОЙ ГЕРМАНИИ!
В первый раз в этой войне немецкий солдат встречается с противником, обученным не только в военном, но и в политическом отношении, идеалом которого является коммунизм, который видит в национал-социализме своего злейшего врага. В борьбе против национал-социализма он считает пригодными все средства: партизанскую войну, бандитизм, саботаж, поджоги, разлагающую пропаганду, убийства. Даже попавший в плен советский солдат, каким бы безобидным он не выглядел внешне, будет использовать всякую возможность для того, чтобы проявить свою ненависть ко всему немецкому. Надо учитывать, что военнопленные получили соответствующие указания о поведении в плену. Поэтому по отношению к ним совершенно необходимы максимальная бдительность, величайшая осторожность и недоверчивость.
Для охранных команд существуют следующие указания:
1. Проявление строгости всегда, во всех случаях! Применение строжайших мер при проявлении малейших признаков сопротивления и непослушания! При подавлении сопротивления беспощадно применять оружие. По военнопленным, пытающимся бежать, немедленно стрелять (без окрика), стараясь в них попасть.
2. Всякие разговоры с военнопленными, в том числе и по пути к месту работы и обратно, строго воспрещаются! Разговоры разрешаются только в случае необходимости дачи служебных указаний, которые должны излагаться ясно и кратко, в приказной форме. На пути к месту работы и обратно, а так же во время работы, категорически запрещается курить. Следует препятствовать всяким разговорам военнопленных с цивильными лицами, в случае необходимости надо применять оружие — также и против цивильных лиц.
3. На месте работы так же необходим постоянный строгий надзор со стороны немецких охранных команд. Каждый охранник должен всегда находиться на таком расстоянии от военнопленных, чтобы он мог немедленно, в любой момент, применить свое оружие. Никогда не поворачиваться спиной к военнопленному!
По отношению к трудолюбивым и послушным военнопленным также неуместно проявление мягкости. Они рассматривают это как проявление слабости, и делают из этого соответствующие выводы.
4. При всей строгости и твердости, которые должны сопровождать безусловное исполнение отданных приказов, не должны иметь места произвол, или плохое обращение со стороны немецких солдат, не должны применяться палки, кнуты, и.т.д. Подобное поведение противоречило бы достоинству немецкого солдата как оруженосца Нации. В случае какого либо произвола или плохого обращения с военнопленными виновные должны наказываться начальниками и комендантами лагерей в дисциплинарном порядке, а в случае, когда злоупотребления своим положением принимают криминальную, политическую, или другую подобную окраску, о таких случаях следует немедленно докладывать в районные отделы полиции безопасности для дальнейшего расследования.
В случае принуждения военнопленных женщин к половому сношению солдатами охранных команд, следует подвергать виновных аресту, и немедленно передавать для расследования в районные отделы полиции безопасности.
5. Мнимая безобидность советских военнопленных никогда не должна приводить к отклонению от вышеприведенных указаний.
П О Д П И С Ь : Кейтель.
РАСПОРЯЖЕНИЕ ПО ЧАСТЯМ SS СПЕЦИАЛЬНОГО НАЗНАЧЕНИЯ.
Главная квартира Войск SS
В настоящее время усилены меры по предупреждению половых связей между немцами и представителями неполноценных рас.
С болью и прискорбием мы вынуждены довести до сведения личного состава Войск, что в последнее время имели место случаи половых связей между солдатами Войск SS, и представителями русской, украинской, польской, и даже еврейской (!) национальности, что вело к потере виновными национального самосознания, и самостоятельности в принятии решений. В связи с этим доводим до сведения личного состава, что:
за половую связь немца или немки — служащих охраны лагерей для гражданских иностранных рабочих, или военнопленных, виновные немцы или немки шуцбатальонов и отрядов “T” лишаются звания, привилегий и статусов войск SS, и наказываются вплоть до расстрела на усмотрение местных командиров войск SS, или уполномоченных SiPo-SD.
за изнасилование восточных, и прочих иностранных рабочих служащими охраны — расстрел на месте, согласно директиве Имперского Руководителя SS “О преступлениях против Нации”.
Имперский министр Восточных Территорий
SS-обергруппенфюрер рейхсляйтер
АЛЬФРЕД РОЗЕНБЕРГ
Шеф полиции безопасности — службы безопасности
ХАЙНРИХ МЮЛЛЕР
Первые три основных приказа об отношении к заключенным охрана как правило нарушала сплошь и рядом, пользуясь тем, что из 214 лагеря никогда не выходил живым ни один узник, хотя лагерь статуса лагеря уничтожения и не имел, но четвертый приказ охраной выполнялся свято и даже фанатично — эсэсовцы, воспитанные в спецшколах и клубах “Ahnen Erbe”, воспринимали половую тягу к заключенным лагеря чем-то сродни скотоложеству, или, во всяком случае, как что-то крайне постыдное.
Комендантом 214 лагеря был капитан 1 ранга Карл Дитрих Швигер, служивший ранее заместителем по режиму коменданта 344 лагеря Гилека. Заместителем Швигера был SS-оберштурмбаннфюрер Хайнц-Вернер Репке — местный красавец, мистик и интеллектуал, который устраивал с молодыми офицерами еженедельные собрания в мансарде своего отдельного коттеджа — во время этих собраний проводились спиритические и магические опыты, и делалось это вполне открыто, несмотря на запрещенность подобной деятельности в Империи — за такие штуки можно было легко угодить в концлагерь, но всеобщие запреты не были писаны для Репке — ему сильно покровительствовал штандартенфюрер Уве Фегель — местный штадтляйтер ; были у Репке и связи в SiPo: как шеф лагерной службы SD Филипп Круг, так и агент GeStaPo Лейсснер были с Репке в большой дружбе, и регулярно хаживали к нему обедать. Но внутри прочего общества старших офицеров лагеря Репке по этой причине был не особенно любим. Помощник коменданта по режиму Рюдеке раз пытался вызвать Репке на дуэль, уполномоченный III управления РСХА Вольцов завел на Репке дело, но докладывал по обстоятельствам этого дела прямо в Берлин, минуя в данном случае своего формального шефа — Круга , девочки втихомолку передавали друг другу, что Репке — проклятый педик, а начальник команды “Zeppelin” капитан-лейтенант граф цу Лоттенбург вообще с Репке не здоровался.
Специальные службы в лагере №214 были представлены тремя резидентурами: Sicherheitsdienst-III возглавлял гауптштурмфюрер Вольцов, Geheimestaatspolizei — статс-секретарь криминальной полиции Лейсснер, а резидентуру Абвера, инфильтрированную в лагерь через подразделение “Zeppelin” — капитан-лейтенант граф Лоттенбург. Даром свой хлеб эти люди не ели — лагерь был засекречен до пределов возможного, и одна половина персонала совершенно не догадывалась о том, чем занимается другая. Даже сами эти службы в лагере между собой называли по-своему: Абвер именовали “Тремя Альфами”, производя это прозвище от аббревиатуры “AAA”, что и действительно означало “Amt Ausland Nachrichten und Abwehr”, гестапо именовали “политотделом”, а про СД вообще предпочитали не говорить. И все прекрасно знали то, что вслух не произносилось никогда — контрразведкой и СД фиксируется каждый шаг и каждое слово каждого служащего лагеря.
В основном под надзором спецслужб находился так называемый “Центральный госпиталь для перемещенных лиц VIII Округа”, занимавший всю западную сторону лагеря от аппельплатца. Шефом этого “госпиталя”, представлявшего собой по сути исследовательский институт, был штандартенфюрер СС доктор фон Шлютце, под руководством которого в госпитале разрабатывались и испытывались на заключенных новейшие медицинские методики, медикаменты, боевые отравляющие вещества — в частности “Tabun” и “Sarin”, аконитиновые пули, и модификации “Циклона”, а так же психотропные средства — производные фенотиазина и раувольфии в комбинации со скополамином. Отдел, где производились эти разработки, назывался “Фрейшютц”. Кроме этого, существовал и другой отдел — “Рихтерблау”, в котором производились повторные серии экспериментов по темам, разрабатываемым в других лагерях. Третий отдел, называвшийся “Альбатросс-III/214”, проводил испытания по заказам Люфтваффе. Первым отделом руководил сам штандартенфюрер фон Шлютце, вторым — оберартцт Йоганн-Хайнрих Яансон, третьим — полковник Эрнст Луис Гюнтер.
“Госпиталь” доктора фон Шлютце состоял из трех больничных корпусов в четыре этажа вверх и три под землю плюс рядом с корпусами четыре жилых блока для подопытных заключенных — цивильный мужской, военный мужской, женский, и блок команды обслуживания — команда обслуживания целиком состояла из уголовников арийского происхождения. В подземных этажах больничных строений, как и положено аду, находился ад — экспериментальная и стендовая базы госпиталя, с криокамерами, барокамерами, центрифугами, стендами ударных перегрузок, газовыми камерами экспериментального назначения, термо- и электрошоками, биологическими изоляторами, и собственно палатами для подопытных. Наверху первых двух корпусов были операционные, и обычные больничные палаты — жертвы сначала находились в них, где их лечили, откармливали, реабилитировали, и только когда их физическое состояние поднималось на необходимый для опытов уровень, “пациентов” спускали вниз, и оттуда они уже никогда не возвращались. При “госпитале” был и свой небольшой “айнзатц” с тремя электрическими печами высокого напряжения и с кислотной ванной — некоторые трупы по распоряжению доктора Шлютце растворяли в кислоте — сжигать их запрещалось.
В третьем корпусе наверху были административные помещения, часть которых была отдана для нужд “Ahnen Erbe”. В помещениях “службы А” обычно работали наблюдатели и инспекторы, а последнее время там обосновалась зондеркоманда из службы штандартенфюрера доктора Йоганна Лезлерса. Такое соседство Шлютце нравилось не особенно — весь госпиталь он считал своим и только своим. И сегодня он был доволен — ему удалось отобрать у команды 4А одну комнату — несмотря на протесты Лезлерса доктор Шлютце приказал разместить в помещении 506 новоприбывших в группу “Альбатросс” офицеров: специалиста в области авиационной медицины — гауптштурмфюрера СС доктора Юлиана-Маркуса Оля фон Липница, и оберштурмбаннфюрера СС доктора фон Лорха — довольно известного специалиста в области изучения так называемых “внешних” технологий, составившего, вместе с Виктором Шобергером, основу экспериментальной базы проекта “Хаунибу”, и прочих проектов этого плана; это был и вовсе подарок судьбы, так как подобными разработками доктор фон Шлютце интересовался как раз в наивысшей степени.
Шталаг номер 214. 9 сентября 1943 года.
— А пакостное же здесь место! — выразил свое мнение Йоганнес фон Лорх.
Маркус Липниц в ответ на реплику шефа только пожал плечами, не считая для себя необходимым высказываться вслух.
Часовые тянулись перед Лорхом во-фрунт, принимая его, наверное, за очередного берлинского инспектора: благородное, но жесткое лицо, седина, и по особому шику сшитое кожаное пальто придавали нашему подполковнику войск СС особый, этакий столичный, и очень тыловой вид — этого Лорх, в отличие от многих, совершенно не стыдился, и никогда не одевался с некоей фронтовой или околофронтовой простотой, как было в обыкновении у всех прочих офицеров в последнее время.
Лорх и Маркус Липниц прошли сквозь узенький турникет, и очутились в маленьком и темном зальчике, отделанном почему-то коричневым кафелем. Навстречу им шагнул поджарый майор в круглых очках:
— Heil Hitler!
— Heil Hitler. Штурмбаннфюрер?
— Вы — фон Лорх?
— Совершенно верно. Прибыл в распоряжение штандартенфюрера фон Шлютце. А это — мой коллега, Маркус Липниц. Мы с ним работали последнее время вместе.
— Я — помощник коменданта лагеря по режиму. Очень рад знакомству. Зовут меня Рихард-Макс Рюдеке. Мне приказано вас разместить, и показать вам лагерь.
— Отлично.
— Идемте. Да, вас устроит, если я предложу вам комнату на двоих? У нас мало места.
— Это смотря с кем мне ее придется делить, — сказал Лорх, посмеиваясь.
— То есть как это — с кем? — удивился Рюдеке.
— Ну, если с дамой…
— А! — засмеялся Рюдеке, — Вы австриец?
— Нет. То есть я долго жил в Австрии, это верно, но родился я в Риге. Еще при Российской Империи, как вы сами понимаете… А что, пребывание в Австрии как-то сказалось на моей персоне, да?
Рюдеке снова рассмеялся, со все большим интересом приглядываясь к новому сослуживцу:
— У вас австрийский акцент.
— Да, это верно. Причем с детства.
— И австрийские шуточки.
— По-моему, это не запрещено. Или за то время, что я ехал, по СС это успели запретить?
— Нет. Только здесь не та атмосфера.
— Что такое?
— Сами поймете, я думаю, доктор Лорх. У нас довольно жесткий внутренний порядок…
— Не пугайте меня! Здесь же не монастырь?
— Снова шутите? А тем не менее, порядки похожи — пища скромная, и никаких излишеств… по возможности. Собственно, на этот счет есть ясные распоряжения коменданта, изданные в приказе. А за любые нарушения распоряжений начальства принято взыскивать, не так ли? Вот. А комнату вы будете делить с гауптштурмфюрером Липницем. Согласны?
— Разумеется.
— Вы пьете водку?
— Водку я пью, но в разумных количествах.
— Приятно слышать. Употребление спиртного тоже не приветствуется, но… пьют, только тихой сапой. До первых неприятностей.
— А они случаются?
— Довольно часто.
— Мы учтем это, штурмбаннфюрер.
— Вот и отлично. Так, что еще… ну ладно, инструктаж и прочее мы опустим. У меня сегодня к этому настроения нет. Устал. Эти скоты… тут поневоле ожесточишься! Некоторые говорят, что мы сами делаем людей такими скотами, но — по моему — это все сказки. Чтобы человек стал животным, он должен быть животным. Вы не согласны, господа?
— Если бы они не были животными, они бы вас всех здесь передавили враз, — высказал свое мнение Маркус Липниц.
Рюдеке поморщился от богемского акцента Маркуса, а Лорх, заметив это, в голос рассмеялся.
— Им ведь все равно нечего терять, штурмбаннфюрер, — продолжил Маркус, — Ну, если хорошенько подумать. Был у меня приятель, прошел весь Восточный фронт, и остался без ног… так вот он говорил, что многие русские, даже захваченные силой, сами провоцировали наших солдат на свой расстрел.
— Были у нас и такие, — согласился Рюдеке, — но уже нет. Их ликвидировали. И знаете, по человечески они заслуживали уважения. А те, что остались… — он махнул рукой: — Э, сами все увидите. Завтра же.
— Почему не сегодня? — удивился Лорх.
— А вы не устали с дороги?
— Да нет, не особенно.
— Тем не менее, я бы вам сегодня не советовал передвигаться по лагерной зоне. Даже так: я вам сегодня пропуска на вход в зону не выдам. Сегодня мы принимаем новую партию заключенных, и там будет много дел — размещение, ликвидация части, и все такое.
— Кто же прибывает? — полюбопытствовал Маркус.
Рюдеке надолго замолчал — видимо, обдумывал ответ, потом медленно продолжил:
— Русские цивильные, которые не смогли прижиться в лагере трудового фронта, и две команды уголовников. Вам, кстати, должно быть известно, что в нашем лагере отбывают наказание уголовные элементы как из Рейха, так и с оккупированных территорий. Очень многие — за половые преступления. Был тут русский бургомистр с Юга — получил десять лет за растления малолетних девочек. Таких тут много, только этот пользовался девочками от пяти до восьми лет. Его мы повесили… за саботаж. Здесь, господа, самые отбросы, но и лагерь — очень острый лагерь. Рекомендую вам поменьше удивляться, и ничего не принимать близко к сердцу. Изнанки войны вы ведь не знаете…
— Знаем, — успокоил Лорх.
— Так или иначе, я предлагаю вам выспаться, или что-нибудь в этом роде — это чтобы вы не выходили сегодня вообще. Уголовники — народ еще не обструганный, и даже опасный, так что сегодня караулы усилены, и вы, не зная всех порядков, можете спровоцировать эксцессы, а эксцессы нам не нужны. Ну вот мы и пришли. Какие еще есть ко мне вопросы?
— А скажите, как, например, можно выбраться в город? В кафе, и так далее — ну, вы понимаете?
— Нашим автобусом в отпускное время, доктор Лорх. Если имеете транспорт — через контрольный пункт, имея особый пропуск. Обычно в выходные дни офицеры выезжают группами. Это же и лучше — развлекаться в кругу знакомых.
— А если мне нужно иногда связываться с некоторыми друзьями? Вы ведь можете понять, что я не желаю исчезать из поля зрения своего… как бы это выразиться поточнее? — общества, что ли… Ну, вы меня поймете. Я ведь не в том возрасте, в котором каждый новый день приносит новый круг знакомств! И я бы хотел изредка связываться с теми, кто мне дорог.
— С семьей?
— Вот этим к сожалению не обзавелся. Все времени нет. Так как все же со связью?
— Ну, если вы так нуждаетесь в этом, тогда прошу ко мне — я вам предоставлю возможность позвонить по телефону. Если это все…
— Да, пожалуй, у меня все.
— А у вас есть вопросы, доктор Липниц?
Маркус, которого Рюдеке несколько раздражал — и чопорностью своей, и идиотской фамилией, состроил глупую физиономию, и глухо спросил:
— Бордель в городе, извините, имеется?
— Разумеется, — на лице у Рюдеке мелькнула презрительная усмешка.
— И как он?
— Одни польки. — достаточно ясно выразился Рюдеке.
— Но, надеюсь, польки арийского типа?
— Само собой. Только вам, я думаю, после некоторого времени службы в лагере станет не до борделей.
— Отчего же? — сделал вид что удивился Маркус.
Заметно было, что Рюдеке мысленно послал Маркуса ко всем свиньям.
— Помещением я вполне доволен, — сказал Лорх.
— Вот и отлично, — кивнул Рюдеке, — Ну, так всего хорошего, господа. Было очень приятно познакомиться, однако, у меня масса дел.
— До завтра, штурмбаннфюрер.
— До завтра, господа.
Офицерское общежитие было построено из красного кирпича, грязного и выщербленного, и было похоже не то на тюрьму, не то на железнодорожный пакгауз. Стена, разделяющая жилую и охранную зоны, находилась метрах в пятидесяти, а в пятистах уже находились ворота лагеря, и все, что происходило у ворот, было отлично видно, стоило только выйти с вахты общежития. В данный момент ворота были оцеплены охраной, стоящей неким подобием коридора, сквозь который покорно и тупо волокли ноги одинаковые издали женщины — исхудалые, в блеклых платьицах, и белых косыночках. Маркус присмотрелся, ничего толком не разглядел, и решил вернуться в свою комнату: у него в чемодане среди всего прочего лежал английский полевой бинокль из того вооружения, что в огромном количестве англичане сбрасывали с самолетов для Ханса Паннвица — англичане были свято убеждены, что Ханс Паннвиц является главой вооруженного французского Сопротивления.
— … Так вот почему, если это все сказки, бесноватость была распространена именно по большей части в женских монастырях, а?
— Вам ли, доктор Яансон, не знать? Истеричность, половая неудовлетворенность…
Маркус замер и насторожил уши.
— Ошибаетесь, коллега! Лизергиновая кислота ! Спорынья! Я лично проводил серию : у женщин лизергиновая кислота вызывает именно те симптомы, что и описываются в документальных источниках о бесноватости, совпадает до мелочей! Только разве на метле они не летают, но тут есть другая изюминка: начал я замечать, что их бред распространяется на всю камеру, и принимает характер массового! Так что…
— Да зачем же, доктор Яансон, было монахиням массово принимать спорынью?! Ну, случайные отравления, я понимаю… Слышал я уже, что эпидемия ведовства в Германии вызвана массовым заражением хлеба спорыньей, только это же явный нонсенс!
— Да?
— Да.
— Чему вас учили, Кюстер? А эрготомин ? Беременные монахини принимали именно спорынью — а что им еще было делать? Выкидыш на любом сроке — это же ясно! Как бы ни сами матери-настоятельницы им это и советовали…
— Heil Hitler!
Йоганн-Хайнрих Яансон сощурился в сторону Маркуса:
— Добрый день, гауптштурмфюрер. Вы — новый сотрудник?
— Точно так. Фамилия моя Липниц.
— Я — доктор Яансон. И какая ваша специальность?
— Авиационная медицина.
— Ах, стало быть, вы будете в команде доктора Гюнтера. Отлично. Всего наилучшего, Липниц. Пойдемте отсюда, Андре.
Маркус потер правый глаз, раздумывая, что при инструктаже Ханс Паннвиц был совершенно прав: интересы и разработки многих служащих 214 лагеря были и действительно, мягко говоря, странноваты. Уж, казалось бы, куда что-то страннее “Хаунибу”, но…
Лорха в комнате не было. Маркус несколько удивился, куда бы это мог деваться его шеф так, что Маркус не заметил его ухода, вышел, поискал запасной выход из корпуса, нашел его, вернулся в комнату, забрал бинокль, и снова вышел на улицу — он все же хотел понаблюдать за приемом заключенных.
И с увеличением бинокля женщины продолжали производить впечатление безликой, неразумной массы. Смотрели они только себе под ноги, не оглядывались, и не оказывали никакого сопротивления, поэтому плети и резиновые палки в руках охранников почти бездействовали — разве что иногда, изредка, и как-то лениво взвивались они вверх, и опускались на плечи какой-нибудь особо медлительной бабы — шевелись! Гулко по временам взлаивали овчарки на натянутых коротких поводках, но и те сразу умолкали, только зубы скалили — понимали, что проходят мимо них покорные и обреченные люди.
Хмурое серое небо Силезии словно давило на головы всем стоящим и идущим под ним.
Маркус поежился.
Сзади послышались два громких и нахальных голоса. Маркус оторвался от бинокля, и обернулся — подходили два унтера из “Totenkopf”. Один довольно громко рассказывал анекдот:
— Ну вот: показывает герр Шульце эту свою проблему. А доктор и не смотрит, а сразу говорит: “ — Вы что, онанист?” Герр Шульце в крик: “ — Что вы себе позволяете? Я сейчас уйду!” “ — Уходите.” — отвечает доктор. Шульце вылетел в дверь, потом проходит несколько минут, Шульце всовывает голову, и говорит: “ — Доктор, а если да?” А доктор…
— Закрыли бы вы рот, молодой и красивый! — прикрикнул Маркус.
Унтер заткнулся, обиженно глядя на Маркуса, который снова взялся за бинокль.
Пышные, толстозадые девки в форме “Валькирии”, с нашивками внутренних войск SD, на славу выпестованные своими мамочками в фатерлянде, по большей части — с короткими белесыми волосами и водянисто-голубыми глазами — тоже почти одинаковые, словно их специально подбирали, принимали женщин за первым оцеплением, и разводили по баракам и блокам. Тут уж плети свистели куда злее и чаще, ибо девки были ретивые, и многие недавно вернулись из отпусков — до сих пор по глазам их читалось глубокое половое удовлетворение.
“Вопиющее нарушение приказа Кейтеля” — отметил плети Маркус, и хорошо запомнил этот факт — виденное ему предстояло изложить в письменной форме для Александера фон Медлица , а уж Медлиц доведет это и до Розенберга. В аппарате СС предполагались перестановки, и обстановка в лагерях была очень хорошим козырем для Розенберга и его людей.
Одна из девок посмотрела в сторону Маркуса — странное дело, у Маркуса возникло впечатление, что она его тоже видит — похотливо улыбнулась, тряхнула головой, и особенно лихо огрела плетью молоденькую и тоненькую девчушку, которая от удара только дрогнула, и еще более согнула и без того сутулую спинку. Контраст между похотливой улыбкой и хлестким, злобным ударом был настолько разителен, что и Маркусу, видавшему всякие виды, стало не по себе — кинув бинокль на грудь, он озадаченно почесал в затылке, будучи не в силах увязать одно с другим, и длинно выругался, упоминая святой крест, деву Марию, и причастие — даже в манере ругаться у Маркуса сохранилась богемская католическая жилка.
Сзади зашелестел смешок.
— Что такое здесь? — резко обернулся Маркус.
— О, извините! Я вас напугал?
Маркус смерил взглядом молодого, с изуродованным лицом, лейтенанта люфтваффе. Тот поднял руку успокаивающе:
— Я вас совсем не хотел обидеть. Но вы очень забавно ругаетесь. Вы что, из Богемии родом?
— Да.
— Вот я и слышу — тамошние словеса. Я, знаете, изучал германистику. Да. И я догадываюсь, по какому поводу вы так разволновались. Та хорошенькая девица с плеткой?
Маркус пожал плечами.
Лейтенант, сильно хромая, подошел ближе, и очень доверительно — даже странно доверительно, сказал:
— Знаете, я имею черепное ранение, и психически неуравновешен. Здесь многие, кстати, с черепными ранениями. Так что я могу говорить все что захочу. Впрочем, я не дурак.
— Надеюсь.
— Я тоже! — лейтенант засмеялся, — Прежде чем разговаривать с вами, я со вниманием осмотрел руны на вашем перстне… И если уж говорить о чем-то, так только на улице. В помещениях все записывают добрые ангелы гауптманна Вольцова. Да, о девице, чтобы закончить — она мне знакома. Зовут ее Эрика Долле. Что это вы вздрогнули? Знакомая фамилия?
— Нет, не знакомая, — повертел головой Маркус.
— Познакомить?
— Для чего? Или хотите поделиться?
На лейтенанта эти слова произвели впечатление очень странное — он мгновенно скривился, и отшатнулся, словно заметил под ногами змею, но потом совладал с собой, криво усмехнулся, и прохрипел:
— Ну уж нет, извините! Как раз в постельку эти девушки меня вряд ли затащат — я не извращенец. Мне бы поселянку без мозгов — они лучше — без мозгов-то…
— А что, грешны слишком, или..?
— Или.
— Осуждаете, — покачал головой Маркус.
— А вы?
— Не обо мне речь. Здесь вот какой возникает вопрос — а сами-то вы что здесь делаете? Псалмы твердите?
Лейтенант молча протянул Маркусу обнаженный клинок с витиеватой гравировкой по всему полотну.
— Ах, вот что! — воскликнул Маркус.
— Я же сказал: ваши руны… Моя фамилия — Эрак фон Вилльгау. А вы неважно выглядите. Вы ничем не больны?
— А, — Маркус махнул рукой, — простуда.
— Хотите коньяку?
— С удовольствием.
— Только я пью первым, — Эрак отхлебнул из фляжки, и назвался: — Ойген. А как ваше имя?
— Маркус. Маркус Оль фон Липниц. Будем на “ты”, Ойген.
— Согласен. Так вот откуда я знаю Эрику Долле: она — подружка детства моего приятеля — Святого Вельтена.
— Как? — Маркус рассмеялся, так как “Святым Вельтеном” в Баварии называли черта, — У тебя сам Сатана в приятелях?
— Да нет, в приятелях у меня некий Карл Вилльтен. Но таково его прозвище среди друзей. Хочешь, познакомлю? Вилльтен сейчас у меня в комнате: слегка, в пределах дозволенного, ухаживает за Миццей Везер… Им подписывают увольнения одновременно. Если шумные компании тебе по душе…
— Это после. — сказал Маркус.
— Как скажешь, — Эрак закурил вторую сигарету от первой.
Тем временем оставшихся женщин, которых еще не развели, прогнали недалеко от внутренней стены — все происходившее стало отлично видно невооруженным глазом.
— Слушай, Ойген, вот ты мне рассказал про Эрику Долле. А нет здесь женщин с фамилиями Бютцель или Эллерманн?
Эрак усмехнулся, и покачал головой:
— Ингеборг Бютцель есть, но я лично с ней не знаком. Есть и Майя Эллерманн, швейцарка, она хирург. Очень и очень красивая женщина. Ее даже вербовали в “Источник Жизни” . Оберштурмбаннфюрер СС. Тебе показать их?
— Если возможно.
— Возможно. А зачем тебе это надо?
— Э, это неважно.
— Шевелись!
Эрика, заинтересованно посмотрев на двух разговаривающих офицеров, слишком отвлеклась, а тем временем одна из женщин споткнулась и упала, и Эрика принялась поднимать ее пинками, отчаянно, по-женски неумно ругаясь, и скаля по-овчарочьи зубы. Другая девица, увидев такую сцену, расхохоталась, уперев руки в бока. Возникла заминка.
— A propos, это ведь и есть Инге Бютцель, — узнал девицу Эрак.
— Которая?
— А вот эта, что веселится.
— М-м-м. Странная физиономия у вашей Инге…
— Еще бы! Она медиум.
— Как?
— Медиум, медиум, Маркус. Тебе ли не знать, что это такое!
— И откуда это известно?
— Она посещает собрания нашего помощника коменданта. Они там производят вызывания духов.
— А зачем?
— Ну, всяк по-своему проводит свободное время. Между прочим, ходят легенды, что дух Фридриха Гогенцоллерна предсказал нашему помощнику коменданта русское наступление под Харьковом. Лучше бы он предсказал ему Сталинградский котел…
— Стало быть, у Фридриха Гогенцоллерна несколько ограниченные возможности, — улыбнулся Маркус.
Эрак от души захохотал.
Смех обоих офицеров Эрика восприняла как поощрение, и принялась бесноваться пуще прежнего. Инге Бютцель, окончив веселиться, принялась усердно помогать Эрике.
Маркус прищурился, всматриваясь.
Заинтересовала его немолодая женщина, пристально смотрящая из колонны в его сторону. Она остановилась, и чем больше на нее сыпалось ударов, тем злее смотрели на Маркуса ее глаза — она словно хотела прожечь Маркуса своей ненавистью. Маркус глубоко вздохнул, рассматривая женщину, потом оскалил зубы, и тихонько засмеялся. Глаза женщины погасли, она опустила голову, и пошла наконец, едва перебирая ногами, туда, куда ее гнала плеть.
— Их ненависть бессильна, — заметил на это Эрак, смотря вверх в хмурое небо. — Бессильна, потому что это — агония. И мы продлеваем эту агонию до пределов почти невозможных. Если это — враги, то их надо всех расстрелять. Да они нам в бою и не сдавались.
— А что это ты устремил взор в вечное, Ойген? — не ответив на поставленный вопрос, спросил Маркус.
— Что?
— Кого высматриваешь в небесах, я спрашиваю? Не того ли, кто ответит на твои вопросы? Так это не в небесах надо искать, а в Берлине. По адресу Принц-Альбрехтштрассе, 8 . Там, правда, за такие вопросы могут и повесить…
— Да никого я в небесах не высматриваю, дружище, — отозвался Эрак, — там никого нет — вообще нет. Потому я и смотрю в небо — там уж точно нет этой бесконечной очереди за смертью. А то вокруг русские, русские и русские, куда ни кинь взгляд — русские. Вон там, например, тоже русская очередь — в айнзатц. Освобождают место в связи с прибытием новой партии. Ограниченно годные к работам подлежат ликвидации, стали ненужными — есть полно свежих.
Маркус навел бинокль на айнзатц, и осклабился:
— Удивляюсь я вам, армейским! Вы вечно не желаете знать, что за вашей спиной, в Отечестве, есть не только тот Ораниенбург, куда вы любите выезжать с девками, но и лагерь Ораниенбург , а ведь туда сажали красавчиков из СА при вашем полном одобрении!
— Мы в армии…
— Вы в армии все ханжи и провокаторы! Не скаль зубы на девок! Они хорошие! И плохи только тогда, когда не желают вовремя раздвигать ноги…
— Девки просто не были на фронте, вот и все.
— А девкам там и не место!
— Не были, и видя, кого к нам привозят с Востока, наверное воображают, что на Востоке такие все. И если кто в офицерском кафе начинает во всеуслышание распространяться про расу господ, то можно не оборачиваясь сказать, что это — “Totenkopf”.
— Это пока, Ойген.
— Ну, это понятно!
— Идею надо прививать, а для этого требуется реклама, как говаривал Мозес Кон. Никто не собирается добывать торф руками этих полутрупов. Их будут показывать нашим доблестным солдатам, и солдаты пойдут на фронт с веселым сердцем — только занеси кнут, и бей, и не испытывай жалости. К такому народу жалости испытывать не будет никто. А батальон безжалостных стоит полка, в рыцарские времена это хорошо знали, и умело использовали. Военный дух изгадили либералы и иллюминаты. Приходится исправлять положение.
— Так их готовят на показ, ты думаешь?
— Что тут думать? Это мы видели на примере еврейчиков: затолкали пейсатых в гетто, развели там грязи по уши, а потом водили экскурсии, формировали общественное мнение. Ведь то, что еврейчики прибрали к рукам мировые финансы, культуру и госаппараты, это мало может испугать простой народ — народ этого не понимает — ему дай кружку пива, и колбасы вдоволь, а культуру он в гробу видеть хотел! Ему нужен грязный недочеловек — это его разозлит. Педерасты его разозлят. Сатанисты разозлят. Это и делается.
— А ведь никто не говорил, что русские — неполноценная раса!
— Зато говорили, что они объевреились, а это так и есть. Те, кто недостоин уважения со стороны немцев, оказываются здесь. А те, кто достоин — те вступают в Вермахт — в качестве добровольцев. И относятся к ним, надо тебе сказать, не хуже, чем к нам с тобой.
— Да ну?
— Уверяю тебя. Был я в Миллау, и видел тамошних казаков. Отличные, кстати, казаки. Им и принадлежит будущее. А этих нечего жалеть — эти уже больше чем трупы, и лучше будет, если они все вымрут. В них нет души, и не будет — ее убили.
— Но кто убил?
— А кто бы не убил! Жизнеспособную душу не особенно-то убьешь! А нежизнеспособную… Всегда полезно почистить жизненное пространство.
Эрак потер подбородок, и криво усмехнулся.
— И как ты нашел мое моральное состояние? — ядовито поинтересовался Маркус.
— Что?
— Ты прекрасно слышал мой вопрос.
— Я не имел задания выяснять твое моральное состояние.
— Да ну?
— Если ты думаешь, что я из СД…
— Да нет, ты не из СД.
— Вот видишь!
— … а из зондеркоманды Лезлерса.
— Это верно.
— Что тебе еще хотелось бы от меня знать?
— Да ничего! Разве только вот: “Ветер” — это почему?
— Это мы с Лорхом сами придумали. Присвоили себе код такой.
— А почему такое название?
— Что тебя удивляет?
— Меня интересует. До войны я был филологом.
— Странные же у тебя интересы!
— Здесь у всех странные интересы… А все же?
— Это в честь Лорха, если хочешь. Таким ласковым прозвищем Лорха называла младшая сестра. А мы, немцы, сентиментальная нация…
— “Ветер” — это каббалистический “Samael» .
— Разве?
— Именно так.
— Но почему тогда не Энлиль? Откуда такая тяга искать каббалистику, в то время как каббалистика давно сгорела в печках Аусшвица ?
— Понимать тебя так, что…
— Да понимай как знаешь. Наше почтение доктору Лезлерсу. Рад был с тобой познакомиться. Извини, дела. До завтра.
— Servus, — козырнул Эрак, и заспешил в сторону комендатуры.
Гауптштурмфюрер Вольцов сидел спокойно, тихо, и очень приветливо улыбался, намеренно не замечая спеси, с которой шеф лагерного отдела полиции безопасности вел беседу, развалившись при всем том на стуле, и выпуская в сторону Вольцова сигаретный дым. Но такой дешевкой Вольцова вывести из равновесия было практически невозможно.
Филипп Круг, полагая по самонадеянности, что полностью, по всем статям превосходит штатного контрразведчика Вольцова, вещал насмешливо, и порой открыто подчеркивал свое пренебрежительное к Вольцову отношение:
— Да, Вольцов, это болезненный вопрос, согласен, но тут ничего сделать невозможно — такова наша государственная система — каждый занимается своим делом, а секретность предполагается при этом совершенная. Нам сложно работать в таких условиях, но… надо. Однако, для дела надо, а не из любознательности.
— Да здесь, шеф, дело не в любопытстве ни моем, ни моего конкретно учреждения. Вопрос стоит более о криминале, который, к сожалению, частенько допускается при выполнении узковедомственных мероприятий…
— Если при их выполнении все делается правильно, так криминала в них практически невозможно найти.
— Вопрос не в том, найти или не найти, — парировал Вольцов, — а в том, есть он или нет.
— Однозначно есть, или будет. Доктор Лорх имеет достаточные полномочия, и довольно широкий круг возможностей, как мне известно. А по его службе что-то не ладится. Может быть, что и действительно вследствие предательства… Если бы он сотрудничал с нами, мы бы с ним горы свернули. Только он с нами не работает. Не желает.
— Я, шеф, о полномочиях доктора Лорха по моей службе не очень информирован. В рамках законности им все карты в руки, а криминал я обязан предупреждать, это же так понятно! Наказывать — вообще не мое дело, на это есть полиция безопасности.
— То есть я.
— То есть вы. А я занимаюсь профилактикой. В Империи должны в любом случае сохраняться порядок и законность.
— Можете попытаться соблюдать это правило в данном случае, — усмехнулся Круг, — я, понятно, препятствий чинить не стану. Но меня вы избавьте от этого. Эту службу я знаю. Если мне прикажут арестовать доктора Лорха, я это сделаю, но пусть мне прикажут! Инициативы же по линии SiPo я не проявлю. Я старый человек, Вольцов, мне пора на пенсию. Гладиолусы разводить.
— Попытаюсь, и непременно. Оперативную поддержку вы мне предоставите?
— В рамках обычной процедуры.
— А больше?
— А я вот напомню вам, что у каждого из нас только одна голова на плечах.
— Да? — широко улыбнулся Вольцов.
— У вас две?
— Нет. Но и у доктора Лорха нет запасной в чемодане.
— Да вы поймите, фактически он подотчетен только своему начальству, а мы можем считать, что его вообще не существует на свете! Вот такая ситуация с этим “Альбатросом”! Мне это не более приятно, чем вам, но меня это не раздражает. Там, в Берлине, им виднее.
— Вот что? Так у него свое собственное начальство? Может быть, и своя армия тоже? А как насчет своего государства? Будем последовательны! — Вольцов шутливо-многозначительно поднял палец.
— Не понимаю, что вы так взбесились. Обычное дело.
— Я понимаю наш разговор как попытку расставить акценты — кому под кем ходить. Под ними я ходить не собираюсь.
— Грубая работа, Вольцов — вот так сразу попытаться сделать себе политический капитал… за мой счет. Он у вас в штате не служит, а вне штата и подавно служить не будет — каждый должен заниматься своим делом — его слова. Ему, во всяком случае — пока, покровители не нужны — он и своими доволен.
— А они им?
— Ну, этого мне не известно. Однако, ему же дали внеочередной чин и крест. Значит, довольны.
— Так что же, шеф? Может быть нам все же показать, кто хозяин в этом доме?
— Попробуйте, я же говорю. Но без меня. Время не то, и ситуация. Хотите откровенно?
— Да, хочу.
— Я вообще не намерен вступать в конфликт с этими людьми. Да мне с ними и делить нечего.
— Кто же его начальник, шеф? Господь Бог? Или, может, тот господин, у кого одна нога с копытом?
— Я думаю, пока не стоит брать ни так высоко, ни так низко.
— Тем не менее он слишком в себе уверен.
— Слишком?
— Ну, объективными данными его уверенность в себе не подтверждается. То, что он состоит в секретариате Ahnen Erbe, мне известно, но служба “А” — это одна из служб алльгемайне СС, хоть и элитарная, и этот факт сам по себе не освобождает…
— Это все я прекрасно понимаю, Вольцов! И он не говорит, что ему есть что прятать от СД, но говорит, что его личные дела СД никак не касаются, что он и посчитал должным приватно растолковать мне. Он требует снять всю прослушивающую аппаратуру в его комнате, и твердо обещает, что, если это требование выполнено не будет, так он сам решит эту проблему — подручными средствами.
— Это какими? Попросту говоря, он собирается совершить акт саботажа? Испортить казенное оборудование? Ему это дорого встанет!
— Да, похоже. Но это не основание для его преследования. Если он так спокойно говорит об этом, значит имеет право. И что ему сказать? Если он занимается государственными тайнами, то стоит ли нам с вами вникать в них? Я люблю спать спокойно. Демонтируйте аппаратуру, или…
— Или, шеф?
— Или покажите мне приказ об обратном.
— А если доказать ему, что мы имеем право э-э-э… держать его в сфере оперативного внимания?
— Докажите. Но как?
— Это, например, позволяет общий режим лагеря. Это нигде не написано, но написано другое: “службы внутренней безопасности должны всемерно обеспечивать безопасность каждого служащего охраны и администрации объекта.” Аппаратура позволяет нам немедленно реагировать, скажем, в случае захвата сотрудника, внутреннего конфликта, или иной опасности. Мы ведь не пишем разговоры, мы только проводим аудиоконтроль в помещениях. И это нам разрешено — раз безопасность надо обеспечивать всемерно. Так что право на контроль мы имеем. Вдруг его захватят? Я думаю, что все возможно под небом. Тем более, что его физическая подготовка оставляет желать много лучшего. Телосложение у него астеническое… Готов держать пари, что его можно свалить с ног одним ударом…
— Это не основание, Вольцов!
— А мы найдем и другое. А пока сможем выиграть время. Вы ему откажете на этом основании, и мы первое время обойдемся без скандала. Я же тем временем снесусь с Рорбахом, и мы обоснуем это дело с какой-нибудь другой стороны. Не может же быть у него все чисто! Сегодня мы снимем аппаратуру, завтра же нам придется снова ее ставить. Это затраты, а нам с вами должно беречь народные средства.
— Вы так уверены, что что-то на него найдете?
— На всякого можно что-то найти, шеф. Уж кто-кто, а мы с вами это знаем! У него есть сестра…
— Отлично знаю. Кстати, заметьте: есть! Не была, а есть! Ей не припоминают в Москве брата, ему не припоминают в Берлине сестру… Вот это — интересная странность…
— Вот именно. И этих странностей за ним, думаю, еще много. Раз вещи известные уже отдают чертовщиной, то уж неизвестные… Только копнуть.
— Однако, никто не вправе подвергать сомнению честность и добросовестность офицера СС, так как офицер СС сам по себе кристально чист в силу своего рыцарского достоинства, он — надежда Империи, и пример для народа!
— Согласно приказа Имперского Руководителя СС.
— Этого мало?
— Конечно.
— А если и он вспомнит о той вашей истории с русской в Минске?
— Она была украинкой.
— Скажите, какая существенная разница!
— А я из этой истории вышел незапятнанным.
— У нас никто никогда не выходит полностью незапятнанным ни из одной истории. Расследование можно повторить. Он может инициировать это, и вы пойдете на фронт.
— Даже так?
— Именно так.
— А мне кажется, что он не станет накалять атмосферу, да и я — человек интеллигентный, и предпочитаю решать все дела миром.
— Миром — это как?
— Полюбовно. И уверяю вас, шеф, мы с ним еще подружимся! Право, подружимся! Я сам с ним поговорю.
— И договоритесь?
— Думаю, да.
— Но до чего?
— До оптимального решения. Ведь мы все — надежда Империи, да, и еще — пример для народа. Водители Нации, и ее генофонд. А аппаратуру я не сниму. Вы отдали мне распоряжение, я его к сведению принял.
— Если это под вашу ответственность…
— Да, шеф. Это под мою ответственность.
— В четыре нас ждут на обеде у доктора фон Шлютце, — объявил Лорх Маркусу.
— Ясно. — кивнул Маркус. — Курить пойдете?
— Пойдем, черт бы его…
Ясно было, что Маркус не хочет говорить в комнате.
Вышли в коридор, осмотрелись, и пошли все же на улицу. Лорх, закурив, помолчал несколько, и спросил со вздохом, кивнув куда-то в сторону комендатуры:
— Ну и как?
— Пока никак. Но все здесь. А у вас?
— Провел беседу с шефом службы безопасности.
— И как он?
— Тот еще фрукт. Но боится.
— Уже?
— Да.
— Отчего бы? Что такого он о нас знает?
— Что про нас можно знать?
— Ну то, что, по нашему мнению, можем знать только мы.
— Что? Нет, это нереально. Старик просто тянет до пенсии, и не хочет наживать себе врагов. Какое-нибудь громкое дело его привлекло бы — пенсия будет выше, но на нас громкого дела не сделаешь. А вот помочь ему прославиться мы можем. Попробуем?
— Можно. Но средства?
— О, да любые! Ты же не один! Тебе поможет, например, Риманн. Тебе поможет Майервитт. Вот другой, Вольцов, этот куда хуже — умен. А Круг, при умелой подаче…
— Но может быть, ничего тут и нет!
— Э!
Лорх отвернулся. Повисло молчание, которое Маркус нарушил несколько минут спустя, резко, артикулировано выкрикнув одно из крылатых изречений Гиммлера:
— Кто хотя бы в мыслях нарушит верность Фюреру и законам Нации, тот изгоняется из СС, и мы будем стремиться, чтобы он исчез и из мира живых!
— А? — встрепенулся Лорх.
— Наставления при вручении почетного клинка. Помните, вы вычисляли потомков монахинь и их настоятельницы?
— Все они еще здесь, знаю.
— Так этого мало! Я их видел: нечто невообразимое! Облик сходится совершенно!
— Так похожи?
— Одни и те же лица!
— Я другого и не ожидал. Фамилии изменились, но ведь и нет ничего эфемернее на свете, чем имя… Особенно, когда процесс проходит через процедуру усыновления. А как ты их нашел?
— А я их и не искал. Мне их показали.
— Кто?
— Некий Эрак фон Вилльгау. Он служит у Лезлерса.
— С какой целью?
— Ну, я понимаю так: мы поможем им, а они помогут нам. Сделка.
Лорх рассмеялся.
— Что такое?
— Да, Маркус, я представляю, что будет с Кругом, если он попытается разобраться в наших делах. Ведь с его точки зрения это все — бред!
— Ну, как говаривал доктор Зиверс — «Ahnen Erbe не занимается вопросами обычного бытия”…
— Так вот, отобрал он этих евреев пять тысяч, из них — около тысячи евреек, которым всем сначала продемонстрировал во всей красе “S-Wagen” и прочее… и теперь евреев в Люблинском дистрикте подвергают окончательному излечению от всех болезней сами же евреи, да как — там устроен целый спектакль! Да не в этом даже дело, а в том, что этот факт очень символичен, и так далее…
— Что же там устраивают за спектакли? — попросил уточнить Маркус.
Доктор Андре Кюстер хмыкнул:
— Х-хе! А вот что: там построили что-то вроде города, даже с вокзалом. Полиция и армия этого “гау” — те самые набранные евреи. Издается на конфискованные еврейские денежки даже газетка, в которой написано, что в городе имеется все, даже синагога! Газетку распространяют в эшелонах. Даже название у газетки есть — “Sonnenstelle”.
— Хорошенькое “место под солнцем”!
— И не говорите! Так вот: поезд прибывает на этот вокзал, и охрана СС немедленно уходит. Двери вагонов открывают евреи-охранники, говорят “Шолом алейхем”, и все такое прочее, евреи галдят радостно, а охранники их строят на платформе. Тут является сам доктор Вирт , и произносит буквально следующее:
“ — Евреи! Вы приехали сюда для того, чтобы здесь жить и работать, вы здесь будете свободно поселены. Семья Ротшильд не забыла вас! — (всеобщее ликование, и чуть ли не пляска “фрейлехса” охраной) — Вы, евреи, образуете новое еврейское государство! Но прежде чем образовать государство, вы должны, само собой, овладеть профессией. Здесь вас будут обучать, и каждый из вас обязан выполнить свой долг! Прежде всего каждый из вас должен раздеться — такое уж здесь правило — чтобы пройти спецобработку…”
— Спецобработку? — удивился Маркус, — Открытым текстом?
— “… от разных насекомых. Вы вымоетесь, а одежда ваша будет продезинфицирована.” Эти раздевались. На каждый предмет одежды им выдавался номерок. Так они, голыми, и шли в душевую, подгоняемые своими единоверцами, к которым питали полное доверие. Еврей еврея до плохого не доведет, ха!
— Все равно “Страшный Суд”, — махнул рукой стоявший рядом Лорх, — Ничего нового. Все сводится к тому, что евреев перед казнью раздевают. Удивительная бедность фантазии. Как ни акция против евреев — так “Страшный Суд”, и все евреи голые.
— Несчастные грешники и должны быть голыми пред лицом Господним, оберштурмбаннфюрер.
— Да все будут голыми пред лицом Господним. Единственная возможность не сверкать голой задницей — не явиться на призыв архангела.
— А это возможно?
— Еще и как!
— Хм!
— А вы не хмыкайте! Но что там дальше с евреями доктора Вирта?
— А, ну там все просто. В двери душевой впускают группу, закрывают двери, и пускают «Циклон». Покойников выносят через другие двери, пускают воду, чтобы смыть грязь и дермо, и впускают следующих. И самое, надо заметить, главное, что все это, от начала до конца, проделывают над евреями евреи! Этих доктор Вирт потом строит, и обещает, что создаст из них дивизию под названием “Долина Иосафата”, и пошлет их отвоевывать у Англии Палестину. Это для пущего смеха…
— Тише!
В зал вышел СС-штандартенфюрер фон Шлютце.
— Хайль Гитлер!!!!
— Здравствуйте. Вы уже сошлись с Кюстером, господа? Похвально. Прошу, господа, обедать. Познакомьтесь с оберлейтенантом Дереком Шлоссе. Он — начальник нашей снайперской роты. А это — Клаус Вандерро. Да. Я люблю компанию молодых офицеров, доктор Лорх. Они вносят в нашу жизнь некую свежую струю. Вы согласны?
— Совершенно.
— Рад, очень рад. Рассаживайтесь, господа. Как, оберлейтенант, голова? Боли не мучают?
— Благодарю, штандартенфюрер, нет. — фламандец Шлоссе говорил с сильным акцентом, и помаргивал правым глазом.
— Сегодня у нас будет жаркое из свинины, — объявил Шлютце, — Любите свинину, господа? Мой повар ее очень вкусно готовит — в пиве. Оберлейтенанту Шлоссе разрешаю выпить коньяку. У него, господа, было черепное ранение. Вам же — только вина. Не будем нарушать распоряжений коменданта объекта.
Лорх начал есть.
— Вы — Липниц? — обратился Шлоссе к Маркусу.
— Да.
— Тот самый, что стал чемпионом по стрельбе из винтовки в дивизии “Принц Евгений”?
— Да.
— Так вы снайпер?
— Я — биолог. Летчик в прошлом. Врач, к вашим услугам. Стрелять же просто люблю с детства. Охота, и все такое.
Лорх тем временем тихо переговаривался с Вандерро, пользуясь тем, что Шлютце обсуждал с Кюстером свой, малопонятный окружающим, узкоспециальный вопрос.
— И как первые впечатления от службы, оберштурмбаннфюрер? — спросил, посмеиваясь, Вандерро.
Лорх решил изобразить человека, несдержанного на язык:
— Да я пока не определился. Но, знаете, судя по инструктажу помощника коменданта по режиму, от меня здесь ждут чего-то вроде… святости или подвижничества. Я специально привез пять бутылок французского коньяку, да не просто, а “Courvoisier”, а выходит, что распить их здесь и не с кем! Это огорчает.
— Святости? — Вандерро тихо рассмеялся, — Довольно точно подмечено! Вы, доктор Лорх, обладаете острым умом! Комендант действительно, уж вы мне, психиатру, поверьте, пытается сделать монахов из подчиненных. Скоро нам всем набреют тонзуры, даже протестантам, а на воротах лагеря вместо “Путь к свободе — послушание и труд” повесят: “Оставь надежду всяк сюда входящий”.
— И это не ново, — отмахнулся Лорх, — кое где висит такой транспарант: “Здесь входят в ворота, а выходят через трубу”.
— Здоровый тевтонский юмор, — поморщился Вандерро, — Глупость — извечная проблема среди нестроевых частей.
— Ну, не писать же им что-то вроде: «Из Шамбалы нет выхода. Войдите, и будьте счастливы тем, что здесь есть»… не поймут.
— Этого и я не понимаю. Объясните.
— Да просто в голову пришло! Шутка!
— Да никакая это не трата народных денег, Кюстер! — повысил голос фон Шлютце, — Что вы такое говорите! Разработка эффективного антидота против ботулинуса имеет не только медицинское и военное, но и политическое значение! Вы представьте, если мы сможем применить токсин ботулизма на поле сражения — об этом вопроса, кстати, и не стоит, мы готовы его поставить в войска в нужном количестве, а токсичность ботулизма вам известна — куда выше чем у самых новейших газов — так вот, с антидотом атакующие войска смогут выступить при неполной экспозиции средства, и вводя антидот отравленным, будут спасать и брать в плен целые батальоны и полки врага! Мы сразу решаем проблему рабочей силы, не теряя со своей стороны ничего. Я за такое решение. И хочу, чтобы вы этим занялись. Так или иначе ваша серия, с этой вашей дешифровкой последних слов убитых, ведет в тупик.
— Нет, не в тупик, штандартенфюрер! — возразил Кюстер, — Мы получили хорошие результаты.
— Вы получаете лучшие, когда вас назначают на дежурство по амбулатории! Хорошо, конечно, что полиция безопасности заинтересована в ваших, а следовательно, и в наших работах, и пусть эта тема продолжается, коль скоро ее финансируют с Принц-Альбрехтштрассе, но здесь, между нами, я хочу вам сказать, что тема ваша — троянский конь. Как раз конь для Филиппа Круга. Хотя и полиция безопасности может взбрыкнуть — в конце концов, психоанализ — типично еврейское изобретение!
— Если мы будем называть еврейскими изобретениями те области знания, где евреи до недавнего времени доминировали, то боюсь, мы вынуждены будем отказаться даже от христианства!
— Если вы будете аппелировать таким образом, вы договоритесь до крамолы! — оборвал фон Шлютце, — А от христианства мы как раз очень скоро откажемся. Не век попам свою осину гнуть! Господа! Предлагаю вопрос для обсуждения: доктор Кюстер и доктор Вандерро считают, что они совершили переворот в криминалистике — они пришли к выводу, что последние слова, или, точнее — агональный бред умирающего насильственной смертью содержит в себе ряд мнимо разобщенных символов, которые указывают на то, что умирающего беспокоит в последнюю минуту. То есть, это, как правило, попытка сообщения. Продолжайте, доктор Кюстер.
— Коротко говоря, так, господа: можно смело утверждать, что умирающий пытается указать ни на что другое, как на личность убийцы. Или убийц. Ничего принципиально нового в этом нет — подобным образом определяли убийц в средние века следователи Священных Судилищ. В источниках об этом говорится довольно туманно: “по знамению”… Тем не менее в иезуитских секретных источниках, которые попали в руки группенфюрера Оберга в Париже, говорится именно о правильном понимании предсмертных слов жертвы. Мы начали создавать свою систему дешифровки, и работая здесь на экспериментальной базе, отработали метод. Мы принимали участие в расследованиях криминальной полиции, и получили в тридцати случаях из тридцати восьми то же, что получило следствие KriPo. К тому же и неудачи можно отнести не обязательно к нашим ошибкам — могли быть и ошибки следствия. И что интересно — жертва всегда указывает на убийцу, даже если жертве стреляли в спину, и с большого расстояния. Механизм этого явления пока не вполне ясен…
— Механизм этого явления тривиален, — улыбнулся Лорх, — Происходит то, что когда-то искусственно вызывали некроманты: часть субстанции существа, на которую не имеют действия материальные законы, возвращается в уже мертвое, или почти мертвое тело, и передает информацию, а поскольку она обладает всеведением во всех вопросах, касающихся прошедшего времени, она и может указать на убийцу. Нет ничего странного в том, что мыслящая субстанция убитого жаждет мести…
— Виноват, доктор, — улыбнулся фон Шлютце, — Но такого вида теории нам мало подходят. В штате объекта я не держу ни богословов, ни демонологов, так что мистический взгляд на проблему света на нее не прольет. Более материалистического объяснения у вас не имеется?
— Иного объяснения и иметься не может, штандартенфюрер, поскольку обсуждается состояние на грани смерти.
— И что с того?
— На грани смерти материальная субстанция стремительно энтропирует вследствие разложения вектора времени на три измерения. Иначе говоря, никакие материальные законы в состоянии смерти не действуют, а на грани состояния смерти все материальные законы значительно искажаются. Мы не можем наблюдать смерть как таковую, мы наблюдаем только труп. Состояние смерти недоступно наблюдениям, однако, оно значительно влияет на внешнюю среду.
— Глас свыше какой-то! — заметил фон Шлютце, — Вы, доктор Лорх, говорите как что-то обыкновенное то, что я вообще не понимаю, а раз я не понимаю, то я не могу вам точно сказать, ахинея это все, или нет.
— Это не ахинея, штандартенфюрер, — заявил Вандерро, — Это теория Неопределенности. В Квантовой Механике работает однозначно. Почему и в данном случае нет? Есть теория многих реальностей Дитриха Римана, и у нее масса сторонников. С одним я не согласен: с разложением вектора времени на три. — Маркус с уважением взглянул на Вандерро, — Римана недоучили физике, уж вы меня извините, доктор Лорх. Время вообще никогда не бывает одномерно, оно как минимум трехмерно, а как максимум Х-мерно в плане привычной нам материи. И если мы можем высчитать только векторное время, то это потому, что мы полностью ощущаем себя существующими в пространстве, и время отражается на нас в виде непрерывного поступательного движения в сторону умирания материи, то есть, иначе говоря, энтропии на уровне данного пространства.
— Так я о том и толкую, — улыбнулся Лорх, — Я не пою Римановских песен, что вы, мне это и вовсе не к лицу, в мои-то годы! Вот насчет однозначной Х-мерности готов поспорить: резона в ней нет, так что она, скорее, возможна теоретически, но практически себя никак не проявляет, количество мер должно совпадать. А сумма векторов, прочерченных в поле этих мер, и будет текущим временем событий, которое мы ощущаем, или, что вернее, умеем замерять. Вне времени существуют экстемпоральные структуры, в которых какие-либо события определяются только изменением показателей уровня энтропии, вне энтропических показателей — структуры с отсутствующими событиями, или стабильные. Разделяет их так называемый “горизонт событий”. Собственно, это все. Остальное — частности.
— Между прочим, это сущая метафизика, — не будучи в силах выдвинуть контраргумента, Вандерро решил пойти с козырей.
— Это отчего же?
— А как иначе? Система, которая однозначно может преобразовать что-то в ничто, а ничто во что-то, есть Бог-Творец, система, стремящаяся к распаду с одной стороны, и к максимальному хаосу с другой — однозначно Сатана, а система…
— Ну довольно! — остановил фон Шлютце, — Здесь мы занимаемся другими вещами, так что… — он махнул рукой.
— Позвольте не согласиться! — возразил Маркус, — Чем больше я присматриваюсь к здешним людям, тем более убеждаюсь, что занимаются здесь по большей части тем же самым. Только подходят с другой стороны.
— Это в свободное время. — уточнил Шлютце.
— Разве есть разница?
— И существенная, мой друг! Я держу за правило предоставлять сотрудникам экспериментальные базы и не в служебное время. И меня не касается, что химик, который с девяти до шести работал с хлорпромазиновыми производными, после шести занимается, скажем, пластифицированной взрывчаткой. Лишь бы не взорвал лабораторию. У всех нас здесь есть свои собственные интересы, всем нам надо писать диссертации… вы понимаете?
— Разумеется.
— А вы, доктор Лорх?
— Не все, штандартенфюрер.
— Что же вам непонятно?
— Мне непонятно, например, следующее: я здесь четыре часа, а уже знаю, что здесь разрабатывают фосфорорганические газы, а точнее — диметиламид этилового эфира цианофосфорной кислоты , работают с ботулинусом, и с хлорпромазином.
— Что же вам не нравится?
— Я отвык от такой обстановки. К тому же не могу отговориться незнанием распоряжений о секретности. Одно дело, когда я обсуждаю теоретические проблемы — пусть это и кардинальные проблемы, но это не технологические решения, но вот… Когда я работал у Дорнье, моего коллегу арестовал агент Гестапо в пивной за то только, что он громко произнес цену деления нового альтиметра. Это был хороший урок для всех нас — не болтай! И я, после того, как побывал во Франции, полностью согласен с агентом Гестапо…
— Не берите в голову! — рассмеялся Лорху Вандерро, — Здесь ведь все — ученые, а нас, мудрецов, хлебом не корми, а дай подискутировать. Отсюда ничего наружу не выходит. Собственно, нас и собрали сюда для того, чтобы мы чувствовали себя свободнее без вреда для секретности. Вы не поверите, но когда мы выезжаем в город, в казино и борделе СД полностью сменяет весь персонал на свой — это у нас называется “зондердевочки”. Вокруг нас так хорошо создают зону отчуждения, что порой возникает чувство, что нас тоже посадили в этот лагерь… Зато внутри лагеря мы имеем полное право быть самими собой.
Гауптманн Шлоссе с громким звоном уронил вилку на тарелку.
— Что такое? — удивился Вандерро.
— Вы занимались когда-нибудь именно экспериментальной медициной, доктор Лорх? — поинтересовался Шлютце, желая скорее перевести разговор.
— Не совсем, штандартенфюрер. У Дорнье мы занимались более эргономикой, чем собственно медициной.
— А позднее?
— Тоже нет.
— А вы, Липниц?
— Нет, не имел возможности. Но я служил при санатории для летчиков.
— И, как я понимаю, у вас большой практический опыт — вы знаете предмет лучше многих наших теоретиков — вам и самому приходилось летать.
— Да, приходилось.
— И много?
— Двадцать пять побед в воздухе.
— Немного. — сказал Шлоссе.
— Для истребителя — немного. Но я занимался штурмовками, а не свободной охотой. Мне всегда мешал маневрировать вес бомб, да и самолет у меня был тяжеловат. Так что я своим успехом могу гордиться.
— И где же вы так отличились? — поинтересовался Шлютце.
— В Испании и в голландской кампании. Я, видите ли, в тридцать четвертом году решил сменить профессию, и стать летчиком. Жил я тогда в Германии. Мне оказали содействие, хоть я и не имел германского гражданства. Ну а когда я разбил самолет при посадке, мне очень пригодился мой университетский диплом. Я гауптманн люфтваффе, кстати, в СС мне присвоили ранг по соответствию, когда я выходил в отставку.
— А почему вы разбили свой самолет? — спросил Шлоссе.
— Это был не мой самолет. Это был “D-21” голландских ВВС. Мы их угоняли, это был добровольческий десант. Нам пришлось лететь на незнакомых машинах, которые к тому же не были осмотрены механиками. У меня переломило пополам правую ногу шасси. Могло быть и хуже, если бы мотор — не было парашюта.
— Получили сильные травмы? — сочувственно спросил Вандерро.
— Никаких не получил. Но сердце после этого стало сдавать. Не выдерживаю перегрузок.
— Вы с какого года в Партии? — поинтересовался Шлоссе.
— С тридцать четвертого.
— А в СС?
— С сорокового, разумеется. Сразу же, как вышел в отставку, вступил в Черный Корпус.
— Да, так вы еще не ставили никаких фундаментальных экспериментов? — вернулся к разговору фон Шлютце.
— Нет, штандартенфюрер. Собственно, мои функции сводились к послеполетному осмотру летчиков после серий полетов, скажем, на больших высотах, или в иных случаях. И при этом я не всегда даже мог взять у летчиков все анализы — если они отказывались от обследования, я не имел права настаивать. Знаете, у людей бывают разные причуды. Был у нас один ас, который падал в обморок при виде крови. И взять у него венозную кровь представлялось очень проблематичным…
— Тогда я хочу вас предупредить о том, что здесь вам предстоит работать совершенно по-другому. Здесь рождается некая новая концепция, как правило, никем ранее не разрабатываемая, которая потом изучается на экспериментальной базе. Здесь люди мыслят категориями будущего, и смотрят гораздо дальше прочих своих коллег. Мы являемся как бы инкубатором для прикладной науки будущего. Это надо понимать. Вам придется приучиться мыслить так же. А это не просто. Ну, скажем, в нашем хирургическом отделении проводятся опыты по экспериментальной лоботомии и комиссуротомии. Как вы считаете, какой в этом смысл?
— В этом я не специалист, штандартенфюрер.
— Ну как же! Вы подумайте! Со стороны может показаться так: собрались “мудрецы”, как выражается доктор Вандерро, и просто интересуются, что будет с человеком, если произвести хирургическое воздействие на лобные доли его мозга… Учитесь видеть прикладной смысл опыта, иначе толку от вас не будет.
Лорх рассмеялся:
— Он сдается, штандартенфюрер. Прикладного смысла от лоботомии и я пока не вижу. Только академический. Быть может, это имеет смысл для практики терапии черепных ранений?
— Это, конечно, тоже. Но я лично вижу ценность лоботомии в другом: известно, что после лоботомии, которая, кстати, может осуществляться не только при помощи иссечения, но и при помощи инъекции кокаина в лобные доли коры, у пациента наступает очень интересная амнезия — пациент не может вспомнить ничего, что касается его предыдущего жизненного опыта, но при этом моторика, речь, приобретенные знания, и, главное, рабочие навыки полностью сохраняются. То есть ликвидируется только личность пациента. А теперь посмотрите на любого заключенного нашего, или любого другого лагеря. Знаете, что больше всего ему мешает в жизни? Прошлые влияния социальной среды. Если бы он не знал, кто он такой, и как он жил в прошлом, если бы ему было внушено, что он жил так всегда — его не пришлось бы, пожалуй, держать за проволокой. Он бы работал, и не задумывался бы над тем, почему он должен работать в то время, когда другие веселятся и отдыхают. Он был бы даже счастлив. Видите, какие перспективы? Они очевидны, а вы их, тем не менее, не увидели. И возвращаясь к лоботомированию заключенных, хочу добавить: если мы говорим о том, что низшие народы должны в буквальном смысле обращаться в рабство, так мы должны учесть, что иметь на сто тысяч рабов двадцать тысяч охраны крайне невыгодно и нерационально. Нам нужны такие рабы, которых охранять не нужно, или охрану которых можно свести к минимуму. Задача государственная, не меньше.
— Привести остарбайтеров к покорности можно было бы и с помощью религии, но… приказ от 1 октября сорок второго года запрещает создание для остарбайтеров конфессионных организаций. — заметил Вандерро.
— Если вы хотите начать серию экспериментов по психологической и религиозной обработке остарбайтеров, то разрешение на это я вам обещаю, — махнул рукой фон Шлютце. — Плохи те приказы, которые нельзя пересмотреть. Только надо доказать целесообразность нововведения, и тогда выйдет другой приказ, и в каждом лагере слева от аппельплатца будет обязательно стоять церковь.
— Попы нужны, — усмехнулся Лорх, пробуя паштет из свиной печенки.
— И что?
— В данном случае, нужны русские попы.
— А вы думаете, их у нас мало? Я так думаю, что если всех греко-православных священников, которые находятся в распоряжении Geheimekonfessionburo собрать вместе, то они составят полк. За это не беспокойтесь. К тому же, один поп у нас уже есть — шарфюрер Комов.
— Василий Комов — личность! — рассмеялся Вандерро. — Кстати, господа, он мне уже неоднократно намекал на то, что готов начать проповедовать среди нашего контингента.
— А вы сейчас преподнесли его мысль как свою? — улыбнулся фон Шлютце.
— Не совсем. Я об этом давно подумываю и сам.
— Штандартенфюрер, а вы не могли бы ввести меня немного в курс того конкретного дела, которым я здесь буду заниматься? Хотя бы ориентировочно, — попросил Маркус.
— Охотно. Вы будете включены в научную группу, отрабатывающую методику выведения пилотов, совершающих полеты в условиях больших высот, из состояния длительного переохлаждения.
— Такие опыты уже, кажется, проводились? — заметил Лорх.
— Да. Рашером, в Дахау. Но там стояла иная проблема: изучалось не переохлаждение на больших высотах, а переохлаждение вообще — в то время стоял вопрос о пилотах, покинувших свои машины над Английским каналом, и проведших значительное время в воде. — в это время явилась служанка штандартенфюрера Шлютце, и он ненадолго отвлекся, любезно предлагая гостям натуральный кофе.
— Так вот, — продолжил Шлютце после того, как все налили себе кофе и закурили, — опыты Рашера это не совсем то, что нам нужно. К тому же они велись очень топорными методами. Эта его идея насчет отогревания летчиков “живым теплом” — с помощью женского тела! Держать на аэродромах батальоны девок для отогревания летчиков? Абсурд! Задача эта так и не решена, а тем не менее вопрос этот сам по себе очень болезненный, особенно теперь, когда наши авиафирмы разрабатывают такие программы как “Sturmvogel”, или хейнкелевские “Volksjager” и “Linde” . Опять-таки вопрос государственной важности. Вы вообще знакомы с синдромом переохлаждения на большой высоте? Видели это?
— Несколько раз, — кивнул Маркус.
— Значит, можете изложить мне прямо сейчас суть проблемы?
— Разумеется.
— Так изложите. А я послушаю.
— Коротко, или подробно?
— Подробно.
— Слушаюсь. Суть проблемы в следующем: при полетах на больших и сверхбольших высотах при условии применения обычной летной одежды в негерметизированных кабинах с кислородными аппаратами как на Me-110 или He-111, что значительно увеличивает время пребывания экипажа самолета на большой высоте, возникает значительное переохлаждение всего организма пилота, как вследствие низких забортных температур, так и вследствие низкого атмосферного давления, что вызывает снижение общей теплопродукции организма человека, одновременно со снижением температуры кипения воды, вследствие чего активизируется ее испарение, что приводит к дополнительному охлаждению тела, одновременно со снижением коэффициента теплоизоляции применяемой теплой одежды — из этого возникает длительное нерезкое охлаждение тела пилота с нарушением терморегуляции, и падением общей температуры тела до 34 градусов, и далее — до 29 градусов цельсия — это, собственно, уже агональное состояние. Неподвижность нижней части тела пилота так же играет негативную роль, поскольку кровь у пилота приливает к пояснично-крестцовой области, и ногам, а в дальнейшем это состояние прогрессирует до застоя крови в области ног и бедер, что приводит к обеднению кровообращения до критических величин в момент испытываемых пилотом перегрузок при ускорениях. Пилоты, длительно пребывающие в таких условиях, впадают в состояние, в котором неспособны к выполнению боевых задач, и даже неспособны к управлению самолетом; если они и доводят машины до земли, то находятся как правило в состоянии, угрожающем жизни.
— А сам синдром описать можете? — наклонил голову фон Шлютце.
— Сонливость, спутанность сознания, до коматозного состояния. Дыхание замедленное, с нарушением ритма по церебральному, или аритмическому вегетативному типу, реакция зрачков: на свет — замедленная, на аккомодацию и конвергенцию — сохраняется. Пульс: до сорока ударов, артериальное давление до 80-75 на 40-35 мм ртутного столба. Цианоз, потеря чувствительности, особенно — в конечностях, потеря проприоцептивной чувствительности и пространственной ориентации по паралитическому типу в тяжелых случаях; сужение периферических кровеносных сосудов, перистальтика резко снижена, в тяжелых случаях — до атонии. При углублении состояния — спазм коронарных сосудов, церебральная недостаточность, отек легких.
— А что вы можете рассказать о терапии этого синдрома?
— Выведение пилотов из этого состояния довольно затруднительно, штандартенфюрер. Возможны церебральные и коронарные спазмы, шок; чем резче выведение из состояния длительного переохлаждения, тем выше вероятность осложнений. При этом, несмотря на экстренную во многих случаях необходимость ампутации отмороженных конечностей, такая операция не показана до выхода из состояния длительного переохлаждения, несмотря на опасность интоксикации организма продуктами некротического распада тканей.
При падении артериального давления и нарушениях сердечной деятельности применяются строфантум, или другие гликозиды, камфора. Для стимуляции дыхания — лобелиум или никотин, стрихнин. Атропин, при шоке — пантопон в комбинации с кофеином. Хлоральгидрат в клизмах при судорогах с кофеином же. При отеке легких — ингаляция парами винного спирта, кислород. Прогноз, тем не менее, неблагоприятный.
— Вот вы и будете работать над тем, чтобы прогноз стал благоприятным. В вашем распоряжении теперь стендовая база, криокамеры, барокамеры, блоки интенсивной терапии, медикаменты… и человеческий материал. Этого вам хватит? Можете считать, что экзамен вы сдали. Браво!
— Благодарю, штандартенфюрер.
— Да за что, помилуйте!
— За похвалу. И за великолепный обед. Я совершенно сыт и доволен.
— Очень рад. И надеюсь, что мы теперь будем общаться с вами довольно часто, доктор Липниц. И с вами, доктор Лорх.
— О, это разумеется! — хором ответили оба члена зондеркоманды «Ветер».
Прованс. Марсель – Экс-ан-Прованс – монастырь св. Урсулы что возле Экса. 9 сентября 1610 года.
Патер Михаэлис, в сопровождении своего наперсника — отца Гийома де Туш, врача — мессира Юлиана-Марка Оля, а так же слуги — брата Бьеннара Сигурдссона, в дорожной одежде спускался во двор монастыря св. Доминика, где временно находилась резиденция святого отца, лечившегося здесь от своей мучительной болезни, несомненно наколдованной злонамеренными ведьмами, коих в округе развелось несметное количество в результате излишней мягкости как духовной, так и королевской власти, и, равно, скорбного падения нравов в прежде всегда богоспасаемой Франции. Во дворе уже собрались все те, кто прибыл за Михаэлисом третьего дня — просить у последнего помощи в неотложнейшем деле.
— Dominus vobiscum! — благословил Михаэлис собравшихся словами святой Мессы.
— Et cum spiritum tuo! — ответила настоятельница Эксского монастыря св. Урсулы так же словами из Мессы.
— Что же, поедем, пожалуй, — зябко потер плечи Михаэлис, — самое и время. Да, контесса, я прошу вас в мой экипаж.
— С удовольствием, отец мой, — согласилась абатиса, и заняла в карете место по правую руку от досточтимого святого отца.
В этот день, сентября девятого дня, года от воплощения Господа нашего Иисуса Христа 1610, прованский инквизитор патер Михаэлис чувствовал себя особенно скверно — болела у него печень. Сидя в тряской своей карете, подпрыгивающей на многочисленных ухабах, патер Михаэлис то и дело хватался за бок, болезненно морщась, и ругаясь мысленно самыми последними словами. Брат Гийом при каждой гримасе святого отца выражал последнему свое сочувствие, а то и начинал читать молитвы, чем вконец уж измучил достопочтенного инквизитора. Больше всего тот сейчас нуждался в покое, посте, и постели, но, как говориться, нет на свете покоя тем, кто свой долг ставит выше страданий своей бренной плоти. Инквизитор скрежетал зубами, и тихо кряхтел, и больше всего ему опротивел его же помощник — своим навязчивым состраданием.
— In nomine patris, et filii, et spiritus sancti, — благословлял патер Михаэлис крестьян, падавших на колени перед его каретою, мысленно желая им провалиться в преисподнюю, так как считал всех крестьян тупыми недочеловеками, и, к тому же, совершенными еретиками и вероотступниками.
Михаэлис проснулся в то утро едва живой, однако все-таки приказал собираться в дорогу отцу Гийому — дело отлагательств не терпело, да к тому же Михаэлис привык и любил заниматься такими делами сам. Дело же было в том, что вот уже более месяца, приблизительно с 1 августа, как в монастыре св. Урсулы, в котором, надо сказать, содержались девицы из самых знатных фамилий Прованса, разразилось нечто, совершенно никакому описанию не поддающееся, только наводящее пожалуй на мысль о биче божием, за грехи наказующем смиренных овец господних в ранее благополучном Эксе: две монахини — Луиза Капо и Магдалена де ла Палю в одночасье сошли с ума, и их одержали дъяволы во множестве совершенно немыслимом — настолько, что монахини забесновались, и стали вытворять в смиренной и тихой обители всякие богомерзейшие ужасы. Все сие происходило почти постоянно, к вящему огорчению почтенной настоятельницы обители св. Урсулы, покровительницы Прованса.
Одержимые и терзаемые бесами монахини то бесновались, принимая позы самые жуткие и невообразимые, то впадали в буйство, вцепляясь в волосы своим сестрам по обители, то в язвительность, понося сестер самыми поносными выражениями, да еще и обвиняя многих в противоестественном грехе женолюбия — что вызывало слезы и причитания оскорбленных голубиц, то громко требовали подать себе мужчин, да еще не просто так, а во множестве, а бывало, что и изрыгали кощунства, бредили, и поносили святыни Римской Католической Церкви, а то впадали в совершенное оцепенение. Все это делали, само собой, бесы, сидящие в девицах, а не сами девицы, так что обвинять в бесчинствах кроме врага рода человеческого, сиречь того, кого обычно называют Диаволом и Сатаною, было некого, но все равно — греховные эти деяния производили на окружающих впечатление самое развращающее, и отвращающее от св. Веры, чего Диавол, собственно, и добивался. Поначалу буйства монахинь навели местного духовника на мысль об обычном буйном ведовстве, и он уж порешил вызвать монахов из монастыря св. Франциска (из тех, кого называют “наблюдающими орденский устав” — мужей жизни самой святой и примерной), и с этими монахами он бы девиц, пожалуй, и сжег как ведьм, но вскоре все припадки стали сопровождаться такими противоестественными телодвижениями, что у духовника обители возникли серьезнейшие подозрения на предмет истинных признаков одержимости Дъяволом девиц Капо и де ла Палю, и от сожжения их духовник предпочел воздержаться, главным образом по двум причинам: во-первых, демоны одержали девиц насильственно, и потому девицы сами по себе не были виноваты ни в чем, так как сами были околдованы; а во вторых, одержимость — зараза хуже чумы, и непременно должна была перейти после сожжения одержимых на других монахинь, а то и на тех, кто стал бы одержимых девиц сжигать — такие случаи были еще на памяти, особенно — в Германии, где наряду с ведьмами было сожжено множество одержимых, и надо сказать, что местные фемы поплатились за это весьма жестоко.
Почтенный патер-духовник прочитал над монахинями все ему известные бесогонные молитвы, но это привело только к тому, что девушки, по его словам, принялись бесноваться еще пуще, выкрикивая при этом целые фразы на никому не известном языке, и пытались, между прочим, покусать почтенного святого отца. Духовник и действительно едва не пострадал: сам он рассказывал, заикаясь от не прошедшего еще ужаса, как к нему вплотную приблизился Нечистый, угрожая духовника задавить, и задавил бы, так как духовник греховно усомнился в могуществе Слова Божия, и только святой водою почтенному патеру удалось отогнать беса прочь. Штаны патера при этом промокли со страху хоть выжми. Девушки, или, вернее — демоны, сидящие в девушках, торжествующе хохотали.
У духовника от испуга случился припадок нервной горячки, и его отнесли в постель. Три дня святой отец пролежал в бреду, причем ему казалось, что его поджаривают на медленном огне неисчислимые полчища демонов. Духовник говорил о том, что это было чистое колдовство, и всячески отрицал предположение доктора Юлиана-Маркуса о том, что у патера-духовника было воспаление мозга, прошедшее в абортивной форме. Доктора Оля, за его вольнодумный диагноз, так же подвергли остракизму и отцы Михаэлис и Гийом.
После трех дней острой горячки патер-духовник пришел в чувство, но при каждом упоминании о нечистой силе он немедленно пугался настолько, что начинал трястись всем телом, и разражался обильными слезами. Остальные были перепуганы не меньше. Все перечисленные события и побудили пострадавшего духовника и почтенную абатису обратиться за помощью к инквизитору Михаэлису — общепризнанному бесогону и специалисту по дъявольским воинствам, кои, как известно, имеют особый чин при епархиях, и именуются среди святых отцов экзорцистами.
Патер Михаэлис, как уже было сказано, хворал, однако принял просителей благосклонно, пообещав им заняться их делом, как только здоровье, и Провидение божье позволят ему заняться этим. Они так и договорились, но пришло известие, что третьего дня бесноватые девицы подняли в монастыре уж совсем невообразимый содом, так что Михаэлис, внемля слезным просьбам абатисы, решился ехать немедленно.
Настроения Михаэлиса отнюдь не улучшали тягостные вздохи сидящей рядом абатисы — не юной уже, и тем не менее на диво красивой женщины, которую инквизитор непроизвольно раздевал при каждой встрече глазами, проклиная при этом каждый раз Нечистого за искушение, и уж во всяком случае, что бы там не говорили, и что бы ни думал на этот счет сам Михаэлис, он все же куда больше был расположен видеть ее в веселом и умиротворенном расположении духа. К тому же и духовник обители, ехавший неподалеку от кареты верхом на муле, словно нарочно беспрерывно читал молитвы на дурном латинском языке, полагая, что чем громче он это делает, тем больших достоинств исполняются сами молитвы.
С другой стороны от читающего молитвы духовника, вровень с едущей довольно медленно каретой, шагал реймсский экзорцист отец Николаос — в миру граф Иоахим Лоттенбургский, принявший сан смолоду, и весьма наторевший в духовных делах. Сей воинствующий монах был человек весьма и весьма ученый, читавший еврейскую Библию, которая у них называется “Танах”, а так же Талмуд и “Книгу Ецира”, и даже приводивший из них на память обширные цитаты и толкования в переводах на французский, немецкий, латинский, и бретонский языки. Он случился быть в это время рядом, и согласился принять участие в несчастных одержимых урсулинках, склонившись к личной просьбе патера Михаэлиса. Рядом с отцом Николаосом ехал верхом доктор Оль, оживленно беседовавший с ним о какой-то новой болезни, свирепствовавшей в Баварии. Периодически доктор предлагал отцу Николаосу сесть на его коня, но святой отец неизменно отказывался от этой любезности.
Михаэлис отдернул занавески, и, выглядывая из окна кареты, обратился к отцу Николаосу:
— А что, преподобный отец, вы тоже не решитесь начать изгнания завтра же?
— Не понимаю я, почему так надо начинать именно завтра, — отозвался отец Николаос.
— Да ведь мать-настоятельница просила нас начать поскорее!
— Поскорее-то поскорее, но почему непременно завтра?
— А почему нет? — тихим, едва слышным голосом спросила абатиса.
— Что вы сказали?
— Я спросила, почему бы вам не начать сразу?
— Не будет у нас ни сил, ни возможности к этому.
— Вы так устали за дорогу?
— Да нет, дорога невеликая, да только нужно прежде нам с вами очистить себя постом и молитвою, а потом уж приступать и к Нечистому. И подготовление может продлиться не один день, дабы быть нам пред Баалом Зебубом во всеоружии, относясь к нему, как к врагу рода человеческого, и не потрафляя ему неотмытыми прегрешениями. Это чтобы у него не было над нами власти — ни над духом, что, конечно, маловероятно, ни над телом, что вероятно более, ибо тело грешно. Иначе мы и девицам не поможем, да и себя подвергнем опасности. Многие этого не понимают, и очень жаль!
— Я все понимаю, святой отец! — абатиса, судя по ней, снова готова была расплакаться, — Но вот если случится что-то настолько ужасное, что надо будет приступить немедленно?
— Тогда приступим немедленно, — спокойно сказал отец Николаос, — ибо и два плюс два равно пяти, если это угодно Господу!
— А вы, контесса, чего опасаетесь? — полюбопытствовал Михаэлис у абатисы.
— Опасаюсь я, отец мой, что это еще распространится, и Диавол вселится и в других девушек. Разве вы не можете понять того, что я беспокоюсь за них?
— Отчего же, — сказал отец Николаос, — мы все это прекрасно понимаем. Да только так вот, как вы — беспокоиться не стоит, ибо спешка здесь дела не улучшит, а промедление — не ухудшит. Даже наоборот: вид одержимых вселяет страх божий в сердца праведных. Диавол не может вселиться в тех, кто ему неподвластен, кто чист душой и телом, кто не грешит страстями, любостяжанием, или роскошью. И ежели в обители появятся еще одержимые, так что ж — это поможет нам выявить тех девиц, которые как-либо грешны, и вам не исповедались, или же тайно лелеют греховные желания!
— О, мой Бог! — простонала еще более испуганная абатиса.
— Вы не станете утверждать, что таких девиц в вашем монастыре нет, — продолжал патер Николаос, обращая к абатисе пронзительный взгляд, — а станете, так я не поверю.
— Но что уж так-то, отец мой! — воскликнула абатиса.
— Не поверю! — упрямо повторил отец Николаос, — Не поверю, потому как в такое чудо поверить невозможно. Да и судите сами: всегда же мы легко верим в греховность человека, тогда как добродетель его всегда нуждается в доказательстве.
— Ибо человек есть сосуд греховный, — поддержал Михаэлис.
— Вот именно, — кивнул отец Николаос, — Но это было бы еще полбеды. В силу своих обязанностей я бывал всюду: во дворцах и в хижинах, и в духовных обителях, причем весьма во многих, и потому знаю, что одержимых греховными желаниями там всегда больше, нежели тех, кто стремится к духовной чистоте! Сатана вездесущ, он проникает всюду в бесконечной своей злобе и зависти, и искушает каждого, используя многие слабости бренной плоти… да что, мы с вами — исключение? Я сражаюсь с Нечистым не то что каждый день — каждый миг моей жизни! Но я стремлюсь к жизни вечной, ибо познал, что это такое…
— Познали? — удивился доктор Оль, — Каким же образом?
Патер Николаос развел руками:
— Да все тем же, доктор: постом, молитвою, и послушанием.
— Нет, виноват, вы что же — бывали в раю?
— Что значит — бывали? — возмутился Михаэлис, — А и шуточки у вас, доктор! Словно бес в вас сидит!
— Во мне не сидит, — улыбнулся мессир Оль, — Или же придется нам с вами признать, что бес вас лечит… к вящей славе Господней!
— Эх, пострадаете вы за ваш длинный язык когда-нибудь!
— Да что я такого сказал, святой отец? Я не богослов, а мне крайне интересно, каким образом достойный отец Николя познал вечную жизнь. Если умозрительно…
— И умозрительно тоже, — кивнул патер Николаос.
— Но как еще в нашем с вами положении?
— Как-нибудь в другой раз, доктор. Ну так вот что я хотел сказать: я, в своем следовании церковной доктрине, знаю, к чему иду. А те, кто не знает, к чему идут — тех искушает Дъявол, ибо… м-м-м, скажем — ибо он может предложить нечто конкретное: славу, деньги, женщин… а жизнь вечная — не есть нечто, но вопрос веры, и не может быть представлена сию же минуту, ибо ее надо еще и заслужить. Так рассуждаю я, так рассуждаете и вы, но мы — другое дело, мы — высокие иерархи, и мы прошли уже первую ступень очищения нашей души, и то! А низшие братия — на то они и низшие, не принявшие еще полностью жизни святой, и бесу они подвержены, само собой, в большей степени! И если они не грешат, то только из страха перед наказанием.
— Многие, к сожалению, наказания не очень-то боятся, святой отец, — вставил доктор Оль.
— А многие и наказания не боятся, — согласился отец Николаос. — Гордыня, гордыня, и еще раз гордыня, и плотские вожделения к тому же, и вот целый сонм грехов устремляется к обреченному, и завлекает его в сети диавольские, а там — вплоть до того, что самого Люцифера в зад лобзать с мерзостным любострастием! А все из любострастия и истекает — от проклятого жала плоти нашей! Такова природа человеческая: зачат во грехе и рожден в мерзости, и путь его от пеленки зловонной до смердящего савана!
При столь грозной цитате из Писания, произнесенной почтенным отцом с таким выражением лица, что не будь он столь смирен и свят, как его все рекомендовали, его можно было бы заподозрить в ненависти ко всему человечеству, у абатисы в глубине души промелькнула догадка, что говорит с нею мрачный фанатик, и человеконенавистник, каким было бы вполне под стать быть самому завзятому турку. Но набожная абатиса крепко верила в Христа и Пресвятую Деву, и, убоявшись своих мыслей, немедленно приписала их дъявольскому наущению. А приписав это откровение Дъяволу, она испугалась еще более, так как из этого следовало, что Сатана и к ней приступил вплотную, и от того абатиса побледнела как полотно, и истово перекрестилась, отводя взгляд от лукавой физиономии доктора Оля, поглядывающего на нее с каким-то особенным, докторским интересом.
— Что уж вы так-то, матушка! — укоризненно произнес доктор, адресуясь к абатисе, — Человечество, надо признать, и действительно гниловато, но что толку за него так переживать! Себя хоть поберегите. Сердце наше — оно не из железа сделано. А ну как откажет?
Патер Николаос приписал бледность абатисы впечатлению, которое на нее произвела произнесенная им проповедь, и он довольно улыбнулся, и кивнул головой.
— Вполне согласен с вами, досточтимый отец, — добавил Михаэлис. — Я ведь, как всем, верно, известно, инквизитор, так вот: если бы вы только знали, сколько через мои руки прошло лиц духовных, и особенно — обитателей монастырей, как мужских, так и женских, в ряду прочих еретиков, ересиархов, колдунов, и иных демонских служителей — вы бы пришли в ужас! Смело могу сказать: монастыри как раз и охвачены более всего демонской скверною, да только труднее там найти служителей нечистого Духа.
— Деды наши и отцы находили, — сказал отец Николаос.
— Находили, согласен.
— И успешно боролись с ними. Это теперь нам руки связывают. А кто от этого выигрывает, не догадываетесь?
— Нынче Демон от нас не уйдет, — заверил Михаэлис.
— Хотелось бы!
— А я вот могу рассказать то, что лично видел в Кастилии, — вмешался в разговор брат Гийом, — Так, в одном монастыре сама настоятельница при вознесении святых даров поднималась в воздух — видно, Дъявол ее поднимал. А в обители, которая была, надо сказать, не особенно тучной нивой Божией, невежественные и заблудшие овцы воспринимали это парение настоятельницы в воздухе, напротив, как признак известной святости последней.
А мы заподозрили, что дело тут не без Белиала происходит, и принудили мы абатису согласиться, чтобы над нею были прочитаны всякие экзорцизмы. Видеть надо было, как она пыталась увильнуть от этого! Однако пришлось ей согласиться. Так вообразите: с первого же раза, как прочитали мы “семя жены сотрет голову змия…”, та принялась корчиться, рычать, а потом изрыгнула из себя семь живых жаб, четыре окровавленных кинжала, и договор с Дъяволом, где она обязалась совратить весь монастырь на служение Нечистому похотью, и ложными чудесами…
— Чушь какая! — возмутился доктор Оль.
— Как?
— Да вы подумайте головой, дружок! Как в желудке у человека может оказаться семь жаб и четыре кинжала? Он тут же и помрет! Да они там все вместе и не поместятся!
— Но я это видел!
— Мало что вы видели! Был у меня пациент, который видел, как деревья разгуливают! После ужина с ним это бывало…
— Вот всегда вы, доктор, так! — укорил Михаэлис.
— Что это — так!
— Вы просто тевтон!
— Тевтон я и есть. А что, не прав я, по-вашему?
— Вы забываете, что тут действовал Нечистый! А ему такие дела сделать — раз плюнуть… простите, Этель.
— Ах, вот что? Тогда приношу извинения. И что же вы, Гийом, с этой монашенкой сделали?
— Ну, капитул нас попросил не выносить сор за порог, и потому абатису не судили ни светским судом, ни духовным — сами мы ее и удавили втайне от всех в монастырском подвале, а после ее отпели — грехи-то мы ей отпустили — и похоронили, вроде бы как она умерла своей смертью… Очень уж нас епископ просил сделать все это без огласки.
Несчастная настоятельница от этого рассказа побелела так страшно, что казалось — вот-вот она умрет — она подумала, что этим рассказом Гийом намекает на нее, и намекает намеренно, так как она и представить себе не могла, что он попросту глуп и бестактен, и никогда не думает о том, кому и что он говорит. Она была близка к обмороку, и принялась нюхать соль, икая, и содрогаясь всем телом. Михаэлис заметил такое состояние абатисы, и, хотя понял его по-своему, все же неодобрительно посмотрел в сторону брата Гийома, но ничего не сказал, а Гийом укоризненного взгляда патрона не понял.
— Так вот, — продолжал Гийом, все более увлекаясь, — потом мы еще в том же монастыре изловили и колдунью, и достаточно тщательно ее допросили. Колдунья поведала нам так много колдовских рецептов, что хватило бы и на сорок Симонов, и я до сих пор удивляюсь, как столько могло уместиться в ее тупой голове — не иначе, и тут приложил руку Дъявол! Сначала, конечно, ничего она говорить не желала, да огонь — лучшее средство развязать язык упорной чертовой женке, и она у меня скоро очень заговорила, как только повытчик снял ей ногти с ног и рук, вырвал зубы, да глаз сварил каленым железом…
Абатису при перечислении таких подробностей чуть не вырвало, и она судорожно зажала рот платком.
— И вот от нее я впервые узнал, — продолжил Гийом, не замечая реакции абатисы, — что колдуны и сами друг с другом не в ладу, и у них есть масса заклинаний для того, чтобы охраняться от напущений своих же собратьев; и знаете, как звучит заклинание, которое колдуны производят, чтобы отвратить напущение на себя диавольской любви? “Aekew pluni almuni mechulal cheshew hagibah ain Reshoth aemen haklalim ve Lobetzu aechol haalmuni mehulal, isha la-hapsha haalmuni mehulal ani Diwor hagezer diin diwad nigem, diwad nigem ve Noga Ishtar-Nahem-Aemanahema-Melith-Ashtoreth ve ret aechawa raguz, ochaw-negdi el-Ginam Azon pluni almuni mechulal callon ve thinofath, hetz haamor bamitoch haciver, apar veeper etzer hamiin shachath shigon aemenachew laad aerespeger, aemicalal hashem Nahemah ve Riashta umma nisaw ellath!”
— Ничего из этой тарабарщины я не понял, — заметил доктор Оль, — к чему было и лопотать все это?
— Но ведь есть в этом дух Дъявола, не так ли?
— Знаете, Гийом, серой не запахло. И рева пламени я не услышал. Похоже лопочут еврейчики на рынках.
— Почти угадали, доктор, — заметил отец Николаос.
— Неужели? Вы что-то поняли?
— Все понял.
— И что же там?
— Э, что там может быть! Богохульства, и всякая мерзость…
— А откуда брат Гийом все это знает, и так хорошо, что цитирует это на память целиком? — насторожилась абатиса.
Гийом густо покраснел, и испуганно и торопливо стал оправдываться:
— Да ведь пока записывали, я и запомнил все это. У меня память цепкая — раз напишу, да и помню, хоть и не нужно это мне… А рассказал я все это к тому, чтобы показать, какие такие искусства процветают в тихих обителях монастырских стен! И это еще не самое ведь худшее!
— Да уж, процветают, и чаще, чем хотелось бы, — подтвердил Михаэлис.
Разговор на этом заглох, и все довольно долго молчали, и Михаэлису поневоле пришлось слушать, как абатиса тщетно пытается унять нервную икоту. Михаэлис искренне пожалел абатису, но обращаться к ней со словами утешения и ободрения все-таки не стал.
— Одно вот меня удивляет, — вдруг громко сказал патер Николаос.
— Что такое? — встрепенулся доктор Оль.
— Нет, доктор, вы меня как раз ничем не удивили. А вот вы, почтенный брат мой, и вы, сестра, — он поклонился абатисе и духовнику, — прибыли к досточтимому отцу Михаэлису все разом, а оставили ли вы в обители сколько-нибудь сведущих духовных лиц? Я имею в виду то, что у вас там опасные бесноватые, а обращаться с ними у вас кто-нибудь умеет?
— Ну как же! — отозвалась абатиса, — Мы оставили дела в обители на духовного священника ордена. Он и исповедник многих наших девиц. Собственно, это и мой исповедник, так что я могу ручаться — человек это знающий, и нам всем известный.
Николаос удовлетворенно кивнул, зато патер Михаэлис весьма заинтересовался сказанным:
— Вот как? А кто таков ваш исповедник? Не патер ли Лоис Гофриди?
— Именно он, — подтвердила абатиса.
— А!
— А что он за человек? — поинтересовался Николаос, отрешенно глядя перед собой.
— Это человек, по моему мнению, весьма ученый и обходительный, — ответил за абатису духовник.
— Интересно, кстати, что в его присутствии бедные девушки как бы утихают и не беснуются, — добавила абатиса.
— Да-да, именно так, и я это видел, — подтвердил духовник.
Николаос покачал головой.
— Вы знаете, — абатиса явно хотела убедить всех в особой положительности патера Лоиса Гофриди, — это безгрешный совершенно человек! Он ежедневно умерщвляет плоть, и не ест мясного никогда — ни каким образом. Пост же у него как у картезианца, — в голосе абатисы затеплилась скрываемая, но чуткому уху различимая нежность.
“ Ого!” — подумал Михаэлис, — а тут ведь дело нечисто! Это уже похоже на что-то большее, нежели христианская любовь к ближнему!”
Патер Михаэлис почувствовал что-то вроде ревности.
— А как он с искушением плоти? Не бывало ничего такого? — спросил Николаос.
— Что вы! Как можно! — подняла протестующе руки абатиса.
— Не знаю, может сейчас и так, а в молодости он был такой, извините, бабник, что я просто удивляюсь, как смог он сделаться священником! — брякнул, по своему обыкновению, Гийом де Туш.
Михаэлис же почувствовал при этом нечто вроде торжества, и потому изрек глубокомысленно:
— Частенько бывает так, что одно другому не мешает!
Абатиса покраснела, и зажала ладонями уши.
— Да что вы, право, матушка! на каком свете вы живете? — Михаэлис смерил абатису желчным взглядом, — Не из Иерусалима же Горнего вы сошли к нам, грешным! Дело это обычное, к сожалению, конечно, но приходится признать: в монастырях полно незаконных детей не только от священников, но и от лиц куда повыше, и их отцы открыто им выказывают свою протекцию! Да и монахи в основной своей массе — ничуть не лучше, а то, пожалуй, и похуже будут! — у Михаэлиса так же был где-то незаконный сын, но Михаэлис считал, что этот грех им искуплен — тем, что про сына он ничего знать не хотел, и тем, что уж получил по этому поводу специальное отпущение, которое иезуитский орден даровал своим лучшим агентам в качестве особой привилегии.
— Это лишний раз доказывает, насколько силен в нашем мире Сатана, — мрачно изрек отец Николаос.
Абатиса перекрестилась, а духовник, у которого, как знал Михаэлис, так же совесть была нечиста в этом отношении, благочестиво завел очи горе, и тоже перекрестился, и не один раз, как абатиса, а трижды. От духовника никаких комментариев по данному поводу не последовало, да и удивительно было бы услышать от него на этот счет комментарии, а вот абатиса попросила:
— Монсеньеры, я вас умоляю, не надо больше говорить об этом! Этакое непотребство, что вы говорите, негоже слышать ушам порядочной женщины! Тем более уж — мне, поскольку я — девица!
— Хм! — патер Николаос посмотрел на абатису снизу вверх.
— А вот что касается Дъявола и его проделок… — начал было Гийом, но абатиса прервала и его:
— Пожалуйста, брат Гийом, не надо о проделках Дъявола! Мне его проделок хватает и в моем монастыре!
Остаток пути все провели в молчании. Только абатиса по временам тихонько молилась.
Приехали в пятом часу вечера, и едва въехали в монастырские ворота, как были встречены толпою монахинь, выведших навстречу достойным отцам бесноватых девиц. Как выяснилось, бесноватые сами сообщили, что в монастырь едут святые мужи изгонять из них бесов, и точно назвали час их приезда — еще с утра. Уже и это всех в монастыре перепугало, да тут еще и девицы разразились торжествующими воплями, поминутно повторяя: “Господа приехали, хозяева!”
— Магда кое-что принесла тебе, святой отец! — Магдалена де ля Палю подбежала к носилкам, на которых несли обездвиженную Луизу Капо, рванула ремни, которыми та была привязана, освобождая ее, а потом так же бегом подбежала к карете, и бросилась перед ней на колени. Михаэлис хотел было благословить ее, но та схватила его руку, до крови укусила, и с такой силой рванула святого отца к себе, что почтенный инквизитор вылетел вон из кареты, и рухнул оземь.
По глазам Михаэлиса было видно, что он более удивлен, нежели испуган, и самообладания отнюдь не потерял: тут же он сам, сидя на земле, извлек из кармана сутаны мешочек пороху, и немедленно прижег свою кровоточащую рану — дабы бесноватая девица не занесла через укус и ему какой-нибудь демонской заразы.
— Sapermillemento da Christi! — завопила девица, гримасничая, и хватая почтенного инквизитора, слишком занятого своей раной, за ворот сутаны.
Доктор Оль, сложив руки на груди, невозмутимо наблюдал за этой сценой, не желая ввязываться в события, в которых, по его мнению, главенствующую роль играл не демон, а острый менингит, каковой, как знал уже доктор, мало того, что заразен, а особенно прилипчив. Доктор немедленно решил завести обыкновение разговаривать со всеми через огонь светильника, как его десять лет тому назад научил его приятель доктор Лорка во время эпидемии чумы в Ломбардии.
Гийома же, являвшегося телохранителем Михаэлиса, как назло, хватил столбняк, а девица тем временем трясла почтенного инквизитора как грушу, но делала это, как отметил доктор Оль, достаточно осторожно, словно бы опасалась нанести ему серьезное увечье. Луиза же замерла, стоя на четвереньках возле своих носилок в позе такой, будто бы она вознамерилась пощипать траву.
Отошедший наконец от столбняка Гийом бросился к девице, и замахнулся кинжалом, выхваченным им из складок сутаны. Однако патер Николаос, так же до этого времени бездействовавший, среагировал наконец, оттолкнул Гийома, железной рукою схватил девицу за волосы, развернул, и одну за другой отвесил ей по лицу несколько весьма внушительных оплеух. Девица, осовевшая от ударов, которыми и быка можно было заставить лечь замертво в борозде, рухнула к ногам Николаоса, обняла его колени, и судорожно разрыдалась.
— Убейте ее! — закричала Луиза, — Убейте нас! Мы обречены Врагу рода человеческого!
— Молчать! — заорал на Луизу Гийом, бывший в бешенстве, и стремившийся сорвать на ком-нибудь свою злость.
— А ты что мне приказываешь, грешник? — завопила Луиза, вскакивая на ноги, и выгибаясь в руках немедленно подхвативших ее монахинь, — Ты, грешник, навек проклят! Грешник, грешник, грешник! Смотри, скоро нос у тебя отвалится — вот попомни мое слово, похотливый козел!
Доктор Оль скользнул взглядом по сыпи, видимой на руках и лице брата Гийома, и сообразил, что девица, пожалуй, не так уж и не права.
— Да они истые ведьмы! — заорал Гийом, — В огонь их!
— Да-да, в огонь нас! И раскаленными клещами! Но мы вернемся масками , и будем пить вашу кровь, святые отцы!
— Распорядитесь сложить два костра во дворе! — крикнул Николаос, но тут же Луиза вырвалась, упала на колени, и в голос заплакала:
— Пощадите нас, святые отцы! Это не мы, это не мы! Это они заставляют нас поступать так!
Отец Николаос довольно усмехнулся, и громко прокомментировал:
— Вот теперь я вижу, что они — одержимые, а не ведьмы! Только одержимые боятся костра, а ведьмы костра не боятся — они его жаждут. Очень хорошо!
Патер Михаэлис отряхнулся, и вплотную подошел к Гийому.
— Насколько мне известно, ты, возлюбленный брат мой, давал обеты не прикасаться руками к золоту и оружию, не так ли? И что я вижу?
— Но, мессере, ваша жизнь была в опасности!
— Это дела не меняет. У тебя есть крест?
— Как же, мессере, есть!
— Вот это и есть твое оружие. In hoc signo vinces! Немедленно выбрось кинжал, и чтобы я этого больше не видел!
— Как прикажете, мессере.
Патер Николаос оглядел всех присутствующих, и распорядился:
— Каждую из бесноватых — в отдельную келью, никуда не выпускать, кормить соленой пищей, воды не давать, и к каждой поставить стражу — стеречь, не сводя глаз! Обо всем сообщать нам. Нам нужна отдельная капелла для молений, и вы должны следить, чтобы в капелле постоянно горели свечи, но когда мы будем находиться там одни, туда никто входить не должен. На этом пока все. Исполняйте.
Монахини, испугавшиеся вида и голоса реймсского экзорциста даже более, чем вида одержимых, объятые ужасом, ринулись исполнять приказания.
Часть третья
НАСЛЕДИЕ ПРЕДКОВ
Наследие — как дым, стелящийся по ветру,
Как этот дым, что ядовит, неуловим,
Почти бесцветен; он зовет, манит,
Но каждый, кто подходит ближе метра —
Убит.
Огонь прекрасен, но он в прах сжигает Славу,
Свет, чуть проникнет в Сферы — станет Тьмой,
Варавву отпустили с миром — были, в общем, правы,
Теперь приходится вести дела со мной.
Проклятие — не плеть, и не боится
Проклятия веселый мой народ,
Мечтает он нажраться и напиться,
Ходить на голове, гулять и волочиться,
Ни страх ни совесть в сердце не войдет —
Собаки взлают — ветер понесет.
А плоть не воск: ей нужно человека,
И сердце — не простые потроха: все ищут,
Снег идет, краснеет осень века,
Смерть, как всегда, невинна и тиха —
Обыденность, беспутная калека
Гармошки скуки штопает меха.
Гори же все огнем! Тепло и славно,
Гори, а дальше горе — не беда,
Убитым все едино и все равно,
Грехи скостит наш подвиг достославный,
И смоет кровь церковная вода.
Все для меня! Я создал порох, пулю,
Вас, Бога, все! Все от моих щедрот!
Так вот:
Дарю вам и запретный плод —
Тех, кто стеня на горькую судьбу,
Войдя в ворота, вылетел в трубу!
Шталаг №214. 26 октября 1943 года.
— Вставайте, барон, нас ждут великие дела!
Лорх открыл глаза.
— Ты бы поаккуратнее обращался со своим начальником, болван богемский! А то начальнику надоест, и он отправит тебя на русский фронт!
— Одевайтесь в парадное, совещание, шеф!
— В честь чего это?
— Пока не знаю. И не узнаю, если вы соизволите продолжать в том же духе!
В этот день всем офицерам, смена у которых была свободной до следующего утра, было назначено увольнение — по случаю юбилея коменданта лагеря Швигера, который получил уже от подчиненных богатые подарки, и теперь решил устроить массовое гуляние в офицерском казино Ламсдорфа. Выезд был назначен с трех часов.
Рассчитывавшим проваляться до трех в постелях офицерам выспаться не удалось — был получен приказ начальника по делам военнопленных и перемещенных лиц OKW, который требовалось немедленно довести до сведения личного состава. Поэтому всех свободных от охраны и нарядов собрали в конференц-зале, и Швигер лично зачитал им приказ следующего содержания:
“Meibach-1”
Oberkommando der Wehrmacht 26 oct 1943.
Berlin
РАСПОРЯЖЕНИЕ.
1. Намерение обращаться с военнопленными не относящимися к группе советских, или бандформирований, строго придерживаясь Женевского соглашения 1929 года, а с советскими военнопленными — согласно указаний OKW, зачастую приводило к формам, которые не согласуются с требованиями навязанной нам тотальной войны, в частности: производительность труда военнопленных чрезвычайно низкая, на предприятиях даже при усиленном режиме охраны происходят диверсии, саботаж, политическая агитация, в местах сосредоточения военнопленных растут и ширятся подпольные движения, в то время как у охраны зачастую связаны руки, и наши солдаты не могут реагировать адекватно, равно как и почтовые чиновники не имеют возможности задерживать писем, в которых военнопленные откровенно передают разведывательную информацию, могущую заинтересовать, и очень интересующую военного противника, который только за счет подлости и вероломства наносит тяжелые потери нашей армии, используя все средства, и не гнушаясь ничем. Поэтому необходимо решительно изменить порядок и характер обращения с военнопленными из-за того, что, находясь в плену, и занимаясь подпольной деятельностью, они уже не имеют права считаться военнопленными, так как нарушают не только имперские, но и международные законы и положения, и, следовательно, должны преследоваться в уголовном порядке. Из этого следует, что обращение с военнопленными, используемыми на работах, необходимо поставить исключительно в зависимость от того, чтобы добиться наивысшей производительности труда и немедленно принимать строгие меры, если военнопленные проявляют небрежность, ленивость, или непокорность. О военнопленных надо не “заботиться”, а обращаться с ними так, чтобы была достигнута требуемая наивысшая производительность труда, и само собой разумеется, что наряду со справедливым обращением сюда относится так же и снабжение военнопленных продовольствием, одеждой, медикаментами, и.т.д. согласно имеющихся на то указаний.
2. Изменение обстановки и растущая потребность в рабочей силе военнопленных вынуждают доставлять в Империю все большее число таковых. Несмотря на это, нельзя рассчитывать, что в соответствии с этим будет увеличена численность охранных сил; также нельзя будет в среднем улучшить и контингент охранников.
Затруднение представляет то обстоятельство, что военнопленные по ошибке думают использовать такое положение в свою пользу. Они будут поэтому во многих случаях дерзкими, и попытаются бежать в еще большем объеме. С такими явлениями лишь тогда можно бороться, если к военнопленным, в случае непослушания или бегства, будут немедленно применены строгие меры.
Слабодушные, которые будут говорить о том, что при теперешнем положении надо обеспечить себе путем мягкого обращения “друзей” среди военнопленных, являются распространителями пораженческих настроений, и за разложение боеспособности должны привлекаться к ответственности. Великая Германия — страна строгого порядка, и военнопленные не должны ни минуты сомневаться в том, что против них будет беспощадно применено оружие, если они окажут пассивное сопротивление или будут бунтовать.
Господа начальники должны позаботиться о том, чтобы это положение об обращении с военнопленными стало общим достоянием всех подчиненных им офицеров, чиновников, унтер-офицеров, и солдат. Этого нельзя сделать одними письменными указаниями или памятками, но в первую очередь путем устного слова и длительного сознательного воспитания подчиненных в духе этих установок.
Прошу устно и должным образом сообщить об этих установках местным органам NSDAP и доложить всем командующим.
Генерал ГРЕНЕВИТЦ.
Это распоряжение только подтверждало и легализовывало существующий уже в лагере порядок вещей, и среди руководителей охранных батальонов пронеслись вздохи удовлетворения: отныне, что бы ни сделали охранники, все было вполне легально, и защищено приказом, который давал охране полномочия самые широкие — так как в нем не было указаний, какие виды репрессий можно применять, а какие нельзя — требовалось только повысить производительность труда, и снизить число побегов и бунтов.
Об “естественном отсеве”, то есть об убитых охраной заключенных, в приказе не говорилось ни слова — это число никак не ограничивалось, разве что все тем же показателем производительности труда.
Кроме того, указание на то, что контингенты заключенных будут увеличиваться, а численность охраны останется без изменений, подтверждало, что охране ни в коем случае не грозят больше маршевые роты — это должно было куда как воодушевить солдат охранных частей, которые на фронты не рвались даже в сорок первом году, когда Германия одерживала победу за победой.
Чтобы отпраздновать такое событие, солдаты, перед самым выездом автобуса с отпускниками в город, учудили: повесили Новака — лагерного клоуна, беззубого полуеврея, который знаменит был тем, что играл на скрипке веселенькие мелодии заключенным на поле для штрафных работ. Повесили Новака, как и положено вешать еврея — без штанов, а на груди его укрепили табличку: “Это есть президент Иудейских Штатов Америки — Франклин Делано Розенфельд”. Шутка пришлась по вкусу Швигеру — Швигер ныне пребывал в самом радужном настроении, и мог понять всякую шутку.
После того, как Новака оставили качаться под порывами ветра, совершенно мирно поехали в кафе развлекаться: с заходом в кабаре, и, разумеется, в бордель — для желающих. Для нежелающих идти в бордель яркими звездами горели глаза изнывающих от неутоленной страсти концлагерных дам.
… — А?
Маркус рассмеялся:
— Что-то я вам сегодня все спать мешаю!
На коленях Маркус пристраивал аккордеон.
Автобус тащился с такой скоростью, что можно было запросто обогнать его и пешком. Отпускники шумели, и успели уже хватить шнапсу, пользуясь тем, что комендант ехал в своей машине, и ситуации не контролировал.
— Исполним что-нибудь, барон? — спросил Маркус.
— М-м-м?
— Для дам.
— В голову ничего не приходит.
— Швейцарское.
— Швейцарское?
— Что-нибудь этакое…
— “Роланда”?
— А что, давайте! Внимание, дамы и господа! Барон фон Лорх будет петь швейцарскую балладу!
— Прелесть, прелесть! — закричали женщины.
— Шнапса барону! Для голоса! — рявкнул Шлоссе.
— Благодарю, гауптманн. А, пардон, бокал?
— Из горлышка, дорогой доктор, из горлышка!
— Между прочим, бутылка специально изготовляется как символ материнской груди, — заметил Вандерро, — и от того, господа, мужчинам нравится пить из горлышка.
— Фрейдист! — заорали из компании научных сотрудников.
— Назвали бы уж сразу свиньей, что там! — парировал Вандерро, — Я бы вас на дуэль вызвал!
— Господа, господа! — призвал к тишине Маркус, начиная играть вступление.
Майя Эллерманн вскочила с места, и переместилась поближе к Лорху.
— Могу я петь с вами?
— А вы знаете эту песню?
— Если вы играете правильно, так я ее узнаю.
— Вы же жили в Швейцарии? — уточнил Лорх.
Майя рассмеялась:
— Я там родилась. А вы?
— Жил. В двадцать третьем году. И позже.
— Где же?
— В Давосе.
— Подумайте только! Я тоже жила там! Может быть я вас и знаю, барон. Стойте, я вас, кажется, вспоминаю! Вы жили далеко от военного санатория?
— Рядом.
— А не было у вас собаки?
— Была. Ее звали Гретой.
— Бог мой, так я вас знаю! Это потрясающе! Так что, вы поете песню про разбойника Роланда?
— Именно, фрой Эллерманн.
— Я буду петь с вами. А потом мы выпьем…
Бледный огарок свечи умирает в себе.
Спуталась пряжа, и ветер поет в ветвях,
Скачет котенок в углу, кличет черт в трубе,
Плачет Мария, качая дитя на руках.
В башне высокой дрожит непокойный свет —
Старый колдун заклинает огнем и водой…
Милый Роланд, почему тебя долго нет,
Милый Роланд, почему не спешишь домой?
Пенится в кружках хмель, словно дева-Ночь,
Угольщик чистит флорин, проклиная войну,
Старый еврей вспоминает красавицу-дочь,
Ласково гладя рукою тугую мошну.
Угли пылают, и кости стучат по столам,
Водка вливается в глотки с довольной божбой,
Милый Роланд, почему тебя нет и там?
Милый Роланд, почему не спешишь домой?
В поле, где ворон роняет с небес свой крик,
Там, где меж двух столбов есть дорога в ад,
Ты ли примерил к себе пеньковой воротник?
Ветер тебя ли качает вперед и назад?
И, между небом невинным и грешной Землей,
Твой ли то голос звенит на дороге пустой —
“Милый Роланд наконец-то обрел покой,
Милый Роланд никогда не придет домой”.
— Вообще песня это женская, так что вы, фрой Эллерманн, должны бы петь ее одни.
— Да, и под лютню. Зовите меня по имени, барон, прошу вас.
— Нашли о чем петь, о висельниках! — неодобрительно заметили сзади, — Нет бы о пчелках! Надо вам висельников, так езжайте назад, и любуйтесь там на кретина Новака!
— А вас как, барон, я буду называть? — не реагируя на дурацкую реплику, улыбнулась Майя Эллерманн.
— Зовут меня Йоганнес-Альбрехт.
— Хайнц? Ханес? Хайни?
— Как угодно.
— Вообще я хочу с вами поговорить!
— Я все понял, — сказал Маркус, уступая Майе место, — Пойду выпью с друзьями. И вообще, я тороплюсь на поезд…
Лорх, делая вид, что он крайне доволен, отсалютовал Маркусу ладонью.
— Вы задумались, мой мальчик? А о чем? Впрочем, мне вы вряд ли ответите…
— Я отвечу, оберштурмбаннфюрер. Вот эти двое, что сидят в углу — из Гестапо.
— Откуда вам это известно? Вы с ними знакомы?
— Нет.
— Тогда что же, у них на лбах написано?
— Написано, оберштурмбаннфюрер.
— И что же такое у них там написано?
— Ответственность, если хотите. И исполнительность. Тут все дело в подборе кадров. В оперативные службы Гестапо набирают вполне определенных людей. Человеку наблюдательному их за версту видно.
— Я думаю, нас с вами это не касается.
— Я тоже… хотел бы надеяться. Но смотрят они в нашу сторону.
— Ну, мало ли? Они тоже люди. Вы ведь не станете отрицать, что я — красивая женщина?
Маркус рассмеялся:
— Разумеется, этого я отрицать не стану.
— Вот они и пялят на меня глаза. И пусть пялят. Пойдемте выпьем?
— Пожалуй.
— Вы не смущайтесь, ведите меня под руку. Давайте выпьем коньяку?
— А за что?
— Ну, хотя бы за то, чтобы вы, так же как ваш барон, стали звать меня по имени.
— Превосходно. Я немедленно начинаю нарушать субординацию. Меня зовут Маркус, Майя.
— Меня зовут Майя, Маркус.
— Прозит.
— Прозит. А кстати, где же сам милейший барон фон Лорх? Его не видно.
— Не имею понятия. А что такое с ним?
— Да если Лорх не появится сейчас здесь, то ему грозят очень большие неприятности.
— Еще коньяку? А собственно почему Лорху грозят неприятности?
— Мы все здесь гости Швигера, а Лорх болтается по городу неизвестно где, и неизвестно зачем! Вас вообще не беспокоит его отсутствие?
— Нет, не беспокоит. Барон из тех, кто может позаботиться о себе сам. Да и что мы все о нем? Неужели нам не о чем больше поговорить?
— Маркус! Вы не собираетесь мне делать неприличных предложений, я надеюсь? Неприличных предложений мне делать не надо!
Маркус пожал плечами.
— Что вы, Майя!
— И отлично! Давайте выйдем.
— Вы кого-то ждете?
— Да, жду. Но не ждать же мне в одиночестве!
— Разумеется. Пойду за фуражкой.
Пройдя сквозь сизый дым, столбом стоящий в вестибюле кафе, Майя и Маркус вышли на улицу, и немедленно обнаружили Лорха, который стоял под ярким фонарем, и беседовал о чем-то с Рюдеке. Рюдеке порою нервно трогал кобуру (была у него такая неприятная привычка), и коротко посмеивался.
— Барон — великий человек! — тихо заметила Майя, — Он смог развеселить даже нашего медведя Рюдеке! Первая премия!
— Пойду-ка я все же, скажу ему, чтобы он поднимался наверх, — сказал Маркус.
— Да, пойдите. Тем более, что я уже встретила своего гостя.
— Майя! А я не верил, что это ты, черт возьми!
— Маркус, это Отто Кааль, — представила Майя высоченного майора люфтваффе, — Отто, это Маркус Липниц, мой коллега!
— Ну да! — сально ухмыльнулся майор, — И мы должны выпить за встречу!
— Пойдем, Отто. Маркус присоединится к нам после.
Маркус, пользуясь темнотой, подошел к Лорху и Рюдеке незаметно, решив на всякий случай прояснить, о чем они говорят. Рюдеке нервно смеялся.
— Что это вы? — спросил Лорх.
— Неужели вы не способны оценить идиотизм сложившегося положения? — сквозь нервный смешок, больше похожий на рыдание, сказал Рюдеке.
— Не больше здесь идиотизма, чем вообще в нашем мире, Макс. Правда, и не меньше.
— Все равно я ничего не понимаю. У них полно своих людей, зачем им использовать наших для своих операций?
— Ну, этого я вам разъяснить не смогу. У меня нет опыта работы в следственных органах. Скажем так, что они хотят использовать именно вас. Не меня. А может быть, что и меня. Не верю я в то, что инспектор Гестапо проговорился мне случайно, или по глупости, хоть он и мой давний приятель. Так что, если он что-то сказал, то… Я думаю, даже то, что он говорит своей милой, должно быть санкционировано с Принц-Альбрехтштрассе.
— Что конкретно вам сказал ван-Маарланд?
— Сказал, что на нашем вечере будет один из его клиентов. Они его хотят взять прямо здесь, а я должен предупредить об этом именно вас. Именно вас. Может быть, они хотят поделить ответственность?
— Зачем?
— Какая-нибудь авантюра…
— Ка-кая авантюра, доктор Лорх?
— Оставьте, Макс! Я не сторонник мифов о непогрешимости службы безопасности!
— Хм.
— А может быть, это психическая атака.
— Слушайте, а вы не боитесь себя скомпрометировать?
— Я? Нисколько! Я доверяю своему знанию людей. У вас полно врагов, но у вас есть и друзья. Я в их числе, знайте это. Вы мне нравитесь, Макс.
— Благодарю.
— Не за что пока.
— Тише!
Маркус понял, что его заметили, и подошел.
— Ну, Макс, это не самое страшное! — успокоил Лорх. — Что такое?
— Шеф, вас срочно требует к себе оберштурмбаннфюрер Эллерманн.
— По какому вопросу?
Маркус улыбнулся:
— По постельному.
Рюдеке хмыкнул:
— Ошибаетесь, гауптманн. С этой дамой номера не проходят. Многие пробовали.
— Барон, господин майор, мужчина неотразимый.
— Не знаю, не знаю. Посмотрим. Кто же это, черт его дери, с таким ревом носится по городу?
Лорх присмотрелся:
— Машина ван-Маарланда. Сам пожаловал! Я у него сегодня просил машину на вечер, но не думал, что он пригонит ее прямо сюда! Это не в их стиле!
— Веселой компании! — крикнули из машины.
Рюдеке побледнел.
— Желаю всяческих успехов! — хрипло бросил он Лорху и Маркусу.
— Да что вы, Макс! — удивился Лорх, — Не за вами же они приехали!
— Идите, идите, господа!
Из машины вылез штурмбаннфюрер Ян ван-Маарланд.
— Йоганн, — адресовался он к Лорху, — Машину, что ты просил, я сам к тебе пригнал. Сочти за честь!
— Сочту! — усмехнулся Лорх.
— Здравствуйте, штурмбаннфюрер Рюдеке, — продолжил ван-Маарланд.
— Heil Hitler! — Рюдеке заметно охрип.
— А у меня к вам дельце есть.
— Слушаю вас.
— Вы много привезли охраны?
— Восемь человек.
— Вооружение?
— Люгеры. И два маузера.
— Отлично. Вы не поможете нам, так сказать, огнем и маневром?
— А что такое?
— Да надо взять тут одного фрукта. Он может оказать сопротивление… Садитесь в машину, поговорим. А ты, Йоганн, бери приятеля, и можете быть свободны — это дело не ваше. Машину я тебе оставлю на этом месте. Утром вернешь, или здесь оставишь, мне ее пригонят. Прошу, Рюдеке.
— Наконец-то он отвлек свое внимание от этой перезрелой красотки, — сказала Эрика Долле Карлу Вилльтену, кивая в сторону Маркуса.
— Кто?
— Липниц. Ты с ним хорошо знаком?
— Нас знакомил Эрак. Он тоже из Богемии, правда не из Праги.
— А откуда?
— Из Липницы. Оттого и его фамилия происходит. Он из семьи старых липницких юнкеров. Земляк.
— Земляк. Он красив.
— Да? Тебе виднее.
— И интересен.
— Ну да, для тебя. Знаешь, он нищ, как церковная крыса.
— Почему?
— Партизаны сожгли его дом. А потом этих партизан выкуривали из его поместья… Между прочим, за это Маркусу сам Гейдрих выражал свое сочувствие, и обещал компенсацию. Но где теперь Гейдрих… В результате Маркус продал свою землю, а деньги пропил в компании Лорха… Хочешь, чтобы я свел его с тобой?
— Что значит — свел? Словечки у тебя, Карличек!
— А что я такого сказал? Все правильно. Вся природа радуется…
— Ка-акая природа? Мицца твоя, что ли?
— Да хоть бы и Мицца — чем плохо?
— Карличек, я так давно тебя знаю. Но я никогда не думала, что ты западешь на такую овцу!
— Н-да! — покивал головой Вилльтен.
— Что? Неужели ты со мной согласен?
— Я не о том. Война на тебя, девочка, плохо повлияла — ты стала совсем военным человеком.
— А что, это разве плохо?
— Да как сказать… Не для тебя это, знаешь ли. Тебе больше шло, когда ты в песочке играла — ты милее выглядела. Но это на мой вкус.
— Ты инфантилен! — фыркнула Эрика.
— Очень даже может быть.
— Или ты — педофил!
— И это возможно… А вот знаешь ли анекдот про фельдфебеля? Того, который каждый вечер ставил жену в одном углу комнаты, сам становился в другой, и командовал ей: “Раком! Шагом марш!” И только она до него дойдет, а он ей басом: “Отставить! Назад — упражнение по-вто-рить!” И так до подъема тренирует…
— Фу, какая гадость! Как у тебя, Карличек, еще язык не отсох! — Эрика скривила губы.
— А вот еще: студент подходит к девушке на танцульке, и спрашивает: “Фройлейн, вас можно?” — “Можно”, — отвечает та. “Ну тогда давайте сначала потанцуем…”
— Свинья!
— А ты-то!
— Что — я?
— Смотришь на малознакомого мужчину такими глазами, словно сожрать его готова!
— Ты глуп!
— Ну вот!
— Да, глуп! А все ведь так просто — идет война. Время течет слишком стремительно, и не сегодня, так завтра все мы можем быть убиты. Понимаешь?
— Что непонятного!
— Ну вот.
— Но мы не на фронте.
— Сегодня. А завтра?
— Н-да.
— Видишь! И я хочу любить, каждый возможный раз, пусть даже любить кого попало. Пуля и бомба не будут разбирать, кто я — немножко потаскушка, или образец нравственности — они убьют, да и дело с концом. И каждый, кто еще сохранил в себе способность…
— Не продолжай, — пухлое лицо Вилльтена утратило свою веселость, и стало задумчивым и грустным, — Не порть мне настроения. Я приведу его сейчас, и хоть с кашей его ешь. Но мне потом не жалуйся.
— На что?
— На него.
— Да что ты! Он такой душка!
— Знаете, Отто, я уже думала, что не дождусь вас, и уеду к черту. Что мне, не с кем поехать и повеселиться?
— М-хм, — пробурчал Отто Кааль вместо ответа.
— Зря смеетесь.
— Я не смеюсь, Майя. Я же уже извинился. Ну, были у меня дела…
— Дела! Посмотрите — у него были дела! А вы когда-нибудь отдыхаете от этих ваших дел?
— У меня был когда-то друг, служил он при покойном Гейдрихе — еще когда тот был шефом SD Партии — году так в тридцать втором, так вот: у Гейдриха была одна любимая фраза: “В гробу будет достаточно времени, чтобы отдохнуть от всего!”
— Очень смешно!
— Милочка моя, я тороплюсь жить. Все ведь в руках Божиих!
— Однако я привыкла, чтобы мне оказывали большее внимание.
— Что, все подряд?
— Не все подряд. Но любовники…
— Любовники? Я вернул себе этот статус? Поздравляю, Отто! Я тронут.
— А вы что, воспринимали меня как-нибудь иначе?
— Так… приятельницей, — Кааль пожал плечами.
— Вот ведь свинья! — Майя Эллерманн была так поражена, что произнесла эти слова непроизвольно низким голосом.
— Благодарю, мой оберштурмбаннфюрер. — невесело усмехнулся Кааль.
— Что такое? Вы не женились?
— Да не в том дело, Майя. Сколько воды-то утекло с тех пор! Вы свалились на меня, как снег на голову, с этим вашим звонком. А я не был готов морально к встрече с вами, потому что не думал, что вас тоже заинтересует эта война. Боюсь, наши отношения не смогут возобновиться только потому, что протекают в совершенно нереальном ключе — вы, моя очаровательная девочка, и старше меня по чину! Как? Мое прямое начальство? Вы можете мне приказывать, и за неподчинение приказу сдать меня профосу с региментсаррест? Это унижает меня как самца, и скверно отражается на потенции! И еще эта привычка называть меня на “вы” даже в постели!
— Это бунт?
— Это пожелание, моя милая. Ведь все офицеры между собой — frere a coсhon, несмотря на то, что они-то — отнюдь не любовники… хм, в основной своей массе. Так мы будем наконец frere a cochon, камерадин Майя? Уж хотя бы?
— Вы в своем духе, Отто. А я было подумала, что вы говорите серьезно.
— Я серьезно. Мне твои, с позволения сказать, манеры надоели еще в тридцать шестом году!
— Но вы привыкли же?
— Не привык а смирился. Это разные вещи. В тридцать шестом еще…
Майя Эллерманн зажмурила глаза:
— Тридцать шестой год! Да, это приятное воспоминание. Вы были чрезвычайно хороши в ту пору.
— Называй меня на ты, прошу тебя! И смею тебя заверить, что я и остался каким был, только не надо меня раздражать. Я стал нервен после падения с четырех тысяч метров, и троих суток в песках. А может это — возраст.
— Ах, бедняга! Вас… тебя уронили?
— Да, можно сказать и так.
— И где?
— В Северной Африке, где же! Во время нашего победоносного похода на Тобрук, под которым мы, извини, блистательно обосрались.
— А ты не патриот, я смотрю!
— Я патриот. Но если я сказал — обосрались, значит обосрались. Я же не радуюсь этому!
— Ты на какой машине летал?
— На “мессершмитте-110”, если тебе это вообще о чем-нибудь говорит.
— Говорит. У меня были знакомые летчики. Да и на теперешней службе их немало.
— Знакомые? И как они?
— В каком смысле?
— Все в том же.
— А! Неплохи.
— Еще бы! Наш рейхсмаршал вырастил отличных самцов. Куда там другим… Но нагловаты — во времена Фрейкера фон Рихтховена мы были более нервны, и менее нахальны. А у тебя прямо тяга к форме люфтваффе. Взять хоть этого Липница…
— Ну, он доктор, не летчик.
— Ага! Странные у тебя, Майя, вкусы! А ведь по ангельской мордочке этого самого доктора так и хочется залепить оплеухой! Надо это сделать, кстати.
— Этого я тебе делать не посоветую.
— Что так? Он из особенного теста?
— Не смей, я тебе говорю. Он проходил спецподготовку…
— Что, в Японии, что ли? Какой-нибудь их “джиу-джитсу”?
Майя осеклась.
— Неважно. Не в Японии.
— Нет, ты договаривай. Ну?
— Он телепат.
— Это как? Как покойник Гануссен ?
— Есть специальные подразделения, где готовят телепатов, Отто. Для войны. Они очень опасные люди.
— Ты-то откуда знаешь про это?
— А я сама такая, ты же знаешь. Только меня нигде не готовили. Я такой родилась. Меня, кстати, звали в такое подразделение. Да, не болтай об этом. Меня подведешь.
— Ерунда все это. И твои мистические упражнения — ерунда. Это у тебя от неудовлетворенной чувственности. Несмотря на коллекцию летчиков, которой ты можешь похвастаться.
— Успокойся, пожалуйста, до тебя им далеко. Впрочем, каков ты теперь — это еще вопрос.
— Не хочешь ли проверить?
— Прямо здесь?
Кааль расхохотался.
— Нет, здесь не надо. Не так поймут, еще аплодировать станут.
— Тогда где же?
— Ну, я бы нашел место… Так что, хочешь?
— Пока нет. Захочу — скажу, не премину. Я теперь человек военный: придет в голову такая блажь, так сразу рявкну как фельдфебель: “Р-раздевайсь!”
— Специально меня бесишь, ты, старший батальонный руководитель штурма?
— Да.
— Это в твоем духе.
— Это в духе времени, милый.
— Неужели? Впрочем, может и так. Кстати, раз уж об этом зашел разговор: что тебя толкнуло на этот скользкий путь?
— Это на какой такой скользкий путь?
— На военную службу?
Майя пожала плечами:
— А тебя?
— Честно?
— Честно.
— Карьера.
— И меня то же самое.
— А что же делает твой муж?
Майя удивленно воззрилась на Кааля:
— Ты что, ничего не знаешь?
— А что я должен знать?
— Я думала, ты в курсе, вот и не сообщила. В тридцать девятом году мой бедный муж приказал нам всем долго жить.
— Вот что? Поздравляю!
— Не будь так циничен, Отто.
— Что? Циничен? Да я просто радуюсь от души!
— Оставь пожалуйста! И не надо смеяться — бедный Константиндль умер не своей смертью.
— Как? А чьей же?
— Ну, не естественной, я хотела сказать: он выбросился из окна.
— Наверное, он просто высунулся из окна — посмотреть, как вопят выселяемые евреи — он же так не любил ту нацию, которой был обязан своим состоянием — высунулся, увлекся, и слишком большие рога утянули его вниз.
— Перестань, повторяю, или я обижусь! Это была такая трагедия…
— Что — трагедия? Рога бедного Константина Эккарта?
— Не понимаю, что ты на него взъелся? За исключением того, что мой бедный Константиндль носил мою фамилию, и не имел того, что в избытке имелось у тебя, это был вполне достойный мужчина.
— Достойный рогами!
— Мой бог, Отто! — Майя внимательно посмотрела Каалю в глаза, — Неужели ты меня все еще любишь?
— А вот этот вопрос мы оставим без ответа, — рассмеялся Кааль, — а то кто-нибудь подслушает, и напишет после душещипательный роман. Что-нибудь вроде “Страданий отнюдь не молодого Отто Кааля”. Одно могу сказать: если нас не разнесет снова в стороны, то я тебя снова буду любить… так же, как и всех остальных.
— Меня это не устраивает, Отто!
— Зато меня устраивает, Майя. Мы уже не дети.
— Да, Отто, мы уже не дети…
— Только не плачь. Вот что: пойду-ка я, и добуду какой-нибудь транспорт. Вот ведь странно — в этом городе нет ни одного такси! Ты как, не будешь особенно против?
— Что, прямо сейчас? И куда? В гостиницу с клопами? А ты скор на расправу!
— Не обязательно в гостиницу, и уж совсем необязательно с клопами…
— А куда еще?
— Ну, я решу этот вопрос. Обещаю. Так ты не против?
— Я? Нет, я не против. Но…
— Никаких но! Я пошел. Скоро вернусь, не скучай.
Кааль отсалютовал Майе, и двинулся к выходу, поклонившись по пути Маркусу. Два агента переглянулись, разом допили пиво, бросили на стол деньги, и поспешили вслед за Каалем.
Когда спустя полчаса Кааль не вернулся, Майя забеспокоилась, и отправилась за ним на улицу. В подъезде казино она столкнулась с Рюдеке, да не с одним, а в сопровождении всех охранников, которые должны были охранять в этот вечер веселящихся офицеров. Рюдеке был еще более мрачен, чем всегда, и коротко приказывал охранникам кому где стоять.
— Случилось что-то? — поинтересовалась Майя.
Рюдеке махнул рукой, и ничего не ответил.
“Случилось” — сообразила Майя.
— Рюдеке, я отлучусь. Вероятно до утра.
— Понятно, — ответил Рюдеке. — Всего хорошего.
Майя вышла, и к удивлению своему не обнаружила никого на площади перед казино.
— Что такое? — возмутилась она, — А, вот!
Справа дважды мигнула фарами машина, и тихо тронулась в сторону Майи.
— Наконец-то! — крикнула Майя, и осеклась, обнаружив, что за рулем машины сидит Лорх, — А, это вы?
— Я. Садитесь.
— Благодарю. Но, правда, не стоит.
— Садитесь!
Майя удивленно наклонила голову, и села в машину — на заднее сиденье, чтобы быть позади Лорха. Тон барона ее удивил и напугал. Лорх тут же тронулся с места.
— Куда мы едем, доктор Лорх?
— Куда прикажете.
— Тогда назад.
— Это не стоит.
— Но меня ждут.
— Кто?
— Один человек. Офицер.
— Такой высокий майор?
— Да. Вы его видели?
— Пришлось. Его только что взяли.
— Что?
— На моих глазах. Взяли, и запихали в тюремный фургон. А Рюдеке со своими гусями блокировал подъезд казино.
Майя была настолько ошарашена, что только и смогла, что прохрипеть:
— Он арестован?
— Видимо да. Я так понимаю, что вашего друга не в бордель повезли в тюремном фургоне, извините.
— Но почему?
— Вы меня спрашиваете?
— Остановите машину!
Лорх немедленно затормозил, и обернулся:
— И что вы собираетесь делать?
— Пойду…
— Куда? В Гестапо?
— Нет… Не знаю… Да, в Гестапо. Я там скажу…
— Что?
— Н-не знаю.
— Вот видите! — Лорх снова тронул машину. Повисло молчание.
— Куда вы меня везете? — внезапно забеспокоилась Майя.
— Куда глаза глядят. А впрочем… знаете, в такой ситуации я бы поехал как раз в Гестапо. Но спасать там я стал бы себя.
— От чего мне себя спасать?
— Не от чего? Так тем более — что-нибудь там можно узнать о вашем приятеле.
— И у кого?
— Ну, тут я вам смогу помочь. У меня там есть связи… Это, кстати, машина Гестапо. Так что, поедемте? Все лучше, чем неизвестность…
— Да, — сказала Майя.
— Что?
— Да. Езжайте. Езжайте.
У входа в местное управление полиции Лорх шепнул Майе:
— Слушайте, давайте я буду объясняться. Как?
Майя кивнула.
— Что вам угодно, оберштурмбаннфюрер? — двинулся навстречу дежурный.
— Ван-Маарланд еще здесь?
— Сейчас справлюсь. Что доложить?
— Моя фамилия фон Лорх.
— Одну минуту, — дежурный позвонил по телефону, коротко доложил, и показал Лорху рукой:
— Прошу вас. Второй этаж, комната тридцать восемь.
Ван-Маарланд, одетый в плащ, и в фуражке, встретил Лорха и Майю в открытой двери кабинета, и пригласил:
— И часа не прошло, ты снова ко мне. Прошу. А я только из города… Оберштурмбаннфюрер?
— Майя Эллерманн, — представил Лорх, — Это — Ян ван-Маарланд.
— Очень приятно. Садитесь, садитесь. Коньяку?
— Да нет, не стоит. Мы к тебе с делом.
— Что такое?
— Видишь ли, у нас пропал приятель.
Лицо ван-Маарланда вытянулось:
— То есть как — пропал?
— А вот представь. Вышел на минуту из казино, и пропал.
— Может, плохо ему стало? Искали его?
— Искали. И пьян он не был. Вышел, и исчез.
— А ваша охрана?
— Так она внутри, в подъезде.
— Но вы справлялись?
— Да.
— И что?
— Они ничего не знают.
— А Рюдеке?
— Я его не нашел. Но ты же знаешь, что сказал бы Рюдеке: “вы все живы-здоровы, а остальное не мое дело!” Впрочем, он прав. На такие вещи есть Гестапо. Вот мы к тебе и поехали. Всякое бывает… А ну как это диверсанты?
— Какие диверсанты? Нет здесь диверсантов!
— Но что тогда?
— Пока не знаю. — Ван-Маарланд закурил, и продолжил:
— А зачем он вышел?
— За машиной, — сказала Майя.
— Для кого?
— Для меня.
— И что?
— И все.
— А ты, Йоганн, где был?
— Я?
— Да, ты.
— В сортире!
— А моя машина?
— На площади так и стояла. Пошел он, надо думать, к ней. Там мы его и искали.
— Там же пост орпо на площади. У вахмана вы справлялись?
— Разумеется. Вахман ничего не видел.
— Как ничего?
— Совсем ничего. Машину твою видел, только к ней никто не подходил. Оттуда вам не звонили?
— Пока не знаю, это надо справиться в орпо…
Майя с ужасом подумала о том, что будет, если гестаповец опросит охранников и полицейского о Лорхе — ведь ни к кому он не подходил, и никого ни о чем не спрашивал. Риск был довольно велик, особенно для Лорха — Майя все-таки ложных показаний не давала. За такие штучки Лорха легко могли разжаловать в простые гренадеры, а то и посадить в лагерь. Гестапо не прощало никого из тех, кто пытался с ней шутить.
“А ведь это он делает для меня!” — внезапно пришло ей в голову.
— Впрочем, я ведь там не бил тревогу. Ты пойми: я человек тихий, и такие дела люблю решать приватно. Может это и неправильно… То есть я не хочу, чтобы у тебя сложилось ложное мнение о том, что я предпринял — никому об исчезновении офицера я не говорил. Охрану спросил — вышел такой-то? Вышел. Что дальше? Ничего. Вахмана спросил — видели кого-нибудь около машины? Нет. Вот и все. — поправился Лорх, видно сообразив, что ван-Маарланд и впрямь может опросить охранников и полицейского.
— Я так ничего не понимаю! — покачал головой ван-Маарланд.
— Я сам ничего не понимаю!
— А как его имя?
Лорх замялся, и Майя, вспомнив, что имени Кааля он не знает, поспешно сказала:
— Майор Отто Кааль.
— Отто Кааль? Из каких войск?
— Из люфтваффе.
— Какого полка?
— Сто пятого.
— Та-ак, — ван-Маарланд улыбнулся, — А ты, Йоганн, хорошо его знаешь?
— Можно сказать, что совсем не знаю. Сегодня познакомился. На нашем вечере.
— А кто его привел на ваш вечер?
— Я, — сказала Майя, — То есть я его пригласила заранее.
— Так значит вы хорошо его знаете?
Майя смешалась, заподозрив в этом вопросе некий подвох.
— Так как? — переспросил ван-Маарланд.
— Как сказать? Да, хорошо. То есть мы с ним давно не виделись — с тридцать восьмого, кажется, года. А знакома я с ним с тридцать второго.
— Тогда опишите его внешность.
— Зачем?
— Как зачем? Вы хотите, чтобы его нашли?
— Я не к тому. Он мне час назад фотокарточку подарил! — на глазах Майи выступили слезы.
— Ну, не волнуйтесь так! А карточку дайте. Благодарю. Который из трех?
— Справа.
— Так. Значит, вы утверждаете, что он исчез?
— Да.
— Я к тому, что вы можете попасть в глупое положение. Я — лицо официальное: раз есть заявление, так я буду дело заводить.
— Скажем так: пропал при обстоятельствах довольно странных, — поправил Лорх.
— Это одно и то же. Тогда вот что: я сейчас пойду справлюсь во всех инстанциях: полевая полиция, скорая помощь, и так далее. Вы посидите здесь? Это, вообще, недолго.
— Да, посидим, — согласился Лорх.
— Отлично. — ван-Маарланд нажал под столом кнопку вызова. Тотчас в двери появился ефрейтор. Лорх усмехнулся.
— Ханс, — сказал ван-Маарланд, — Сделайте господам кофе. Я отлучусь, а они побудут здесь.
— Да, штурмбаннфюрер.
Ван-Маарланд вышел, а ефрейтор принес кофе, после чего встал в дверях, явно не желая оставлять Лорха с Майей одних.
— Вы свободны, — сказал Лорх.
— Да, оберштурмбаннфюрер.
— Так идите.
— Не имею возможности, оберштурмбаннфюрер. Здесь служебное помещение.
— Правильно, — сказал Лорх, — Молодец!
Майя отвернулась.
Не прошло и получаса, как ван-Маарланд появился снова, знаком отослал ефрейтора, и, когда за ним закрылась дверь, покачал головой:
— Ничего.
— То есть? — переспросил Лорх.
— То есть ничего. Нигде ничего. В полку сообщили, что у него увольнение до завтрашнего утра. Это все. Вот что: вы пока езжайте. Если что-нибудь прояснится, Йоганн, я с тобой свяжусь. Согласен?
— Согласен, — пожал плечами Лорх, — Ничего другого не остается. Ты поедешь домой?
— Я? Нет. Чертовски много дел. Мы работаем на износ… а тут еще и у вас друзья пропадают! Так что моя скромная квартира в твоем полном распоряжении, если ты об этом.
— Отлично. Благодарю, Ян.
— Не за что. Всего хорошего, оберштурмбаннфюрер. Увидимся, Йоганн.
Лорх с Майей вышли.
— И куда вы отправитесь теперь? — поинтересовался Лорх у Майи.
— Я? Не знаю.
— Тогда, быть может, вы поедете со мной?
— Вы этого хотите?
— Да как сказать? В свете того, что произошло, я думаю, вам будет не особенно уютно на дне рождения коменданта. А мне там и вообще неуютно — слишком много людей.
Скромная квартира ван-Маарланда представляла собой двухэтажный особняк с обширным подвалом и садом, ранее принадлежавший еврею, депортированному в Аусшвиц. Винный погреб ван-Маарланда славился на весь Ламсдорф.
Старый хозяин был раввином, а новый, ради увеселения своих многочисленных гостей, оставил в доме нетронутой маленькую молельню, в которой так и сохранились тора, талесы, и семисвечия на подставках. Ван-Маарланд, когда напивался пьян, привозил из своей тюрьмы старого люблинского цадика, и заставлял его проводить ритуал “Бал-Шем” над какой-нибудь потаскухой, которую перед этим обвиняли в одержимости злыми духами. Потом цадика напаивали до бесчувствия, и отправляли обратно в тюрьму.
Лорх и Майя, приехав в этот дом, не проронили ни слова до тех пор, пока не выпили две бутылки вина, после чего Лорх растопил камин, укутал Майе ноги пледом, а сам уселся перед огнем с таким отсутствующим видом, что Майя не выдержала, и первая начала разговор:
— Что вы, Йоганн, молчите?
— А о чем сейчас говорить? — повернулся Лорх к ней, — Все сказано, и все ясно!
— Я не знаю, о чем. Говорите о чем угодно. Это молчание… оно как в гробу!
— Не в гробу, но, похоже, над покойником.
— Я поняла. Впрочем, вас-то это не касается.
Лорх пожал плечами.
— Меня — нет, не касается.
— Ну так и меня тоже не касается! — жестко сказала Майя.
— Да?
— Да. Пусть это нехорошо…
— Но это правильно.
— Вот именно. Может быть, Отто действительно враг.
— Вам виднее. Но настроение все равно испорчено.
— У вас?
— У вас.
— Здесь все в ваших руках.
Лорх снова пожал плечами.
— Да не молчите же! — крикнула Майя. — Говорите! Все равно о чем!
— Ох, я, знаете, не умею поддерживать светский разговор.
— Отчего так?
— Не было времени научиться. Из войны — в войну. Первая Мировая, Гражданская в России, поход Унгерна, теперь эта. Я произвожу впечатление человека диковатого, согласен, но что же, коли я такой и есть! Каким можно еще и быть в такое дикое время!
— Тогда, я не знаю, стихи читайте, что ли!
— Стихи?
— Да, например. Или песни пойте. Как утром.
Лорх развел руками:
— Песни — аккомпаниатор требуется. А декламация, это искусство. Причем из тех, что мне плохо доступны.
— Перестаньте, Йоганн! Я вас прошу, только не молчите!
— Н-нет, Майя. Гельдерлином и Клопштоком я сыт по горло. А то, что мне нравится, не понравится вам. Да это и запрещено, а жаль… У меня был доступ к некоторым архивам во Франции. Но я молчу.
— Был доступ? А зачем это вам?
— Я люблю заниматься историческими исследованиями.
— Да, это должно быть интересно.
— Должно быть?!
Лорх зло скрипнул зубами, снова повернулся к огню, и выплеснул в камин свой стакан.
— Это что? — удивилась Майя.
Лорх закурил, и не ответил.
— Так что с вами?
— Слушайте, Майя, я могу вас попросить об одолжении?
— Вы хотите меня соблазнить?
— Я? Нет! А что, надо?
— Вы меня за этим же привезли, так я понимаю!
— Совершенно не за этим.
— А зачем же?
— Просто не хотелось вас бросать одну. И самому не хотелось быть в одиночестве.
— И что, вам лучше в моем обществе?
— Гораздо лучше.
— Благодарю.
— Не за что пока.
— Так что за одолжение?
— Найдите у меня какую-нибудь болезнь.
— Какую именно?
— Какую угодно. Хочу получить отпуск для поправки здоровья. Дней на пять.
— Да зачем?
— Домой съездить.
— А так вас не отпустят?
— Нет, не отпустят. Работы много.
— А у вас что-то неотложное?
— Вовсе нет. Было бы неотложное — отпустили бы. Говорю же — устал.
— Воспаление тройничного нерва вас устроит?
— Придется лицо завязать!
— Вот и завяжете. Зато это довольно трудно проверить. А то, знаете, начальство положит вас в госпиталь. Йоганн, у нас все шефы — завзятые бюрократы. А с невральгией вас отправят именно домой — чтобы вы своими стонами не мешали спать Липницу. Это проверено.
— Тогда хорошо.
— Вы приходите ко мне завтра. Завтра у меня прием. — Майя решительно отбросила плед, и встала: — Йоганн, так вы будете меня соблазнять, или нет?
— Вы действительно этого хотите?
— Я — да. А вы?
Лорх рассмеялся:
— Говоря откровенно, я тоже.
— Что же вы отнекивались? Вы такой робкий?
— Иногда, Майя. Очень, очень редко!
Москва. 27 октября 1943 года.
Тов. Кобулову.
Сведения о 1-й казачьей кавалерийской дивизии.
Место формирования: город Милава и его окрестности (Польша).
Время формирования: май-сентябрь 1943 года.
Направление: А.Г. «ВЕЙХС» в Югославию, в 11-ю немецкую танковую армию.
Дислокация: Метлика, Фруска, Суния, Сисак, Загреб.
Контингенты:
1. Воинские части, прибывшие с Восточного фронта и составленные из изменников Красной армии и белогвардейцев, уже участвовавших в боях против Красной армии или партизан.
2. Беженцы, ушедшие с немцами при их отступлении из временно оккупированных областей СССР.
3. Добровольцы-контрреволюционеры.
4. Пленные красноармейцы, изголодавшиеся в лагерях и продавшие себя немцам.
5. Насильственно мобилизованные жители Украины, Белоруссии, Дона, Кубани, Терека, и других областей СССР.
6. Собранные в Европе белогвардейские эмигранты.
По национальному признаку — преимущественно донцы, кубанцы, нацмены и сибиряки, меньше — русские и украинцы.
Дивизия состоит из следующих полков и единиц:
1. I Донской полк.
2. II Сибирский полк.
3. III Кубанский полк.
4. IV Кубанский полк.
5. V Донской полк.
6. VI Терский полк.
7. Артиллерийский полк.
8. Альпийский батальон.
9. Батальон связи (разбитый по другим в/ч).
10. Санитарный батальон.
11. Ветеринарные роты — всего 3.
12. Разведывательный батальон.
13. Штрафной батальон.
14. Запасный полк (во Франции).
15. Пекарские роты.
16. Гарнизонные команды.
Штаб дивизии: начальник дивизии — ген.-лейтенант фон Паннвитц. В штаб дивизии входят, кроме немецких, и русские офицеры. Известны: белогвардейский полковник Саламаха и полковник Малявик (бывший старший командир Красной армии, как будто бы командир полка). В штаб часто приезжают: генерал Краснов (командир всего «казачьего войска»), атаман «кубанского войска» ген.-лейтенант Науменко, ген.-майор Шкуро. Они произносят казакам речи, пишут статьи о казачьих традициях и объясняют цель настоящей борьбы.
Генерал фон Паннвитц имеет лейб-стражу — одну сотню старых казаков, носящую название «Конвой Его величества». Эта сотня носит кубанки, алые башлыки. На рукавах желто-красный треугольник в виде V. В этой же сотне живут 8 высших русских священников, служащих молебны, и пр.
При штабе дивизии находится целый ряд отделов: санитарный, интендантский, пропагандный, литературный, полевая жандармерия, автоколонна, отдел связи, и пр.
Пропагандный отдел располагает своей типографией для печатания газет и брошюр. Имеет связь с редакцией газеты «Новое слово» (Берлин). В него входят только русские: 10-12 человек. Ответственный редактор пропагандистского отдела белогвардеец есаул Бескровный. Тут же сотрудничают 2 бывших красноармейца с высшим образованием — лейтенант и обер-лейтенант.
К отделу пропаганды примыкает литературный отдел, дающий статьи, стихи, загадки и цензурирующий материалы, поступающие от казаков. Располагает библиотекой из нескольких тысяч книг. Кроме произведений Пушкина, Толстого, Гоголя и Горького имеются и романы ген. Краснова. Сотрудники отдела только русские, главным образом бывшие красноармейцы.
Редакция пропагандного отдела издает газеты: «Казачий клич», «Казачий вестник», «Казачий листок» и «Казачий клинок».
«Казачий клич» выходит каждый 3-й день — большого формата. В нем печатаются статьи о Доне, Кубани, Тереке, Сибири, и пр.
«Казачий вестник» выходит каждый день — малого формата. В нем печатаются сводки немецкого командования.
«Казачий листок» — один лист, выходит каждый день. В нем, кроме прочего, печатаются распоряжения, поучения и приказы.
Кроме того, из Берлина регулярно доставляется «Новое слово» и журнал той же редакции «Казачья кавалерия». В ходу у казаков брошюры «Почему я враг большевистской власти» и «В подвалах НКВД». Из редакции «Новое слово» присланы календари на 1944 год со статьями и стихами и молитвенники.
Казаки в своих статьях и стихах пишут о борьбе с партизанами, о геройстве казаков, о жизни казачьей дивизии, и пр.
Генерал фон Паннвитц придает большое значение пропаганде. Просит переводить ему многие статьи из газет, стихи и казачьи песни.
Военная организация.
Все полки организованы одинаково. Каждый полк имеет при штабе команды особых назначений (зондеркоманды). Полк делится на два дивизиона. Дивизион на 4 эскадрона. Эскадрон на 4 взвода, из них 3 боевых, 1 хозяйственный. Взвод имеет 3 отделения по 4-16 бойцов. Каждый полк располагает одной «тяжелой» сотней, а в каждом дивизионе 4-й эскадрон «полутяжелый».
Штаб полка: командир полка имеет заместителя и помощника заместителя. Несколько штабных офицеров, штабной врач, обер-ветеринар, атаман (политрук), несколько переводчиков для русского, немецкого и хорватского языков. При штабе полка имеется отделение связи с несколькими радиостанциями, телефонами и курьерами, коноводы, конвой и пр. вспомогательные команды. Все они входят в штабной эскадрон. На ответственных местах — немцы, а денщики и пр. — русские.
Штаб дивизиона: аналогично штабу полка. Его отделение связи располагает одной радиостанцией. При штабе дивизиона имеются сапожная, портняжная, и кузнечная мастерские. Все это вместе с интендантурой, санитетом и разными вспомогательными командами составляет штабную сотню.
Командование эскадрона: состоит из командира и нескольких офицеров, и имеет своего атамана (замполита). Имеются переводчики. Старшина эскадрона (обер-вахмистр) отвечает за боевое, хозяйственное и санитарное состояние эскадрона. Непосредственно подчинен командиру эскадрона. За политические настроения отвечает атаман.
Командование взвода: командир взвода имеет помощника и располагает 3-мя курьерами и вестовым.
Командование полков и дивизионов в большинстве состоит из немцев, редко — русских. Командование эскадронов, взводов, и отделений — в большинстве случаев русские.
Вооружение и состав эскадрона и сотни:
I и II взводы — 45-50 бойцов, 3-4 м.к. пулемета разных систем с запасом боеприпасов на каждый пулемет. 3 полуавтоматических винтовки Gew-41/43 (10 патронов), несколько автоматов, остальное — винтовки Маузер 98-курц, или карабины 98-К-17. Шашки советского армейского образца в наличии.
III взвод — 40-45 бойцов, 2-3 м.к. пулемета, 3 полуавтоматических винтовки, 2 легких миномета 52 мм, остальное — винтовки Маузер 98-курц, или карабины 98-К-17. Шашки советского армейского образца в наличии.
IV взвод — около 40 человек, составлен их минимум 1 сапожника, 2 портных, 1 слесаря, 2 оружейников, 2 кузнецов, 1 шорника, кучеров и др. прислуги. Имеется 1 ветеринарный фельдшер с 1 двуколкой санматериала. Вооружение — маузер-винтовки.
Всего в эскадроне 160-180 бойцов, 8-10 м.к пулеметов разных систем, 2 легких миномета, 9-12 полуавтоматических винтовок, около 14 автоматов разных систем, остальное — маузер-винтовки, шашки.
Вооружение и состав IV и VIII эскадрона:
I взвод — 40 бойцов, 4 тяжелых м.к. пулемета.
II взвод — то же.
III взвод — 40 бойцов, 4 тяжелых миномета 82 мм.к.
IV взвод — 40 человек, вооружение как в обычном эскадроне.
Всего 160 бойцов, 8 тяжелых м.к. пулеметов, 4 тяжелых миномета, 12-14 парабеллумов, остальное, как и у других эскадронов.
Вооружение IX эскадрона при штабе полка: 4 тяжелых миномета, 2 тяжелый м.к. пулемета, 2 противотанковых орудия 24 мм.к., 2 полевых орудия.
Пополнение: производится из запасного полка (Франция). Несмотря на пополнения состав эскадронов, как правило, меньше на 10-20% в сравнении с вышеприведенным составом первоначального формирования.
Каждый эскадрон располагает 18-25 двуколками, которые при формировании были исключительно военного образца, но в настоящее время почти на 40-50% заменены повозками невоенного образца (от населения). В эскадроне имеется 180-200 лошадей и столько же седел. Потери конского состава пополняются из запаса или же грабежом у крестьян. С времени на время прибывают седла для пополнения.
Сведения о полках.
1-й Донской полк. Вместе с V Донским полком составляет 1-ю бригаду во главе с полковником фон Бозэ. Он же и заместитель начальника дивизии. Полк формирован в Милаве (Польша) из частей 1 Донского Атаманского Семигородского полка и других единиц, которые уже раньше были сформированы во временно оккупированных областях СССР и участвовали в боях против Красной армии и советских партизан. В полк явились так же завербованные пленные красноармейцы, добровольцы, белогвардейцы и беженцы преимущественно родом с Дона.
Полк сформировал некий полковник Журавлев (жил в СССР и перешел на сторону немцев) с августа по октябрь 1942 г. в составе 3-х эскадронов. К концу 1942 года Журавлеву удалось сформировать еще один эскадрон. Этот полк участвовал в борьбе против советских партизан, а затем в боях против Красной армии на реке Кубань и в Таганроге. 24 мая 1943 года полк из Киева был направлен в Польшу. Журавлев и некоторые старые казаки остались в Киеве для вербовки пополнений. Командование полком принял подполковник Вагнер. В Польше Семигородский полк был переформирован таким образом, что донцы вошли в 1-й Донской полк, кубанцы — в кубанские полки, терцы — в Терский полк.
В высшем командном составе 1-го Донского полка представлены главным образом немцы и только командир 3-го эскадрона — белогвардейский ротмистр Островский Владимир (его семья жила в Италии, его мать в Сплите, а отец погиб в 1917 году в России). Командир полка — подполковник (оберстлейтенант Вермахта) Вагнер, командир 1-го дивизиона — майор Диненстау.
II Сибирский полк.
Сформирован в мае 1942 года в окрестностях Мариуполя из добровольцев с Дона, Кубани, Терека, Украины и назывался первоначально III сводный Кубанский полк. 1-й дивизион этого полка участвовал в составе германской армии в боях против Красной армии на под Моздоком, на секторе 58-го коневодческого совхоза, и понес большие потери. 2-й дивизион участвовал в составе немецкой танковой части в боях против белорусских партизан. В мае 1943 года оба дивизиона соединились и вошли в состав 1 ККД под именем 2-й Сибирский полк. Здесь полк был пополнен завербованными военнопленными и остатками разных воинских частей, прибывших с Восточного фронта. Организация о вооружение полка обычные.
IV Кубанский полк.
Сформирован в Милаве в 1943 году преимущественно из завербованных красноармейцев, уроженцев Кубани и Дона.
Командир полка — Майор Мах (или барон фон Вольф).
Его заместитель — ротмистр, немец, не установлен.
Пом.заместителя — лейтенант, немец, не установлен.
Переводчик — Журков, в 1936 г. дезертировал из рядов РККА за границу.
Штабной врач — майор, немец.
Обер-ветеринар — обер-лейтенант, немец.
Его помощник — вахмистр, немец.
Атаман — лейтенант Прокопец (в СССР был учителем средней школы в Новороссийске).
Штаб 1-го дивизиона:
Командир дивизиона — капитан, немец.
Его заместитель — обер-лейтенант, немец.
Пом. Заместителя — обер-вахмистр, немец.
Ветеринар — лейтенант Зейский. Одновременно и атаман дивизиона. В РККА был капитаном.
1-й эскадрон:
Командир Эскадрона — лейтенант Заволжанский Иван, в РККА был командиром отделения.
Атаман — убит.
Командир 1-го взвода — лейтенант Мальцев Иван (в РККА был в рабочем батальоне).
Командир 2-го взвода — унтер-офицер Дьяконов Борис (трижды награжден за храбрость в борьбе с партизанами).
Его помощник — унтер-офицер Ивашенко Павел.
Командир 3-го взвода — лейтенант Молчанов Василий, в РККА был лейтенантом.
Командир хозвзвода — унтер-офицер Ворон.
2-й эскадрон:
Командир эскадрона — обер-лейтенант Купцов Иван, в РККА был старшим лейтенантом.
При 2-м эскадроне находится врач Давиденко.
Командир 1-го взвода — лейтенант.
Командир 2-го взвода — вахмистр Струковкин.
Командир 3-го взвода — лейтенант Воробьев, в РККА был лейтенантом.
Командир хозвзвода — унтер-офицер Жожа (быв. колхозник).
3-й эскадрон:
Командир эскадрона — лейтенант, немец.
Атаман — унтер-офицер Кривощуров Иван, в РККА был ветеринарным фельдшером.
При 3-м эскадроне находится врач Алаикин Алексей.
Командир 1-го взвода — немец.
Командир 2-го взвода — лейтенант Волков Тимофей, в РККА был страшим лейтенантом, замещал начштаба дивизии, был ранен в Симферополе и был награжден орденом Красного знамени.
Командир 3-го взвода — вахмистр, немец.
Командир хозвзвода — обер-вахмистр Кайсер, немец.
4-й эскадрон:
Командир эскадрона — обер-лейтенант, немец.
Переводчик — Талька.
Командир 1-го взвода — вахмистр Котов Иван.
Командир 2-го взвода — унтер-офицер Топорок Василий.
Командир 3-го взвода — лейтенант, немец.
Командир хозвзвода — унтер-офицер, немец.
Штаб 2-го дивизиона:
Командир дивизиона — капитан, немец.
Атаман — Видный, недавно отбыл во Францию по поводу лечения сифилиса, на его место назначен новый.
Штабной врач — Шчуров (в РККА был начсандивом, считается одним из опытнейших врачей в полку).
Ветеринар — Алаев (военнопленный).
4-й эскадрон:
Командир эскадрона — Драгомаль (немец).
Атамана нет.
Врач — Артистов, быв. военврач в РККА.
Лекпом — Бошлаев, быв. красноармеец.
Командир 1-го взвода — лейтенант Пестрецов Виктор. В РККА был лейтенантом.
Его помощник — Побединский.
Командир 2-го взвода — вахмистр, в РККА младший лейтенант.
Командир 3-го взвода — унтер-офицер Митьков Николай.
Его заместитель — Насиньик, в РККА был ст. лейтенантом.
Командир хозвзвода — Хабмейстер, немец.
8-й эскадрон:
Командир эскадрона — немец.
Атамана нет.
Врач — Кралев (был в РККА), военнопленный.
Ветеринар — Сучин.
Командир 1-го взвода — Башков Николай.
Командир 2-го взвода — Самков Александр.
Командир 3-го взвода — Ахмейстер, немец.
V Донской полк.
Бывший полк Красной армии, сдавшийся целиком немцам под командой полковника Кононова. Участвовал в борьбе против советских партизан в районе Витебска, Орши, и Гомеля в составе айнзатцкоманды «Вервольф». Прибыл в Милаву комплектно в июне 1943 года. В Милаве этот полк получил пополнение и вошел в 1 ККД. В отличие от других полков весь командный состав полка — русский, и команда дается на русском языке. По национальному составу преимущественно состоит из народностей Кавказа, но имеются донцы и кубанцы. Командир полка Кононов имеет крест военных заслуг 1-го класса.
VI Терский полк.
Сформирован в мае 1943 года в Милаве (Польша) из добровольцев с Терека, из завербованных красноармейцев и насильственно мобилизованных во временно оккупированных областях. По национальному составу — больше всего казаков с Терека, Дона и Кубани, но имеются и русские, украинцы, армяне, грузины, черкесы, азербайджанцы, осетины. Атаман полка — полковник Кадушкин. Комсостав состоит из немцев и русских. Организован и вооружен как другие полки. Оперирует в районе Глина – Костайница.
Артиллерийский полк.
Составлен из двух дивизионов артиллерии. Орудия придаются другим полкам по потребности. По некоторым данным, этот полк вообще расформирован по другим полкам.
Запасный казачий полк.
Находился в Пруссии, затем переведен во Францию, а оттуда, по последним сведениям, прибыл в Югославию, в Сисак, и здесь из него пополнились остальные полки.
Разные сведения.
Атаманы. Кроме строевого командования, имеется и институт политических руководителей — атаманы из старых казаков. Они имеются в штабах полков, дивизионов, и некоторых эскадронов и отвечают за политическую работу в своей части. В своем большинстве это — старые белогвардейские казаки, атаманы различных станиц, но имеются и скоропеченые атаманы из военнопленных. Атаманы проводят политзанятия, читают газеты и брошюры, говорят о казачьей и воинской дисциплине и о религии, издают прокламации, следят за тем, о чем говорят казаки между собой, постоянно напоминают об истории и традициях казачества, наказывают казаков. Они агитируют против партизан и Красной армии, говорят о том, что, когда они вернутся на родину, будет создано казачье государство, казакам будет дано по несколько десятков гектаров земли, в станицах будут поставлены станичные атаманы, а в городах казачьи Круги.
Плата: Каждый казак получает регулярно жалование: по 250 хорватских кун за каждые 10 дней. Ефрейтор 300 кун, унтер-офицер 350 кун, вахмистр 400 кун, и т.д. Кроме того, за каждую боевую операцию казаки и их командиры получают особо 200-800 кун за 10 дней боя, в зависимости от интенсивности боя и его успеха.
Ордена: такие же, как в немецкой армии, а так же медаль за храбрость, за ревностное несение службы, за отвагу в атаке, за выслугу времени. Кроме немецких наград казаки получают ордена и от Павелича.
Контрразведка: в 1-й казачьей дивизии организована тщательная взаимная слежка между казаками. Эту организацию казаки называют «контрразведкой». Во главе ее стоит лейтенант Червяков (был в РККА). В 1-м дивизионе Кубанского полка уполномоченным этой организации является лейтенант Мальцев Иван.
(Пометка на полях от руки)
Проследите, имеет ли он какое-либо отношение
к инструктору-радисту Высшей школы НКВД
Мальцеву (Большой Кисельный переулок в Москве). Эл.
В каждом дивизионе имеются тайные сотрудники контрразведки, в обязанности которых входит следить за разговорами и передвижением казаков и вскрывать враждебные настроения в отношении командования дивизии.
Волчьи группы: в целях военной разведки дислокации партизанских войск и мест нахождения учреждений народно-освободительного движения, с времени на время, а особенно перед операцией, засылаются в партизанский тыл так называемые «волчьи группы» (werwolf). В большинстве случаев «волчья группа» составляется из добровольцев во главе с русским или немецким унтер-офицером и снабжается сухим пайком на три-четыре дня. Вооруженные парабеллумами, иногда и с одним м.к. пулеметом, они устраивают засады где-нибудь в кустах у партизанских коммуникаций и стараются добыть «языка». Они терпеливо выжидают, когда подойдет какой-нибудь партизан, или группа партизан, подпускают их на 20-30 шагов и стараются окружить.
Впервые «волчью группу» заслал IV Кубанский полк в районе села Велика Горица, а затем начал это делать постоянно. Мало-помалу эту практику переняли и другие казачьи полки и взяли ее как постоянную. «Волчьи группы» оперировали в районах Новой-Градишки, Дугог-села, Беловара и т.д. Одна крестьянка обнаружила в лесу «волчью группу» в районе между селами Иванчаны и Вулкашинац, она сейчас же сообщила об этом партизанам, и ударному партизанскому батальону удалось «волчью группу» из 20 казаков окружить, убить 8 из них, а 12 взять в плен. В районе Лойницы «волчья группа» напала на небольшую группу партизан. В стычке казакам удалось убить одного политкомиссара роты и двух партизан. В руки казаков попали кое-какие документы из карманов убитого комиссара. Бывает, что такое группы возвращаются в свои части с пустыми руками.
Наказания: за малейшую попытку подрыва боевого духа казаков, за разговоры, направленные против немцев и командования, за всякую политическую работу в этом смысле, и, наконец, за попытку дезертировать применяется высшая мера наказания расстрелом или вешаньем. За другие проступки применяются: порка, концлагерь, штрафной батальон, внеочередные наряды и разжалования.
Форма одежды: немецкая с казачьими традиционными эмблемами в виде кокард и лампасов. Цвета кокард, лампасов и нарукавных знаков варьируют в зависимости от названия полка. Вследствие недостатка форменной одежды и эмблем многие казаки носят немецкие кокарды и самые разнообразные военные формы: венгерские, итальянские, французские, русские и т.д., которые впоследствии стараются переделать на казачий манер.
Смешанные сведения.
1 ККД двинулась из Милавы в начале сентября 1943 года и 20 сентября уже прибыла в Югославию. До сего времени находилась и передвигалась в районе Осека, Брчно, Костайницы, Великогорицы, Загреба, Чазмы, Беловара, Новой Градишки.
Атаманы рассказывали казакам, что в Польше должна была быть сформирована 2-я казачья дивизия. Ничего детальнее о том казакам не известно. Один казак будто бы где-то встретил на пути какой-то 20-й Сибирский полк.
(Пометка на полях от руки)
Среди прилагаемых документов найдете рапорт
добровольца Свинарева Александра Андреевича
2-го Сибирского полка с просьбой о зачислении его
в ряды «Астраханских казачьих войск». Эл.
Общее мнение казаков, что 2-я казачья дивизия до сего времени не сформирована.
Кроме казачьей дивизии существует еще и РОА (Русская освободительная армия), совершенно независимая от казачьих войск, под командой изменника Власова. Власов имеет свои части во Франции и в Сербии. Ее цель — русское государство без большевиков, которое бы находилось в союзе с казачьей республикой.
Казачьи полки имеют полковые гимны:
донские — «Всколыхнулся, взволновался тихий Дон»
кубанские — «Кубань, ты наша родина»
терский — «Терек»
Это белогвардейские песни, которые поются в торжественных случаях, но казаки их любят и поют и в будни.
Штаб дивизии и штаб V Донского полка имеют свои оркестры — хор трубачей. Каждый эскадрон имеет по крайней мере 2 гармони. Дивизия имеет свой цирк, объезжающий казачьи части.
Унтер-офицерские звания получаются быстро, сразу же после отличия в бою.
Священники посещают части, дают казакам иконы, молитвенники и дают благословения, за что берут деньги.
Казачьи части, как только займут какой-нибудь пункт, предпринимают обеспечение близкими и дальними патрулями. Ближние патрули лесом прокрадываются к селам и прислушиваются и наблюдают, есть ли в них воинские части. Дальние патрули уходят до 12 километров от главных сил. Патрули имеют в своем составе самое меньшее 1 взвод с 3-мя м.к. пулеметами.
Настроения: Казачье командование, атаманы и попы стараются поддерживать мораль и боевой дух казаков пропагандой и воздействием на впечатление мистикой. О партизанах рассказывают, что это разбойничья банда, рассеянная по лесам в малых группах и причиняющая народу насилия и зверства.
Задача казаков — уничтожать эти группы. Казаков пугают зверствами партизан над пленными (выкалывание глаз, сдирание кожи, и пр.). Для этого используются казаки, побывавшие в плену и у партизан, которым удалось бежать из плена. Они обязаны говорить о том, что партизаны голодают, что партизаны босы и голы и что они ужасно обходятся с пленными. Казаки в большинстве верят этой пропаганде.
Большинство казаков ненавидят немцев и знают о зверствах немцев во временно оккупированных областях СССР, но боятся победы Красной армии, так как считают, что будут осуждены на смерть как изменники. Говорят, что их все равно ожидает смерть — в казачьей ли дивизии или вне ее. Не находят выхода из своего положения.
(Пометка на полях от руки)
Надо бы разработать что-то в этом направлении.
Что-то вроде «Родина простила — Родина зовет»
Дело Зиккердорфа. Гумеров как пример. Эл.
Большинство считает, что Красная армия победит, и не верит немецкой пропаганде в смысле сокращения фронта, концентрации таким образом немецких сил для решительного удара и уничтожения Красной армии.
Случается, что немцы шутя спрашивают: «Если Красная армия победит, мы сдадимся, а вы что будете делать?»
Дисциплина поддерживается страхом перед немцами и командованием и боязнью слежки в рядах казаков. Нередки случаи вешанья казаков, неприятельски настроенных в отношении командования. В IV Кубанском полку перед строем был повешен 1 казак, а в Лойнице, Великой Горице и Сиску были расстрелы только по подозрению в намерении перебежать к партизанам. Перешедшие на сторону партизан казаки говорят, что они уверены в том, что 50% казаков перешло бы на сторону партизан, если бы были доставлены казакам прокламации, в которых бы им была обеспечена жизнь при добровольном переходе к партизанам, в которых было бы освещено положение на фронтах и в которых бы были призывы со стороны казаков, уже перешедших к партизанам.
(Пометка на полях от руки)
Не уверена. Известно, что перешедшие на сторону титовцев
казаки дерутся хорошо, все же не вполне сознают тяжесть
своего преступления. Жалуются в довольно резкой форме на то,
будто бы их посылают в особенно тяжелые места и что они
«не обязаны погибнуть все до одного». Есть материал. Эл.
В IV Кубанском полку имеется 10-15% казаков-добровольцев. Они и являются наиболее боеспособными и следят за остальными казаками в бою и вне боя. Они стараются верить в победу Германии и в подачки немцев в виде казачьей республики и земельных наделов.
Хотя будто бы существует официальное немецкое распоряжение о запрещенности казакам насилий над населением, немецкие власти смотрят более чем сквозь пальцы, если эти насилия и зверства делаются на занятой партизанами территории. Везде, где проходили казачьи части, они занимались грабежами, зверствами, и насилованием женщин и девушек в районе Чазмы, Новой Градишки и т.д. Поэтому народ ненавидит казаков, не считает их русскими и называет «черкесами» . Население трепещет перед вторжением «черкесов» больше, чем перед немцами и даже усташами . Казаки говорят, что грабежи и изнасилование женщин — это единственное, что им остается перед неминуемой гибелью.
(Пометка внизу листа от руки)
Пора пошевелить М-тта. Эл.
— Так, это утром передадите Лаврушину, — распорядилась Элеонора, запечатывая пакет, и накладывая на него свою личную печать.
Секретарша кивнула:
— Так точно, товарищ подполковник госбезопасности.
— Можете быть свободны, — Элеонора сцепила руки над головой, потянулась, — Хотя, куда вы в такой час? С утра вас отпущу. Отдохните.
— Не надо, Элеонора Алексеевна. Что мне там делать? И столовку пропущу.
— Как знаете. С Мачневым меня соедините тогда, не трудно вам?
— Ясно.
Валера Мачнев был при Элеоноре порученцем, охранником, шофером (обычным шоферам она не доверяла). Был и любовником, было дело, но они быстро прекратили это, не захотели портить отношений.
Зазвонил телефон.
— Слушаю, Румянцева.
— Мачнев. Это я слушаю…
— Молодой человек, вы нахал! Три наряда на службу вам, в мое распоряжение.
— Да я всегда готов, Элеонора Алексеевна. Чего душенька пожелает?
— Отсюда.
— Машину вашу брать?
— Да, сделай такую милость.
— Спускайтесь. Буду на улице.
— Очень хорошо.
Элеонора не торопясь оделась, спустилась вниз, и села в подъехавшую машину.
— Здравия желаю, — приветствовал Валера.
— Соскучился?
— Можно я не буду отвечать на провокационные вопросы начальства?
— Сколько времени? Этот вопрос не провокация?
— Три тридцать.
— И что ты не дома?
— Это вопрос?
— Нет. Ты ждал меня. Тебе нравится утром уезжать на ЗИСе 101. Девочки, наверное, в восторге.
— А как же! — От Валеры недавно ушла жена. Не выдержала. Валера держался молодцом. Были неприятности, но Элеонора их нивелировала. А бывшую жену Валеры оформила на «минус» .
— Куда вас? Домой? Или к Феликсу?
— К какому смотря, — Элеонора прищурилась на памятник Дзержинскому.
— Нет, не к Железному.
— А мой что, деревянный?
— Это вам виднее. Хотя вкус у вас хороший.
Элеонора рассмеялась, и потрепала Валеру по волосам:
— Молчите, хулиган! И не хвалите себя, это нескромно. Что по Сводкам?
— Есть все поводы для оптимизма. И для Феликса. Который не Железный. Так что?
— К Феликсу. Если тебе не трудно.
— Что мне может быть трудно? Машина — зверь! А подарок? — Валера тронулся, и стал сворачивать на Пушечную, — Где возьмем?
— Эх, да. Что делать будем?
— У меня есть бутылка голландского джина. «Хайбол». Но дома. Но это ж по дороге. Могу выдать. Спишем как оперативную трату.
— Не жалко?
— Для вас?
— Да нет, ведь не для меня…
— Так это для вас. Мне не жалко. Было б лето, я б еще и клумбочку ободрал…
Валера был знаменит на весь главк тем, что обдирал какие-то никому не известные городские клумбы, и задаривал Элеонору огромными букетами. Раз его даже за это определили на десять суток в Алешинские казармы.
— Ну, хорошо. Я в долгу не останусь. А клумбы ты больше не обдирай, ладно?
— Это почему?
— Это государственная собственность, мародер несчастный.
— Мне можно… Я для государства больше пользы приношу, чем вреда… Знаете, живет у нас такой часовщик, по антиквариату, ну, и спекулянт, естественно, и зовут его Аарон Моисеевич Лихтенкласт. Старый греховодник, все по молоденьким, самому-то под шестьдесят…
— Это ты к чему?
— А вот вы слушайте. Пошел он как-то к любовнице, двадцати двух лет, кстати, жила она, да что жила, и сейчас живет на Чистых прудах. А там бульварчик…
— Знаю.
— Угу. Ну не было у Лихтенкласта денег, а к любовнице ж надо при всем блезире, вот он и решил тоже клумбу ободрать, и этак гоголем к любовнице явиться. Ну, стал драть, днем причем, а человек старый, неповоротливый, ну и надрал букет, распрямляется, а его два «пахаря» ожидают, и так пальчиком подманивают, мол, сюда иди, старый пень. Тот подходит, куда ж бежать, в его-то годы, да с его-то пузом! Ну, слово за слово, пальцем по столу, плати, старый, штраф, а Лихтенкласт, я уж говорил, не при деньгах был. Ну, говорит, деньги дома. Мильтоны ему — так пошли домой, за деньгами, дорогуша! Ну, делать нечего, так и пошли.
Приводит он их домой, звонит в дверь. Открывает жена. Так представьте: стоит перед дверью Лихтенкласт, за ним, так, выглядывают из-за плеч, два мильтона. А Лихтенкласт с букетом тюльпанов. Протягивает их жене, и говорит следующее: «Розка, я тебе тут смотри какой букет купил» — показывает на мильтонов, и продолжает: «А деньги вот им отдай!»
Элеонора расхохоталась:
— Это же анекдот, Валера! Ну признайся, анекдот?
— А вот нет! Истинная правда.
— Так они что, штрафом обошлись? Или оформили его по «семь-восемь»?
— Да нет, обошлись. Так что жив-здоров Лихтенкласт, и нам того же желает.
Валера подъехал к своему дому, вышел, не глуша мотора, и отправился к себе на квартиру за бутылкой. Вернулся быстро, положил пакет на заднее сиденье, и обрадовал:
— В одиннадцать завтра быть вам в главке. То есть сегодня.
— Одолжил, что сказать!
— Может, домой? Выспитесь…
— Нет. Я уж настроилась.
— Сочувствую.
— А не завидуешь?
— Если я сказал «сочувствую», значит я сочувствую.
— А не ревнуешь?
— Ревную, конечно. Но кто я, а кто вы…
— А что пакет-то такой большой?
— Там яблоки еще.
Элеонора покачала головой:
— Какой ты, Валера! Благодарю.
— Незачем. Начальство любить надо.
— Любить тебе надо девочек молоденьких.
— Это понятно. Ничего, будут и на моей улице танки.
— Какие танки?
— Т-34. Шутка это, Элеонора Алексеевна.
Элеонора отодвинула назад сиденье, вытянула ноги.
— Устала, — призналась она.
— Вижу, — отозвался Валера, — вот я и думал, что домой.
— Да ладно! Что я, там не отдохну?
— А вы туда отдыхать ездите? Если так, дело плохо: раз так приедешь, а места тебе и нет!
— Типун тебе на язык! И что б он у тебя отсох!
— Горькая правда жизни, товарищ подполковник госбезопасности. Я вот уже поимел такую радость.
— Опять?
— Не опять. Снова.
— А к доктору тебе не надо?
— В смысле?
— Ну, триппер…
— Шутите? А и верно, шутите надо мной, дураком.
— Извини. Сорвалось.
— Да ладно. Вы вся такая. Что не вижу, не взыщу, а увижу — не спущу. Подъезжаем, — сказал Валера, заруливая за дом.
— Ага, — кивнула Элеонора, и стала разминать руки.
— А как он реагирует, что вы на такой машине подъезжаете?
— Никак. Не спрашивает. А что такое?
— Он знает, вообще, кто вы?
— Тоже не спрашивал. Знает, что замужем. Это все. Просто любит.
— Ну, разве возможно иначе? Э, эт-то что за номер?
— А что?
— Да в окне! Танцы-шманцы… Элеонора Алексеевна, не хочу вас расстраивать…
Элеонора посмотрела сама:
— Вижу.
— Танго в голом виде! Это номер! Куда там Америка…
— Да вижу.
— Может, он женимшись, пока мы Родину защищали от внутреннего и внешнего врага?
— Может. Поехали на хрен отсюда.
— Стоп, стоп! Я погляжу… — Валера долго смотрел, бурча: — Экой, слушай, красавец! Фербенкс, да и только… Вот прав я был…
— Ты всегда прав, — подтвердила глухо Элеонора, — Лет двести назад тебя бы на костре сожгли.
— Да… и настроение безнадежно испорчено. Может, мне ему в морду дать?
— Чего ради?
— Нет, этого так оставлять нельзя, Элеонора Алексеевна! Это что ж мы, сейчас проглотим слюни, и пойдем, что ли? Это не дело… Во, слушайте, мы его девушку сейчас завербуем! Точно!
— Куда это?
— В стукачки-с, вашество. Арестуем, и проведем политбеседу. Как идея?
— Да шел бы ты, Валерик, знаешь…
— Знаю. Я уж раз пошел, так до сих пор тошно. Ну сделайте это ради меня, а?
— А что делать?
— Сейчас звякнем ему с автомата, что вы сейчас подъедете. Типа срочно надо пару слов сказать.
— А он скажет…
— Ничего он вам не скажет. Он, крыса тыловая, шмару свою вмиг на улицу выставит, потому что кто вы, и кто она? А мы ее внизу перехватим. Я ее фотокарточку на всю жизнь запомнил. Ну а дальше мое дело, только не смейтесь, ладно?
— Да мне, в общем, не до смеха, — вздохнула Элеонора, которую душила горькая обида. Муж на фронте, с ППЖ своей, а она тут что будет делать? Опять брата вспоминать, которого здесь не только б к стенке поставили, а и до стенки б не довели… Ей хотелось достать «парабеллум», и начать стрелять во что ни попадя, и последний патрон — себе в голову. Впрочем, еще не хватало, из-за этого ходячего приложения к собственному члену, глупость какая! И идея Валеры ей начинала нравиться.
— Погнали! — и Валера газанул с места.
Вслед им из окна полетел недокуренный бычок.
— А, кстати, — Валера протянул Элеоноре пачку папирос, — Закурим? Коллега?
Элеонора закурила.
— А что не спрашиваете, почему коллега?
— И так знаю.
— С вами страшно разговаривать. Ладно, выше нос! Сейчас ухохочемся. У нас же внутри пламенный мотор!
— А их то что внутри не интересует. Их — что снаружи. Или под юбкой. В твоем случае — в штанах.
— Ну, Элечка, вы только циничной не становитесь, ладно? Подумайте, новость какая! Как целка на выданье, право слово! Идите, звоните.
— Элка-целка. Правда, это новое в моей биографии. Иду, звоню.
Элеонора действительно позвонила. Дошла и до этого.
— Да? — ответил Феликс.
— То есть ты не спишь?
— Знаешь, это мне напоминает один старый анекдот. Про ханыгу в три часа ночи. — Феликс весело рассмеялся.
— Ого! Ты, никак, не рад?
— Обижаешь! Я и не рад? Откуда ты, прекрасное дитя?
— Сорок минут до тебя. И я сейчас приеду.
— Да? А позвонить раньше не могла?
— Ты не один, что ли?
— Да один, один.
— Срочно надо поговорить.
— А о чем?
— Не телефонный разговор.
— Ого! Это уже интереснее. Ладно, я завтра высплюсь. Давай, приезжай. Жду.
— Ну что? — вопросил Валера.
— Ждет, — пожала плечами Элеонора.
— Эх, слушайте, ну мужики пошли! Ладно бабы, но мужики! Кормят его хорошо. Пулей туда! Берем клиентку!
Клиентка, впрочем, вышла не сразу. Но вышла. Валера шагнул к ней навстречу из темноты.
— Здравствуйте.
— Я милицию позову! — отозвалась клиентка.
— Не надо, это не стоит. Документики ваши предъявите, пожалуйста.
— А вы кто такой, чтобы я….
— Старший лейтенант Мачнев, госбезопасность, — Валера достал удостоверение, — Вам видно? Или пройдем под фонарь?
— Н-нет… Не надо. А… что такое? В чем дело?
— Документы предъявите, пожалуйста, — задушевно попросил Валера.
— Да, пожалуйста…
— Паспорт гражданина, — торжественно объявил Валера, — Гражданки. Гражданка Ибадова Наталья Резвоновна. 1916 года рождения, ранее не судима, азербайджанка… развелось вас… Замужем. Муж, наверное, на фронте… Да-с. Откуда идете?
— Я?
— Не я же! Из квартиры 22, я так понимаю? Отвечать!
— Да.
— То есть от гражданина Шакурова Феликса Александровича. Или нет?
— Н-не знаю…
— Что, не знаете, как гражданина зовут?
— Как зовут, знаю. А вот отчества не спрашивала.
— Проститутка?
— Нет. Но отчества я не спрашивала.
— Тоже верно. Зачем голову грузить? И чем занимались там?
— Я думаю…
— Думать будете в ДПЗ! Вам дадут время, я вас уверяю! Чем занимались, спрашиваю?
— Э-э-э-э… были близки…
— Во птица Феникс! — изумился Валера, — да вы скажите — поролись, я пойму.
— Какое вы право…
— Да такое. Да, друг мой, а неважнецкие ваши дела. О чем разговаривали?
— Да ни о чем, — Ибадова шалела от Валериного напора.
— Что, молча поролись? Вы с уголовным кодексом знакомы?
— Нет, а что?
— То есть не знаете, что бывает за дачу ложных показаний?
— Да правда, ни о чем таком…
— Политику не обсуждали? Анекдоты не рассказывали? Отвечать быстро!
Элеоноре стало противно это аутодафе, и потому она кивнула Валере, и пошла в подъезд.
— Куда это она? — забеспокоилась Ибадова.
— Туда, туда, — подтвердил Валера, — К гражданину Шакурову. Будем брать, как говорится.
— За что?
— Здесь вопросы задаю я. А вы вопросы на очной ставке зададите!
Элеонора поднялась на третий этаж, позвонила. Феликс открыл.
— Проходи. А что это ты, без бутылки?
— В машине забыла, — Элеонора оперлась о стенку узкого коридорчика, склонила голову к плечу, — Дела появились.
— Какие дела?
— Ибадова Наталья Резвоновна. — Феликс побелел, — Она сейчас внизу моему сотруднику показания дает.
— Какие показания? Какому сотруднику?
— Где была, что делала…
— А почему она вам дает показания?
Элеонора улыбнулась:
— В тебе есть одна хорошая черта: ты никогда не лазал по моим карманам. И не нашел вот этого, — Элеонора достала свое удостоверение.
Феликс схватился за сердце, и сел на стул.
— Что молчишь? Сказать нечего? Тогда не говори ничего. Когда людям нечего сказать друг другу, они начинают говорить друг другу гадости. Так что давай помолчим.
— Мне… собираться? — хрипнул Феликс.
Элеонора посмотрела на него долгим взглядом. Долго молчала, щуря черные глаза. Потом зажмурила их, и потерла пальцами.
— Да. Собирайся.
— А санкция?
Элеонора улыбнулась. В груди отпустило, и все сразу прошло. Как не было.
Опять ее время было потрачено зря. Не на свое. И опять утром придется обнимать воздух. Впрочем, лучше воздух, чем такое!
— Надо будет, будет и санкция. На фронт собирайся. На фронт. Неделя тебе. И я проверю. Вопросы есть?
Вопросов у Феликса явно не было.
Элеонора спустилась вниз. Ибадова еще корчилась перед Валерой.
— Пшла отсюда, — гадливо кривясь, рявкнула Элеонора, — Исчезни. И не вспоминай про это дело. А то закроем, за разглашение государственной тайны. Ну, что не понятно? Марш!
— Эх, испортили все, — пожалел Валера.
— Ладно. Повеселились, и будя. Домой.
— Тоже верно. Вы пожрать там не взяли?
— С чего?
— А как же? Трофей с территории противника.
— Это ты мародер, а я не приучена. У меня не то воспитание.
— Больно хорошее у вас воспитание.
Поехали домой. Гнали машину на полной скорости. В голове Элеоноры вертелось слово «мародер». Но к чему? Она обернулась, увидела пакет с джином и яблоками.
— Подарочки, — угадал ее движение Валера, — От союзничков. И не пригодились.
— Тормози. Немедленно!
Валера затормозил, и вылез из машины. Вышла и Элеонора. Военный, куривший у автобусной остановки, повернулся. Элеонора подошла к нему:
— Здравствуйте.
Военный хмуро окинул ее взглядом.
— А вы кто такая? Документы?
Элеонора, улыбаясь, показала. Военный отдал честь:
— Виноват, товарищ подполковник госбезопасности.
— Теперь уж вы ваши, что ж.
— Прошу. Да, конечно…
— Капелян Иван Алексеевич? Иван Алексеевич… — Элеонора тихо улыбнулась, — И что здесь делаете в такое время?
— Думаю куда идти. Но идти, в общем-то, некуда.
— И города не знаете?
— Я москвич. Знаю. Да там написано.
— Ну, возьмите. Не буду читать. А почему некуда идти?
— А! — военный махнул рукой, — Неважно это.
— Хорошо, пойдемте, — решила Элеонора.
— Что?
— Садитесь в машину.
— И оружие сдать?
Элеонора улыбнулась:
— Не надо, у меня свое есть.
— То есть я не арестован?
— А что, есть за что? Ну, это мы проверим, конечно. Но сейчас вы не арестованы.
— Но тогда в чем дело?
— В том, что вы промокли. Как минимум. Марш в машину, что вам не понятно?
Валера хмыкнул, и полез за руль.
— К тебе, Валер, — приказала Элеонора.
— Что в пакете? — поинтересовался Иван Алексеевич.
— То, что вам поможет. Не вижу под дождевиком ваших погон.
— Майор Капелян, командир 118 стрелкового полка. В отпуске. 20 суток.
— Вот так бы сразу. Поехали.
— Хорошо живете, госбезопасность! — определил Капелян, прочитывая надпись на бутылке.
— Не дерзи, пехота, — отозвался Валера, который в кухне нарезал сервелат, — С тобой же делятся. И это все лендлиз . Положено — получаем.
Элеонора сидела на диванчике, откинув голову, и заложив руки на затылок. Капелян кинул несколько косых взглядов на ее грудь.
— Смотрите уж прямо, — засмеялась Элеонора, — Что вы как мальчик!
Капелян смутился:
— Простите, товарищ подполковник госбезопасности.
— Это вы простите. Но я этого не могу спрятать. Некуда. Меня Элеонора зовут.
— Я знаю. Прочитал.
— Или Элла. Слушайте, сядьте уж вы. Без вас справятся.
— Да, спасибо.
— Распакуй бутылку, военный, — скомандовал из кухни Валера, — Несу «бациллу» . Сало употребляешь? Немецкое? Которое для парашютистов? А то колбасу всю дама приест, она больше суток не ела.
— Немецкое? Не пробовал.
— Замечательное сало, скажу я тебе!
— Это тоже лендлиз?
— Да. Немецкие братья нам сбрасывают. На парашютах. Вместе с парашютистами.
— А ножей немецких парашютных не сбрасывают?
— «Кампмессер»? Достану я тебе.
— Вот спасибо скажу. Хорошие ножи!
— Ладно. Ну, что? Наливай, майор. Со встречей!
— Со встречей, чекисты. Рад знакомству.
— Нечто?
— Угу-м. Я людей с первого взгляда распознаю. Если захочешь на фронт, пиши мне, возьму тебя к себе особистом.
— А что, свой — дермо?
Капелян пожал плечами.
— Так дермо? Отвечай.
— Редкое.
— Напишете мне его фамилию, — сказала Элеонора, — Я проверю.
— Так я ничего и не говорил.
— А я и так все поняла.
— Не буду я писать его фамилии.
— И не надо. Сама узнаю. Так мы будем пить? Рука устала, и слюни текут.
— От кого? — сострил Валера.
— От колбасы, юноша. От колбасы.
Выпили. Капелян крякнул, задохнулся, и вытер рукой слезы:
— Однако! Не ожидал.
— Осторожней с этим, военный. Еще и в голову ударит. Сало жуй.
— Жую.
— Так что у вас случилось? — поинтересовалась Элеонора.
— А что там могло случиться? — развел руками Валера, — Приехал Ванька домой, к жене, а дома другой мужик живет. Ванька, как всякий порядочный человек, повернулся, и пошел. И как всегда: квартиру жене, развод, и все такое прочее. Что нового-то?
— Б..дь, — выразился Капелян, — Жди меня и я вернусь. Прав, старлей, прав. Беру тебя к себе особистом, цены тебе нету!
— Ладно, майор, уговорил. Засиделся я тут. Если начальство отпустит.
— Начальство? — повернулся Капелян, — А кто начальство?
— А ты что, кого знаешь?
— Начальство я, — пояснила Элеонора.
— Отдадите?
— Давай на ты.
— Отдашь?
— Эк ты хват!
— Я серьезно. Мой полк на переформировании. У меня еще и комиссара нету.
— А комиссаром меня?
— Это нет. Я в тебя втрескаюсь по уши. И какое это будет к бую единоначалие?
— О! Речь не мальчика, но мужа. Выздоравливаешь.
— Я и не болел ничем. Мне и болеть нечем. Я с сорок первого, хватил, достало до печенок.
— По второй?
— Наливай. Сейчас будем про войну меня расспрашивать?
— Что?
— Ну, рассказы фронтовика?
— Зачем?
— Да обычно так.
— Не нужно. Сиди, грейся. Как пополнят тебя?
— В комплект, надеюсь. И мальчишками, как всегда. Жалко их, в расход все уйдут. Пацаны, жизнь не дорога, и в башках одни иллюзии. А, тебе что? У тебя дети есть?
— Нет.
— Вот и у меня, слава богу.
— Жена молодая?
— Нет у меня жены. Да, молодая.
— Плюнь.
— Уже. Но обидно.
— Ну, это понятно… и куда теперь?
— Как куда? Завтра литеру возьму, и в часть. Куда мне?
— А отпуск?
— А, хер бы с ним!
Элеонора встала, прошла к окну. Подумала.
— Нет, это не дело, — достала ключи от своей квартиры, положила перед Капеляном, — На-ка, майор.
— Это что такое?
— Сам не видишь?
— Вижу. Ключи. Зачем?
— Отпуск проводить будешь. Весело и счастливо. Хохловский, шесть, двадцать четыре.
— Это у кого?
— У меня.
— И что, не стесню?
— Нет. Ты небольшой. Место найдется.
— А муж?
— А муж на фронте.
— Вот здорово!
— Ничего, у него там все в порядке. И потом, спать в одной постели я тебе еще не предложила. Но если сам попросишь, не откажу.
Капелян ошалело посмотрел на Элеонору. Элеонора расхохоталась. Капелян отвалился на стуле, завел глаза в потолок, и, улыбаясь впервые за нынешний день, сказал:
— О господи! Я уж отвык. Как же хорошо дома!
Зальцбург. 1 ноября 1943 года
Черт побери! Снова то же самое! Давно уже не бывало того, что Лорх становился фигурой в руках чьей-то судьбы, он уж, говоря откровенно, и забыл о такой опасности, и результат: решив дойти пешком с вокзала до своего дома, он, сам не зная зачем, завернул по пути к старой своей знакомице Карин Нэвилль, молодой женщине, которой он покровительствовал до войны. Собственно, даже не сам покровительствовал, а принял покровительство от Майервитта — тот к ней относился просто как к родственнице с тех пор, как потерял Наталию Белл — это было в 1928 году в Италии. Лорх, впрочем, даже не знал, куда Наталия делась, то ли ее куда-то отправили, то ли еще что, но Майервитт приехал из Италии с Карин, а после, выдав ее замуж, передал опеку Лорху, и больше уж ничем себя по отношению к ней не проявил. Да и Лорх года четыре совсем не интересовался Карин, и, прямо скажем, что и теперь делать ему там было нечего, тем более, что мужа Карин, полусумасшедшего летчика-инвалида Эварта фон Нэвилль Лорх терпеть не мог. Тем не менее, зашел. Постучал в дверь старинным молотком, и улыбнулся, совсем не ожидая того, что произошло далее.
Эварта дома не оказалось — он отправился в окружной военный госпиталь по каким-то делам, а Карин, неизвестно по какой причине, едва угостив гостя вином, и спросив, как он живет, вдруг предложила ему самое себя, какова она есть, причем немедленно. Лорх же, то ли от неожиданности, то ли от другого чего, растерялся, и сделал вид, что пропустил это недвусмысленное предложение мимо ушей. Нечего и говорить о том, насколько Карин оказалась обижена и подавлена его реакцией, да и Лорх сам не знал, как ему выпутаться из создавшейся ситуации с наименьшими потерями.
— Ужасно стыдно, — нарушила Карин повисшее тягостное молчание.
— Как? — живо отозвался Лорх, — Ты про что?
— Ты знаешь, про что я.
— Ну вот, ты расстроилась. Тут ведь, скорее, посмеяться впору.
— Над чем?
— Нам самими собой. Или над войной.
— Что же, и здесь виновата война?
— А что же еще?
— Так ты… просто ничего не можешь?
— Что? — Лорх расхохотался, — А, вот ты про что подумала! Да нет, могу.
— Тогда я ничего не понимаю.
— Я сам ничего не понимаю.
— Значит, ты просто идиот!
Лорх перестал смеяться, и глаза его потемнели:
— Знаешь что, Карин, такие слова на свой счет я еще ни от кого не проглатывал! Думай, что говоришь, и думай, кому! Хочешь честно? Мы с тобой так давно друг друга знаем, что нам просто неприлично было бы немного не поиграть в «люблю», и это бы прошло — в другое время, и в другом месте. Я, кстати, был в тебя влюблен в свое время. Но… я совершенно не ожидал того, что подобная мысль придет тебе в голову именно сейчас. Я вообще не люблю неожиданностей. А теперь… теперь между нами ляжет вот этот идиотизм, как меч в рыцарских романах. Я это понимаю, но сделать ничего не могу. Если ты в моем лице лишилась многого, так вини себя в этом, больше некого. Впрочем, оно и хорошо.
— Что тебе кажется таким уж хорошим?
— Ну, знаешь, связь со мной обязывает. А я тебя обязывать не хочу. Слишком хорошо я к тебе отношусь.
— Обязывать? Чем ты меня можешь обязать?
— Хм… Многим. Да, кстати, выгляни-ка в окно. Что там за авто подъехало?
Карин быстро прошла к окну, выглянула, и побледнела:
— Боже мой! Эварт! Так быстро?
— Вот видишь? Я — везучий человек! Хорошо бы тебе было, если бы он нас здесь застал in flagranti? Я ничего не делаю зря.
— Только сиди спокойно, Йоганн! Не делай ничего! Я сама…
— Да уж напротив — пойду поздороваюсь.
Эварт тем временем вылез из машины, и, тяжело опираясь на палку, поковылял к дому. Лорх не мог отказать себе в удовольствии встретить его на пороге:
— Здравствуйте, сэр!
Эварт не проявил по поводу Лорха как никакого удивления, равно так и никакого энтузиазма.
— А, это ты?
— Я, разумеется. Как твое здоровье драгоценное?
— Что?
— Спрашиваю, как твое здоровье себя чувствует?
— Можно бы хуже, да хуже некуда. Тебя радует мой ответ?
— Чему уж тут радоваться! Просто интересуюсь, вот и все.
— А позволь, я поинтересуюсь, что ты тут делаешь? — Эварт с трудом стал устраиваться в кресле перед камином, резко при этом отмахнувшись от Лорха, хотевшего ему помочь.
— Ничего существенного, дорогой мой господин полковник. Шел домой, зашел по дороге. Дома все равно никого нет.
— А, так ты дезертировал?
Лорх рассмеялся:
— Пока еще нет, что ты! Выпросился в отпуск.
— Ты так устал вдалеке от фронта?
— Знаешь, Эварт, не надо так вот ставить вопрос! Я тоже нужное дело делаю. Видел бы ты новые экспериментальные самолеты! Твой “Ju-88” по сравнению с ними — то же, что Этриховская “Taube” по сравнению с “Ju-88”! Так что…
— Да я понимаю! Ты так нужен Родине.
— Слушай, оставим этот разговор!
— А о чем будем говорить? О том, что ты делал здесь в мое отсутствие?
— А я не знал, дома ты или нет.
— Это я понимаю. Но в виду имею другое.
— Что именно?
— А то, как ты воспользовался столь удачной ситуацией.
— В каком это смысле?
— А в этом самом!
— А! Это ты напрасно.
— Да неужели?
— Да уж так и есть.
— А что так?
— А почему нет?
— Ну, я бы на твоем месте…
— Быть может, поэтому ты и на своем месте?
— Я собиралась показать Йоганну свои новые работы, вот и просила его остаться, — пояснила Карин, спустившаяся с бельэтажа.
— И он собирался смотреть это?
— Да.
Эварт расхохотался:
— Это стоит того, чтобы при этом присутствовать! Непременно пойду с вами, черт меня дери, пойду, хоть и лезть высоко! Кстати, Лорх, хочешь сигарету? Голландскую? Нет?
— Знаешь сам, я курю только немецкие…
— … Не пьешь ни чая, ни кофе, а только пиво или коньяк. Знаю. Тогда кури свои.
— Разрешаешь?
— Разрешаю.
— Премного благодарен, экселленц!
— Кушай на здоровье!
— Не ссорьтесь! — вступилась Карин.
— А мы и не думаем!
Карин взяла Эварта под руку, поддерживая его, что Эварт вполне благосклонно позволил ей сделать.
— У тебя, товарищ, есть одна дурацкая черта… — заметил Лорх.
— Какая именно? У меня много, — не дал ему закончить Эварт.
— Ты относишься к работам своей жены с постоянной насмешкой.
— Хм. Стоит того!
— Но ведь их охотно покупают, и даже тиражируют. И благодаря этому ты живешь…
— Что я сижу на шее у своей жены, ты мне можешь не напоминать — сам прекрасно знаю. А вот ты, и тебе подобные, сидите на шее у народа!
— Даже так?
— Именно так! Что же касается до покупаемости этого товара, — Эварт с очень большим трудом карабкался по лестнице в студию, и потому говорил, задыхаясь, — так я никогда не был в восторге от вкусов наших деятелей из Партии, да и от самой Партии — тоже. Если хочешь, можешь донести на меня в Гестапо!
— Хотел бы, так донес еще раньше, болван! Вы с Мюллер-Бродманом и Штауффенбергом — пресвятая троица на прусский лад, непонятно только, что ты делаешь в колбасной Австрии! Если на тебя и донесут, так это буду не я. Всяк должен делать свою работу. Но у тебя язык без костей, так что будущее твое видится мне вполне определенно: кончишь ты виселицей, не меньше того!
— Не кончу. — загадочно усмехнулся Эварт.
— Однако, я бы хотел услышать конкретное суждение — что тебе в этих работах не нравится.
— Нереально.
— А что реально?
— Да все остальное. Ты, например. К сожалению.
— Ну, насчет реального… Реальность, товарищ, не одна. И не две. Кто в какой живет…
— Что-что?
— Было бы не лень, показал бы тебе одно местечко. — Лорх уже не думал, что говорит, совершенно ошалелый от происходящего — и от поведения Карин, и от словечек ее муженька, который распоясался так, словно у него нашли саркому, — Там варианты реальности, которые в нормальных условиях идентичны, незначительно, но отличаются друг от друга. При небольшом умении это можно использовать, например, для того, чтобы оказаться в двух местах сразу…
— Лорх! Оставь ты эти бредни! Я понимаю, что это — сказки для Карин, которую ты мог увлечь когда-то этой ерундой, только для нее все быльем поросло.
— Да нет, я тебе говорю.
— И за кого ты меня тогда принимаешь?
“Действительно, за кого! — подумалось Лорху, — Что уж наши так настаивают на сохранении тайны? Ведь нужно же и выговариваться, это нужно каждому, иначе попадешь в сумасшедший дом… Все едино, никто в это не поверит. Сам бы не поверил лет десять назад!”
— Странно, милый, ты всегда отрицаешь все то, что не в силах понять, — сказала Карин.
— Да он же провокатор! Он хочет, чтобы я свихнулся, и вбил в свою голову, что он может, разговаривая со мной у камина, одновременно наставлять мне рога наверху! Что, неясно, куда он клонит?
— Свинья, — обиделась Карин.
— А, извини. Это я так, в виде гипотезы. Для доходчивости, — поправился Эварт. — Ведь я не в претензии. Все правильно. За кого тебе еще и выходить, когда овдовеешь! Я ведь с самого начала нарушил ваши планы, не так ли?
— Ты опять? — возмутилась Карин.
— Овдовеешь.
— Тот, кто каждый день помирает, живет до ста лет, — отмахнулся Лорх, начиная понимать, что Эварт абсолютно точно узнал, что жить ему осталось несколько месяцев, — Не принимай близко к сердцу. Если его не повесят…
— Проклятый вами Гашек дал отличный ответ на такие реплики, — парировал Эварт, — Под виселицей встретимся!
— Прекрати! — крикнула Карин.
— Уж дома я могу говорить все, что мне угодно!
Лорх тем временем остановился перед большим полотном, на котором некий гипотетический обергруппенфюрер раздавал награды счастливым и розовощеким унтерам, в полевой, почему-то, армейской форме, причем в форме с иголочки. Понимая, что сейчас громко и неприлично расхохочется, Лорх кашлянул.
— Нравится? — спросила Карин.
— Очень современно. И, главное, своевременно. Это купили?
— Да, Гитлерюгенд.
— Ну и правильно. Искусство должно существовать для народа.
— Обертка для шоколада, — выразил свое мнение Эварт, — А ведь называется это — “Честь на фронте”. Только на каком фронте можно найти такие сытые и довольные рыла? На баварско-швейцарском?
— Почему же? — не согласился Лорх, — В любом шутцкоре при любом объекте специального назначения.
Эварт удивленно, и с некоторым уважением посмотрел на Лорха.
— Так, теперь вы оба издеваетесь? — прищурилась Карин.
— Я — нет, что ты! — не согласился Лорх, снова покашливая.
— Я, кстати, не виновата. Я отображаю то, что знаю. А тебя, милый, я сколько раз просила рассказать о войне, а ты…
— О войне хочешь? — голос Эварта, и без того возбужденного, стал отрывистым и металлическим, — О войне? Тебя, среди великого множества миров, интересует и мир с простреленным затылком? А ты садистка! А вот послушай, и ты, оберштурмбаннфюрер, послушай тоже! Пока мы слушали только тебя. И этого твоего… как его, истребителя-то… Это ведь рыцарский турнир, не так ли, Лорх? Несешься ему навстречу, словно по ристалищу — благородный поединок, лицо закрыто очками, как забралом, кокпит закрыт фонарем — тоже забрало своего рода…
— Ну, не надо все сводить до лобовых атак.
— Не мешай! Так вот, один побеждает, другой падает. Удача решает все — пулеметы и пушка — не винтовка с телескопическим прицелом, вести из них прицельный огонь невозможно, так что — кому выпадет счастливая карта, тот и на коне, при равной, конечно, выучке. Тебе, Лорх, бомбежку видеть приходилось?
— И еще как.
— Никак, я думаю. Не с самолета, и не в горизонтальном полете. Это ведь воспринимается как работа почти техническая. Обрабатываешь участок карты — что город бомбами, что поле удобрениями — все едино. Бомбами даже как-то красивее — внизу облачка разрывов, а ночью так просто фейерверк. Зенитная артиллерия по тебе бьет, истребители на тебя кидаются, словно псы, аэростаты минированные по курсу… так сам начинаешь чувствовать себя объектом нападения, и чуть ли не жертвой. Людей, которых ты стираешь в пыль, ты не видишь, и словно их совсем нет… При штурмовке их видно, но это солдаты, и масштаб не тот. А тут горизонтальный полет с бомбометанием пачками, бомбами малого веса, да еще и при полной нагрузке. Крен — до десяти градусов, тангаж — до пятнадцати, волнами, не нарушая строя. В сорок первом году меня сбили, как тебе известно. Мы плюхнулись недалеко от того самого города, который и обрабатывали, да не то что недалеко, а на самой его окраине. Дело было летом, сами понимаете — жара, пыль, гарь, отравление продуктами горения в кабине, плюс удар — посадили машину на брюхо, освободившись от бомб куда попало. Парашюты мы “забыли” тогда на аэродроме, как и всегда. Удар, травмы, отравление — на ноги, кроме моего бомбардира Карла Бунгерта, никто встать не смог. Едва отползли от самолета, прежде чем он взорвался, и сомлели. И от остатков самолета тоже пекло…
Наши еще бомбили. Стрелка припалило — он не смог отползти. Он тут же и застрелился — сам. Карл Бунгерт потащил в укрытие меня и штурмана. Решили мы в городе, где-нибудь в развалинах, отсидеться до прихода наших войск. Так когда дошли до города, я стал ругаться на чем свет стоит: кругом огонь, и все в пыль разнесено — и ведь не сообразил даже сразу, что это — и наших тоже рук дело, и таким эффектом от бомбометания германскому полковнику следует, вообще-то, гордиться! Тут Карл посадил нас на маленькой площади, а сам пошел искать для нас подходящую нору. А я тут как раз и выкопал глаза…
— Какие глаза? — сдавленно спросила Карин, хватаясь рукой за горло.
— Самые настоящие глаза, моя хорошая! Я немного разгреб битую штукатурку — чтобы ноги положить поудобнее, потому что они стали отекать, и там, под штукатуркой, нашел глаза. Вернее — сначала один глаз. Потом, из какого-то болезненного любопытства, нашел и второй. Хозяин их валялся за поваленным столбом, и от него уж несло падалью. Мне говорили потом, что при определенных положениях тела по отношению к фронту ударной волны глаза просто вылетают из глазниц, и повисают на жилах. Самое странное, что часто люди при этом, люди, фактически уже мертвые, успевают отрывать их. Сами. Быть может, глаза продолжают видеть и в таком состоянии? Ну вот, посмотрел я на эти глаза, и заплакал. А потом, из какой-то щели, вылез замшелый старик, и по-русски стал мне что-то лопотать — наверное, утешал… но тут вернулся Карл, и пристрелил старика. А ночью наш штурман не выдержал страданий, и попросил его пристрелить. Это я сделал…
Эварт умолк, тяжело опустился на стул, и спрятал лицо в руках.
Лорх подошел к нему, взял его за плечо, и крепко сжал.
— Это что? — удивился Эварт.
Лорх пожал плечами:
— Я с тобой прощаюсь. Мне пора. Извините, друзья.
— А… — начала было Карин.
— Потом. После войны. Если получится.
Едва войдя домой, Лорх удивленно остановился: хотя весь дом был погружен в совершенную темень, гостиную освещал канделябр, и слабый свет от камина.
— Кто здесь? — крикнул Лорх, осмотрелся, обнаружил на вешалке явно чужие пальто и шляпу, и, подозревая неладное, достал пистолет, и дослал патрон в патронник. После этого Лорх щелкнул выключателем, но тщетно: электричества не было.
— Стрелять буду!
— Это не стоит! — отозвался сверху Фридрих-Йозеф Майервитт, и отсалютовал Лорху ладонью, — Я вот ждал тебя, ну, и задремал.
— В чем дело? Почему нет электричества?
— Пробки вывернуты. Да ты садись. Устал с дороги?
— Ты в своем духе.
— Я еще и телефонный аппарат выдернул.
Лорх снял пальто и фуражку в прихожей, прошел снова в гостиную, там снял китель и галстук, распустил ворот рубашки, и только потом сел напротив Майервитта. Майервитт налил Лорху в серебряный кубок хересу, поклонился в шутку, и стал медленно, покряхтывая, усаживаться напротив него.
— За что пьем? — поднял кубок Лорх.
— За полковника.
— Это которого?
— Который перед тобой. Удивлен? Я сам уж и не чаял.
— Да. Двадцать четыре года ты этого ждал. Итак, мой штандартенфюрер?
— И русской армии. Казачьих войск. Собственно, первым Краснов сподобился. А там уж и Гимпель с Артельдтом.
— Рад за тебя. Как-то даже неудобно было быть с тобой в одном чине.
Майервитт посмеялся.
— Я тебя хорошо выучил. Есть чему гордиться. Почему ты не предупредил о приезде, Йоганн?
— М-м-м… А стоило?
— Я думаю. Все же я теперь полковник. И я ведь все равно узнал.
— Так ведь веселее. И ты ведь все равно узнал.
— Ты надолго?
— Н-нет. Говоря откровенно, очень ненадолго.
— Тебе дали отпуск?
— Не совсем. Я просто соскучился по дому.
— Да?
— Тебя что-то удивляет? — усмехнулся Лорх.
— Может быть. Стар становлюсь. Да и у тебя седина.
— Не бери в голову. Это иней.
— Иней?
Лорх покивал.
— Как у тебя дела там?
Лорх невесело рассмеялся:
— Вот я сплету тебе на милетский манер разные басни, слух благосклонный твой порадую лепетом милым, если только соблаговолишь ты взглянуть на египетский папирус, исписанный острием нильского тростника; ты подивишься на превращение судеб и самих форм человеческих, и на их возвращение вспять, тем же путем, в прежнее состояние.
— Не хочешь говорить?
— Нет, отчего? Только говорить не о чем. Того, что я там видел, никогда не было!
— То есть?
— То есть так, как я сказал.
— И что?
— Как что? Буду ходить теперь не осеняясь, и плешь свою не прикрывая ничем, радостно глядя в лица встречных.
— Уверен?
— Хотел бы.
— Что-то случилось, Йоганн?
Лорх покачал головой:
— Да нет… пока нет.
— Все по-прежнему?
— Да, конечно! Иначе и быть не может.
— Ты устал?
— Устал? Это слабо сказано!
— Успокойся.
— Куда к черту! Ты… ты слабо себе представляешь, чем именно мне там приходится заниматься! — Лорх с ненавистью запустил кубком в свой собственный китель, брошенный на спинку кожаного дивана, — Спалить бы все это в печке, и…
— Но, Йоганн, тебе так идет эта форма!
— Ка-ак?
— Тебе действительно идет черная форма, Йоганн! Пей вино. Только не напивайся.
— Не напьюсь. По-моему, я уже никогда не напьюсь… Но ты ведь по делу?
— Угадал. По делу.
— Что там?
— Все, что ты хотел бы знать. Ты наладил контакт с Эллерманн?
Лорх усмехнулся:
— И какой еще! Я с ней переспал!
— Ты дальновиден!
— Что такое?
— Как ты совершенно правильно утверждал, Лоттенбург в местной абверкоманде фигура подставная — внимание отвлекает. Абвер там проводит свои операции не через него.
— А через кого?
— Через Майю Эллерманн. Она очень близка с доктором Шлютце. Собственно, она его любовница. А Абвер очень заинтересован в ведущихся разработках, скажем так, что Канарис и Остер хотят все их заполучить в свои руки, мало того, для них желательно не дать их больше вообще никому! Ради этого они могут пойти по головам, в том числе и по нашим. Это неприятность.
— Наши действия?
— Это тебе решать.
— Хорошо, решу.
— Надеюсь.
— И если я это решу, что дальше?
— Смотря как решишь. В сущности, ее можно арестовать хоть теперь — ван-Маарланд сообщил, что за ней уж точно есть разглашение государственной тайны, и…
— Нет. В данном случае это не метод.
— Тебе виднее.
— Ну так что дальше, если я решу вопрос с Майей?
— Дальше ее дело примет Лоттенбург, больше некому. Ему придется все начинать сначала. И Лоттенбурга сбрасывать со счета тоже не стоит: этот выполняет дело не менее ответственное — занимается специальной игрой с русским агентом, которого знает только он — они его даже SD не отдали, мало того, SD даже не известили об этом!
— Кто агент?
— Пока неизвестно. Мы взяли только радиста, при нем обнаружили шифротаблицы, и код. Выясняем.
— Майя знает агента?
— Маловероятно. Только Лоттенбург. Он отдает ему информацию… да вот, посмотри сам: только что из Москвы. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы это заполучить. А теперь это получит и Рорбах в Бреслау. Гарантирую большое веселье… Это фотокопии тамошних подлинников. На, ознакомься.
УНКГБ III УВИР. НКВД СССР.
г. Москва 3 октября 1943 года
СЕКРЕТНО!
Для внутреннего пользования о/о III, III-8, III-12.
Сведения о проводимых исследованиях в:
А.Г. “Д” войск СС
Главного управления административных поселений
государственном концентрационном лагере особого режима №214
VIII округа в Ламсдорфе.
СЕРИЯ ЭКСПЕРИМЕНТОВ “РИХТЕРБЛАУ” И “ФРЕЙШЮТЦ”
Руководители: СС-штандартенфюрер фон Шлютце, доктор медицинских наук, профессор, полковник доктор Гюнтер, оберартцт д-р Яансон, СС-гауптштурмфюрер д-р Липниц, при участии: СС-оберштурмбаннфюрер д-р Эллерманн, СС-штурмбаннфюрер д-р Фромм.
Младшие исполнители: СС-унтерштурмфюрер д-р Кюстер, зондерфюрер д-р Веллер-Ханссен, СС-лейтенанты: д-р Герике, д-р Хильдеборг, д-р Батцер, СС-оберштурмфюрер д-р Зайлер, СС-оберштурмфюрер д-р Вигов, СС-унтерштурмфюрер д-р Болль, СС-унтерштурмфюрер д-р Ритке.
Патологоанатом: СС-оберштурмфюрер д-р Фредерик Спе.
Группа биологов: д-р Шредер, СС-оберштурмфюрер д-р Занн, СС-унтерштурмфюрер д-р Кунерт.
Биохимик: СС-гауптштурмфюрер д-р Вандерро.
РИХТЕРБЛАУ.
Серия экспериментов “Рихтерблау” по применению методики выведения из состояния длительного переохлаждения пилотов, совершающих полеты в условиях больших высот, и в полярных областях.
Цель: применение в полевых условиях методик реанимации пилотов, подвергшихся длительному переохлаждению при низком атмосферном давлении в условиях больших высот.
Применение: для программ Хейнкель «Хе-111-Е», Мессершмитт «Ме-111А “Штурмфогель», Хейнкель «Фольксягер», Фокке-Вульф «Линде».
Серия практических экспериментов по моделированию указанных состояний и выведению из таковых на заключенных госпитальной группы, находящихся на щадящем режиме жизнеобеспечения.
ФОРМУЛИРОВКА ПРОБЛЕМЫ:
По рефератам д-ра Рашера, проф. д-ра Ярриш, проф. д-ра Гольцлехнера, проф. д-ра Зингера.
Была проведена серия экспериментов по методике постепенного выведения из состояния длительного переохлаждения путем отогревания в комплексе с реанимационными мероприятиями. Для этого испытуемые погружались в специальные ванны с техническим охлаждением, в которых полностью имитировались все стадии охлаждения тела в условиях, близких к реальным условиям длительного высотного полета. Охлаждение нарастало до 10-16 мин., что полностью соответствует реальным условиям полета, и продолжалось в выбранном режиме от 15 до 45 минут, после чего режим менялся. Полное время серии — 4 часа. Всем испытуемым давалась так же кислородная маска, для полной имитации процессов, происходящих в организме пилота. Контрольные группы испытуемых охлаждались в барокамере, и часть их — в принятой на вооружение летной одежде. Была контрольная группа, состоящая из военнопленных летчиков советских военно-воздушных сил, и группа летчиков из шталагов «Люфт» — II, III, и VIII.
Общее число испытуемых — 1611 (число прошедших через экспериментальную базу — 1720), выведено из состояния длительного переохлаждения — 890, выжило окончательно – 350 (ликвидированы).
При проведении главных реанимационных мероприятий, ничем не отличающихся от практики реанимации пострадавших в условиях низких температур, пострадавшего подвергают постепенному отогреванию при условиях контроля за общим состоянием и применения дополнительных показанных мероприятий, вплоть до выхода из шокового состояния. Пострадавшие, при выходе из шока, на короткое время приходят в сознание, после чего погружаются в глубокий непробудный сон вследствие церебральной декомпенсации. По возможности, спать пострадавшему рекомендуется не давать возможно долгое время, особенно — в случае угрозы церебральных явлений для предупреждения декомпенсирующего парестического торможения.
Температура при отогревании не должна быть выше 37,8 гр. цельс, наиболее оптимальная — +36,6. Возможно растирание винным спиртом, но категорически противопоказано давать его пострадавшим внутрь, так как это может после временной реляксации вызвать стойкие спазмы церебральных сосудов, церебральные, и цереброспинальные параличи.
«ФРЕЙШЮТЦ». ПСИХИЧЕСКАЯ ОБРАБОТКА.
Цель: выработка в испытуемых полного сознательного подчинения.
Дополнительно применяется как обработка перед экспериментами «Рихтерблау».
Зондерблок Н-308, и блок адаптации Н-205. Применение хлорпромазина, и других фенотиазиновых производных, препаратов раувольфии, скополамина, и лизергиновой кислоты.
Зондерблок, в котором находятся испытуемые, состоит из двух отделов. В первом находятся те испытуемые, у которых обработка вызвала острые синдромы психических расстройств; спровоцированные препаратами расстройства относятся к возбудимым церебрально-вегетативным реактивным состояниям необратимого типа, со стабилизацией вырабатываемых рефлексов низшего ряда.
Те, кто находится в острой фазе, постоянно двигаются по палате — это называется «неусидчивостью»; когда они устают ходить, они садятся, сидят несколько секунд, но не могут усидеть на месте, и снова принимаются беспокойно бегать. Обессиленные, они ложатся на койки, но улежать так же не могут: полежав минуты три или четыре, они поднимаются, и снова начинают двигаться. Это вторая стадия синдрома возникающего после медикаментозной обработки.
Больные в первой стадии находятся в беспробудном сне. После сна они некоторое время находятся в заторможенном состоянии, при общей повышенной чувствительности и судорожной готовности в комплексе с фотофобией, так что всякий свет и шум для них непереносим. Некоторые настолько дезориентированы в пространстве, что падают возле коек. В дальнейшем наступает стадия судорог, переходящих в паркинсониальные явления, после чего наступает физическая реабилитация, и состояние испытуемых переходит в острую фазу.
В блоке адаптации с испытуемыми работает православный священник Василий Комов, штатный сотрудник РСД-Гехаймеконфессионбюро, который собирает испытуемых на некое подобие собраний, и произносит перед ними проповеди, в которых касается следующих пунктов:
а. Необходимость покаяться (общий момент).
б. То, что они видят перед собой, то, что происходит с ними — это есть кара господня за грехи их — это ад на земле, ниспосланный за богохульства и святотатства.
в. Утверждает, что испытуемые отреклись от веры отцов и дедов, поклонились «красному дъяволу», разрушали церкви, ломали иконы, видели все это, и не противодействовали, не противодействовали убийству священников, и их репрессированию.
г. Рассказывает про расстрел сорока священников в Петербурге, и про то, что многих из них «чекисты-сатанисты» закопали живыми, так же про взрывы храмов, расстрел императора Николая Романова, и принцесс, которых добивали штыками, и так далее.
д. Поскольку все воздается карой господней, у испытуемых один путь: покорно принять все эти очистительные муки, склониться, и благословить карающих, и тогда Господь призрит на них, и спасет их, очищенных, для жизни вечной.
е. Проповедует о ничтожестве преходящих мук по сравнению с адскими — вечными и бесконечными.
Составил по агентурным материалам:
Нач. ОО НКГБ III — ВИР
подполковник РУМЯНЦЕВА
Лорх отложил фотокопию, и длинно выругался.
— Вот так, — заметил Майервитт.
— За такие штуки повесить мало! А если они доберутся до «Хаунибу»?
— У Шлютце можно найти вещи куда похуже твоих летательных аппаратов.
— Что же может быть хуже? Реакция распада ядер?
— Ну, разве как частный случай применения общего принципа. Есть вещи и хуже.
— Куда хуже!
— Хуже уж тем хотя бы, что они менее дороги. Энтропия. Вернее — изменение уровня энтропии в ограниченном пространстве: увеличение этого уровня, поскольку его уменьшение сейчас считается невозможным даже теоретически… Пока их останавливает то, что всякий процесс, в котором увеличивается уровень энтропии, становится необратимым — это по определению, а необратимые процессы недоступны статистике. Мешает пока им и то, что такие воздействия сопровождаются мощным темпоральным возмущением, вызванным как изменением уровня, или отрицательным искривлением вектора энтропии, так и переходом процесса в состояние необратимого. Шлютце уже две лаборатории взорвал, а в Ламсдорфе, во время последнего испытания, едва не вызвал пожар, и часы у всех потом стали отставать на две минуты от текущего времени. Весь персонал был без сознания. Однако, ему удалось создать пространство с растущей n+2 в секунду энтропией, диаметром в несколько ангстрем, и существовавшее несколько микросекунд. Такой экспозиции, кстати, достаточно, чтобы превратить твой летательный аппарат в облачко ионизированного газа.
— Уверен?
— Мы делали такие расчеты четыре года назад. Пробовали провести и опыт. Тогда у нас взорвался целый блокгауз. Свалили это, помнится, на коммунистов… Только в Москве этим не заинтересуются, думаю. Это им не по зубам.
— Думаешь? Тогда не забудь, что у них там есть моя сестра, имя которой я вижу на предъявленном мне документе. Начальник Особого Отдела их разведки — это фигура. Ты ведь тоже обратил внимание…
— Я обращаю внимание на это с тех пор, как был процесс Фраучи. Его-то расстреляли… а ее — нет. Она пошла в гору, только вот почему? Впрочем, не стоит об этом.
— Я всегда буду благодарен тебе за это, Фрэди. За это я тебе простил даже то, что не могу называть тебя Александром Романовичем… Впрочем, действительно не стоит об этом сейчас. А я Маркусу скажу, как он прославился — в Москве его знают, и…
— Маркус — это еще цветочки! А ягодки — вот они!
УНКГБ III УВИР. НКВД СССР.
г. Москва 12 октября 1943 года
СЕКРЕТНО!
Для внутреннего пользования о/о III, III-8, III-12.
Оппозиционная фашистской партии группа в войсках СС «Альбатросс».
В настоящее время среди оппозиционных режиму групп активизировала свою деятельность группа «А» («Альбатросс»), управляемая бригаденфюрером СС Медлицем («Тюркенгелле»), штандартенфюрерами Куртисом Зайлером, Карлом Виннерхоффом («UH» — спецподразделение в составе дивизии Brandenburg-800), и оберштурмбаннфюрером СС фон Гарофа (дивизия СС «Принц Евгений»). Внедренные эмиссары этой группы находятся в гренадерских и танковых частях СС на ответственных штабных должностях. Деятельность группы охватывает: «Гитлерюгенд», «лейбштандарте Адольф Гитлер», дивизии «Дас Райх», «Эдельвейс», лейбштандарт генерал-комиссара Пруссии «Германн Геринг», «Валькирия», 2 австр. див. «Остмарк», див. «Принц Евгений», сводную див. «Викинг», в ней: полк «Шарлемань» (франц), «Лангемарк» (флам)., «Валлоне», «Ландсторм-Недерлянд» (голл), кроме того части с контингентом из изменников Родины «Железный Волк», «Тюркенгелле», и немецкие специальные дивизионы: «Вервольф», «Зигфрид» (оберфюрер СС Кашке), «UH». Влияние по некоторым данным распространяется в данный момент на дивизию «Гросс Дойчлянд».
Группа ставит своей целью свержение Гитлера, и захват власти внутренней верхушкой СС. Вместо Гитлера предполагается назначить главой Германии Альфреда Розенберга.
В группе особенно сильна мистико-идеологическая верхушка, которая управляет всей организацией наподобие религиозной секты.
В настоящее время группа активно разрабатывается.
Пом. Нач. с/о НКГБ Ш — ВИР.
Капитан ЛАВРУШИН
Лорх, читавший второй документ со все большим изумлением, откинулся на спинку кресла, и протяжно свистнул.
— Не свисти, черти набегут, — посоветовал Майервитт.
— Лаврушин… Кто это?
— Приятель и протеже Сорокина.
— А Сорокин — приятель и протеже Элеоноры…
— Вот именно.
— Опять она возле нас!
— А ты как думал? Это тебе от нее привет! Личный!
— Личный… а тебе — персональный! Подожди, так что, это своему агенту тоже отдал Лоттенбург?
— А кто? Или он сам… проявил инициативу? Инициатива в этом деле наказуема… знаешь сам…
— Ну-у… тогда я скажу, что разведка задумала нехорошие игры… опасные, прямо скажем. Это они дергают тигра за хвост. Мне это не нравится.
— Кому же это нравится! Так ты принял решение?
— Да, — вздохнул Лорх, — Решение я принял. Мне нужны шифротаблицы, и что-нибудь вроде рации. Кинем спичку в этот улей.
— Спецсредства?
— Пока не нужно. Буду справляться сам. Там ведь многое меня касается… Так что я сам хочу.
— Хорошо, — кивнул Майервитт, — Сам так сам. Но и мы за тобой присмотрим. На всякий случай.
— Своих дел нет?
— Да что! Изменение идет полным ходом, фактор наш уже войсковой старшина, того гляди полковника дадут. Сидит в Запорожском районе и успехи делает. Генералом хочет быть. И будет. Думаю я Павлова подвинуть…
— И вместо него?
— Так точно.
— Ну, — расхохотался Лорх, — а это идея! Нет, это идея!
Экс-ан-Прованс. 2 ноября 1610 года.
“Ad majorem Dei gloriam .
Писано года от РХ 1610
ноября 2 дня в г. Эксе в
обители сестер во Христе
св. Урсулы
Слава Господу нашему Иисусу Христу во веки веков, аминь!
Как и было Вами мне указано, начинаю посылать Вам, Монсиньор , отчеты о том, какие события происходят по Божьему попущению в несчастной обители св. Урсулы в городе Эксе. Доношу Вам, что 30 дня октября были над одержимыми девицами Палю и Капо прочитаны первые моления, особой обладающие силой к изгнанию Дъявола и его приспешников.
Во время произнесения нами всех предписанных возглашений девицы вели себя тихо, но когда подошло все благополучно к концу, с Магдалиной случилось следующее: она сжала колени, напружинилась, поджала кулаки к груди; лицо ее странным образом исказилось, и она вдруг запела, да нет, завыла низким, мужским, с надрывом, голосом:
“Я, владыка Ада и темного дела, повелитель мертвецов и чудовищ, бес великий, во тьме ходящий и в затмении радующийся, царь жаб и всяких червей; я, вездесущий Молох, Антихрист, и Враг Рода Человеческого, плюющий на Тело Господне, я подниму полчища живых мертвецов и козлов, и черных котов, я нашлю змей и мух, и блох, я, желающий их души и тела, говорю вам: отступитесь, или же горе вам!”
Я, смиренный, принялся, убоявшись Нечистого, читать “Credo”, а патер Николя поднялся, и вопросил так:
“Кто ты? Как твое имя?”
“Я назвал себя” — ответил Дъявол устами Магдалины.
Я стал снова читать каноны, и от этого случилось, что демон вышел из Магдалины в незримом виде — хохот разнесся на алтарем, переместился через всю капеллу, и загремел под сводом ее. Потом демон обратился к нам с такими словами:
“Мое имя — Бааре, слышали вы его, святые отцы? БААРЕ. Мне больше ничего не нужно — примите только это к сведению.”
“Убирайся в ад, и будь там вечно заперт: ты проклят!” — приказал демону отец Николя.
Но демон отвечал с наглостию так:
“Если я проклят, то пусть на том дереве, что стоит в саду, вырастут мертвые головы! Pactum… Sacerdos… Finis… Если я проклят, то пусть на головах ваших вырастут рога, святые отцы! Во имя духа Преисподней! Пусть лица ваши покроет парша и проказа, если вы меня проклинаете — это слово Бааре. Да отсохнут ваши языки, чтобы невмочь больше было произносить слова проклятия и порицания!” — кощунствовал демон.
А отец Николя сказал ему так:
“Во имя Господа Всемогущего: прекрати свои дъявольские речи! Во имя Иисусово приказываю тебе замолчать!”
“Очень я тебя испугался” — загоготал демон.
“Замолчи! Ты здесь в нашей власти! Ты знаешь, что мы можем с тобою сделать?”
“ Я только сейчас здесь, а потом не здесь, — отвечал демон, — Я везде и нигде. А с этими девками можешь сделать все, что хочешь — хоть на кол посади. А не хочешь на кол, так посади…” — тут демон произнес такое непотребство, чего я, Монсиньор, повторить никак не решаюсь.
“Изыди” — снова стал изгонять его отец Николя.
“Ухожу, не кипятись, а то лопнешь, — сказал демон, — однако вы знайте, что месть моя будет ужасна! И что бы вы ни сделали, они мои!”
И тут, Монсиньор, я заметил, что более всего, как то мне показалось, была поражена сама девица Палю: лицо ее выражало такое удивление, словно она впервые услышала со стороны то, что произносят ее уста; она завизжала, села на корточки, зажала свою голову между колен, и забормотала какую-то долгую тарабарщину на никому не известном языке.
Когда патер Николя приказал ей это прекратить, она рывком опрокинулась на спину, и тем же мужеским голосом крикнула:
“Последний раз предупреждаю вас всех — отступитесь, или же готовьтесь к худшему!”
А отец Николя ответил демону так:
“Что ты пугаешь меня? Господь мой со мною — кого убоюсь?”
“Тогда, — сказал демон, — до встречи через 333 года… В День Гнева…”
“В День Гнева ты будешь низвержен” — сказал отец Николя.
Но демон более ничего не ответил, и мы на мгновение увидели темную тень, которая пробежала по капелле, подбежала к Магдалине, и что было силы ударила последнюю в живот. Магдалина охнула, согнулась, и раскрыла рот, тщетно пытаясь вздохнуть. Демон сунул ей в рот нечто вроде змеи или червя, хотя отец Николя утверждает, что то был фаллус, только чрезвычайно длинный и гибкий. После этого демон тотчас исчез, сопроводив свое исчезновение звоном разбитого стекла: цветной витраж западного окна целиком вылетел вон, и разбился о камни.
Магдалина же, все это время висевшая в падающей позе, словно муха в густом масле, со стуком рухнула на пол.
Увидев, что она неподвижна, мы с отцом Николя направились к выходу, наказав брату Гийому присмотреть за Магдалиною, и, когда она придет в себя, приказать унести ее, если, конечно, будет тиха. Но не успели мы подняться по лестнице, как услышали истошные вопли брата Гийома, призывавшего на помощь.
Явившись обратно, мы увидели Гийома, бегавшего по капелле, и пытающегося отбиться от Магдалины, гонящейся за ним, и шипящей, как кошка. Увидев нас, Магдалина прыгнула в центр капеллы, и остановилась там как вкопанная.
Отец Николя подошел к ней с крестом, защищаясь его изображением от возможного нападения демонов, и заклиная многократно ее не двигаться, быстрым и точным движением вложил ей в уста причастную облатку.
Магдалина согнулась дугой через спину и встала на лоб и пятки; язык ее вывалился чудовищно и распух, а к кончику языка прилипла облатка — девица отчаянно пыталась коснуться облаткой пола, дабы осквернить ее, и чтобы облатка потеряла от того свою чудесную силу.
“Во мне сидят шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть дъяволов! — так хрипела Магдалина при этом, — Они сотрут вас в порошок, святые отцы!”
А мы речей диавольских не убоялись, но продолжали.
Наконец облатка отстала от языка, и Магдалина повалилась на пол, пытаясь вновь зажать свою разлохмаченную голову меж коленами.
“Приказываю — встань!” — сказал ей отец Николя.
Но Магдалина потянула ворот рубашки своей с сосцов, а затем и подол на голову, полностью оголив бедра, ягодицы, и поясницу.
Отец Николя снова повелел ей встать.
И тут меня, Монсиньор, поразило жало плоти нашей — и в голове моей зароились греховные мысли, при дъявольском наущении, конечно — в чем я вам откровенно признаюсь и каюсь. Господи, спаси нас, грешных! И ведь того и нужно было Сатане: Магдалина тотчас же вскочила, торжествующе воздев кверху руки.
Отец Николя тем временем подошел к ней, и протянул крест к ее губам с тем, чтобы она его поцеловала. Магдалина же отвернулась. Отец Николя попытался развернуть ее за плечо, но она стремительным ударом выбила у него из рук крест, а протянутую руку засунула себе меж ног, в место запретное, обитель греха и причину погибели, и так накрепко сжала колени, что отец Николя руки высвободить не смог, а только поскользнулся, и вынужден был подхватить Магдалину под талию, а та тотчас перегнулась у него на руке головой вниз, подтянула ноги, согнутые в коленях и разведенные в стороны к животу, и пустила в мою сторону такую струю мочи, какой я сроду не видывал у людей, разве только у коров и кобыл! От той струи я едва увернулся, хотя и стоял на другой стороне капеллы. В руках моих была книга Евангелия, а две прочие священные книги были залиты зловоннейшей мочой, и теперь так смердят, что их и в руки взять невозможно, Господи, прости нас, грешных!
Отец Николя бросил в расстройстве девицу оземь, но она в ответ хохотала, и изрыгала кощунства. Потом она бросилась на меня с кулаками, но как подкошенная упала на половине пути, и осталась лежать в оцепенении, точно мертвая.
Так закончился для нас всех этот ужасный и злополучный день.
Обязуюсь всячески сообщать Вам, Монсиньор, все новости касательно дела несчастных эксских урсулинок и в дальнейшем.
Брат Ордена Иисуса Христа VII года
МИХАЭЛИС.
Часть четвертая.
ДЕНЬ ГНЕВА
Над камнями гонят ветер ревом вспугнутые птицы —
Это Фауст вылезает на открытое пространство
Из норы своей глубокой;
Он одет в собачью шкуру, он смеется, скаля зубы,
Он разводит крылья смело, и взмывает над землею
Не боясь огня и Солнца…
Знает он, куда несется — в место, где копают штольни:
Землю жрут, ломая зубы, чтобы Фауста не видеть,
И не слышать его зова;
Жилы рвут, стенают, плачут, и дрожат, и молят бога —
Пусто, пусто, только пляшут
ОЛИ-ЭКТ и САМ ЧЕРТ-РЫЦАРЬ,
Призывая, заклиная:
Chad-walad — приди, желанный!
Chad-walad — явись во славе!
Славным будет пепелище!
Всем, кто спит — спокойной смерти,
Всем, кто жив — спокойной ночи!
И на крики эти Фауст направляет взгляд свой острый,
И свистя в бескрайней выси Фауст сбрасывает крылья,
И встречается с собою.
Он кричит: “Я буду первым, я свободен, я всесилен,
Я собой закрою Солнце!
Всех, кто спит, мой плач разбудит,
Всех, кто жив, мой крик погубит!” —
Свищет Фауст, не скрываясь, растекается над миром,
Он хохочет, точно Каин — всех узнает, всех увидит,
Грянет встречу, гикнет, всплачет:
“Пойте Лазаря, и ждите — Фауст жив, и скоро будет!”
Экс-ан-Прованс. 5 ноября 1610 года
— Не знаю, отец мой: многое я видал, но чтоб так откровенно! — произнес Михаэлис.
Достойный инквизитор был бледен и изможден, у него дрожали руки, и глаза бегали так, как бегают у школяра, натворившего какую-то гадость, и тут же попавшегося почтенному педелю-лиценциату.
— В проповеди у вас, святой отец, вышло куда более откровенно, — заметил доктор Оль.
— Пьете, и пейте себе! — огрызнулся Михаэлис на доктора, а патер Николаос миролюбиво пояснил:
— Вы, доктор, не забывайте, что для паствы надо подавать дело так, чтобы ей было понятно. А нам и самим здесь все до конца… кое-что не вяжется. Потому отец Михаэлис и подает народу факты в виде… несколько упрощенном. И вы не вольнодумствуйте. Все, что мы делаем, одобрено епископом, а порой и теми, кто повыше… — забывшись, патер Николаос извлек на свет божий распечатанное письмо, однако, тут же опомнился, и спрятал его обратно под сутану, тем не менее, доктор Оль успел разобрать гриф на печати: “SSSGG ”, и понимающе покивал головой.
— То, как мы видим событие, не есть истина, — изрек Михаэлис.
— А что есть истина?
— Не кощунствуйте! Истина есть то, что нужно Господу и его святой Церкви! А вас, доктор, давно пора отправить на костер!
— Неужели? — расхохотался доктор Оль, — Так что вам мешает, святой отец?
Михаэлис только рукой махнул: он не хуже доктора знал, кто от кого больше зависит — доктор от Михаэлиса, или же Михаэлис от доктора.
— Ладно, — сказал доктор, прихватывая в одну руку бутыль с вином, а в другую беря свечу, — Не буду вас более искушать, святые отцы.
— Помните, доктор, срок вашей жизни день в день равен сроку моей, — с угрозой пустил ему вслед Михаэлис, — Когда меня не будет, за вас будет заступиться некому…
— А я покаюсь! — широко улыбнулся доктор Оль в ответ, — Да и что я сделал? Я же не колдун, не еретик, и даже не кальвинист! Mea culpa, confiteor…
Доктор вышел, а Михаэлис, желая скорее сменить тему, отнесся к патеру Николаосу снова:
— Да уж! Что-то уж больно, хотел я сказать, наши девицы…
Николаос нетерпеливо прервал собеседника:
— Я, так видел и бесов, а видел и святых отцов, что поддавались искушению Нечистого, и вступали с одержимыми девицами в греховное соитие, да не просто вступали, а бросались на них, словно звери — стоило им только юбки задрать… Доктор вас осматривал ли, почтенный отец? Надеюсь, для вас последствий не скажется?
— Ну что вы! Как же можно! — воздел руки Михаэлис.
— Покаялись ли вы Монсиньору во исполнение епитимии, что я возложил на вас?
— А как же, святой отец!
— И что же вы намерены делать далее?
— Я?
— Да, вы.
— А вы?
— Ну, ежели вам угодно отвечать на вопрос вопросом, я отвечу: я намерен послужить к пользе нашей Веры и Церкви, и к вящей славе Господней, — ответил отец Николаос довольно резко.
— Да ведь и я хочу только того же!
— Вот и прекрасно — раз наши интересы совпадают, так давайте обсудим, чего мы с вами добились. Случай этот мы назовем случаем особо тяжелым, но и особо характерным. И сколько таких еще будет! Самое главное, чего мы достигли, это того, что заставили бесов отвечать нам.
— Так это вам, а не мне…
— Все равно.
— Если вы так думаете…
— Да, я так думаю. Теперь что вы скажете мне, в свою очередь?
— Я скажу, например, что девицы эти не просто одержимы — они околдованы, поскольку от них исходит колдовская сила, но колдуньями они не являются. Стало быть, где-то есть и околдователь. И пока мы этого околдователя не найдем, дела на лад не пойдут.
— Речь клириков да будет сурова! — воскликнул отец Николаос, — Верно! Я того же мнения. Да ведь вы и есть инквизитор, почтенный отец, вот вы и ищите колдуна, и должным образом с ним поступайте… хотя я считаю, что и искать особенно нечего: Гофриди это, наверняка Гофриди!
Михаэлис беспокойно стрельнул глазами в Николаоса, и торопливо закивал головой:
— Вот странно, возлюбленный брат мой, я только что и сам об этом подумал!
— Еще бы не подумать! Ведь это характерно, достойный отец — я всегда обращаю первостепенное внимание на того, при ком бесноватые сразу утихают — это ведь неспроста!
— Да, неспроста, неспроста. И кроме того, он ведь был исповедником обеих девиц, и они долго, очень долго порой задерживались с ним в исповедальне! Далеко ли тут до греха? Голубицы были очень красивы, и соблазн был велик… Да мало еще того, какая-то из голубиц может от такого оказаться беременной — сами понимаете… избави, конечно, Бог, но какое дитя может породить несчастная бесноватая?
— Только диавольское дитя. Такое не пристроишь в семью, как это делается обычно — это же, сами понимаете, преступление! Отдадим его в нужные руки, да и все, если что. Там с ним разберутся — сами знаете.
— Н-да. Зачать можно и в исповедальне, но такой плод греха — все равно проклят. А что! Могло быть и так, что они именно в исповедальне грехам и предавались! Ежели как животные — а что от них еще и ждать — так места там достаточно, я думаю…
— Постойте, постойте, почтенный отец! Вы о падении девиц предполагаете, или знаете точно?
— Да как вам сказать… Точно тут не узнаешь — они при поступлении в обитель были обе беременны — грех случился, ну и обе же, конечно, родили. Хотя, слышал я, можно установить, были ли сношения в последнее время, и еще только мы приехали, я, помните? — просил доктора Юлиана сделать девицам осмотр…
— Что же вы мне не сообщили?
— Не считал пока важным.
— И что сказал доктор?
— Ну, он сказал, что они, в общем, здоровы, но они однозначно были недавно брюхаты. Как он там это определил, я не знаю…
— Это мне ничего еще не говорит. Сатана насилует тех, кого собирается одержать. И монахинь, сами понимаете, тоже.
— А вы дайте мне закончить! Мало того, что они были брюхаты, они обе выкинули!
— Так он вам действительно это засвидетельствовал?
— Вполне. Можете у него спросить.
— Непременно спрошу. Так вот, стало быть, что!
— Кроме Гофриди сюда мало кто из мужчин был вхож. А теперь и Гофриди обители этой избегает.
— А ведь живет, я слышал, поблизости.
— И я говорю: Гофриди, если верить тому, как о нем отзываются, мало способен к воздержанности — уж плотским грехам он наверное тайком предается!
— И вероятно — с монахинями. Кто еще будет сохранять это в строжайшей тайне? Кто больше всего сам боится огласки? Да и кого победить проще всего — кто так лишен плотских радостей, и чье тело голодает?
— Этак-то вы отзываетесь о святой жизни? Крамольные речи произносите, святой отец!
— Но мы же наедине! Мы можем различать то, что надо говорить овцам господним, а что сметь обсуждать между собою! Или вы не согласны с тем, что женщина к плотскому воздержанию не способна, ибо греховна по природе своей?
— А святые?
— Ну, мы же не о святых сейчас рассуждаем?
— Н-да. Пожалуй, согласен. Здесь, во всяком случае, полно девиц, которые с охотою согласились бы согрешить с Гофриди.
— И, наверное, соглашались.
— Да ведь грех плоти — это одно… мало ли таких случаев? Он сознается в этом с легкостью — что ему грозит такого особенного?
Отец Николаос вздохнул:
— А наказать надо. И как следует.
— Наказать надо, почтенный отец, это верно.
— Вот и накажите. Это от вас зависит. Грех плоти — вам карты в руки — от него один шаг до Сатаны, и его воинства.
— Сделан ли этот шаг?
— Будем считать, что да, сделан. А философы так и говорят: Сатана — есть плоть, алчущая сладострастия. Впрочем, это мы пока оставим. Когда демоны вполне начнут нам подчиняться, мы их прямо о том и спросим.
— А ответят ли правду?
— Разумеется. А что такое?
— Есть сомнение такое — что это демон не скрывает своего слугу — колдуна?
— А зачем ему это надо? Он ведь уже погубил душу колдуна, а больше ему ничего и не требуется. Не защищают демоны своих слуг — они обманщики, это прежде всего.
— Вот и надо, чтобы они нас не обманули.
— Разве смогут они лгать перед лицом Господним?
В первом часу пополудни 7 ноября года от воплощения Господа нашего Иисуса Христа 1610 благочестивым отцам донесли, что монахиня Луиза Капо впала в сильное оцепенение, и практически недвижима, однако, на задаваемые ей вопросы отвечает связно, толково, и вполне разумно. Патер Михаэлис распорядился перенести Луизу в капеллу, и, в присутствии многочисленных свидетелей из обители, а так же из Священной Канцелярии, и пред очами самого епископа, прибывшего в этот день в обитель св. Урсулы, приступил к ней со святым Словом.
Луизу Капо принесли в капеллу на носилках недвижимую, но в капелле она смогла сесть, и сидела не двигаясь, и даже не моргая глазами, молча; из раскрытого рта у нее текла слюна.
— Дочь моя, — начал Михаэлис, — я заклинаю тебя Господом Богом и двенадцатью апостолами его отвечать на наши вопросы.
— Вопрошайте, — сказала Луиза Капо.
— Отчего ты беснуешься и богохульствуешь?
— Я одержима адскими духами.
— А сейчас ты говоришь от своего лица?
— Да, они оставили меня. Но ненадолго.
— Ты сказала, что одержима духами, а не духом. Их больше, чем один?
— Их три, и все они дъяволы.
— Что ты понимаешь под дъяволами?
— Это главные из бесов.
— Ты знаешь их имена?
— Знаю.
— Назови их.
— Первого зовут Веррин, и он добрый.
— Добрый? Разве дъявол может быть добрым?
— Он добрый. Он упрашивает других не мучить меня.
— Внушает ли он тебе смрадные желания?
— Нет, я же говорю — он добрый.
— Чего он хочет?
— Научить меня любви.
— Так он — инкуб?
— Что это?
— Это дъявол, лежащий сверху.
— Он не лежал на мне сверху!
— Говорил ли он тебе, что любит тебя?
— Нет.
— Хотел ли он сделать тебя своею супругой?
— Нет.
— Называл ли своею невестой?
— Нет, нет, нет.
— Имел ли он с тобой прелюбодеяние?
— Мне стыдно.
— Отвечай!
— Да! Да! Да!
Присутствующие зашевелились, Михаэлис жестом призвал к тишине, и продолжил допрос:
— Чем же он соблазнил тебя?
— Он не соблазнял. Он налетел, как дикий зверь, я ахнула — и он был уже во мне.
— Где — в тебе?
— Там, — Луиза слабой рукой попыталась задрать подол рубашки, — Там, глубоко…
— И что он там делает?
— Щекочет. Он делает мне приятно…
Монахини заахали, а брат Гийом покраснел как свекла. Кто-то из прибывших намедни в обитель сбиров смачно сплюнул, выйдя за дверь. Луиза не обратила на это никакого внимания.
— Опусти рубашку, дочь моя, — приказал Михаэлис, — И продолжай.
— Вопрошайте.
— Почему этот дъявол так добр к тебе?
— Он — католик.
— Дъявол? Католик?
— Он — католик, ставший дъяволом из-за несчастной страсти.
— А кем же он был, пока не стал дъяволом?
— Святым отцом.
— Как его звали?
— Отец Жорж Лонже.
— Он был грешник?
— Нет он не грешник. Он — легкий…
— Легкий? Что это значит?
— Не знаю. Но он легкий.
— Может быть, ты хочешь сказать, что он принадлежит к чину воздушных демонов?
— Именно так.
— И что он делает?
— Он носится по свету, и играет, играет… Он говорит: “то, что для вас — жизнь, для нас — игра!”
— Где он находится?
— Я же показала — вот здесь…
— Да не в теле твоем, несчастная! Он в аду?
— Не знаю. Я больше ничего не знаю.
— А второй — кто он?
— Его имя — Левиафан.
— Каков он к тебе?
— Он злой, он мучает меня.
— Мучает? Говорит ли он тебе какие-нибудь кощунства?
— Нет.
— Подвигает ли он тебя на греховные желания?
— Нет, нет, нет!
— Что же он делает?
— Корчи.
— Корчи? Почему?
— Потому что я не согласна с ним.
— Он что, спорит с тобой?
— Он любит рассуждать, и заставляет меня по ночам спорить с ним.
— И когда ты с ним не соглашаешься, что он тогда делает?
— Он бесится.
— Каким образом?
— Он заставляет меня биться головой о стены.
— По ночам, или в любое время?
— Только по ночам. А днем он может вызывать только корчи.
— Он протестует еще против чего-нибудь?
— Да, против вас, святые отцы.
— Он грозит тебе чем-нибудь?
— Говорит, что убьет меня, если я не стану слушаться его. Это все.
— Кто третий?
— Его зовут “Похоть”. Но это не есть его имя, а только его назначение — он дух нечистых помыслов. Он по ночам рассказывает мне о мужчинах, и показывает их части. И ваши тоже, святые отцы. Ха! — вот тут вам нечем похвастаться, извините…
Патер Михаэлис предпочел сделать вид, что последней фразы он не понял вовсе, и быстро продолжил:
— Какой чин он имеет?
— Я больше ничего не знаю.
— О ком он чаще всего нашептывает тебе?
— О патере Луи.
— О каком патере Луи?
— О Лоисе Гофриди.
— А почему, ты думаешь?
— Потому, что патер Луи — чародей.
— Так это он наслал на вас демонов?
— Да, он наслал демонов.
— И каким образом?
— Отравленными розами, и дуновением изо рта своего.
— Где?
— Не знаю… — Луиза замерла, к чему-то прислушалась, забеспокоилась, испустила отчаянный крик, какая-то сила вывернула ей руки в локтях, и она скатилась с носилок на пол.
Михаэлис оглянулся, ища доктора Оля, но обнаружил, что и доктору плохо: тот был бледен, едва мог сглотнуть, и с висков у него струился пот.
Епископ в это время кашлянул, и тихо обратился к присутствующим:
— Прошу всех, кто здесь находится, сохранять пока виденное и слышанное здесь в тайне… Это очень важно. И я…
Луиза дико крикнула, и завизжала нечеловеческим голосом, явно пытаясь продолжить мысль епископа:
— … Отлучу каждого, кто разгласит тайны этой капеллы, и тем самым сотворит потворство уличенному вероотступнику Лоису Гофриди!
Епископ, который собирался сказать именно это, вскочил с места, и вытаращил глаза.
— Встань! — приказал отец Николаос Луизе, простирая к ней руку, но смотря при этом, почему-то, в сторону западного окна.
Но Луиза не встала. Вой ее загремел под сводом капеллы, и она забилась в корчах. И снова вылетело вон западное окно, что и было отмечено многочисленными свидетелями.
Шталаг №214. 19 ноября 1943 года
Утром 8 ноября фон Лорх вернулся в лагерь — прибыл на машине ламсдорфского полицейского управления, которую предоставил ему ван-Маарланд, и доложил, что не дождался до конца отпуска, так как считает крайне необходимым свое присутствие на службе. На службу он, впрочем, в этот день так и не вышел, зато на полдня заперся в своей комнате с Маркусом. Что они оба там делали, не стало известно никому постороннему, и даже служба прослушивания — (Лорха слушали, только микрофоны все таки теперь размещались не в комнате, а под половицами, и Лорх не мог их обнаружить), — так вот и служба прослушивания не записала ни единого слова: просто потому, что ни одного слова произнесено не было. Лорх с Маркусом поступили очень просто: они вели диалог с помощью записок, которые после прочтения сжигали в пепельнице. К обеду в их пепельнице высилась гора горелой бумаги, которую они перетерли в пепел, и смыли в раковину для умывания.
За время отсутствия Лорха Маркус нашел подход к главному лагерному оккультисту — Хайнцу-Вернеру Репке, и Репке был просто очарован эрудицией и практическими способностями доктора Липница. Следствием этого явилась полная свобода передвижения в пределах лагеря как для самого Маркуса, так и для Лорха, а заодно и для Ойгена Эрака. Репке умел добиваться благ для тех, кого уважал и кем восхищался, а Репке восхищался Маркусом: Маркус пока был единственным офицером младше Репке по чину, которого Репке сам называл по имени, и которому разрешал называть по имени себя.
Вечером того же дня от Репке поступило новое приглашение — на званый обед к гауляйтеру Фегелю.
Маркус, Лорх, Репке и Фегель превосходно и с пользой провели время: они пространно рассуждали обо всем, что для гауляйтера и помощника коменданта лагеря 214 было увлечением и сферой интересов, а для обоих квесторов OrFeBe — сферой профессиональной деятельности, и Лорх настолько заинтересовал Фегеля, что тот пообещал продолжить их диспут в более приемлемой обстановке, и заодно — свести Лорха и Маркуса с одним из своих друзей — астрологом и целителем-мессмеристом из Бреслау Георгом Лангом, который пользовал всю тамошнюю верхушку SS; Фегель нашел, что Лорх и Ланг обязательно найдут общий язык. Между тем Лорх, который уже слышал про этого Ланга, и знал, что с ним несколько раз встречался его шеф — оберст Гюнтер, вдруг не на шутку встревожился, и предпочел отклонить это лестное предложение Фегеля, сославшись на крайнюю занятость. И в продолжении всего остального времени Лорх действительно занимался только службой, принуждая по возможности к тому же и Маркуса, и все неслужебные дела вел поздними вечерами, причем ухитрялся проворачивать их таким образом, что никто о его делах не знал, не слышал, и не мог о них даже заподозрить: все пребывали в святой уверенности, что Лорх попросту пьет втихомолку самым черным образом, и с нетерпением ждали того момента, когда это дело откроется, и на барона наложат дисциплинарную анафему. Но дело не открывалось никак: благодаря поддержке Репке с одной стороны, и дружбе Майи Эллерманн с другой.
Нынешним утром, будучи в свободной смене, и пребывая в состоянии жестокого похмелья после тайной попойки с Лорхом и Максом Рюдеке, Маркус решил воспользоваться предоставленной ему свободой передвижения, и проветрить голову в компании Эрака, который любил пройтись пешком и пофилософствовать, и лучшего собеседника, чем Маркус, ему было не найти. Эрак вообще, со времени приезда Маркуса в лагерь, близко сошелся с ним, и стал привязан к Маркусу как собака — они последнее время всегда ходили и гулять, и просто курить вдвоем, и беспрестанно спорили по множеству вопросов. Таким образом их стали видеть вместе почти всегда, и тут же на двух друзей стали излишне коситься, а девочки почему-то решили, что Эрак и Маркус — наверняка любовники, причем Маркусу отвели роль дамы. Об этом Маркусу с хохотом сообщил Карл Вилльтен по прозвищу “Святой Вельтен”. ”Святой Вельтен” же узнал об этом из первых рук — от своей дальней родственницы Эрики Долле, у которой были все причины для злопыхательства: у нее с Маркусом не получился роман, или, вернее, Маркус сам стал ее игнорировать после памятного дня рождения коменданта, и отказался от очередного увольнения, чтобы не попасть в одну группу с Эрикой; а той, чтобы попасть в одну группу с Маркусом, пришлось здорово постараться, и использовать все свое обаяние. Причин такой холодности Эрика понять не смогла, и то ли решила отомстить, то ли действительно истолковала поведение Маркуса на свой лад, понять трудно.
Так или иначе, но это была кляуза не только дурная, но и опасная, и Маркус разозлился не на шутку. Неизвестно каким путем он выяснил, кто именно, кроме Эрики, говорил это про него, но он выяснил, и имел с каждым весьма напряженный разговор, после каковых разговоров про Маркуса уже никто ничего не смел сказать, зато коситься на него со злобой стали многие. А поскольку способов мести в лагере было более чем достаточно, постоянная Маркусова осторожность теперь была кстати — во всяком случае, определенная опасность заиметь неприятности для него теперь существовала.
Маркус беспокоился не напрасно: за исключением Эрики, которая после объяснения воспылала к Маркусу еще большей любовью — (Маркус не стал более отвергать ее страсти во избежание новых эксцессов, но только затаил на нее зло, не показывая виду) — все прочие неприятели явно решили гадить Маркусу в полную меру своих сил: Вольцову и Кругу за один только день двенадцатого ноября пришло на Маркуса несколько доносов. Неизвестно, как к этому отнесся Круг, а Вольцов прочитал эти образчики служебной бдительности, изредка посмеиваясь, подшил их, и направил к резиденту Гестапо Лейсснеру, который все это дермо всегда внимательно и аккуратно изучал, проверял, и, в случае, если не мог возбудить по данному факту дела, переправлял в отдел “Referat IV-VIII” в Данциг, если дело касалось служащего войск SS, или в Абверштелле при штабе запасной армии округа, если дермом обливали военнослужащего. В Гестапо даром никогда не пропадала ни одна бумажка, пусть и самая дрянная — она могла кануть на десять лет, и потом внезапно всплыть, и, приплюсованная к другим материалам, составляла к ним солидный довесок. С Гестапо всегда шутки были плохи, и если при Гейдрихе еще умели отличать ангелов от чертей, то аппарат Мюллера стриг всех под одну гребенку, мало о чем задумываясь — там всех понимали если не как преступников, то как кандидатов в таковые. Лейсснер, разумеется, отправил завизированные кляузы по инстанции — через управление Гестапо в Ламсдорфе в Данциг. Там они и попались на глаза ван-Маарланду, который, хоть и не смог остановить их движения, нашел способ предупредить Маркуса об опасности. Маркус же, хотя и задумал некоторые демарши против злопыхателей, тем не менее решил не порывать отношений с Эраком в угоду общественному мнению, напротив — он всячески стремился дать понять этим идиотам, что ему на них глубоко плевать, и на их о себе мнение — тоже.
Именно эти проблемы и обсуждали сейчас Маркус с Эраком, и совершенно понятно, что такой разговор настроения обоих никак не улучшил.
Друзья дошли до торфяных разработок, и направились к лесу краем полосы отчуждения, не очень беспокоясь о том, что происходит за линией запретной зоны. А происходило следующее: несколько разрезов, на которых трудились интернированные, были оцеплены охраной по распорядку повышенной боевой готовности: лагерная агентура сообщила в “политотдел” о готовящихся беспорядках в военных блоках, и Лейсснер объявил по охране о возможности инцидентов во время разводов, работ, раздачи пищи, и прочих акций, связанных со скоплением многочисленных групп контингента. Солдаты получили по 64 боевых патрона к автоматам, примкнули штыки к винтовкам, а многие получили со склада автоматические винтовки STG-43, которые понимались как оружие наступательное, и просто так по охране не распределялись, ввиду дефицитности патронов к ним. Наряды были усилены снайперами, кинологами и мотоциклистами, а со стороны железнодорожной ветки было срочно оборудовано четыре новых пулеметных гнезда. Часовые стояли по периметру поля работ через каждый двенадцатый шаг друг от друга. Охрана лагеря была полна решимости отстоять за своим объектом звание лагеря образцового порядка — за это шли дополнительные отпуска и премиальные. Бунтовщики должны были лечь мертвыми на месте, не успев даже раскрыть рта, и проорать какой-нибудь красный, или буржуазный лозунг.
Собственно, заключенным никогда нельзя было давать останавливаться и задумываться, а теперь на этом требовании настаивали особо, и поэтому надзиратели, хильфсвиллигеры , капо , умшмидеры , и прочая лагерная клика проявляли всемерное старание, работая то словом, то делом, то есть — то плетью, то матом, если настолько хорошо знали русский, чтобы без стеснения пускать в ход эти перлы русской словесности.
Заключенные из группы для общих работ лопатами выкапывали торф и грузили его в носилки, которые неслись бегом на транспортер, и опрокидывались рядом с ним. Другие заключенные перекидывали торф на ленту транспортера, при этом следя, чтобы вместе с торфом туда же не попали и посторонние предметы: камни, например, которые были редки на карьере, но если уж попадались, то однозначно расценивались как саботаж, поскольку камень, попавший с транспортера в брикетоформовщик, мог сломать один из его ножей. Виновных в поломке брикетоформовщика ближайшей же ночью вызывали в “политотдел” к агенту Шпренгеру, и назад вызванные уже никогда не возвращались — всем было известно, что агент Шпренгер — форменный садист, которого давно бы расстреляли, если бы не был нужен на такую службу именно такой вурдалак. А в последнее время в лагере всякие церемонии отставили, и агенту Шпренгеру работы хватало с лихвой.
Странно, но даже здесь заключенным очень хотелось жить — любой ценой, и они внимательно следили за тем, чтобы в брикетоформовщик действительно не попадали камни. Они очень старались.
С брикетоформовщика торф выходил уже в виде некоего подобия кирпичей, которые летом складывали в штабеля и сушили на месте, а теперь прямо сырцами грузили в тракторные платформы, на которых брикеты доставляли до поездов, ждущих на проходящей мимо лагеря узкоколейной ветке.
Ежедневно эта работа давала на-гора около двадцати трупов, и это — по самой меньшей мере, и еще столько же расстрелянных — за “неподчинение требованиям охраны”.
Расстрелы заключенных как на работах так и в лагерях стали делом настолько обычным, что на днях комендант соседнего лагеря VIII B в специально изданном приказе о порядке донесений в связи с расстрелами военнопленных, указал насчет контингента с грифом «SU» : «О расстрелах советских военнопленных и о происходящих с ними несчастных случаях впредь доносить по телефону как о чрезвычайных происшествиях начальнику отдела по делам военнопленных не требуется». Впрочем, капитан I ранга Гилек тут же и оговорился: «Однако, в этих случаях по-прежнему следует в течение 5 дней направлять начальнику отдела по делам военнопленных подробные письменные донесения через управление шталага №344В.» Нечего и говорить о том, что эти новшества немедленно были утверждены окружным управлением, и в соседних учреждениях сходного профиля дело повелось так же — передовой опыт Гилека был учтен и внедрен на местах. А в остальном в VIII округе все шло как и везде — обычным порядком, и замерзшие, вечно надрывно кашляющие, голодные заключенные вынуждены были работать в темпе совершенно бешеном, хотя для здорового солдата это можно было бы считать вполне нормальным режимом работ. Только здесь не было здоровых солдат, и, чтобы компенсировать медленность работы, заключенные вынуждены были работать ежедневно с пяти утра и до темноты.
Маркус и Эрак наблюдали за носящимся среди работающих заключенных капо Ананьевым, истинной зверюгой этакого чисто советского покроя, причем Эрак развивал ту мысль, что этот-то самый Ананьев и является в данный момент самым ярким представителем своего народа — каждый капо это как бы визитная карточка нации, и стоит понаблюдать за ним, как становится вполне ясной вся структура мышления и уклада жизни всех его соплеменников. Маркус кривил губы в скептической улыбке, но вслух не спорил.
— Камерполицист это единственная, пожалуй, должность, на которой человеческое естество предстает перед нами во всей своей красе и великолепии! — витийствовал Эрак.
— Живее, живее, б..ди! — орал тем временем Ананьев, — Шевелись, золотая рота! Не х… копаться.
— Можно себе представить, что он им там кричит, — засмеялся Эрак.
Поскольку у Ананьева имелась, в качестве самого сильного аргумента, дубовая палка основательной длины, то его слова производили свое действие: лопаты в дрожащих руках измученных заключенных начинали двигаться быстрее.
— Бери больше, кидай дальше, отдыхай, пока летит, е… вашу в три Христа, в бога, в душу, в мать нехай! — балагурил заодно Ананьев, размахивая палкой, точно жезлом. Сегодня Ананьев пребывал в веселом расположении духа.
Заключенный военнопленный Штанько закашлялся, воткнул лопату в землю, и сел на корточки, обнимая себя руками — чтобы унять боль, возникающую при кашле в воспаленных легких. Ананьев, увидя такую задержку, устремился к нему:
— 305-18! Чего расселся, как баба, которой приспичило? Ну, работай, арбайтен!
Штанько не двинулся, продолжая кашлять, а потом тихо и униженно попросил:
— Отстань, Ананьич! Видишь же… не могу “мама” сказать!
— Не е…т ни разу! Работай, сука, или же жрать сегодня вообще не будешь! Ну?
Штанько не двинулся.
— П…дов сделаю зараз! — пригрозил Ананьев.
Штанько поднялся, бросив на предателя такой красноречивый взгляд, что тот даже поперхнулся:
— Че-го?! Как смотришь? Как, падло, смотришь, в рот те, в печенку, и в рыло, и в дыхало, в двенадцать апостолов, и осиновый кол в бугорок! Вста-а-а-а-ать!
Палка поднялась над головой Штанько. У того в глазах блеснуло отчаяние, и он рванулся к капо, обоими кулаками воткнувшись тому в солнечное сплетение, перехватил палку, и вырвал ее из рук ошалевшего Ананьева. Ананьев отскочил назад, и заорал благим матом, а Штанько так и стал с палкой в руках, не понимая, что ему делать дальше.
К Штанько уже бежал охранник, крича на ходу:
— Ah du Scheisse! A’f Platz ‘s du halt, ein Schwantz du!
Палка выпала из рук Штанько, растратившего уже всю свою волю, и он только согнулся, закрывая голову руками. Охранник с маху ударил Штанько в основание черепа прикладом, но попал по пальцам руки, и занес свой MP-41 для следующего удара.
Никто как-то не обратил внимания на стоящего рядом другого заключенного — Заколодного, который, видя это, тоже засверкал глазами, нагнулся, поднял с земли какую-то заржавленную железку, подскочил к охраннику, и с невиданной для истощенного человека силой всадил железо охраннику в живот. Еще один военнопленный, Сергеев, тоже вступил в драку: охватил сзади за шею вопящего Ананьева, и принялся его душить.
Завыла сирена.
Охранник сел на землю с мгновенно побелевшим лицом, и выпустил из рук автомат, который был тотчас схвачен Заколодным, но пустить его в ход он не успел: его срезала очередь, и вторая, пущенная «штопкой», добила окончательно. Маркус, у которого неизвестно откуда вырос в руке «парабеллум», присел на корточки, и, охватив пистолет двумя руками, всадил пулю в голову стоящего на коленях Штанько.
Затявкали еще выстрелы, и заключенные начали приседать на корточки, закладывая руки за головы, и радуясь нечаянной передышке. Двое охранников поволокли бессильно повисшего в их руках Сергеева.
— Ты-то зачем вмешался? — спросил, покачав головой, Эрак, — Без тебя что — не обошлись бы?
— Нет, не обошлись бы, — коротко ответил Маркус.
— Отчего, прости?
— А вот так просто.
Оба бунтовщика были мертвы. На некоем подобии носилок — из карабинов К-17 и поясных ремней, четверо молодых солдат из резерва бегом понесли в госпиталь раненого Заколодным охранника. Тот дико кричал от боли, и звал маму. От него пахло кровью, страхом, калом, и смертью.
— Этот — не жилец, — отметил Маркус, когда раненого пронесли мимо, — Судя по запашку из него дермо пошло. И ладно. Сам дурак — надо было сразу стрелять, а не молодцевать, как мальчишка! Вот для таких и писан приказ Греневитца.
Эрак пожал плечами, и ничего не ответил.
К карьеру уже спешно стягивали зондершютц-кампани , свободную охрану, и «тотенкопф».
И Маркус и Эрак были бы рады удалиться поскорее, но по дороге были задержаны караулом, и препровождены к помощнику коменданта по режиму Рюдеке для дачи объяснений.
Шталаг №214. 22 ноября
20 ноября скандальная новость облетела весь лагерь — Вольцов, основываясь на собранных им материалах, потребовал от Лейсснера ареста Ингеборг Бютцель по обвинению в том, что она — агент русской разведки. Тщательный обыск представил и доказательства — у нее нашли шифровальные таблицы, вполне ее изобличающие. Кроме таблиц, правда, не нашли больше ничего, но для Гестапо и этого было даже более, чем достаточно.
Репке, и люди из его окружения хватались за голову — в мистическом кружке Репке Инге Бютцель играла первую роль, и имела там на всех довольно значительное влияние, а теперь факт ее изобличения мог бросить тень и на всех остальных. Прочие служащие лагерной администрации компрометации боялись в меньшей степени, и просто были удивлены, и только фон Лорх и Маркус даже для видимости не пытались выказывать удивления: это были самые спокойные люди в лагере, поскольку именно фон Лорх, исполняя свой долг офицера SS и долг перед Родиной, информировал Вольцова о том, что имеет на счет Инге Бютцель подозрения. Остальное было завершено в три дня.
Шеф SD лагеря Филипп Круг чувствовал себя неуютно, так как раньше искренне полагал, что Инге Бютцель — агент только его аппарата.
Граф Лоттенбург, узнав от Рюдеке о том, что к аресту Инге Бютцель приложил руку фон Лорх, задумчиво сказал:
— А! Вот наш милый барон и начал свою каббалистику! Надо приглашать его в гости. Пора! А то все мы к нему… даже как-то и неудобно, да?
Рюдеке кивнул головой.
Инге Бютцель все отрицала, и утверждала, что совсем даже не понимает, о чем идет речь. Ничего другого от нее, впрочем, и не ожидали. Круг и Лейсснер повозились с ней немного (Вольцов до таких развлечений не был охоч — его тошнило при виде крови), а сегодня Инге Бютцель, до полусмерти избитую, погрузили в бронемашину, и увезли из лагеря.
— Проницательность нашего общего друга Вольцова просто поражает! — смеялся фон Лорх, будучи в гостях у графа Лоттенбурга, — Вот это я понимаю — страж! Я без году неделя в лагере, и то смог вычислить Инге, просто из интереса к таким делам, а Вольцов прозрел бы ко второму пришествию! Про Круга я вообще не говорю — этот дальше своего носа не видит — бумажный работник! А скоро ведь дослужится и до дубовых листьев, и пойдет прямой дорогой в РСХА! Я же теперь буду спать с пистолетом под подушкой.
Рюдеке тоже усмехался по этому поводу, и спокойно покуривал сигареты фон Лорха, которые тому постоянно присылали из Берлина. Рюдеке очень нравились дорогие сигареты. Рюдеке помалкивал, изредка хлопал себя по скуле колодой карт, и то и дело растирал рукой ноющую от сырости поясницу.
Эрак сидел напротив Лорха, вытянув ноги, и о чем-то напряженно размышлял.
— О чем задумались, лейтенант? — обратил на Эрака внимание граф Лоттенбург.
— Я видел, как Инге сажали в машину, — Эрак был сильно пьян, и у него начал развязываться язык, — Что они с ней сделали! Вы не представляете! У нее было такое лицо…
— Представляю, — возразил Лоттенбург, — все лица похожи после того, как ими займутся Филипп Круг и его молодчики. Знаете, Лорх, вы заварили кашу! Она ведь сошла с ума, — Лоттенбург забрал у Рюдеке колоду.
— Да? — несколько насмешливо переспросил Лорх.
— Точно так. И, знаете, странно — Вольцова она на допросе вдруг стала называть «святым отцом», Круга — «монсеньером», и рассказывала, что согрешила, и была беременна. Эту чушь даже не записали в протокол, и позвали Яансона.
— И что сказал Яансон?
— Острый реактивный психоз. С деперсонализацией. Знаете, когда Яансон спросил у нее, как ее зовут, она назвалась какой-то Магдалиной Палюс. Что скажете?
— Скажу, что не понимаю, зачем вы мне все это рассказываете. Хотите меня пристыдить, что ли? Так это измена.
— Нет, не стыдить, а…
— Враг должен быть непременно нейтрализован!
— Да, разумеется. А вы не знаете случайно, кто такая Магдалина Палюс, которой называлась Инге?
— Я знаю многое, но не всеведущ я — как говорил Мефистоффель. Понятия не имею, кто такая Магдалина Палюс… или Фаллюс, — Лорх сам первый и захохотал над своей остротой.
— Значит то, что я рассказал, вас не заинтересовало?
— Только подтвердило, что вы держите в Sicherheitsdienst своих людей. Это, впрочем, дело ваше. А так — нет. Все же ясно — девочка симулирует! Их этому специально обучают — вам ли не знать?
— Это все, что вы можете сказать?
— Все, разумеется! Любезный граф, когда я захочу сделать заявление для Абвер, я его сделаю… но только лично адмиралу! Вы уж извините!
— Да что вы! — отмахнулся Лоттенбург, — Интерес мой к вам отнюдь не служебный! Это контрразведки не касается. Насчет того, что нас касается, мы и без вас знаем все, что только можно знать, и то, чего знать нельзя — тоже. А в данном случае лично меня, графа цу Лоттенбург, интересует ваше мнение насчет странного помешательства Магдалины Палюс… то есть, простите — сам уж начал заговариваться — Инге Бютцель. Да, Инге Бютцель. Всякое заявление, пусть это и заявление сумасшедшей, имеет под собой какой-то реальный корень. Вот мне и любопытно — какой.
— Согласитесь, граф — любопытство профессионального контрразведчика весьма и весьма наводит на размышления! Впрочем, я все равно не смогу вам быть полезным насчет Инге Бютцель. Я здесь свое дело сделал. И если вы сейчас держите на меня обиду за то, что я отдал Инге Вольцову, а не вам… так мне до Вольцова просто было идти ближе! Так что давайте играть в карты, и нечего вам меня разрабатывать!
— Э, перестаньте, барон! — рассмеялся граф, — Кто вас разрабатывает? Право, нельзя же всю жизнь быть на службе!
— Совершенно верно, — сказал Рюдеке, присаживаясь к столу.
Некоторое время все с увлечением играли в карты — само собой, на деньги, и на деньги не маленькие.
— Вы сильно проигрываетесь, барон, — заметил Лоттенбург после раздачи, — Что, игра моя?
— Ваша. А я не проигрываюсь, я играю не думая.
— Вот что? Не думая?
— Совершенно. Просто хочу доставить всем удовольствие. А так вы все остались бы без штанов, если бы я играл в полную силу.
— В полную силу? Вы что, шулер?
— Нет, зачем же! Но с моими природными возможностями можно и не быть шулером — и всегда выигрывать.
— Это с какими, простите, возможностями? Вы что, ясновидец?
— Именно так, — улыбнулся Лорх.
Рюдеке захохотал.
— Что? — поднял брови Лорх, — А вот вам пример: у вас, граф, на руках — только бланковая дама червей, а так — превосходный мизер… конечно, надо еще посмотреть в прикупе…
— В прикупе две девятки, — дополнил Маркус, — так что и думать нечего — мизер граф сыграет.
Лоттенбург побледнел, и бросил карты на стол.
— Видите, граф, к чему ведет излишнее любопытство? — засмеялся снова фон Лорх, — вот и вся игра испорчена!
— Простите, но так играть действительно неинтересно! Как вы это делаете?
— О, у нас этому обучают в первую очередь. Это вроде тренировки. Или вот, — Лорх вытащил купюру из бумажника, — Что это за бумажка, граф?
— Это? Обыкновенные сто марок…
— Это десять марок, граф, — улыбнулся Лорх, подавая Лоттенбургу купюру.
— Да, действительно! Но их же невозможно перепутать!
— Вы же перепутали!
— М-да.
— Вот видите!
Лоттенбург действительно выглядел пораженным.
— А вы — опасные люди, барон!
— Ну уж!
— Да, не спорьте! Но раз уж мы перестали играть, то может быть вы, барон, еще чем-нибудь нас удивите?
— Чем же например?
— Гадать на картах вы умеете?
— Да, что тут такого сложного?
— И что, карты действительно всегда ложатся так, как это соответствует будущему?
— Никак они не ложатся. Это — только инструмент, позволяющий правильно настроиться на… проникновение в информационные поля, так можно сказать. Они даже, вопреки мнению профана, и конкретного значения не имеют.
— Пожалуйста — вот карты.
— Да не нужны мне они, я справлюсь и без этого!
— Справитесь?
— Натурально.
— Только поведайте нам то, что мы сможем проверить.
— Стало быть, мы не будем говорить о том, чем закончится война, и что поделывает в Москве геноссе Сталин…
— Нет, о таких вещах лучше даже и не беседовать!
— Тогда хотите, я скажу вам, что поделывает ваша жена?
— Это можно. А я завтра же ей позвоню, и спрошу — что ты делала вчера? Я все-о зна-аю! Давайте. Только жаль все же, что не на картах. А то знаете, как весело – дальняя дорога, любовная встреча… Или — о ужас! — пиковый интерес…
Лорх молчал, темнея лицом. Эрак с растущим неудовольствием наблюдал за тем, как барон ломает комедию, ибо такие вещи Эраком всерьез не воспринимались. Внезапно фон Лорх тихо произнес:
— Соболезную, граф.
— Что такое?
— Вашу жену зовут Катарина, она лотаринженка, выступала в театре в амплуа субретки под именем Камилла Бийо? Бийо, это, разумеется, ее nom de plume, да?
— Да, да, а откуда вам это известно? Из Гестапо?
— Какая разница! Нет, не из Гестапо! Но я правильно все про нее рассказал?
— Да правильно, правильно! Что такое?
— Дом, где она жила — это в Берлине, улица… нет, улицу не знаю точно, но недалеко от шоссе «ост-вест»… да, дом, где она жила, сгорел, а с ней… нет, что с ней — этого я не знаю…
— Что?!!
Лоттенбург вскочил со стула, и судорожно схватился руками за горло:
— Вы шутите, Лорх? Скажите — это что, шутка?
— Какие уж тут шутки к черту! — Лорх тоже вскочил с места, — извините, граф! Я из побуждений… в общем, хотел повеселить вас, рассказать, что она поделывает — я ведь не ошибаюсь в таких делах! Хотел вас повеселить, а вот… проклятая война — даже повеселиться не получается! Знаете, мы лучше раскланяемся, а вы свяжитесь с Берлином… До свидания, граф!
Маркус молча поднялся, и пошел одеваться. Но от двери он обернулся, и сказал Лоттенбургу:
— Это все еще не так фатально. И если барон ошибется, он первый будет этому рад.
Эрак молча пожал руку Лоттенбургу, быстро оделся, и пошел с остальными. С Лоттенбургом остался один Рюдеке.
Вильгельм цу Лоттенбург выяснил, что его жена, действительно, сильно пострадала при каком-то странном несчастном случае, но осталась жива, чем граф был несказанно обрадован. Кроме того, ему было сообщено, что он позвонил весьма кстати — так как Катрин цу Лоттенбург до сих пор без сознания, то вряд ли кто-либо смог бы сообщить графу о том, где находится Катрин, и что с ней — где граф служит, в Берлине почти никто ничего не знал.
Первым, к кому после звонка явился Лоттенбург, был фон Лорх, который собирался в лабораторный блок, и уже держал под мышкой портфель с бумагами.
— Так, граф! — заметил Лорх, увидев сияющие глаза графа, — Стало быть, все обошлось!
— Она в Шаритэ , — выдохнул Лоттенбург, — Уход очень хороший. Немедленно же выбью себе отпуск, и поеду туда.
— Ну так идите и выбивайте свой отпуск!
— Успеется. Я хотел вас поблагодарить, барон. Да, меня зовут Вильгельм. Вилли.
— Йоганнес, как вам и самому должно быть известно.
— Можно, я буду звать вас Ханес? Я так звал своего кузена… его расстреляли… неважно это! А вы знаете, что сослужили мне очень большую службу?
— Знаю, — засмеялся фон Лорх, — Всегда рад служить, Вилли.
— Вернусь из Берлина — с меня коньяк!
— Бог с ним, надоел он мне.
— А что желаете?
— Абсента. Но это почти невозможно.
— Будет вам абсент. Хотя это действительно почти невозможно.
Лорх покачал головой:
— Удивительно! Ведь вы, Вилли, действительно любите свою жену!
— Да, а что такое?
— Ничего. Просто так.
— Это что, нечто из ряда вон выходящее?
— Ну, глядя на прочих…. Слушайте, Вилли, давайте продолжим в другой раз? А то вы к поезду опоздаете, да и меня ждет фон Шлютце.
— Ах, вас ждут? Извините, конечно. Пойду в строевой отдел — за отпуском.
— Вот-вот. Идите. Удачи вам.
Тем же вечером граф Лоттенбург получил транспорт, и уехал.
Шталаг №214. 29 ноября.
Граф отсутствовал в лагере до 28 числа, и, по возвращении, первым делом пригласил всех участников того злополучного вечера 22-го, и хорошенько с ними выпил. Лорха он во всеуслышание объявил своим лучшим другом, а потом всех несказанно удивил, сообщив, что его дом был разрушен сильным взрывом — кто-то подложил в него мину с часовым механизмом, как графу совершенно доказательно сообщили в районном отделе Гестапо. Гестапо начала по этому факту следствие, да и сам граф громко пообещал с этим разобраться — он был крайне взбешен, и заявил, что за такие шутки он лично расстреляет того, кто эту мину подложил, равно как и тех, кто приказал это сделать. Лорх в ответ на это невесело усмехнулся, и усомнился в том, что Остер будет в восторге от такого поведения своих офицеров; он-то, фон Лорх, в свою очередь, все грехи графу Вилли отпускает, однако больше, к великому сожалению, ничего здесь сделать не может, за что и просит извинения. Закончив на этом, все присутствующие порешили пойти спать, каждый в обнимку со своей бедой, и разошлись, надеясь, что завтрашний день будет лучше вчерашнего, и желая в душе, чтобы все наконец оставили их в покое.
29-го утром перед строем офицеров зачитали срочный циркуляр из ставки фюрера, гласивший:
“Отдельные управления областей в своих докладах неоднократно указывали на слишком снисходительное обращение охраны с военнопленными. Согласно этим докладам, органы охраны в некоторых местах превратились прямо-таки в покровителей и опекунов военнопленных.
Об этих докладах я сообщил в ОКВ, указав при этом, что трудящийся немецкий народ абсолютно не понимает, как это в такое время, когда немецкий народ борется на жизнь или смерть, военнопленные — и, значит, наши враги — ведут лучшую жизнь, чем немецкий рабочий! Неотложной обязанностью каждого немца, который имеет дело с военнопленными, является: заставлять их вкладывать полностью свои силы в работу.
Начальник по делам военнопленных при ОКВ издал теперь для начальников по делам военнопленных в военных округах ясный приказ, который прилагается в копии. Я прошу устно ознакомить с этим приказом всех руководящих работников НСДАП.
Если в будущем будут поступать жалобы о неуместном обращении с военнопленными, сообщать о них со ссылкой на прилагаемый приказ, в первую очередь начальникам по делам военнопленных.
Секретарь главной канцелярии НСДАП:
Мартин Борман.
После этого Уве Фегель, который явился в лагерь с этим приказом, и сам зачитал его, зачитал вторично приказ генерала Греневитца от 5 ноября.
Следствием приказа Бормана в тот же день явилось следующее — в присутствии Фегеля всех заключенных поротно возвращали с работ, вели в цейхгауз, и там отбирали у них обувь — по замыслу Фегеля и Швигера босые заключенные на таком холоде будут вынуждены быстрее двигаться — чтобы не отморозить ноги — и, значит, будут и быстрее работать. Обувь Фегель приказал вернуть вечером только тем, кто выполнит дневную рабочую норму, и, если они снова обленятся, отбирать обратно. После этого босых заключенных бегом погнали обратно к месту работ.
Когда офицеры расходились, Маркус подошел к Лорху, и показал глазами на Фегеля:
— Барон, в этом тоже я замечаю что-то знакомое!
— Мы уже всех просчитали, — покачал головой Лорх.
— А ошибки?
— Какие ошибки? Под вопросом только наш профессор… а он похож больше! И по апокрифу — больше на него сходится.
— Ну, смотрите, барон!
— Ладно, я принял к сведению. Будем проверять.
Уве Фегель решил остаться в лагере до вечера — чтобы пообедать с Швигером, Репке и фон Шлютце, и хорошенько проверить всю деятельность лагерных служб. Кроме того, он немедленно составил рапорт Борману, и приказал вызвать ему любого офицера СС, который свободен в настоящее время от службы. Герхард Штральманн, бывший в этот день дежурным по лагерю, приказал вызвать Маркуса Липница — всем давно набило оскомину его демонстративное безделье, которому он предавался вот уже больше недели.
Маркус немедленно явился к Фегелю:
— Смею доложить, мой штандартенфюрер, гауптштурмфюрер фон Липниц.
— А! — сказал Фегель, — кстати, вы отлично вели себя при подавлении бунта. Ведь это вы застрелили одного из бунтовщиков? Это так?
— Да, штандартенфюрер.
— Ну так вы заслуживаете поощрения! Вы не только хороший специалист, но и отличный солдат! Я немедленно отправлю рапорт, чтобы вас наградили. Ордена и знаки отличия за выполнение своего долга вообще-то не полагаются, но зато я могу ходатайствовать, чтобы вас наградили почетным оружием. Вы его выберете, и вам его сделают на заказ, и вручат в торжественной обстановке. Хотите?
— Благодарю, штандартенфюрер, хочу.
— Конечно же P-38?
— Нет, я заказал бы MP-35 I.
— Автомат? Зачем он вам?
— Он мне нравится, штандартенфюрер. И кроме того, я собираюсь проситься на фронт сразу после того, как перестану быть необходим здесь.
— Вот как! А вы — отличный солдат Партии, Липниц! Будет вам автомат. Еще с ним поохотимся. Охота здесь отличная, а этот автомат — превосходная штука на боровую дичь. Да, на таких, как вы, и стоит наша Партия! Ну, буду писать ходатайство.
— Еще раз благодарю, штандартенфюрер!
— Не стоит! Отличать достойных — мой долг! Можете курить. Я быстро напишу рапорт о вас, и вложу его в пакет.
Фегель написал рапорт, заклеил пакет, связал его с уже запечатанным, опечатал своей личной печаткой, и сказал:
— Вот, это вы доставьте в город, и передайте в отдел связи при моем управлении. Немедленно. Это очень срочно, и я хочу, чтобы эту почту отвез старший офицер. А вы побываете в городе. Согласны?
— Да, штандартенфюрер.
— Сейчас в город поедет Рюдеке, так я распоряжусь, чтобы он взял вас с собой.
— Да, штандартенфюрер.
— Можете идти. Heil Hitler!
— Heil Hitler! — Маркус приветствовал Фегеля, и вышел, бормоча:
— Ошибается барон, ох, ошибается! Все ему самое чудовище подавай! А кто здесь главное чудовище?! Этот и есть…
Экс-ан-Прованс. 29 ноября 1610 года.
Ноября 25 дня, года 1610 от РХ.
Слава Господу нашему Иисусу Христу во веки веков, аминь!
Желаю довести до вашего сведения, Монсеньер, последние события, происшедшие в обители св.Урсулы в г.Эксе, которые лично довелось мне наблюдать, и в которых пришлось мне принять участие, ради исцеления и изгнания дьяволов, одержащих монахинь девиц Капо и де ля Палю, к пользе Церкви, и к вящей славе Господней, вместе с братом Гильомом де Туш, и отцом Николя Лоттенбургским, с 20 числа ноября сего года.
С самого начала дня 20 ноября мы отчаянно сражаемся с целым легионом демонов, что вселились в одну только Магдалину де ля Палю. Сия девица Магдалина вообще не поддается экзорцизму Церкви, в отличие от Луизы Капо, каковая экзорцизму поддается, но большее время находится в оцепенении; Магдалина же в оцепенении находится меньше, и больше беснуется, и от этого тоже может быть польза — можно выспросить у нее очень многое, ежели, конечно, знать что выспрашивать; в этом видим мы великую пользу, даже большую от того, чтобы немедленно изгнать этих дъяволов, ибо знанием о них вооружаемся против них, дабы изгнан был злой дух, полный лжи и беззакония, исчадие лжи, изгнанник из среды ангелов; змей, носитель хитрости и бунта, изгнанный из рая, недостойный милости божией, сын тьмы и вечного подземного огня, хищный волк, волк из-за моря; полный невежества черный демон, дух ереси, исчадие ада, приговоренный к вечному пламени, вышедший из вечного пламени, и стремящийся в вечное пламя, негодное животное, худшее из всех существующих, обезьяна Царя небесного, козлиный повелитель, Бегемот, Левиатан, и крокодил, князь саранчи и повелитель мух, вшей, клопов, крыс, и пауков, сороконожек и сколопендр, скорпионов и червецов, соблазнитель человеков, подземная жаба, зверь, волчище, вепрь; Сатана — вор и хищник, полный сладострастия и стяжания, дикий вепрь, разрушающий вертоград господень, аггел сатанинский, жало плоти праведных, злой дух, приговоренный к вечному мучению, грязный обольститель и пьяница, корень всех зол и преступлений, изверг рода человеческого, злой насмешник, полный лживости и возмущения; «мессир говоришь, но не делаешь», враг правды и жизни, источник несчастий и раздоров, бешеная собака, подлая змея, диавольская ящерица; ядовитый скорпион, подлый дракон, черное чудище, полное злых козней; лакей Бельзебуба, привратник Ада; козлище, страж свиней и вшей, зараженное страшилище, черная ворона, рогатая гадина, лжец коварный, поганый, зачумленный, полный всяческой скверны Сатана!
И вот, после долгих уговоров и подобных вышеприведенному заклятий девица Магдалина стала давать нам свои показания. Среди таковых, большинство коих мерзостны необычайно, она так же показала, что ее испортил своими чарами недостойный называться патером и клириком колдун и еретик Луи Гофриди, и в перерывах между припадками умоляла нас поскорее избавить ее от населяющих ее в великом множестве дъяволов, одним из которых является сам Бельзебуб! Тут же отец Николя и начал заклинать Бельзебуба, требуя от него, чтобы сей Бельзебуб покинул тело девицы Магдалины.
Во время заклинания Бельзебуб продолжал терзать Магдалину, то с силою бросая ее на живот, то опрокидывая на спину; до трех или четырех раз он принимался душить ее за горло. За обедом демоны продолжали истязать ее, пригибая ей голову к земле, а за ужином они ее пытали в течение целого часа, выворачивая ей руки и ноги с такой силой, что у нее кости трещали, и все внутренности переворачивались; окончив истязания, они погрузили ее в такой глубокий сон, что она казалась мертвою.
Отец Николя, дабы проверить, что именно демоны вселились в Магдалину, подготовился, и многие вопросы задавал ей на латинском, греческом, немецком, и даже еврейском языках. Отвечала Магдалина по-французски, но толково, связно и правильно, что доказывало, что сидящие в ней демоны вполне понимают задаваемые вопросы. Отвечала она и на мысленные приказы, вслух не произнесенные, что окончательно убедило нас, Монсеньер, в истинной одержимости обеих монахинь.
Но когда отец Николя приказал демонам поднять Магдалину на воздух, они отказались это сделать, из чего отец Николя заключил, что случай этот не настолько тяжел, каким кажется, и справиться с ним можно, ежели желать этого, и найти правильный подход. Самым же главным условием успеха отец Николя посчитал изобличение и казнь окаянного колдуна Луи Гофриди, священника-вероотступника.
Еще отец Николя сказал, что нужно нам ночью удалиться в капеллу без девиц, и особыми молитвами, кои писаны когда-то были папою Львом в книге «Энхиридион», потребовать от Бельзебуба если не освобождения девиц от демонов, так хотя бы чего-то, окончательно изобличающего колдуна Гофриди, ибо известно, что как только колдун бывает осужден и сожжен, так все его чары распадаются, и более силы не имеют.
Ночью мы с отцом Николя удалились в капеллу без девиц, и отец Николя, взяв «малый Энхиридион» (есть и большой), произвел все необходимые к этому случаю заклинания. Бесы взволновались невероятно, что явствовало из того, что по капелле принялся гулять невесть откуда взявшийся ветер, и огни свечей задрожали, пока ветер их совсем не задул; и случилось следующее: капелла осветилась неровным красноватым сиянием, распахнулись двери (к нашему ужасу, так как двери пред этим были заперты лично мною, и весьма основательно), и в капеллу медленно вплыла Магдалина, по воздуху, в сбитой до подмышек рубахе, и с развевающимися волосами. Магдалина повисла в воздухе в самом центре капеллы, подтянула ноги к животу, и развела их, демонстрируя нам то, что находилось у нее между ними; но мало этого — оттуда глядела ужасающего вида демонская рожа, отвратительно ухмыляясь при этом!
Я, будучи испуган, не нашел ничего лучшего, как швырнуть в мерзкое исчадие чернильный прибор, который демонская пасть без всякого затруднения и заглотала. Я был близок к беспамятству, а отец Николя, присутствия духа не потерявший, сотворил молитву, и тут же видение распалось искрами, словно его и не было, а чернильный прибор мой неизвестно откуда со свистом влетел в наш круг, и хватил меня в голову с силою, с которой молотобоец смог бы и быка свалить; и я тут же рухнул без памяти.
Когда же я пришел в себя, отец Николя решил упросить меня повторить заклинания, и я, невзирая на то, что лицо мое было залито кровью и чернилами, согласился. Было снова произведено заклинание, и задрожал от этого пол, и задрожали своды капеллы, и вновь двери распахнулись, и подобно вихрю в капеллу влетела Магдалина, отчаянно вопящая, и охваченная пламенем.
«Магда кое-что принесла для тебя, святой отец!» – высоким, плачущим голосом закричала она, и перед ногами отца Николя упал запечатанный черным воском свиток красноватого пергамента, в котором было начертано следующее:
«Я, патер Лоис Гофриди, отдаю тебе, Люцифер, себя со всеми моими добрыми и злыми делами, за исключением благодати св. Тайн, из сострадания к душам тех, коих мне придется наставлять.
Подписано кровью: п а т е р Л о и с Г о ф р и д и .
Я, Люцифер, принимаю предложенное, и в награду доставляю тебе, патер Лоис Гофриди, власть околдовывать дуновением уст твоих всех жен и девиц, коих ты пожелаешь.
Подписано: Л ю ц и ф е р .»
Когда же я прочитал этот документ, у меня не осталось ни малейшего сомнения в виновности упомянутого Луи Гофриди, и, поскольку с моей стороны, как инквизитора, должны были воспоследовать некоторые действия, дабы сей Гофриди не имел возможности скрыться, я позвал доктора Юлиана Маркуса Оля, и послал его к епископу, передать от меня требование о немедленном аресте Гофриди, и позвал брата Гильома, наказав ему отправиться к дому Гофриди, и наблюдать за ним, дабы его нам не упустить. Гильом пошел со сбирами, и до утра они наблюдали за домом, а к утру Гофриди был схвачен, и препровожден в тюрьму, где он и находится сейчас, и слышал я, упорствует в непризнании своей вины. А 24 дня ноября отец Николя отбыл в Реймс — его туда призвали неотложные дела, и мы с ним попрощались, и остались одни.
Более, Монсеньер, ничего особенного не происходило, и сейчас я занимаюсь дальнейшим изгнанием демонов из одержимых девиц Капо и Палю.
С искренним к Вам почтением остаюсь:
МИХАЭЛИС.
Гофриди находился в тюрьме, но как идут дела Михаэлис не знал — ему за недосугом не доносили. Известно было только то, что дело это принимает оборот большого скандала — многие столпы французской церкви затрепетали, ожидая чисток. Следствие по делу Гофриди было поручено Михаэлису — но как только он закончит с одержимыми; им занимался и лично епископ, и еще от центральной иезуитской коллегии спешно приехал приор де Трамбле — в помощь. Де Трамбле, уж ясно, просто так не явился бы — птицей был высокого полета, он всем и разъяснил, что дело это приобрело фактически государственное значение.
Михаэлис распрощался с патером Николаосом, не зная, что видит его в последний раз: по дороге патер Николаос исчез самым таинственным образом, и даже следов его впоследствии не нашли. Ни Николаос, ни Михаэлис за прошедшее время так и не сдвинулись с мертвой точки в работе с одержимыми, и Михаэлис был этим очень расстроен, и мало того — возникли у него серьезные подозрения, что одержимым девицам оказывается значительная помощь со стороны.
И еще одна мысль не давала покоя инквизитору, и он, написав письмо генералу, решился наконец выяснить те тягостные обстоятельства, которые его столь беспокоили, и объясняли много важных вопросов касательно деятельности патера Лоиса Гофриди в монастыре. Окончательно решившись, Михаэлис направился к абатисе.
Абатиса находилась в главной капелле, где слушала спевку хора, и Михаэлис без труда ее нашел. Мотивируя свой приход неотложными новостями, он пригласил абатису прогуляться в саду.
Весть об аресте Гофриди облетела уже весь город, а что касается монастыря, то здесь об этом только и говорили. Все были растеряны и расстроены, а многие и испуганы — в особенности те, чьим исповедником был Гофриди — теперь отпущения грехов, данные им, были однозначно недействительны, несмотря даже на то, что было известно: Гофриди своего права на отпущение Люциферу не передавал.
Однако, абатиса была еще более всех поражена и напугана: просто места себе не находила. Глаза у нее были постоянно на мокром месте, и, хотя днем еще она держала себя в руках, ночью явно предавалась своему горю — глаза ее по утрам бывали красны от пролитых слез. Это то и не давало покоя патеру Михаэлису.
— Вот, матушка, — начал он, собравшись с мыслями, — теперь все знают о том, что патер Лоис Гофриди околдовал двух ваших монахинь — видимо, с целью соблазнить их… или, уже соблазнив. Но я замечаю и худшие признаки, и потому хочу, в интересах чистоты веры, то есть… а! — скажем прямо — хочу я вас спросить: а не соблазнил ли он также и вас, почтенная моя Этель ?
Абатиса остановилась как вкопанная, и мгновенно, на глазах, покраснела так ярко, словно кто-то невидимый бил ее по щекам. Глаза ее выражали целую гамму чувств, мечущихся от ужаса к негодованию:
— Да что вы такое говорите, почтенный отец?! Да… что…
Михаэлис поморщился досадливо:
— Да что же вы так испугались, матушка? Не пугайтесь так уж — давно мы знакомы, и я даже возьму на себя грех — скрою от всех… если это так. Однако, мне надо понимать, как здесь все происходило, и почему, а мне уже донесли, что Гофриди пользовался вашим расположением; и либо мне нужно уяснить, как все было на самом деле, чтобы заодно и объяснить все, и даже — отвести от вас тот удар, что вам наносит сей донос, или же… дать делу законный ход, а вы же понимаете, что в таком случае можете пострадать и вы — вы должны понять, что донос есть донос, и неважно потом будет, как оно было на самом деле — ежели человека уже облили нечистотами, он будет вонять, пока не отмоется.
Абатиса задумалась, не переставая краснеть, и уже покраснела до того, что щеки ее сделались пунцовыми.
— Донос? Что же это за донос? Кто его написал?
— Ну, кто его написал, матушка, того я вам не смогу сказать…
— Как? Не сможете? Отчего же не сможете?
— Есть определенные правила, матушка! Вы же не станете подвергать сомнению необходимость тайны исповеди?
— Нет, не стану.
— Вот, и здесь то же самое. Это все исповедь и есть, только в письменной, так сказать, форме… имени доносчика я вам не назову, и не просите.
— Хорошо, а что именно говорится в этом доносе?
— Многое.
— А именно? Я хочу знать!
— Среди прочего и то, что вы находились с Гофриди в греховной тайной связи, и, даже, что вы сами и соблазнили его, когда он получил свой приход двенадцать лет назад, да еще то, что десять лет тому вы были даже от него беременны, но куда делся плод этой связи, никому ныне не известно. Сами понимаете, обвинения это серьезные. Особенно по пункту тайного рождения — это вам, Этель, грозит in pace …
— Вы меня пугаете?
— Да ничуть я не пытаюсь вас пугать! Я только называю то, что вам грозит!
— Но вы верите этому доносу?
— Да как сказать… насчет вашей беременности — нет, мы же тогда часто с вами встречались — заметил бы уж я, я же не младенец! А вот насчет связи с Гофриди — хотел бы не верить, но ведь вы согласитесь — ничего особо невероятного в этом обвинении нет, — Михаэлис развел руками, — Вы очень красивая женщина, и зная наши французские нравы…
— Да как смеете вы! — абатиса из красной мгновенно сделалась белее смерти, схватилась за сердце, и начала задыхаться, — Да понимаете ли вы, святой отец, что наносите мне оскорбление? Да мой брат проткнет вас шпагою в первом же…
— Меня? Шпагою? — Михаэлис даже открыл рот в удивлении.
— А что, вы из того материала, который шпага не берет?
— Да берет, берет, сколько я помню, — как ни был момент серьезен, Михаэлис рассмеялся, — Как человека — берет, а вот как инквизитора — ни за что не возьмет! Не посмеет он. Вы не пугайте меня вашими буйными родственниками, Этель. В случае, я на них найду управу — Его преосвященство архиепископ… да бог с ними. И не обольщайтесь вы родственными чувствами ваших братьев особо — ради вас они не поступятся даже должностью при дворе, не говоря уж о том, что за такое, как вы сказали, им грозит крепость, а то и смерть! Не будем ссориться. И запомните: ежели у вас есть в этом мире друг и защитник, так это — я, и только я! Сами посудите: я с вами разговариваю наедине, хотя имел полное право послать к вам сбиров, и препроводить в тюрьму, а там говорить с вами уже от имени Священной Канцелярии… так я же этого не сделал!
— А если не сделали, так я — свободный человек, и признанная христианка, так?
— Временно, все на свете временно, Этель!
— Но в данный момент это так?
— Да, так.
— Так как смеете вы столь безнравственные вещи выспрашивать у меня? У меня! У настоятельницы святой обители…
— Да смею, Этель! Я, прежде всего, ваш старый друг, и кроме добра, ничего вам не желаю — это вы, надеюсь, понимаете?
— Не понимаю! Не понимаю я, почему вы так настойчиво набиваетесь мне в друзья и защитники!
— Хватит, Этель! Вы не умеете лгать — у вас все на лице написано!
— Что? Что такое написано на моем лице?
— Да после об этом…
— Ах, после? Сказать-то вам и нечего?
— Есть мне что сказать, да только все по порядку. Начнем сначала: было так, что вы при мне отзывались о Гофриди очень положительно…
— Трудно было тогда найти человека, который не отзывался бы положительно о патере Лоисе Гофриди!
— Трудно спорить с тем, чего я не знаю наверное. Теперь уж об этом правды не добьешься… Однако, помнится мне, что в ваших отзывах сквозила такая нежность, которую уж никак нельзя назвать материнскою…
— То есть как?
— А так — это была любовь, Этель! Вы не волнуйтесь, и я еще раз вам повторяю: наш разговор — как бы есть исповедь, и я клянусь вам сохранять его втайне до конца дней своих.
— Да я не понимаю даже того, откуда у вас появились такие нелепые подозрения, святой отец! Донос доносом, но сами-то вы…
— Ах, оставьте, Этель, все вы прекрасно понимаете! Я снова повторяю: лгать вы не умеете! Да сколько уж можно повторять то одно, то другое! Хва-атит, матушка! Вашего признания я все равно добьюсь, не так, так по другому, ибо ваше признание послужит мне к окончательному подтверждению виновности Гофриди, стало быть, оно мне необходимо. От вас только зависит — останется ли это между нами, или… или не останется. На дознании этот вопрос фигурировать не будет, равно как и донос — в том случае, конечно, если вы станете со мною сотрудничать по доброй воле, а не по принуждению! Если вы станете сотрудничать – так это все здесь же и умрет — и так против Гофриди обвинений более, чем достаточно!
Абатиса сникла.
— Так что же? – настоятельно спросил Михаэлис.
— Да, признаюсь… Я оказывала ему некоторое расположение…
— Некоторое расположение? До какой же степени?
— О, самое незначительное!
— Но, наверное, настолько значительное, чтобы написать ему пару нежных писем, правда?
Михаэлис неплохо знал абатису, и вообще он неплохо знал людей. И сам он был не без греха — да хоть вот с теми одержимыми девицами — как только они оголялись ниже пояса, а делали они это часто, так тут же Михаэлис начинал поневоле размышлять, насколько получилась бы сия особа соблазнительной, ежели ее одеть, и причесать, или, вернее — раздеть и причесать, да хорошенько отмыть, а там — и представлялось ему, как отмыть, где именно, и каким образом… и понятно, чем все это кончалось! Михаэлис особого значения этому не придавал, ибо считал все это простительным — для себя, само собой, так как прекрасно понимал, что это — естество, а естество свое возьмет не взирая ни на какие каноны и установления. Вслух он, однако, говорил то, что вынуждало его говорить его положение, но ни на йоту он не верил в непростительность плотского греха, так как считал этот догмат веры идеалом, к которому должно стремиться, но… по мере возможности.
Но мало того, что отец Михаэлис не питал иллюзий насчет самого себя, это позволяло ему не питать иллюзий и насчет других, поскольку Михаэлис в плотскую чистоту кого бы то ни было ни на гран не верил, и потому не верил, что абатиса чиста и невинна, и тем более, чем более абатиса старалась внушить это. Девственность монахини всегда можно было проверить подсматриванием через отверстие в полу — на это инквизиторы имели право, для чего, кстати, и держали в своем штате врачей, и делалось это частенько, например, инквизитор Кошон таким образом проверял девственность Жанны Орлеанской, но и наличие ненарушенной девственности не было для Михаэлиса доказательством чьей-либо непорочности. Михаэлис отлично знал, что в Швейцарии водятся врачи-авантюристы, которые очень искусно зашивали девственную плеву любой, кто изъявит желание, да заплатит за это дело сто пятьдесят имперских талеров. К помощи этих умельцев прибегали знатные дамы перед замужеством, и прочие, кому девственность была нужна, но наибольший вес в клиентуре швейцарских рефлораторов имели, само собою, монахини, и по большинству именно французские. Можно было спокойно родить десять детей, и умереть непорочной девой!
Так или иначе, а Михаэлис, выстрелив наугад, попал прямо в яблочко: абатиса в испуге и смятении всплеснула руками:
— Откуда вам это известно, святой отец?
— Догадался. Так как?
— Не демоны ли вам это сообщили? — абатиса в ужасе заикалась.
Михаэлис задумался, решая, не на руку ли ему будет то, что абатиса уверует, что об этом было Михаэлису сообщено демонами, и, сообразив, что пожалуй, и на руку, сделал таинственное лицо, и кивнул головою.
— А! – вскричала абатиса, словно раненая стрелою птица.
— Освободись от греха своего, дочь моя! – настоятельно произнес Михаэлис, кладя абатисе руку на плечо, и чувствуя, как возбуждение пронизает жаром его грешную плоть
— Да! Да, я любила его, любила! — пронзительно закричала абатиса, — Что вам еще надобно?! Он был настолько благороден, что не настаивал на большем: наша любовь была чиста! И я девица, это можно проверить!
Михаэлис сделал вид, что очень удивлен сказанным о проверке девственности, внутренне усмехаясь.
— Ничего мы не станем проверять, что вы, Этель! Помилуй Бог, я вам верю — вы и так сказали более, чем довольно! И я очень рад, что Гофриди, этому дъявольскому отродью, не удалось вас обольстить…
— Он и не пытался — говорил, что не желает ввергать нас обоих в грех. Мы тяжко страдали от искушения, но, как я вам говорила — обетов мы не нарушали, чему опять-таки может служить доказательством то, что я девица!
— То, что вы девица — это прекрасно! Но не пытался ли он удовлетворить свою страсть с вами другим каким-нибудь способом?
— Что такое вы имеете в виду, святой отец?
«О, это я тебе покажу вскорости, что я имею в виду!» — подумал Михаэлис, едва не расхохотавшись от того, с каким лицом задала свой вопрос абатиса — вот уж воистину, женщина не от мира сего — просто блаженная какая-то! Казалось, абатиса искренне не знает, что это за другие способы, и сколь их много придумано изобретательным человечеством!
— Я спрашиваю: не видел ли он вас, например, обнаженною?
— О нет, что вы говорите, отец мой! Вы просто убиваете меня!
— Я вас спасаю, Этель! И Бог знает, какой опасности вы подвергаете не только свое тело, но и душу, если скрываете от меня что-нибудь!
Патер Михаэлис круто повернулся, и пошел прочь от обескураженной абатисы.
Вернувшись в келью, патер Михаэлис приказал никого к себе не впускать, и до утра не выходил.
Весь вечер по монастырю, словно тень, бродил доктор Юлиан-Маркус, что-то искавший, и внимательно вглядывавшийся из-под черного капюшона, почему-то им к этому моменту одетого, в лицо каждого встречного. Монахини шарахались от этой зловещей фигуры, и с языка их едва не срывались слова: «Изыди, Сатана!».
С абатисой в ту же ночь случился сердечный припадок, и она скончалась. Утром ее обнаружили мертвою — сидящей в кресле с покорной улыбкой на тихом, мягком лице. Она словно заснула, и все, кто ее видел, единодушно, и в один голос произнесли:
«С миром да почиет сия достойная женщина!»
Часть пятая
ЛАРЧИК ПАНДОРЫ.
Молитесь Господу Христу, источенным листам,
Сойдите к белому холсту, могилам и крестам,
Швырните в небо горсть огня — он выпадет водой,
Да посягните на меня — обручитесь с бедой!
Когда ломается клинок, то властвует кинжал,
Усталый бог пускает сок, смягчающий металл;
И год идет за миг а миг плетет узлы в веках,
И вот: дрожит иконный лик в трепещущих руках!
И черви к свету восстают, и свет плодит червей!
Пляшите, кости, там и тут, пляшите веселей!
Червивым кубком обнеся всех тех, кого уж нет,
Седая Смерть дает Червя — единственный ответ.
Молись кровавым образам, царица без царя —
Низка цена твоим глазам, и слезы — тоже зря;
Не будет вечности тому, что тщится быть всегда —
Знамена склонятся клейму, и смоет кровь вода.
И червь найдет себе приют, в том, что язык ласкал,
Собаки гневно воспоют свой истинный хорал,
Кресты, кресты, и ветра стон, деревья, пустота —
Законы победит закон «Червя-земли-креста»!
И Книга молится Огню, а человеку — прах,
Нет славы умершему дню, погрязшему в веках!
Мудрец — да склонится червям, что жрут его Завет,
Ад к вашим воззовет рукам, держащим лунный свет…
Налейте кубки для гостей, желанных, дорогих,
Пляшите, кости, веселей, под песни псов худых,
ОН звездной пылью греет тьму, проросшую зерном,
Кто не поклонится ЕМУ, тому грозят огнем…
А больше ничего и нет…
Шталаг №214. 30 ноября 1943 года.
Утром Майю Эллерманн нашли мертвой в ее собственной комнате: кто-то неизвестный выстрелил в нее золотой пулей из пистолета штатного калибра 9 миллиметров, видимо, через открытое окно — так бы было по логике вещей, но вот что было интересно — стекло было цело, и окно заперто изнутри, словно бы Майя Эллерманн с пулей в сердце закрыла окно на задвижку, и только после этого умерла! Решили было, что ее убили в другом месте, и труп перетащили, но нет — труп лежал именно так, как лежал бы, если бы Майю Эллерманн убили через окно, и труп никто никуда не перетаскивал — это было установлено в точности Филиппом Кругом, который, за долгую свою службу в криминальной полиции, запомнил: при ранении в сердце кровь идет сначала горлом, а уж потом — из раны, и при таком ранении недалеко от трупа всегда находится характерный «первый плевок» — последняя реакция на кровотечение еще живого организма. Лейсснер с этим согласился, и тоже удостоверился, что все там, где надо, следовательно, Майю Эллерманн убили именно через окно, и никак иначе. Версия о том, что ее убил некто, стоящий у окна, в упор, отпала — пуля не прошла навылет, и это означало, что стреляли со значительной дистанции — золотые пули тяжелее свинцовых, и применяются именно для сверхдальней снайперской стрельбы. Порохового ожога на теле Майи Эллерманн так же не было. И самоубийство, естественно, исключалось — тем более, что не была найдена гильза, да и оружие — тоже, хотя Лейсснер и определил, что стреляли из пистолета «Браунинг-Лонг-09», пистолета, любимого, кстати, специалистами из Абвер, и агентами-парашютистами, но не состоящего на вооружении в войсках, да при этом еще было точно известно, что ни за кем из служащих в лагере солдат и офицеров такое оружие записано не было.
Еще более всполошило деятелей из «Sipo-SD» то, что когда рассмотрели пулю, на ней обнаружили гриф «RR» — «месть за Рема» — таинственный гриф убийц-мстителей из «Фронтбанна», которые так напугали людей из СС в 1934-35 годах! Дело немедленно засекретили, и послали срочный отчет СС-группенфюреру Олендорфу в РСХА, и дальнейшие обстоятельства его приняли настолько дурной оборот для руководства учреждения, что доктор фон Шлютце места себе не находил от ужаса, а про Репке, который и вообще был грешен — вспомнить хоть скандал с Инге Бютцель — вовсе говорить нечего: этот и про мистику свою любезную умолк, верно полагая, что ему теперь всякое лыко в строку, и только клялся в любви к Родине и фюреру.
— И куда смотрит ваша служба? — наорал фон Лорх на Вольцова при первой же встрече, — в лагере начали убивать уже не только солдат, но и офицеров, а вы даже не представляете, кто бы это мог сделать! Или, по-вашему, истеричка Инге Бютцель явилась из Бреслау из подвальчика, и свела счеты?
— Не орите на меня, фон Лорх! — огрызнулся Вольцов, — или я на вас управу найду! Идите по своим делам, или в задницу, если угодно. Что вы, смеетесь надо мной? Или это нервное?
— Что вы себе позволяете? – вспылил еще более фон Лорх, — Смирно!
— Еще чего! — ответствовал Вольцов, — Вы мне не начальство. А чины наши с вами разного стоят.
— Бардак! — выразился Лорх, — Ну бардак! Все! По опыту знаю: когда кончается субординация…
— … Тогда проигрывают войну, да? — закончил за Лорха Вольцов. — Вы договаривайте, договаривайте! Дайте мне повод заняться вашим делом, или уж не мешайте мне работать над другими!
Вольцов сам был подавлен, в особенности тем, что не нашли вообще никаких следов убийцы — словно его и не было вовсе, а пуля прилетела из четвертого измерения! Поэтому Вольцов недоумевал — такого он не мог припомнить за всю свою долгую службу в СД, и в руках себя сегодня не держал.
— Не читайте мне мораль, Вольцов! — Лорх заскрипел зубами, и нехорошо улыбнулся, — Уж кто угодно, только не вы! Я говорю то, что мне угодно говорить, и делаю так, как мне нравится! А что касается управы…
— За резкость — извините, — скривился Вольцов, — Это сорвалось. Но я твердо вам говорю — если я захочу, так точно смогу наделать вам неприятностей!
— Это каких же?
— Разных! Давайте не будить лихо, пока спит тихо! Я на вас не в обиде. Я понимаю, что вы принимаете это происшествие близко к сердцу…
— Еще бы, черт подери! А как бы вы отнеслись к такому?
— Только как уполномоченный службы безопасности, не более того.
— Посмотрите-ка на нашего Зигфрида! Надо пристрелить как-нибудь вашу пассию, а потом посмотреть на вас! Шаг это, конечно, рискованный, но дело стоит того — посмотреть, как вы над гробом вашей Эммы Ганзельмайер будете вести себя как уполномоченный службы безопасности, и не больше!
Вольцов внезапно рассмеялся:
— О! Вам даже известно имя моей теперешней пассии! Неплохо! Вот что значит профессионал!
— Профессионал — в чем? Что вы хотите сказать? Я что-то не все понимаю!
— Пока я не хочу сказать ничего… Мне очень жаль, что с вашей любовницей приключилось несчастье, нет, фон Лорх, правда — очень жаль! За вас — вы оказались самой проигравшей стороной. Но, в конце концов, мы на войне. А на войне люди имеют обыкновение умирать, или вы другого мнения?
— Умирать? Погибать, вы хотели сказать?
— Это — семантика, не больше. Не все ли вам равно — умирать, погибать?
— Погибают от руки врага!
— А что, здесь она погибла от руки друга?
— Да не прикидывайтесь вы идиотом, Вольцов!
— Это вы не прикидывайтесь идиотом, фон Лорх! Это со мной не проходит, да и поздно уже. Вы — такой же агент тайных служб, как и я, и нечего мне лепить пирог из дерма — я — интеллигентный человек, с образованием, а не Филипп Круг!
— Ого! Вольцов! Вы меня тоже хотите арестовать, как русского шпиона? Или, может быть, как английского?
— Если вам так угодно — то хоть индокитайского — мне абсолютно все равно! Тем более все равно, что я не имею права производить аресты: III управление РСХА — это орган Партии . Вот так. Хотите быть арестованным, обращайтесь к Лейсснеру — этот вас арестует с искренним удовольствием — вы не очень нравитесь нашему статс-секретарю криминальной полиции! А меня — увольте! Слушайте, Лорх, ваше поведение мне начинает нравиться — нет, право! — вы мне нравитесь, Лорх! Есть напор, и даже некоторая изящная наглость… Поэтому я вас успокою: с фрау Эллерманн нечто подобное могло случиться в любую минуту. Все мы ходим по острию ножа, а она занималась совсем уж скользкими делами…
Вольцов выдержал паузу, ожидая реакции фон Лорха, и отметил про себя, что она именно была такой, какой он и ожидал: Лорх прикрыл на секунду глаза, соображая, а потом, понизив голос, спросил:
— Так, Вольцов, давайте начистоту: вы ведь не очень расстроены этим происшествием?
— Ну, — Вольцов усмехнулся, — я должен, разумеется, расследовать некоторые моменты, которые касаются внутренней Партии, вернее — «Sonderdienst». Некоторые оперативные моменты этого убийства. Расследовать все это я должен тщательно и добросовестно, но огорчаться, или нет — это, извините, мое право!
— Так! — Лорх коротко и нервно рассмеялся, — Кроме того, что вы сказали вслух, вы дали мне еще понять то, что я грел под своим боком человека Канариса?
Вольцов искренне расхохотался:
— С вами приятно разговаривать, ей-богу! Вы сами отвечаете на вопросы, которые собирались задать!
— Так да, или нет? Говорите вы, Вольцов, прямо!
— Вы что, меня об этом спрашиваете?
— А кого?
— Спросите Лоттенбурга — он такой болван, что может и ответить! К тому же, вы с ним друзья, а я с вами — что-то не очень…
— Хорошо, я понял.
— Очень хорошо, что поняли! Еще у вас есть вопросы? Есть же! Ну вот и задайте.
— Нет, Вольцов, больше у меня к вам вопросов нет.
— Да есть, что я, не знаю! Вы просто горите желанием спросить, что такое здесь нужно Канарису, что он развернул такую бурную деятельность — так ведь? Отвечаю: надо им того же, чего и вам, фон Лорх, и всей вашей корпорации мистиков! Все ведь ясно — они хотят это самое прибрать к своим рукам, вы к своим! А я — сплю и вижу, как бы помешать сделать это и вам, и им, и лично положить это самое на стол Отто Олендорфу! Доходчиво излагаю? Филипп Круг здесь защищает интересы Гофмана , который, вместе с доктором Виртом, хочет создать целое еврейское государство уничтожения на израильской земле — столетний проект, и ему нужно обработать евреев должным образом, потому Круг и хочет умыкнуть эту конфетку себе. Вообще она, как вам известно, предназначается для Гиммлера через Менгеле , а остальных это не устраивает — пойди потом, допросись у Имперского Руководителя СС! В общем, рвем один кусок для разных господ. Вот вам и единство Партии!
Лорх тихо рассмеялся:
— Вы очень любезны, Вольцов! Теперь вы разоткровенничались во-всю, да так, что у меня даже дух захватило…
— И согласитесь — вы уже и думать забыли, что ночью убили вашу любовницу! — подхватил Вольцов.
Лорх покрутил головой, и стал закуривать.
— Оставим в покое мою бедную Майю — да почиет с миром сия достойная женщина! Оплакать ее я могу без посторонних, да и, если подумать, что оплакивай ее, что не оплакивай — ей ведь не станет ни лучше, ни хуже… А вы мне отдаете столь ценную аналитическую информацию, что я могу сконцентрировать свое внимание на ней, не боясь показаться сухарем… Хм, интересно, а ваша откровенность вам не вредна?
— Если бы была вредна, так я бы и не откровенничал! Вообще не люблю того, что вредно! Да ведь вы сами знаете, что со службой «А» никогда особенно не соперничали, и уж ясно, что не враждовали! Парижское сотрудничает с оперативной группой Розенберга, и наоборот. Лично я, кстати, не собирался никогда враждовать и с Абвер, да вот они этого понять не смогли, и стали делать мне мелкие пакости, и ваша бедная Майя в их числе. Знаете, как она меня называла? Мясником! Верно, перепутала меня с Филиппом Кругом, но…
— О, оставьте ее, Вольцов! О мертвых — хорошо, или ничего.
— Пусть будет так. Однако, я отвлекся, а между тем, быть может, будет хорошо, если вы отдадите мне то, что интересует меня, а я — то, что интересует вас? Как в Париже? На равных?
— А откуда вам, Вольцов, знать, что именно меня интересует?
— Да знаю уж, — усмехнулся Вольцов.
— Ни черта вы не знаете, извините меня, конечно!
— Ну так я это постараюсь выяснить, если вы хотите осложнить мне жизнь. А не хотите — так спрашивайте. Я отвечу.
Фон Лорх в крайнем недоумении смотрел на Вольцова, говорящего все это, а потом откровенно расхохотался:
— А я не мог поверить ни своим глазам, ни своим ушам! А ведь верно! — вы вербуете меня, Вольцов! Откровенно вербуете!
— Да ничуть.
— Перестаньте! Это же самая настоящая вербовка!
— Что значит — вербовка? Каждый немец обязан сотрудничать с органами — это его патриотический и национальный долг! Тем более это касается члена НСДАП — как наиболее сознательного, честного, и идейного немца. Австрийцев испанского происхождения с российским в прошлом подданством это тоже касается — если они подданные Империи, члены НСДАП, да еще и офицеры СС! В принципе — но в нашем случае я и не думаю вас вербовать! Так или иначе, а делить нам нечего, а вот полезными друг другу мы можем вполне оказаться, и даже в очень большой степени — не считая выгод в деле, III служба может сказать свое веское слово в вопросе о вашем очередном звании, которое, надо сказать, вы заслуживаете!
— Пока, стало быть, не заслужил, раз не присвоили. И не надо этого, Вольцов! Это — те самые ваши пироги из дерма, а по моему — щипанные гуси — то есть чушь, ерунда! Вы будете исполнять свое задание, а я — свое. Договоримся так, пользуясь случаем, что нас не записывают на пленку, если вы, конечно не записываете…
— Я не записываю. Неохота, знаете ли.
— Тогда договоримся так: мешать Sonderdienst вывозить документацию доктора фон Шлютце я не буду. Мне эта документация даром не нужна. Зато я должен вывезти самого фон Шлютце тогда, когда этот лагерь при приближении фронта переведут на обычный режим, и ликвидируют все экспериментальное хозяйство.
— Ваши сведения распространяются даже на будущее? — скептически наклонил голову Вольцов.
— На ближайшее — да. На самое ближайшее. Так вот: за то, чтобы доставить доктора фон Шлютце туда, куда мне приказано…
— К доктору Менгеле.
— Как вы хорошо осведомлены, Вольцов!
— Мне за это жалование платят!
— Но с вами разговаривать неинтересно!
— А мы не ради интереса разговариваем. Итак, вы хотели сказать, что ради этого вы пойдете по трупам?
— Пойду и по трупам, если возникнет нужда, а вас это удивляет? Имею все полномочия. И если Sonderdienst не будет мне мешать в моей миссии, тогда я охотно предоставлю Sonderdienst копии всех документов штандартенфюрера — не жалко.
— И как вы их достанете?
— А это уж вас должно заботить меньше всего! Достану.
— Выкрадите, стало быть, оригиналы?
— Нет, этого я делать не буду — фон Шлютце оригиналы всегда держит при себе, и расстанется с ними только тогда, когда станет покойником. Но я имею другую возможность снять копии. А оригиналы я не дам Абвер, и в случае опасности — уничтожу. Остальное — дело ваше. Это, само собой, при том условии, что мы с вами договорились — мирно, и безо всяких подвохов.
— Это можно довести до сведения…
— Если до сведения группенфюрера Рорбаха, то можно. Даже нужно. Тем более, что я в дальнейшем с вашей службой дела иметь не буду. Наш договор будет вроде как мидийский закон: он не сможет быть ни изменен, ни отменен.
— Это почему?
— Я не стану иметь дела с вашим преемником — не люблю в своих делах новых действующих лиц.
— С преемником? А я куда денусь? Неужто меня ждет повышение?
— В своем роде может быть и повышение. А может — и наоборот.
— Что вы хотите этим сказать?
— Вы погибнете, Вольцов, как это ни прискорбно.
— О! Что я слышу! Кстати, я слышал и о вашем предсказании цу Лоттенбургу. Заранее знать вы об этом не могли — бомба взорвалась в доме где-то за час до того, как вы заявили об этом. Вообще, вы — зловещий пророк! Может быть, вы знаете и то, какой смертью я погибну, как?
— Знаю.
— А кто убил Майю Эллерманн, тоже знаете?
— Нет.
— Что же так?
— Не могу же я знать все! Впрочем, могу я узнать и это.
— Тогда что же вы напустились на меня из-за того, что я этого не знаю?
— Я не за то на вас напустился, что не знаете, а за то, что не можете этого предотвратить! А я на службе в не состою, и уведомлять вас не обязан, да и ни к чему мне это. Каждый должен выполнять свою работу.
— Ого! Таинственный вы человек! Хорошо, убийство мы оставим пока. Меня более интересует, какой смертью я умру — это ведь касается меня в первую голову, сами понимаете — мне интересно!
— Вы настаиваете?
— Само собой — настаиваю!
— Вы застрелитесь, Вольцов.
— Что? Из-за чего же?
— Именно из-за того же, из-за чего погибла Майя Эллерманн.
— Стало быть, я так-таки и пущу себе пулю в лоб, да?
— Другого выхода у вас не будет. Извините.
— Лорх! Бог с вами! Да такого никогда не произойдет! Этого быть не может!
— Кто может с точностью сказать, что может быть, а чего не может?
— Да этого не может быть, потому что не может быть никогда!
— Тогда я ошибаюсь. Может, и ошибаюсь — что же, ошибаться — свойственно человеку. Теперь могу ошибиться — надо когда-нибудь начинать! Только раньше я не ошибался никогда.
Вольцов схватился руками за голову, но вдруг расхохотался, и подмигнул фон Лорху:
— Чтоб отсох у вас язык, фон Лорх! Мистик вы, и психопат, извините уж на плохом слове! Я вам не верю!
Спустя час после разговора Лорха с Вольцовым в лагерь прибыл штурмбаннфюрер ван-Маарланд: дело заваривалось нешуточное, и ламсдорфская Гестапо желала быть в курсе разработки. Некоторое время ван-Маарланд занимался с Вольцовым и Кругом, получая от них аналитическую и оперативную информацию, и разъясняя коллегам, что делается им лично, и вообще городским полицейским управлением. Круг рвал и метал. Он был зол на то, что в лагере, за безопасность которого отвечал он, творится сущий бардак, на то, что кто-то откровенно водит за нос службу безопасности, и еще лично на Лейсснера, который в обход его, Круга, доложил по команде о происшествии, и нате вам — в его секретнейшей, самостийной вотчине уже нагло хозяйничает уполномоченный городского управления! Будто своих кадров мало! Ван-Маарланд делал вид, будто ничего не замечает, Вольцов посмеивался в душе, Лейсснер откровенно торжествовал, а в целом продуктивная работа у всех не склеилась, и разошлись они озлобленные друг на друга, имея в головах меньше порядка и стройных версий, чем это было до совещания. Круг принялся устраивать разносы подчиненным, Лейсснер уселся строчить очередной доклад в Управление, Вольцов отправился совещаться с сотрудниками службы прослушивания, а ван-Маарланд, прежде чем ехать в Ламсдорф, решил навестить Лорха.
Лорх был один в кабинете, Маркус отсутствовал, и потому ван-Маарланд вместо уставного приветствия просто улыбнулся, и тихо спросил:
— Ну как дела, Йоганн?
— Проходи, — хмурясь, пригласил Лорх, — Приказать, чтобы подали кофе?
— Не стоит.
— Как скажешь. Ты здесь по поводу…
— Да.
— И что, хочешь снять с меня показания?
— Ну, показаний у меня теперь достаточно!
— Не хочешь?
— Нет.
— И черт с тобой!
— Ты расстроен?
— А ты как думаешь?
Ван-Маарланд пожал плечами:
— Мне думать нечего. И я по другому делу.
— По какому такому другому делу?
— Вот на это ты что мне скажешь? — и ван-Маарланд достал несколько фотографий, развернул их веером, как карты, и только потом разложил их перед Лорхом.
Лорх некоторое время рассматривал фотокарточки, потом поднял глаза на ван-Маарланда:
— Второго я не знаю.
— Второго знаю я, — усмехнулся ван-Маарланд, притянул к себе чистый лист бумаги, достал авторучку, и написал:
«Этот уже у нас. Это — русский связник.»
Лорх прочитал, и вопросительно посмотрел на ван-Маарланда. Тот кивнул, подтверждая — да, это точно.
— И что? — спросил Лорх.
— Вот я и имел в виду посоветоваться, — сказал ван-Маарланд, и продолжил письменно:
«Я могу его взять хоть теперь же. Приятеля твоего. Но у тебя были свои планы на его счет?»
Лорх кивнул, и ван-Маарланд продолжил:
«Он тебе очень нужен?»
Лорх притянул к себе бумагу, и подписал следующей строкой:
«Очень.»
«Надолго?»
«До конца.»
— Плохо! — заметил ван-Маарланд.
Лорх вопросительно сощурился.
«Связник-то у нас, — написал ван-Маарланд, — Это осложняет дело.»
Лорх потянул к себе бумагу, написал на ней: «Но ведь он может умереть, не так ли?», и сам протянул лист ван-Маарланду для прочтения.
— Натурально, может! — воскликнул ван-Маарланд, кривя губы, и откидывая назад голову.
— И отлично! — утвердил Лорх, пряча под ресницами загоревшиеся недобрым светом глаза.
— А ты представляешь себе последствия? Это такая каша заварится!
Лорх пожал плечами, ясно давая понять, что иного выхода он не видит.
— Обязательно? — переспросил ван-Маарланд.
— Да. Непременно.
— Ну, будь по-твоему, экселленц, — кивнул ван-Маарланд, поджигая бумагу, и держа ее над пепельницей, — Постараюсь что-то придумать.
— Я тоже, — улыбнулся Лорх, — Что-нибудь. Постараюсь.
Маркус шел из блока 8, где ему последние дни довелось работать, в самом препакостном расположении духа. Он был изможден настолько, словно на нем всю ночь ездили верхом. Под глазами его залегли огромные черные круги, а руки тряслись как после недельного беспробудного пьянства.
Маркуса вот уже два дня видели в черной строевой форме — раньше он все время ходил в зеленой полевой. Вообще, в этот день близкие знакомые Маркуса отметили в нем много странностей, которые приписали тому, что его патрон фон Лорх расстроен гибелью своей любовницы, и от того дает подчиненному жизни. Маркус этого не отрицал, но и не подтверждал, хотя его все время пытались вызвать на откровенность.
У входа в корпус, где находилась квартира Маркуса и фон Лорха, маячила знакомая фигура — Эрика. Стояла она, как видно, долго, потому что здорово замерзла, и все время топталась на месте, поджимая замерзшие ноги, и хлопая себя по бедрам руками, утонувшими в норвежских меховых рукавицах. Шел снег, и его налипло на теплую пилотку Эрики порядком — ясно было, что на улице она провела не меньше часа.
— В чем дело, Эрика? — удивился Маркус, — Что-то случилось? Ты давно меня ждешь?
Эрика в ответ жалко улыбнулась:
— Я сегодня свободна, Маричек. Хочу побыть с тобой. Ты не против?
— Разумеется, нет! А куда мы пойдем?
— Куда хочешь.
— Да мне все равно.
— И мне все равно. И идти мне некуда.
— Тогда пошли к Эраку, согласна?
— К Эраку? Хорошо. Только вместе.
— Договорились. Только мне надо зайти к барону, и доложиться.
— Барона нет. Точно нет — я уж спрашивала у дежурного.
— Ну, тем более — я должен его дождаться.
— Можно мне с тобой?
— Знаешь, лучше не стоит. Это может повлечь неприятности — сама знаешь, что здесь за порядки!
— Порядки, порядки… А мне что делать? — видно было, что Эрика едва-едва не плачет.
— Да что такое? — удивился Маркус, — Да, конечно, пошли! Но я тебя не узнаю! Что-нибудь случилось, скажи мне?
— Да нет, ничего не случилось. Пока не случилось.
— То есть? Тебе что-то угрожает?
— Нет, с виду — ничего. Но я боюсь.
— Кого же?
— Никого. Просто боюсь.
Маркус дружелюбно рассмеялся:
— А, из-за убийства? Да, это удар! Барон даже плакал… Одеколон в зеркало запустил… разбил зеркало. Но ты-то что боишься?
— Боюсь, и все тут.
— Это, девочка, нервы.
— Пусть нервы. Но ты не бросай меня одну, ладно? Это может быть кто угодно…
— Кто угодно — что?
— Ничего. Ты просто ничего не знаешь. Но тебе и не надо ничего знать. Прости, милый.
— Тебе что-то конкретное угрожает?
— Я толком не знаю. Вернее, я чего-то не помню. Словно отлично знала, но забыла… Я не могу точно сказать, в чем тут дело, но… но мне страшно. Что-то должно со мной случиться. Что-то плохое. И я чувствую, что так и будет. И что так и быть должно.
— Почему так?
— А вот этого я тебе и не смогу объяснить. Не знаю. Или, вернее — не могу вспомнить.
— Что-то я действительно ничего не понял. Раздевайся.
— Что, совсем? — не смогла не сострить Эрика.
— А, наконец! — рассмеялся Маркус, — Браво! Держи себя в руках. Ты же офицер СС, в конце концов!
— Ка-кой я офицер, к чертям! Девка я, испуганная девчонка…
— Сейчас сварю кофе. Ты замерзла?
— Да, я замерзла, — кивнула головой Эрика.
— Магда кое-что принесла для тебя, святой отец! — крикнули в коридоре голосом фон Лорха.
— Идиотская какая-то привязалась к барону поговорка, — посетовал Маркус, поворачиваясь к Эрике, — Это, как рассказывал Лоттенбург, повторяла Инге Бютцель на допросах…
Эрика стала бледнее смерти, на лбу ее крупными каплями выступил пот, черты лица ее заострились, виски запали. Через несколько секунд она обмякла, и сползла с койки, на которую присела, в глубоком обмороке.
Лорх, ввалившись в комнату, замер на пороге, увидев неуклюже лежащую на полу Эрику Долле, и над ней — Маркуса, смотрящего на нее глазами, полными печальной нежности.
В 19 часов была назначена публичная казнь заключенного №2390 — Юрия Сергеева. Офицеры, свободные от службы, были приглашены смотреть казнь, и собрались в полном составе — а попробовали бы они не собраться! Впрочем, надо заметить, что большинству подобные зрелища доставляли искреннее удовольствие — так уж они были воспитаны. Из заключенных отобрали только тех, кто был с Сергеевым в одном блоке, и еще тех, кто видел вблизи сам бунт на торфяном карьере.
Заключенных построили в каре по трем сторонам от виселицы, а четвертую сторону каре составляли лагерные офицеры и солдаты, отделенные, само собой, от заключенных проволочными рогатками, и строем зондершютц-кампани лагерной охраны.
Оцепили место действия с помощью комендантской роты и отряда «Z» «тотенкопфа», и присутствие всех трех отрядов ликвидаторов в одном месте сразу показалось многим несколько странным. Солдаты и гренадеры стояли спокойно, без собак и дубинок, но оружие имели на боевом взводе, и явно прошли какой-то особый инструктаж.
Рядом с Маркусом оказались Эрак и Святой Вельтен, и Эрак молча показал на коменданта лагеря Швигера и Уве Фегеля, почтивших своим присутствием казнь. Фегель удостоил беседой фон Лорха, и Лорх явно рассказывал Фегелю что-то крайне забавное, так как достойнейший штандартенфюрер поминутно посмеивался, и даже помахивал в сторону Лорха ручкой.
Через коридор солдат привели из карцера Сергеева, лицо которого превратилось за время пребывания там в сплошной синяк.
Был зачитан приговор, который переводил на русский язык Иероним Прокоп, блокфюрер-3 , имевший на руках отпечатанный на машинке текст, но все равно переводивший сразу вслед за Хайнцем-Вернером Репке, который оглашал приговор по-немецки. Здесь же вертелся и Ананьев, который просил начальство позволить ему лично привести приговор в исполнение. Ананьеву это было разрешено, что исполнило предателя неописуемой какой-то радостью — он гордо нес голову, и лицо его сияло как намазанное маслом — впрочем, может и не так уж сияло, а только таким казалось в свете прожекторов, лучи которых были направлены в центр аппельплатца.
Окончили читать приговор, и двое конвойных поволокли Сергеева к виселице. Тот упирался что было сил ногами, откинув назад голову, но сил ему не хватало — его совсем не кормили все это время. Руки у Сергеева были скованы наручниками за спиной.
Сергеева поставили на табурет, и затянули ему на шее петлю. Тогда он стал стоять ровно — цепляясь за жизнь, Сергеев старался пожить подольше. Страха, однако, уже не было в его глазах, и Сергеев стал смотреть в небо, глубоко и порывисто дыша, и ловя открытым ртом густой снег.
Волосы его мгновенно побелели от насыпавшегося снега.
Ананьев подошел к виселице, потрогал ногой табуретку под ногами казнимого, и злобно зашипел:
— Ну, с-сука, каково? Греет, бл-л..ь?
Рядом с Маркусом стоял Святой Вельтен, и Маркус слышал, как тот начинает тихо скрипеть зубами — мерзкий капо выводил его из себя. Маркус успокаивающе положил руку ему на плечо.
— Тебе говорю! — шипнул Ананьев.
Сергеев не удостоил капо даже беглым взглядом.
— Вышибу ведь тубарет, тут тебе и п…. с колпаком! — гаденько ухмыльнулся Ананьев, призывая Сергеева оценить всю серьезность момента.
— Отойди отсюда, крыса! — все так же не смотря на Ананьева ответил Сергеев, шамкая беззубым ртом, — На х… я тебя видал, по самые уши!
Ананьев побагровел, но справился с собой, и, гнусно ухмыляясь, взял Сергеева за тонкие исхудалые ноги, поднял, и аккуратно свалил табуретку.
Сергеев повис. Повис без рывка, и не было слышно хруста сломанной шеи. Петля, затянувшись, сдавила Сергееву горло.
Лицо его почернело на глазах, глаза выкатились из орбит, и изо рта, из которого двумя ручьями потекла слюна, полез на глазах распухающий фиолетовый язык. Ананьев в этот момент сдернул с Сергеева штаны, как с еврея. Над головой мерзавца засинел в свете прожектора чудовищно эрегированный фаллос жертвы.
Послышался громкий всхрип, и Сергеев заплясал в воздухе, дергаясь, словно итальянская марионетка, подтягивая колени к животу, раскачиваясь все более, на веревке, врезавшейся ему в шею. Ананьев довольно улыбался, а Фегель и вообще громко рассмеялся, и ему угодливо завторил Репке.
Наконец Сергеев повис, как мешок с тряпьем.
На глазах Святого Вельтена блеснули слезы.
— Спокойно, — тихо сказал Эрак, — Разве ты можешь изменить что-нибудь?
— Да, ты прав, — выдохнул Святой Вельтен.
— Хлюпик! — бросил Маркус, — Такие как ты мешают нации вести тотальную войну! Не можешь спокойно смотреть на такие вещи — пусти себе пулю!
— А… — сипло ахнул Святой Вельтен, давясь рыданиями, — Это слишком грязная война для меня!
— Сказано тебе уж, что делать, — сухо отозвался Маркус, — а не хочешь — тогда «зиг хайль»!
Солдаты зондершютцкампани принялись хватать тех заключенных, у кого на лицах читалось хоть какое-то неодобрение проведенной экзекуции, и передавали схваченных другим, которые сбили их в кучу, и погнали в сторону «айнзатца».
— Господа, кто хочет посмотреть действие газовой камеры, прошу следовать за мной! — громко пригласил дежурный врач «божьей канцелярии» — доктор Редигер Хольц.
Фон Лорх состроил брезгливую мину, отвернулся, и стал раскланиваться с комендантом, а Эрах кивнул Маркусу, и тихо сказал:
— Пойдем, посмотрим? А потом попробуем подыскать рациональное объяснение. Как всему.
— Как всему и найдем, — ответил Маркус.
— Хотелось бы. Здесь еще не церемонятся. А слыхал ты про доктора Вирта? Про его спектакли? Знаешь, зачем он это делает?
— Для того, чтобы его евреи до последней минуты были счастливы, — сказал Маркус, — Вирт говорит, что еврей не виноват в том, что он родился евреем. И уж если надо евреев уничтожать, так надо как можно меньше травмировать их психику при этом. Эта бинарная камера была разработана с той же задней мыслью — безболезненное внезапное умерщвление. Проще простого. Однако, пошли — посмотрим, раз ты настаиваешь.
Святой Вельтен, фыркнув злобно, круто повернулся, и пошел прочь наглым гражданским шагом.
Газовая камера была построена из плотно пригнанных друг к другу бетонных блоков с внутренней обивкой, и по швам промазана суриком. В стенах так же были вделаны смотровые окошки из плотного, небьющегося стекла.
Это была, как уже говорилось, новейшая экспериментальная камера — созданная с учетом всех ошибок, которые допускались при строительстве предыдущих. В Аусшвице, к примеру, газ поступал через вертикальные трубы, ведущие из термических испарителей, в которые таблетки с газом высыпались вручную — солдат выбивал пробку, и опрокидывал банку в зев трубы, которая вела в термический испаритель. Солдат был защищен противогазом и резиновыми перчатками, и только, и часть газа вытекала в атмосферу при вскрытии банки, поэтому многие солдаты так или иначе пострадали. И сам «Zyklon-B» — средство для борьбы с вшами и крысами — был в принципе нефункционален — это был цианистый водород, абсорбированный на кизельгуре, и рассчитанный на медленное выделение агента, и поэтому приходилось создавать в камере очень высокую концентрацию газа, что создавало большие трудности при дегазации, и долгие простои камер, да и все равно газ действовал не мгновенно, как задумывалось. Тут можно было согласиться с доктором Зиверсом, который говорил, что печи Аусшвица — это ритуал, и для ритуала, пожалуй, это годилось, но вот для фабричного производства смерти, которое требовалось в других лагерях, это годилось уже не очень. В 214 лагере же процесс проходил так: газ «SRG» — цианид предельно летучей фракции — подавался из баллона высокого давления, (их было два — в одном находился сам цианид, в другом — деактиватор), и поступал в камеру через отверстия в полу — отверстия эти служили и для стока воды, как в обычной душевой, под это, в принципе, и маскировались. Поступая с пола, газ действовал эффективнее, так как был легче воздуха, и быстро заполнял объем камеры, не оседая вниз, и не создавая эффекта, который часто встречался в других камерах — казнимые спасались от газа, залезая на тела умирающих, и образовывали своего рода пирамиды — это продлевало агонию многих на пять и более минут. В другом баллоне, под высоким давлением, находился химический дегазатор, который впускался после — подавался он в испаритель, устроенный над потолком, и оседал через множество отверстий в потолке — оттуда же могла идти и вода, опять же как в обычной душевой. Дегазатор осаждал цианид на пол, и связывал летучий токсичный компонент в соединения, легко растворимые в воде. Неактивный газ просто смывался водой через те же отверстия в потолке, и еще из шланга — опасности он уже не представлял. Через пять минут в камеру уже можно было входить без противогаза. А отработанную воду пропускали через специальный очиститель, который осаждал токсичные растворы, и очищенная вода, не представлявшая больше никакой опасности, шла обычным порядком в канализационную трубу. Цианистые осадки после заполнения очистителя выделяли, и утилизировали — как сырье для производства того же газа «SRG», или газа «Tabun».
Цианистый газ «SRG» производства спецлаборатории учреждения «214-Sonder», — метилцианат, отличался от абсорбированного цианистого водорода («Zyklon-B»), и жидкого цианида с низкой температурой кипения («Zyklon-«) производства концерна «IG Farbenindustrie» прежде всего именно тем, что мог самодегазироваться, и не представлял последующей опасности, в то время как «Zyklon-» требовал бы очистки воздуха в камере через фильтр, и вообще — его надо было распылять. А «Zyklon-B» не самодегазировался, реагировал с водой, которой, кстати, и вымывался из камер, и все эти ядовитые стоки шли в германские реки, создавая реальную угрозу здоровью населения, и сельскому хозяйству Империи. Ну а уж в боевом применении «Zyklon» был совсем не годен, и являлся ядохимикатом для народного хозяйства. Газ ™же «SRG» в боевом применении был настолько эффективен — как в виду своей высокой токсичности, так и в виду легкости дегазации — что его было решено применять даже в легком вооружении — в частности, лаборатории в лагере 214, и производственной лаборатории в лагере Заксенхаузен, что близ Ораниенбурга, был дан заказ на производство тысячи ручных гранат с этим газом («Farben» производил тысячу ручных гранат с дегазатором для «SRG»). В разработке так же были снаряженные этим газом реактивные гранаты для минигранатометов SP-43 «Panzerknacke». Все это затребовали для себя войсковые части специального назначения: «Brandenburg-800» — (парашютно-диверсионная дивизия, подчиненная OKW-Geheimdienstamt Ausland/Abwehr), и «Sigfried V-VIII» (эсэсовский батальон, выполнявший операции и «Zeppelin», но не подчиненный ни тем ни другим).
В газовой камере газ «SRG», как уже подчеркивалось, был так же более эффективен, и более безопасен, чем другие «Циклоны» — это было достоинством, перевешивающим даже то, что постройка камер под «SRG», рассчитанных на массовое уничтожение, обошлась бы Германии в три раза дороже камер старого типа. Биологически связанные остатки газа «SRG» полностью выгорали в крематорных печах, в то время как газ «В» выбрасывался частично с крематорным дымом, и отравлял воздух Отечества. Этого допускать было ни в коем случае нельзя — здоровье нации стояло прежде всего.
Заботой Фюрера о здоровье нации объяснялось и то, что он настрого запретил Кейтелю в каком-либо виде разворачивать тактическую химическую войну — Адольф Гитлер сам хлебнул газа в окопах, и очень беспокоился, что от своих же атак пострадают немцы. Газы несколько раз применялись в борьбе против партизан на юге России, и то — в основном класса «Синий Крест» — раздражающие хлорацетофенон и хлорпикрин, но и это начинание было скоро пресечено строжайшими приказами — после атаки партизанской базы в катакомбах Аджимушкая дифосгеном, о которой пожалели сами атаковавшие. Кроме того, Гитлер опасался еще и акций возмездия, и самое главное: генерал Варлимонт подсчитал, какие убытки будут нанесены экономике захватываемых территорий при современной химической войне, и твердо заявил, что применение газов в военных целях совершенно нерентабельно для страны-победительницы.
Химическую войну, что интересно, чуть не развязала Англия — Черчилль отдал было приказ бомбить Берлин бомбами с ипритом, но его от этого вовремя удержали — Германия была способна силами всего трех эскадрилий обработать всю территорию Великобритании зарином, против которого тогда не было ни средств защиты, ни эффективных противоядий. Англия бы за сутки превратилась в большую покойницкую, что не было нужно ни немцам, ни, тем более, англичанам.
Так или иначе, газы применялись только в концлагерях, и то — пошло это с того, что Гиммлер приказал найти способ уничтожения неполноценных элементов, при котором немецкие солдаты принимали бы в этом минимум участия — Гиммлер вполне справедливо заключил, что массовые расстрелы могут травмировать психику солдат Империи. Здоровье нации — прежде всего!..
На сей раз смертников загнали в камеру без обычных предлогов, вроде помывки в душе, санобработки перед переводом в другой лагерь, или бани перед отправкой на родину — сам Швигер отменил такие уловки по требованию Уве Фегеля, который слишком уважал госпожу Смерть, и не желал кривить перед нею душой. Это же активно поддержал фон Шлютце — в силу некоторых причин ему это было только на руку.
Итак, четыре партии обреченных просто загнали в камеру, четырежды герметичные двери были заперты и отперты, и четыре раза Редигер Хольц пускал газ, отсчитывал по часам время полной экспозиции, и пускал дегазатор.
Газ действовал почти мгновенно — обреченные хватали руками друг друга, выгибались грудью вперед, и падали как подкошенные. На этом все было кончено — тела можно было выносить, и смывать в сток ядовитую росу и лужи мочи, испущенной умирающими. Обмывка происходила сразу — до выноса трупов. После обмывки трупоносы выносили мертвецов в другую дверь, и начинали «Letzte-bearbeitung» : обрезали с них волосы, которые шли на мягкие тапочки для экипажей подводных лодок, вышибали золотые коронки — если были (коронки эти переплавлялись, и в виде слитков золота шли в Рейхсбанк на счет СС, равно как и оправы очков, а стекла очков шли на новые очки для немцев). Все это «наследство» сносили в блок утилизации, а тела отправляли в печь. Все это занимало меньше получаса при опытном персонале.
После экзекуции Маркус в своей комнате отпаивал Эрака контушовкой , а Эрак, напившись до положения риз, начал рассуждать о том, что этот лагерь сведет его с ума — он де солдат, а людям, что служат здесь, он даже не может подобрать названия.
— А когда было иначе? — возразил Маркус, — Никогда! Такие штучки вполне укладываются в человеческую природу, наравне со всеми, так называемыми «порывами благородных душ»! Я как-то читал одну хронику, где описывается, как по обвинению в ереси сожгли бабу на сносях, было это, по-моему, в Англии. Она от ужаса и боли родила прямо в огне, ребенок скатился вниз, его подхватили, и мокрого, даже не удосужившись придушить, кинули обратно в огонь, как ребенка еретички, при вполне единодушном одобрении толпы! Наше время ничуть не лучше, но и не хуже как прошедшего, так и грядущего!
— Но этому должен наступить конец! — грохнул кулаком по столу Эрак, и залпом опрокинул целый стакан контушовки.
— Конец? — захохотал Маркус, — Это нам с тобой может наступить конец, но не цианиду! О, у этого газа большое будущее! Сходный цианид разрабатывается сейчас в некоторых штатах США для смертной казни, и по праву считается более гуманным умерщвлением, чем электрокутирование. Интересно что они добавляют в газ эссенции «с запахом цветущих растений», чтобы, видишь ли, доставить максимум комфорта казнимому. Это вообще чушь, так как и сам газ имеет лишь слабый запах горького миндаля, но в этом — типичный пример психологии американцев… А ты-то что вдруг? Не первый же раз видишь! Или каждый раз..?
— Нет, не каждый раз. Я, Маркус, сам не знаю, что со мной такое. Будто бы, знаешь, я был слепым и глухим, а вот теперь…
— Прозрел, и стал слышать? И охота тебе говорить банальности!
— А пошел ты в задницу!
Эрак спрятал лицо в ладонях, а Маркус принялся было наливать и себе сладкой водки, но тут дверь с грохотом распахнулась, и на пороге возник возбужденный фон Лорх.
— Что такое? — удивился Маркус.
— Выйди со мной!
Маркус поднялся, и вышел вслед за своим шефом.
— Чему порадуемся?
Лорх весело засверкал глазами:
— Читай! Допуск к инспекции всех серий экспериментов фон Шлютце для доклада доктору Медлицу! Подписан фон Зиверсом. Полный зеленый свет! Наконец-то!
— А! — махнул рукой Маркус, — это все ерунда. Наша мышиная возня начинает мне сильно надоедать, барон! Водку будете пить со мной? Ойген сквасился.
— Какая водка!
— Ну тогда придется мне пить одному.
— И где хочешь, — подхватил фон Лорх в тон приятелю, — Угодно тебе пить водку, забирай товарища, и убирайтесь оба. Вы будете мне мешать!
В это самое время Карл Вилльтен, по прозвищу «Святой Вельтен» пустил себе пулю в висок из своего именного «люгера», полученного им от фон Штюльпнагеля за доблесть во время французской кампании. В штандарте «Адольф Гитлер» стало на одного офицера меньше.
Москва. 20 декабря 1943 года.
«Здравствуй, Эллочка, солнышко мое!
Пишу урывками, сама знаешь, какое теперь время. Даже и не знаю, о чем писать, так что лить воду не буду, кому это надо? Все вроде хорошо, но письмом много не сообщишь, хоть оно и не по почте идет, да, офицера моего накорми, пожалуйста, но ТОЛЬКО НАКОРМИ, знаю я тебя! Ну, скажу, что снаряжением доволен, дали все новое, автоматы, пулеметы ручные, ПТРы магазинные, орудия противотанковые, так что бить врага будем от души, я им не завидую. Людьми тоже доволен, хорошие, я прямо рад. Валерка мне очень помогает, вообще, парень золотой, и всех насквозь видит, так что, если кто сволочь, его сразу боятся, чем себя и демаскируют. Много говорим о тебе, он тебя очень любит, что считаю своим долгом сообщить, хотя оно и не в моих интересах, да он и молокосос. Впрочем, что же — все под смертью ходим. Кого ты нашла себе вместо Валерки, вот он интересуется. Волнуется за тебя. Ты понимаешь, наверное, о чем он волнуется.
Здоров, сыт, одет, обут, и скоро выезжать.
Буду жив — приеду. И выкину твоего мужа в форточку, будь он хоть сам черт с рогами, выкину, знай. Я такой.
Люблю. Твой И. Капелян. Ответь мне.»
«Иван, ты осторожнее, твое письмо хоть сейчас подшивай. Я его сожгла. Костю твоего накормила, сейчас он спит на диване, и сапогов, поросенок, не снял. Письмо ему кладу в планшет, а самой бежать надо. Хочу, чтобы ты был жив. Береги себя, и Валерку. А то у меня без вас никого не останется. Да, тебя с подполковником, скоро узнаешь, а откуда я знаю, не спрашивай. Будешь в Берлине, передавай мой привет Адольфу Алоизовичу , если тебя раньше в отпуск не пустят. А пустят, знай, что жить ты должен в своей квартире, твоя благоверная с хахалем укатили в Коканд, там сытнее, там они и останутся. Не скучайте там.
Эл.»
— Ну что, Элеонора Алексеевна, вот он я. Только снег обтрясу, ладно? Эх, снежит! Метелка есть?
— Давай я тебя поколочу, Николенька. Заодно будет вроде взыскания. Только прибыл?
— Только-только. На доклад завтра, к Самому. И вот к вам. То есть я паек получил, и думаю, куда бы это водку девать? То есть…
— То есть хочешь со мной выпить? Так и говори.
— Так и говорю. С вами.
— Это признание в любви?
— Это больше. Тот бросок ножа, что вы мне показали, это что-то вообще. Не он бы, я б жив не был. Но нож так там и остался. Не хватило времени забрать.
— Я тебе другой подарю. Настоящую финку. Финскую. Не самопал. Проходи.
Старший лейтенант Костя, который заехал от Капеляна, внезапно вскочил с дивана, и схватился за планшет:
— Сколько времени? Мои встали.
— Двадцать два пятьдесят. Успеешь, успеешь.
— Да мне в одно место надо…
— Ночью? И как это место зовут?
— Врет, — определил Николай, — никуда ему не надо. Кто он вообще такой?
— Валеркин сослуживец. Из его полка.
— А! Что такое? Мачнев в войска ушел?
— Просился очень. Не могла отказать. Придется тебе вместо него побыть.
— Товарищи… — начал было Костя.
— Помоги распаковать, дурошлеп, — улыбнулся Николай, — Эх, молодо-зелено! Давай знакомиться: Никулин, капитан госбезопасности. Николай Святославович, для тебя. А ты кто?
— Старший лейтенант Гуров, Константин Сергеевич.
— Но не Станиславский?
— Чего?
— Эх, Котька ты еще, а не Константин Сергеевич! Однако, смотри ты, старлей уже! Ну, доставай из мешка, почти Новый год, поди…
— Да, и у меня есть…
— Себе оставь. У меня много.
В мешке было целое богатство.
— Ого! — изумился Костя, — Это откуда ж такое?
— Со склада.
— И у меня со склада, но у меня…
— А мне за особые заслуги.
— А! Вы с фронта?
— Ну, вроде того.
— И где ж воевали?
— В казачьем полку.
— У Доватора?
— Нет. У Павлова.
— Это кто ж такой?
— Тебе какая разница?
— Может, я хочу? Я ж с Кубани…
Элеонора повернула Костю к себе, посмотрела в глаза:
— Не советую я тебе это, мальчик. Немецкие погоны придется носить.
— Какие немецкие?
— А Вермахта. Они предатели.
Костя потряс головой:
— Что-то я ничего не понял.
— А надо? — ухмыльнулся Никулин.
— Да хотелось бы.
— Встретишь их. Что-то вроде власовцев. Встретишь, от меня привет передавай. И хватит об этом. Это, вообще-то, государственная тайна. Ты водку пить умеешь?
— Приходилось и спирт.
— Приходилось? Гляди какой взрослый. А баб любить? Только честно?
Костя густо покраснел. Никулин рассмеялся.
— Ясно! А еще старлей. Так вот, не разговеешься, так капиташку не дадут! Капиташку только впендюрившим. Так что срочно. Вдуй какой-нито медсестренке. По самые уши. Давай, разливай.
— А! Так вы в разведке были?
— Вот какой упрямый! Сказано — хватит! Разливай, парень.
Костя явно мешал, но куда ж его было девать? Автоколонна выходила в пять ровно, с окраины, Элеонора с Никулиным переглянулись, и Никулин стал чаще подливать Косте. Через час Костя заклевал носом, и был уложен баиньки.
— Жаль парня, — сказал Никулин, — Так башку ему оторвет, а он девку никогда не пробовал. Эх! Тоже, герой!
— Думаешь, надо было его просветить в вопросе? — спросила Элеонора, — он бы испугался, наверное.
— Да? Какими глазами он на вас смотрел?
— Какими на власть смотрят. Сам-то ты не особо опытен, я смотрю. Отвезешь его?
— Куда?
— К его автоколонне?
— А где она?
— Я не знаю. Разбудим, спросишь. Ну, рассказывай.
— Что?
— Да все.
— Ну, что? Вас же Доманов интересует?
— Именно. Что-то мне там не все понятно.
— Мне самому там не все понятно. Я к нему близко был. Толкают его. Растет, как опара, куда ни кинь, все Великий Доманов. Толкает Майервитт. И Радтке. И Мюллер толкает.
— Зачем бы это?
— Вот и я думаю. Что-то очень не логичное. Незачем, в общем. Не из-за того же, что его жена переспала со всеми, с кем можно!
— С кем же?
— Да с Мюллером, с Радтке, с Мерчински… старый конь борозды не спортит, сами знаете.
— А с Майервиттом?
— Вот этого не слышал. Не могу понять, Доманов — болван и трус, серьезно говорю, ну не фигура!
— Излагай фактуру.
— Фактура такая: был он в Запорожье, явился и в Винницу. С кучей, кстати, выродков своих, до полка численностью. И с бабами, с детями, даже и со скотиной.
— Отступным строем?
— Ну да. В Виннице его из-за этого не разместили, там Ставка ж, и боеспособных казаков направили в Проскуров, а запасников и невооруженных послали своим ходом на местечко Лесное — в Белоруссию.
Павлов вручил Доманову сразу два приказа: о повышении его в чине до войскового старшины, и о назначении войскового старшины Доманова на должность заместителя походного атамана по строевой.
— Опять взлет?
— Это было не очень ожиданно. Павлов приватно разъяснил Доманову свою новую идею: поскольку Лесное — место более безопасное, раз рекомендовано для размещения семей казаков, то надо Доманову начинать переброску туда и батальонов, как только они перестанут требоваться командованием полевой жандармерии для оперативных целей — а то если упустить момент, какая-нибудь немецкая штабная крыса де обязательно бросит батальоны в самое пекло.
— Разумно.
— Гы, они своих берегут, причем это им сверху советуют. Чуть не из Главупра.
— Ну?
— Ну, в Проскурове сконцентрировалось казаков до пяти тысяч вместе с семьями, да еще две тысячи прибыли из Одессы — кубанцы атамана Науменко и терцы полковника Тарасенко. С Тарасенко в Проскуров явился Георгий Кулеш.
— Тот, что был начальником полиции в Шахтах?
— Он, курилка.
— Дальше?
— Дальше вот что: генерал от кавалерии Каплер слетел со своего места.
— Новость!
— На то разведка, чтобы новости знать!
— Ты мне это говоришь, недоросль?
— Простите. Ну, Павлов выехал в Берлин, к Краснову — для получения указаний, поскольку казаки Павлова были выведены из подчинения штабов местных частей вермахта, и бывшего штаба Каплера, и полностью подчинены красновскому. Да дошли до Павлова слухи, что штаб походного атамана все же действительно собирается возглавить Шкуро, который приходил к Краснову, и просил у него эту должность. Павлов поехал выяснять отношения, наказав Доманову прекратить перебрасывать батальоны на Лесное, а двигать прямо на Новогрудок — Мюллер защитил свой проект о создании оседлых казачьих поселений в Лидском, как наиболее партизанском, округе Белоруссии. Краснов предписывал размещать казаков в Балине, Каменец-Подольской области, но туда Павлов решил послать самых никудышных запасников.
— И Павлов и Доманов хотят иметь свои батальоны в одном месте и в своих руках?
— Точно.
— Продолжай!
— Ну, только Павлов уехал, как в штабе начал распоряжаться Мюллер: заявив, что до прибытия Павлова он сам справится с переброской казаков, он услал Доманова в Балино с дивизионом военного охранения, и приказал находиться там до выяснения обстановки. В бои при этом вступать не рекомендовалось. Доманов себя не обидел — взяв триста шахтинских казаков, и сотню оставив под командой сотника Анфимова в Проскурове, наказав ему добыть верховой состав, и догонять конным строем, сам с Лукьяненко, слугой покорным вашим, и двумя сотнями конных автоматчиков выехал на Балино.
— Без тебя не мог?
— А куда он без меня?
— Давай, давай, хвастун!
— В Балине скопилось четыре тысячи невооруженных и голодных беженцев и членов их семей. Доманов решил начать их переброску к Анфимову в Проскуров, но немцы, ухватывая все что можно для транспортировки отступающих войск, не только не давали транспорта, но еще и ухитрились угнать верховых лошадей, измордовав коноводов. Доманов от такого вероломства впал в прострацию, и несколько дней ходил в комендатуру feldpolizei, откуда его в конце концов выкинули словно продувшегося пшека из борделя.
— Пшеков не трогай.
— А что такое? А, увлечение?
— Кому как. Ему — так любовь. Кстати, надо за ним присмотреть. Чтобы не вляпался. Горяч пшек!
— Потом.
— Это понятно.
— Продолжаю: конского состава у Доманова осталось сорок пять голов, и уйти с нами Доманов не мог, тем более, что и беженцы все прибывали, голодные, холодные, у половины было воспаление легких, а некоторые были и в тифу. Немцы уходили на Черновицы, сколько было возможно, оставляя в мешке венгров и румын, но отойти не смогли — остались в ловушке, расформировались по полкам, и заняли безнадежную оборону. Ну а про нас забыли, не зная, куда деваться самим.
От Доманова, мечущегося в поисках выхода, немецкие командиры в лучшем случае отмахивались, а то и принимались орать и гнать в шею. Лукьяненко, это ж известный махновец, посматривал на немцев блестящими глазами, и все чаще говорил, что по этой сволочи давно надо открывать огонь. Среди прочих казаков забродили похожие настроения. Так или иначе, Доманов приказал выдвигаться пешим маршем на Проскуров, но было уже поздно — полное окружение. Деваться было некуда.
Мытарились, мытарились, пытаясь выйти из мешка — то частями под автономным управлением сотников, то снова соединяясь вместе, но выйти не было никакой возможности. И не только немцы относились при этом к нам хуже некуда, но и венгры все время пытались сунуть в пекло, так что и к венграм стала закипать тихая злоба. Довели союзнички до ручки — дальше было некуда.
Впрочем, держались все равно венгров — венгров в плен не брали, даже если бы венгры и хотели сдаться. Венгры об этом прекрасно знали, и это было хоть какой-то гарантией против предательства.
Доманов, с венгерским майором, у которого под командой было около двух батальонов гонвед, обговорил план прорыва из кольца в тыл к Красной армии — фронт уже ушел вперед — и выговорил себе такие условия: он с конной разведкой пойдет в атаку с венграми, а пешие казаки с обозом будут идти второй волной атаки — прикрывать тыл. Атака, можно сказать, удалась: потеряв половину личного состава мы и венгры смогли вырваться на свободное оперативное пространство, причем взяли в плен несколько офицеров штаба полка Красной армии во главе с майором, которых повели с собой в качестве заложников. Сам конвоировал. Сволочи, а не офицеры. Дело буду заводить. Курвы. На высшую меру! Педерасты!
— Успокойся.
— Вот как все жить хотят!
— А ты?
— Оплеванным? Нет.
— Что дальше было?
— Немцы устроили контрнаступление, и как раз добивали наш полк. Домановцы, оторвавшись в последний момент от венгров, завязавших бой, вышли к немцам сначала с поднятыми руками, а потом уже выяснилось, кто они такие на самом деле.
— И?
— Отправили в Лемберг , Павлов встретил. Как героев. Потом в Новогрудок.
— И что Доманов?
— Наградили гада! Венгерский майор охарактеризовал Доманова с самой лучшей стороны, и особо подчеркнул, что большевистский штаб был пленен нами. Мюллер был в восторге. За вывод из окружения казаков и членов их семей и за активные боевые действия наградили Доманова.
— Ого! Не скупятся. Чем? Денег дали?
— Не падайте со стула: Железным Крестом II класса, бронзовым «Знаком отличия за храбрость для народов Востока», и присвоили ему звание оберстлейтенанта, то есть подполковника германской армии. Германского армейского звания не имеет даже Павлов. И Мюллер младше получился!
— Оборо-от!
— Не хрен собачий!
— А собачачий!
— То-то же! Второй человек в штабе походного атамана казачьих белогвардейских войск! Всего-то год минул с того, как он пресмыкался перед Майервиттом, а теперь — теперь может вести себя отныне с ним как с равным!
— И ведет?
— Не знаю, я им в койку фонариком не светил. Что-то вы не едите.
— Не хочется. Зачем ты ушел оттуда?
— По вам соскучился.
— А серьезно?
— А серьезно — там у них в контрразведке знакомый человек оказался. Ну, я и дал тягу, пока он меня хорошо не вспомнил. Будут журить?
— Пожурить — пожурят. Но не больше. Лично этим займусь. Ладно. Все у тебя?
— Да вроде.
— Ложись, поспи тогда.
— Места нет.
— Ложись. Я не хочу.
— А что, мы вместе не…
— Никол, не надо. Я влюблена!
— Как скажете. Тогда спокойной ночи.
— Вот именно. Спасибо. Работа хорошая.
— Ладно. Если что, так я всегда…
— Я знаю. Спи спокойно. Разбужу вас. Поработать надо.
Шталаг №214. 21 декабря 1943 года.
— Мы — страшные люди, и страшны мы более всего тем, что у нас есть идея! — заявил фон Лорх, — Все люди, у которых есть идея — это страшные люди — в большей или меньшей степени! Так это, или нет, гауптштурмфюрер Липниц?
— Согласен, — засмеялся Маркус.
Разговор происходил, как и всегда — на улице, куда оба наших героя вышли покурить.
— Наша задача проста: создать уверенность, и даже убежденность, что те, кому мы вынесли свой приговор, никуда от нас не денутся — ни в каком случае! — продолжил Лорх, делая рукой международный знак повешения, — Рано или поздно, но мы все равно достанем этих людей, и уничтожим их, причем способом наименее приятным, если вообще можно говорить о приятных способах уничтожения!
— Если у них действительно будет такая уверенность, так они и сами помрут от страха, — покачал головой Маркус.
— А нам того и надо! Самим будет меньше работы. Да, тебе известно, что твоя Эрика работает на Гестапо?
— Про гестапо не слышал, а вот что она — осведомитель лично Вольцова — знаю… но теперь-то! Она же вся почернела после смерти Карла!
— Тем более! Придет еще в голову мстить дуре! Короче — твои действия?
— Вам же прекрасно известны мои действия в таких случаях, барон! И что вы, интересно, так беспокоитесь? Или хотите помочь?
— Ты же мне помог! С абатисой?
— А обязательно теперь мстить мне?
— Не обязательно.
— Вот и отлично! Да свершится то, что неизбежно — но в свое время.
— Но с другой стороны — мы должны вывести из равновесия — чтобы сорвать их акцию против нас! И тут получается веселенькая вилка — и хочется, и больно, и кюре адом пугает!
— Все это надо хорошенько продумать, прежде чем сделать. И вы об этом не заботьтесь, барон, это я беру на себя, и под мою ответственность.
— Да уж! А время не терпит — нам скоро выезжать в Растенбург. Да еще оттуда — в Аусшвиц!
— Успеется. Ну, выедем на три часа раньше! Фон Лезлер организует.
— Хорошо, если так. Но смотри же! И старайся быть все время рядом со мной.
— Вам-то чего особенно бояться, барон?
— А я не за себя боюсь… или, вернее — опасаюсь. А за тебя!
— Хорошо, пусть будет так, если вам так будет спокойнее. Но сейчас за мной зайдет Шлоссе, и я пойду с ним. Он меня интересует.
— Догадываюсь, почему… Однако, будь крайне осторожен. Хотя — ладно — на твое усмотрение. Вывернемся, мы везучие!
Дерек Шлоссе был длинный, с залысым лбом фламандец, очень худой, но сутулился он так, что возникало впечатление малого его роста. Лицо его было странно бледным, с почти бесцветными большими глазами, и на правой скуле от виска багровел шрам от осколка. Лоб его был шишковат, и имел вмятину, видную всем, потому что фламандец имел привычку носить фуражку на затылке, вызывая тем раздражение начальства, и симпатии подчиненных — истый фронтовой волк! Совсем недавно, в июле, Шлоссе нашла запоздавшая золотая медаль «знак отличия за доблесть для западных союзников Империи», и вместе с нею — ведь положение обязывает — чин гауптманна войск и назначение на должность, которую он теперь занимал, так что Шлоссе служил в лагере немногим дольше Маркуса и Лорха. Однако, сослуживцы уже поняли, что гауптманн Шлоссе хотя угрюмоват, но мил в компании выпивох, и его любили — отчасти и за то, что имея совершенно невинное выражение девичьего по чертам красивого лица, он был столь циничен, что своими шуточками неизменно вызывал гомерический хохот, и пить мог, как лошадь, пока не падал без сознания — это сказывалось черепное ранение, но до этого он всех успевал напоить, и еще положить спать. Никто как-то не задумывался, что Шлоссе вместе со своими добровольцами из команды выздоравливающих полка СС «Standarte Langemark» дивизии «Викинг» с середины октября занимается стрельбой по живым мишеням — он сам пробил разрешение на эту деятельность через Фегеля, и Фегель Шлоссе всемерно поддержал. Впрочем, такие причуды и были в порядке вещей, а особенно — в генерал-губернаторстве, а от генерал-губернаторства до Силезии было рукой подать.
Дерек Шлоссе отнюдь не был садистом или зверюгой — он был снайпером, и был одержим идеей создать свой снайперский батальон.
Один из предков Дерека Шлоссе — Дирик Слоссе — прославился тем, что выдавал протестантских пиратов «адмирала» Трелона испанским властям в войну Вильгельма Оранского, за что он был этими пиратами, называвшими себя «морскими гезами» удавлен, после чего, естественно, семья его была ограблена в пользу принца Вильгельма. С тех пор семья Слоссе, переселившаяся в Маастрихт, отличалась стойкой неприязнью к протестантам в частности, и к нидерландцам вообще, и даже фамилию свою они скоро переиначили на немецкий лад — Шлоссе. Сам Шлоссе был ярым католиком в молодости, пока наконец не прозрел в том смысле, что Адольф Гитлер выглядит куда как эффектнее, нежели еврей Иисус, а Альфред Розенберг по всем статям превосходит интригана и реакционера Папу римского, как бы того не звали. Мечтал Шлоссе стать штандартенфюрером, и жениться на француженке — почему именно на француженке, он не объяснял, и именно из-за этой француженки, которой еще и в помине не было, он не очень хорошо поднимался по служебной лестнице СС, хотя был членом нидерландского «Национального фронта» с 1933 года, а с 1935 – оказал значительные услуги внешней . Хорошо зная, что именно во француженке и скрывается камень преткновения, Шлоссе упрямо долдонил о ней, ибо от своих идеалов он не отказывался никогда. Словом, это был вполне достойный человек для той компании, в которую он попал в лагере №214.
Шлоссе искренне считал, что доблесть на фронтах войны откроет ему путь к самым сокровенным дворцам розенберговского асгарда.
Шлоссе лично отбирал заключенных на аппельплатце во время построений. Номера были им заранее записаны — Репке ему выдавал специальный список. Шлоссе выкрикивал номера, вызванные заключенные выходили, и их вели в «клуб» для инструктажа.
Сейчас построений уже не производили — среди заключенных после разувания, произведенного Уве Фегелем, случилась эпидемия злокачественного поноса, и у многих к тому же не было вообще никакой теплой одежды; план лагерных работ и так находился под угрозой срыва, и хозяйственный Репке распорядился не морозить лишний раз «скотину», и выводить из бараков только на работы. Когда Репке объявил об этом, в глазах заключенных засветилась такая радость, что, казалось, они сейчас начнут благословлять его!
Поэтому теперь Шлоссе отбирал в свою «команду смерти» во время раздачи пищи, опытным глазом определяя нежизнеспособных.
Сформулированная через переводчика задача для отобранных заключенных была такова: пройти поле длиной в полтора километра, вокруг которого были сплошные минные поля и болото — деваться было некуда; из тех полутора километров — километр под обстрелом снайперов, правда, по местности, благоприятствующей именно проходящим — для смертников задача облегчалась, для снайперов — осложнялась. Тому кто пройдет все полтора километра невредимым, обещалась полная реабилитация, и отправка на сельскохозяйственные работы в Остеррайх, что для заключенных уже казалось райскими кущами. А другой надежды вырваться из Ламсдорфа у заключенных не было — здесь были, в основном, штрафники из других лагерей, уголовники, дезертиры из Красной Армии, которые пленными — и то не считались, а считались нарушителями, в том, правда, случае, если не желали сотрудничать с режимом оккупационных властей, и партизаны, изловленные и осужденные — по уголовной статье имперского законодательства — за бандитизм.
Зону обстрела, понятно, мало кто проходил, так как отлично выученные снайперы Шлоссе стреляли на славу, но случалось, что к финишу приходили и живыми — этих прошедших, по распоряжению Репке, отправляли вместо Остеррайха в «айнзатц», но тихо, и втайне от остальных заключенных — как уже не раз говорилось, из лагеря 214 никогда никто не выходил, так же, как из «Доры», Узедома, и специальных лагерей концерна «IG-Farbenindustrie».
Теперь Шлоссе хотел показать Маркусу все свое хозяйство.
Маркус отнюдь не собирался заниматься стрельбой по живым мишеням — этого он вдоволь вкусил на тренировочной базе дивизиона быстрого реагирования «Зигфрид». Дело было в том, что Маркус, будучи навеселе, (это было еще до убийства Майи Эллерманн), поспорил с Шлоссе, кто из них лучший стрелок: Маркус предложил уложить пулю в монету достоинством в два франка выпуска 1943 года с 500 метров из винтовки Gew-41, или с постоянного прицела — из своего автомата. Уязвленный Шлоссе поставил закладом три бутылки польской водки, с условием общей попойки победителя с побежденным, выговорив себе условие, что стрелять он будет из своей винтовки, а не из чужой, а Маркус может брать автоматическую — Шлоссе ему ее выдаст. Маркус, махнув рукой, согласился.
Клаус Вандерро, желая еще поддразнить гауптманна Шлоссе, запел по-фламандски песенку про «малютку Дерека», который, «хоть и мал — умел скакать верхом, но как-то раз он нос задрал — и в лужу кувырком!»
Разъяренный Шлоссе потребовал, чтобы стрельбы состоялись в самое ближайшее время, называя при этом фон Лорха «камрадом», и прося, чтобы он был его секундантом. Лорх рассмеялся, и отпустил Шлоссе грехи в ответ — был он заносчив, и считал, что гауптманн союзных войск ему не ровня, а ровня, в лучшем случае, Маркусу, но этого не поняли, так как все были изрядно пьяны, и скандала не вышло. Не удовлетворившись таким исходом, Лорх тогда с язвительным хохотом напомнил, что песенка, которую исполнил Вандерро, как раз не про Дерека, а про «малютку Клааса», который был хоть мал (Вандерро был маловат ростом), а умел скакать верхом (при этом Лорх изобразил похабный жест, намекая на любовницу Вандерро — Хельгу Загнер). Вандерро на это, как и следовало ожидать, обиделся, но скоро о своей обиде забыл, так как, напомним, все были изрядно пьяны. Фон Лорху таким образом так и не удалось сорвать свое дурное настроение, и поэтому наутро у него болела голова, и ему хотелось снова напиться.
И теперь Маркус отправился вместе с Шлоссе отбирать новую «команду смерти» — это было по дороге — после отбора смертников Шлоссе, Маркус, и еще несколько лиц, которые изъявили желание быть свидетелями состязания, собирались сразу пойти на стрелковый полигон.
Шлоссе явился вместе с Вандерро, Боллем, и Максимилианом Майне.
По дороге Шлоссе рассказал, что сегодня он отберет «скотины» по полной программе — Швигер расщедрился, зная, что на днях привезут новый конвой со свежими заключенными.
Из больших баков заключенным выдавали суп.
— Рекомендую, — пояснил Шлоссе, — «Ейнтопф холерный» — так они сами его и называют. Название придумали поляки. Ингредиенты: на 100 литров воды — 12 килограммов гнилой картошки и черной капусты, 1 килограмм комбижира, и отходы колбасного производства — конского, в основном, происхождения. Удивляюсь я, как эти свиньи такое жрут!
— Попробуй — узнаешь, — хмуро посоветовал унтерштурмфюрер Болль.
— Что попробовать? Суп?
— Нет, штрафлагерь.
— За что же?
— У русских. Там есть такие же. Ты же собираешься на фронт!
— Ну, это мне не грозит! — захохотал Шлоссе, — Таких как я русские сразу расстреливают!
— Вешают, — поправил Маркус, — Вешают, Дерек. На первой попавшейся осине. Иногда — за ноги. Бывает — что за яйца. Бывает — что раздирают за ноги между двух берез, если время есть.
— А у меня есть ампулка… Живым не возьмут. — пообещал Шлоссе.
— А это как знать… — покачал головой Болль.
Капо нормировал «хлеб», и раздавал по куску каждому подходящему.
«Хлебом» был черный, как смола, эрзатц, непонятного совершенно происхождения, с запахом соломы, или древесных опилок. К «хлебу» другой капо плескал в подставленную манерку по черпаку «кофе» – подслащенной мерзкого вкуса сахарином цикориевой бурды.
Изредка Шлоссе указывал чехлом от прицела, который он постоянно вертел в пальцах, на кого-то из заключенных, и повелительно мычал; блокфюрер Дацкявичус записывал номер в книжечку, и приказывал записанному собираться с вещами — чистая проформа, так как никаких вещей ни у кого не имелось.
Потом подошли еще свидетели, и все отправились на полигон, который располагался за линией узкоколейки. Шлоссе принесли его винтовку, а Маркус с самого начала нес на ремнях свой автомат, и выданную со склада самозарядную винтовку той системы, какой он и спросил: Gew-41.
Перед идущими пропыхтел низкий, очень широкий бункерный паровоз, дым снесло ветром прямо на идущих офицеров, и Шлоссе, не любивший дыма и гари, остановился, и принялся кашлять и тереть глаза. Маркус остался с ним, а остальные перешли рельсы, и отправились к мишеням.
— Ты тут многого насмотрелся, знаю я, — вдруг доверительно сказал Шлоссе Маркусу, — так вот, пока нас не слышат. Хочу перед тобой выговориться, потому, что ты не похож на нас на всех…
— Не похож? С чего ты взял? — удивился Маркус.
— Вижу. Да хоть с того, что ты вызвал меня стрелять в монету с топором, а не в левый глаз штрафного!
— А, это просто в голову не пришло! — отмахнулся Маркус.
— Перестань, парень, я тебя насквозь вижу! Так вот: я тоже такой, как ты — я специально избавляю этих несчастных русских от всего этого ада. Это ведь — все равно не жизнь. Может быть, так с ними и надо… но лучшее для них — это смерть. Раз, и готово — у меня люди раненых не оставляют. Почетная смерть от руки врага посредством пороха и свинца. И я ведь даю им надежду. Я не виноват, что их потом всех отправляют на газ — тех, кто выжил! Не я это делаю, а Репке. Я бы им вообще даровал свободу, будь моя воля — они все искупают, по моему мнению, будь они трижды враги Империи! Но начальство распоряжается иначе. И причем тут я?
— Да, ты не причем, — согласился Маркус.
— Я учу солдат для германской армии! – Шлоссе начал кричать, кривя рот, — И поступаю, как гуманный человек!
— Тише! — оборвал Маркус.
— Да. Кругом должна быть тишина… Так как ты думаешь — меня кто-нибудь может осудить за то, что я делаю?
— Я тебя, во всяком случае, не осуждаю.
— Спасибо! — обрадованный Шлоссе схватил Маркуса за руку, — Спасибо, друг! А то, знаешь, тяжело мне что-то.
— Иди на фронт.
– Какой фронт! Я пока роту не укомплектовал — вот в том-то и загвоздка! Меня на строевую не берут — негоден я к строевой службе, у меня тяжелое черепное ранение, припадки бывают! Только рота добровольцев может мне тут помочь, чтобы все на один лад — раненые. А так приду к эскулапам, а они мне: «Проникающее черепное ранение? — Точно так! — Перфорация височной кости? — Точно так! — Голова болит? — Болит! — Пошел вон отсюда!»
— А что, это идея! — пробормотал Маркус.
— Это ты о чем?
— Не о тебе, конечно — о своем…
На полигоне прикрепили монеты к мишеням, и Маркус уступил Шлоссе право первого выстрела. Тот долго примеривался, щупал пальцем ветер, крутил винты поправок, а потом быстро приложил винтовку, и дал три выстрела. Ефрейтор у мишени радостно закричал: одна из пуль попала в монету.
Шлоссе торжествовал.
— Повторить сможешь, хотя бы? Бери мою винтовку. У меня оптика сильнее в два раза!
— Зрячему очки ни к чему! — отрезал Маркус, — Моя монета в центре?
— В самом-самом!
— Хорошо! – Маркус передернул раму полуавтомата, поставил его на «огонь», поводил стволом, высчитывая «косым крестом» центр мишени, и с одного выстрела положил пулю в монету, почти и не целясь больше.
У Шлоссе от удивления отвалилась челюсть.
— Водка с фон Лорха и Вандерро, — сказал Маркус, — они в нас сомневались. Попойка будет вдвойне славной!
— Если бы верил я в колдовство, то посчитал бы тебя колдуном! — стал изумляться Шлоссе, — где ты научился такому, парень?
— В одной учебной части недалеко от Обераммергау, — засмеялся Маркус. В сорок первом году, когда я тоже собирался в Россию.
— А как туда попасть?
— Это трудно. И не стоит: теперь парашютисты-диверсанты — кандидаты в покойники. Их стали слишком хорошо ловить. Мне действительно повезло, что я так и не стал полевым врачом в группе быстрого реагирования. Другим повезло меньше.
Шталаг №214. 27 декабря 1943 года.
Пришло время выезжать в Растенбург, и фон Лорх сообразил, что если от него хотят отделаться, то сделают это по дороге — сам он не раз проделывал подобные вещи. И поэтому он сразу начал некоторый демарш из тех, которым научился еще в 1930 году в обществе «Туле» — в «Туле» было полно мастеров по сведению с ума людей внешне нормальных, причем за считанные дни, и даже — часы. В «Туле» это называлось «специальными» или «особыми» методами, то есть, что символично — «зондерферфайрунг».
Это, по замыслу фон Лорха, должно было здорово подпортить обедню его врагам, невзирая даже на то, кем именно они являлись.
Маркуса с Лорхом не было — он отправился раньше с донесением, и, по достоверным данным, уже добрался до Зальцбурга. Маркус собирался присоединиться к фон Лорху на станции Летцен.
Демарш фон Лорха состоял в том, чтобы прежде всего вывести из строя шофера. Лорховские методы были жестки и эффективны — прикомандированный водитель на глазах у изумленного караула пробежал через всю жилую зону лагеря, как будто сам черт гнался за ним, крича: «Тревога! Оружие на боевой взвод!» Охрана применила все тревожные мероприятия, а водитель со всего разбега прыгнул на проволоку внутренней стены, и через несколько секунд дымился, пугая слабонервных женщин лопнувшими глазами. А фон Лорх в это время зашел к Вольцову — поздравить того с получением чина штурмбаннфюрера, и как раз в это время развивал мысль, что тому, кто замахнется на него, фон Лорха, очень не поздоровится, а сам Лорх выйдет сухим из воды. Тогда же и донесли Вольцову о самоубийстве шофера, и Вольцов впервые понял, что у него тоже есть сердце, которое может болеть. Вольцов привык ко всякому, но когда ему доложили подробности (Лорх уже ушел), Вольцов заскрипел зубами, и, бледнея, внезапно для самого себя перекрестился полузабытым размашистым жестом.
Теперь Вольцов терялся в догадках, что еще можно сделать с этим окаянным остзейцем испанского происхождения.
Так или иначе получилось, что доктор Лезлер, которого внезапно спешно вызвали в медицинское управление VIII округа, взял машину, приписанную лично ему, и повез Лорха на станцию, прихватив с собою Эрака, которого посадил за руль, так как и его шофер внезапно заболел двусторонним воспалением легких. На бедных шоферов что ни день сыпались несчастья.
Вольцов, когда ему об этом доложили, хлопнул себя по лбу, и заорал самому себе (он любил разговаривать со своим отражением в зеркале):
— Как ты раньше не догадался, идиот? За что тебе только дали майорский чин, ты, недоносок? Действительно — не за что!
Машину сильно занесло на повороте. Вольцов выругался, вывернул руль, дал газу, выправился, но пришлось все же остановиться — порыв ветра залепил мокрой снежной кашей ветровое стекло настолько, что пришлось выйти, и почистить.
Вольцов получил приказание явиться лично к группенфюреру Рорбаху, оставил дела на помощников — оберштурмфюреров Крамера и Лиза, и выехал.
На душе у Вольцова было не вполне спокойно, хотя были у него и успехи — разработки медикаментозной и психической обработок вкупе с психологической и религиозной находились полностью под контролем SD-III, а значит — под контролем Партии, а не разных предателей, которые еще покажут настоящее свое лицо! Он, Вольцов, держит все в своих руках, а эти придурки полагают, причем полагают искренне, что действуют исключительно в собственных интересах. Блажен, кто верует – тепло ему на свете! Но только… тревожила Вольцова мысль о том, что в чем-то он может и заблуждаться, и тогда… тогда его успех — иллюзия, не больше. Об этом Вольцову и подумать было настолько тяжело, что он, успокаивая себя, сказал вслух:
— Суета сует, и всяческая суета! — и тут же, почему-то, стал переводить это на латынь: — Vanitas vanitatum et omnia vanitas…
Фон Лорх… Как же он, все-таки, работает — без сучка, без задоринки! И эти истории с ним связанные — тут поневоле задумаешься о чем-то вроде колдовства, только офицеру в колдовство верить недопустимо. Так тем более — многого лишается , теряя Лорха. А он все никак не хочет переходить в подчинение СД. Приходится применять жесткие меры.
Но гораздо проще отдать приказ о жестких мерах против этого окаянного колдуна, чем осуществить эти меры! Этот шофер на проволоке — что такое с ним смог сделать фон Лорх? Уму непостижимо! Опасный тип этот барон, ох опасный!
Ситуацию в лагере служба безопасности Партии все же контролирует, и Рорбаху не за что распекать своего резидента. Впрочем, начальство всегда найдет за что зубы рвать, но серьезного повода нет, а значит, и беспокоиться было бы не о чем, но… если бы шефом Вольцова был кто-нибудь другой, не Рорбах.
СС-группенфюрер Рорбах был не только опытным, и даже гениальным контрразведчиком, но и мудрым человеком — его почти никто не знал, и почти нигде никто не видел, хотя в VIII округе он всегда был ключевой фигурой. В Берлине считалось, что Рорбах — весьма незаметный функционер административной группы «D», и только. Высокие чины, по мнению бонз, даны были ему за прошлые заслуги, а теперь старик вышел в тираж, да и дело с концом. Коротко говоря, стараниями Олендорфа Рорбах был засекречен даже от самой партийной верхушки. О настоящей его роли знали только в отделе специальных операций III главка , да еще Мартин Борман, который Рорбаху симпатизировал.
Рорбах был одним из немногих, с кем советовался сам Отто Олендорф, и кто смел указывать Олендорфу на его промахи. Промахи Рорбах чуял просто как нюхом. А Олендорф зато спускал Рорбаху любые вольности — он умел ценить работников, а Рорбах был просто незаменим, и имел материал на кого угодно — в случае необходимости он мог репрессировать хоть бы и Йозефа Дитриха , хоть бы и Эриха фон дем Бах-Зелевского — известного всей Империи специалиста по тяжелым случаям и безвыходным ситуациям. Единственные люди, против которых Рорбах никогда бы не выступил, были Хайнрих Мюллер, Вальтер Шелленберг, шеф крипо Пруссии Панцингер, и сам Эрнст Кальтенбрюннер. Остальные же были у Рорбаха, а следовательно — у Отто Олендорфа — в руках, и Олендорф мог спокойно ими манипулировать, что, кстати, частенько и делал.
Вольцова очень беспокоила та машина, с которой он разминулся минут двадцать назад — таким людям, как Вольцов, никогда ничего не мерещится, и если уж он заметил, что в машине был СС-штандартенфюрер фон Лезлер, так это он самый и был! А какого черта делать Лезлеру в Штеттине? Штеттин, конечно, не малый город, но все равно была вероятность, что фон Лезлер в свою очередь побывал у Рорбаха, или… да конечно же! — у Карла-Хайнца Гофмана — тот как раз и явился в Штеттин! Ведь не исключено, что Вольцова негласно контролируют из гестапо. И что, интересно, мог накляузничать этот мозгляк с усами а ля фон Гинденбург?
У Вольцова было весьма развито предчувствие — чем больше он думал о фон Лезлере, тем больше фактов в его голове выстраивались в стройную цепочку: ясно, что именно Лезлер и мог быть связан напрямую с Карлом-Хайнцем Гофманом! Лезлер принимал участие в операции «Ночь и туман» в качестве морского офицера — тогда, в рамках прочих акций, было затоплено в норвежском море несколько барж с депортированными евреями. Лезлер командовал группой средних катеров, обстреливавших эти баржи — заодно он провел испытания новых торпед. Лезлер тогда был фрегаттенкапитаном… Теперь он здесь — в лагере 214. И изображает из себя функционера службы внутренних связей Ahnen Erbe!
Вольцов не любил палачей. Себя он палачом не считал ни в коем случае, и даже обижался, когда его принимали за кого-то вроде Лезлера, или Филиппа Круга, который, кстати, тоже… хотя кажется старым и глупым, только кто знает — и он может оказаться с двойным дном…
Майор в войсковой форме встретил Вольцова у подъезда.
— Ройян, — представился майор.
— Вольцов.
— Вы не удивляйтесь — я здесь тоже гость. Группенфюрер просто просил меня выйти за вами.
— Прекрасно. А где же Роттшнайдер?
— Болен. Воспаление легких.
«Опять воспаление легких! — изумился Вольцов, — Просто чертовщина! Только в лагере заболевают нужные шоферы, а у шефа — нужные адъютанты!»
Оберштурмбаннфюрер Роттшнайдер симпатизировал Вольцову, и частенько вставал на его стороне.
У Рорбаха была черта, весьма отличающая его от других генералов: он всегда поначалу говорил с подчиненными ровно, не выказывая ни поощрений, ни порицаний. Зато потом начиналось аутодафе! Но вначале разговора даже хитроумный Вольцов, и тот никогда не мог понять, что готовит ему шеф — хорошее, или плохое.
Рорбах встал из-за стола, рукой показал Вольцову на стул, и приказал принести кофе и сигареты. Обслуживал его молодой лейтенант — видимо, шофер.
Позвонили. Рорбах снял трубку, выслушал, не говоря ни слова, потом сухо сказал: «Я сам с этим разберусь!», и швырнул трубку на рычаг. Потом он посмотрел на Вольцова, и сообщил:
— Только что умер Роттшнайдер.
— То есть как? — не сразу понял Вольцов.
— Глупый вопрос! Как все! У него осталось три дочери, сын и племянник. Надо обо всех позаботиться… дермо! Ладно, докладывайте — что там у вас!
Вольцов начал обстоятельно докладывать о положении в лагере, и, не встречая вопросов, начал тревожиться — это был дурной знак. Но Вольцов не мог никак взять в толк, в чем, собственно, дело.
— По дороге сюда я встретил машину, в ней был штандартенфюрер СС фон Лезлер, — сообщил он, соображая, можно ли это связать со смертью Роттшнайдера, или нет.
— Конечно, это был он, — фыркнул Рорбах, — Два часа назад он встречался с Гофманом.
— Я так и догадался, мой группенфюрер.
— Ах догадались? Очень хорошо! Хорошо, что вы еще умеете о чем-нибудь догадываться!
Вольцов вопросительно и обиженно посмотрел на Рорбаха. Рорбах вскочил с места:
— Итак, доктор фон Лорх и гауптманн Липниц выехали в Растенбург, да? А Эрак фон Вилльгау?
— Должен был вернуться, мой группенфюрер! — вскочил и Вольцов.
— В Винер-Нойштадт, Вольцов! в Винер-Нойштадт! И там он теперь и останется! А Лезлер встречается здесь с Гофманом, и его теперь не тронешь! Это же так просто — они же разбегаются! Прием известный! Что это значит? Это значит, что они имеют все, что им надо! Уже имеют! А мы не имеем ничего! Ни времени, ни места, ни способа их операции, ни их прикрытия — ничего! Мы слепы! Что мне теперь, к Канарису на поклон идти? Или к Остеру? Кто должен был наблюдать за фон Лорхом?
— Оберштурмфюрер Хорхе, оберштурмфюрер Нобель, и старший группы — гауптштурмфюрер Конради.
— Вот именно! Довожу до вашего сведения, что они арестованы гестапо! Все трое. Арестовал их шеф городской службы ван-Маарланд.
— Как?
— Как слышали, Вольцов! Теперь, пока я их достану, им там разнесут все рожи, и вынут из них все! Это быстро делается! Вот бы вам туда же, вы бы запели Лазаря! Но вы — человек бумажный, оттого с рожей у вас все в порядке, и даже брюхо свесили на коленки — словно вы на девятом месяце слоном беременны! Но ваше дело — думать, а я что-то этого не замечаю в последнее время!
— Эти люди — профессионалы, мой группенфюрер! Я не понимаю…
— А вы уверены, что вообще что-то понимаете?
— Извините, мой группенфюрер, но я действительно ничего не понимаю!
— Это потому, что вы, Вольцов, внезапно стали идиотом! Может быть, вы перенесли менингит, и не доложили? Фон Лорх едет в ставку фюрера, Эрак — в лабораторию биохимических исследований в Винер-Нойштадт, туда же, вероятно, отправится и Лезлер! Выехали они туда, прихватив все бумаги, так что это планировалось заранее! Не смотрите на меня так, вы, болван! — у меня сведения из аппарата Гофмана, которому все только что передал Лезлер! Для Артельдта! Я проверил — все точно!
— Но почему? Что они смогли взять? И как?
— Вы совсем дурак? Это ведь у вас надо спрашивать! Я не всеведущий, и не знаю, кого там блокировали ваши люди, только если и блокировали, то явно не того, кого следовало! Лезлер с вами больше встречаться не станет, а фон Лорх будет представлен фюреру, получит второй крест к своим дубовым листьям, естественно, очень понравится Эрнсту , и… черта с два вы к нему подступитесь теперь!
— Мой группенфюрер, я ведь уже докладывал вам об их невероятных способностях…
— Вольцов! Не хватало еще, чтобы вы стали проповедовать мне о ведьмах, магах, и Сатане! Вы что, действительно с ума сошли? Это – глупейшая мистика, а вот истина в том, что вы сели в дермо! Просто люди Медлица оказались хитрее вас, и не могли отказать себе в удовольствии вас помистифицировать! Как они сейчас смеются, я представляю! Мне стоило большого труда не дать замять в Гестапо дело об убийстве Эллерманн…
— Как! — Вольцов побелел, — Это тоже?
— Поздравляю! Вы же дитя! Это было очевидно! Теперь их надо не спугнуть — в лагере будут еще покойники! Убирайтесь к черту, и еще один такой провал, и я рекомендую вам лучше застрелиться!
— Мой группенфюрер, я приложу все усилия…
— Подите вон! — устало сказал Рорбах.
«Напророчил, проклятый колдун» – подумал Вольцов, сел в машину, и на полной скорости понесся обратно. В голове его мутилось. Почему-то его неотвязно преследовала дурацкая мысль, что с колдунами он имеет дело не впервые… но теперь колдуны собрались, и сговорились, и именно против него, Вольцова. Они хотят его уничтожить… и уничтожат. Вольцов был безоружен. имела оружие против всех — и была бессильна только против колдунов. Колдуны СД не преследовались. Они просто не признавались СД как существующий факт. Колдунами занималась только Ahnen Erbe.
Экс-ан-Прованс. 27 декабря 1610 года.
По дороге, которая ведет в благословенный город Экс, утром, декабря 27 дня года от воплощения господа нашего Иисуса Христа 1610, ехали на лошадях двое путников, спокойным шагом, и не особенно торопясь вообще. Один из них был монахом, и одет был в рясу и шляпу почтенных отцов-иезуитов, а второй — кавалер, одетый так, что и за версту можно было опознать подданного Королевства Испанского. Кавалер был при весьма внушительной длины шпаге, а в кобурах у него были вложены дорогие колесцовые пистолеты венецианской работы; святой отец так же был вооружен пистолетами, и ряса у него на боку топорщилась так, что можно было предположить там довольно внушительного размера тесак вроде навахи.
Впереди путников, в половине лье, шел пешком нищенствующий доминиканец, устало понурив голову; доминиканец боязливо оглянулся на догонявших его всадников, показавшихся как раз в этот момент на бугре, прищурился, разглядывая их, признал в них людей благородных, и уселся на камень пообочь дороги, чтобы дождаться своих попутчиков.
Кавалер пустил коня вскачь, то же сделал и почтенный отец-иезуит, и оба враз подскакали к монаху, причем кавалер обратился к нему на совсем неплохом французском:
— А что, брат мой, не кажется ли тебе, что вместе идти будет веселее?
— Идти-то пусть идет тот, кому охота! — заявил на это монах с наглостью, свойственной братьям его ордена, — У меня, так лошади нет, да мне она и не полагается. А своими ногами — ведь совсем другое дело. Я собирался уж давно передохнуть, только, господа мои, один опасался.
— Опасался? Чего же ты опасался? — полюбопытствовал иезуит.
— А, ваше священство, опасался я разбойников.
— Как? Неужто на дорогах неспокойно?
— Еще и как неспокойно, отец мой! Разбойники, сущие разбойники кругом! Ни звания, ни чина не разбирают!
— Хм, не знаю, не заметили. Прошлой ночью все ехали, так никого вообще не видали.
— Ой, отец мой, да что вы? — испугался доминиканец, — Это вас, никак, святой Игнаций хранил!
— Не знаю касательно святого Игнация, — засмеялся иезуит, довольно странно для католика отреагировав на саму мысль, что удача — есть явный признак особого покровительства святого, — да мы ведь при оружии…
— Это хорошо тому, кому позволено его носить; а мне, так нельзя, да и не всегда оно поможет, а особенно — в ночной час. Тут ведь не только разбойники, — доминиканец перешел на таинственный шепот, — тут по ночам на дорогах гробы попадаются!
— Да ну! — засмеялся кавалер, — и кто же эти грешники, что гробы мирных покойников на дорогу вытаскивают?
— Да никто!
— Как же они на дорогах оказываются?
— А сами собою!
— Как?
— Да это призрачные гробы, ваше сиятельство! — монах рассчитывал пойти далее под охраной иезуита и кавалера, а потому льстил кавалеру, именуя его вроде графа, хотя и видел не хуже других, что тот — простой дворянин, — Они вроде есть, а вроде их никто и не вытаскивает. То есть не никто, а сам черт это вид гроба принимает…
— Вот так штука! — воскликнул кавалер, смеясь непонятно чему — разговор доминиканец вел о деле серьезном, вот уж пару сотен лет пугавшем весь Прованс от самого Марселя, — Где я только ни бывал, а такого не слыхивал!
— Я тоже никогда не видел ничего подобного, — заметил иезуит.
— Да и радуйтесь, отец мой, не надо вам их видеть, что вы! Как такое встретишь, так беги назад, что силы есть, или, если уж очень идти нужно, то надо с дороги тот гроб оттащить. А страшно! А ежели обойти просто его, гроб то есть, а еще того хуже — перешагнуть, так непременно в этом году Господь душу грешную к себе приберет! Спаси нас, Господи, и помилуй, а как кто этот гроб не оттащит, или назад не побежит — так помрет вскорости. Да и побежит — тоже — все одно — беда будет. А не ходи в полночный час, во время, когда Сатана над миром властвует!
— И что, ты такие гробы сам видел?
— Здесь каждый хоть раз в жизни, а видел. Иной раз и последним бывает… Я вот по разговорам вашим слышу, что вы, господа, не здешние?
— Не здешние, не здешние, — пояснил иезуит, — Мы из арагонского королевства… Как твое имя, возлюбленный меньший брат мой?
— Смиренный брат Мартен, почтенные. Вот любопытно знать мне, куда вы стопы свои направляете?
— Да уж не стопы, а коней, скорее, — рассмеялся иезуит, — а направляем мы их в город Экс.
— Это по какому же делу, святой отец?
— Да в монастырь урсулинок!
Брат Мартен немедленно вскочил и перекрестился.
— Да что вы, святой отец? Разве и вы к бесноватым этим?
— Да, хотим помочь — чем сможем.
— Да уж, святой отец, наворочал дел этот Гофриди! — проявил свою осведомленность доминиканец, — Будь проклята его плоть смердящая!
— Это ты про колдуна говоришь?
— А то как же! Знаем уж и мы немного…
— А, может быть, ты нам про него порасскажешь? Пока отдыхаем, да и по дороге?
— И рад бы вам служить, святой отец, да холод-то какой! Зуб на зуб не попадает! И брести устал, и сидеть — худо!
Иезуит усмехнулся, и немедленно извлек из седельной сумы бутылку вина:
— А вот тебе, почтенный, согрейся. Знаешь канон: «Bonum vinum cum saporae bibat abbas cum priore?» По случаю твоего недомогания я властью своей разрешаю тебя от обета трезвости.
Брат Мартен благодарно посмотрел на иезуита:
— Да хранит вас господь, добрые господа, а так же святой Игнаций, святой Доминик, святой Иаков, который в Компостеле, и все прочие святые!
— Et cum spiritum tuo! — вернул благословение иезуит.
Брат Мартен подивился учености и обходительности отца иезуита, и сделал внушительный глоток, проникаясь все большим почтением к святым отцам испанского ордена.
— Может, ты и кушать хочешь? — спросил иезуит, — есть у меня и ломтик ветчины, пользуйся случаем, пока отец-приор не видит… — и показал доминиканцу из сумки целый окорок.
Брат Мартен выразил свои чувства по этому поводу чисто провансальским жестом, без слов говорившим, что он, может быть, и не отказался бы, да просить не станет, а вот коли предложат — так он не откажется.
Иезуит с улыбкой вытащил из-под сутаны здоровенный нож с костяной в замысловатой резьбе рукояткой, отрезал кусок ветчины, ломоть хлеба в полфунта наверное весом, и протянул все это брату Мартену.
Мартен принялся за еду.
— Вкусно? — осведомился кавалер.
— Все, что доставляет радость и удовлетворение — угодно Богу! — несколько неосторожно произнес опьяневший доминиканец.
— А! — чему-то сильно обрадовался иезуит, — А я вот вспоминаю такой случай: как-то собрались несколько братьев-францисканцев, из тех, что именуют себя «радующимися», и я вместе с ними — тогда был я молод, еще учился, и радовался жизни при первой возможности… Пробка у нас хлопала за пробкою, ну… и перебрали. Стали мы песни орать, не светские, впрочем — рыцарские, но все равно орать, и один из нас, тот, что был потрезвее, стал нас всех стыдить. А был среди нас заводилою некий Жильберт, так тот так накачался, что начал проповедовать в том духе, что раз вино есть кровь Господня, то вкушать таковое — не только что не грех, но даже дело святое и богоугодное, и кто больше всех пьет, тот и есть самый святой, поскольку причастия священного в нем больше находится. Видеть надо было, с каким одобрением эту проповедь встретили в трактире (дело было в Артуа, где все не дураки выпить), и среди нас у этой ереси нашлись горячие сторонники, и все продолжили, и, понятно — разошлись во-всю! И был еще среди нас некий ученый муж, по имени Расмус, тот обожал диспуты за бутылкою, так он задал нашему винному аббату Жильберту коварный вопрос: раз пить вино, по его словам — дело святое, то что он скажет насчет пития пива, которое во множестве хлебают в Германии и Фландрии? Дело-то было, повторяю, в Артуа, близ границы, и потому вопрос был животрепещущим, и кругом вообще было полно фламандцев да баварцев, которые к нашей беседе внимательно прислушивались; и все мы над этим серьезно задумались. И пока мы над этим думали, так еще разогрелись, что договорились до вывода, что пиво, напротив, есть кровь Искусителя. Дело кончилось тем, что пьяные братия спустились в подвал, и принялись разбивать бочки с пивом, а Жильберт с крестом в руке противостоял взбешенному хозяину, и пытался изгнать из него беса заплетающимся языком! — и почтенный отец-иезуит оглушительно расхохотался.
Брат Мартен недоуменно поглядел на отца-иезуита, не понимая, к чему он это рассказывает — от этого анекдота отдавало какой-то не до конца понятной темному доминиканцу насмешкой, непонятной, но очень опасной; и в глазах почтенного отца мелькало нечто зловещее, отчего холодок пробегал по спине суеверного монаха. Слишком напряженная работа не слишком далекого ума монаха привела только к тому, что он и совсем потерялся, и забывшись, забормотал насчет того, что, мол, складно очень получается у почтенного отца байки сказывать; иезуит все прекрасно понял, но ничуть не оскорбился, и похлопал монаха по спине:
— Да ладно тебе, святейший! — сказал он очень дружелюбно, — Что за жизнь без вина, хорошей еды, и веселой шутки!
Господа тронулись в путь, и с ними пошел брат Мартен, мучимый смутным ощущением, что он только что совершил какой-то тяжкий грех, а какой — этого монах, по глупости своей, понять не мог.
Дорогою брат Мартен некоторое время молчал, слушая, как господа рассуждают об убийстве Анри IV де Бурбона, которое как раз произошло недавно, и удивлялся — вообще, в народе, знали про смерть короля, но искренне полагали, что умер он своей смертью. В провинции о смерти короля вообще старались не говорить, словно ее и не было, а имени де Равальяка никто никогда не слышал. Здесь был свой злодей из злодеев — Гофриди. Но про Равальяка брат Мартен запомнил, и решил использовать это дело в проповеди — в Провансе поговаривали, что король так и остался еретиком и гугенотом, и… можно было составить себе славу на этом Равальяке. А тут как раз иезуит, которого кавалер называл доном Фредерико, стал рассказывать о четвертовании Равальяка, и о том, что четыре восьмерки лошадей не смогли разодрать его, и палачу, который сам был поражен такой крепостью тела человеческого, и растерялся сперва, пришлось резать Равальяку связки; и орал он так, что дамы попадали в обмороки, а трое прямо там родили, и это живописание настроило брата Мартена на нужный лад, и он, дождавшись паузы, стал рассказывать своим попутчикам о патере Лоисе Гофриди, причем упирал в основном на то, что Гофриди — один из самых страшных колдунов, которые появлялись в Провансе аж со времен столетней войны — то есть ставил его даже выше «Синей Бороды» Жиля де Ре.
Дон Фредерико заметил своему спутнику, что монах совсем не зря заговорил о Гофриди после их разговора — это очень символично, ибо вся эта шумиха с одержимыми и колдунами специально и задумана для того, чтобы отвлечь внимание народа от подлинных безобразий, вроде обсуждаемого — это было сказано по гельветски, то есть по реторомански, каковой язык оба синьора понимали отлично, а монах не понимал, и оттого, приняв незнакомую речь за выражение удивления, продолжил подробно живописать о том, как Гофриди подписал договор с Дьяволом, где обязался отдать последнему в вотчину весь Экс и прилежащие окрестности, что Гофриди командует неисчислимыми полчищами лярвов, то бишь – «масок», то бишь — летающих ведьм, которые славны тем, что высасывают внутренности из одиноких ночных путников, и что с помощью этих лярвов Гофриди насылает моры, градобития, и падеж скота; что сам он всегда был самым почетным гостем на всех шабашах, и даже в самой синагоге Сатаны, а в пищу он употребляет мясо младенцев, причем как живых, так и мертвых, каковых младенцев он лично выкапывает на кладбищах. И еще говорил брат Мартен, что Гофриди умеет колдовским образом выкрадывать нерожденных младенцев даже из чрева матери, и пожирать их; а женщины после этого разрешаются воздухом и смрадом. Было и много других обличений, но они заслуживали меньшего внимания, если и вообще такового заслуживали.
Так создавалось общественное мнение — это был не первый проповедник, вещающий о Гофриди, которого встретили по пути иезуит и его спутник, и не второй, и не третий. Таких по Франции как по команде пошло великое множество. Льежский каноник Маттео, писавший демонологические трактаты, использовал все слухи о Гофриди, доходившие до него, в качестве «достовернейшего фактического подтверждения козней Нечистого против праведных.» О деле заговорили при дворе. Некоторые дамы из особенно отчаянных пытались подкупать монастырских, духовных, и полицейских чинов с целью переговорить с арестованным Гофриди, и выведать у него его колдовские секреты, которые потом и использовать в своих «политик» в целях несомненно террористических. Королева стала бояться дурного глаза и порчи, и раз едва не сошла с ума, натолкнувшись в коридоре Лувра на розу — говорили, что Гофриди вселил в монашенок демонов именно посредством особо приготовленных роз, в которые он и насажал дъяволов в великом множестве. В семьях принцев крови снова заняли достойное место придворные предсказатели и некроманты, отлично поделившие кусок со священниками, и в коалиции с ними пользовавшиеся темными страхами потомков Гуго Капета и Шарлеманя по побочным линиям. В общем, времена наступали веселые — куда там еще и временам Луи Х де Валуа!
Впрочем, кончалось все это концом вполне счастливым, и общественно полезным: по великой милости Господней великий грешник был наконец изловлен, и понесет теперь должное наказание, хотя и сложно придумать достойное наказание такому чудовищному человеку, да еще сидящему под сердцем матери нашей — святой Римской Католической Церкви, обманывавшему несчастную паству, и лишавшему смиренных овец надежды на спасение души; и теперь дело за властью светской, долженствующей кинуть богоотступника в костер. Так примерно выразился и смиренный брат Мартен, который на этом и распрощался, и свернул с дороги в направлении виднеющейся деревни.
— К досточтимому отцу Михаэлису, — сообщил иезуит вооруженному привратнику, который, и не один, появился с некоторых пор в монастыре — инквизиторская канцелярия предоставила мирной обители семерых сбиров, и отряд католического ополчения.
Привратник окинул иезуита подозрительным взглядом:
— А ваше имя как, святой отец? И вашего спутника?
— Патер Фридрих Майер-Витт, и хидальго Хуан де Лорка-Генрицис, из Арагона. Прибыли из безансонской католической миссии ордена Иисуса Христа.
— Обождите здесь, святой отец.
Спустя некоторое время появился брат Гийом, чрезвычайно обрадованный. Патер Фридрих, которому Гийом был знаком, отметил, что выглядит тот неважно — лицо его опухло, руки тряслись, под глазами залегли синие тени, и чудовищно опухли нос и переносица.
— Отец Фридрих? Какими судьбами? — воскликнул брат Гийом.
— А, де Туш, кажется? Очень хорошо вас помню.
— Святой отец ждет вас с нетерпением.
Дойдя до кельи Михаэлиса, оба пришельца остались стоять в дверях, ожидая, что Гийом войдет и доложит, но Михаэлис вышел навстречу сам, и радушно пригласил:
— Входите, отец, входите. И вы, кавалер, покорно прошу!
— Досточтимый брат, мы — скромные члены братства Иисуса Христа, посланные к вам для необходимого воспомоществования нашей миссией, — начал отец Фридрих, — Узнали мы о деле в подробностях, потому, что по пути ваш знакомец отец Николя Лоттенбургский известил нас лично о положении дел. Долго мы оставаться не сможем, так как у нас есть еще дела в Риме, но мы постараемся помочь вам навести порядок в обители пусть и в короткое время, но всеми силами. Мы пришли, чтобы увидеть бесноватых, и по возможности помочь в изгнании беса делом или советом, так как имеем в этом некоторый опыт. Хидальго Хуан так же имеет духовное звание, служил ранее при Супреме , и имеет значительный опыт в обращении с силами зла.
— Очень буду рад! — сказал Михаэлис, — Вы можете присутствовать при заклинаниях. Да, кстати, есть у вас…
— Рекомендации? О, простите нас, досточтимый падре Михаэлис! Вот они.
— Очень хорошо. Но прочитаю я их позже — с вашего позволения.
— Как угодно, как угодно, отец Михаэлис!
— Итак, вы сможете присутствовать при заклинании, а уж сможете ли вы принять участие в этом деле — это вам самим решать. Однако, хочу вам сказать, что здесь необходим большой опыт, и знание всего демонского воинства, глубокое знание, братья мои! Вот брат Гийом вас сейчас проводит к месту вашего отдохновения, а завтра, или, быть может, послезавтра, мы с вами, с божьей помощью, и приступим. Да, не нужно ли вас исповедать?
— Нет, достопочтенный, этого не требуется.
— Смотрите! Если чем грешны, так демоны вас не помилуют!
— Никакой опасности нет, — ответил отец Фридрих, — Это мы не помилуем их!
Экс-ан-Прованс. 29 декабря 1610 года.
Декабря 29 дня года от воплощения Господа нашего Иисуса Христа 1610 рыцарь Иисуса Христа де Лорка-Генрицис, патер Фридрих Майер-Витт, и патер Михаэлис приступили к изгнанию беса из монахини Магдалены де ля Палю. Несчастная девица дрожала, каялась, и плакала. Луизы Капо не было: она находилась в непробудном сонном оцепенении.
— Как свергнут ты был с небес, Люцифер, сын зари, ты, что вставал по утрам! — заклинал Михаэлис.
Магдалена сидела, тупо глядя в пространство.
— Я Господь твой, ревнитель твой, наказующий детей твоих за грехи отцов их! — взывал Михаэлис.
— И самих отцов – в детях детей их! – грозно добавил отец Фридрих.
Михаэлис не обратил на эту фразу никакого внимания.
— Да будь он проклят, окаянный колдун! — закричала вдруг Магдалена.
Инквизитор несколько опешил:
— О ком ты говоришь, дочь моя?
— О Лоисе Гофриди! Негодяй! Он соблазнил меня! Я в тягости от него! И проклят плод чрева моего, ибо это и есть те бесы, что сидят во мне!
— Он таким образом вселил в тебя бесов?
— Да.
— Сколько же раз?
— Каждый раз он вселял по одному.
— Так значит, он совратил тебя многажды?
— Столько же раз, сколько во мне сидит дьяволов.
Дон Хуан воззрился на отца Фридриха, и спросил по-гельветски:
— Это как?
— Тебя что-то удивляет? — на том же наречии спросил отец Фридрих.
— Она же показала, что в ней сидят 6666 дьяволов! Что она несет?
— То же, что несла и ранее, надо думать… А ты вот взял за труд посчитать, с каких лет совратил ее Гофриди, если сейчас ей девятнадцать, и она только два года в монастыре!
— Это невозможно, даже если он — жеребец! Это же должно быть очевидно всем!
— Она оставляет себе путь для оправдания. Она лжет так, чтобы всегда можно было это опровергнуть, и сослаться на сумасшествие.
— А экзорцист?
— Как видно, не дружит с арифметикой. Впрочем, они ведь все искренне убеждены, что для Дьявола нет ничего невозможного.
— Когда он впервые приблизился ко мне, — продолжала тем временем Магдалена, — он взял меня рукой, вот здесь, святые отцы, и я испытала такое…
Внезапно рот ее захлопнулся, голова откачнулась, точно Магдалена получила мощный удар в челюсть, и глаза ее остекленели.
С криками, с грохотом в капеллу сама, без сопровождения, выкидывая неуклюже из под рваной рубахи голые грязные ноги, вбежала Луиза Капо, и кинулась ниц у ног Михаэлиса.
Михаэлис стал читать над ней заклинания. Луиза некоторое время беспокойно шевелилась, а потом выкрикнула голосом одновременно и тонким и хриплым — от сильного напряжения голосовых связок:
— Мы выходим! Один из нас выйдет от левого виска, второй — от левой руки, а третий — от правого нижнего ребра!
Отец Фридрих величественно поднялся с лавки, простер руку, и возгласил:
— Да будет так!
Луиза встретилась с его взглядом, испуганно отпрянула, и дико закричала, хватаясь одной рукою за правый бок, а другой — за голову. Лицо ее исказилось гримасой дикой боли, она рванулась, упала на спину, перевернулась на живот, завыла, и потеряла сознание.
Магдалена, которая все это время сидела с открытым ртом и остекленевшими глазами, с тихим стоном сползла со своей скамейки, и, стоя на коленях, шепнула:
— Пресвятая дева! Прости нас! Защити! Это он! Горе нам — теперь он нас не оставит!
Голова ее опустилась вниз так, словно она клала ее на плаху, и с ужасом ждала удара топора. Затем она, как куль, повалилась на бок, и так же впала в беспамятство.
Когда Луизу Капо осмотрели — осматривали Михаэлис и отец Фридрих, случилось нечто странное — такое, отчего Михаэлис был белее снега, а отец Фридрих живо засобирался из обители в Рим. В тот же вечер Михаэлис продиктовал доклад, где подробно описал все происшедшее, и отметил, что в тех местах, откуда выходили из девицы Луизы демоны, появились надписи, как бы выжженные на коже — JESUS, MARIA, JOSEPH.
На самом деле на коже у девицы Луизы были в этих местах нататуированы пятизначные числа.
Часть шестая
МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ
Здесь и сейчас! Покоробясь в огне
Лживые книги «осанну» завыли,
Падают звезды в глухой тишине,
Плачут, и гаснут в податливой пыли.
Солнце играет в бубновых тузах —
Мозесу Кону подносит «свободу»,
Гимны свистят в снеговых облаках
Сыпля селитру в бесплодную воду.
Свет фонаря над железным щитком —
Томный, усталый, и пахнет карболкой,
Ночь закрывает железным замком
Воздух — застывший, холодный, и колкий.
Стоны молитв в воспаленных губах
Палой листвой зашипят и увянут,
Сменятся смертью и сном впопыхах,
В землю уйдут, удобрением станут.
Снегом укроет, травой зарастит
Подлое время, оплачет, искупит,
Кон Исаак — пожурит, и простит,
Зная, что сын его так же поступит!
Мертвые — в землю, живые — за стол!
Все преходяще, и все объяснимо!
Водка — рекой, несогласных — на кол,
Радуйся! Или проваливай мимо.
А я возвращаюсь, хотя и не ждут!
И хорошо — пусть подольше не знают,
Что не Хорст Вессель меня зовут,
А Румпельштильцхен меня называют!
НОВОГРУДОК. 12 января 1944 года.
По приказу германского командования все казачьи полки и резервы были стянуты в Новогрудок. Всего стянули 5 полков, из которых было два донских, кубанский пластунский под командованием Тарасенко, и два сводных. Общая численность строевых казаков составляла свыше 5 000 человек.
От партизан, как красных, так и Армии Крайовой, которые раньше полностью контролировали этот район, казакам стало доставаться нещадно и сразу — кого ловили, тех убивали — у партизан разговор был простой. Случались нападения на целые сотни, движущиеся по району в походном строю. Казаки пользовались своим правом легальной вооруженной силы, и в долгу не оставались, надеясь местных что партизан, что жителей напугать, но тем только усиливали обоюдные ненависть и вражду. Страха они так или иначе к себе не вызвали. Ненависть, впрочем, возникла с самого поселения казаков: когда им предоставили три села для жительства, они туда явились, и выгнали белоруссов в одних рубахах — все остальное оставили себе. Именно такой приказ был получен казаками от помначштаба Донской бригады — полковника Медынского, руководившего операцией — так что это все не было самочином. Выгнанных белоруссов казаки сбили в колонну, отконвоировали к немцам в Лиду, немцы посадили белоруссов в телячьи вагоны, и отправили прямиком в Генерал-губернаторство. Часть выгрузили в Майданеке, а часть повезли дальше, но их ждала доля не лучшая — Треблинка, Аусшвиц, Ламсдорф, шталаги 208, 214, и 231. Немцы очень просто решали проблему перемещенных лиц, тем более, что население ликвидировали как заложников, после того, как трижды обращались к партизанам с призывом сложить оружие. На сей раз поступили не совсем согласно циркуляру Бах-Зелевского, гласившего, что население в партизанских районах должно быть немедленно депортировано, заложники казнены, а населенные пункты сожжены дотла — жечь ничего не стали — отдали казакам, и таким образом убили двух зайцев, даже трех — эти села были тактически выгодны партизанам как базы, а теперь — попробовали бы партизаны сунуться в эти села! Казаки на расправу были круче немцев, да и за баб с детишками боялись: пойманных партизан — что аковских, что коммунистических — запарывали плетьми, или рубили шашками в мелкую капусту. Партизаны в ответ устраивали акции устрашения в том же духе. Так и пошло. А партизан было много, и если бы они еще что ни день не сцеплялись друг с другом: украинцы с АКовцами, красные с украинцами, и АКовцы с красными — если бы не было между ними усобицы, так они объединенными силами смяли бы казаков, и стерли бы их с лица земли. Только на деле было так, что среди партизан не было согласия, все воевали со всеми вместе и с каждым в отдельности. И казаки стали в районе четвертой силой, которая уравновесила общее соотношение сил: так или иначе, но немцам с той поры не было необходимости контролировать сквозь территорию района, и они контролировали только линии радиальных и рокадных железных и автодорог, что позволило им высвободить из этой мясорубки довольно значительные силы.
— Майервитт приихав, — доложил запыхавшийся Лукьяненко Доманову, вбежав в его кабинет.
— Ну? — встал Доманов, — В порядок себя приведи. Он один?
— Ни, с им двое эсэсовцив с автоматами. Автоматы новые, я таких и не бачив. А водитель несе пачку яку-сь, газеты, чи шо. Сюда ийдуть.
— Скажи там, чтобы проводили его ко мне без промедления.
— И то! Зараз!
Майервитт вошел к Доманову легким шагом, с порога улыбнулся, и приветствовал Доманова:
— Herr oberstleutnant! Здравствуете, надеюсь?
— Прошу, господин полковник! — пригласил Доманов.
— Хотите немецких сигарет? — стал угощать Доманова Майервитт.
— Спасибо.
— Берите.
— А я вас ждал, Фридрих Иосифович. Посоветоваться имел в виду, — улыбнулся Доманов.
— Что именно вас интересует?
— Вопросы ведения контрразведки, понимаете ли… У нас она довольно слаба, хочу ее усилить, а сам мало понимаю в этом. Не научите?
— Учиться этому вообще — долгое дело, Тимофей Иванович. Но нужно немногое. Внимание, внимание и внимание! И любопытство. Вот так дело и делается. Главное — зацепиться. А дальше — проще: навели справки…. Вот я: хочу, пока время есть, услышать от вас доклад о настроениях и моральном состоянии личного состава ваших полков. Тут тоже есть над чем подумать.
— У меня, штандартенфюрер, есть письменные сводки для вас. А на словах — что ж, ничего нового нет. Все так же, как я вам докладывал в письменной сводке на прошлой неделе. А что, стряслось что-то?
— Методические рекомендации, дорогой мой Тимофей Иванович, методические рекомендации. Сами знаете, в штабах люди тоже получают жалование, и от того им надо делать хотя бы какое-то видимое дело. В данном случае постарался начальник отдела 1-с штаба 1 Казачьей Кавалерийской дивизии Харкнер.
— Так это от Паннвица приехало?
— Именно что приехало! У вас острый язык, я смотрю! Коротко говоря, там уже столкнулись с проблемой, да какой — Краснова потребовалось вызывать, только Петр Николаевич нашел сообщить, что все правильно, и так и быть должно. И пошла губерния писать! Суть тут вот в чем: обратите внимание на тот факт, что 60 процентов казаков у Паннвица — военнопленные, завербованные… У вас-то все больше добровольцы-контрреволюционеры, как сказал бы наш новый господин чекист, которого, я надеюсь, приведут сюда под конвоем…
— А есть?
— Как же нет? Обязательно есть. Только найти надобно. Ну-с, продолжаю: существует обычная процедура проверки перебежчиков, выразивших желание служить в нашей армии, и считается, что на ее основе можно прогнозировать поведение каждого человека в отдельности, и всех сразу — тоже. Эффективность ее мы с вами уже знаем. И того мало: среди перебежчиков, будем честны, много таких, кто по человечески — мразь, предатели, от которых и мы можем требовать верности только с помощью палки, есть и такие, что завербовались с целью улучшить условия своего существования, а есть и те, кто решил попросту выжить у нас, и при первой возможности снова перебежать к большевикам. И это кроме профессиональной агентуры! Продолжим: пока мы касались только политической крамолы, это вопрос общеизвестный, а вот что было упущено нами: мы, немцы, привыкли к тому, что все вопросы, которые не касаются политики, решает криминальная полиция. У вас что-то такое есть? Нет. И у Паннвица в дивизии ее нет — было решено, что SiPo не будет совать носа в эти дела. То есть легально не будет. Де факто их не сдержишь: у них везде агентура. Но де юре все возможные вопросы должна решать внутренняя служба безопасности. В том числе и проблему уголовников. А среди подсоветских добровольцев, Тимофей Иванович, весьма велик процент уголовников, как бывших, так и до сих пор… вы понимаете? Уголовники могут быстро приобрести авторитет, и значительный, у себя во взводах, и тогда моральное состояние личного состава будет очень быстро подорвано. Наши казаки ведь очень и очень запропагандированны — они все чувствуют свою некоторую моральную подвешенность — не будем забывать, что им внушено, да что внушено — буквально вбито в их головы! Вы тоже не исключение, но вас-то я от этого избавлю. Вас одного, на всех меня не хватит, дальше уж вы постарайтесь! Тем не менее, сейчас мы должны смотреть правде в глаза: все перебежчики одинаковы, как бы мы не преподносили их им же самим. Вы на это тоже должны обратить особое внимание, и принимать все возможные меры по вашей службе. Состоянием казаков может воспользоваться агентура большевиков! Будем говорить начистоту — казаки пока все время на грани бунта. У меня сведения довольно точные.
— А что у Паннвица?
— Паннвиц активно начал принимать жесткие меры к предупреждению уголовщины всякого рода. По его словам уголовщина — это бич. При соприкосновении с противником это не играет особой роли, но вот на занятых территориях — сами понимаете. Могут быть грабежи. Бывают? Могут быть другие бесчинства. Бывают? Паннвиц прав — расстреливать за это — поздняя крайность. Это надо предупреждать, пресекать в корне!
— А три дня по закону войны, штандартенфюрер?
— Ну, Тимофей Иванович, это традиция. Но в меру, в меру. И задача это сложная: с мародерством, например, можно успешно бороться только при условии хорошего снабжения частей, а это на фронте вещь очень шаткая. Но это можно решить. Есть более фатальные проблемы — например, проблема изнасилований. Она неразрешима.
— У меня казаки семейные. Мне легче.
— Вам — может быть. Но это дело уже для вермахта — проблема номер один! Солдаты, когда возвращаются с позиций, порют все, что движется, и самое плохое, что их офицеры прикрывают на это глаза — у них самих рыльце в пушку. Длительное пребывание на позициях, массовый стресс… Хочется солененького-то! Такой проблемы пока нет только в частях SS — у них половая связь с представителями неполноценных рас расценивается как преступление против нации — до расстрела на месте. Но, между нами, Тимофей Иванович, и там скоро могут возникнуть проблемы. Человек есть человек. А эта война — страшная война.
— Я немедленно приму все меры к предупреждению того, о чем вы говорили, штандартенфюрер, и в дальнейшем буду приказывать анализировать моральное состояние личного состава так же и в этом смысле.
— Было бы невредно. Но у вас, я понимаю, ситуация лучше, чем у Паннвица.
— Надеюсь. А что нового еще у Паннвица?
— А, не знаете?
— По газетам.
— Ну вот вам не по газетам: Паннвица давеча пригласил к себе в Белград генерал Науменко, вернувшийся туда из Одессы — с тех самых пор, как собранных им кубанских казаков передали вам. Науменко гостит у Андрея Григорьевича Шкуро. Обратно с Паннвицем в дивизию приехали Науменко, Шкуро, и Татаркин. Паннвиц был совершенно дезориентирован, прочие были пьяны. Шкуро вошел в расположение дивизии под черным знаменем с волчьей головой, салютуя «односумам» обнаженным палашом, а Татаркин запечатлелся в памяти тем, что привез с собой полную машину ракии и коньяку, и напоил всех офицеров кононовского пятого полка совершенно в доску.
— Хорошо живут!
— Вот это точно! Ну-с, Шкуро нового казакам ничего не сказал — он популяризировал декларацию Кейтеля-Розенберга о статусе казачества, очень хвалил войска СС, в которые мечтает вступить, и рассказывал об организованной им «Волчьей Сотне» — не той его преторианской гвардии, что знаменита была в Гражданскую войну, а новой казачьей организации, построенной в виде кальки парашютно-диверсионных отрядов войск СС «Werwolf». К “Вервольфу” Шкуро вообще питает особенное уважение — как-никак и сам он был первым в мире командиром первых в мире частей специального назначения . Ну те-с, и результаты не замедлили сказаться — кубанский полк Вольфа во время рейда вырезал подчистую три деревни. Паннвиц не выдержал, выехал навстречу возвращающемуся полку, и разразился в адрес казаков бурной бранью — как-никак, а отдуваться за все «художества» кубанцев ему придется! Паннвиц обещал за превышение полномочий задать перцу всем, начиная с Вольфа и кончая последним вахмистром. Но кубанцы, глядя на Паннвица чистыми глазами, хором ответствовали: «Батько Шкуро наказал нам рубить красных, шо мы и робим! Мы — волки Шкуро!»
Против этого трудно что-то возразить — Паннвиц сам привез Шкуро в дивизию. Паннвицу не оставалось ничего другого, как только махнуть рукой. А что было делать? С того пошло больше. И теперь начинает возникать впечатление, что Паннвиц больше не командует дивизией, и вообще ей никто не командует — казаки сорвались с цепи. Паннвиц решил наладить дисциплину, но ужесточение режима встретило глухое сопротивление. Паннвиц вызвал Краснова, но Краснов заявил, что все в порядке, и он вообще не понимает, чем господин генерал-майор недоволен. Боевые приказы выполнялись. А что касается поведения казаков во время операций, то тут с ними не смог бы справиться ни один немецкий офицер, а русские просто не желают связываться. Правят там теперь свои, внутренние «авторитеты». Паннвиц морщится. Правда, заметим, что из Берлина на все эти дела не поступает никакой не только отрицательной реакции, но и вообще никакой. И фельдмаршал Вейхс так же не спрашивает за инциденты, зато он спрашивает в случаях провала акций против партизан, и облагает дивизию довольно сложными и многочисленными оперативными задачами. Их надо выполнять, и начальник штаба дивизии выразился так: «Пусть делают что хотят! Только бы работали!» То же самое говорят и усташи, которые прониклись к казакам безграничным доверием с того дня, как казаки научились отличать хорвата от серба.
— А что, сербов решили окончательно притеснить?
— М-м-м, да это ж все непросто! Нет. не окончательно. Надо вам пояснить тамошнюю ситуацию, чтобы вы все поняли: сербы с хорватами всегда были на ножах, и в партизаны идут в основном сербы — так, во всяком случае, утверждают усташи. Только почти рядом с усташами, но в хорватских анклавах, действует добровольческая боснийская сербская дивизия, которой командует СС-группенфюрер Зауберцвейг. Хитрый группенфюрер использует дивизию в основном против хорватского населения партизанских районов, в то время как усташи режут сербов. Все совершается ко всеобщему удовольствию. Бован, командир усташей, и Зауберцвейг вполне понимают друг друга. А партизаны Тито режут там вообще всех. Резня на Балканах обещает быть долгой… а на решение внутренних проблем просто нет времени. Но оно скоро появится, и тогда 1-ой дивизии всякое лыко будет в строку. И, предвидя это, Паннвиц хотел бы, чтобы наш с вами опыт по решению данных проблем становился ему известен путем прямых донесений. Он же еще не отчаялся создать действительно образцовую дивизию.
— Показательную, что ли?
— Именно. Вас это удивляет?
— Да.
— Ничего удивительного. Известно вам, что создание казачьих частей начато по инициативе рейхсфюрера? Тут большая политика, а не военная необходимость.
— Что? Фридрих Иосифович, я не совсем…
— Вероятнее всего рейхсфюрер планирует создание из казаков дивизии СС. Кавалерия всегда была в чести в войсках СС, потом ее всю моторизовали, и создали танковые части, кавалерии не осталось, а рейхсфюреру нужна хорошая кавалерия, уж вы мне, старику, поверьте — я всегда догадываюсь о большем, чем знаю наверняка! Еще не поняли? Тимофей Иванович, вы же умный человек! Когда я вас первый раз встретил, я тут же понял, что вы — крупный деятель, этуаль-с, только власть вас подавляла… а вы еще ничего не поняли!
— Мне стыдно, Фридрих Иосифович, но — нет.
— Хорошо, объясняю: казаки исторически отлично зарекомендовали себя как соединения внутренних войск и жандармерии. А в условиях уличных боев и полицейских операций танковые части ключевой роли не играют, тут нужны мотоциклисты и кавалерия. Особенно — в германских городах — улицы узкие. Коротко говоря, внутренние войска приходится создавать заново. А уж вы — вы подумайте сами, зачем нужны соединения внутренних войск, состоящие не из немцев… конфиденциально, Тимофей Иванович!
— Да уж. А что, похоже. А я-то думаю, что тут за мозготня…
— Хорошее словцо… да, — Майервитт положил себе ладонь на лоб, и откинул руку наотлет в выражении глубочайшего извинения: — Тимофей Иванович! Уж вы меня, старика, извините — совершенно из головы вон! У меня же для вас лично новость есть! Вы присядьте. Вот что: у меня сейчас находится один человек, который называет себя Домановым Александром Ивановичем… и по его показаниям получается, что это — ваш брат. У вас же есть брат, я не ошибаюсь?
Доманов от неожиданности побледнел, и схватился рукой за горло — горло перехватила спазма.
— Есть у меня брат — Александр Иванович… — хрипнул Доманов, — Только он при большевиках сидел…
— Это я в курсе. Значит, больше не сидит. Утверждает, что бежал из мест заключения. Ну, это мы выясним, а сейчас я хочу вас просить опознать этого человека по фотографии. Если вы подтвердите, что это — ваш брат, буду рад немедленно его вам прислать. — Майервитт покопался в портфеле, достал фотографии, и подал их Доманову: — Посмотрите, он?
Доманов и смотреть долго не стал — узнал брата сразу.
— Он, штандартенфюрер.
— Точно? Уверены вы?
— Точно, он.
— Отлично, Тимофей Иванович! С вас, как говорится, причитается! Ну так я его к вам пошлю сегодня же. Знаете, даже попрошу на машине его доставить. Хотите?
Доманов не ответил — он все еще не мог прийти в себя от потрясения.
— Вижу — хотите, — сказал Майервитт, улыбаясь, — Ну и быть по сему. А засим я с вами распрощаюсь. Всего вам наилучшего.
— Хайль Гитлер, — сказал Доманов, вставая, но тут же снова сел — ноги подкашивались.
Майервитт кивнул и вышел.
Доманов сидел еще долго, как истукан, растирая по временам руками виски и хватаясь за сердце. Потом, кряхтя и вполголоса ругаясь, поднялся, оделся, и пошел к себе на квартиру, предупредив дежурного по штабу, что болен, и должен лежать.
Много дум передумал Доманов за то время, как шагал домой — и одна дума была другой хуже. Он опасался и провокации — народец в управлении по делам добровольческих формирований в Лиде был таков, что можно было ее ждать; подумал он и о том, что если брат жив и явился, он вполне может знать о службе Тимофея Ивановича на НКВД — в тюрьмах сексоты в секрете никогда не бывали. Он мог запросто рассказать уже об этом кому следует, и Доманову уже могли готовить арест — одно дело, Майервитт об этом знал, другое ведь — Гестапо, эти мясники не стали бы разбираться, что к чему. Майервитт, например, сам Доманову как-то сказал, что об этом он никому докладывать не намерен, а документов, подтверждающих деятельность Доманова в этом направлении, нет и не было — тогда, в Пятигорске, Майервитт просто догадался об этом, и взял Тимофея Ивановича, что называется, на хапок. Майервитт выразился в том смысле, что раз тайная полиция ничего не нашла, то и нечего огород городить, и портить такому видному казачьему деятелю как Доманов карьеру разглашением прошлых его грехов. Так что это должно было кануть. Могли это быть и другие игры, но какие? Неясно. И чьи это игры? Просто так антисоветчику из лагеря было не уйти — это только уголовных в начале войны отпускали.
Дома Тимофей Иванович завалился прямо в сапогах на диван, и замер, уставясь в потолок. Потом сел, и заговорил сам с собой:
— Так что с братом делать?
И сам же себе ответил:
— А ничего не надо с ним делать! Брат все-таки. Имей совесть хотя бы.
— Вот скажи мне, как он из лагеря ушел? Это ж невозможно!
— Ты что, думаешь, он сбежал?
— Не сбежал. Сами отпустили.
— Зачем?
— Тебя же отпустили? Отпустили. Вот и его — тоже. Послали.
— Да они там что, совсем все придурки?
— Нет. Там придурков нет. Если они что-то делают, то преследуют далеко идущие цели, и действия их всегда продуманы, или хитро продуманы… или очень хитро продуманы! Вспомни, как тебя отпустили.
— Себе на голову! Стал бы я на них работать, как думаешь?
— А им этого и не было надо. Им нужно было, чтобы немцы поняли, что ты — их агент, выявили тебя, взяли, и расстреляли. Ты был у них вроде живца. Просто Шибекин не успел среагировать. А ты что, думал, они тебя действительно в свои разведчики вербуют? Шире карман держи!
— Ага, только я сдал электростанцию немцам, да и сразу стал с ними сотрудничать. Шибекина отдал.
— Хорошо его все же не поймали! Да, тут они ошиблись. Но и ты не догадался, что тебя на подставу держали. Ты-то думал, что они тебе действительно верили, нет? Думал. Тут еще пойми, кто кого перехитрил! А может они и не ошиблись в тебе, и все дальнейшее было у них в плане — об этом ты не думал?
— Нешто?
— Совершенно. Это с ними сыграл злую шутку классовый подход. По их науке ты был совершенно предсказуем. А классовый подход здесь не сработал. Ты власть любишь, и с тобой надо отплясывать именно и только от этого. Впрочем, к власти стремятся все и каждый, но им это признать тяжелее смерти — они сами осознают свое истинное лицо, и лишатся перед собой и перед всеми святости своей… Вот в этом ты отлично предсказуем. Майервитт-то, скажем, твои действия наперед знает! Каждое. И играет на этом как хочет.
— Власти, говоришь, хочу я?
— А кто выразил желание стать генералом? Перед собой-то душой не криви уж, не надо. Желаешь иметь в своем подчинении десять-пятнацать тысяч человеков и распоряжаться ими как тебе угодно. А за неповиновение — расстрел. И что это?
— Кое кто хочет богатым быть, к примеру.
— Богатым — зачем? Не затем ли, чтобы бедных закабалить своими деньгами? Деньги, бабы — это все с одного дерева. Деньги есть способ власти, самый легкий. Чего добрее! Так что делать? С братом?
— Ничего!
Так Доманов ничего и не понял. И не решил. Только устал, как собака, от разговоров с самим собой. Лег снова, и не заметил, как заснул.
Проснувшись, в горнице у себя Доманов и нашел брата — тот сидел, понурив голову, постаревший, седой и сгорбившийся, и молча жевал пустым, беззубым ртом. Марии не было.
— Сашка, — хрипло позвал Доманов.
Брат поднял глаза от пола:
— Тимофей…
— Я.
— Вот, принимай гостя. Не ждал ведь?
— Не ждал особенно. Думал, что помер ты…
— Почти догадал, — кивнул брат, — Еще чуть, и помер бы, точно. Но не привел Господь.
— Есть будешь?
— Буду, — согласился Александр.
— А это… водочки?
— Водочки? А ты что, все не разлюбил ее, родимую?
— Да… есть такой грешок.
— Грешок? Ясно. Что ж, буду и водки.
— Сейчас соберу. Как же ты, брательник, вырвался?
Александр поерзал на стуле:
— Всяко бывает. А ты что, не рад, что ли?
— Да рад я, рад, о чем разговор! Только удивительное это дело!
Александр криво усмехнулся:
— Еще бы.
— Так как все-таки ушел ты?
— А ты меня не пытай. Я говорить не желаю об этом. Есть тебе охота — я Гестапе все уж доложил. У Гестапы и спроси.
Тимофей Иванович сел напротив брата, разлил водку, улыбнулся:
— Что в Гестапо докладывают — я знаю. А на самом деле?
Александр бросил на стол только взятый кусок хлеба с салом:
— Вот репеюга! Да чего ты прицепился-то?
— Да ведь интересно!
— Интересно у бабы под подолом! Сказать еще, где интересно?
Тимофей Иванович нахмурился, и пожевал губами.
— Вот что, брат. Такой у нас с тобой разговор не получится. Я здесь — заместитель по строевой походного атамана, и знать я все должен доподлинно. Я ведь тебя, поди, хочу устроить в хорошее место, и должен я тебя атаману и немцам рекомендовать. Понял? А не хочешь по-семейному разговор вести, так и не обессудь — иди на все четыре стороны с богом. Понял ты меня, или еще повторить?
— А, хочешь так — давай так! — согласился Александр, — Так вот: меня к тебе послали.
— Откуда?
— Оттуда! — Александр завел глаза.
Этого Тимофей Иванович и ожидал.
— Так… стало быть…
— Стало быть, знаю, что они тебя в сорок втором вербовали. Мало?
— Не мало. Я на них работать не собирался, на гадов, но пойди это, докажи кому!
— Небойсь, не выдам. — усмехнулся Александр.
— Да я про это и не думал даже! — солгал Тимофей Иванович.
— Да ну?
— Вот крест тебе! Ну а с тобой что ж дальше было?
— А что? Меня послали — я пошел. Ты на них положил, да и я — чем хуже? Я им, паскудам, теперь не товарищ — хватит! А они там, в чеке, думают, боятся их все тут как огня… Хотели с тобой на связь выйти, чтоб ты к ним казаков привел — так и сказали. Сказали — помогут. Сказали еще, что у тебя авторитет, за тобой казаки пойдут. И все такое.
— Х..я они не хотели?
— Ну вот. Мне только уйти от них надо было.
Доманов надолго задумался.
— Что же, они так тебя сюда и пустили?
— А так вот и пустили! Они, правда, стращали, что ежели я предам их, так мне сразу будет ухлай, и тебе. Пугали еще, что у них тут люди есть, которые враз нам головы с вяз посворачивают, и не прикроешься ничем. Это они вообще умеют — я уж послушал, как гауляйтера в Минске ухлопали. Вроде, как я понял, у них тут шишка большая… а про вас они и впрямь много знают — про тебя так всю твою жизнь рассказали.
— Постой, они что, так и сказали — шишка большая?
— Так не сказали, а только я сам догадал. Шишка еще та, и повыше тебя будет. И сам понимаешь, с дурна они б меня не отпустили. Там со мной баба одна работала, подполковник госбезопасности Румянцева. Такая сука, только держись! Привет тебе лично передавала. И еще тому Майервитту, который меня допрашивал.
— Ты ему передал?
— На кой хер мне это упало?
Тимофей Иванович снова надолго замолчал.
— Всегда ты был умен, — сказал он наконец брату, — Я и сам уж догадался, что у нас в штабе — не без чекиста.
— И кто эт чекист? Ну, кроме тебя?
— Ты, Сашка, эти шуточки-то оставь!
— Ладно. Так кто?
— Все тебе скажи!
— Я же тебе все сказал!
— Ты — да, а я — нет. Я и сам еще толком не знаю… но я его чувствую… тут надо, как нас учили — полагаться на классовое чутье.
— Шуткуешь, что ли?
— Да ни чорта! Знаю я одну приметку… Тебе связь они дали?
— А как же? Дали.
— Связника пока не кончай, не надо. Пусть поработает.
— Сговорились.
— Передай ему, что я согласен на них работать. Пусть пока потешатся.
— Ладно. И еще вопрос, брат, последний: за что ж ты меня сдал в тридцать седьмом?
— А ты меня за что — в двадцать втором?
— Ну…
— Ну — красный ты был больно. Вот я тебе и показал — что такое эти красные! Мог бы тогда убить — убил бы, понял? Но теперь кончено. Вижу я — понял ты многое. А на меня обиду не держи — я, бог даст, тебе отработаю. Не чужие люди. Это все эта революция б..дская между людьми наработала. Вот и кончать пора с этим. Я тогда большевиков сажал, а ты их защищал все, понял между нами разницу? Ты жидью продался, не я — я его надувал, и хорошо надул, знаешь! Да ты ешь.
Тимофей Иванович встал, залез в печку, и вытащил с пригрубка на стол пригревшиеся котелок щей и чугун пшенной каши. Изголодавший Александр уписывал за обе щеки.
Тимофей Иванович дал брату доесть, и поднялся:
— Пошли к Павлову. Будем тебя назначать на должность. А о наших разговорах — молчок.
Павлову Тимофей Иванович отрекомендовал брата с самой наилучшей стороны, рассказав ему, что брат еще до войны за антисоветскую деятельность репрессировался Органами НКВД, и к Советской власти поэтому настроен крайне враждебно. А всегда осторожный и дотошный Павлов сразу согласился принять Александра Доманова в состав своего войска, изготовил приказ на присвоение ему чина сотника казачьих войск, и назначил его командиром походной колонны казаков, не находящихся на строевой службе, и членов их семей. Павлов был даже доволен появлением в штабе нового человека.
Тимофей Иванович торопливости Павлова в вопросе зачисления в строй Александра Доманова нисколько не удивился.
Шталаг №214. 13 января 1944 года.
— Здесь придется выходить, господа офицеры, — сказал проводник, — дальше путь разрушен.
— Что такое?
— Русские, русские это. Разбомбили вокзал.
Маркус и фон Лорх нехотя вылезли из вагона среди прочих. Проводник неодобрительно посмотрел им вслед — всю ночь они не гасили света, и проводник принял их за любовников, тем более, что Маркус довольно жмурился, а фон Лорх выглядел усталым и измотанным.
— Определенно он принял нас за педерастов, — заметил Маркус.
— Если так будет продолжаться и дальше, — буркнул Лорх, — То определенно так и случится.
Маркус хмыкнул:
— Стали разочаровываться в женском поле, барон?
— Пока нет. Наоборот — стал разочаровываться в мужском.
— И во мне?
— В тебе — нет. Мы же друзья!
— Все друзья — это почти любовники.
— Вот именно! — Лорх опустил наушники у фуражки.
Сильно воняло гарью — впереди виден был разрушенный вокзал, окутанный тяжелым, с проблесками огня, облаком дыма.
— В пыль разнесли! — констатировал фон Лорх.
Маркус сдвинул назад теплую егерскую шапку, и протер вспотевший лоб рукавом.
— М-да, дела! Я раньше как-то не обращал внимания на опасности вроде этой. А сейчас я что-то очень полюбил жить!
— Это ты к чему?
— Мне интересно, барон, как вы относитесь к опасности попасть под бомбу?
— Как к этому можно относиться? Ты видел хоть одного, кто отнесся бы к этой возможности положительно? Нет? И я не видел. Я успокаиваю себя тем, что бомба тоже знает, на кого падать. Кому суждено болтаться на виселице — того и нарочно не утопить!
— И что, вы в этом уверены?
Фон Лорх коротко рассмеялся:
— Разумеется — нет! Слушайте, майор, какого черта вы толкаетесь? Будьте любезны ходить как следует!
Толкнувший Лорха майор танкист даже не обернулся, и быстро ушел, вслух сам с собой рассуждая о тыловой сволочи, черном придурке, вонючей заднице, паразитах, педерастах, заднепроходных отверстиях, клистирах, и тому подобном. По выговору в нем можно было узнать южнобаварца.
— Да-а! — выдохнул Лорх, — быстро все меняется!
— Вермахт что-то стал обижаться на нас, — прошипел Маркус, поправляя на плече ремень автомата.
— Вот именно.
У вокзала под сильным конвоем военнопленные и цивильные из ламсдорфских лагерей чинили полотно. Рабочих было много — Лорх предположил, что на работы вывели и зондерлагерь, и сам очень удивился этому факту. Маркус смолчал.
Все явно очень спешили — даже солдаты в грязной полевой форме — и отпускники, и маршевые — принимали участие в восстановлении развороченного пути, а такое поведение доблестных кнехтов вермахта было редкостью. Солдаты поэтому вызвали со стороны конвоя град насмешек, ясно свидетельствовавший об обострении противоречий между армиями Партии и государства.
Конвойные тоже что-то внезапно распустились — весело перекрикивались, и покуривали сигареты.
— Падает дисциплина по мере приближения фронта! — качнул головой фон Лорх, не заметив, что Маркуса рядом уже нет, и что он уже вцепился в первого попавшегося конвоира:
— Эт-то что еще за остроты при несении караульной службы, а?
— Виноват, мой штурмбаннфюрер, но уж больно смешно: так они спешат в Отечество, от фронта подальше, да сами посмотрите — того гляди штаны потеряют! И это наша армия! Засранцы… пальцем деланные!
Лорх подошел, и очень авторитетно рявкнул:
— Молчать! Идиот! Он еще будет анекдоты рассказывать! В карцере сгною! На кухне котлы вылизывать будешь, вместо заключенных! Какого лагеря конвой?
— Не велено говорить, мой оберштурмбаннфюрер!
— Болван! Из двести четырнадцатого?
— Я же сказал…
Фон Лорх сообразил, что они с Маркусом забыли представиться:
— Оберштурмбаннфюрер фон Лорх, и штурмбаннфюрер фон Липниц из медицинского управления лагеря 214. Знаешь таких? То-то, дурачок родимый! Мог бы и узнать меня — я личность приметная… Как ты посмел не узнать своего начальника, да еще и кавалера двух крестов с дубовыми листьями? Негодяй! О чем думаешь на службе? О бабах в корытцах? Я тебя евнухом прикажу сделать!
— Виноват, мой оберштурмбаннфюрер…
— Молчать! Отвечать только на вопросы! Кто у вас командует парадом?
— Как?
— Кто начальник конвоя?
— Оберштурмфюрер Кирхнер.
— Ага, знаю. А кто-нибудь из старших офицеров есть?
— Точно так, есть.
— Кто же? Что ты тянешь кота за яйца? Кто старший?
— Господин штурмбаннфюрер Рюдеке.
— Ах Рюдеке? Как приятно. Где он?
— В здании комендатуры, у вокзала. Оно уцелело. Вы подождите, сейчас явится обершарфюрер Вольф, он вас проводит. Извините — служба! — и конвоир сделал каменное лицо.
— Вот исполнительный солдат! — захохотал фон Лорх, — Надежда Империи! Да тебе вообще запрещено с кем-либо разговаривать при несении охраны! А нас ты должен был отогнать силой оружия! Кретин! Да уж ладно — вон бежит твой разводящий, так я тебя защищу, и постараюсь, чтобы тебе не выдрали задницу. Но чтобы впредь у меня не трепаться на службе!
— Это начальник караула, обершарфюрер Вольф и есть, мой оберштурмбаннфюрер. И очень я вам благодарен…
Маркус посмеивался, созерцая эту сцену, и поглядывая в сторону бегущего Вольфа. Тот издали крикнул:
— Стоять!
— Только пожалуйста, Вольф, не начни стрелять, если я недостаточно быстро навалю себе в подштанники! — крикнул Маркус Вольфу, и спокойно закурил сигарету.
— Здравствуйте фон Лорх! Так, вы теперь кавалер ордена Звонимира .
— Первого класса. С дубовыми листьями и мечами.
— Мои поздравления… а Липниц повышен! Что же, так и должно быть.
Рюдеке вышел из фургона штабной машины, что стояла возле комендатуры, на ходу стягивая зубами с правой руки теплую перчатку, но никак он не мог ее стянуть — у него внутри зацепился перстень.
Лорх усмехнулся:
— Да не трудитесь, Макс. Пожать вам руку я могу и в перчатке. Но вы мне не удивлены! Понимать вас так, что вы меня ждали сегодня?
— Разумеется. Я был осведомлен о вашем прибытии. Оно указано в оперативной сводке службы безопасности учреждения. Контроль безопасности служащих значительно усилен…
— Что-то случилось?
— Случилось. Опять происшествие.
— И что именно?
— Стреляли в Эрику Долле.
— Стреляли? Значит, не убили?
— Скажем так — не совсем убили. Тяжелое черепное ранение. Ее увезли почти мертвой, или, если хотите, едва живой.
— Вот как? Бедняжка!
На лице у Рюдеке промелькнула нехорошая усмешка:
— Знаете, опять все довольно странно. Кто-то выстрелил в нее из снайперской винтовки издалека — из-за ограждения лагеря. Золотой пулей.
— Да, это сильный выстрел!
— И очень интересный! В лагере вообще было только два стрелка, способных на такое — Липниц, и Дерек Шлоссе. Но Липниц был с вами в Ставке…
— А Шлоссе? Неужели арестован?
Рюдеке пожал плечами:
— Естественно.
— А есть у него…
— Алиби? Нет никакого. Говорит, что был на полигоне. Коротко говоря — фламандцу настал конец. Он на допросах только плачет, и твердит, что он ни в чем не виноват. В общем — «мстители за Рема «. Иначе говоря — совершенная мистика.
— А с Эрикой что теперь?
— Пуля раскроила ей весь череп, но скользнула сверху. Мозг поражен, насколько я понимаю — я в этих тонкостях не силен, но смерть не наступила. Ее увезли в окружной госпиталь, и, говорят, довезли. Находится в глубокой коме. Никакого контакта. Но пока жива. Впрочем, это дело временное — у нас быстро делается такое — эвипаном . Но по чьему-то приказу ее пока держат живой. Вот так.
— А в лагере какая реакция?
— Самая мрачная. Вольцов в бешенстве, да и не мудрено — в лагере убивают офицеров одного за другим, а он опять не может ничего представить начальству! Ему ежедневно намыливают шею из Штеттина, из центральной окружной резидентуры. Это мне Лоттенбург говорил… Вольцов особо зол на вас — всем рассказывает, что это именно вы довели несчастного Карла Вилльтена до самоубийства.
— Я с ним едва знаком!
— Я имею в виду вас с Липницем. То есть это Вольцов имеет в виду вас с Липницем.
— Если по справедливости — то так оно и есть, — признал Лорх, — У Маркуса просто вспыльчивый характер! Но что же ему теперь — пойти и повеситься, что ли? Мальчишка рассопливился, Маркус его одернул. Он боевой офицер, и носиться со слабонервными юнцами не обязан. И я бы посмотрел, как бы Вилльтена приласкал Вольцов, если бы Вилльтен поднял бунт! Кстати, о Вольцове: разве то, что он пристрастился к распусканию сплетен, это все, что о нем можно сказать?
— Знаете, почти что и все. Вольцов как парализованный. Единственное, что он еще сделал, так это воткнул микрофон Вильгельму.
— Интересно, какому Вильгельму? — сострил Лорх, — Канарису, или цу Лоттенбургу?
Рюдеке рассмеялся:
— Вам бы в варьете работать, фон Лорх, вы бы имели бешеный успех! Это остроумно!
— Так кому из них, все-таки? — не сдался Лорх.
— Да Лоттенбургу, само собой! А тот, вдохновленный вашим прошлым примером, выдернул микрофон, и послал его Вольцову в старом грязном носке. Шуточки стали что-то нынче у юнкерства!
— Это как раз то, что надо, что вы! А что Вольцов?
— Был на грани удара от бешенства. Сейчас ходит злой, как собака — того гляди, кусаться начнет. Вот такие дела.
— Не очень этому верьте — бешенство у Вольцова напоказ, как и все остальное, кроме брюха. У этого господина полно других микрофонов, которые едят и пьют, и на разряд детектора не щелкают. Это уж как водится.
Рюдеке улыбнулся.
— И они от Вилли очень близко, — продолжил Лорх, — а микрофончиками он только дразнит нас, как дразнят гусей. Ладно, поговорим о деле: вы можете дать мне машину — добраться до лагеря?
— Прямо сейчас? А успеет она обернуться?
— Что ж не успеет? Успеет. Вам здесь минимум до обеда…
— Гораздо меньше, что вы! И может быть, вам лучше подождать здесь?
— Извините, штурмбаннфюрер, не лучше. Я…
Рюдеке остановил фон Лорха жестом:
— Понятно. Сейчас же распоряжусь. Сейчас четыре тридцать. В пять выедете. Но в шесть сорок машина должна быть здесь.
— Отлично. И давайте попрощаемся.
— Это почему?
— Видите ли, у меня такое ощущение, что мы видимся в последний раз…
Рюдеке кинул на Лорха тревожный взгляд:
— Вы так считаете?
— Это факты, штурмбаннфюрер.
— Знаю я ваши факты. У вас с вашим другом есть одна неприятная черта — вам все время нужно есть такие шницели, который рыдают и просят пощады, пока их ешь…. а еще бы лучше — чтобы они и в брюхе распевали «De profundis» …
— Да что это вы вдруг, штурмбаннфюрер?
— Что? Сами знаете — не хочу быть орудием…
— Тогда поступайте как знаете, если горите желанием побеседовать накоротке с Филиппом Кругом, и его милыми ассистентами.
— Это действительно так серьезно?
— Настолько, что не будь я лицом заинтересованным кое в чем, так ни слова бы вам не сказал — по мне, говоря откровенно, пропали бы вы пропадом, Макс! — скривился Лорх.
— Я о другом.
— Знаете, я все же вообще не стал бы поднимать такого вопроса, если бы не имел на то серьезных оснований — знаете же меня!
— Но, тем не менее…
— Все, что вы можете возразить, мне наперед известно, штурмбаннфюрер. Я ни на чем не настаиваю — кто я такой, чтобы настаивать! — Лорх мило улыбался, но, по вспотевшему лбу и прищуренным глазам было видно, насколько он напряжен. — Меня совершенно не интересуют дела вашего ведомства, то есть даже не так: по чести, я от всей души желал бы провалиться ему в тартарары, вместе с вами, кстати говоря! Тут может быть один вопрос — что мне выгодно. В данном случае мне выгодно, чтобы вы не закончили жизнь в Гестапо… и даже, чтобы вы были живы и здоровы — но подальше отсюда! Пользуйтесь этим. И передайте от меня огромный привет там, у вас дома. И особый — Элеоноре Алексеевне. Тихо! Не хватайтесь за свой пистолет — если бы я хотел вас сдать, я бы это давно уже сделал! Я вам сказал: передайте там от меня привет. И только. Это, кстати, не значит, что кто-то может прийти ко мне, и начать передавать приветы от вас… я такого в форточку выкину. А вам — вам я желаю всего лучшего. И больше удачи в будущем!
Рюдеке долго молчал, сглатывая ком в горле, и мучительно пытаясь осознать столь неожиданный поворот, но… с ситуацией не справился, и поэтому тихо прошелестел, кривя рот:
— Что же, как говорится — спасибо и на этом. Если вы когда-нибудь попадетесь мне — я вас сумею отблагодарить.
— Ха! Вот уж представляю!
— Над советом вашим я подумаю. Очень хорошо подумаю. Но я не уверен…
— Смотрите, чтобы мне не пришлось действительно помогать вам, Рюдеке! Мои услуги стоят дорого!
— Да? А сколько?
— Дорого, Рюдеке. Очень дорого. Очень! Ну так я пойду? Кстати, Маркус стоит неподалеку с автоматом, и держит вас под прицелом. Так что не надо случайно стрелять мне в спину… Всего наилучшего, Макс. Хайль Гитлер!
— А? Что такое?
Вольцов потряс пылающей жестокой болью головой, причинив себе еще больше страдания, а потому скривил рот, едва не заплакав. Прямо перед ним с самым язвительным выражением лица стоял фон Лорх.
— Фон Ло-орх? — протянул Вольцов, жмурясь, и испытывая непреодолимое желание расстрелять мерзавца прямо здесь из своего пистолета.
— Хм, — отозвался фон Лорх, причмокивая губами — то ли он высасывал кровь из-под зуба, то ли еще что, но это причмокивание произвело впечатление совершенно неприличной наглости, и крайнего презрения.
— Что вам надо?
— Поздравляю, Вольцов, — бросил тот, продолжая посасывать верхний клык, — поздравляю! Гениально!
Вольцов привстал из-за стола:
— Это вы о чем, господин барон?
— Это я о Эрике Долле, господин контрразведчик! Шлоссе надо бы выпустить: сами же знаете, что он тут не причем! Только пусть катится в свои Нидерланды — подальше отсюда. Таким дуракам здесь не место — может произойти естественный отбор! Так и скажите Кругу.
— Почему Кругу?
— А Долле — его агент. И ваш, я знаю, но — и его тоже. А может быть и чей-то еще. В нашей стране такие милашки всегда агенты. Это тоже естественный отбор. Страшную как грех, вроде Ханны Майссе, брать на службу — явная ошибка. Хотя и умна.
— Откуда вам известны все эти подробности?
— Оттуда же, откуда и все остальное! — фон Лорх говорил каким-то неестественным, чужим голосом, — Я действительно теперь намерен спать с парабеллумом под подушкой, так как людей в лагере убивают одного за другим, и никто даже не представляет, кто это делает. Объяснение, что в кого-то вселился Дъявол, критики не выдержит, следовательно — виноваты спецслужбы. А знаете вы, что бывает, когда спецслужбы перестают справляться? Зна-аете — это многие из нас уже видели. Вот про то я вам и говорю. А вам уж точно теперь головы не сносить. Даже если это все само собой закончится, на что надежды, как вы сами понимаете, мало. Впрочем, все когда-нибудь кончается само собой…
— А вы, как я погляжу, изволите издеваться?
— Отчего же! Я кажется вам выразил только свое восхищение. Я человек достаточно примитивный — меня всегда надо понимать только буквально. Те, кто ищет в моих словах второй смысл, совершают ошибку… Так что я вами восхищен и ничего более. А что мне еще остается? Если бы я имел право вести следствие, я бы его уже давно провел, и закончил.
— Да неужели?
— Совершенно точно. Я как-то говорил вам, что вы мало занимаетесь разведками противника, перекладывая это все на Круга, который давно уж мышей не ловит, хотя и хорохорится… ради пенсии… Занялись бы — нашли бы. Инге Бютцель — это не узел, а так… дермо! Во всем, что происходит, только кретин не почувствует русскую руку. Уничтожают секретных агентов, значит — налицо расчистка оперативного пространства, а кто ее может проводить? Абвер? Пусть так. Но тогда Абвер работает, создавая вакуум, не подозревая, что он будет заполняться противником, или — им того и надо. Ведь им только одно подавай — захватить, устроить операцию, доложить об успехах, и — кресты на шею, само собой, в ущерб , а как же иначе, если это — конкуренция? Конкуренцию ведь не только еврейцы умеют устраивать! Меня это беспокоит прежде всего потому, что я — лицо заинтересованное, и тоже могу оказаться на очереди, а мне еще жить не надоело, уверяю вас, Вольцов, отнюдь!
— Хотите начать собственное расследование? Начинайте!
— Повторяю: я мог бы начать, но…
— Что — но?
— Головы полетят, вот что!
— Они и так летят.
— Согласен — летят. Но если я начну действовать так, как мне привычно, то поссорюсь с Крипо, уж пожалейте вы меня.
— К этому вас никто не призывает. Вас призывают к сотрудничеству.
— Да сколько можно!
— Что значит — сколько можно?
— А то и значит: отдал я вам Бютцель, ну, арестовали вы ее…
— Не мне вы ее отдали, и не я ее арестовал. Я не имею права производить аресты.
— Я не о том — арестовали ее, и все на этом! Что она — единственная? Так не бывает!
— Да это мне известно, что так не бывает. Однако, вряд ли кто-нибудь стоит над ней. Под ней — дело другое.
— Да?
— Нет, вы что, подозреваете кого-то конкретно?
— А если да?
— Так укажите мне на них, и кончим с этим!
— Чего захотели! Ну уж нет, Вольцов! Лишний раз я убеждаюсь, что с вами только свяжись — до самой смерти не отстанете! Сотрудничать я с вами не буду, нет, не хочу. Да и лень. Я человек ленивый по натуре, а уж если приходится под кем-то мальчишкою бегать — тут моей лени предела нет!
— Очень жаль, — Вольцову действительно было очень жаль барона, который этим отказом окончательно подписал себе приговор.
— Стоит ли? — не понял намека фон Лорх.
— Стоит, — со значением произнес Вольцов, — А вот что я скажу насчет Бютцель: поверьте, это немыслимо, чтобы над ней была развернута целая сеть! Это слишком сложно для НКГБ. Там сидят одни служаки без всякой инициативы, поскольку всех остальных уже давно выбили во вторую чистку. Да и место здесь не то, чтобы концентрировать агентуру, и проводить эмиссию — по их мнению. Не генеральный штаб. У Бютцель взяты только шифротаблицы, а к документам она не могла иметь доступа. Она же простой охранник! Мы выяснили так же ее связи, и подозрение ни на кого не пало. Хотя агент в лагере есть, и нам это известно, но он — рыбка мелкая, вроде шпрот. Пусть живет до поры! Так что расследование ведется, и торопиться нам некуда, и агент в лагере, так как информация, в которой заинтересована Москва, не утекала. И я вам советую сохранять спокойствие и бдительность, раз уж вы не хотите сотрудничать. Я, как вы можете видеть, спокоен.
— Спокойны, говорите? — захохотал Лорх, хрипя и прокашливаясь, — Да, Вольцов, вы действительно слишком большого мнения о своих мозгах!
— А вы мне не дерзите, Лорх! — вскипел Вольцов, — Поссориться со мной хотите?
— А мне все равно, поссорюсь я с вами, или нет, — парировал Лорх, — вы — покойник! Даже если агента и нет!
— Я? Покойник? Да я вас переживу!
— Вольцов, я когда-нибудь говорю без оснований?
Вольцов, прислушиваясь к Лорху, наконец понял, что именно показалось ему странным в голосе барона — барон довольно искусно копировал его, Вольцова, собственный тембр, выговор, и даже строй речи.
Вольцова пробрала дрожь, он побледнел, задумался, пройдясь по кабинету, и сел на свой стул.
— Что вы играете мной, как кот мышью, Лорх? Если есть что сказать — говорите.
— Не буду, Вольцов! Сами знаете, почему. Вы занимаетесь одним идиотизмом, а пока вы им занимаетесь, агент соберет все, что ему надо, и отъедет — сами знаете, куда! И плановая эвакуация блока «Н» будет сорвана, причем по вашей вине. План сменят, а вас… сами знаете. У вас есть не больше двух суток, чтобы пошевелить мозгами. И шевелить придется самому, а не перекладывать это занятие на Вилли Лиза — вы теперь не можете доверять даже ему.
— Это почему? — с растерянной улыбкой спросил Вольцов, чувствуя, что он сейчас потеряет сознание от головной боли.
— А потому, что когда вы прогорите, кто придет за вами? Филипп Круг. А кто вам так настоятельно рекомендовал Лиза? Тот же Круг. Вам остается самому взять агента, или же пустить себе пулю в лоб!
— Агента, агента… а вы сами знаете, кто это?
— Я? Нет. И знать не хочу.
— Неужели?
– Если бы знал, разве стоило бы тогда устраивать столько сложностей? Я бы сам взял его — на провокацию, на это я мастер, и ткнул бы вас в него носом, как шкодливого котенка! Уж не отказал бы себе в удовольствии! А после мне осталось бы только сказать вам: «te absolvo! » Это вам за ваши спецоперации… я еще и мстителен, вы ведь знали это? Впрочем, мне вас жаль. Могу вам только пожелать успеха, но, говоря откровенно, в ваш успех я не верю.
Вольцов молча отвернулся.
— Мне очень жаль, Вольцов, — повторил Лорх, и вышел из кабинета.
Вольцов немного посидел один, а затем вышел, и обратился к дежурному:
— Крюгер! Вы зафиксировали посещение СС-оберштурмбаннфюрера фон Лорха?
Дежурный обершарфюрер в изумлении воззрился на своего начальника:
— Мой штурмбаннфюрер… виноват, вас не посещал оберштурмбаннфюрер фон Лорх!
— Что? Как не посещал? Ты что? Да ты спишь здесь что ли, скотина?!
— Нет, мой штурмбаннфюрер, — затряс головой дежурный, — но, видите ли, в корпус вообще никто не заходил вот уже сорок минут! И не выходил тоже!
Вольцов вытаращил глаза, которые и так всегда были навыкате, и теперь создалось впечатление, что они вот-вот вылетят из глазниц:
— Это точно?
— Разумеется, мой штурмбаннфюрер.
Вольцов еще немного подумал, и бросился бегом в подвал — в отдел прослушивания.
— Привет, Вилли, — с порога позвал он, — дай мне пленку моего разговора с фон Лорхом.
— Это какого? — не понял Вилли Лиз.
— Последнего.
— Это когда шофер на проволоке повис?
— Да нет же! Того, который я закончил пять минут назад!
Вилли Лиз не смог удержаться от того, чтобы не постучать пальцем себе по лбу:
— Да ты пьян, что ли, шеф?
— А что такое?
— Ни с кем ты не разговаривал, ни пять минут назад, ни раньше! Мы не включали аппаратуру.
— Что? Я ни с кем не разговаривал? Да за кого…
— Это уж не знаю, за кого! — рассмеялся Вилли, — пошел бы, да выспался лучше! Ты говорил только сам с собой, и то — бормотал, но маленькие странности всякому позволены. Не поспи пять суток, не так забормочешь! Но кроме тебя не говорил никто. Или что, ты хотел бы, чтобы мы записывали и это?
Вольцов рухнул на стул, и принялся массировать себе лоб и переносицу.
— Вот-вот, — сказал Лиз, — Именно про это и речь! На-ка тебе водки, и отправляйся спать! Без тебя справимся — что-то сегодня совсем спокойно. А раз совсем спокойно — мог бы и отдохнуть. А то помрешь при исполнении своего долга — и кому от этого лучше будет?
Вольцов резко встал, повернулся, и не сказав больше никому ни слова, вернулся в свой кабинет.
Около дежурного Вольцова ждал фон Лорх.
— А я к вам, Вольцов! — весело объявил он, — только что приехал. И сразу к вам. Есть дело.
Вольцов сделал приглашающий жест, и пропустил фон Лорха вперед.
— Что вы хотите? — спросил он, садясь за стол.
Фон Лорх потер рукой подбородок:
— Хотел вам для начала сказать, что вы сели в лужу.
— Это вы о чем?
— О Эрике Долле! Такой агент!…
Маркус, зная, что Лорх ушел ни за чем иным, как именно дразнить гусей, и вернется не скоро, решил пройтись по всем своим знакомым — объявить, что его повысили в чине, и принять соответствующие случаю поздравления, и соболезнования по поводу несчастья, случившегося с его подругой. Сидеть взаперти как в связи с первым, так и в связи со вторым он посчитал нецелесообразным, и даже больше того — подозрительным.
Несколько подумав, он отправился прежде всего к Андре Кюстеру — почему-то Маркусу казалось, что именно Кюстеру надо в первую очередь нанести визит. Впрочем, все было ясно — Кюстер оказывал первую помощь раненой Эрике, и нужно было выяснить, что именно знает этот дотошный эскулап, и чего он не знает. Поэтому Маркус направился в лабораторию V, где Кюстера не нашел, и, выяснив, что Кюстер засел в биохимической лаборатории, (она помещалась в отдельном бараке за вещевым складом госпитального блока; чтобы дойти до нее, нужно было выйти за ограждение госпиталя, обогнуть внутрилагерную амбулаторию и дезкамеру, и пройти через другие ворота, где стоял пост), отправился туда.
Перед бараком, где была размещена внутрилагерная амбулатория для заключенных (не имеющая отношения к хозяйству фон Шлютце), толпилось до сотни заключенных, как мужчин, так и женщин. Они стояли, и дожидались своей очереди молча, сохраняя совершенную тишину, тишину сохранял и разводной конвой, оцепивший очередь больных со стороны всех возможных путей к бегству. Разводной конвой был без собак, солдаты были вооружены винтовками с примкнутыми штыками. Маркус прошел в мимо, кивнув знакомому унтерштурмфюреру. На посту, в воротах, через которые нужно было идти в биохимию, его даже не остановили — здесь его отлично знали.
Дежурный по биохимии коротко посмотрел на Маркуса, и улыбнулся:
— О, штурмбаннфюрер! Вам нужен стол?
— Я к Кюстеру. Он здесь?
— Натурально. Комната 3. Вы его могли в окно видеть.
— Вызовите его.
— Вы можете пройти сами. Сколько мне известно, он ничего еще не делает — только что выходил, и на нем нет спецодежды. Ваш пропуск?
Маркус подал пропуск.
Дежурный отметил время, и жестом пригласил Маркуса пройти через турникет.
Маркус прошел турникет, криво усмехнулся самому себе, и вошел в кабинет, приветствуя Кюстера:
— Привет, Андре. Это что у вас за столпотворение вавилонское в амбулатории? Эпидемия?
— Хайль Гитлер, — отозвался Андре Кюстер, морщась, — Какая там эпидемия! Саботаж! Горе одно, а не жизнь. А ты чего явился?
— У меня тоже саботаж. Зуб сломанный болит. Не поможешь?
— Я зубы не рву, да здесь и не та обстановка. Иди в нашу медчасть, и спроси Габи Ритке — она ведь у нас специалист по лицевой хирургии, умеет и с зубами обращаться. А стоматолог завтра с утра будет.
— Да я не о том. Боль унять ничего не найдется?
Кюстер некоторое время смотрел на Маркуса с недоумением, а потом расхохотался.
— Маркус! Неужели ты не вышел еще из того возраста, когда боятся зубных врачей?
— Допустим — не вышел. А ты дай мне что-нибудь от боли, а больше мне ничего и не надо.
— Хорошее дело! У тебя там как — дупло?
— Можно сказать и так… только это больше похоже на печку…
— Как?
— Ну, довольно большое дупло. Там больше дупла, чем зуба.
— Ага! Тогда надо налить пока в дупло спирту. А потом надо все это вырвать. Говорю тебе — сходи к Габи!
— Схожу, схожу. Так спирту, говоришь?
— Да, только тут надо чистого, а не водки. Дать, или есть?
— Давай грамм пятьдесят. Остальное выпьем.
— Да нет, Маркус, я на службе. А ты пей — не жалко хорошему человеку. Ты ведь у нас в чине повышен… поздравляю, кстати.
Маркус принял мензурку, и лихо опрокинул ее залпом.
— Ого! Где это ты так научился? — удивился Кюстер.
— Всегда умел. Так что за саботаж такой? Я подумал, что прямо сибирская язва началась!
— Эти опухшие руки и ноги? Нет, это не заразно. Это они себе мазут под кожу вводят. Или просто грязь.
— Смысл?
— А смысл простой: членовредительство. Сами у себя вызывают флегмоны, а там — до ампутации — как уж у них получится.
— Да зачем?
— Сложная история. Швигер начинает либо сокращать контингент, либо вообще сворачивать лагерь. Как там на фронте? То есть — не то, что из Ставки говорят, а что есть?
— Плохо.
— Ага! Стало быть — сворачиваемся. Вот, и первым долгом решили избавиться от госпитального контингента — то есть — больных, а не специальных. Из централа прислали зондерваген, новый, они его еще не видели, он с окошками, замаскированный, всех больных погрузили в него, и увезли у всех на глазах. Раньше-то в зондервагены грузили на станции, не в лагере… да и случалось это редко — несколько раз всего. А Фегель, — на лице Кюстера показалось нечто вроде презрения, но тут же испуганно погасло, — ну, он решил представить все это как отъезд домой. С оркестром и речами. Юмор у него такой. Решил поразвлечься.
— Домой? То есть в Россию, что ли?
— Вот именно. А русские поверили — и началось! В лагере процветает членовредительство, госпиталь переполнен — таким образом все возжелали домой отправиться. Швигер испугался, Репке бушует, да толку в том мало… и на днях прибудут три зондервагена, и придется тут всех и обработать на глазах у контингента — чтобы рассеять иллюзию, как выразился Репке.
— Да зачем? Пусть бы себе подыхали с лучшими надеждами!
— С лучшими надеждами — это прямо как Шлоссе! Знаешь, что он сидит под арестом? Вообще, ты в курсе…
— Я в курсе, Андре.
— Ага. Так вот, с лучшими надеждами — не получится. Весь здоровый и трудоспособный контингент должен пока сохраняться. И трудиться. Кроме, конечно, особых команд, тех, что подлежат ликвидации. Отсюда и проблемы воспитания.
— Все ясно, — сказал Маркус.
— Да… слушай, а ты знаешь, что я с Эрикой…
— Что?
— Ну, я с ней работал, когда в нее стреляли… И до этого.
— До этого?
— Она жаловалась на страхи, и… Я пытался применять к ней гипносуггесцию: не сделал бы так, она бы свихнулась, и попала в военный психиатрический санаторий… а это знаешь что такое?
— Вроде нашего «айнзатца».
— Вот именно. Оттуда возврата нет. С ней было крупно не в порядке.
— Почему мне не сказал?
— Ты бы с ней разбежался! Я же знаю тебя! Она была почти совсем не в себе! Ты бы ее бросил, и она пошла бы вразнос!
— Ладно, дело прошлое.
— Не прошлое. Теперь-то ясно, что ее страхи — не бред шизофренички! Ей и вправду было кого бояться! И я задал ей несколько вопросов уже после того, как в нее стреляли — я же ей помощь оказывал.
— И что?
— Да ты не понял, что ли? Она говорила!
— Прекрасно. А причем здесь я?
— Как это — причем?
— Да так! Что я могу сделать?
— Слушай, это ты сам сможешь решить. Лейсснер меня всерьез не воспринял…
— Ах, вот что! А я сначала и верно, не понял! Ты дешифруешь ее слова после… м-м-м… ранения, так?
— Вот именно! Я записал ее бред, и пытаюсь дешифровать его.
— Так это же не совсем действительно — она же не умерла.
– Нет, не умерла. Но была близка к смерти. У меня кое-что вытанцовывается. И вытанцовывается сопоставимо с тем, что она говорила мне раньше — под гипнозом. Только это все пока бредятина чистой воды, если все понимать буквально.
— А может, стоит именно так?
— Что?
— Понять все буквально?
— Да нет. Там символика. Но она поддается анализу. Ознакомить тебя? Ближе тебя у нее никого не было.
— Карл.
— Но Карл умер!
— Это верно. Нет, меня ознакомлять не надо. У меня своих забот…
Кюстер удивленно покачал головой:
— Странно! Я думал, что ты непременно заинтересуешься!
— Знаешь, что я тебе скажу, — встал Маркус, — если что получится — иди к Вольцову. Я здесь не причем. Вольцов человек умный. Так мы и решим. А я пошел — у меня дел еще невпроворот. Будь здоров.
— Да, до свидания, Маркус. Но я все же буду держать тебя в курсе дела — не возражаешь?
— Нет, не возражаю. Хайль Гитлер, Андре.
— Хайль Гитлер!
На сей раз новость облетела лагерь почти мгновенно: была объявлена боевая тревога по второй категории — по теракту. Доктор Андре Кюстер был застрелен в комнате 3 блока биохимических лабораторий выстрелом через окно. Неизвестный террорист двумя выстрелами из бесшумного оружия сначала застрелил часовых на вышках, а третью пулю послал прямо в лицо стоявшему у окна Кюстеру. Четвертая пуля настигла Маркуса фон Липница в тот момент, когда он выходил от Кюстера на улицу — но Липницу повезло: пуля, посланная в сердце, расплющилась о массивный портсигар, лежавший в его внутреннем кармане. Убийцу подвела его собственная меткость. Вскочивший на крик Маркуса с места дежурный по блоку бросился было к дверям, но споткнулся, упал, расшиб себе лоб, и так и не успел вмешаться в инцидент. Он ровно ничего не видел, и утверждал, что он слышал только звон стекла, крик Маркуса, а больше ничего сообщить следствию не может.
Сила удара пули о портсигар была столь значительна, что Липниц потерял сознание от потрясения, кроме того, его отбросило назад почти на метр, и он очень сильно ударился головой о стену. Голова у Липница была действительно серьезно разбита, но кости черепа остались целы.
Щербину от пятой пули, выпущенной неизвестно в кого, обнаружили в выступе кирпичной стены здания амбулатории. Пулю не нашли, да и не было возможности особенно ее искать.
Лейсснер немедленно отправил Маркуса в госпиталь под охраной двух агентов Гестапо. Лейсснер не исключал, что террористом мог оказаться и сам Маркус, раз уж ему одному посчастливилось выйти из этой передряги живым. Тем более, что самого террориста не нашли — он как в воду канул. Нашли только пистолет — «Браунинг-Лонг 09» с длинным глушителем кустарного производства. Пистолет валялся метрах в восьми от места происшествия за железным шкафом электрического распределительного щита.
Пули Лейсснером были идентифицированы сразу же: «Парабеллум», такие же, как и в случае прошлого убийства — Майи Эллерманн, золотые. Все пули и гильзы, как выяснилось после, были идентичны. Выстрелов, как и в прошлом случае, никто не слышал, но это было теперь понятно: применялся глушитель. Зная, кто именно чаще всего пользуется таким оружием, Филипп Круг распорядился интернировать резидента Абвер капитан-лейтенанта графа цу Лоттенбурга, и допросить его по горячим следам. К Лоттенбургу отправился Вольцов.
У Лоттенбурга находился Рюдеке, приведший назад в лагерь заключенных — его Вольцов попросил от графа удалиться, оставил у Лоттенбурга Лиза с тремя солдатами, и поспешил обратно – у Вольцова дел хватало. Лейсснер поинтересовался так же, где был фон Лорх, но тут все было чисто — во время теракта фон Лорх был у Вольцова, и это было зафиксировано.
Фон Лорх под арест не попал, но сразу после выяснения обстоятельств дела зашел к Вандерро, потребовал себе в приказном порядке спирту, и здорово напился – это было так же зафиксировано. В пьяном виде Лорх пытался прорваться к раненому Маркусу, но его смогли усмирить, и отправить спать. К тому времени по поводу убийства было выяснено почти все, кроме самого главного – террориста так и не нашли.
Место происшествия было блокировано довольно скоро, и выслали собак: собаки в Гестапо имелись свои, не конвойные. Собаки довели до угла третьего концентрационного блока, не дальше не пошли, только крутились на месте, скуля, и трусливо поджимая хвосты. Они напрочь утратили чутье, испытывали жуткий страх, к вечеру как одна заболели, и к ночи их хватил паралич, из чего заключили, что собаки подверглись воздействию какого-то нового яда, видимо, нервного действия. Вольцов, когда об этом сообщили в оперативный штаб следствия, хмуро сказал, что так всегда вели себя собаки, сталкиваясь с нечистой силой, и это послужило Лейсснеру поводом насмеяться над Вольцовым, и заявить ему, что Вольцову надо срочно взять отпуск, и как следует отдохнуть.
После того, как бесполезных собак увели, и начали прочесывать сплошь территорию блокированной зоны — каждый метр — в пустом пожарном шкафу обнаружили блокфюрера Томаса Шторха. Шторх был приколот армейским штыком от винтовки Маузер в горло, и пришпилен им к стене – штык, пройдя через горло насквозь, был всажен в шов между кирпичами. Удар был мастерский. В то, что террористом мог быть Томас Шторх, само собой, никто не поверил, и Круг, не видя иного выхода, отправился допрашивать Маркуса, которого, поскольку он еще не пришел в сознание, или, вернее — непробудно спал (обычное явление при сотрясении мозга), Круг велел накачивать стимулирующими средствами до тех пор, пока Маркус не станет способен давать показания.
Маркус и действительно вскоре очнулся, и показал, что выстрел в него был произведен почти в упор, но тем не менее лица стрелявшего он не разглядел: стрелок стоял к нему боком, подняв левую руку, согнутую в локте, и прикрывая ею лицо; выстрелы (он стрелял дважды) были произведены им из-под руки метров с полутора, и террорист тут же повернулся к Маркусу спиной. За одно Маркус мог ручаться почти точно: пистолет у террориста был системы «Браунинг-Лонг» или русский «ТТ», а к стволу его был привернут длинный глушитель, вроде того, что выпускался в Англии для английского пистолет-пулемета «Стэн». Впрочем, заявил Маркус, пистолет мог оказаться и английским, поскольку ему, как специалисту по стрелковому оружию, точно известно, что глушители выпускаются только англичанами и американцами под патроны калибров 7.65, 9, и 11.43 мм, а под русские патроны 7,62 их никто не делает.
Кроме того, Маркус утверждал, что террорист был одет в повседневную форму офицера СС, и нашивки его соответствовали чину штурмбаннфюрера. На вопрос, кто же это мог быть, Маркус только развел руками: он сказал, что знает в лагере практически всех офицеров, но террорист не показался ему даже немного похожим на кого-то из знакомых; так или иначе, но Маркус был уверен, что видел этого офицера впервые.
Не добившись от Маркуса больше ничего путного, Круг оставил его, наконец, в покое.
Попытка срисовать пальцевые отпечатки с рукояти пистолета как ни странно ни к чему не привела — их на пистолете просто не было.
Зато Дерека Шлоссе в этот день реабилитировали: было теперь ясно как день, что к убийствам он непричастен, о чем ему и объявил агент гестапо Шпренгер. Преображенный Шлоссе сидел в одиночке региментсаррест , и смотрел горделивым взглядом в сырую стену. Он дал себе слово выехать на фронт, сразу, как только его отпустят из этого мерзкого узилища.
Ночью все службы «Sipo-SD» активно работали, никто не пошел спать, но все же самое главное они пропустили: в час ночи за блокфюрером Дацкявичусом явился незнакомый ему офицер СС. Дацкявичус оделся, и вышел с ним. Еще час спустя Дацкявичус вызвал из барака двух заключенных трупоносов, и отвел к себе. Через десять минут трупоносы, Дацкявичус, и офицер вышли, и отправились в «айнзатц», к действующим печам.
Если бы кто встретил Дацкявичуса по дороге, он бы отметил, что Дацкявичус был не совсем в себе — он шатался, словно пьяный, и глядел вперед себя неподвижными вытаращенными глазами. По лицу его крупными каплями струился пот. Замыкал шествие тот самый офицер СС.
Двое солдат, которые были поставлены для охраны «айнзатца», отдали рапорт офицеру, так как знали его, и офицер немедленно, вместо благодарности за хорошую службу, расстрелял их из пистолета. Пистолет был маленьким, малого калибра – около 6 миллиметров, и вообще на пистолет похож не был. Стрелял он почти бесшумно, и офицер намеренно всаживал пули в мягкие ткани. Солдаты умерли мгновенно — было видно, что пули отравлены чем-то вроде цианида, или сходным соединением. Дацкявичус и трупоносы этим убийствам нисколько не удивились — даже не отреагировали на них.
По приказу офицера Дацкявичус достал из железного ящика еще один труп, который был здесь спрятан, и трупоносы засунули все три трупа в одну из горящих печей — одного на другого. Задвинув железный противень, трупоносы повернулись, и были расстреляны офицером в упор — пули вошли в мягкие ткани бедер. Дацкявичус сам открыл другую печь, и отправил туда тела трупоносов.
Потом случилось самое невероятное — открыв третью печь, блокфюрер Дацкявичус сам полез в нее — совершенно не обращая внимания на то, что у него пылают волосы, шипят обгорающие ладони, которыми он опирается о горячее железо, и что на нем горит одежда. Две пули из маленького пистолета вошли ему в ягодицу. Дацкявичус рухнул, и задымился. Офицер затолкал его в печь железным шестом, специально для этого и предназначенным, кинул за ним в печь свой пистолет, и закрыл заслонки. Из вытяжной трубы повалил жирный черный дым.
Офицер удалился, прежде окликнув патрульного солдата, который оторвался от своего патруля с тем, чтобы справить возле крематория малую нужду. Офицер отругал его за нарушение чистоты, пригласил за собой к печам, там заколол его, бросил, и растворился во тьме жилой зоны. Из лагерной зоны в жилую в этот момент прошло столько людей, что ни на кого конкретного часовые указать не могли — как раз сменялся караул.
Заколотого солдата вскоре нашли, и обнаружили неопознаваемые трупы, горевшие в печах. Снова срочно были мобилизованы все силы оперативного штаба «Sipo-SD». Всех поразили масштаб и бессмысленность этого убийства. Лейсснер резко выговорил Кругу за то, что даже в состоянии тревоги тот не озаботился всемерно усилить охрану лагеря — на пропускных пунктах, и жизненно-важных тактических точках она усилена была, но вот «айнзатц» под спецконтроль взят не был, а нужно было это непременно сделать. Круг стал огрызаться в том смысле, что на полное усиление контроля над охранной зоной понадобится батальон войск СД, которого у него нет, и вообще никому в голову не могло прийти, что террорист не затаится, а немедленно продолжит активные действия, да еще устроит резню именно в «айнзатце». Это было вне всякой логики, а задним числом все умны, кстати, и сам господин криминаль-статс-секретарь не догадался взять на контроль именно крематорий. Вольцов заметил, что хорошо еще, что террорист не догадался подорвать баллоны с газом у газовой камеры, а ведь и туда он прорвался бы без труда. Круг, представив, что было бы, случись действительно так, как предположил Вольцов, схватился за голову, и послал в «айнзатц» взвод автоматчиков из батальона «Z».
Лейсснер взялся идентифицировать трупы, с большим трудом извлеченные из огня.
Лагерь на этот раз обыскали весь: от дверей до дверей. Обнаружили пропажу Дацкявичуса, Рюдеке, и двух заключенных. Фон Лорх мирно спал у себя в комнате в доску пьяный.
— Что нашли? – спросил Вольцов Лейсснера.
— Один из обгоревших — точно Дацкявичус: череп прибалтийца, и рост сходится. Еще трое — наверняка заключенные — слишком сильно сгорели, хотя времени было явно недостаточно. Это свидетельствует о сильном физическом истощении. Два солдата опознаны совершенно точно…
— Что? Трое заключенных? А почему трое? Исчезли же два!
— Я сказал, что заключенных трое.
— Вот что? А Рюдеке? Его не удалось обнаружить в печи?
— Нет.
— Это точно?
— Штурмбаннфюрер, я ручаюсь, что Рюдеке в печи не сгорел.
— Тогда где же он? Надо искать его труп! Дермо, какого черта понадобилось ликвидировать Рюдеке? Офицер с таким весом! Это черт знает что такое!
— Извините, штурмбаннфюрер, — не согласился Лейсснер, — но вы совершаете ошибку. Если Рюдеке нет в печи, и нет в лагере, то это вовсе не значит, что Рюдеке непременно мертв!
— То есть как? А где же он?
— Например, бежал.
Вольцов задумался, потом воскликнул:
— Да нет, чушь, ерунда! Кто угодно, только не Рюдеке!
— Факты — упрямая вещь, штурмбаннфюрер.
— А вы точно уверены, что он не сгорел?
— Совершенно. Вы видели шрам у Рюдеке на лице?
— Видел — это с фронта. И что?
— У него была перебита челюсть пулевым ранением, и в кость вставлена золотая скобка. Все черепа сохранились настолько, что можно судить: челюсти у всех целы. И скобки нет.
— Вот как? Это меняет дело! Но куда он мог деваться из лагеря?
— Он мог уйти с машиной, которая вывозила барокамеру. Она вышла в ноль тридцать.
— Машина была проверена.
— Недостаточно хорошо. Я уже справился.
— Все равно не получается! Он выбрался раньше…
— Штурмбаннфюрер, я и не говорю, что Рюдеке совершил все эти убийства. Это его сообщники. Но уход Рюдеке с этим связан впрямую. Я приказал остановить машину, и выяснилось: корпус барокамеры вскрыт, значит, кто-то скрывался внутри. Рюдеке, впрочем, обнаружить пока не удалось.
— Так… А откуда взялся лишний труп? Все заключенные учтены, и все трупы были кремированы в восемь вечера…
— Значит, не все… Один был учтен как уже кремированный, но кремирован не был… это-то и сбило нас с толку. Но не отчаивайтесь — я здесь выгляжу не лучше, чем вы!
— Что-о-о-о?
— Случай, я так скажу, не первый…
— А! Эта потаскушечья компания мистиков!!!! Понял!!!! — страдальчески закричал Вольцов, ударяя себя кулаком по лбу. — Простите, Лейсснер. — Вольцов снял трубку телефона, — Один-це-три. Вилли! Срочно шифровку, свяжись с фельдполицай… сам знаешь! Пусть найдут нам Рюдеке живым или мертвым, пусть из-под земли достанут! Он не мог уйти далеко!
— С вашего позволения, я это уже сделал, — сказал Лейсснер.
— Это неважно. Вы — свое, я — свое. Вилли! Еще… Направь рапорт группенфюреру. Только быстрее. — Вольцов встал: — Пойду на квартиру к Рюдеке. Этого ж вы еще не сделали, нет?
— Всего наилучшего, — сказал Лейсснер, — Пойду, побеседую с Шлоссе. Его надо отпускать — хотя бы из того, что если мы этого не сделаем, то это произведет тягостное впечатление на офицерство. Главное мы уже знаем. Посмотрим, может быть еще Шлоссе что-то прояснит — теперь можно его направить в нужную сторону. Хайль Гитлер!
Вольцов пошел, нервно куря, и изредка стуча кулаком себе по бедру.
— Так, пора наведаться к нашему милому другу фон Лорху, — вслух засмеялся он, и принялся на ходу проверять пистолет, вынув обойму, — да не одному, а со взводом автоматчиков. Воспользуюсь уж я чрезвычайным положением, и возьму его лично! А там — трава не расти. У меня он сейчас даст показания! Куда денется, даст!
Вольцов останивился, спрятал пистолет, и решительным шагом направился к себе в кабинет.
Вольцов зашел в свой кабинет, сделал оттуда один звонок по телефону, и застрелился.
Когда в кабинет Вольцова вбежали, то обнаружили его мертвым, лежащим возле стола. В руке его был зажат пистолет. В ящике стола у него были обнаружены патроны калибра 9 миллиметров с золотыми пулями, и 3 000 долларов США в банкнотах по 20. У окна на коленях стоял Вилли Лиз, воткнувший себе в живот свой «нож чести», и обеими руками старавшийся всадить его еще дальше. Он был еще жив, но умер сразу, как его вынесли из кабинета.
В левой руке Вольцова при осмотре обнаружили зажатый клочок бумаги, на котором было написано: «LOUIS NATHANIEL HOFRIDI».
Новогрудок. 14 января 1944 года.
Явившйся с утра в штаб Доманов приказал вызвать к нему Лукьяненко, а сам, зеленея от бессонницы и курева, засел, напуская на себя деловой вид. Лукьяненко вскорости явился.
— Звал, Тимохвей Иванович?
— Звал.
— А що? Жалься, бо я времени не маю.
— Это как это ты для меня времени немаешь, а?
— А так от. Так що такэ слишилось, га?
— Ты сядь. Вот что… ты знаешь, что у нас засел тут большевицкий человек?
— Це идэ?
— Да тут — в штабе.
— Удывил! И не один, и не два!
— А кто, как ты думаешь?
— Бис его знаеть, я ж не гадалка. Хто угодно. Хотя и ты!
Доманов вскочил как с пружины:
— Ну, знаешь!
— А що — знаешь! Ты тоже ж можешь буть. А могу буть и я. Тут правды не добьешься, тут — лотерэя!
— Нет, ты шуточки эти свои мне оставь, Владимир Иванович! И головой лучше подумай, а не ж…ой, прости на худом слове! Если я тебя с этим позвал, значит, имеется сигнал, и сигнал внимания нашего стоящий!
— Тоби-то що до этого? Я тут абвер , и мени це робить треба. Излагай той сигнал, я проанализирую.
— Вместе будем анализировать. Меня тоже касается.
— Чому?
— А не хочу я висеть, когда нас всех тут сдадут партизанам!
— Это хто ж такэ сможеть?
— Вот и вопрос.
— Слухай, к чому ты клонишь-то? Я ж чую, у тебе е якая-то задумка.
— Слушай, мы с тобой про многих думали…
— То було.
— А про кого не думали?
— Про кого?
— Про Павлова-то…
— Атамана?
— Атамана.
Лукьяненко свистнул.
— А ты пока молчи, — покивал головой Доманов, — Услыхал — и молчи.
— Ну то ясно. Но…
— А что — но? Сам подумай, сопоставь кое-что… А то и заметь — партизаны, да и красные агенты кое-кого убили, а этого никто ни разу и тронуть не подумал… А его бы — в первую очередь! Сам ездит, операциями руководит, только против ляхов. Красные все у него утекают… И все такое.
— Так и тоби — пэршая очередь! Тоби ж не вбивають…
— Зато вербуют! И про меня, и про тебя, односум, все до ниточки знают! Уразумел?
— А хто вербовал?
— А кто вербовал — тот уже упокойник. Но сам факт!
— Ох, зря ж ты его не захапувал, от що!
— Хорошо, выстрелить успел! Пошел, дура, в лес погулять… караулы проверить! Да я, говоря честно, так струхнул, что и сам не знаю — кончил я его, или нет, да и где это было — вот не покажу… Бег как жеребец! Да это ладно. Но сказали мне вот что: не соглашусь вас выдать, так вас и без меня выдадут, а мне тогда — петля. Да брат рассказал — убежал он, когда в другой лагерь его везли — в каторжный — за то, что я у казаков начальник штаба… Так и сказали. Вот и понимай. Штаб проверить надо. И вперед всего — тех, кто нас с тобой сильнее. Кто шавка — это пока хрен с ними.
Лукьяненко долго думал. Курил, жевал галеты, выпил водки. Наконец сказал:
— Слухай, к Павлову треба приставить глаз. И ухо. И пока що не шустрить. Там само станеть видно.
— Кого предложишь?
— Та… хиба Юськина?
— Это можно. А может Богачева ? Ты ж с ним пуд соли съел…
— Можно и Богачева. А мабудь обоих?
— А что, это возможно?
— Що ж нет? Хай так и буде. Та й я побиг. Прощевай пока, Тимохвей Иванович.
— Ну давай, что же. Вызову, если что.
— Сам забегу. Бывай.
— Тебе того же.
Доманов был доволен — все было сказано, семя брошено. Оставалось ждать. Ждать и не вылететь за время ожидания в трубу.
Экс-ан-Прованс. 14 января 1611 года.
Седьмой день продолжался допрос под пыткой обвиняемого Лоиса Гофриди по обвинению его, поименованного Гофриди, духовного священника, в околдовании одержимостью девиц Луизы Капо и Магдалены де ля Палю, урсулинских монахинь обители близ города Экса. Первые два дня по три раза Гофриди подвергался испытанию горячей водой, которая заливалась ему в горло посредством воронки, на пятый же день применили сапоги из козлиного пергамента, которые надевали ему на ноги мокрыми, а затем сушили в огне — ибо чем же еще и наказывать еретика и богоотступника, как не кожею диавольского козлища, да только толку так от Гофриди и не добились — Гофриди клялся именем Пресвятой Девы, святых и апостолов, почитаемых в лоне матери нашей, Святой Римской Католической Церкви, а также именем Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятой Троицы, что он ни в чем не повинен, ни в чем не сознается, да и сознаваться ему совершенно не в чем. Потом было сознался он в любострастиях, но взял вскоре свои слова обратно, говоря, что не желает компрометировать тех, с кем он предавался этому пороку, ибо святые мужи настоятельно просили его назвать имена жертв его сладострастия. Он отказался, и заявил, что признание сие вырвано у него мучением испытания, и стал упорствовать, отчего и пришлось прибегнуть к сапогам из козлиного пергамента, выше упомянутым, снова, с большею страстью, и с троекратными молениями. При этом испытании сапогами Гофриди уже только плакал, дабы лживыми слезами своими при диавольском наущении разжалобить духовного судию епископального судилища – почтенного отца Кристиана, и господина приора де Трамбле, ведшего следственное дознание священной инквизиции римской и французской, находящейся под покровительством Его Святейшества Папы, и Его Преосвященства архиепископа Реймсского, разжалобить он пытался так же и братьев истины , и досточтимого отца-инквизитора Прованского, каковой был главным обвинителем упомянутого Гофриди — патера Михаэлиса.
Но, хвала Создателю, все сие слезоточие было тщетным: лживые слезы не тронули сердец благочестивых отцов, и решено ими было, ввиду упорного нераскаяния еретика, богохульника, и колдуна Лоиса Гофриди, продолжить испытание дыбами и кнутами, ужесточая сие испытание в стремлении, хотя и подвергая мукам грешную плоть отступника, спасти его бессмертную душу.
Когда Гофриди предупредил о том, что его ожидает, пришедший к нему в подземелье для увещания святой отец обетованный Иорден из Лилля, из капуцинов св. Франциска, то грешник сей только разрыдался, и даже лишился от ужаса чувств, однако так и не поспешил с признанием. Это упорство, несомненно вызванное диавольскими кознями, помощью его и поддержкой, не помешало достойному брату Иордену из Лилля молиться о спасении души упомянутого Гофриди со всею пламенностию и состраданием.
Утром, как только взошло солнце, января четырнадцатого дня, года от воплощения Господа нашего Иисуса Христа 1611, упомянутый грешник и бывший духовный священник отлучаемый и отвергаемый от сана и Церкви, поименованный Лоис Гофриди, чародей и колдун, еретик, ересиарх и демонопоклонник, раб Нечистого, называемый им «Лонгос», или «Лонже», что нам известно доподлинно, был взят из подземелья тюрьмы священной инквизиции для пытки на дыбах.
Когда же он был введен, и святой отец Кристиан возвестил ему, что предстоит ему перенести страдания во имя истины, и ради искреннего его раскаяния, дабы облегчил он покаянием душу свою и был возвращен в лоно господне; и ради спасения души его должно будет терзать его бренное тело, но что это — менее чем ничто по сравнению с муками Искупителя нашего на кресте, принявшего смерть во искупление грехов человеческих, и прочее, и прочее, Гофриди, слыша это, от страха испустил мочу, и впал в беспамятство, из-за чего испытание было задержано, и Гофриди передан был лиценциату медицины Легару, дабы тот привел его в сознание, и укрепил его телесные силы перед предстоящим испытанием. Когда же упомянутый грешник Лоис Гофриди пришел в себя, отлитый холодной водою, то ему связали руки за спиной, и между них вложили железный ключ, к ногам же его была привязана тяжесть весом в 180 ливров, после чего он был подвешен на блоке, и трижды брошен, и трижды вздернут, дабы как следует сотрясти все члены его тела. Но, поскольку Гофриди молчал, так было продолжено до семи раз. Гофриди скрипел зубами, испускал зловонные ветры, и кричал, что невиновен. Тогда было добавлено веса к его ногам сначала до 200, а затем — до 252 ливров, и бросали его уже до десяти раз, и так продолжалось посемижды, после освидетельствования тем же лиценциатом Легару, который говорил, что испытание можно продолжить, так как сей грешник весьма крепок телом. Гофриди кричал, и выл подобно волку, и сочленения его трещали, но, когда его сняли и спросили, признается ли он, он снова ответил нам, что ни в чем не признается.
Тогда, посовещавшись, святые отцы, равно как и мы все, решили, что Сатана укрепляет сему Гофриди дух его, и делает нечувствительным к страданиям. Решили тогда добавить весу к ногам его до 300 ливров , но бросить только трижды, дабы вконец сего грешника не изувечить, ибо милость должно проявлять и к грешникам, и проявляемая милость дает плоды не менее обильные, нежели твердость к самым закоснелым еретикам. Так и сделали, но Гофриди опять сказал, что ему не в чем признаваться.
Тогда мы стали искать на его теле заколдованные места, к которым прикасался Дьявол: длинную иглу мы втыкали в его тело, бдительно следя, в каком месте он не почувствует боли, и где не выступит кровь; нашли мы такие места возле обоих его яиц, а также вокруг заднего прохода грешника, и изобличили его, но он снова отказался признаться…
— Так, и что же мы теперь будем делать, преподобный Михаэлис? — после долгого раздумия вопросил отец Кристиан.
— Если бы знать! — буркнул тот.
— Что, затрудняетесь?
— И весьма, святой отец! Если чертовы метки делают Гофриди нечувствительным к страданиям, то обычно мы лишали силы такие чертовы метки… да только для этого надо смочить такие места святой водой, и начертать на них крест святым елеем… но в таких местах!? Кощунство это.
— Вот именно, преподобный! — покачал головой отец Кристиан, посматривая на приора де Трамбле, — Вот именно! А Нечистый от нас только и ждет подобной ошибки!
— Не хуже вас это понимаю, достойнейший, — согласился Михаэлис, — а вот как здесь быть нам — не представляю.
Приор де Трамбле, неподвижно сидевший на низкой скамеечке, шевельнулся, и произнес необычайно тонким, высоким голосом:
— Может быть, выжечь все это каленым железом, да и все дела? А при этом читать «Богородицу»… На ваше усмотрение, святые отцы.
— Неплохая мысль! — воскликнул Михаэлис.
— А что, давайте приступим. — согласился и отец Кристиан.
Так они и сделали. Двое подручных главного палача перекинули Гофриди животом через «козла», и притянули ему голову как можно ниже, а палач принялся выжигать те места, что ему указали, старательно и точно. Гофриди уже не кричал, но только глубоко втягивал носом и по временам кряхтел, закатывая глаза. В беспамятство он уже не впадал.
Михаэлис читал молитвы, а отец Кристиан осенял крестным знамением каждое выжженное место.
Наконец, закончив свою работу, палач отступил.
— Бросьте его пока на лавку! — приказал отец Кристиан.
Так и было сделано, и Гофриди как упал на скамью, так и остался — с головой, подвернутой на левую сторону, с немигающими остановившимися глазами, вперившимися в стоящее в углу большое распятие.
— Во-от, Дъявол-то его покидает, вон как он смотрит на образ Спасителя! — удовлетворенно заметил палач.
Патер Михаэлис присел на скамью:
— Ох и умаял же меня этот еретик! — покачивая головой проговорил он.
— Есть от чего утомиться — упорный! — согласился отец Кристиан, — а вы еще, святой отец, и демонов изгоняете… Как, кстати, дела там, в обители-то?
— Не сказать, чтобы хорошо, любезный брат: припадки одержимости у Луизы Капо пропали, что есть, то есть, но она с тех пор находится в тоскливом оцепенении, и по большей части плачет, еще ее мучают страшные боли в голове. Бедная девушка тает прямо на глазах! А Магдалена де ля Палю не освободилась от демонов в полной мере: припадки хоть и стали реже, но имеют место, и хоть ее больше не беспокоят угрожающие голоса бесов, и корчей больше нет, но она еще одержима, без сомнения одержима: называет она себя часто почему-то Инге, говорит на немецком языке, но каком-то странном и неправильном, и все кричит, что какой-то Хайке Шультце угрожает опасность… Там много всего. Рассказывает она про синагогу Сатаны, и называет ее «охранною гвардией» некоего беса, которого прозывают просто «вождем»… странные вещи, и невиданные даже для этой еретической Германии! Я этот бред даже смущаюсь на бумагу переносить…
— И не стоит, — сказал приор де Трамбле, — Дойдет еще до народа, решат, что она пророчествует.
Михаэлис кивнул, и продолжил:
— Вообще, это дело проклятое какое-то, просто, как кто проклятие на него наложил: мало того, что с девицами творится, так еще убивают, сами мрут, руки на себя налагают: слугу моего зарезали, а третьего дня покончил с собой Гийом де Туш!
— Грех-то какой! — воскликнул Кристиан.
— Это он что, в помрачении разума? — поинтересовался приор де Трамбле, имея в виду покойного Гийома.
— Да как сказать — может быть. А грех сей — от греха: заподозрил мой Гийом, что болен дурною болезнью, стало быть — был грех плотский, ибо по-иному ведь эта хворь не прилипает к человеку…
— Чем же он именно заболел? — живо переспросил приор де Трамбле.
— А заболел он, отец приор, надо думать испанской чесоткою .
Приор де Трамбле усмехнулся, а отец Кристиан прокомментировал все это одним только восклицанием:
— Ужас!
— Так это ведь еще не все! — Михаэлис нервно потер руками, точно умывал их, — Отец Николаос пропал по дороге в Реймс, и пропал совершенно без следа! До Безансона он, однако, дошел, это известно, а далее — как в воду канул! Еще вот: о злодеяниях Гофриди проповедовал бродячий монах Мартен, так того нашли в лесу повешенным… Когда только кончится все это!
— А вот изобличим колдуна, да предадим его светской власти, тогда все и кончится, — ответил отец Кристиан.
— Да не приступить ли нам к нему снова, святые отцы? — предложил приор де Трамбле.
— Да, пожалуй, — согласился отец Кристиан, и крикнул палачам: — Эй вы, там! Продолжайте!
Дюжие подручные повытчика подхватили обвисшего мешком в их руках Гофриди, и потащили его к вбитому в толстое перекрытие блоку. Гофриди стонал. Швырнув его на пол, подручные заломили ему руки за спину, и стали скручивать ему запястья длинным волосяным шнуром. Гофриди истошно вопил, так как плечи его были вывихнуты предыдущими пытками на дыбах.
— Нет, так дело не пойдет! — со знанием дела оценив состояние допрашиваемого, остановил палачей приор де Трамбле, — этак вы ему руки с корнями вырвете! Легару! Надо бы вправить…
— Так опять выйдут — растяжка, — пожал плечами лиценциат медицины, — Я уж вправлял.
— Так надо что-то другое сделать.
— Хорошо, а что именно прикажете, отец приор?
— Да я не к вам, Легару. Вы делайте свое дело. Палач! Можно его как-то по другому подвесить?
Гофриди посмотрел на своих мучителей круглыми от боли глазами, и быстро, сбиваясь, забормотал:
— Нет, я, наверное, не смогу этого выдержать… да что вы делаете со мною? Вспомните Господа — разве хорошо поступали те, что били его по щекам? Так ведь всего лишь били по щекам — а вы…
— Это что? — заорал тут же отец Кристиан, — Господа вспомнил? Ты бы лучше покаялся пред Господом, отступник!
— Покаяться? Покаяние — дело добровольное, а не по принуждению! А таких мук выдержать невозможно — этак у вас каждый признается в чем вам угодно — вы ему только скажете — и он признается.
— Так признавайся! — не сбавляя тона, предложил отец Кристиан.
— В чем?
— Что, не знаешь?
— Так в чем же именно?
— А это тебе лучше знать — ты же колдун, а не я!
— Я не колдун!
— А кто?
— То есть как…
— Если ты не колдун, то кто? В каком качестве ты служил Дъяволу?
— Я не служил никакому Дъяволу.
— Ну вот еще! Если сказано служил — значит служил! Или я, по-твоему, лгу? А зачем мне лгать?
— Но я не виновен…
— Если ты не виновен, значит я лгу? А зачем мне лгать, я тебя спрашиваю?
— Лгать вам незачем, — согласился Гофриди.
— Стало быть, ты виновен!
— Но нет же!
— Опять он за свое! — засмеялся отец Кристиан, — только чуть отпустили, и гляди ты — снова невиновен! Одумался! Что бы такое применить к нему, чтобы не калечить особо, а чтобы всех святых он вспомнил?
– Огнем? — высказал задумчиво свое предложение приор де Трамбле, пожимая при этом плечами.
— Антонов огонь может случиться, отец приор, — покачал головой лиценциат Легару, — довольно уж огня на сегодня.
– Тогда, может быть, жаждою? Накормить мерзавца селитрой, и пить не давать?
— Долгое это дело, отец приор, — отрицательно закачал головой отец Кристиан.
— Святые отцы, а может не выкручивать ему руки за спину, а связать их просто над головой, так и вздернуть? — предложил палач, — Так делается… А то мы ему руки точно так вывернем, что ни костоправ, ни коновал не помогут, ха! — палач заржал, — Нет, и вправду — подвесить вот так, как мешок, и пускай себе висит. А груза к ногам прицепим ливров пятьсот, и тогда у него ноги будут из колен выходить, а руки — только из локтей. Я видел, так делают во Фландрии. Сделаем? Эй, вы, — палач повернулся к подручным, — Делай!
— Попытайся, сын мой, — сказал отец Кристиан.
Подручные вытянули Гофриди руки, и так связали. Палач перекинул конец веревки через блок, коротко ухнул, и резко вздернул Гофриди вверх.
Плечи Гофриди ощутимо затрещали, и первоначальный его крик перешел в задавленный, жалобный вой.
— Сознаешься ли ты, несчастный? — ринулся к Гофриди отец Кристиан.
Вой сменился судорожными всхлипами.
— Сознавайся громко, вслух, — приказал инквизитор, — чтобы все слышали твое признание, и ты не смог бы в дальнейшем от него отпереться!
Ответом были только стоны.
— И что с ним теперь делать? — недоуменно выпятил губы патер Михаэлис, — Молчит ведь! Это же надо — молчит!
— Упорство, достойное лучшего применения, — отметил приор де Трамбле.
— А пусть пока повисит, — отмахнулся отец Кристиан, — он одумается. Вот вы увидите — одумается!
— И верно, пусть его повисит, святые отцы — тоже не мало! — высказал свое мнение палач, — А то я еще пару раз охажу его плетью по ребрам, так он у меня тут же хоры ангельские запоет, колдун проклятый!
— В каком виде мы представим его на судилище, — покачал головой Михаэлис, — грех сказать…
— Horribile dictu! — согласился на ученый манер мэтр Легару.
— А нам, почтенный, торопиться вовсе некуда, — возразил приор де Трамбле, — здесь все в наших руках. Как сознается, так кинем его в каменный мешок — прекрасно успеет выздороветь до судилища!
— Да это-то так, отец приор, только народ требует от нас немедленной расправы!
— Если мы будем всякий раз делать то, что требует народ, мы, почтенный, скоро окажемся на этой же дыбе, — лениво цедя слова утвердил приор де Трамбле, — народ подождет. А вот то, что он интересуется так этим делом — это несомненно хорошая весть!
Михаэлис несколько подумал над словами отца приора, затем решительно встал, одернул рясу, и подошел к Гофриди с Евангелием и распятием:
— Именем Господа Бога нашего, умоляю тебя: покайся! — крикнул он, и на глазах его выступили слезы, — Мой Бог, как мне прискорбно ™наблюдать за страданиями твоими!
Гофриди с трудом открыл было рот, но тут же захлопнул его обратно.
— Палач, делай свое дело! — приказал отец Кристиан.
Тот долго выбирал плеть, наконец взял плетеную, со свинцом в кончике, обварил ее в круто просоленном кипятке, помахал ею по воздуху, и, быстро, на носочках подбежав, с двух сторон полоснул Гофриди по ребрам.
Гофриди взвыл.
Палач повторил то же, увидел, как глаза Гофриди налились кровью, и докончил дело ударом кулака в живот.
— Стой! — приказал приор де Трамбле.
— А пусть его, что вы, отец приор, — отмахнулся отец Кристиан, — совершенно понятно, что даже палач ненавидит этого злодея!
— Ни в коем случае! Если мы его здесь уморим, все пойдет насмарку, как вы этого не понимаете? — заорал приор де Трамбле, — Он нужен мне на костре! На костре!
— Будет, будет вам костер, отец приор! Никуда он не денется!
— Да ваш палач его прикончит!
— Нет, не прикончит. Мой палач свое дело знает.
Гофриди захрипел, кровь вспенилась у него на губах, и чистой струей потекла с подбородка на грудь. Голова у него бессильно повисла книзу.
— Уберите теперь отсюда эту падаль, — скривился отец Кристиан, низко поводя взглядом: он сообразил, что палач все-таки перестарался, – Давайте же! Снимайте, и волоките в темницу. Завтра продолжим с ним.
Палач, демонстративно не торопясь, отвязал веревку, и Гофриди рухнул на пол. Подручные подняли его с пола, отвязали веревку с запястий, и выволокли Гофриди вон.
Экс-ан-Прованс. 15 января 1611 года.
Едва только зимнее солнце снова затеплилось над благословенным городом Эксом, палач с подручными снова пришел за Гофриди. Тот был в сознании, но ходить не мог, и потому его принесли на руках. Посадив на лавку, сзади которой поставили распятие, а по правую и левую стороны — подсвечники с горящими толстыми восковыми свечами, его оставили сидеть так, пока что в полном одиночестве. Из примыкающей к застенку комнатки, снабженной смотровым глазком — замаскированным в виде всевидящего божественного ока, намалеванного на стене застенка — за происходящим наблюдал Михаэлис, шелестя губами и перебирая четки — он пламенно молился. Инквизитор Кристиан так же находился в этой комнатке — он молился у некоего подобия церковного алтаря, в этой комнатке сооруженного.
Затем оба святых отца, потупив очи, и распевая «богородицу», вошли в застенок за спиной у Гофриди.
Гофриди не обернулся.
— Итак, Гофриди, — начал Михаэлис, — Ты полностью изобличен: во-первых — в колдовстве, во-вторых — в малефиции , в третьих — в демонопоклонстве, а в четвертых — в сношениях с Дъяволом. Кроме этого, как бывший священник, ты обвиняешься в отступничестве и ренегатстве, то есть — в самых тяжких преступлениях против Веры, а так же и в ереси, поскольку отступление от Веры есть ересь. Тебя уже предали торжественному отлучению, и ты все равно будешь предан в руки светской власти. Из этого следует, что своим упорством в непризнании ты только увеличиваешь и продолжаешь свои муки, и это нам очень прискорбно…. Покайся, и ты прекратишь бессмысленные мучения. Признайся!
— Мне не в чем признаваться, святые отцы, — прохрипел Гофриди в ответ.
— Ты хочешь сказать, что на двух урсулинок Луизу и Магдалену не насылали бесов? — спросил немедленно отец Кристиан.
— Не знаю. Но наверное, насылали, раз они одержимы.
— Раз ты сам признаешь, что бесов должен был наслать кто-то, значит ты не отрицаешь того, что иначе одержимость бы не возникла?
— Точно не знаю. Знаю только, что если кто и наслал бесов, то это сделал не я.
— Ты не отрицаешь того, что бесов можно наслать только посредством колдовства?
— Я не знаю, так это, или нет.
— Но ведь в писаниях отцов Церкви ясно сказано, что это так! Или ты хочешь подвергнуть сомнению писания отцов Церкви?
— Я не стану противоречить ничему, что утверждается в писаниях отцов Церкви.
— Стало быть, ты признаешь то, что бесов насылают только колдовством и никак иначе?
— Да, я это признаю.
— Так же в этих писаниях говорится, что околдованные, по особой к ним милости Божией, всегда могут верно указать на того, кто их околдовал. Ты признаешь это за истину?
— Может быть.
— Так признаешь, или же подвергаешь сомнению?
— Признаю.
— Так значит ты признаешь и то, что показания околдованных девиц Луизы и Магдалены верны?
— Мне неизвестно точно, какие именно они давали показания.
— Они обе, упорно и не сговариваясь, показали многажды, что это ты, Лоис Гофриди, околдовал их!
— Но я не околдовывал их!
— А кого ты околдовывал?
— Почему вы мне не верите, святые отцы? Почему вы лучше поверите сумасшедшим бабам, чем мне, в то время как я в здравом уме? Кого я мог бы околдовать! Да клянусь, я даже не знаю как это делается! Я невиновен ни в чем!
— Ты снова упорствуешь в своем непризнании?
— Во имя Иисуса и Марии, я невиновен, святые отцы!
— Как? Так-таки ни в чем не виновен?
— Совершенно, святые отцы.
— Каждый из нас в чем-нибудь да виновен, — вставил Михаэлис, — а безгрешным может считать себя только еретик!
— Грехи мне были отпущены.
— Что за такое может быть отпущение, которое отпускает преступление против Спасителя?
— Я не совершал преступлений против Спасителя.
— Эй, палачи! — позвал отец Кристиан, — Продолжим испытание!
— Давайте-ка начнем с чего полегче, — предложил Михаэлис, — что бы он, по крайней мере, поначалу смог отвечать в трезвом уме, ежели, конечно, одумается.
— Так ведь ничего не готово, кроме дыбы, господин мой, — почесал в затылке палач, — я думал… Однако, может, свечами?
— Делай, делай, сын мой, — разрешил Кристиан.
— Что же вы делаете, святые отцы? — возопил Гофриди.
— А вот сейчас увидишь! — хмыкнул палач, и подручные его начали привязывать Гофриди в распятой позе к брусу.
Растягивая ему руки, подручные вытянули снова плохо вправленный плечевой сустав, от чего Гофриди взвыл, и немедленно потерял сознание.
— Стойте! Оставьте до врача! — крикнул Михаэлис.
— Ничего-ничего, делайте, — махнул рукой Кристиан, — Да побыстрее. Усердие ваше угодно Господу!
Гофриди привязали, после чего привели его в чувство двумя ведрами холодной воды.
— Благодари Господа Иисуса Христа и сладчайшую Деву Марию за то, что они ниспосылают телу твоему очистительные страдания, но тщатся спасти твою темную душу от вечной муки адовой! — прогремел отец Кристиан, и несколько раз перекрестил Гофриди.
— Боюсь, что в аду мне хуже не будет! — вдруг выкрикнул Гофриди, теряя разум в тошном ожидании предстоящей муки.
— А-а-а, ты кощунствуешь? — взревел инквизитор.
Гофриди, собравшись с силами, плюнул в сторону отца Кристиана, и закричал:
— Ты — Сатана! Ты — раб его! Аглас, аглас, агланас, агладена, во имя Отца, и Сына, и святого Духа! Хоть на горе Голгофе повесьте меня на столб с перекладиной, между разбойниками Дисмеусом и Гестусом, а подобно Иисусу Христу познаю блаженство, и вознесусь!
— Ну вот он и колдует! — отметил отец Кристиан, — Вот и все ясно! Уже не скрывается — приступить к нему как следует, и он мигом признается!
Михаэлис, не отвечая Кристиану, подошел к Гофриди с распятием, и заклял:
— Во имя архангела Михаила, архангела Гавриила, и святого Георгия — сгинь, рассыпься, Сатана!
— Богохульник, призывающий для колдовства своего святые имена! — орал, заглушая Михаэлиса, отец Кристиан, — Нет пред Господом преступления более тяжкого, чем это, ибо сказано: «всякий волхвующий и призывающий мертвых да будет истреблен из народа своего»! Уж лучше бы ты призвал Сатану, своего господина!
— Ты сказал! — вдруг твердо и резко ответил Гофриди словами Иисуса Христа.
— Проклятье! Не смей кощунствовать! Палач, делай свое дело!
Подручные палача взяли свечи, и принялись жечь ими у Гофриди под мышками. Тот скрипел зубами, и пытался терпеть боль.
— Ты признаешься, колдун? — заорал побагровевший инквизитор.
— Подождите, не шумите, почтеннейший, — остановил отца Кристиана Михаэлис, — ему может только того и надо, что вывести нас из себя… Не забывайте, что над взбешенными людьми властвует Дъявол, и только смирение и любовь гонят его прочь. А читал он только неканоническую молитву крестоносцев, которые читали ее тогда, когда их казнили сарацины… на колу, в основном. Это дела не меняет, в данном случае, но не стоит обольщаться — к нашей победе мы с вами не приблизились.
— Больно хорошо вы разбираетесь в колдовстве, святой отец! — буркнул Кристиан.
— Да уж, имею опыт…
Подручные тем временем заслушались излишне, поразевали рты, и забыли о том, что надо жечь Гофриди свечами.
— Но что же вы? — опомнился отец Кристиан, — Продолжайте!
Подручные продолжили, и застенок вновь огласился криками.
— Признаешься ли ты, сын мой заблудший? — смиренно и очень ласково вопросил Михаэлис.
Гофриди в ответ отрицательно помотал головой, захлебываясь кровавой пеной оттого, что прикусил он язык.
— На дыбу его! — коротко приказал отец Кристиан.
Москва 15 января 1944 года.
Эллочка, любимая моя!
Погрузили нас в эшелон, все, выехали мы. Знаешь, едем и радуемся, мне ждать и погонять — хуже нет. Дали мне подпола , дали, мы это дело как раз решили на маршруте обмыть, а то делать нечего совершенно. Мои новые офицеры мне на это дело снайперскую винтовку подарили немецкую, если позиции будут тихие, буду ночами на охоту ходить. Я ведь не одно только ночами умею, я вообще в темноте вижу, как кот. Есть у меня сержант, сибиряк, обещал научить, а я его за то взял к себе ординарцем. Стар он уже, в атаку ходить, да и о чем это я?
Хотел бы тебя видеть, собирался звонить, мы через Москву ехали, да не дозвонился, тебя нет, а на службу Валерка мне звонить отсоветовал, это б неприятности были. Так что был я рядом, а ты и не знала. Вообще, времени потеряно, жаль. Ведь в одном городе жили, сидел я у себя на заводе, работал, жил, и тебя не встретил. И не встретил бы, если бы не война. Так что и в ней польза есть. Говорю вещи страшные, но так чувствую.
Сказал это Валерке, а он мне — «радуйся, что не встретил». И ржет. Шуточки у юноши!
Валерка уже со старшей врачихой закружил, такой хват, твоя школа. Он тебе собирался писать, да вот, понимаешь, говорит — не любит. Написался, говорит. Сама знаешь, чего.
Ну, ладно. Эх, как просто с тобой прощаюсь. Жди писем. И вообще — жди. Хоть ты, ты умеешь, я чувствую.
Прощай. Твой И. Капелян.»
Тов. Румянцевой
Офицеры 1 Каз.Кав. Добр. дивизии, на которых заведены уголовные дела по запросу тов. Ульриха.
1. Паннвиц (фон Паннвиц) Гельмут Вильгельмович. Генерал-лейтенант, командир дивизии.
2. Полковник Нолькен. Формирует 2-й Сибирский кав. полк.
3. Полковник Шульц. Командир 2-й каз. кав. бригады.
4. Полковник Леманн. Командир 3-го каз. полка.
5. Полковник Вагнер. Командир 1-й бригады.
6. Полковник Кальбен. Формирует 6-й Терский кав. полк.
7. Полковник Юнгшульце. Формирует 3-й Казачий полк.
8. Полковник принц Зальм. Начштаба 6-го Терского кав. полка.
9. Полковник граф Дона. Командир 1-го кав. полка.
10. Подполковник Вольф. Формирует 4-й Кубанский кав. полк.
11. Подполковник Клейн. Начштаба 4-го Кубанского кав. полка.
12. Подполковник Шульце. Начальник 1-а отдела штаба дивизии.
13. Подполковник Штайндорф. Начальник штаба дивизии.
14. Полковник Кононов И.Н. Командир 5-го казачьего кав.полка. Имеется дело по зондеркоманде 5а.
15. Полковник Берзлев — атаман 4-го Кубанского Кав.Полка.
16. Подполковник Некрасов — командир полка бригады Кононова.
17. Подполковник Борисов. Командир дивизиона 5-го полка. Имеется дело по зондеркоманде 5а.
18. Майор Зацук. Начальник 1-а отдела 5-го полка. Имеется дело по зондеркоманде 5а.
19. Ротмистр Бондаренко. Начальник разведки 5-го полка. Имеется дело по зондеркоманде 5а.
20. Подполковник Пахомов. Офицер по культурному обслуживанию при штабе дивизии.
21. Подполковник Берзанский. Офицер оперативного штаба Глав. Упр. По делам Каз. Войск. Мин. Вост. Территорий. Эмиссар Штейфона.
22. Майор Диненталь. Начальник 1-а 1-го кав. полка.
23. Майор Матерн. Командир дивизиона.
24. Майор Мах — командир 1-го дивизиона 4-го Кубанского Кав.Полка.
25. Майор Лаар — командир 2-го дивизиона 4-го Кубанского Кав.Полка.
26. Майор Крейде — командир 1-го дивизиона 3-го Кав.Полка.
27. Майор Лангфельдт — командир 2-го дивизиона 3-го Кав.Полка.
28. Майор Грунст — командир 1-го дивизиона 6-го Терского Кав.Полка.
29. Майор Котулинский — командир артдивизиона.
30. Майор Шнайдер — командир батальона связи.
31. Майор Шмидт — командир штабного батальона связи.
32. Майор Яанс — командир саперного батальона.
33. Майор Вайль — командир разведдивизиона «Вервольф».
34. Майор Ройян — начштаба 2-го кавалерийского дивизиона.
35. Майор Эльц — начальник отдела 1с дивизии.
36. Майор Харкнер — нач.отделения «Абвер».
37. Майор Шли (фон Шли) — начштаба дивизии.
38. Майор Гиммингоффен (или Гиммингогофен) — адъютант штаба дивизии.
39. Майор Трич — уполномоченный «Абвер».
40. Майор Гюндель — адъютант штаба дивизии.
41. Майор Гетц — командир артдивизиона.
42. Майор Пюрнер — командир разведдивизиона.
43. Майор Эйзенгардт — адъютант штаба.
44. Майор Доймик — командир 3-го дивизиона 3-го Кав.Полка.
45. Майор Пахунов — командир эскадрона 3-го кавполка.
46. Майор Захаров — командир дивизиона.
47. Майор Островский — командир дивизиона.
48. Майор Сокол — атаман 6-го Терского полка.
49. Майор Чепига — командир 2-го дивизиона 2-го кав.полка.
50. Ротмистр Письменский — командир эскадрона во 2-ом кав.полку.
51. Ротмистр Карский — офицер по культурному обслуживанию.
52. Ротмистр Купцов — команлир эскадрона в 4-ом кав.полку.
53. Ротмистр Орлов — командир эскадрона в 5-ом кавполку.
54. Капитан Вальтер — командир саперного батальона.
55. Капитан Кукук — командир саперного батальона.
56. Ротмистр Тецлав — командир 1-го дивизиона 2-го кав.полка.
57. Ротмистр Гоэс — командир 2-го дивизиона 6-го Терского кав.полка.
58. Ротмистр Бройкер — начальник транспортных воск.
59. Ротмистр Зайнт Пауль — начальник отдела 1-b дивизии.
60. Ротмистр Швайниц — в отделе 1с дивизии.
61. Ротмистр Клейст — в отделе 1b дивизии.
62. Ротмистр Арнодт — в отделе 1b дивизии.
63. Ротмиср Била — в отделе 1с дивизии.
64. Ротмистр Гуденус — за штатом.
65. Обер-лейтенант Регер — командир взвода пропаганды дивизии.
66. Обер-лейтенант Краус — адъютатн в штабе.
67. Обер-лейтенант Гончаров — адъютант в бригаде Кононова.
68. Лейтенант Сирота — служащий взвода пропаганды.
69. Лейтенант Середа — служащий взвода пропаганды.
70. Лейтенант Ганусовский — служащий взвода пропаганды.
Шталаг №214. 17 января 1944 года.
«Эпидемия» членовредительства и тайные ликвидации заболевших — «торжества» с показательным уничтожением больных были отменены вследствие чрезвычайного положения, связанного с последними террористическими актами — уменьшила активный контингент лагеря больше чем на треть, а новых партий работоспособных заключенных, вопреки ожиданиям, почти не было — не приходили, да и все тут. Зато, в результате какой-то путаницы в управлении «D» Главной Квартиры войск СС, стало приходить много партий на немедленное уничтожение, чего раньше вообще не случалось. Научных работ больше не велось — даже текущие разработки не заканчивались: доктор фон Шлютце получил приказ от Гиммлера сворачивать все службы «госпиталя», и всю экспериментальную базу немедленно (свертывание началось втайне еще с 1-го января, но велось в плановом порядке, теперь же техническая и экспериментальная базы сворачивались в порядке экстренном). Все имущество госпиталя было приказано отправлять в Заксенхаузен и Равенсбрук — «Альбатросс» решили поместить в Равенсбруке, «Рихтерблау» — в Заксенхаузене. После ликвидации научных учреждений персоналу предоставлялось два месяца на устройство личных дел: у многих в Ламсдорфе были частные дома, семьи, и движимое имущество. После отпусков служащие научных учреждений поступали в распоряжение Главной Квартиры войск СС.
Сам лагерь так же подлежал свертыванию — решили в этом месте строить аэродром для бомбардировщиков дальнего действия. Часть заключенных, (недолго пробывших в лагере, и не узнавших еще его тайн), уже, вопреки бытовавшему ранее правилу, стали отправлять с конвоями в лагерь VIII-B и другие лагеря, часть оставили для производства необходимых работ, а часть, само собой, подлежала заблаговременному уничтожению. Из тех бараков, которые можно было разобрать на стройматериалы, заключенных переводили в те, что были похуже, из-за чего набили их до пределов возможного и расплодили вшей до такой степени, что они стали хрустеть под ногами подобно песку, и охранники, которые ежедневно старались мыться, все равно были искусаны, и чесались как стадо обезьян, что, понятное дело, настроения их отнюдь не улучшало, и, естественно, не смягчало их отношения к заключенным, а наоборот — теперь охрана применяла оружие против них чаще и с искренним удовольствием.
Опустелые бараки тотчас разбирались, и стройматериалы, часто довольно низкого качества, но все равно — складировались на месте для нужд будущего строительства. Часть их вывозилась. Часть все же отбраковывалась, и шла в огонь. Целью было оставить на месте лагеря пустое ровное пространство, лишь огражденное проволокой, и нетронутый городок охраны — под будущие казармы. Госпиталь должен был представлять собой только пустую коробку здания, в которой ничего вообще не смогло бы навести на мысль о том, что здесь помещалось ранее. Подземные этажи предполагалось переоборудовать в бомбоубежища и бункеры. А что касается подопытных заключенных, то для всех было желательно, чтобы они исчезли без следа — окончательно, и возможно быстрее.
Поэтому охрана больше не стеснялась вообще — без обиняков начали пристреливать за всякую, даже самую малую, даже кажущуюся попытку неповиновения.
Кремационные печи не справлялись с той массой плоти, которую требовалось обратить в пепел, и трупы жгли в большой яме за проволокой, которую в два дня выкопали заключенные в отработанном карьере, и сами же землекопы первыми и легли и эту яму. Потом в яму полетели и прочие трупы — «айнзатц» с его полным сгоранием превратился просто-таки в некую привилегию, даже так! В ту же яму летел всякий горючий мусор, и торф — для лучшего горения.
Нынешним утром в лагерь привезли евреев, и было решено в блоках их не размещать, а сразу вывести за территорию лагеря, и там перебить. Никакого торжества типа «страшного суда» устроено не было, ибо Швигер и Репке, а последний — особенно, потеряли охоту к подобным мероприятиям, а Уве Фегель, главный любитель подобных спектаклей, уехал в Берлин, и там канул бесследно. Впрочем, бунта в лагере ожидать не приходилось — заключенные были хорошо напуганы, а из-за евреев и подавно никто не волновался — что же с того, что в лагерь доставили новую партию убойного скота? Все они, что евреи, что неевреи, были слишком озабочены собственным выживанием, несмотря ни на что все еще надеясь на лучшее, и были слишком трусливы и разобщены, чтобы объединиться, и восстать.
Евреев методично и без шума расстреливали у карьера, и каждый, кто хотел, мог принять в этом участие. Зондершютцкампани работала споро: вперед, свиньи пархатые, сифилизаторы наций — на колени, а кто упирается — прикладом по голове, или между лопаток, так что евреи от боли и мельтешения в глазах сами на колени обрушивались, и, не сбавляя темпа — по пуле в затылок; евреи кубарем скатывались в смолящий густо дымом зев карьера, куда периодически подбрасывали еще торфа, и подливали керосину; жар и смрад — как в аду, только серы и не хватало. Лбы у всех взмокали от пота, из-под касок валил пар, но каски никто не снимал — как-то непривычно было ввергать еврейчиков в геенну огненную без рогов на голове!
Офицеры то и дело встревали в эту экзекуцию, но не развлечения ради, а с тем, чтобы все побыстрее отделались — деловито, и без острот. Особо не усердствовал никто, никто не куражился, да и не хотелось никому куражиться — все привыкли. Почасти отходили, передыхали, и порою поговаривали, что на войне все же лучше — не так глупо себя чувствуешь. Но это говорили не все — только бывшие фронтовики, а прочие просто выбивали евреев, и на лицах их было ясно написано, что они де выполняют свой долг, и тем гордятся, а если несколько и тяготятся этим, то виду не покажут ни в каком случае. Была в их вмешательстве, впрочем, некоторая безалаберщина, и только зондершютц-рота работала четко, как автомат: бросок к толпе, вырвали пятнадцать орущих благим матом живых окостенелых человеков; один, с пейсами, попробовал было затянуть каддиш , и воздел даже руки с расставленными попарно пальцами, но его заткнули пулей прямо в рот, пуля пробила череп навылет, и попала стоявшей сзади рыжей еврейке прямиком в глаз, глаз лопнул брызгами, и оба повалились почти одновременно: нечего тишину нарушать, арийцы, и то молчат, и так все знают, что кому делать; заместо рабейну пейсатого — другой, почти мальчик, первый, второй, los-los! Бегом к краю карьера, на колени, а для верности — по черепу затыльником, а потом в затылок пулю — nieder! Пуля одна, ибо шмайссеры стоят на одиночном огне, незачем очередями бить, береги патроны — в Отечестве Эмма и Куртель делают их не для того, чтобы ты бездумно их тратил — только в дело! Стрелкам помогают все, даже девушки, вот Хайке Шультце с новой подругой — Натали Лоссов, добивают неубитых случайно, стреляя из парабеллумов в зев карьера, Хайке не сразу замечает, что у Натали Лоссов истерика, ее оттаскивает Маркус фон Липниц, и передает фон Лорху, который с ней теперь в очень нежных отношениях, однако, доподлинно известно, что не спали они ни разу… Натали плачет, но она привыкнет — это тоже война! Тотальная война: впереди еще масса работы. И снова из толпы выхватывается пятнадцать евреев, и снова они летят вниз с простреленными черепами, хороня под собой предыдущих, вкупе с невинностью Натали Лоссов, лучшей из лучших германских девушек, надежды Империи…
— Лос, — нежно говорит фон Лорх Натали — иди домой! Это занятие все же не для девственниц! Маркус, отведи девочку.
Тем временем еще пятнадцать человек летят в огонь с затылками, старательно простреленными стрелками из зондершютцкампани.
Старательно… все, как и всегда, делается очень старательно. Экономно, точно и старательно. А как же! Старайся, Фридерхен, ты же выбран нацией, ты — маленькая песчинка, но ты часть тех огромных камней, что швыряют друг в друга в своей битве безумные боги, и вместе со всеми ты — Мьельнир, молот Тора, поделен на тысячи и тысячи молоточков в рогатых касках, из дивизий «Викинг», «Айзенвольф», «Тотенкопф», «Адольф Гитлер», «Гросс Дейчлянд», «Гоффманн», «Дас Райх», «Галиция», «Принц Эйген», «Остмарк», «Эделльвайс», «Бранденбург», и так далее, сжимающих в мерзнущих руках свои «MP-40», «FG-42» и «STG-43», лучшие в мире, как и все немецкое; бей, бей, молот Тора, с воздуха тебя прикрывают «Рихтгоффен», «Удет», «Германн Геринг», и многие, многие другие. Бей, молот Тора, невзирая даже на то, что одноглазый и однорукий полковник Клаус Шенк фон Штауффенберг в компании с отпрыском великого молчальника Мольтке подсунет горячо любимому фюреру бомбу в портфеле, которая разорвет в клочья с десяток военных чинов, но фюрера наградит только парой синяков, и отлично оправдает паралич руки, явившийся последствием сифилитического шока, так что можно будет и дальше безбоязненно скрывать от нации столь позорную болезнь, которой наградила зловещего мессию большеротая еврейка Анита в Вене, в девятьсот восьмом году, и так этот люэс и уйдет в вечность недоказанным, стараниями гиммлеровской спецкоманды «8-V».
Все это станет в конце концов известно, но кому? Тем, что лучше нас? Не лучше! Впрочем, о чем это я? Лучше — не лучше! И я не агнец, но я ведь и не пытаюсь таковым казаться! Мне это больше неинтересно. Зрелище я имею в виду. Ниже среднего — напоминает Пратер — этот-то, «форт иностранного легиона»… как он назывался — а! Вспомнил: «Тоннель ужасов и лабиринт кошмаров». Вагончик переезжает нищего. Котлета рыдает в момент поедания. А вы посмотрите — вам полезно!
А «Аненербе», тоже, что и «Туле», то же, что и «Термагант», короче говоря — Синагога Сатаны уже подсчитывает тебе, солдат Великой Германии, дебет и кредит, и решает, что все-таки ты сделал на благо этой самой Синагоги Сатаны… Эта единственная Синагога, в которой ты теперь не встретишь евреев, а только заклятых их врагов, отметит твои заслуги, солдат, но тебе от этого легче не станет! Да почиешь с миром! Папаша Хайнрих Мюллер, Мартин Борман, доктор Менгеле, Клаус Барбье, Адольф Эйхман, и иже с ними — Йоганнес фон Лорх, со всей компанией доктора Зиверса и рейхсляйтера Розенберга уже готовятся исчезнуть из поля зрения, надолго, но ни в коем случае не навсегда, и готовятся как раз тогда, когда стрелки зондершютц-роты делают свое дело в глуши силезских болот… Кто вспомнит фамилию фон Лорх? Кто узнает, кто это такой, и что такого он сделал? Или вот о Маркусе: кто помнит его в небе Испании, когда парил он там, подобно сказочному гриффону, и усмехался, вытягивая бомбосбрасыватель: «А вот вам и за Супрему подоспело! А надо бы еще и за Конкисту!»
Кто может что-то кому-то сказать про нас, тот уж ничего, никогда, и никому не скажет. И правильно. И мы, и они, и другие, и все вообще — правы: в общем понятно, совершенно понятно, почему друзья собираются без сожаления отдать тебя на заклание их карьере — тут бы было что-то вроде возмездия… возмездие! Смешно! На себя бы посмотрели! Но для них ты — зверье — это только ты, кто носит черную форму, и главным образом потому, что ты им мешаешь… творить то же самое! Быть может в таких, как Вилли Лоттенбург, нет еще ненависти к нам, к СС, но уж оскомину мы им набили точно. Себя-то они всегда найдут, чем оправдать, и не только себя. Вон, примут теорию Отто Штрассера, что вокруг фюрера сидят предатели Движения и плутократы, которые сбивают несчастного Адольфа с верного пути… Оправдание они себе найдут — любой немец всегда найдет себе оправдание! И немка тоже! Особенно — если у них стоят на пути — тут уж хороши все средства. Хорошая мы нация, черт бы меня взял совсем! Нет, надо от них подальше… Говорил уж себе, да забыл потом, к сожалению!
Я бог твой, ревнитель твой, наказующий детей твоих за грехи отцов их! Так сказал библейский бог Иегова, но — сказал, и забыл, вернее — люди об этом забыли, а Он не напомнил. Практически не напомнил. Качество осталось бесхозным, и его подобрали и присвоили, присвоили те, кто давно уже знает, что в детях сидят их отцы, и так добиваются жизни вечной. Те, кто решился теперь наказывать детей за греки отцов, не Иегова, и не Христос — жертвами, молитвами и покаяниями от них не откупишься — все и всегда получали и получают сполна! Рано или поздно, но обычно — позже, чем ожидают, ибо кому-кому, а им торопиться некуда — они всегда знают, где, кого, и когда искать, и только ради этого живут сами. Что для них эпоха — один миг! Терпелив — ибо вечен!
Все это — тоже молот взбешенного Тора! Усмехайся, подыскивай вину, успокаивай себя на первых порах, потом все равно привыкнешь, и мудрствовать лукаво перестанешь — будешь действовать не думая, Маркус: газ, штурвал от себя, пустил машину, педалькой немного свалил, довернул, выровнял, красиво, per Bacco, и так вот изящно бомбы отпустил — а там они все равно что перемелют — бомба сама знает, на кого ей падать. Или сразу в пике, поливая из пулеметов кого ни попадется — станет еще молот Тора разбирать, кого именно он крушит! Дело не в человеке, дело в принципе! И на тайных ритуалах, когда Лорх слышал слова, повторяемые как заклинание: «Мы делаем великое дело! Печи Аусшвица — это наш ритуал!», то он всегда бурчал себе под нос: «Это мы делаем великое дело… а печи Аусшвица — это дермо!»
Когда-нибудь, много позже, уже вне времени, пройдут эти бесчисленные стальные парни в черной форме в своем призрачном параде, пройдут заржавленные, развороченные снарядами под Кривым Рогом, Корсунью, и Курском танки, пролетят самолеты, и миллионы незрячей пехоты проследуют молча по широкой безлюдной дороге: немцы, валлоны, фламандцы, норвежцы, французы, русины, литовцы, эстонцы, мадьяры, хорваты, сербы и богемцы, румыны и итальянцы, казаки Краснова, Доманова и фон Паннвица, украинцы из UHS, русские Каминского и Власова; за ними в размалеванной камуфляжем и ржавчиной машине пронесут на плечах безглазые мертвецы Вильгельма Кубе, зябко кутающегося в шинель на меху, и на роскошном помосте — Альфреда Розенберга… И будут стоять вдоль дороги евреи, и показывать незрячим солдатам свои раны и синие шеи. Но тут прибегут арабы, и крича: «А вы? Вы что, лучше?» — станут совать им под нос детей с оторванными ручками и ножками — результат применения мин-ловушек, и новых бомб. И испуганные евреи убегут обратно в свои семитские гробы. Так будет. И пока этого не случилось, Адольф Эйхман платит вперед — и только время покажет, зацветет ли действительно жезл израилев, или не зацветет. И если зацветет — горе нам — Еся Фиш будет куда почище Адольфа Эйхмана! У них религия такая — кто не иудей, тот не человек. Очень похоже на тех, кто распевает Хорста Весселя, только хуже — одно дело — идеология, к тому же новая, другое дело — религия, и к тому же — одна из древнейших!
Адольф Эйхман платит вперед, не подозревая, что играет на руку тем, кто хочет поселиться навсегда в Палестине. Они поселятся. Поселятся, и раздерут Палестину в клочья!
«Идет война народов, тысячелетий и богов . Идет она еще с тех времен, когда люди, хоть и под разными именами, почитали только двух богов — мужчину и женщину, которые оба составляли единого Бога, который олицетворял собой все — его так и называли — Единым Богом, и никто не называл его по имени. Ныне оплачиваются долги с тех времен — со времен, когда были эти Мужчина и Женщина, АЙЕ-САРАЙЕ, как к ним взывали на языке отцов. Тогда был еще золотой век, ибо Бог и Богиня любили друг друга, и возрастали царства, и росла слава их, и называли Бога – Термагант, а Богиню — Бесконечной и Светоносной — Элеон-ора.
Термагант был богом Солнца и войны, а Элеон-ора — богиней любви и нежности, и ярость одного другая сдерживала своей кротостью.
И от любви их появился на Земле царь человеческий — Аазай, и с ним много воинов — братьев его. И взяли они себе дочерей человеческих, и от того восстал народ сильный, и убоялись его все народы.
И сыны человеческие сказали: «Что, мы называем себя сынами божьими, разве мы склонимся перед сынами Аазая?» И началась война между сынами божьими, и сынами Аазая, и была она губительна, и из крови ее родился бог войны, и взяли его себе дети божии, и назвали его Мильхом. И назвал Термагант Мильхома излюбленным сыном своим, ибо бог войны жаждал только крови, и ничем нельзя было остановить его. Но решил Аазай прекратить уничтожение, и обратил он Мильхома против Термаганта, и Мильхом убил его.
Бог не умирает даже убитый — он переходит лишь в другое качество, меняя свое естество на противоположное. И вместо бога видимого стал бог невидимый, лица не имеющий, бог мертвый, владыка жизни мертвецов, и имя ему стало — Безымянный. Так явился тот, кого мудрецы назвали АГЛА.
АГЛА увел некий народ из царства Элеон-оры, и подвиг его к разрушению. И народ этот назвал его ЙОДХАВВА, и он усилился, и сковал Аазая, и замуровал его в Пустыне, в пещере Додоэл, и Аазай не смог сопротивляться ему, ибо не ощущал его. И победивший АГЛА решил стереть с лица земли все, что есть Элеон-ора, ибо возненавидел все, что создано женщиной. Но Элеон-ора сменила так же свое естество, не проходя через Смерть — она перестала быть женщиной, прошла через большую кровь, и стала Владыкой Внешних Сфер. И ощутила она АГЛА, и все царство его, и сковала его, ибо равны они оказались по силе. Встал бог против бога, и одного назвали ШАДДАЕМ, а другого — ПРОТИВНИКОМ ШАДДАЯ.
И над миром остались только сыны Элеон-оры, главным из которых был ЛЕЗЛИЕР-АЗРЕЛИЭЛЬ.
И дочери Элеон-оры остались за нее, и главными над ними стала РЕЛЬЗЕ-ЭЛЬ-ЭЛА.
А против них ШАДДАЙ поставил ЭММАНУЭЛЯ — мертвое порождение, влекущее к смерти.
И началось новое противоборство. И в ярости своей ЛЕЗЛИЕР-АЗРЕЛИЭЛЬ стал повелителем Тьмы и Зла, вступив в брак с древней ЛИЛИТ.
И пришли огонь, кровь и страдания Миру. Но слушайте же:
РЕЛЬЗЕ-ЭЛЬ-ЭЛА ищет убить ШАДДАЯ, дабы он снова прошел через свою божественную смерть, и вернулся в прежнее состояние. Тогда исчезнет мертвый ЭММАНУЭЛЬ, и ЛЕЗЛИЕР-АЗРЕЛИЭЛЬ оставит ЛИЛИТ, оставя ей на откуп всю свою Тьму, и возвратится к сестре своей РЭЛЬЗЕ-ЭЛЬ-ЭЛЕ. И они проведут ПРОТИВНИКА ШАДДАЯ снова через большую кровь, которую исторгнут из народа ЙОДХАВВЫ, и тем вернут ЭЛЕОН-ОРУ в прежнее состояние. И снова будут править старые боги, и на горе, что насыпана над пещерой Аазая, вырастет огромный меч, и это будет сам Аазай.
И ЛЕЗЛИЕР-АЗРЕЛИЭЛЬ и РЭЛЬЗЕ -ЭЛЬ-ЭЛА удалятся в другой мир, чтобы там править подобно ТЕРМАГАНТУ и ЭЛЕОН-ОРЕ, и это будет их покоем. И это будет МИР ПОКОЯ.
И удалятся все неспокойные в третий мир, уйдут туда Аазай и Эммануэль, и будут там сражаться ради своей страсти к сражению. И будет это МИР ВОЙНЫ.
И в мир войны придет Термагант за долей крови, и в мир покоя придет Элеон-ора с любовью, и три мира станут одним. И боги станут людьми, и люди станут как боги, ибо познают добро и зло. И будет ВЕЛИКОЕ МОГУЩЕСТВО. И да будет так, или же все погибнет!
Кто же знает эти тайны, тот да призовет Азрема, и Азрем откроет ему самое сокровенное, и назначится ему место под солнцем!»
Фон Лорх тоже, после ухода Натали Лоссов, принял в евреях участие, разрядив две обоймы своего маузера в их плоские затылки, избегая, впрочем, стрелять женщин и детей, которых в прибывшей партии было довольно много. Сентиментальный Лорх на них руки поднять не мог, или, вернее, не желал. Но это за него с успехом делали другие.
— Не интересно это — как в тире: пук-пук! — сказал Лорх офицерам, отходя, и пряча в кобуру пистолет, — Хоть и положение обязывает, а не желаю! Это все — для ребятишек из «Гитлерюгенд», чтобы убивать учились…
Не найдя ничего достойного себя в ликвидации евреев, Лорх покурил, послушал рассказы сослуживцев о жизни, сам поговорил о ней же, заскучал, и отправился в лес — погулять, и Маркус, вернувшийся к этому времени из лагеря, двинулся за ним.
— Натешились, барон, или как?
— Что там с Натали?
— Что — плачет!
— О, очень хорошо. Девочке слезки полезнее витамина!
Маркус фыркнул:
— Отчего вы так всех не любите, барон?
— Кто? Я? Да я всех обожаю! Всех!
— Совсем всех?
— Совсем.
— А евреев?
— А что? И ты зря язвишь — я совсем не такой жидомор, как, скажем, Макс Майне, да и вообще — не жидомор.
— Охотно верю! Особенно после того, как вы только что понеистовствовали над приехавшими сынами Давидовыми!
— Я не неистовствовал над сынами Давидовыми, как нацией, но неистовствовал над иудеями как носителями идеи Иеговы. Это большая разница.
— Так Натали и объяснить, если что?
— А что такое? Разве она не стояла на краю карьера с Хайке?
— Это только по принуждению, барон. Чтобы быть рядом с Хайке… Сами понимаете — долг есть долг. Но ей все это мало нравится.
— Да это понятно: семья Лоссов есть семья Лоссов !
— Так что, объяснить ей вашу теорию насчет иудеев?
— Объясни. И заодно прибавь, что нам нужны все, кроме сопливых девчонок! Да, Маркус, плохи наши дела, если уж и девственниц привлекли к активной работе!
— Ах, вот что? — расхохотался Маркус, — она, стало быть, и вправду вам не позволила… кое чего, а? Я думал, вы и не стремились, но чувствую, что ошибался.
— Стремился, старый дурак! Но сам и виноват — перепоил. Какая уж тут любовь, когда девка блюет как сапожник! А после одумалась… Да и не твое это дело, поросенок!
— Слушаюсь, герр Противник Шаддая! — снова расхохотался Маркус.
— Гляди ты, как он поднаторел в каббалистике! — качнул головой фон Лорх, — Откуда только? И когда? Может, от Натали? Она девица образованная, а поскольку девственница, надо же ей о чем-то болтать с офицером…
— После об этом. Продолжим: а если Натали меня спросит, что, по-вашему, эти евреи виноваты, что их бог — Иегова? Я не собираюсь оправдывать этого одиозного божества, но эти-то евреи чем виноваты, что у них такой бог?
— Кто же и виноват, как не они? Евреи и виноваты. Это они, а не кто-то, сделали такой динамическую силу экгрегорта своего народа, понимаешь такие словеса, ты, розенкрейцер? Они есть творцы своего бога, а не наоборот. Евреи.
— Вот эти самые евреи, которых сейчас лупят в хвост и в гриву?
— Какая разница? Конкретный человек, и даже группа людей никогда не идут в расчет тогда, когда случается битва богов. Все одинаковы. Так уж устроен мир!
— А остальные? Неевреи?
— Неиудеи, ты хочешь сказать? Таких мало… Под иеговистами следует понимать так же и христиан, и мусульман… всех на одну осину. Да кому я это объясняю?!
— Надо же поболтать о чем-то! Вы объясняете Натали, потому что о ней сейчас думаете, а меня даже и не замечаете…
— Верно, пожалуй, — кивнул Лорх. — Давай-ка я тебя все же замечу: понимаешь ли, лучший друг моей Натали Лоссов, что весь этот сумасшедший век является искуплением, или, другими словами, логическим завершением всего того, что в Европе натворили за 1900 лет христианства! Правда, я включаю в это число и те годы, когда христианство еще не победило в Европе, а было малочисленной сектой рабов… с системой мистерий и круговой поруки вроде масонской ложи. Я считаю со времени распятия Христа, предполагаемого, то есть, времени распятия. И это не ради округления чисел, а потому, что сейчас крушение христианства выражено мистическим числом: конец круга — возвращение к исходной точке, быстрый регресс — гибель, смерть. Или так: девятнадцатый аркан Тарота, счисляемый в десятый, и находящийся под влиянием первого — понимаешь ты эти премудрости?
— Чего непонятного!
— Так вот что дальше: обрати внимание, что совсем не зря случилось так, что мы, НСДАП, пришли к власти именно в 1933 году! Европа искупает всю кровь и все безумие христианской эры… и не надо искать в этом чью-либо личную вину. Иначе это все начнется сначала. А мало кто хочет, чтобы это все начиналось сначала! Люди, каждый в отдельности, действительно не ведают, что творят, но просто идут на поводу у своих желаний… а желания просто так ниоткуда и никогда не возникают! Эксский эксперимент доказал мне, да и не только мне это правило настолько убедительно, что этого теперь никто уже не оспаривает. Остальное — мусор.
— Барон, если нас победят, нас всех однозначно назовут зверями!
— И ладно! Пусть себе потешатся — ощутят собственную значимость! Хуже другое: то, что мы наработали для себя, достанется им.
— Не поймут!
— Часть поймут, а часть примут на веру. Нас будут называть зверями только для того, чтобы массы — толпа — мало интересовались тем, что мы хотели, и делали на самом деле. В верхах там сидят те же, что мы, только они глупы. Пока. А так — те же: не звери, а праведники настолько же, насколько не праведники, а звери. Что, разве есть большая разница между тем и другим?
— Наверное есть. Только я не смогу ее сформулировать.
— Никакой нет, Маркус. Зато бросается в глаза характерное сходство: как те, так и другие во-первых стремятся к абсолютному господству, а во-вторых совершенно уверены в собственной непогрешимости. Вот и мы с тобой… Люди с идеей — это страшные люди!
— И что?
— А то: виноватых нет, правых нет, ничего вообще нет! Любовь и голод правят миром. Мы — животные, Маркус, приходится это признать. А со скотами и обращение скотское. Впрочем, вся эта двуногая скотина вполне невинна.
— Но что же они, эти невинные скоты, вынуждены так страдать из века в век?
— А кровь на их руках? Ее кто будет искупать? Так и идет цепная реакция.
— Ну, знаете, это свинство! Если вы говорите, что нас использует некая Правящая Сила…
— Отчасти я говорю именно об этом. Но — отчасти.
— То есть?
— Вас, штурмбаннфюрер, может быть, и использует. Меня — нет.
Маркус рассмеялся:
— Гордыня, барон!
— Ничуть. Скажем так: теперь — нет.
— Но было дело?
— Быть может.
— Так вот она нас использует, а за то, что мы при этом оказались по шею в крови, мы же должны и отвечать? Это обман!
— Или самопожертвование. Сознательно жертвуй собой, или будешь обманут. Так устроен мир.
— Провалился бы он в тартарары, такой мир! — бухнул Маркус.
Лорх оглушительно расхохотался:
— А ты гусь! Интересно, ты что, можешь предложить какой-нибудь другой мир? Ты уже знаешь, где наше место под солнцем? Так тебя понимать?
— Мой штурмбаннфюрер, как вы думаете, там, куда везут наших подопечных, им будет лучше? — спросил Маркуса сопровождающий его солдат.
— Только мертвым им будет лучше. А пока они живы — все хуже и хуже, — буркнул Маркус.
— В таком случае мне жаль их.
Маркус развернулся, и ответил солдату такой зуботычиной, что тот едва устоял на ногах.
— За что! — замычал солдат, хотя сам прекрасно понимал — за что, только не ожидал так сразу рукоприкладства: в СС за такие дела офицера могли разжаловать, а то и расстрелять на месте. Благо, что не видел никто — блок лаборатории был совсем пуст, только Маркус, как видно, даже и не думал о том, видит кто-то это, или нет — так взбесился.
— Ты прекрасно знаешь, за что, манн! Чтобы научился молчать! И радуйся, что тебе дал по зубам я, а не… в гестапо ты бы не отделался так дешево! Вас в школе этому не учили, щенок? Другой тебя сдаст сразу в тайную полицию, потому что обязан это сделать! Обязан! Знаешь это?
— Да я же не о том, мой штурмбаннфюрер!
— О чем же, в таком случае?
— Я вот все думаю — как-то бы мы вели себя в плену? Дело это, конечно, невозможное, а все-таки?
— Думаю, что так же, манн. Ты плохо себе представляешь, что могут сделать с человеком голод, холод, и плеть. На платок, утри рот, и не обижайся. Тебе это, впрочем, не грозит. Нас, СС, в плен не берут.
— А куда нас, случись что?
— К покойникам, куда!
— Почему?
— Все потому же. Куда мы комиссаров и коммунистов отправляли, а? Пошли на воздух.
Ветром несло с торфяного карьера густой дым, и дым стелился по земле, заставляя всех в лагере надрывно кашлять. Солдат закашлялся.
— Прекрасный, кстати, ориентир для вражеских самолетов, — кивнул Маркус на дым, — И как это нас еще не отутюжили хорошенько, не понимаю! Здесь даже близко зенитной батареи нет — бомби себе на здоровье!
— А кому нужен концентрационный лагерь? — возразил солдат несколько торопливо, что говорило о том, что солдаты тоже боятся бомбардировок, — Да они же еще должны понимать, что здесь их же, русские, находятся!
Маркус только рассмеялся в ответ:
— И ты думаешь, что их это остановит? — Маркус посмотрел в сторону, увидел Натали Лоссов, которая шла под ручку с незнакомым седым как лунь офицером, и отвернулся, от души желая этого никогда не видеть — Лорх явно все более и более влюблялся в родственницу знаменитого репрессированного генерала, и, пожалуй, начинал от этого серьезно страдать. С такими, вроде Лорха, такое случается часто, и редко когда кончается чем-то хорошим, возраст его не стоит забывать! — и первые шишки всегда при этом валятся на верных друзей вроде Маркуса — это уж проверено было не однажды. И снова убеждаться в справедливости вышеприведенного утверждения Маркус желал меньше всего на свете, и хотел было вернуться в блок, но Натали со своим офицером, словно назло, не обращая внимания на то, что Маркус не желал ее замечать, повернулась, и направилась именно к нему.
— Русским и англичанам как раз надо захватить наши лагеря в целости и сохранности, они еще, скорее, будут мешать ликвидировать их при оставлении территорий, желторотик! Если мы их не остановим, то именно за такие объекты придется сражаться насмерть, — развил свою мысль Маркус, поскольку возникшую паузу он посчитал неуместной, — И бомбить их тоже будут. Точечно. Чтобы перебить охрану, и дать контингенту возможность к восстанию.
— А мы их остановим, мой штурмбаннфюрер?
— М-м-м, — помялся Маркус, не желая давать определенного ответа, — А как же! Только не распускай соплей! Если не будешь, то мы в Москве еще встретимся, и посмеемся над этим разговором. Ты будешь уже штурмбаннфюрером к тому времени.
— А вы — генералом! — улыбнулся солдат.
— Вряд ли. Иди, бегом в караульное помещение, отнеси ключи, и сдай дежурному. Назад можешь не возвращаться — свободен.
Подошедший с Натали майор учтиво раскланялся.
Маркус отдал по-армейски честь, оглядывая с наглецой майора с головы до ног.
Натали засмеялась, указывая на Маркуса:
— Это и есть Липниц. Он стремится всегда быть оригинальным, да еще он — отец солдатам, вроде Радецкого. Так что не удивляйтесь особо, господин Герхард.
— А мне вас и надо, — прокаркал майор, — Я — Герхард Бэр, барон фон Мезенихт. Командир медицинского батальона особого назначения.
— Вот что? — сразу заулыбался Маркус, — Слышал о вас.
— Я ищу фон Лорха. Он — ответственный за планируемую серию дезинфекций?
Маркус развел руками:
— Я теперь не в его группе. Так что вам виднее.
— Вы можете указать, где он находится?
— Барон в гордом одиночестве сидит дома. Появилась у него такая привычка. Впрочем, это совсем недавно, — Маркус с насмешкой посмотрел на Натали, — барон влюблен.
— О! — Бэр захихикал приблизительно так, как в народных представлениях хихикают вурдалаки, — Это поразительно! И кто же она?
— Это не имеет значения, барон Бэр.
— Все равно — ей не позавидуешь! К черту влюбленных! — нужно немедленно вывести Лорха из состояния меланхолии!
— Вы настаиваете?
— Я настаиваю. Я непременно настаиваю!
— Что же, я думаю, что и фон Лорх тоже будет рад. Пойдемте.
— Я, с вашего позволения… — замялась Натали.
— Иди, иди, ласточка, — разрешил Бэр, — Что тебе, действительно, делать со мной, стариком, и с влюбленным бароном! Иди. Всего тебе хорошего.
Бэр с Маркусом отправились в жилой корпус, и обнаружили Лорха валяющимся в сапогах на койке. Отсутствующие глаза барона смотрели в потолок, и абсолютно не реагировали на вошедших. Маркус коротко кашлянул.
— Что? Кого я вижу? Барон Рихтер-Мезенихт!
— Лорх! Я рад, ты знаешь!
— Ты откуда тут взялся?
— А! Это целая история. Вкратце если — карты удачно подтасовались. Выйдем, или…
— Можно не выходить. Микрофонов нет. С некоторых пор их признали больше вредными, чем полезными. Так что тебе здесь надо?
— Доктор Лезлер нашел, что тебя лучше продублировать.
— Кем это?
— Мной.
— Вот это да! Нет, осторожность никогда не бывает излишней, но что, вам всем больше делать нечего?
— Стало быть — нечего, раз я тут. Да, Лезлер поставил еще и Альмера, а впрочем, ты же с ним незнаком… так он — всегда в тени, во всяком случае — пока ты активен, а если что — заменит тебя, да и нас обоих. Здесь точно можно говорить?
Маркус вышел за дверь.
— Сказал — можно! — повторил Лорх, — Я проверял. А что ты такой осторожный?
— Станешь осторожным! Мы, если хочешь знать, по острию ножа ходим…
— Вот как? — Лорх тоже заметно встревожился, — Этого еще мне недоставало! Что же именно я не учел?
— Э, не забивай себе голову — выправлять все твои художества — на это есть мы. Я здесь теперь осяду плотно — я же служу при штабе Остера… вот и приехал в помощь к вашему другу графу цу Лоттенбургу. Начальником над ним. Но негласно.
— Что? Хорош начальничек для моего милого Вилли! Нечего сказать!
— Точно так. И теперь я все направлю в нужное русло. Твое дело — собирать вещички. Приказано ван-Маарланду ожидать вас в условленном месте. Выйдете с Лезлером, а тем временем в Берлине развернут операцию прикрытия. Легализуетесь полностью. Встречать вас будет сам ван-Маарланд вместе с Эрихом Рошем, под прикрытием Альмера. По плану это должно произойти пятого марта. Трупы вас могут не беспокоить — это не на вас повиснет. Да, ты в курсе, что Дюла Карвен мертв? Ну этот, братец того Карвена, которого ты отправил к праотцам?
— Он долго мучался?
— Кто?
— Дюла?
— Нет, не долго. Кровоизлияние в мозг.
Лорх пожал плечами вместо ответа.
— Сдох, собака! Туда и дорога, — продолжил Бэр.
— Когда это случилось?
— Давно. В начале осени.
— С миром да почиет сей достойнейший муж. Я зла на него не держу. Он был просто глуп.
— Это точно!
— Завтра будут собирать конвой в Данциг. Я включу туда Маркуса. Выйдет он через три дня. А твоя задача ставить на нужные рельсы… но не саму операцию, а Вилли цу Лоттенбурга. Штандартенфюрера он уговорит уже сам — у него это лучше получится.
— Как скажешь.
— Да, кстати, выйдем мы отсюда, а как же дальше?
— Уже все решено. По рабочим группам. Что до нас — у нас есть вполне определенный маршрут и сроки. Одна загвоздка — Куртис Ланзер, к сожалению, погиб в Атлантике.
— Как? Ланзер? Это точно?
— Точнее не бывает. Известно одно — они атаковали транспорт под названием «Королева Глазго» с надводного положения, а этот транспорт был подсадной уткой британских охотников. Его атаковали. Ланзер погиб. Англичане ухитрились поднять судовой журнал. Они очень этому радовались.
— Да, жаль. А кто же взамен?
— Капитан-лейтенант Пауль фон Вильнев.
— Ах так? Я очень хорошо знаю этого господина. Дама. Но вернейший товарищ. Мы в надежных руках.
— Я рад, что доставил тебе хорошие вести, Лорх. А теперь, если ко мне вопросов нет, я попрощаюсь. А то мой Лоттенбург будет недоволен, если узнает о нашей встрече. Липниц? Зайдите. Солдат, с которым вы разговаривали, надежен?
— Не вполне, барон Бэр. Я за него не поручусь.
— Ну так вы найдите возможность заткнуть ему пасть, ладно?
— Хорошо. Это будет исполнено.
— Вот и отлично. Всего наилучшего, господа.
— Да, это точно. Всего нам теперь наилучшего… — задумчиво улыбнулся Лорх.
Часть седьмая
КВЕСТОР “ВЕТЕР”
Рваного сумрака хлопья слепящие спадают по узким плечам.
Тихая девочка, упрямо молчащая, рыщет по старым следам.
Кровью сочится земля терпеливая, снега не ждущая впредь —
Лижет опавшие листья, забывшись,
Тихая девочка, с проклятым именем —
СМЕРТЬ — в нестрашном обличье.
Осень-красавица снегом венчается, золото сыпля из рук,
Тихая девочка стоит, улыбается, в круге безмолвных подруг.
Где-то вне времени флейта визгливая ухарский свищет напев,
Тихая девочка неторопливо,
И явно презрев всякий стыд
Тянет платьице с плеч —
Таких знакомых мне.
Рада она, что в огне не сгорела, и воду ласкала стопой,
В бездну не пала, в земле не истлела, не стала глухой и слепой,
Тихо смеется: — Тебя я помилую — ты слишком со мною знаком!
И убирается прочь моя милая
Тихая девочка, Вечный закон, или
СМЕРТЬ — в нестрашном обличье.
Экс-ан-Прованс. 25 февраля 1611 года.
19 февраля года от воплощения Господа нашего Иисуса Христа 1611, обвиняемый в колдовстве патер Лоис Гофриди, не выдержав примененных к нему пыток, признал все, в чем его обвиняли, что и было зафиксировано должным образом секретарями канцелярии в протоколе дознания. Гофриди пока оставили в покое, однако, с ним не закончили: патер Михаэлис, умудренный великим опытом общения со всякого рода еретиками, предположил, что Гофриди, несколько придя в себя, тут же откажется от своего признания. Патер Михаэлис смотрел как будто в воду — так именно и случилось 24 февраля.
25 февраля в четыре часа утра Гофриди взяли из темницы на допрос. Присутствовали при допросе Михаэлис и отец Кристиан.
Гофриди сам был священник, а потому вполне обоснованно рассчитывал на то, что пыток к нему более не применят — пытка после его признания была объявлена прекращенной, а возобновлять пытку было запрещено — ее можно было только продолжать. Зато своим отказом от признания Гофриди вырыл себе другую яму — с этих пор он понимался как вторично впавший в ересь, а это означало совершенно верный смертный приговор. Впрочем, в этом отношении Гофриди было рассчитывать уже не на что, что так, что иначе.
Перед святыми отцами-инквизиторами стояла сложная задача — раз, сломив обвиняемого физически, они не добились особенного проку, теперь требовалось сломить его морально. Это было куда сложнее. Поэтому отцы-инквизиторы были напряжены, сильно взволнованы, и мучительно размышляли, стараясь подобрать к этому случаю наилучшую тактику. Отец Кристиан стоял за то, чтобы, пойдя против установлений, возобновить пытку, задним числом стараясь получить из Рима на то соответствующее разрешение, а в крайнем случае — обойтись и без оного. У Михаэлиса же было на уме нечто другое.
Гофриди ввели в комнату спиной вперед — инквизиторам предписывалось строго опасаться, чтобы обвиняемый колдун не мог бросить на инквизиторов взгляд первым, дабы не мог он навести колдовства. Для защиты от колдовства же на шеях у почтенных отцов висели мешочки с освященной солью и особыми травами, собранными в вербное воскресение, были так же для защиты от сглаза и наваждения массивные серебряные кресты, и важнейшие амулеты — восковые агнцы. Было зажжено множество свечей, дабы их огонь выжигал всякую дьявольскую злую волю, огонь пылал и в жаровне, в которую, дабы изгнать всяких мелких бесов, подбросили освященной смирны. В благословенном городе Эксе началось решающее сражение с Диаволом и Сатаною.
Гофриди повернули к инквизиторам, и те в упор встретили его взгляд. Михаэлис быстро произнес:
— «Семя жены сотрет главу Змия, а Змий будет жалить Ее в пяту». Во имя Отца, и Сына, и святого Духа — amen.
— Что это ты заклинаешь меня, святой отец? — криво усмехнулся Гофриди, — можно даже подумать, что ты — колдун!
Михаэлис не ответил, зато живо вступился отец Кристиан:
— Да нет, колдун — ты, Лоис Гофриди!
Михаэлис жестом остановил почтенного Кристиана, и показал Гофриди в угол:
— Ты можешь сесть на эту лавку, Лоис Гофриди.
— Благодарю вас, святые отцы, — опять усмехнулся Гофриди, — Самое и время. Мне, признаться, трудно стоять.
— Я не слышу в твоих речах раскаяния, Лоис Гофриди! — повысил снова голос отец Кристиан.
— Очень жаль, не правда ли? — Гофриди все продолжал странно улыбаться.
— Молчать!
Гофриди пожал плечами, и сел на лавку.
— Странно он стал вести себя, о боже! — шепнул тихо Михаэлис, — Но что бы это значило?
— Итак, ты подтверждаешь свои признания, Лоис Гофриди? — спросил отец Кристиан, хмуря брови, так как уже догадывался, каков будет ответ.
— Как раз не подтверждаю, святые отцы! Перед Богом и людьми я всегда буду утверждать только то, что невиновен.
— Но ты же подтвердил все обвинения! Это же записано!
— Во-первых, я не слышал никаких конкретных обвинений, отец мой! — защищался Гофриди, — а во-вторых — я только два раза сказал «да»! Это было у меня вырвано мукою — я просто хотел прекратить страдания.
— Вы только поглядите, какая у него память! — возмутился отец Кристиан, — Вот продолжим к тебе завтра пытку, да такую!
— Вы не имеете права возобновлять пытку.
— Зато имеем право начать ее к тебе, как к впавшему в повторную ересь!
— Это ложь!
— Кто смеет обвинять меня во лжи? Да я тебе сейчас сам сверну голову, и что? Кому ты сможешь пожаловаться? Кто тебя послушает? И кто тебе поверит?
— Если ты хочешь услышать все обвинения, выдвинутые против тебя, ты их услышишь, — веско сказал Михаэлис, адресуясь к Гофриди, — Прямо сейчас. Все обвинения было бы читать слишком долго, поэтому я прочту вкратце мною выписанное. Так слушай:
«Лоис Гофриди прежде всего обвиняется в околдовании им, поименованным Гофриди, монахинь обители св. Урсулы, что в Эксе, поименно: Луизы Капо, и Магдалены де ля Палю, в году от рождества Христова 1610.
Кроме того, поименованный Гофриди обвиняется в малефиции и убиении колдовством настоятельницы монастыря св. Урсулы контессы Этель д’Энгранж, а так же в убиении кинжалом монаха Бьеннара Сигурдссона в вышеупомянутой обители в году так же 1610. Убитые лица имели намерение подтвердить против поименованного Гофриди то, что он есть сатанист, демонопоклонник, и колдун.
Против демонов, одержащих девиц Капо и Палю, были произведены экзорцизмы Церкви, которые поначалу были вполне безуспешны вследствие поистине диавольской силы околдования, произведенного упомянутым колдуном Лоисом Гофриди, духовным священником, и сии экзорцизмы тогда только усилили беснования одержимых. Одна из одержимых, по имени Луиза, двадцати трех лет, признала и заявила, что в ней сидят три дьявола, поименно: Веррин, которого она назвала добрым дьяволом, легким, из чина демонов воздуха, Левиатан, злой водный дъявол, любящий рассуждать и протестовать, и третий — дух нечистых помыслов, по имени Похоть или Агаб, как позднее было установлено — сам злой дух колдуна Лоиса Гофриди, по имени еще Ланго, Лонже, или Лонгос, что мы узнали при исхождении бесов из упомянутой Луизы Капо. Жертва околдования сообщила, что бесов наслал на нее указанный патер Лоис Гофриди, с помощью нечистого дыхания, что и было в дальнейшем подтверждено, когда сами демоны, повинуясь приказанию благочестивого отца Михаэлиса, чудесным образом доставили вышеупомянутому отцу Михаэлису текст договора с демоном Люцифером или Люцифом, где прямо говорится об упомянутом нечистом дыхании, текст договора прилагается. Все это еще не раз повторялось девицей Луизой Капо, вплоть до того момента, как она освободилась от демонов, и была отрешена от монашества, разрешена от обетов, и передана родственникам под опеку…»
— Текст этого договора с Дъяволом я могу видеть? — перебил Михаэлиса Гофриди.
— Изволь, — Михаэлис из своих рук стал показывать Гофриди договор.
Гофриди воззрился на лист пергамента, показываемый ему, вытаращенными от удивления глазами.
— Свидетельствуешь ли ты свою руку на договоре? — спросил отец Кристиан.
— Да, это моя рука, — против воли согласился изумленный Гофриди, — Впрочем, только подпись моя. Текст ведь писал не я.
— А это неважно, — сказал отец Кристиан.
— И почему текст писан по-французски? — Гофриди задумался, — Сколько я знаю, подобные контракты всегда пишутся по-латыни…
— Откуда ты знаешь это? — живо спросил отец Кристиан.
— Помилуйте! Это же везде написано!
— Не отговаривайся!
— Я не отговариваюсь… А! — Гофриди внезапно вскочил, хватаясь за голову, вскочил, и скривился от боли, которая пронзила все его тело, однако, остался стоять, простирая руку к инквизиторам, явно желая привлечь внимание.
— Сядь! Сам говорил, что тебе трудно стоять! Что ты хотел сказать?
— А вот что: раз покойная настоятельница д’Энгранж просила меня написать мое имя моей кровью на листе бумаги. Говорила она, что вложит это в ладанку, и будет…
— Люцифер принял вид покойной контессы, — пояснил Михаэлис отцу Кристиану, — что ж, это для него вполне возможно.
— Что?!!! — воскликнул Гофриди, но, внезапно поняв, что святым отцам вообще бесполезно что-то объяснять, сник, и сел на лавку, потирая молча руками лоб.
— Итак, Гофриди? Ты что-то хотел сказать еще?
— Нет, ничего, святые отцы. Что-то есть еще? Прочитайте дальше.
— «Магдалена Палю, — продолжил Михаэлис, — Созналась так же в том, что ее испортил своими злыми чарами упомянутый патер Лоис Гофриди, вселив в нее плотские вожделения с целью соблазнить ее, что впоследствии им и было сделано. Склоняя упомянутую девицу Палю к актам прелюбодеяния и гнусного разврата, упомянутый Гофриди вселял при этом в нее дъяволов, каждый раз по одному, всего же числом до шести тысяч шестисот шестидесяти шести, как указано в акте следствия, заверенном самой Магдаленой Палю, девятнадцати лет, монахиней обители св. Урсулы, ныне отрешенной от монашества, освобожденной от обетов, и переданной под опеку родственников.»
Гофриди вскочил с места снова:
— Да вы подумайте сами, святые отцы, хоть разок подумайте: как же можно вселить таким образом столько демонов такой молоденькой девушке? Со скольких лет это надо начинать? С пеленок?
— А это у тебя надо бы спросить! — съязвил отец Кристиан, а Михаэлис быстро задал вопрос по существу:
— А сколько было тобой вселено в таком случае?
Гофриди только рукой отмахнулся, и снова сел.
— «Кроме того, — продолжил Михаэлис, — за неделю до появления у девиц Капо и Палю истинных признаков одержимости, в обители была изведена ядом монахиня Алиса де Сене, которая неоднократно заявляла свидетельнице Катрин Бийо, кастелянше упомянутой обители, что знает в монастыре разные греховные тайны, каковые тайны Алиса унесла с собою в могилу, а потому подозрения в этом злодеянии падают так же на упомянутого патера Лоиса Гофриди, ибо, наверное, он боялся разоблачения. Катрин же убили после разбойники, прежде насиловав много, и мы считаем, что и разбойники это были не простые, а демоны, которых наслал на Катрин тот же Лоис Гофриди, так как и от нее он опасался разоблачения…»
Гофриди хлопнул себя ладонью по лбу:
— Понял!
— Что ты понял? — спросил Кристиан.
Гофриди пронзительно посмотрел на инквизитора, но промолчал.
Михаэлис продолжил:
— «Кроме того, девицами Капо и Палю говорилось, что сам Гофриди часто ночами являлся к ним, и приглашал их на шабаш, обещая тогда избавить их от мучающих их демонов, и сделать им многие блага, и прочее, обещаясь так же сделать их, упомянутых девиц, своими диавольскими супругами, и повелительницами Мира сего…»
Гофриди снова вскочил:
— Вот, святые отцы! Да это же заговор!
— Кого ты обвиняешь в заговоре? — спросил Михаэлис.
— Девок! Они лгут. И я знаю, зачем им это надо! Они же мне за то, что я их обрюхатил… мстят! Мой грех, но я говорю — мстят они!
— А я тоже лгу? Я тоже в заговоре? Или, может, ты и меня обрюхатил?
Отец Кристиан затрясся от сдерживаемого хохота:
— Ай да святой отец Михаэлис! Вот так сказано!
Михаэлис тоже улыбнулся.
— Да вас просто обманули, святой отец! — завопил Гофриди.
— Ты думаешь, меня так просто обмануть? Как бы не так!
— Но это единственное, чем можно объяснить все!
— Да не единственное!
— Странное дело! — пожал плечами отец Кристиан, — Все они говорят на допросах одно и то же! Дальше читайте, почтенный отец.
— «Так же девица Луиза Капо показала, что упомянутый чародей Лоис Гофриди хотя и делает вид, что не ест мясной пищи, дабы внушить окружающим представление ложное о своей святости и воздержании, но на самом деле наедается до отвала мясом маленьких детей, коих он душит, либо же, когда ему не находится ежедневной жертвы, так откапывает и из могил…»
— Как?!!! — Гофриди вскочил снова с места, и на глазах принялся белеть как полотно.
— Так. Ты поедаешь детское мясо, — подтвердил Кристиан, — и при обыске в доме твоем найдены во множестве обглоданные тобой детские косточки. Секретарь! Внеси эти кости!
Гофриди рухнул на колени, царапая ногтями себе горло.
— Вот эти кости! — показал отец Кристиан.
— Нет… не надо! — залепетал Гофриди, давясь, — да как же это! Что угодно, только не это!
— Так ты признаешь прочие обвинения? — быстро спросил патер Михаэлис.
— Не ел я никаких детей, не ел! Что угодно, только не детей! Я видеть даже не могу мяса, меня тошнит от него!
— Ладно, допустим на минуту, что детей ты не ел. А все остальное признаешь?
— Признаю, признаю! Только уберите этих детей!
— Уберем. И так уже достаточно всего. Но остальное надо признать по всем пунктам…
— Признаю по всем пунктам, только уберите детей! И эти кости…. тоже… убе-ри-те-э!
— Но ведь надобно тебе самому дать показания, — улыбнулся отец Кристиан.
— Я все расскажу, что прикажете, святые отцы!
«Гофриди признался так же и в том, что после заключения договора он поджидал Сатану у дверей церкви, и Сатана указывал, кого сегодня ему, упомянутому Лоису Гофриди, заразить ядовитым своим дыханием, дабы пробудить у них похоть, и влечение плотское к упомянутому Гофриди, и так он заразил ядовитым дыханием до тысячи женщин и девиц; так он использовал дар ядовитого дыхания, сообщенный ему Люцифером с помощью поцелуя в уста, и целования потом упомянутым Гофриди Люцифера в его дъявольский зад. «Признаюсь и в том, — говорил он, — что когда я желал отправиться на шабаш, я становился у открытого окна, через которое ко мне являлся Люцифер, и мигом переносился на сборище, где оставался два, а то и четыре часа».
Патер Лоис Гофриди признался во всем, был закован в цепи, и брошен в темницу до дня судилища. Дознание было прекращено. Материалы были оглашены во всех церквах города Экса, и прилегающих к нему окрестностей. Патер Кристиан и приор де Трамбле выехали в Париж для того, чтобы лично информировать об исходе дела Его Величество, и Его Высокопреосвященство реймсского архиепископа.
Новогрудок. 26-27 февраля 1944 года.
— Пойдешь ты нынче, Владимир Иванович, начальником шутцкоманды. — объявил Доманов.
— Це с якого такого пердячьего пару? — поинтересовался Лукьяненко.
Доманов, начавший за последнее время трепетно относиться к своему положению, и к своей власти, поиграл бровями:
— Ты, Владимир Иванович, что такое говоришь-то вообще?
— А що?
— А то, что приказывают — будь любезен идти! Теперь слушай: у немцев в банде завелся свой человек.
— То у партизанив у банди, чи иде?
— Ну да, у них, родимых. Так вот, тот человек доносит, что партизаны снова хотят рвануть дорогу из Барановичей на Лиду — между Новоельней и Рудой, ближе там к Неману. Немцы их собираются сейчас всерьез ловить. Понял?
— Ну.
— Так вот если там кого возьмут, что сделают немцы?
— Що? Перевишають, шо ще!
— Так вот и неплохо перед тем с кем-нито побалакать. Сообразил?
— Ага! Гут, тогда назначай!
— Вот то-то.
Глухой ночью на 27-е собранный шутцбатальон из полутора сотен стрелков в маскхалатах при восьми ручных пулеметах, и конной разведки под командой Лукьяненко выступил из Новогрудка на Новоельню. В Новоельню батальон не прибыл — на полдороге их встретил немецкий оберлейтенант на машине, и приказал двигаться скрытно, высылая охранные разъезды и разведки, чтобы партизаны не подглядели передвижения казаков. Всех, кто будет замечен вблизи маршрута движения, оберлейтенант потребовал немедленно уничтожить. При оберлейтенанте был солдат с рацией для связи со штабом облавы, лейтенант-снайпер, и шестеро фельджандармов-мотоциклистов. Оберлейтенант, постоянно связываясь с начальством, провел казаков скрытым маршем в засаду километрах в пятнадцати севернее Новоельни.
Лукьяненко, сам соображая побольше оберлейтенанта, разбил батальон на взводы, распределил взводы по охранной зоне, и разместил конную разведку, приказав коней не расседлывать, и сидеть тихо.
Сидели так до ночи, не разжигая костров, и ничем не проявляя своего существования. Лукьяненко прикинул, сходив лично, откуда будет лучше и удобнее всего подходить к линии, осмотрел полотно, усилил в одном месте наряд, и послал двоих казаков с оружием и пулеметом в видневшуюся по правую руку будку обходчика, на случай, если партизаны заявятся к обходчику разведать обстановку — чтобы обходчик ничего такого кому-нибудь не сболтнул.
Оберлейтенант, постоянно вившийся около Лукьяненко, и видевший, что засада разворачивается как по нотам, и Лукьяненко учел даже блеск оружия на лунном свету, приказав всем набинтовать стволы, очень вежливо и даже почтительно спросил, откуда господин казачий гауптманн имеет такой богатый военный опыт.
— Я двенадцать лет на разных войнах, можно было набраться опыта, — приветливо сказал Лукьяненко.
— И вы воевали с большевиками?
— Да. С генералом Шкуро, если вы слышали про такого.
Оберлейтенанту было очень жаль, но про такого он не слышал.
— А где именно вы воевали? — спросил он.
— Недалеко от нынешнего Сталинграда.
— О! — сказал немец, — О! И вы потерпели поражение?
— Как видите, — пожал плечами Лукьяненко, — Только не мы одни.
— Сталинград — проклятое место. — закивал немец, — Там большевики разбивают всех. Но мы им еще покажем!
Оберлейтенант явно считал себя полномочным представителем Великой Германии в этом глухом, диком месте.
— Я напишу домой, как встретился с русскими казаками, и какие они прекрасные солдаты! — с пафосом пообещал оберлейтенант.
Пока было все тихо. Лукьяненко послал проверить, не дрыхнут ли в будке обходчика засевшие там казаки. Посланный скоро вернулся, разя перегаром, и сообщил, что казаки не спят ни в жисть, зато они сожрали у хозяина горшок меду, сцапали трех курей, и реквизировали бутыль бурячихи . Лукьяненко хмыкнул, и сказал сияющему приказному :
— То нехай их пользуються. Шагом марш назад, к им, тай приглядувай, щоб воны не нажрались до блева, и нэ прохлюсталы бандитив. Бо щелканэте яблами — убью, вы меня знаете!
С тем приказной и отбыл — выполнять решение Лукьяненко, который по опыту своему знал: трое против бутыли бурячихи — не двое, напьются да не упьются.
Начало светать. По полотну мотались туда-сюда немецкие жандармы — специально были выставлены оберлейтенантом, чтобы партизаны не заподозрили неладного — они не стали бы соваться туда, где не проходят обычные ночные патрули железнодорожной охраны — всякому должно быть понятно, что патрули исчезли не просто так.
Первые разведчики партизан были замечены с рассветом — как только лжепатруль прошел, и залег в засаду через триста метров от контролируемого оврага, над рельсами мелькнула голова в серой шапке.
— Корецкий, — тихо шепнул Лукьяненко, — разведку на-конь, и мимо будки в обход цих — щоб сзади навалились. Коли нарвуться там на кого-сь — тильки рубить, хаю не пиднимать. И не наметувайте — тишком, скрадненько, шагочком — бо время маемо. — и по-немецки обратился к оберлейтенанту:
— А вы убирайте своих с полотна. А то их будут резать: на обратном пути они как правило снимают патрули. Им каждая голова дорога — они за каждого немца имеют награду.
— Понял. — сказал немец, и сорвался из секрета рысью, пригибаясь на бегу.
Партизан вышел, встал на полотне, и огляделся. Потом появились еще трое. Один из них махнул рукой назад, и все четверо пошли через полотно — прямо на секрет Лукьяненко — явно хотели засесть в засаду.
Прирезали партизан в один момент. Никто шуму не поднял.
Появились минеры, и один из них, чему-то забеспокоившись, тихо позвал:
— Пане Новак? Пане Новак? Южка?
— Прошем, до ясной холеры! — ухнул один из казаков, деваться то было некуда, и полоснул по партизанам из МР-40.
Партизаны замерли, бросили мину, и разом рванули с насыпи.
— Сука прокудный! — заорал Лукьяненко, — Огонь! На насыпь, и беглый огонь!
Поднялась стрельба. Казаки в один бросок заняли насыпь, залегли там, и принялись гвоздить в балку, да только там никого кроме минеров не было. Из лесу по казакам дали залп, и, судя по хрусту веток, ударились в бега.
— Вперэд! — гаркнул Лукьяненко.
В балку, стреляя на бегу, выскочили партизаны — человек до двадцати — на них с тылу навалилась конная разведка. Казаки с насыпи открыли убийственный огонь. Было слышно, как выстрелы затявкали и за лесополосой, но скоро они начали захлебываться — там началась жестокая казачья рубка.
Партизаны, видя, что дело худо, присели за ветроломом, и начали отстреливаться в сторону насыпи. По ним дали перекрестный огонь из двух пар пулеметов, выволоченных на насыпь, и в секунду перебили половину, вторую заставив залечь вниз лицом.
Трое партизан, в панике побросав оружие, и нахлобучив руки на шапки, вскочили, и рысью побежали к насыпям.
— По сдающимся не стрелять! — приказал Лукьяненко.
Но сдающихся постреляли сами партизаны. Двоих скосили точно, а один, пробежавший дальше всех, свалился под кочку, и тонким голосом запосылал оттуда всех вообще до холерной дупы, и еще кое-куда.
— Цего прикрыть! — приказал Лукьяненко, — Остальных вали усих прицельным!
Скоро партизан выкосили. Деваться им было некуда. Партизана, оказавшегося живым и невредимым, взяли и уволокли. Потом вышла и конная разведка — преследовать партизан и атаковать их заставу не стали, дали уйти. Разведка вырубила человек двадцать передовой группы прикрытия.
Стрельба кончилась. На дрезине подъехал патруль немцев, которые постреляли в воздух, крича казакам: «Уйти отсюда! Будит цуг, отойти, los-los!» — и поехали дальше, предупреждая в рупор посты: «Alarm! Alarm! Den unerwarteten Partisansangriff! Abholen der Zug an gelbleuchtsignal!». И только Лукьяненко отвел казаков от полотна, как по нему пролетел эшелон с бронеплатформой перед паровозом.
Пленного привели к Лукьяненко сразу после того, как тот расположился в самой лучшей хате, выгнав хозяев на улицу.
— Проходь, — пригласил Лукьяненко, — сидай. Раз сдався — значить, ты есть плэнный. Побалакаемо.
— Не розумем вашей милости, пан официер, — развел руками пленный.
— Не розумиешь?
— Так есть.
— Так ты — поляк, ни бульбоес?
— Так.
— По нашему не розумиешь?
— Так есть.
— Видкиля ж ты? Местный? Здесь жив? До войны? И русского не розумиешь? Убью, сволочь!
Пленный дрогнул.
— Дело другое, — удовлетворился Лукьяненко, — Стало быть, розумиешь. Говорить со мной будешь, чи тебья зараз же на струмынку? Га?
— Та, пан официер! Говорить… та буду!
— А скильки ты у партизанив хлюстаисся?
Пленный потер ушибленную челюсть, показывая, что ему трудно говорить, и показал три пальца.
— Долго. Так що, з сорок второго року поезда пид откос пущаешь?
Пленный почесал затылок.
— Та ни. Я так…
— Так, посцать выйшев, так тебья розумить трэба?
— То так.
— Та то не так, но мне це до свьятой Пасхи! Як ты зараз есть плэнный, так давай, доказувай, що спытаю. А не схочешь говорить, так я в тоби усе шомполом вымотаю. Хиба сам знаешь.
— Та знаю, пане — поежился пленный. — Скажем все вашей милости. От сам не пийду. Не хочу. А куда идти — скажу.
— Так и не прохает никто… Мени ваша база без надобности. А от що столкуй — ты що ж, знаешь, що мы — козаки?
— Вем.
— А видкиля? Хотя… ясно. А скажи мени, мабуть у вас який-сь люди до козакив ходьять? Ну, связные там, чи шо ще? Нэ чув ничого?
— Ходьять.
— А хто?
— Большевисты.
— Так ходьять к козацкому Стану?
— Так.
— А що, и до начальства ходьять?
— Начальства?
— Козацкого.
— И до начальства. Так есть.
Лукьяненко сощурился:
— Ты не брешешь?
— Ни! Ходьять.
— А к кому?
— Не вем, — развел руками пленный.
— И не чув ничого?
— Мало.
— А що чув?
— Та… не помню.
— Припомни! От того твоя життя зависить. Ну? Фамилие! Ну?
— Та, холера, не то Павлэнко, не то — Павлович…
— Павлэнко чи Павлович?
— Павлэнко…
— Не Павлов?
— Ни, не Павлов. А мабуть Павлов…
— Ладно, добродию. — Лукьяненко встал. — Зараз нэмець прийдет, ты ему обскажешь, як до базы партизанив итти.
— Скажу. — кивнул пленный.
Когда пленного опросили, и приказали конвоировать в штаб облавы, Лукьяненко сказал Юськину:
— Цего пердуна — упокой с миром. При попытке побега. Бо знаеть дуже богато.
— Сделаем, господин есаул. — усмехнулся Юськин. — Большая беда — много знать!
— Шагом марш! — рыкнул Лукьяненко, — Бо я и тоби припомню, що ты много знаешь! Философ!
— Значит так: по строевым ведомостям и спискам цивильных у нас имеется четыре Павленко, два Павловича, один Павловский, один Павлюк, и четыре Павловых. — перечислил Доманов. — Павленко Трофим Авдеевич, 56 лет, донской казак, атаманского полка… ну этот — хрен с ним, многосемейный, и не в строю. В обозе.
— Не годиться — що вин за птиця?
— И я так полагаю. Отпал?
— Отпал.
— Павленко Георгий Петрович, кубанский казак, 46 лет, бывший подхорунжий.
— Цего знаю — у Тарасенки в курени. А раньше служив карателем. Ций за коммунию не встагнеть — вин коммунях шомполом каленым в дупу казнив у двадцатим роки.
— А кто его видел в карательном отряде?
— Ну я бачив, лично. Добре его помню.
— А, ты у Шкуро же служил?
— Так точно вашескобродь. — сострил Лукьяненко.
— Ну, что с Павленко?
— Отпал.
— Павленко Дмитрий Пантелеевич, 36 лет, строевой казак, в прошлом — механизатор в колхозе «Красный Луч». Беспартийный. Слушай, а ведь он — водитель павловской танкетки!
— Та то вже не павловская танкетка, а твоя. Павлов зараз тильки на «эмке» катаеться, бо в танкетке трясе — нежный стал пан атаман, куда к чорту! Чи ты забоявся?
— Все равно — проверять надо. Пошлем в «острую»?
— Нехай сходить. Усе полезно.
— Решено. Павленко Андрей Андреевич, 30 лет, иногородний, служил в полиции в Шахтах.
— Тоже знаю. Вин в Шахтах бывшего коммуна повьесив, а у Кировогради зарезав двух хохлов, та й поджився у йих часами и протчей справой. Бандит. Пье — як кинь з яйцами. Уголовная рожа!
— Отпал?
— Отпал.
— Все равно надо его куда-нито девать.
— В «острую». Мабудь пришибуть его там партизаны…
— Решено. Павлович Николай Васильевич — бывший поручик, член кадетской партии, в Новороссийске не попал на пароход, служил в Красной Гвардии, перебежал к полякам маршалека Пилсудского, жил в Западном Краю, попал под красных, был арестован, бежал из мест заключения… Проверить надо.
— В «острую».
— Решено. Павлович Тимофей Егорович — 24 года, красноармеец конного дивизиона — сдался «братам» из 1 полка под Таганрогом.
Лукьяненко поднялся со стула, и пропел на архиерейский манер:
— Со святы-ими упа-акой!
— А не крутенько сразу, Владимир Иванович?
— Чистка — так вже чистка. К покойникам!
— Ладно, найдем способ. Так, Павловский Алексей Васильевич, 50 лет, бывший штабс-капитан. Участвовал в рейдах в Западном краю в 21 году. По ранению отстал. Скрывался после прихода большевиков по фальшивым документам. Работал дворником в Минске. Потом служил в зондеркоманде 11. К нам пристал уже здесь. Никаких за него ручательств нет. Этого надо отослать к Паннвицу — там, кажется, есть люди из зондеркоманды 11. Павлюк Мирон Кассианович, украинец, уроженец Донской области, 44 года. Пулеметчик. Участвовал в расстреле военнопленных жидов в Новошахтинске. Служил в Новошахтинской местной шутцкоманде… Теперь Павловы. Павлов, он же — Сташевский Алексей Павлович. Бывалый господин. Гвардейский офицер, дутовец, толстовец. Участвовал в карательных рейдах под Тургаем. За него поручился полковник Телегин — он Сташевского знал. Донсков просил не упоминать его настоящего имени, так как Сташевский опасается преследований большевиками родственников — видно, крупно наследил он в Гражданскую! Впрочем, Сташевского скоро отправляют в Прагу — там его какой-то комитет ветеранов видеть желает.
— Давай дальше.
— Павлов Константин Прокофьевич. Был начальником милиции станицы Мигулинской… е-мое, земляк! Прокофия Павлова я помню. Рекомендовал его Донсков. Павлов Семен Васильевич. Донской казак. Отсидел 10 лет за восстание. Из мест ссылки бежал. Прибыл с документами омского милиционера и его оружием. Прошел через линию фронта. Принимал участие в акции Медынского . Зарубил бывшего активиста. Ходил на партизан, отмечен в приказе за меткую стрельбу. И Павлов Юрий Евсеевич, 48 лет, бывший прапорщик Богучарского стрелкового полка. Прибыл из Праги. И еще остался — сам знаешь кто.
— Так. Дай мени ще три дня, от що.
— А потом?
— А потом буде видно. Тильки не треба выносить сор из хаты… усе здоровее будьмо. И от що — треба, щоб партизаны узнали, что к нам скоро прибуде гарный нэмецкий начальник. Щоб подождалы его где-нито… колы вин обратно поиде. А колы вин поиде — тож треба сообщить. Так от связь с партизанами наладить рэально?
Доманов долго молчал, и все же решился:
— Это реально, Владимир Иванович. Это я организую. Но только один раз.
— А другий раз то нам и не потребуеться, бог даст. Ну и ладненько. Будьмо считать, що мы сговорились.
Москва. 27 февраля 1944 года.
— Элла? Хорошо, что встретил тебя. Уже было собирался к тебе идти, — Кобулов смотрел в сторону, и не вернул Элеоноре ее улыбку, — Зайди ко мне сейчас.
— Что-то случилось, Богдан Степанович?
— Да.
Кобулов взял Элеонору под руку, провел в свой кабинет, по дороге бросив адъютанту: «Меня ни для кого нет», усадил Элеонору за стол, сам прошел к сейфу, взял оттуда небольшой пакет, и молча положил его перед Элеонорой.
— Это что?
Кобулов вздохнул.
— Ордена. Боевого Красного Знамени, Ленина, и Звезда. Посмертно.
— Чьи? Чьи, Богдан Степанович?
— Капитана госбезопасности Мачнева. Валерия Михайловича. У него ведь никого нет, и я решил это передать тебе… ты его воспитала. И какого парня, я тебе скажу…
— Как?
— Как герой. Как настоящий чекист.
— Как?!!!
— До последнего патрона защищал своего командира.
— Кого?
— Командира своего полка. Капеляна Ивана Алексеевича.
Элеонора опустила глаза в стол.
— Он уже был мертв, а Мачнев все равно отстреливался, — продолжил Кобулов, — Не хотел оставлять тело командира фашистам. И сам погиб. И его комендантские тоже. Двое остались, они их и вынесли. Один Мачнева, другой Капеляна. Вот так. — Кобулов встал, достал из шкафа бутылку водки, четыре стакана, хлеб, икру, намазал икру на хлеб, разлил в четыре стакана, два накрыл, один взял сам, и предложил Элеоноре:
— Давай. Помянем.
Элеонора молча выпила водку.
— Капеляна не знал, — сказал Кобулов, — Как он был?
Элеонора подняла глаза:
— Что?
— Как был Капелян?
Элеонора пожала плечами:
— Смелый. Добрый. Нежный. Я его мало знала, больше по письмам.
Кобулов кивнул.
— Валерка был в него прямо влюблен. А Валерка в людях толк понимает… понимал. Да. Никого у меня не осталось. Никого.
Кобулов снова разлил:
— Давай.
Выпили.
— Ты вот что, — сказал Кобулов, — Ты сейчас домой поезжай. Поплачь. По хорошим людям поплакать не грех. На службу не выходи, пока сама не будешь в состоянии. Я прикрою. И еще: вызову-ка я Румянцева сюда, пусть с тобой живет. Хватит уже. Они с Рюминым у меня уже в печенках сидят, пол округа раком ставят… Прикажу, не ослушается. И будет тихо сидеть.
— Зачем мне это, Богдан Степанович? Чтобы он меня начал раком ставить? Он? Меня? После Ивана? Нет, не нужно. Не расхожусь только из-за того, чтобы биографию не портить. Себе. Себе, Богдан Степанович. Держи его от меня подальше, расстреляю. Его то есть. Не тебя. И никуда я не поеду, зачем мне это? Работать надо, работать.
— Работать, так работать, — согласился Кобулов, разливая по третьей, — Тогда вот что: давай выпьем за смерть фашистам! Всем! До единого! Чтобы мы всех их переловили, и… на ближайшем дереве вздернули! Каждого! Без суда и следствия!
— Да, — согласилась Элеонора, — Без суда и следствия. Каждого. Каждого!
Экс-ан-Прованс. 27 февраля 1611 года.
— Господин барон экселленц Герхард фон Бэр фон Рихтергаузен фон дем Мезенихт из Шлезвиг-Гольдштейнского княжества просит у вас, святой отец, аудиенции™, — доложил новый наперсник.
— Хорошо, пусть входит, — кивнул Михаэлис, недоумевая, кто такой этот барон фон Бэр фон Рихтергаузен фон дем Мезенихт.
Вошел высокий, длиннорукий человек с усами и острой бородой, с пронзительными глазами под сильно выдающимися надбровными дугами, и скошенным лбом; в облике этого человека было много и татарского, и одновременно, остзейского. Он сдержанно поклонился, с выражением, впрочем, скрытого величия и властности, и заговорил резким, отрывистым, каркающим голосом:
— Имею я честь говорить действительно с отцом Михаэлисом, эксским инквизитором?
— Да, это именно я и есть, сударь.
— Превосходно! — прокаркал гость, — Да не говорите ли вы по-немецки, святой отец?
Михаэлис покачал головой:
— Не очень хорошо, экселленц.
— Ну что же, будем по-французски. Я прибыл к вам из Королевства Испанского проездом в Шлезвиг-Гольдштейн.
— Как здоровье Их Величеств? — вежливо поинтересовался Михаэлис.
— Здоровье Их Католических Величеств превосходно. — ответил фон дем Мезенихт, — Да не в том дело. Я имею к вам письма, и дело на словах.
Михаэлис не стронулся с места.
Фон дем Мезенихт усмехнулся, и перекрестился на особый, хорошо известный Михаэлису манер . Инквизитор тут же обмяк, и принялся ухаживать за гостем:
— О, какая честь для моей недостойной особы, господин барон! Да не угодно ли поужинать?
— После, почтенный. К делу. Ознакомьтесь сначала с содержанием писем.
Пока Михаэлис занимался письмами, барон фон дем Мезенихт со странной улыбкой смотрел в огонь камина.
— Итак, я полностью к вашим услугам, — сказал Михаэлис, складывая последнее письмо.
— Не случалось ли вам, святой отец, встречать когда-либо Фридриха-Йозефа Майервитта, или барона де Лорка-Генрицис?
— Как же, как же, господин барон! Они оба были здесь, и даже оказали мне помощь в изгнании.
— Изгнании? Изгнании чего, простите?
— Бесов. Вы разве не знаете? Тут у нас случились одержимые, и они оказали мне весьма большую помощь. Прямо скажем, что их дела здесь шли успешно!
— Изгоняли бесов, вы говорите? Очень интересно! Великолепно!
— А в чем, господин барон, дело?
— А дело в том, святой отец, что они — преступники, и я их преследую!
— Как? Да быть того не может!
— Очень даже может, святой отец!
— Но они мне показали наши знаки! И у них были рекомендательные письма от реймсского экзорциста досточтимого отца Николаоса Лоттенбургского!
— Ах, вот что? Значит ваш отец Николаос — покойник, мир его праху! Или — пленник, что еще хуже… Надо вам знать, что этот Майервитт, — один из самых опасных ассошаффинов в Европе — сущий дъявол! Он — колдун, и сарацины зовут его Алифер ибн-Азрем. А тот, второй — его ученик, Тоэб-ибн-Роцак. Как только вы так дешево отделались! Никому не пожелаю с ними встретиться на темной дорожке!
— Какой ужас! — Михаэлис был с лица белее снега — в гроб кладут краше.
— Так куда они пошли, святой отец? — барон фон дем Мезенихт все более хмурился.
От ужаса Михаэлис долго не мог собраться с мыслями.
— Они… внезапно исчезли из города, и никто не смог сказать, где они… Но мы не придали значения…
— А надо было придать! Неужели никто их не видел?
— То-то и оно, что никто! Они ушли из монастыря, и все.
— Вот так! Опять бесследно исчезли! Это мне знакомо. И как это вы не хватились только! А в каком именно деле они вам помогали?
— Видите ли, господин барон, в урсулинском монастыре появились две одержимые… и они явились якобы для того, чтобы помочь мне изгнать бесов!
— Это я уже слышал.
— Зато вы еще не слышали того, что их мне отрекомендовал с самой лучшей стороны брат Гийом де Туш, мой наперсник. Он был лично с ними знаком. Он скончался, правда…
— Скончался? Вот видите!
— Да, и при странных довольно обстоятельствах.
— Что же вы не встревожились?
— Да мы приписали это тому колдуну, которого изобличили…
— Вы изобличили колдуна?
— Да.
— И где он?
— Где же ему и быть? В тюрьме.
— Он, говорите вы, изобличен?
— Полностью.
— Дознание еще ведется?
— Уже нет.
— Он просто колдун? Знаете, бывают такие… полухристиане, что ли — вроде еретиков…
— Нет, он сатанист!
— Ах так? Вот что, святой отец: властью мне данной я повелеваю вам немедленно проводить меня к этому колдуну, сохраняя строжайшую тайну, разумеется.
— В тюрьму?
— А вы что, не сможете пройти в тюрьму?
— Смогу, разумеется. Но зачем?
— А я с ним поговорю.
— Что толку говорить с ним? Он вам ничего не скажет.
— Это вам не скажет. А мне скажет.
— Почему?
— А я прикинусь Сатаной.
— Как? Кем?
— Сатаной, святой отец. Князем Тьмы. Он ведь, наверное, ждет его… вот и дождется. Это, знаете, метод беспроигрышный. Советую. А вы озаботьтесь, чтобы нам никто не помешал, и не подслушивал.
— О Господи!
— Ничего, святой отец, ничего. Мне не впервой.
Барон фон дем Мезенихт провел два часа в темнице, где содержался Гофриди. Когда он оттуда вышел, в его глазах светилось удовлетворение.
— А знаете, святой отец, вам лучше обо всем происшедшем никому не сообщать, — посоветовал барон Михаэлису при прощании.
— Как прикажете, экселленц.
— Да я и не приказываю, я советую. Упаси бог, свой поступок я отнюдь не намерен сохранять в тайне — это уж как вам будет угодно. Но при разглашении оного вам придется давать объяснения… а это может вам здорово повредить, вообразите: инквизитор, который покровительствует, пусть и по ошибке, дъявольским слугам! На вашем месте я бы промолчал… впрочем, как знаете!
Михаэлис с этим согласился.
Едва взошло солнце, как барон фон дем Мезенихт уехал. Странное дело — с ним исчез и доктор Юлиан-Маркус. А Михаэлис, тем же утром, нашел у себя на бюро записку, написанную уехавшим бароном:
«А ты еще глупее того, как я о тебе думал. Я не прощаюсь. Жди меня снова.
Л ю ц и ф е р.»
Шталаг №214 2 – 5 марта 1944 года.
Второго марта с утра приехала целая колонна грузовиков (железнодорожную узкоколейную ветку законсервировали и начали основательно ремонтировать, так что движение по ней было закрыто), и демонтированное силами заключенных оборудование было погружено и увезено. Утром третьего грузовики приехали снова, вывезли оружие, и к вечеру — личные вещи всего лагерного гарнизона, и некоторых старших офицеров. Ночью с третьего на четвертое приступили к окончательной ликвидации оставшегося лагерного контингента.
В полночь охранники ворвались в оставшиеся ветхие блоки, которые не годились уже даже для разборки на стройматериалы, и в которые были набиты оставшиеся заключенные, без разбору пола, возраста и национальности, часть их подняли, и начали быстро выгонять на улицу, а остальных начали расстреливать прямо там. Выгнанных же приняли в перекрестный огонь зондершютцкампани, отряд «Z», и пулеметчики. Началась резня.
Вне бараков не уцелел никто. В бараках так же многие были убиты, но кое-кто сумел спрятаться под нары и уцелеть. Это, впрочем, ненадолго: во вторую очередь вступили огнеметчики «специального медицинского батальона» дивизии «Бранденбург» с ранцевыми аппаратами, и скоро все бараки были охвачены гудящим пламенем. Отряд пожарных локализовывал пожары.
Внутри горящих бараков слышался жалобный вой горящих заживо людей. Кое-кто ухитрялся выскакивать из огня — прямо под прицельный огонь блокировавшей пожарище охраны.
К полудню четвертого все было кончено. Шталаг №214 фактически перестал существовать. Несгоревшие останки обливали кислотой прямо на месте, или обрабатывали негашеной известью. Негашеной известью были обработаны и прочие могильники.
В ночь на пятое марта все солдаты и офицеры, оставшиеся на службе и не затребовавшие отпусков, должны были погрузиться в машины, и отправиться в Штеттин или Бреслау, в распоряжение местных управлений СД. Некоторых во время эвакуации предполагалось тихо арестовать, и доставить в специальной машине в штеттинское гестапо. Был составлен арестный список, и в этом списке среди прочих стояли имена СС-оберштурмбаннфюрера фон Лорха Альбрехта-Йоганнеса, и СС-штурмбаннфюрера фон Липниц Отто-Маркуса-Юлиана — это было следствием отправленного второго числа в Берлин, в отдел «II» Управления Абвер/Заграница, отчета резидента службы капитан-лейтенанта графа цу Лоттенбурга своему шефу — фон Фрейтаг-Лоринговфену, в котором он приводил данные собственного расследования происшествий в 214 лагере: по его схеме в лагере действовала группа лиц, стремившихся взять на полный и единоличный контроль совершенно секретные разработки научной группы, отрабатывавшей практические методики ведения психологической войны, управления людьми, и индивидуального психического террора — химико-медикаментозные, и с помощью излучения в диапазоне сверхвысоких частот. Группа указанных заговорщиков, за спиной которых ясно была видима поддержка очень влиятельных лиц из структур как СС так и НСДАП, полный состав которой был пока не ясен, стремилась немедленно завладеть методиками индивидуального психического террора, и использовать их в борьбе за власть. Для выполнения этой задачи группа начала очень сложную информационную игру с резидентурой НКГБ СССР, доходящую порой до прямого пособничества военному противнику — в частности, изобличенный диверсант Вольцов, и резидент Рюдеке, с которыми находился в прямом контакте старший группы оберштурмбаннфюрер Альбрехт-Йоганнес фон Лорх, не были раскрыты им органам контрразведки, а Рюдеке, при прямом пособничестве группы Лорха, сумел бежать и скрыться, в результате чего он не найден до сих пор, и, вероятно, сумел уже вернуться к своим. Лоттенбург так же просчитал вероятные объемы истинной информации, которые получил противник в результате сотрудничества группы Лорха с резидентом Рюдеке и террористом Вольцовым, и оказалось, что эти объемы настолько велики, что разведка противника совершенно осведомлена о направлениях секретных научных работ, ведущихся в учреждениях Империи по всем прочим спецификам кроме данной.
Контакты с врагом, по мнению Лоттенбурга, осуществлял непосредственно СС-оберштурмбаннфюрер фон Лорх, в то время как его подручный, СС-штурмбаннфюрер Отто-Маркус-Юлиан Оль фон Липниц, координировал операции прикрытия, осуществляемые сначала СС-оберштурмбаннфюрером Эллерманн, а затем Карлом Вилльтеном и Эрикой Долле, а после их уничтожения — видимо, в результате их ненадежности — СС-унтерштурмфюрером Лоссов Натали, и СС-гауптштурмфюрером Зонтагом Вернером — этот контакт группы, впрочем, был под вопросом. В связи со смертью или исчезновением большинства активных действующих лиц группы Лоттенбург сообщал, что никаких действий по нейтрализации группы заговорщиков он не ведет, и в ближайшее время вести не рекомендует, но активно отрабатывает связи группы, инфраструктуру, и систему конспирации, в чем ему помогают негласный резидент «ААА» майор Бэр, и шеф Abwehrstelle региона. В Берлине это сообщение было лично прокомментировано доктору Альбату Лоринговфеном, и взято под личный контроль полковником Эрвином Штольце.
Четвертого поздно вечером доктор фон Шлютце, на днях повышенный в звании на один чин, вместе со своим отделом, ™Гюнтером, и уполномоченным «Цеппелин» капитан-лейтенантом графом цу Лоттенбургом отбыл в Бреслау. Фон Лорху было приказано оставаться вплоть до полной ликвидации лагеря, и эвакуироваться вместе со всеми остальными офицерами СС.
Четвертого же вечером шеф РСХА Эрнст Кальтенбруннер получил письмо следующего содержания:
Шефу Главного Управления Имперской Безопасности
СС-обергруппенфюреру Кальтенбруннеру.
Конфиденциально.
Хайль Гитлер, дорогой товарищ по Партии Кальтенбруннер!
Хочу довести до вашего сведения, что моей службой политического сыска наконец раскрыт тот заговор, о котором я Вам уже сообщал, центр которого расположился в охранных войсках СС VIII округа. Стало известно, что заговорщики, большинство из которых, к моему сожалению, служат в специальных службах, ставили своей целью устранение от власти нашего любимого Фюрера, с помощью отравления фюрера особыми веществами, которые не причинили бы ему физической смерти, но сделали бы его навсегда недееспособным. Эти авантюристы рассчитывали посадить в качестве верховного главнокомандующего своего ставленника Вильгельма Канариса, и намеревались добиваться замирения с продажными западными демократиями для того, чтобы все силы бросить на войну с Россией. Впрочем, обо всем подробно я имею желание сообщить Вам лично.
Жду Вас завтра к себе в Министерство. В центре заговорщиков остались несколько моих верных офицеров, которых я буду иметь удовольствие Вам представить, если они смогут выбраться из этого змеиного гнезда живыми. Надеюсь, что вы отметите их своей благодарностью за их подвиг во имя Родины и Фюрера.
Об этом деле Имперского Руководителя СС я прошу Вас пока не извещать.
РО3ЕНБЕРГ.
Дело было такого деликатного свойства, что Кальтенбруннер и сам не стал бы извещать Гиммлера ни о чем подобном, но меры принимать стал — результатом явились: сначала отстранение Канариса от руководства военной контрразведкой, а затем, 25 мая, ликвидация самой службы Канариса как самостоятельного института. Военная контрразведка была подчинена РСХА. И именно из-за этого письма Розенберга Канарис, без каких-то явных оснований и доказательной базы, был причислен к заговорщикам 20 июля, и повешен в петле из колючей проволоки. Но это было после, а теперь, в ночь на пятое марта, под угрозой расправы находились все еще люди Розенберга и Медлица. И, хотя Медлиц понимал, что без своей сети он не фигура, он все-таки принял решение выводить своих людей из огня.
Ночью с четвертого на пятое марта в зоне лагеря 214 было светло как днем — горели погасающие и вновь разжигаемые костры, на которых сжигались ранее несгоревшие остатки лагеря. Лагерные капо и коллаборационисты закончили с кострами, их построили, и стали грузить в крытые бронированные фургоны. Когда коллаборационисты сообразили, что их погрузили в газенвагены, было уже поздно — они уже ехали, и, как выяснилось, в последний путь.
В одиннадцать часов статс-секретарь крипо и резидент гестапо Лейсснер взял взвод автоматчиков из прибывшего спецподразделения СД, и отправился производить аресты. Взяли всех, кого намечали, кроме фон Лорха и Липница — те успели исчезнуть. Была объявлена тревога, но Лорха с Липницем не нашли, только обнаружили, что двое агентов, поставленных наблюдать за Лорхом, пропали тоже, и с ними пропал инспектор III отдела гестапо РСХА. Лейсснер немедленно отправил рапорт об этом в Штеттин, но не получил никаких указаний. По приезде же в Штеттин Лейсснер был арестован, переправлен на самолете в Берлин, и пропал за воротами следственной тюрьмы Моабит. Больше про Лейсснера никто ничего не слышал.
Арестованных гауптштурмфюрера Зонтага, и унтерштурмфюрера Натали Лоссов так же отправили в Штеттин, коротко допросили, и отправили далее: Натали Лоссов в Равенсбрук, а Зонтага — в Данциг. По приезде на место оба были немедленно расстреляны. 25 июля 1944 года дело группы «5-А» было снова расследовано отделом РСХА «IV-VII referat», в результате чего 9 ноября того же года оба, и Вернер Зонтаг, и Натали Лоссов были посмертно реабилитированы, а граф Лоттенбург, к тому времени дезертировавший из армии, и бежавший из Германии, был заочно приговорен к смертной казни через повешение, объявлен вне закона, и внесен в список добровольческой фемы округа Берлин-Бранденбург как государственный преступник, подлежащий немедленному уничтожению.
Но пока что граф цу Лоттенбург имел успех: за это дело он получил чин корветтенкапитана, и место заместителя шефа Абверштелле военного округа Берлин-Бранденбург. Оберфюрер СС доктор фон Шлютце отправился возглавлять свою же лабораторию в Заксенхаузен с новым специальным офицером связи: оберстлейтенантом Герхардом Бэром.
Полковник Эрнст Луис Гюнтер подал в отставку, и уехал в Швейцарию, в Давос, поправлять подорванное здоровье.
Так закончил свое существование зондерлагерь VIII округа, имевший имперский номер 214.
Экс-ан-Прованс, 29-30 апреля 1611 года.
29 апреля года от воплощения Господа нашего Иисуса Христа 1611 в кафедральном соборе города Экса, что в Провансе, был зачитан приговор провансальского епископального судилища и коллегии священной инквизиции Римской и Французской по обвинению в колдовстве священника Людовика Гофриди. Были зачитаны все показания и обвинения, после чего епископ торжественно возгласил, что священника Людовика Гофриди отвергают, отлучают, проклинают, и отрешают от сана, лишают всех церковных прав и бенефиций, и предают в руки светской власти для должного наказания, взывая, однако, о милости и снисхождении к кающемуся преступнику.
Королевский коронный судья приговорил грешника Людовика Гофриди к публичному покаянию на паперти городского собора со свечой в руке, босиком, и в позорящей одежде, а после — к сожжению заживо на большом костре.
Утром 30 апреля, в канун дня св. Вальпургии, каковой, как известно, является самым демонским из демонских празднеств, Гофриди ввели в собор, где под пение заупокойной мессы сняли с него священническое облачение в обратном порядке к тому, как он был когда-то посвящаем. Голову его расстригли крестом, чтобы уничтожить и следы тонзуры, а с пальцев правой руки, которые касались священного елея, была срезана кожа, дабы и следов святыни на этих перстах не оставалось более.
Лоис Гофриди хранил гордое молчание.
В позорящем «санбенито» с косыми крестами, на котором были изображены пляшущие в пламени черти, босой, в бумажной тиаре, на которой красовалась голова Вельзевула, под которой была еще подпись «Се ересиарх», был выведен Гофриди со свечой в три локтя на паперть для публичного покаяния.
Но Гофриди не стал каяться — он упорно молчал.
Стоявший рядом Михаэлис начал громко перечислять народу все преступления и грехи Гофриди, добавляя при этом, что стыд и раскаяние не позволяют ему самому говорить об этом: преступления его столь тяжелы, что его душат слезы раскаяния.
Гофриди стоял с каменным лицом.
Михаэлис заверял многочисленных зрителей, что он сам принимал у Гофриди последнюю исповедь, и тот слезно каялся в своих прегрешениях.
— Кайся, кайся в моих грехах, Михаэлис! — вдруг тихо сказал Гофриди, повернувшись к инквизитору.
— Что ты сказал? — опешил тот.
— Я сказал: кайся, Михаэлис, в моих грехах! Но придет время, и я приду за тобой, и ты будешь каяться передо мною в своих грехах! В настоящих грехах, Михаэлис! В ужасных грехах! Пусть даже через 333 года, но так будет! И да будет так!
Патеру Михаэлису стало плохо, и слуги унесли его домой.
В полдень того же дня Лоис Гофриди был препровожден на главную площадь города, и возведен на большой костер. Его привязали к столбу мокрыми веревками, дабы высыхая, они впивались в тело, и еще более терзали казнимого.
Капуцин, который присутствовал при казни, протянул Гофриди распятие на длинном шесте, призывая:
— Покайся, грешник! Возобнови путь твой к Господу! Целуй распятие!
Гофриди, руки которого были связаны за спиной, не мог оттолкнуть распятия, а только убирал подальше голову, но распятие упорно настигало его. Наконец он, не выдержав, крикнул:
— Что вы все мне суете его, распятого! Да посмотрите вы на него: разве он может сделать кого-нибудь счастливым? Он же сам несчастен, он же у вас давно мертв!
От этих слов народ сильно заволновался: из толпы в Гофриди полетели камни. Дети, подстрекаемые свирепыми взглядами родителей, и собственной детской жестокостью, метали в Гофриди камни из пращей, и кричали:
— Проклятый грешник! Убейте его!
Это были те самые дети, которым когда-то Гофриди преподавал благодать св. Тайн.
Палачи под напором беснующейся толпы стали кидать факелы в костер. Хворост вспыхнул, и в это время в висок Гофриди попал камень, метко пущенный из пращи каким-то мальчишкой. Гофриди не успело даже охватить пламя, а он был уже мертв. Благословен будь, злой мальчик, ибо само Милосердие управляло твоей рукой!
НОВОГРУДОК. 18 июня 1944 года.
14 июня в штаб казачьего Стана передали методическое руководство для ведения дальнейшей пропаганды среди казаков, составленное CC-штурмбаннфюрером Дитрихом Риманом из казачьей службы управления «Ostraum» управления войск CC по вопросам освоения оккупированных территорий. Руководство было результатом окончательной победы Розенберга в вопросе о равноправной ассимиляции казачества в «великую семью индоарийских и нордических германских народов.»
Руководство состояло из двух частей — в первой части приводились доказательства арийского происхождения казаков, а во второй разъяснялось, что историческая структура и уклад жизни казаков являются классическим воплощением в жизнь национал-социалистских идей. В приложении ко второй части на примере «Волчьей Сотни» генерала Шкуро доказывалось даже, что казакам не только близка идея национал-социализма, но что казаки стремятся к созданию военных организаций, идея которых сходна с идеей организации войск CC. В конце брошюры объявлялось, что в ближайшее время войска CC начнут формировать казачью организацию «Sarmat».
Этот поворот — возможность формирования в части CC — в политическом статусе казачества был настолько долго ожидаем, что Павлов, по совету Доманова, принял решение срочно ехать в Берлин к генералу Краснову за разъяснениями и для получения указаний. Поездка была намечена на 18 июня.
Поскольку в районе Новогрудка партизаны значительно активизировали свои действия, Доманов настоял на том, чтобы Павлов, выезжавший до Новоельни в автомобиле, взял с собой сильное охранение и личных телохранителей. Павлов согласился, и поручил Доманову собрать охрану из наиболее надежных казаков. Кроме того, Доманов организовал что-то вроде акции прикрытия: всем казакам было разъяснено, что атаман наметил акцию против партизан, и выразил желание возглавить ее лично, несмотря на ее явную незначительность. То, что Павлов частенько сам возглавлял такие мелкие акции, было не в диковину, и из казаков никто такой новости не удивился.
Полусотней казаков Доманов назначил командовать Лукьяненко, а в качестве телохранителей назначил хорунжего Лукьянова и сотника Юськина. Юськин и Лукьянов разместились в машине рядом с Павловым и его новым адъютантом Богачевым, туда же, на переднее сиденье, сел Лукьяненко, а прочие казаки отправились на двух полуторатонных грузовиках, на одном из которых разместили спаренную пулеметную установку.
Грузовик с пулеметной установкой отправился впереди колонны, за ним — автомобиль Павлова, а сзади — грузовик с казаками-стрелками. Но, несмотря на все предосторожности, едва только колонна успела отъехать от Стана на пятнадцать километров, как колонну атаковал партизанский отряд.
Что было дальше — никто толком рассказать не сумел. Лукьяненко был контужен при взрыве бензина, когда вытаскивал из машины тело убитого наповал Павлова. Юськин и Лукьянов утверждали, что Павлов был убит партизанским снайпером сразу, с первыми же выстрелами, и успел сказать только несколько слов. Партизаны обстреляли колонну, и ушли в лес, не вступая в бой. Трое казаков было убито, двое ранено. Уходящих партизан не преследовали потому, что Лукьяненко, контуженный и обожженный, не смог отдать приказа атаковать нападавших.
Простреленные пулями, без стекол и фар, с ревом клаксона и стрельбой в воздух, въехали грузовики с казаками на территорию Стана. Флаги немедленно были спущены. Феона Павлова с криком побежала по улицам, в кровь раздирая себе ногтями лицо. Казаки, узнавшие в чем дело, повалили к штабу на сход.
Доманов лично встретил у штаба сопровождавших тело его бывшего начальника.
В тот же день Доманов издал приказ, в котором объявлял, что в сложившейся обстановке он немедленно принимает на себя обязанности походного атамана, согласно последнему пожеланию, переданному Павловым через Юськина. Юськина, Лукьянова и Лукьяненко Доманов отметил в приказе как героев, до последней возможности старавшихся сохранить жизнь походного атамана, и не бросивших его мертвого на поругание врагам. Приказом Доманова Юськину и Лукьянову были присвоены очередные звания казачьих войск: Лукьянову — сотника, а Юськину — войскового старшины. Доманов так же объявил трехдневный траур, по истечении которого призвал казаков провести акцию возмездия за предательское убийство походного атамана Павлова, и объявил, что он немедленно согласует этот вопрос с немецким командованием.
Геройски погибший походный атаман Павлов был отпет по православному обряду, провожаем в последний путь всеми строевыми казаками, и похоронен с воинскими почестями и салютом. Его палаш, дареный Красновым, был переломлен стариками пополам, и положен ему в гроб .
Через три дня уполномоченный SD Кербер арестовал сотника Богачева по подозрению в том, что Богачев передал партизанам информацию о предстоящей поездке Павлова. Доманов протестовал, но сделать ничего не смог — Богачева увезли, и в Стан Богачев не вернулся уже никогда. Говорили, что он повесился в Лиде, в тюрьме Гестапо.
Как действующему Походному Атаману, Доманову немедленно был присвоен чин полковника Германской армии.
Белоруссия-Польша. Сектор 18 VX-DIRON. Комментарий наблюдателя.
3 июля 1944 года Красная армия заняла Минск, и продолжила наступление, главные удары направив на Барановичи и Лиду, с тем, чтобы взять в клещи части 2 немецкой армии и отступающих остатков центральной группы, проходящие через Новогрудский район на Гродно. Большевикам удалось значительно охватить Новогрудский район с этих направлений, и немцам угрожал здесь еще один хорошенький мешок.
6 июля к Доманову явился Мюллер, и передал ему указание министра Восточных областей Альфреда Розенберга перебазироваться с находящимися в его распоряжении полками и казачьими семьями в Северную Италию. Доманову было предложено возглавить там общий казачий Стан, в который будут стянуты все отступившие, эмигрировавшие ранее, и вообще враждебно настроенные к Советам казаки и члены их семей. После передачи распоряжения Розенберга Мюллер вручил Доманову приказ о немедленном выдвижении к Неману за подписью генерала Краснова.
Доманов быстро организовал походные колонны и двинулся с ними из Новогрудка на запад, имея 4800 казаков в строю, свыше 7000 лошадей, обоз с семьями, около трех сотен коров, и мелкий скот, захваченный на территории Белоруссии.
Немцами были наведены переправы через Неман, но на переправах творилось черт знает что вследствие того, что переправы постоянно бомбились авиацией большевиков, а порой подвергались и налетам партизанских диверсионных отрядов, переодетых в немецкую форму. Немцы заняли оборону по побережью Немана, и по мере возможности переправлялись на западный берег, который спешно укреплялся, и на котором размещались мощные артиллерийские силы.
Нечего и говорить о том, что при переправе к частям подходили прежде всего с точки зрения их армейской иерархии: первыми переправлялись танковые части CC, за ними — танковые части вермахта, за ними — артиллерия, за артиллерией — гренадерские и штурмовые полки CC, потом пехота вермахта, и уж за ними — все остальные. В Немане кипела вода от грязи и пороховой гари и воды его были похожи на суп с фрикадельками от плывущих трупов солдат, лошадей, обломков, амуниции, и остатков понтонных мостов. Под понтонами все это собиралось в кошмарную, смердящую кашу. Переплывшие вплавь Неман рассказывали, что у дна там стоя плавали сотни трупов немецких солдат, причем не просто так, а свиваясь в строевые колонны — двигались они неспешно по течению вниз, словно маршировали на безмолвном параде в мутной неманской воде. И это производило такое впечатление, что многие сходили с ума.
Большевики бросили на Неман всю свою фронтовую авиацию: в воздухе постоянно гудели петляковские бомбардировщики, и на переправах рвались бомбы. Зенитчики расстреливали все боекомплекты, и подрывали стволы орудий, чтобы их хотя бы сменили. Немецкие летчики-истребители были измотаны настолько, что многие засыпали в воздухе, теряли ориентировку, и разбивались. Такова была переправа немецких войск через Неман в июле 1944 года.
К 9 июля большевики взяли Лиду и Барановичи, и от Барановичей ударили в Брестском направлении. А из Новогрудского района по пятам немцев шли красные партизаны, объединенные с не очень многочисленными регулярными частями Красной армии, прошедшими рейдом от фронта, и отрядами парашютистов. За этим войском двигались от Минского котла легкие моторизованные бригады и колонна средних танков.
Казаков, как и следовало ожидать, задержали на переправе. Комендант переправы, охрипший от крика и злой майор, прямо заявил трясущему приказами Радтке, что через переправу сначала пройдут немецкие войска, а потом уже русские беженцы. Никаких аргументов Радтке и Доманова он даже не желал и слушать, и прогнал их вон, наплевав даже на немецкий мундир Доманова — плевать он хотел на немецкий мундир, одетый на русскую свинью, и на Железный Крест русской свиньи он тоже плевать хотел. Когда надо было спасать немцев, немецким офицерам было не до братских народов. Это, по мнению майора, была их страна, и они могли спокойно остаться здесь, а не тащиться в Рейх — в Рейхе и для немцев было тесно.
Колонны казаков, с обозами, бабами, детьми, и скотиной застряли на восточном берегу Немана.
Доманов оценил обстановку и распорядился готовиться к обороне. Он совершенно не собирался защищать отступающие немецкие части, но уж поскольку его казаки вместе с семьями были взяты немцами вроде как в заложники, и немцы отходили за их спинами, Доманов, при общем согласии казаков, решил держать оборону до тех пор, пока не будут переправлены обозы с семьями. Что будет после этого, Доманова беспокоило мало — казаки наготовили фашин, и спокойно могли переправиться вплавь, а конные — тем более — при конях.
Кроме казаков Доманова вблизи переправы занял оборону полк вермахта, отдельный специальный батальон СС, артиллерийский дивизион и батальон украинцев. Артдивизион был вооружен в основном противотанковыми орудиями, и кроме того, отступавшие танкисты прибуксировали сюда поврежденные перед переправой танки, которые врыли в неглубокие окопы, и превратили их в неподвижные огневые точки. Для этой же цели у Доманова конфисковали его танкетку, вместо которой подарили ему четыре полковых миномета. С западного берега обещали сильную поддержку размещенной там тяжелой артиллерии.
Неподалеку за линией обороны разместили три зенитных дивизиона, которые имели возможность вести не только зенитный обстрел, но и полукруговой прямой наводкой с укрепленных брустверами точек. Для нужд обороняющихся был придан и саперный батальон, который возводил легкие укрепления, и должен был произвести минирование наиболее опасных подходов ко фронту обороны. Этого, впрочем, саперы сделать не успели.
На линии немецкой обороны царило нечто среднее между паникой и разудалым весельем. Эсэсовцы-заградители отобрали из обоза пехотного полка бочку с водкой, перепились, и во весь голос, ухая и ругаясь, распевали «Хорста Весселя»:
Die Fahne hoch, die reihe dicht geschlossen,
Marschieren auf, mit ruhig festigen schritt.
Kameraden, die Rotfront, und Reaktion erschossen
Marschieren im Geist in unseren reihen mit!
Die Strasse frei den braunen Batallionen
Die Strasse frei dem Sturmabteilungsmann:
Es schau’n auf’s Hakenkreutz voll Hoffnung schon Millionen
Der Tag fur Freiheit und fur Brot bricht an
Zum letzten Mal wird nun Appell geblasen
Zum Kampfe steh’n wir alle schon bereit
Bald flattern Hitler-fahnen uber allen Strassen
Die Knechtschaft dauert nur mehr kurze Zeit!
В такт пению эсэсовцев ухали советские бомбы, и тявкали зенитные орудия. К казакам явился эсэсовский роттенфюрер, принес им в мятом ведре водки, и принялся с ними гулять, обучая их лаяться по-немецки. В конечном итоге выяснилось, что он хочет получить у казаков лошадь. Роттенфюреру подарили трехлетку с седлом, и советский автомат ППШ. Все это снимал для хроники немецкий кинооператор, едва стоящий на ногах от страха и водки.
Рубеж обороны, который наметил Доманов, встали защищать три полка: 3-й Кубанский пластунский Бондаренко, 1-й Донской Лобасевича с кавдивизионом, и 5-й Сводный пехотный Гайтотина. Остальных казаков Доманов поставил в оборону обоза с семьями, и приказал всем в случае чего скотину кидать и с ней не возиться, разобрать лошадей, и при невозможности иной переправы бросать обоз, и переправляться вплавь. Сам Доманов оставил обоз на Радтке и подполковника Часовникова, и отправился руководить боем, взяв с собой своего начштаба Стаханова, и адъютантов штаба Трофименко и Сокольвака. Деятелей своего контрразведывательного отдела есаула Говорова и войскового старшину Лукьяненко Доманов отправил в немецкий штаб со взяткой — выдал им свои кровные 500 царских золотых рублей, из наконфискованного им в Кировограде. Говорову и Лукьяненко строго было наказано добиться скорейшей переправы казачьего обоза.
Партизаны навалились как-то сразу, рассыпным строем по развернутому фронту. Обороняться от такого нападения не составляло особого труда, тем более, что партизаны не имели артиллерии и минометов — легкий бронекорпус, задержанный дополнительной задачей — выбить в партизанском районе выявленные соединения АКовцев — не догнал партизан до вступления в бой. Партизаны поэтому не особенно и напирали, только начали ружейно-пулеметный обстрел, связали боем немецкую оборону, и закрепились на подходе к немецким переправам. Сели они довольно плотно, и не отступали ни под артиллерийским обстрелом, ни под плотным огнем оборонявшихся немцев, казаков, и украинцев.
Доманов со своим штабом наблюдал за ходом боя с хорошо укрепленного НП. Перестрелка шла второй час. Под огнем партизан к переправе все еще шли, боевыми порядками, отстреливаясь и перебегая, немецкие роты.
Собственно, силами, которыми располагали немцы на восточном берегу, можно было смять и уничтожить наступавших партизан. Но это привело бы к заминке, задержке при переправе, и завязанных в контрудар немцев разбили бы подходящие регулярные части большевиков, к тому же у немцев практически не было боеприпасов. Партизаны, надо думать, и рассчитывали втянуть немецкие батальоны в драку на изнурение. И потом, немцы совершенно не желали входить в бой без танков, а все танки находились уже на том берегу. Солдаты уходили, зато с того берега усиливали артбомбардировку. Несколько снарядов разорвалось так близко от казачьих окопов, что Доманов разослал с вестовыми приказ: засесть поглубже в землю, и не высовываться — чтобы никто не пострадал от недолетов немецких снарядов.
Через час немецкая бомбардировка стала угасать. Снова затрещал ружейно-пулеметный огонь. Партизаны ответили такой же плотной и дружной стрельбой.
Доманов, который был отнюдь не блестящий полевой командир, и то заметил, что против расположений 1-го и 3-го полков наблюдается очень подозрительная активность противника. Наблюдавший рядом за тем же Стаханов был тоже встревожен — кустистые брови его беспокойно двигались.
— Что там такое, Владимир Корнильевич, как думаешь? — крикнул, давясь пылью и гарью, Доманов, стараясь перекричать рев боя.
Стаханов отозвался густым басом:
— Готовятся к атаке, двух мнений здесь быть не может. Пойдут штурмовать первую линию окопов. Надо устроить встречную атаку. Вторая линия у нас никакая — без встречной атаки мы в окопах не усидим!
— Что же, давай. — решил Доманов, — Михаил Кузьмич, Владимир Корнильевич! Добро: распоряжайтесь. Срезать партизан, побить трохи, и назад — на их линиях не застревать. Ну, или что-то в этом роде.
Полки поднялись, вышли из окопов, и под огнем пошли в атаку. На линии атаки грянуло казачье «ура», обильно сдобренное тысячным матом. Партизаны, раззадоренные этой вылазкой, атаковали навстречу. «Ура» пошло на «ура», мат на мат, и полки схлестнулись в лобовой атаке.
Атака вскоре перешла в рукопашный бой. Казаки с партизанами перемешались в жестокой драке, и стрелкам с пулеметчиками стало не понять, в кого и куда стрелять. Огонь поэтому стал смолкать с обеих сторон.
Немцы и украинцы в атаку не поднялись — резня происходила только перед строем казачьей обороны.
Казаки вломились в цепи партизан шашками, прикладами, без стрельбы в упор — все равно мало проку от такой стрельбы — расстреляешь только обойму, и не перезарядишься, да и как назло — то ли руки трясутся, то ли еще что — а не попасть во врага, а он на тебя прет, сам-то со страху наложил полные штаны, а прет! В штыки бы тут лучше всего, но штыков на казачьих винтовках не было — они их и не брали за ненадобностью никогда, а у немецкого автомата и у ППШ штыков и не было предусмотрено. Некоторые, у которых выбили шашки из рук ружейными прикладами, вместо шашек хватались за плети, и пороли партизан ими, стараясь попадать по глазам.
Партизаны были экипированы для рукопашного боя получше — действовали немецкими штыками, самокованными прямыми ножами-свинорезами в локоть длиной, финками, охотничьими ножами, и немецкими малыми лопатками, которые сначала держались плашмя, как щиты от пуль, а потом перехватывались ребром — и рубили этими лопатками партизаны казаков по незащищенным головам и по лицам. Отточенные на славу лопатки раскраивали казацкие черепа — может, били они и не всегда насмерть, но уж точно вышибали у казака из под ног белорусскую землю и бросали его без памяти оземь, под рев, мат, крики, и жалобные вопли других, еще держащихся на ногах. Потерявшие голову казаки бросали гранаты, и сами гибли от их осколков, ширяли по-глупому шашками во все стороны, и гибли, а другие казаки, лишившись оружия, хватались за партизан голыми руками, и ломали их хлипкие, высушенные голодом и холодом тела, сворачивали им шеи, и бросали их себе под ноги, а потом спотыкались об них. Кто-то наталкивался на летящую пулю, и она отбрасывала казака или партизана назад с такой силой, будто это невидимый жеребец-дончак лягал их некованным копытом. Кое-кто, схватив за грудки противника, стоял с ним, раскачиваясь в стороны, пыхтя, матерясь и ничего ровно не делая… Неизвестно, чем бы все это вообще кончилось, но конные сотни дивизиона 1 полка, стоявшие за линией окопов, вышли в атаку конным строем, врубились в кашу рукопашной, и пошли рубить партизан и топтать конями, давая возможность своим пехотинцам выйти из боя. Но те уж ничего не замечали, а по конным сразу ударили партизанские стрелки и пулеметчики — конные были приметной целью в неразберихе схватки.
Атака захлебнулась, но и отойти было невозможно — партизаны все прибывали от своего переднего края, и на бегу врывались в гущу боя, ухая, матерясь, и крича почему-то: «За Сталина! За Целиковскую! » Раненые выли волками, умирающие вопили тонкими, нечеловеческими голосами — как будто не то щенки, не то зайцы раненые — тягуче, бессмысленно и однообразно. Кому-то раскалывали череп, кому-то вообще сносили голову напрочь, кто-то стоял столбом, удивленно вытаращив глаза, и держа руками под животом собственные кишки. Люди блевали от страха и омерзения, от резкой вони крови, кала, и выбитого из черепов мозга — себе на грязные отвороты мундира, или под ноги врагу, который от этого зрелища тоже немедленно начинал блевать или давиться. Конные или сваливались с коней, спасаясь от пуль, или поворачивали назад. Брошенные кони носились среди людей с дикими глазами, ржали, кусались, валились, сбитые пулями, катались, запутавшись ногами в вывалившихся из их развороченных гранатными взрывами животов кишках. А на все это смотрели из окопов удивленные немцы, которые не раз видели ярость русской рукопашной, но даже не представляли себе, что такое русская рукопашная, возведенная в квадрат. Доманов понимал, что отвести схватившиеся сотни теперь уже нет возможности, и только развел руками, предлагая другим найти выход из положения. И дикая, средневековая какая-то резня на ничьей земле все продолжалась и продолжалась. Вермахт и «украинеры» бездействовали. Только эсэсовцы оказали какую-то помощь — в окопы к казакам ввалились эсэсовские снайперы, и тут же принялись за дело.
Не выдержав такого положения, немецкая батарея зенитных орудий навела стволы на прямую наводку, и дала пару пачек шрапнели над головами сражавшихся. От этого залпа человек сорок казаков легло замертво, но и партизан стальные шарики покосили основательно. Двух минут до продолжившегося обстрела шрапнелью хватило казакам на то, чтобы опомниться, выйти из схватки, собраться вместе, открыть залповый огонь по партизанам в упор, и побежать в свои окопы. Партизаны ринулись было за казаками, но казаки отступали сквозь цепь стреляющих с колена пластунов, и проскочили точки перекрестного пулеметного огня, разом развернувшись для стрельбы в три цепи. Немцы открыли огонь шрапнелью несколько позади атакующих партизан, и дальней трубкой по высоткам — на снос, чтобы свести к минимуму жертвы среди казаков, но до максимума поднять процент поражения партизан, и бегущей к ним с переднего края подмоги, и, перестав простреливать воздух, прозевали два штурмовика «Ил-2», которые свалились от солнца как черти с крыши, проутюжили зенитные батареи «эрликонами» — по двенадцать за залп, а всего — двадцать четыре, сбросили четыре бомбы, и от греха унеслись на бреющем полете за кромку леса.
В конце концов партизаны были отбиты, и рассыпным строем бросились под прикрытие своих. По ним еще гуще начали бросать шрапнель, несмотря на потери батарей после штурмовки с воздуха, и казаки, занявшие свои окопы, проводили партизан вдогон яростным, но малоэффективным огнем.
Еще через полтора часа перестрелки явился Лукьяненко, и сообщил, что переправа обоза началась.
— Ну наконец! — вздохнул Доманов, — Ну, теперь у нас одно с вами дело — не пустить краснюков прорваться до того, как бабы пройдут на тот берег. Я предлагаю атаковать их силами всех полков — пусть думают, что мы хотим их отбросить, и уходить не собираемся. И пусть наши великие немецкие друзья подумают то же самое…
На сей раз в атаку поднялись все полки — пошли волнами, одна за другой, французским способом. Партизаны подняли ураганную стрельбу, и атаку отбили. Казаки охотно отступили не нарушая строя, понеся значительный урон, но и нанеся урон противнику — партизаны не имели возможности хорошо окопаться, и их много постреляли, и побили ручными гранатами. А когда казаки отступили, и снова открыли по противнику огонь, со стороны партизан забабахала полковая артиллерия малых калибров — то подоспели наконец моторизованные части Красной армии. Немцы немедленно активизировали артогонь с того берега Немана, отлично видя бой с привязных аэростатов-корректировщиков, за зловредность прозванных русскими солдатами «колбасами».
Минут через сорок обстрела, когда стало ясно, что противник готовится к новой атаке, Лукьяненко сообщил, что все обозы переправились на тот берег, и ему кажется, что немцы-соседи собираются сниматься — полевая артиллерия начинает собираться на лафеты и станки. И Доманов немедленно послал во все полки вестовых с приказанием: «Сниматься, и кто как может, на тот берег — марш-марш!» По возможности Доманов надеялся занять переправу, но Лукьяненко ему пояснил, что на это надежды мало, и верно — как только казаки оставили окопы, посыпались и все остальные, только эсэсовцы остались на своем месте, как влитые.
Немецкие батальоны партизаны побили на переправе, но тут и были остановлены, и вбиты в землю огнем артиллерии с того берега. Остатки их, окровавленные и засыпанные землей, укрылись в брошенных казаками окопах.
Истрепанные казачьи полки форсировали Неман вплавь, и на западный берег вышли без оружия, без сапог, мокрые и злые. Доманов собрал все свои части, и, невзирая на приказы немцев, которые были не прочь разместить казаков на линии обороны побережья, занял место в колонне отступающих в Польшу войск — Радтке на сей раз заткнул пасти армейским офицерам приказами Розенберга.
На марше Доманову пришел приказ германского командования, в котором отмечалось, что атаман Доманов, организовавший пятичасовой оборонительный бой на переправе через Неман, проявив мужество и героизм, задержал продвижение Красной армии, и тем способствовал переправе через Неман немецких войск. «Закрывший своей грудью немецких солдат рядовой казак, помогший сохранить жизни своих немецких братьев, и переправить военное снаряжение, необходимое для дальнейшей борьбы с большевиками, и окончательной победы над коммунистической гидрой» был отмечен благодарностью, и ему, рядовому казаку, было торжественно обещано, что Германия и фюрер никогда не оставят его своей благодарностью. А Тимофей Иванович Доманов был награжден Железным Крестом I класса, и ему было присвоено звание генерал-майора германской армии, и право на получение пенсии как ветерану германских вооруженных сил. Звание полковника германской армии было присвоено так же и Лукьяненко.
После двухдневной остановки, на которой приказ немецкого командования был зачитан всем марширующим казакам, и соответствующего случаю празднества, домановцы прошли в арьергарде отступающих войск, и двинулись на Варшаву, согласно предписанию Восточного министерства. Доманов со штабом первым выехал на Белосток, собираясь обождать своих казаков там.
От Белостока Стану составили маршрут на Лицманштадт, то есть на Лодзь, однако по прибытии туда выяснилось, что места в Лицманштадте для казаков нет, и не предвидится. Прорыв Красной Армии наполнил Генерал-губернаторство отступившими частями, госпиталями и тыловыми эшелонами. Поэтому Стану пришлось сделать еще 90 километров марша — к Варте, в город Здунска Воля. Немцы заодно, казачьими руками, наказали местное Сопротивление — в районе Здунской Воли был прямо-таки централ разветвленной по Польше сети партизан Армии Крайовой, которую казаки, по нежеланию вникнуть в тонкости мировой политики, не отличали от большевиков еще в Лидском дистрикте, что в общем, по их методам ведения борьбы, и хватке, действительности вполне соответствовало. Казаки справились со своей задачей блестяще — искренне полагая, что то, что предоставило им немецкое командование, уже принадлежит им, они совершенно не могли понять, почему поляки не желают отдавать казакам свое имущество, и освобождать для них жилье. Поляки же за вольницу при маршалеке Пилсудском успели уже забыть, что такое «господин козак», и по привычке оказали пассивное сопротивление. И то, что помогало им часто против вермахта, и просто не помогало против войск СС — без последствий, казаков более чем взъярило — согласись поляки освободить территорию, им дали бы вывезти хотя бы домашний скарб, а тут поляки выгонялись прямо-таки голиком, да еще с выпоротыми плетьми дупами.
От этой акции поимело свою выгоду и SD — вместе с панами да паненками из сел побежали и прятавшиеся среди поляков жидове, которые отлавливались FG, и направлялись прямехонько в Маутхаузен.
Затем домановцы расселились, устроились, и принялись бездействовать. Никто не желал проявлять никаких инициатив, а Доманов никого не заставлял суетиться, и сам принялся устраивать административные службы Стана, свою частную жизнь, и переформировывать полки. Казаков он распределил по округам — Донскому, Кубанскому, и Терскому, а округа разделил на станицы. Полки тоже переформировались по принципу землячеств.
От казаков ждали отнюдь не этого, и немецкое командование стало проявлять недовольство. Казачья пресса о домановцах молчала с самого неманского отступления, превознося зато 1-ю дивизию фон Паннвица, которая и действительно не сидела при бабах: в начале лета под Загребом 1-й Донской полк провел серьезный бой с партизанами Тито, потом тот же полк штурмовал Метлику, и устроил там такую акцию устрашения, что небу стало жарко, а на днях бригада оберста Боссе при поддержке 4-го Кубанского полка под командой оберстлейтенанта барона Вольфа провела целое сражение с партизанами недалеко от Беловар, с применением артиллерии, огнеметов, и развернутых атак. Там, в Югославии, дрались, и получали за это кресты — кто железные, а кто и деревянные… а домановцы вели себя так, будто приехали на курорт. Но Доманов знал, что делает. И читая в «Казачьей Лаве», как казаки 3-го кавполка 1-й дивизии истребляют партизан в Пожего-Даруварском районе, сам он на рожон не лез, задач себе не искал, а зато организовывал свои полки с толком, и в наилучшем порядке.
Все станицы постоянно принимали эвакуированных с территории СССР казаков, направляемых через Вену ротмистром Андерсеном . Прибывающих немедленно проверяли комиссии окружных управлений на годность к строевой службе, и годных направляли в полки. Приехали на жительство к землякам и старые эмигранты из Франции — их привез полковник Васильев, бывший офицер-атаманец, служивший до того офицером при штабе 813-го пехотного полка вермахта, и направленный теперь в распоряжение Главного Казачьего управления. Васильев настолько пришелся по душе Доманову, что Доманов взял его в свои заместители. Васильев отправился пока во Францию, обещаясь быть в Стане не позже, чем через две недели.
Пришлось перестраивать и службу контрразведки: Лукьяненко изъявил желание быть окружным атаманом Кубанского округа, и в службе безопасности из стоящих людей остался один Говоров, но и тут помог Васильев — прислал своего знакомого — полковника Белой армии Кочконогова, который сразу зарекомендовал себя как отличный в данном деле специалист. Пока, до окончательного решения, Кочконогов подчинялся Говорову, но Доманов с самого начала взял на заметку поменять их местами, как только станет окончательно ясно, не ошибся ли Доманов в Кочконогове как в человеке, и сможет ли старый ветеран соответствовать такой должности, имевшей для Доманова ключевое значение.
Сформированные полки Доманов начал грузить в эшелоны, и отправлять в Италию. Были отправлены в район города Джемоны 1-й Неманский Донской полк Лобасевича, и 2-й Донской полк Русакова. С полками отправили и две донские станицы.
В это время на волне Варшавского радио прозвучали тоскливо-просящие звуки полонеза — Армия Крайова подняла в Варшаве восстание. Руководители восстания рассчитывали на то, что на помощь им придут Красная армия и Войско Польское — сильным ударом по обороне немцев большевики и действительно могли прорваться к Варшаве, и поддержать восстание. Но всем известно, что личным распоряжением Сталина советское наступление на Варшаву было приостановлено — товарищ Сталин хотел дать немцам возможность расправиться с невыгодной ему политически, проандерсовски настроенной Армией Крайовой, и только после этого штурмом овладеть Варшавой. Восстание захлебнулось, и было подавлено полицейскими частями.
Немцы, ради особого политического прецедента, решили бросить на подавление восстания как можно больше русских частей. Поэтому по Варшаве дефилировали русские танки Т-34 с прямыми белыми крестами на башнях, а под рокот стрельбы тысячами глоток изрыгался русский мат. На Варшаву были брошены: казачий полицейский эмигрантский батальон, два казачьих батальона РОК, четыре батальона РОА, русские зондеркоманды 5а, 10а и 11а, украинские батальоны, татарский батальон крымцев, две роты татарского легиона «Идель Урал», и “РОНА” — 29-я русская дивизия SD под командой СС-бригадефюрера Бронислава Каминского в 17000 человек пехоты с танковым и арт-полками. Командующий операцией — СС-обергруппенфюрер Эрих фон дем Бах-Зелевский обратился и к Доманову с требованием предоставить на подавление восстания подразделение численностью не менее 10000 человек. Ну, с численностью соединения Бах явно хватил через край, но пришлось, хотя и не очень хотелось, для выполнения этой задачи Доманову командировать 3-й Кубанский пехотный полк под командованием Александра Бондаренко, к которому придано было еще до двух батальонов волонтеров, и конный дивизион, который предназначался для операций в составе «команд зачистки» войск SD. Соединение добровольно принял под командование СС-штандартенфюрер Фридрих-Йозеф Майервитт.
Майервитт успешно выполнил боевую задачу, но, к великому прискорбию Доманова, сам при выполнении операции пропал без вести.
Лозанна. 30 апреля 1945 года.
В нейтральной, мирной и сытой Швейцарии бушевала весна — бесстрастная богиня, которой не было ровно никакого дела до мировой войны. А ведь многим тогда казалось, что весна больше никогда не наступит — что она не имеет права наступать, и что вечно должен оставаться сентябрь или январь! И верно — в Каринтии и Баварии шел снег, в котором вязли отступающие из Италии казачьи части Походных Атаманов и генералов фон Паннвица и Доманова.
30 апреля в 18.08 к подъезду одного из частных домов на окраине города подъехал серый «опель-капитан». За рулем автомобиля сидел граф цу Лоттенбург, а рядом с ним — Герхард Бэр. Оба, естественно, в штатском.
Бэр быстро вылез из машины, и побежал в дом. Лоттенбург вышел тоже, не выключая мотора, и обошел машину вокруг, пиная ногой скаты.
— И отсюда ты тоже смываешься, дружище Вилли? — прозвучал сзади насмешливый голос, — а старых друзей, стало быть, стоит оставить здесь, и забыть?
Лоттенбург быстро обернулся, нащупывая глазами говорившего. Рука его сжала браунинг в кармане плаща.
Бесполезно — в трех шагах от него стоял фон Лорх, недвусмысленно направляя графу прямо в лоб дуло маузера. В Лорхе многое изменилось: ему шли длинный коричневый плащ и штатские брюки, а испанское лицо с бородкой и седые волосы отлично маскировали его: по сложившемуся в Швейцарии мнению агент зловещей «СД» мог бы выглядеть как угодно, только не так.
Лорх поседел, как лунь, оплакивая Натали.
— Что же, стоит побеседовать, — сказал Лорх, — я ведь так же не намерен тихо сидеть здесь, и ждать рождественской звезды! Полезай-ка ты, Вилли, в машину! Ну?
Граф обернулся, и обнаружил позади себя Маркуса, так же наставившего на него «вальтер» с автоматическим боем.
— Не надо этого, граф! — покачал головой Маркус. — Полезайте в машину.
Лоттенбург пожал плечами, и сел на переднее сиденье. Лорх обежал спереди, и сел за руль, Маркус сел сзади, и машина резко тронулась с места. Через четыре минуты она вернулась.
В 18.43 из подъезда вышел бывший оберфюрер СС доктор фон Шлютце в сопровождении бывшего майора Бэра. Оба осмотрелись: никого не было, только Лоттенбург сидел в машине на переднем сиденье.
Фон Шлютце пошел первым, неся в руке туго набитый портфель. Он быстро открыл заднюю дверцу, бросил портфель внутрь, и остолбенел: граф Лоттенбург был мертв, и из области сердца у него торчала рукоять кинжала, пригвоздившего его к сиденью.
Фон Шлютце рванулся обратно, но Бэр сбил его с ног, и силой втолкнул в машину, сел сам, и захлопнул дверцу. Оберфюрер рванулся к противоположной дверце, но в нее тотчас впрыгнул Маркус фон Липниц, и наставил на фон Шлютце свой «вальтер». Фон Шлютце лапнул свою кобуру, которую прятал под левой рукой, но Бэр приложил к его голове дуло браунинга, а Маркус, правой рукой не переставая грозить доктору своим пистолетом, левой ловко изъял пистолет доктора, веско сказав:
— Sicherheitsdienst. Вы арестованы. Прошу соблюдать спокойствие, — и пересел за руль, уступив место рядом с оберфюрером фон Лорху.
— Здравствуйте, оберфюрер, — ласково сказал фон Лорх.
Фон Шлютце откинулся на спинку сиденья:
— А, это вы, доктор Лорх? Вот уж не думал, что в вашем возрасте…
— Я самый и есть, с вашего позволения, — отозвался фон Лорх, — А про возраст мой мне напоминать не надо. Я его сам лучше вас сосчитать могу.
— Поздравляю вас!
— Вы очень любезны, оберфюрер!
— А вы — так в высшей степени любезны, доктор Лорх!
— Штандартенфюрер, с вашего позволения.
— Даже?
— Еще бы! Это для меня вроде воскресения! Но я очень тронут вашей похвалой!
— Вот как? Да-а, серьезные люди присматривали за мною от фон Зиверса!
Лорх коротко хихикнул:
— Хе-хе! В свете того, что сейчас чуть не произошло — отнюдь не зря присматривали, вы не находите?
Оберфюрер счел за лучшее промолчать.
Машина неслась по городу. Темнело, но фары Маркус не включал.
— Бедняга, — сказал фон Шлютце, кивая на Лоттенбурга, — За что он-то так поплатился?
— Стало быть, было за что, — разъяснил фон Лорх, посверкивая глазами, — Раз поплатился все-таки.
— Узнаю выучку «OrFeBe» — чем меньше живых людей остается в деле, тем лучше.
— Ошибаетесь, доктор. Чем меньше ненужных людей остается в живых, тем лучше. Ненужных! Не усматриваете разницу?
— Я всегда догадывался, что это вы ликвидировали Майю Эллерманн…
— Плохо вы думаете обо мне, доктор! Всех, кого ликвидировали тогда в лагере, ликвидировали мы! Включая Вольцова.
— А вы — отчаянный человек, фон Лорх! Но вы выполнили задание…
— Еще нет, оберфюрер.
— Ну да, ну да… Однако, когда я буду доставлен…
— Доставлены? Это как раз не обязательно, оберфюрер.
— В каком это смысле?
— Приказ гласил: доставить вас по возможности живым к месту. По возможности, понимаете вы? Моей задачей было просто не допустить, что бы вы попали в чужие руки.
— Вот так?
— Именно, — Лорх перегнулся через труп Лоттенбурга, открыл с его стороны дверцу, рывком выдернул нож, а Маркус, резко вывернув руль, вытолкнул тело графа на дорогу. Затем сильно притормозил, так, что дверца захлопнулась сама собой.
— Лихо! — оценил фон Шлютце.
Лорх не ответил.
Машина свернула с дороги в лесок, проехала еще несколько сотен метров, и остановилась.
— А вот теперь побеседуем! — улыбнулся Лорх, — Вылезай!
Бэр для верности оглушил оберфюрера рукоятью пистолета по затылку, и выскочил из машины, чтобы помочь Лорху вытащить фон Шлютце наружу. Ошеломленный оберфюрер не сопротивлялся.
Маркус и Бэр отволокли фон Шлютце к дереву, прислонили к нему спиной не понимающего ровно ничего доктора, и отпустили. Из-за деревьев вышли оберфюрер фон Лезлер и оберст Гюнтер, слепя фон Шлютце мощными морскими фонарями.
К доктору, ни слова не говоря, подошел Лорх, и с силой всадил свой почетный «нож чести» ему в живот. Фон Шлютце осел на подогнувшихся ногах, и судорожно вцепился руками в отвороты коричневого плаща Лорха. Лорх продолжал держать доктора на ноже. В глазах фон Шлютце застыл ужас.
— Я очень рад, что именно я прикончил тебя, святой отец! — тихо заговорил Лорх, — Я использовал свое право! Сколько лет мне не давала покоя мысль, что где-то, на одной со мной планете, живет и здравствует такая омерзительная тварь, как ты! И вот наконец! Сдохни и будь проклят, инквизитор!
В стекленеющих глазах фон Шлютце отразилось непонимание.
— Ты… безумен… Лорх… — прохрипел он, и со стоном рухнул под ноги своего убийцы.
Лорх долго молчал, созерцая дело своих рук, затем вытер с клинка кровь о труп Шлютце, и произнес:
— Что же, может быть и так. Но дела это не меняет. Оно сделано. И я доволен. А вы, господа?
Лорх обернулся, и с удивлением обнаружил, что господ-то и нет — только фигура Маркуса разнообразила унылую картину весеннего леса, и темных безлюдных гор. Со стороны дороги послышался шум моторов отъезжающих машин.
— Ха! — изумился Лорх, — Это забавно! Они все сбежали!
— Не все, — заметил Маркус.
— Да, ты остался. А что остался?
Маркус подошел вплотную к Лорху, и рассмеялся:
— А зачем мне сбегать?
— М-м-м, — задумался Лорх, выпячивая нижнюю губу, и покачивая головой, — Хоть это меня радует. Я, право, тронут.
Маркус снова рассмеялся, глядя Лорху в глаза с некоторым выражением снисхождения и грусти:
— А вот паясничать, барон, не стоит. К тебе это и вообще-то не идет, а уж теперь — тем более. И не беспокойся больше ни о чем. Я еще с тобой, Йоганн. Я провожу тебя. И я всегда хочу знать, что с тобой все в порядке. Это правда, которая нужна тебе.
— Но это же и все!
— Да, это все, квестор. Много это, или мало, но это все…
— Мне мало. Иди сам, ты мне равен. И я пойду сам. Такова уж моя доля. Все, марш. Машина твоя. И не смей мне возражать. Выполняй приказание.
— Но у меня другой приказ…
— Приказы здесь отдаю только я. Война закончилась. Ты свободен!
Лорх развернулся, и шагнул в темноту.
Падают звезды как листья во тьму и покой,
Квестор ласкает рукой потемневший гранит.
Квестор закончил свой круг — он вернулся домой,
Меч, аккуратно протертый, до времени спит.
Квестор укроет плащом дочь преступной любви,
Кровью запятнанный плащ охранит ее сон.
Солнце взойдет на Востоке — все в той же крови,
Свет его канет в провалах разбитых окон.
Квестор бросает Историю жадным кострам,
Пеплом которых потом удобряет сады.
Ищет благого, идя по истлевшим костям,
Гноем сочится земля, заливая следы.
Мерзнет в дырявой кольчуге бессмертный старик,
Медленно падает снег, именуемый Злом;
Квестор безмолвен — бесцелен в безмолвии крик;
Верные псы окружают патрона кольцом.
Квестор меняет свой облик в кристалле судьбы,
Чтобы отмылись рубцы на усталых плечах…
Чтобы отстроить дворцы — где остались столбы.
Тщетно!
Метель.
Пустота.
Одиночество.
Страх.
Марково — Москва — Санкт-Петербург
10.04.1994—08.08.2005.