Непорочные в ликовании


Непорочные в ликовании

Станислав Шуляк

Непорочные в ликовании

Роман-особняк

Ч а с т ь п е р в а я

1

Затормозили тихо, как и ехали не спеша. Двое в песцовых сумерках, ненавидящие друг друга, с тяжелым наследством взаимности; сидения поскрипывают в салоне душном, один барабанит пальцами, другой презрительно пофыркивает, подобно жеребцу.
– Бог моли подсовывает ей сладкие вкусные платья из шерсти и шелка для пропитания ее потомства, а ее сатана пересыпает те нафталином. И не понимает смысла ни того ни другого действия, и никакие молитвы толком не избавляют ни от благостей, ни от козней обоих. Остаются только смутные ощущения и вечный страх, ее тоже дергают за ниточки, ее тоже гоняют с места на место, едва только оставляя призрак свободного выбора. И ей не понять, кто и зачем добивается ее смерти, – Ш. говорил.
– Проблем никаких не существует, кроме как в нашем воображении, – наконец отозвался Ф., ткнувши кулаком в стекло.
– Я сдам немного назад, а ты смотри в оба.
– Была охота копаться в дерьме!..
– Jubilemus!
– Обосремся!
Остановились возле дома со многими черными подворотнями, куда вглядываются они, приятели поневоле, в полукилометре от шлагбаума у переезда на железной дороге, и вокруг пустыри обесчеловеченные и кучи ржавого лома, и провода оборванные свисают со столбов покосившихся, будто побитая бурею рожь. Ш. дверь распахнул, чтобы плюнуть, и руль отпустил для того, и на пандусе около стены увидел грузчиков четверых, парней молодых в майках и куртках на голое тело, сидящих на корточках, своей простой предающихся забаве. И пар у них, довольных и веселых, шел изо рта. Привставали по одному и в лицо кулаком били небритого плачущего старика, похожего на какого-то артиста, а какого – сразу не вспомнишь, – заставляя того руки держать за спиной – удовольствие им было пачкаться в стариковой крови из обеих ноздрей и из десен и губ. Двое привстали, улыбаясь, и шагнули к машине и кричат: «Camarade»! – будто лязг кассового аппарата их фальшивые голоса. Ш. только дверь захлопнул и дал задний ход, приятель его Ф., сидевший неподвижно и гордо, как бонза, упал на стекло, выправился и ладони влажные отер о штаны. Оба они полагали себя сливками отчужденности и рассеяния, всевозможными видами содрогания лишь приумножали они плотность своего разнородного обихода.
Погони никакой не было и в помине, и проехали спокойно по дороге вдоль дома, заглядывая в подворотни. Афишку рассмотрели любительского театра, притаившегося тоже в этом доме, «Народный театр УБЛЮДОК» было выведено на полотне, но обоих это оставило в их равнодушии. Вой собачий, замешенный на тоске, временами доносился с пустырей, надежно врастая в холодные сумерки. Всякой твари жизнь ее обрыдла, безнадежная и беспорядочная.
– Не то, не то, – бормотал Ф., когда приятель его недоверчиво оборачивался к нему.
– Заладил одно, – недовольно возразил Ш. – Вышел бы и прогулялся, и рассмотрел все как следует.
Спорить не стал, вышел из машины и зашагал в одну из подворотен. Змейка узкая проскользнула по луже возле его ног, и он поддел ее ботинком. Ш. оставался в машине, но не выдержал, выскочил тоже и пустился вдогонку. Звезды во много карат, казалось, недотепою каким-то были растеряны на небосводе.
На пришельцев обратили внимание гревшиеся у костра – проститутки, бродяги и еще мелкота какая-то, которую не стоило и замечать. Ф. запрыгнул на пандус и с лязгом широкую дверь распахнул, которая по рельсам на роликах поехала направо. Стекло захрустело под ногами обоих. Трубы покореженные и автоклавы внутри темного пространства; и воздух шипел, и пахло мазутом, и лестницы, ведущей наверх, силуэт виднелся в глубине. Ф. рванулся и побежал, топая по полу и что-то опрокидывая на бегу, и Ш. за ним. Потом коридорчик темненький, будто подмышкой у кого-то, и – дверь открыта, дверь закрыта,– через комнату проскочили эти двое, через другую, потом снова коридор, Ф. брезгливо скалился на приятеля своего, и – раз! – дверь ногою отворил в комнатку, уборною оказавшейся, – уголок на одного.
– Ну, пошли что ли, – говорил Ш., и стали возвращаться. Одна досада задержала их исход.
– Не говорил я тебе разве!.. – буркнул Ф., уже сползая спиной по стене и на корточках замирая в молчании. – Ангелы уже собрались надо мной и вот-вот пропоют мне «Немногая лета», – сказал еще самому себе Ф.
В себя ушедшего приятеля Ш. трогать не стал и бродить один отправился по коридорам, иногда двери распахивая, встречающиеся по дороге. Как кошка видел он в темноте. Был он графоманом смысла и существования, и еще временами он позволял себе определенный экстремизм терпимости. Подошвами гремя по железным ступеням, на следующий этаж поднялся по лестнице около стены. И весь окунулся в мигающий свет в коридоре; вспыхнет на секунду неон – а Ш. в уступе дверном спрячется, – погаснет, и будто сверчок стрекочет, – Ш. бесшумно в другой перебежит за мгновения темноты и затаится, или в пересечении коридорном. Так весь коридор пробежал и обратно возвращался победителем: где-то двери пластиковые были прострелены, все в дырках от пуль, будто дуршлаги. В одной комнате микросхемами полные карманы набил, хотя и не знал, для чего ему.
– Сие есть науки храм в сплаве с задницей и задумчивостью, – торжествующе сказал себе Ш. с дежурным своим богоборческим оскалом. После снова ступенями железными громыхал, и невозмутимость нынешняя временный заряд гордости ему придавала.
Вышел на улицу и на дым от костра зашагал, стлавшийся по земле. Одна из шлюшек ему беззубым ртом улыбалась и рукою в перчатке разорванной призывно помахивала. Остальные напряглись. Отвернул от костра Ш. неожиданно, будто и не шел в направлении этом, и несло по земле ветром пепел газет и ветхие, неживые, словно мезозойские, листья.

2

Когда к машине вернулся, Ф. уже был здесь, занял место его за рулем, сидел с полным выражением отсутствия, о руль опершись подбородком и грудью. Постоял немного и на пустырь посмотрел, где нельзя было уже увидеть ни зги, все равно как осязание несуществующего был его взгляд.
– И что за басню ты еще для меня подготовил? – спросил, сам неподвижный, как изваяние.
– Вот странно, – через минуту отвечал Ф. с равнодушием тем же о слышимости для приятеля. – Сейчас только наблюдал, как человек выгуливал своего пса, который выгуливал человека. – В горле у него першило, и Ф., кадык опустивши, минуту себе прочищал горло с хрипением и надсадой. Был у него уже практически готовый план житейских бездействий, и все самое ничтожное и несущественное собирался он исполнять с абсолютным блеском его эксклюзивной настойчивости.
– А ну марш на свое место, дерьмо! – гаркнул Ш.; постоял тут же бесцветно, как будто и не был здесь вовсе, и пятернею своей как компостером припечатал на стекле. –Мир и его закат, – хмыкнул, – составляют аллегорию существа и его бремени, пригибающего того к смерти.
– Режущие слух и обоняние!..
– Проделки на ногах твердо стоящих, подобные радиочудесам. В пропорциях праздности!.. Не гляди на меня, как на чокнутого, баран. Марионетка не отвечает за своего водителя и за тех, кто глумливо подталкивает под руку того.
Ф. на место свое переполз, помогая рукою своим ногам, сначала одной, потом другой, и отпечаток серьезности и недвусмысленности был на — лице и в его жестах.
– Бойтесь данайцев, даже в кустах прячущихся!..
– Если бы папа с мамой, – с фальшивой плаксивостью говорил себе Ш., – зачали меня, сыночка своего, доченьку свою, только на два дня позже, то из меня бы получился Моцарт. Если еще на день позже, то – дебил. А так – ни то ни се. Что за грустная комедия ошибок!.. Бедный Шекспир!.. Совершенно иные таланты могли бы смешаться и расцветать во мне, – Ш. говорил. – И дверь раскрывши, в машину полез, долго копошась в своем простом действии и зад далеко отставив во тьму. – Эх и поторопились же!.. – пробормотал, застревая на полдороге. – Милый Ф., скажи, что ты меня обожаешь, или я умру, непонятый в любви.
– Я ведь говорил: сколько сюда ни возвращайся, все равно здесь не переменится ничего.
– Так что ж тебе, ублюдку, приснилось все?! – Ш. говорил, в безразличии ненамного повышая тон. Он старался преподать собеседнику своему урок точности или восторга, однако Ф. временами уверенно опережал нашествия его гуманитарной правды. – Ты свободен, как и всякая пичуга, но отчего только из уст твоих всегда исторгается сквернословие?
– Да что ж ты все о шлепанцах, баранья твоя кость?!
– Ты проиграл, – ткнулся Ш. восклицанием в пространство перед лицом. – Один-ноль в пользу моей рассудительности. И что за прелестный арабеск!.. – оба они временами старались создавать новую куртуазность, в очертаниях тайны, с приметами бреда.
– Постараемся обойтись без прославления мира, шмыгающего носом… в поисках своего последнего безумного приключения. Пифагоровы штаны во все стороны тяни!.. Не будем, приятель, вкладывать смуту покаяний во все автоматические грядущие смеси.
– Так и поедем теперь, несолоно блевавши.

3

Ш. водрузиться на сидение не успел, вершка таки одного не донес зада до того, чтобы пружины чавкнули, принимая его округлости. Засверкало вдруг все, замигало, синие проблески раскатывались по почве, высвечивая каждую неровность ее, автомобиль серо-черный с мигалкою пронзительной на крыше сзади появился, как вор, Ш. дверь хотел захлопнуть, но и ту чуть не вырвали с корнем, выволокли и самого, бросили на капот, Ф. заметался, надеялся ускользнуть, и его выдернули быстрее пробки, всего ободрав и обломав по дороге, и вот уж бросили рядом с Ш., голова к голове. С полминуты били молча, сопя только и будто гнушаясь воплями жертв, рукоятями пистолетов били и кулаками – чем придется, после остановились передохнуть, двое на двое плюс оружие и неожиданность, и наблюдали, как еще один подходит из них, в дымке и свете фар, тщедушный, коренастый и с брезгливой тонкой губою.
– А-а, комиссар! – суетливо заголосил Ш., трогая одеревеневшим языком губы. –Неимоверное счастье видеть вас в добром здравии, но только уймите, Бога ради, своих головорезов до того, как они выпустят из нас дух.
– Закройся, дерьмо! – хмуро говорил мучитель Ш. и рукоятью пистолета двинул его еще раз по скуле.
– Ой-ой, больно, сволочь!.. – завопил Ш. – У меня от тебя аж яйца похолодели! Скажите же ему, комиссар!
Комиссар, как он ни был мал, когда подошел, еще меньше сделался ростом.
– Ну а завтра ты захочешь еще прав человека, – возражал он с тяжелой невозмутимостью, поводя глазом по шикарной подержанной машине Ш.
– Как граждане и обыватели мы находимся под сицилианской защитой закона, – согласился Ш.
Ф. понемногу сплевывал кровь и обдувал воздухом разбитую губу.
– Напрасно вы со мной, ребятушки, затеяли игру в игры, – с каким-то кривоватым добродушием комиссар говорил, взгляд наконец останавливая на поваленном Ш. Только железо капота спину тому холодило.
– А кстати, – в мажоре наигранной бодрости неугомонный Ш. восклицал, – вы не знакомы, наверное?! Ф., это комиссар Кот, чья мудрость и заботливость… ну и так далее. Комиссар, это друг мой Ф., человек богобоязненный и законопослушный!.. И поскольку…
Ш. за свое остроумие тут же еще по скуле получил, впрочем, на другое и не рассчитывал.
– А ну отвечать быстро, недоноски, – дыша ему в лицо луком, шипел лежавший на нем длинноволосый инспектор, – где вы были вчера оба между восемнадцатью и двадцатью одним? Ну? – и теплая струйка слюны стекла со скулы Ш. ему за ухо. И он взвыл.
– А позавчера в полдень? – невольно в тон попадая ярости длинноволосого товарища своего спрашивал Ф. другой помоложе. – и не вздумай вилять у меня, а то тут же прикончим на месте обоих!
– А в прошлый четверг до обеда? – шипел длинноволосый. Вопросы сыпались теперь наперебой.
– А в прошлую среду весь день? Вы думали, что вы просто катаетесь себе, и никто про вас не знает?!
– В четверг до обеда!.. Что до меня, – только хрипло пробормотал Ф., едва начинавший в себя приходить, – так я в прошлый четверг вообще не обедал.
– Комиссар, да что происходит? – снова голосил Ш. – Все эти дни мы были неразлучны, и провели их в полном почтении к правосудию. Что означают эти вопросы и эти мучения?
Длинноволосый единым рывком руки Ш. на ноги водрузил и, приставивши пистолет к его лбу, взвел курок большим пальцем.
– А ну заткнись! – заорал он. Все замерли, глядя на длинноволосого. Ш. только в ужасе зрачками крутил. Мгновенья зловещие истекали, подобно соку березовому накануне набухающих почек.
– Нужно только, чтобы он не обоссался, – заметил спокойно комиссар и потихоньку стал вокруг машины обходить на другую сторону. Он с любопытством разглядывал Ф., косящего глазом в сторону своего приятеля, того, что был на волосок от смерти. – И-эх, парень, хотел бы я знать, что такое скрывается за твоей одной буквой, – говорил комиссар.
– Что скрывается! Да ничего не скрывается, комиссар, – возбужденно и полузадушенно отвечал Ф. – Ничего и не может скрываться. Я же весь перед вами как на ладони.
– Говорил же я вам, чтобы вы мне больше не попадались. Говорил?
– Да чем же мы, объясните, попали к вам в немилость? – прохрипел Ф. – Подумать только, вы сделали из нас каких-то клефтов.
– Двое мальчиков, – с усмешкою говорил комиссар, неторопливо прохаживаясь на манер перипатетиков, – двое мальчиков из хороших семей… они убежали из школы, без дела слоняются по улицам, попали в дурную компанию, а это прямой путь к преступлениям. Родители же, естественно, упрекают власти за то, что те не принимают меры. А власти желают выглядеть получше перед уважаемыми людьми.
– Ну какие там мальчики, комиссар, – отчаянно шептал Ш., эксцентрически возводя взор на угрожавшее ему оружие. – Нам же обоим уже прилично под сорок. Мне сейчас до смерти ближе, чем вам чихнуть. Да вы только посмотрите, какая уже у меня щетина на морде седая, а вы же знаете, каким я раньше был чернявым!..
– Так! – отрезал вдруг комиссар. – Время не ждет! По коням! – И довольно поспешно первым устремился в машину. Помощники его мигом оставили свои жертвы и бросились за комиссаром. Ш., еще не верящий своему избавлению, рухнул на колени, словно подкошенный, и обмякший Ф. также сполз на землю около колеса. Двери хлопнули, мигалка и фары погасли, и машина комиссара бесшумно нырнула под невесомое покрывало темноты.
– Фух!.. – обессиленно пробормотал Ф., осторожно касаясь разбитой губы пальцем. – Живые пока. А знаешь, мне что-то это мудило комиссарово в последнее время начинает действовать на нервы. Еще немного, и я велю на Рождество его запечь в яблоках.
– Никто! – молитвенно повторял Ш., – Никто!.. Никто по поводу моего конца не сочинит «Aases Tod». Никто!.. Никто не напишет!..
– А ты попроси получше, приятель, – брезгливо отозвался Ф., – глядишь, и Анитра спляшет. Своими тонкими ножками. Едва касаясь земли.
– Будет он еще, ублюдок, мне заливать, – с ненавистью вдруг Ш. прошипел и прямо на карачках к машине пополз, и слезы стекали по лоснящемуся лицу его. – Где же ты это видел, свинья, чтобы кто-то теперь собак содержал и в такое время их вздумывал выгуливать?! Вот дерьмо! Вот уж свинья! Вот полудурок!
– Ишь ты, гвардии командир бешенства!.. – фыркнул Ф. с лицом в болезненном искривлении.
Они долго сидели в машине в темноте, зализывая раны и ссадины. Их теперь не было двое; они были один и один. Участь ночи – отщепление и равнодушие ко всем тем, кого ей удалось застигнуть врасплох.

4

– Ну, наш эфеб был сегодня на высоте, – говорил комиссар Кот, устроившийся на заднем сидении с выпиравшими пружинами и с двух сторон помощниками своими притиснутый.
– Из Фишки может выйти толк, – мотнул головой длинноволосый. – Вы, комиссар, кого угодно сделаете человеком.
– Ты, Кузьма, не слишком соловьем разливайся, – хмуро возразил комиссар. – Я недоволен тобой за прежнее…
– Какое такое прежнее? – быстро спрашивал тот.
– Такое! – отрезал комиссар.
– Я все-таки не понял… – начал длинноволосый инспектор Кузьма Задаев.
– И потом, я не слишком люблю соваться к шефу с пустыми руками, – перебил его Кот. – А будет именно так; причем, именно по твоей милости.
– Да ладно тебе, Борис, – с точною крупицей беззастенчивости говорил длинноволосый. – Придумаем что-нибудь.
Инспектор-стажер Неглин, двадцати четырех неполных лет от рождества его, сидел ошуюю комиссара и молча прислушивался к разговору старших.
– Ну, конечно, особенно ты придумаешь.
– Ну а что – шеф? Вполне приличный человек, если не считать перхоти, – сказал еще Кузьма, озабоченно почесывая у себя под носом.
– Поговори еще, – отозвался Кот.

5

В одно из внезапных мгновений Ф. вдруг вздрогнул и вспомнил о себе. Голову подняв, он поискал Ш., он ожидал увидеть приятеля бормочущим, саркастическим или скорбящим, но увидел вблизи профиль головы его с губою отвисшей, хотя и без признаков смысла в затененных чертах. Тот недаром прослыл умельцем бессодержательного, говорил себе Ф. Он потянулся рукою к двери, рассчитывая открыть ее беззвучно, но Ш., носом сопящий в сонном оцепенении, упредил осторожное движение своего пассажира.
– Ты, должно быть, поссать собрался? – говорил он, поежившись.
– Справить одну из своих безукоризненных потребностей, – легко согласился Ф. Он вышел из машины на обочину ночи и помочился, грудью вдыхая застывший безжизненный воздух. После вернулся и воссел возле Ш., протиравшего стекло неопрятною тряпкой. – Это уже Нуккапебка? – спросил он, вглядываясь в серевшие силуэты сараев и в фасады полуразрушенных зданий.
– Нуккапебка, Нуккапебка, – согласился Ш., заводя мотор. – Историческая родина безнадежности. – Усилием горла своего Ш. старался подготовить голос к изречениям незаурядного.
– Ну, тогда я спать пошел, – говорил Ф., насколько возможно вытягиваясь на сидении.
– И да приснится тебе какое-нибудь новое эротическое сновидение, – саркастически Ш. отвечал.
– Спасибо, спасибо, непременно, – говорил Ф. со старческой готовностью в голосе своем и мыслях.
Метров двести тянулся бетонный забор, потом снова были пустыри с жестким сухим бурьяном, по левую руку – насыпь с одною расхристанной колеей, Ш. выключил дальний свет и ехал медленно. Колдобин дороги он не объезжал, но правил прямо на них, ибо не надеялся жить дольше, чем будет жить подвеска машины его; если же Ш. исчезнет, так незачем беречь и железо, говорил себе он. Поодаль от дороги стояло несколько убогих домишек, в одном из окон горел тусклый керосин, здесь была жизнь, должно быть, бесполезная, но цепкая и безотчетная; за домами Ш. видел пепелище, а после снова раскинулись пустыри. Еще недавно совсем он не слушал речей вечера и теперь тоже пренебрегал резонами ночи этой незрелой. Над холодной землею теснилась ночная одушевленная непогода.
Без Ф. и надсадные монологи его иссякли, хотя он и в помыслах своих не позволял себе образумиться; только червоточинами прежних напряжений полнились иссохшая душа его и память. Возможно было разыграть пред собою с листа иной бранденбургский концерт безразличия, единственно не требовавший соучастников и сотрудников, на которых не следовало и рассчитывать. С мимолетным оскалом лица его Ш. вглядывался в исполинское пространство расхлябанной и потертой ночи, расстилавшейся от почвы до клочковатых облаков и иных окраин неба.

6

Ш. встрепенулся и машину остановил. И после сидел, соображая, приснилось ли ему увиденное, когда он на мгновение провалился в усталость, или впрямь увидел на дороге случайный силуэт, неподалеку от рассеянной границы света. Это могла быть и женщина и девочка-подросток, возможно, это стоило бы выяснить, но Ш. при всей его изощренной технике безрассудства все-таки медлил. Потом неожиданно дверь распахнул и бросился в направлении сомнительного силуэта. Канаву перескочил Ш., но тут же и оступился, хотя не упал, зато увидел ее, испуганно стоящую поодаль. Увидел ее Ш.
– Кто ты такая? – крикнул он. Девочка молча бросилась бежать. Он видел ее теперь отчетливо, можно было и постараться. – Ну, если заманиваешь!.. – прошипел он, почти настигая малолетнюю беглянку. – Прикончу – кто бы тут с тобой ни был!
– Мне только сигарету! – крикнула она, метнувшись в сторону и слыша близкое дыхание его.
– Сигарету! – крикнул и он тоже, хватая ее за плечо. – Для кого тебе сигарета?
Оба они дышали тяжело.
– Для матери! – отвечала она, стараясь освободиться из рук его.
– Что же мать сама не пошла?
– Пьяная лежит. Не может она!..
– Не может! А тебя посылать может? – Ш. говорил, вообразивши себя сладострастным отцом, в возбуждении крови его от надуманной заботы и сиюминутного превосходства силы. Воспрянувший организм его сотрясался от беззаконных импульсов похоти.
– Не надо, – слабо просила девочка, когда Ш. с силою прижал ее к себе, ощущая ее худобу, неразвитость и полузапретное тепло. Под серою кофтой ее не следовало и искать грудь, ей одинаково могло быть и одиннадцать, и четырнадцать, видел Ш., если и доискиваться ее возраста, так уж только не сейчас, сказал себе Ш. Выше сил его было не вторгнуться теперь в это беспорядочное созревание; Ш. потом станет вспоминать ее, когда дыхание его прервется, и ничего не будет впереди, когда вся мысль его и образы снимутся с насиженных мест, и он захлебнется в их мгновенном половодье, он и тогда вспоминать ее будет, говорил себе Ш. Он быстро толкнул ее на босоногую бесплодную землю; вскрикнув, упала она боком на небольшую кочку, и он, расстегивая пальто на себе, подтащил ее на место поровнее. Девочка упиралась руками в его грудь, его это не стало очень смущать, он придавил коленом ее ступни, и потом уж занялся руками.
– А по ночам тебя посылать может?! – с первобытным своим побуждением дышал он около лица ее. И после потянулся рукой к ее бедрам; возбудить ее, должно быть, было возможно, сколько бы ей не оказалось лет и как бы она не замкнулась в своем слабом сопротивлении, но его подгоняли досада на все бесполезное и поторапливало мгновенное его вожделение; немного он еще, возможно, продержится, обещал себе он, но отступиться от затеянного невозможно и немыслимо, говорил себе Ш., он и не собирался. – Ничего! Ничего! – шипел еще мужчина. – Всех ебут. От того никто еще не умирал.
Оба они рванулись одновременно, хотя и с разным успехом: ей удалось почти перевернуться на бок, зато ему удалось стащить с нее трусы до самых коленей. Он усмехнулся и одним движением восстановил положение вещей; ей ли было сопротивляться Ш., внезапному субъекту сильного пола; он все старался устроиться поудобней, но что-то ему мешало, саднившие еще места побоев, сопротивление девчонки, неровности сухой почвы, холодившие кожу при случайных касаниях. Ш. беспорядочно тыкался вокруг ее заветного потаенного кармашка, не будучи в силах войти: «Ну давай же, давай, давай»! – шипел еще он, он хлестнул ее по лицу ладонью, и вдруг получилось. Далее все уж было проще; он не знал ни смысла своего, ни мира, но ни на мгновение не расслаблялся на взлете своего желания; на место сопротивления пришла покорность, кричать же бессильно он ей не позволял, теперь именно Ш. был новым хозяином незрелого тела, в жадных мыслях своих он составлял виртуозные каталоги мучительств, и тем распалялся все более беспредельно, практически до полного затмения монологов мозга, и вдруг сорвался он со вздохом с молитвенной высоты безудержного своего, и весь отдался череде сверкающих толчков, объятый фантастической пеленой радости.
После с жадностью вслушивался охладевающий Ш. во все слабые девичьи всхлипы, всматривался в горькие неполноценные слезы на шершавой коже лица замарашки. Он собирался запомнить всякое из своих нецензурных ощущений, даже то, какого и не было, но только возможно было себе вообразить. Жить он собирался взахлеб, так, чтобы и безразличием и пренебрежением своими захлебываться, и в созерцании пройденного на внезапном сожалении своем не задерживаться. Все эротические его фантазии и расхожие мимолетные приключения составляли его внебрачную реальность. Как же было еще не гордиться пред собою и иными незримыми соглядатаями своими удачными и неожиданными, перламутровыми посланиями?! Во всхлипах ее и нытье была теперь новая агрессия слабости, Ш. это понял и отстранился, а ей пришло в голову дотронуться до щетины на лице его и его ссадин, она действительно дотронулась и усмехнулась тихо.

7

Разговор распался, да и мотор заглох, и машина остановилась наискось в скрытной дорожной колдобине.
– Я когда-нибудь рехнусь из-за этих свечей, – буркнул в сердцах водитель, орудуя ожесточенно ключом в замке зажигания. Будто разломать он старался предательское устройство.
– Ты уже рехнулся, – возражал длинноволосый.
– На этих свечах можно съездить на тот свет и обратно, – невозмутимо говорил комиссар. – А если мы каждый раз будем наблюдать такие истерики, мне придется сказать, чтобы заменили шофера.
– Ну ладно, – огрызнулся тот. – Я, наверное, сам знаю.
Все сидели и слушали мертворожденный скрежет стартера.
– Ну и долго ты еще над нами собираешься издеваться? – осведомился Кот с ядовитым блеском его надсадного голоса, и, едва он это сказал, машина дернулась и потащилась вперед неуверенно и как будто прихрамывая.
– Вот, – сказал комиссар, – теперь можно и закусить. – И пихнул водителя в его злую спину, – а ну-ка подай там мне мой чемоданчик.
Тот отдал комиссару чемоданчик с переднего сиденья, комиссар нащупал пальцами потайную кнопку, и никелированный замочек будто брызнул под вожделеющим взглядом Кота.
– Господи, – думал Неглин с тоскою, – помоги мне пережить все это дерьмо! – он постарался незаметно отодвинуться в сторону и уткнулся лицом в стекло.
Кузьма сидел прямой, как жердь, беззвучно сглатывая слюну и неподвижно глядя прямо перед собой. В манипуляциях комиссара угадывалось что-то из детства, что-то от праздника, от сочельника, от ожидания подарков, от восторгов или разочарований, ложащихся на память неизбывными и щемящими заметами, от сочельника, приносящего золоченые плоды с привкусом отвращения. Неглин припомнил мать, ее вросшие ногти на ногах и оттопыренные лодыжки, запах карбонада и зефира в шоколаде, припомнил старших сестер своих, еще девчонок, припомнил отца своего, молодым и сильным; ничего этого не осталось, и более никогда быть не могло, сколько бы еще не привелось ему думать и дышать, сколько бы еще, стыдясь и недоумевая, ни ощущал себя он, Неглин.
Из чемоданчика пахло непостижимо, умопомрачительно, и из пространства этого запаха комиссар извлек плоский сверток, обмотанный шумным станиолем. После, будто мумию из пелен, руки комиссара извлекли из станиоля огромный бутерброд из четверти белого батона и широкой пластины упругой, как обритое собачье ухо, ветчины.
– А чего вы собственно отодвинулись? – буркнул комиссар. – Мне между вами тепло.
С любовным беспокойством взирал он на свою скоротечную трапезу, наслаждаясь уже глазами и раздумывая, с какой стороны возможно подступиться к такому шедевру. И изрядно помучив себя, истекающий слюной комиссар наконец припал зубами к твердому бутерброду. Оргиастическое сопение его набатом отзывалось в ушах всей полицейской своры.
– На-ка, выкинь, – протянул комиссар Неглину скомканный станиоль с убийственным запахом ветчины, Неглин отворил дверь машины и вышвырнул обертку, мечтая и самому выскочить за той вслед.
– Ну так что мы станем делать с этим детским садом? – устало говорил Кузьма, отвращение затаив на дне своей полунатужной беззлобности.
– Ты уж сделаешь!.. – икнув, отвечал комиссар. – Только и знаешь, что на своих цыганах выезжать.
– У каждого свои методы, – оспорил начальника своего длинноволосый.
– Методы методам – рознь.
– Куда едем? – вставился в разговор водитель своею неизменной спиной.
– В комиссариат, – отвечал Кот, блеснув стеклами вблизи подслеповатых глаз его. Вздох облегчения. Прибавили газу.

8

Возможно, было уже самое что ни на есть трагическое время суток, или только еще неумолимо приближалось оно; во всяких сутках есть свое трагическое время, но люди порой не замечают его, не способны замечать его, оттого ли, что увлечены своими мелкими обыденными обстоятельствами, оттого ли, что сами мелки и понять не способны трагического времени суток, оттого ли, что попросту спят…
Забрезжило холодной рассветною просинью, когда двое вышли к дороге; он деловито девицу в талию к машине подтолкнул, обошли спереди, и увидел он Ф., сидевшего в проеме раскрытой двери с ногами на почве.
– Это Ядвига, – усмехнулся Ш. – И к тому же привет от мамаши.
– Ну да. Познакомились, значит? – с отпечатком язвительности на губах его бледных, бескровных Ф. говорил. Поднялся пружинисто, будто бы к ручке припасть, но шагом внезапным к Ш. подскочил, левой отвлек, а правой всем весом своим в сплетение заехал, потом двумя сразу сверху добавил, и покуда приятель его на землю валился, ногою по голове съездил на десерт. Ш. в кювет отлетел, но сознания не потерял и зарычал страшно, со звериной обидой, Ядвига взвизгнула и бежать бросилась, Ф. еще раз налетел, движение лежащего упредить желая, в карман потянувшегося за ножом.
– Брестский мир, падла!.. – прохрипел Ш., закрывая руками голову. – Да здравствует историческая справедливость!
После помог приятелю подняться и даже собственноручно отряхнуть того не побрезговал; за одного битого двух небитых дают, сказал себе он; оба они были недоносками фальшивого смысла их и рассуждения, а великая миссия безжизненности их была только их миссией, и ничем другим более, кроме того. Иногда не возможно было удовольствоваться даже противопоказанной догадкой о назначении своем и мире, тогда текущее время обезоруживало их анфиладой сомнений и иного еще недостоверного.
– Тебе плечо друга подставить, или так дохромаешь? – спрашивал Ф. с неизменностью точной заботы.
Было полнолуние, Ш. оттого так и ожидал всех неприятностей зараз на свою голову. Они и со смертью были партнерами, хотя и разделенные, несомненно, исключительною дистанцией самоосуществления.
Водрузившись на место свое, Ш. только головою потряхивал, силясь унять подступавшую тошноту утробы его и глазное мелькание. Должно быть, сотрясение безмозглости, говорил себе Ш., больною грудью своею дыша с расторопностью ускользающей жизни.
– Ты у меня, сука, на счетчике сидишь! – хрипло и беспрекословно выкрикнул он. – Жить будешь до первого моего припадка!
Ф. сам дивился хладнокровию своему и философскому своему гротеску.
– Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос… – Ф. говорил.
Но Ш. в изнеможении бессилия своего не слишком любопытствовал обещанной притчей.
– Отчего ты так не любишь родину, Ф.? – спрашивал он, мотор заводя движением полуотчаянной десницы его. С филигранной бравадой бесцветности только спрашивал Ш.
– Может, тебе еще что-то на бис исполнить? – с недвусмысленной окраскою голоса Ф. возражал. У них было акционерное общество кликушеского типа, и все соперничества в сарказмах были лишь потугами стяжания их надмирного капитала.
– Чтоб ты пил мой пот, чтоб ты алкал моих экскрементов!.. – вскоре сказал еще Ш., уже вполне успокоившись.
– Возможно, меня вполне устроит такое гастрономическое разнообразие, – отозвался лишь Ф.
Рассвета становилось все больше, автомобиль их поминутно клевал носом, едва не замирая перед размывами холодных луж в укатанном грунте. Ш. сделался бережлив и рассудителен как никогда, он и сам удивлялся теперь неимоверной своей сдержанности. Потом они видели угловатый костлявый тепловоз, тащившийся по темным рельсам на приземистой насыпи.
Ф. указал на тепловоз пальцем.
– Где-то здесь, должно быть, – Ф. говорил.
Но Ш. и сам уже теперь взял след. С видимостью равнодушия он преследовал тепловоз, держась в осторожном отдалении. Туман стоял над полями, понемногу набухая воскресающим предутренним светом. Здесь начинался промышленный район с изрядным привкусом скудной околостанционной жизни. Дорога ответвилась на переезд, но Ш. не стал поворачивать, потом и железнодорожные пути разделились на несколько веток, тепловоз понемногу поворачивал, дорога приблизилась к насыпи, и Ш. какое-то время ехал в створе тепловоза. Светофор на переезде упрямо мигал своим красным злым циклопическим глазом.
Ф. со своей стороны наблюдал дощатые бараки, заброшенные постройки из старого почерневшего кирпича. Он хотел бы сидеть вот так всегда и пророчить внемлющим гибель городов, если бы у него только хватило самомнения и сарказма, а без того всякое пророчество иссякнет в отсутствие неслыханного духа озлобления и ярости смерти. И все еще продолжалось и продолжалось их братопрезрительное бодрствование в это нецензурное и неказистое время суток.
Ш. перед собою смотрел будто исподлобья; потом были темные корпуса завода, бетонный забор и ворота из металлический трубы. Насыпь заположилась, и все пути здесь лежат на плоской почве; тепловоз притормозил у ворот, розовощекий старик-охранник скрылся в своей будке, и вот – ворота беззвучно ползут, открывая дорогу тепловозу. Невозмутимый Ш. пристроился в хвост тепловозу, заехал на пути и тихим хладнокровным ходом стал тоже подбираться к воротам.
– Ну а ты куда разогнался? – подошел осведомиться старый охранник. – Пропуск давай.
– Должны были позвонить, – не моргнув глазом, сообщил Ш. Локоть его лежал на опущенном стекле, и сам он был бы весь непроницаем, если бы только не покарябанная физиономия. Скул и горла его небритых уж давно не касалась бритва Оккама. – Фотокорреспонденты мы. Будем снимать про вашу рабочую доблесть.
– Корреспонденты? – усомнился в уме своем полупроснувшемся старик. – А где ж ваши аппараты?
– Мы скрытой камерой снимаем. Так что, ты смотри, и твоя морда может появиться в вечерних новостях, – Ш. говорил.
– Может, вы – эти… какие-то нарушители? – спросил еще старик.
– Созидатели мы, созидатели, – недовольно возразил Ш. – Мы оба – креативные соратники.
– Обратно так просто не выедешь, – хохотнув, отвечал охранник вослед незаметно проехавшему ворота автомобилю.
Ш. вывернул руль и выбрался на асфальт. С легкостью обогнал изошедший в пустом пыхтении тепловоз и свернул в другой проезд, где по пандусу шли двое рабочих ночной смены. На путях под разгрузкой стояла вагонная секция, несколько рабочих в клубах тумана от дыхания их выволакивали стеклянные бутыли с кислотой в плетеных корзинах и тут же ставили их на поддоны. Посреди неказистой стены цеха в двух местах чернели бездонные зевы раскрытых ворот. Ш. молчал, а Ф. не сиделось на месте в новом смирении мысли его. Выскочил из машины и шагает рядом, будто бы ведя ту на поводке.
– Вэна Клайберна не видел? – спросил он какого-то заморенного рабочего, курившего тихий свой табак.
– Он и правда сегодня в ночную, – без всякого усердия согласился рабочий.
– Дурак ты, – возразил Ф., удаляясь, – это и без тебя знаю.
– Шагай, шагай, – бормотал Ш., исходя в себе самом саркастическим своим норовом.
За кислотным цехом Ф. повернул, и автомобиль Ш. за ним следом. Высоко над головою трубы в тепловой изоляции тянутся, и в иных местах подтекает из труб что-то жидкое и невыносимое, только раздирая легкие удушливыми испарениями вблизи прохудившихся мест. Ш. наблюдал за скверной барсучьей походкою Ф., прибавившего шагу, он только приторную слюну свою сглатывал, которой был полон его неутомимый рот; жизнь его, возможно, приснилась ему и продолжала сниться, и ничего нельзя было поделать с ее ежедневными кособокими наваждениями. Ш. наблюдал, как Ф. говорил с кем-то, и хмурые собеседники его указывали – один в одну сторону, другой – наперекор первому. Ф. презрительно слушал, потом не дождавшись окончания разговоров, зашагал к машине.
– Ну что там? – навстречу приятелю высунулся Ш.
– Сам бы поразговаривал с этим сбродом, – с раскатистою неприязнью своей Ф. говорил.
– А ты на что?! – огрызнулся Ш., но из машины вылез послушно.
– Туда показывали, – неопределенно махнул рукой Ф., будто бы пренебрежением своим оправдываясь.
– И что там? – Ш. говорил.
– Вроде, Вэн Клайберн еще с вечера на бойлерную собирался.
– В задницу поцелуй своего Клайберна, – возражал Ш.
– Новый поворот темы! – усмехнулся Ф. своей сухою усмешкой, единственной из арсенала его нетерпения.
– Да пошел ты! – прикрикнул Ш. безразлично и после зашагал куда глаза его не глядели. Ни слова, ни полслова о жизни своей и сомнении не позволял он теперь себе; еще, возможно, мгновение, и он будет одною ногою в тоске, ощущал этот сатирический пешеход; он всегда был на стороне смерти и всех ушедших, и потому не мог позволить себе даже крупицы разумного и основательного. Ш. не оглядывался, Ф. немного помедлил, но все же пошел за ним следом. Ш. это было все равно, он не хуже приятеля своего мог разговаривать с любым потрепанным пролетарием.
Оба зашли они в цех с ртутным ядовитым воздухом и гулом огромных химических машин. В темном углу цеха рядами составлены были сотни бутылей, полные густого маслянистого реактива, двое рабочих с их тяжелым нетрезвым усердием тащили тележку, груженую мешками с сероватым порошком, и Ш., мимо проходя, потрогал рукою мешки. Трудовой люд провожал обоих приятелей своим осовелым взглядом; очень уж странным казалось такое неурочное явление.
– Он может быть в той конторке, – прокричал Ф., догоняя своего фальшивого собеседника.
Ш. равнодушно проследил указующее движение его пальца.
– Сам станешь, – говорил он, – глаголом жечь его задницу.
– Что ж ты Клайберна не знаешь?! – возразил Ф.
Ш. ботинками загромыхал по железным ступеням, устремившись своим безмолвным мускулистым телом к дощатой конторке. В целом, он примирился теперь с невооруженной душою своей и сомнениями.

9

Голова комиссара болталась, то и дело припадая сонной щекой к груди Неглина. Тот старался отстраниться, но деваться было некуда. Кузьма дремал с приоткрытым ртом, но временами просыпался и тогда иронически косил глазом в сторону комиссара и Неглина. От Кота все еще пахло съеденной ветчиной, и Неглина подташнивало от голода и отвращения. Он жалел уже о своем вечернем рвении, когда на глазах у Кузьмы и комиссара он был настоящим бойцом.
– Блаженны нищие духом, – для чего-то подумал он, впрочем, те, может быть, вовсе и не были блаженны, за это он не мог вполне поручиться или, возможно, он и не подумал – словом, все было не слишком определенно. – Взять и задохнуться вдруг от особенной успешности своих внезапных обстоятельств!.. – еще сказал себе Неглин. Все, происходившее, будто писалось на черновике, будто бы оно еще рассчитывало на грядущего каллиграфа, умеющего построить и организовать все случайное и недостоверное. Ему показалось, что он провалился в какой-то коридор, где его престарелая и тихая мать доила козу своими заскорузлыми пальцами, и козу звали, он это точно вспомнил, как и сестру его старшую – Машкой, Машей; он еще хотел подойти к матери в порыве безрассудства и точности, ибо его все же лукаво поманили пронзительным звуком мультивибратора, но не успел и проснулся.
– А вы почему ничего пожрать не припасаете? – говорил комиссар со своими желчной усмешкой и тонким ядом бледного голоса.
– Нет, ну хорошо, Борис, во сколько тебе на совещание? – непокорно мотнул головою длинноволосый.
Неглин ожидал еще какой-нибудь перепалки, но выспавшийся комиссар был не в пример прежнему дружелюбнее.
– Тоже хочешь сходить? – осведомился комиссар.
– Да нет, я так, – возражал беззастенчивый и осмотрительный Кузьма.
– В десять тридцать, – отвечал комиссар.
Ответ сей повис в воздухе, Кузьма погрузился в раздумья, Неглину же сказать было нечего, от него никто и не ждал слова. Казенный их дорожный снаряд, потихоньку выехав на асфальт, подбирался все ближе к городу, расталкивая опадающий туман, предрассветную невесомую морось и весь прочий ортодоксальный скарб приближавшегося утра.
– Что бы ты ни говорил, Борис, – осторожно начинал Кузьма, – есть у меня на примете пара цыган, которых вполне можно было бы…
– Да ведь не лошади пропали! – сварливо говорил Кот. – Как ты это все объяснить можешь? Пропали ведь не лошади!
– Причем здесь лошади?
– Вот и скажи это шефу, – отозвался комиссар.
– Можно подумать, меня туда приглашают.
– Посади свинью за стол – она и ноги на стол, – возражал комиссар со своей неприятной крапивной насмешливостью.
– А как же мероприятие? – спрашивал еще Кузьма.
– Это ты меня спрашиваешь «как»? – огрызнулся Кот.
– Кого ж мне спрашивать? – говорил длинноволосый. – Кто у нас начальство?
– Ну и меня спрашивать нечего!.. – отвечал Кот.
Неглин силился быть неимоверным наблюдателем, он слышал дыхание Кузьмы, слышал он и тепло и запах, исходившие от неказистого тела комиссара, но с прежним отвращением он уже теперь почти сладил, и, если бы голод не унижал изнутри все измученное существо его, быть может, весь смысл его отшатнулся бы в сторону дружества. Все, что было, ушло, разумеется, но какой-то легчайший экстракт сновидений засел в мозгу и долго еще беспокоил его. Он размягчился и продрог, хотелось в теплый кабинет и поставить кофе… Они уже, кажется, были в самом городе, слышалась отдаленная стрельба¬, редкими пунктирными строчками в холодной утренней тишине слышалась она¬. Кузьма хрипел и кряхтел, освобождая изнуренное горло. За новым крематорием их остановил патруль, и Неглин, выпустив из салона комиссара, смотрел, как тот с едким лицом своим объясняется с военными, нервно и надсадно жестикулируя. После комиссар вернулся, и Неглину снова пришлось выходить, но в этом было уже избавление и начало рассвета, и кроме Неглина это также почувствовали и другие, ломота утра захватила и Кузьму, и их неулыбчивого водителя, и даже комиссар, утвердившись на своем месте, как будто что-то замурлыкал, впрочем, вполне беззвучно. Дома, стоявшие по обочинам дороги, все о трех и четырех этажах, становились с набухавшим, нарастающим днем все более плотскими и осязаемыми, как будто на глазах набираясь новой неразменной силы. В четвертом этаже одного дома, как видел Неглин, со стороны, выходящей на север, беззвучно отворилось окно.

10

Вокруг них сгрудились несколько пожилых рабочих с их безропотной, остекленелой мрачностью.
– Натриевая? – громко спрашивал Ш., ощупав один из холщовых мешков с грубым сероватым порошком, кучею наваленных возле уверенных ног его.
– Аммиачная, – возразил Вэн Клайберн, стоявший рядом с плечом фривольного товарища его Ф.
– Ну, это все равно, – отвечал Ш.
– Это даже лучше, – встрял поперек слова его Ф.
– Ее иногда используют как удобрение, – сказал один из рабочих с заячьей губой и с седою бородой, остриженной коротко.
– Мы ведь не в школе и не на уроке, – с четкостью смысла его неугомонно Ш. возражал. Голос его, сорвавшийся ли до фальцета или скатившийся в грузность, все равно сохранял тяжесть неумолимого значения его. Впрочем, он вовсе не уважал ни влечения тела своего, ни побуждения рассудка, ни импульсы крови, ни истечения желчи.
– Кстати, я еще не сказал «да», – сказал Вэн Клайберн.
Ш. повернулся и пошел, расталкивая рабочих вокруг себя. Всею спиною своей упругой он обозначил бешенство, и ему не препятствовал никто из угрюмых низкопробных пролетариев. Ярость его была всегда вблизи, совсем рядом, как будто за пазухой или в иных скрытных карманах его одежды.
– Походит и вернется, – заметил Ф. стоявшему рядом Вэну.
– Но и ждать его мне тоже некогда, – возражал тот, впрочем, не двинувшись с места.
Ф. вовсе не стал отвечать, неплохо знавший весомость своего изобретательного молчания.
– Ну, что встали! Расходитесь! – говорил Клайберн рабочим.
Некоторые из них и впрямь отошли, безропотно и беспрекословно. Ф. разглядывал оставшихся, их плечи, шеи и щеки, с брезгливою неприязнью к посторонней жизни в очертаниях плоти, и воронья избранность его глаза была достаточна сама по себе, безо всякого прояснения собственной силы и содержания. Будто влага по водосточной трубе, вниз, к земле, к ногам его стекала его уверенность, и ступни его, и щиколотки отяжелели этой уверенностью, в груди же его понемногу собиралась пустота и гулкая безмятежность.
– Что за нации такой твой приятель? – спрашивал Ф. один из рабочих.
– Турок-сельджук, – отвечал тот.
– Тогда понятно, – согласился рабочий.
– Как это ты со здешним быдлом управляешься? – Ф. говорил.
– Ты мне зубы не заговаривай! – отвечал Вэн Клайберн. – Через час уже ночная заканчивается.
– А я при чем? Я что, между вами посредник, что ли? – сказал Ф.
Ф. старался так говорить, чтобы между слов его временами проступала отстраненность космоса и новоявленный смысл первозданной природы, но он и не ждал от иных соучастия в личной его сосредоточенности и изобретениях празднеств. Отмеренным остатком обихода своего собирался он распорядиться с достоинством субъекта, закосневшего в зрелости.
Вернулся Ш., и его уже ждали.
– Не люблю, когда наступают на мое надсознание, – с ходу сказал он.
– Собственно, я ведь и не обещал кому-нибудь доверять на слово, – возражал Вэн Клайберн уклончивым своим голосом.
– Когда я кого-нибудь обманывал? – выкрикнул Ш., снова, кажется, порываясь в свой яростный моцион. Несдобровать было бы всякому, попавшему под любую из его горячих частей тела.
– Этого я не знаю, – хладнокровно говорил Вэн.
– Я припомню тебе еще твою рекомендацию! – крикнул еще Ш. своему неподвижному приятелю. Крикнул еще Ш.
– Никто не тянул тебя на аркане, – откликнулся Ф., невозмутимый Ф. В иных своих изысканных упованиях состоять он собирался советником Всевышнего в делах отвращений.
Вэн Клайберн стал уходить, и Ф. потянулся за ним, прошли шагов пятьдесят по цеху, и вот оба ногами громыхают по железной лесенке, потом Клайберн Ф. предупредительно пропустил вперед себя в конторку, мягко стелет, сволочь, сказал себе Ш., вовсе не наблюдавший, но без того знавший всю сцену. Он походил вдоль нескольких гудящих машин, рабочие же остались на месте, и делом не занимались, но и не уходили, Ш. лишь старался безразличием занавесить свое одиозное презрение, украдкой спины своей только ожидая благополучного возвращения Ф.
Тот заставил себя ждать, но все же появился, шел не торопясь, при полном параде его бесцветности. Подойдя, он пнул один из мешков с селитрой.
– Можно, – сказал он рабочим.
Те засомневались и лишь с кроличьей кротостью поглядывали на приятелей.
– Ну что я сам стану это все грузить?! – гаркнул Ш. на рабочих.
– Подъезжай поближе, – рассудил Ф.
Важно было не расплескать паузу, и Ш. к выходу устремился безропотным своим шагом. Гулливером среди лилипутов ощущал он себя временами благодаря силе своего избранного безраздельного презрения. На улице он вдруг поперхнулся приглушенным механическим гулом и неподвижным холодным воздухом и после минуту головою крутил, силясь только сообразить, в какой стороне оставил свой величественный автомобиль. Эх, забыться бы сном благородным, сказал себе он, сном, полным достоинства…
Звук и воздух в помещении цеха располагали к напряжению и неустойчивости, Ф. продолжал ленивый разговор с одним из рабочих, тяготясь словами и наслаждаясь просветами между их надтреснутыми раскатами.
– Если попадетесь, – говорил рабочий, – лучше бросить и мешки и машину. Вас могут прикончить на месте по закону о борьбе с терроризмом.
– Вот только не надо меня учить, – недовольно отвечал Ф.
– Ну да, – простосердечно согласился рабочий, – ты тоже не первый день на свете живешь.
Через ворота въехал автомобиль Ш., сверкающий дорогою эмалью, чужеродный в здешнем промышленном нагромождении. Ш. с полусвежими ссадинами на небритом лице его вылез из автомобиля и пошел открывать багажник и все двери салона. Рабочие зашевелились, взялись за мешки и гуськом с необременительными ношами потянулись к машине.
– Накладную взял у этого недоноска? – спросил подошедший Ш.
– Он умыл руки, – возражал Ф. – А ты выкручивайся сам, как знаешь.
Лицо Ш. перекосилось скудным его негодованием, искусно он симулировал заинтересованность, отнес даже сам один из мешков и потом наблюдал, как багажник наполняется доверху, иногда лишь слегка поправляя груз.
– Достаточно, – сказал он. – Остальное на сиденья.
Мешки складывали на сиденья и на пол салона, Ш. половиною тела залез внутрь автомобиля, перекладывая их там половчее. Он озабоченно наблюдал за просадкою машины и временами языком ощупывал наполовину зажившую свою губу.
– Ладно, – наконец говорил Ш., – всех денег не заработаешь.
Ф. будто того и дожидался, бросил свой мешок на пол и полез в машину, как бы его ничто и не касается. Его даже не волновало, станет ли Ш. теперь расплачиваться с рабочими, он ждал приятеля своего с терпеливостью античной жены, перед собой глядя. Наконец возвратился Ш. и сел рядом.
– Похож, парень, я на вечного победителя? – спросил он.
Ф. только фыркнул с холодной своей рассудительностью.
– Сей субъект весьма достоин несомненного памятника своей настырности, – Ф. говорил.
Ш. наградил приятеля своего виртуозной работой стартера. Вожделенный, неописуемый лимузин его описал круг равнодушия под взорами заурядных рабочих и устремился в направлении ворот. Ш. снова припомнил себе цену, и теперь уж никому было не увлечь его ни в сутолоку простоты, ни в горнило заносчивости. Псевдонадменною мимикой ресниц и бровей его нахмуренных возводил он преграду между собою и всем посторонним. Даже если мир приползет к нему на брюхе, все равно он сможет попирать постулаты его искусно сформулированного беззакония, сказал себе он. И ведь даже не стыдно природе, еще сказал себе он, оттого, что сей ум оголтелый она вдруг расположила в таком неказистом, неликвидном теле. Сказал себе Ш.
Автомобиль соскользнул по пандусу на неряшливый, покалеченный асфальт, Ш. тут же развернулся, ища иной, неоткрытой еще дороги.
– Самое интересное будет, если это мазутом полить, да добавить алюминиевой пудры, – из недр обыденного своего Ф. говорил.
– Хватит из себя Менделеева строить! – с причудливой и запоминающейся его ненавистью Ш. возражал.

11

Свет в комнате не горел, и не было границы между сумраком полупустой комнаты и предрассветною просинью. Он присел на подоконник раскрытого окна, в комнате было холодно, он дрожал от холода, но как будто не замечал своей дрожи.
– Да, – сказал он в трубку, которую держал прижатой к уху. – Семнадцать. И что? Что с того?.. Зачем было спрашивать? Нет, я спал… Сегодня спал. Немного. Я не хочу, я не могу!.. – выкрикнул он.
Ночью телефон обычно работал, днем – отнюдь не всегда; только позвонить было некуда, но сейчас он решился, хотя даже собственная решимость не прибавляла ему силы.
– Их нет, никого нет. Нет, вообще есть. Сейчас нет. Я что, так и должен все время отвечать на вопросы? Я могу говорить? Да? Да, я позвонил, я сам не знаю, что хотел услышать. Как меня зовут? Могу не отвечать, да? Ведь можно вообще не отвечать? – Была легкая ирония, с возрастом ее не более возраста сего тщедушного тела. Была мимолетная ирония вблизи губ его хмурых.
– Не буду. Нет, в больницу я не хочу. Чтобы потом показывали пальцами!.. Мне все равно, это все равно, если бы вы знали, как мне наплевать!.. Ладно, пусть будут вопросы!.. Говорю же, мне все равно!.. – в трубке слышал он миловидный воркующий голос, голос сумеречного отлива, но старался лишь душою не размякнуть, и лучше было оскорбить, обругать, уничтожить, чем поддаться обезоруживающему теплу голоса.
– Ты, должно быть, сама спала, а тут – я!.. «Черт побери, – наверное, сказала ты, – еще одного сопляка надо утешать». Я не сопляк, и меня не надо утешать! А что же я тогда звоню? Звоню – и все! Звоню, чтобы вы там не спали! Это ваша работа – не спать и слушать таких придурков, как я. Весело, наверное, нас слушать, а? Нет, ты скажи!.. Не бойся меня обидеть. Ты, должно быть, нас ненавидишь, мы несем одно и то же, одно и то же, хоть бы кто-нибудь выдумал что-то оригинальное!.. – Он еще только потирал бедро свое ладонью, не замечая того, что потирает, и не замечая также того, что не замечает, но все же потирал и потирал бедро ладонью.
– А? – говорил он. – Нет, почему собственно?! Что говорить обо мне? Давай лучше о тебе. Ты же телефонная проститутка! Что, разве не так? Ты же сегодня с одним, а завтра с другим, ты по тридцать раз на дню с разными ублюдками. И все – одно и то же. Ах, я не знаю, как мне жить! Ах, у меня потерян интерес к жизни! Не так, скажешь? Нет, ты скажи, у тебя бывает что-нибудь другое, такое, чтобы ты могла бы нас не ненавидеть? Да мне только интересно, когда ты бросишь трубку, когда тебе наконец надоест слушать мои измывательства. – Незрелое напряжение сарказма временами перебивалось у него мимолетными уколами злости.
– Шлюха! Проститутка! – кричал он. – Ты хуже проститутки! Та хотя бы не обманывает людей, она дает то, чего от нее ждут. Ну что, у тебя еще не пропало желание со мной говорить? Сколько тебе платят? Не хочешь говорить? Сколько? И все? Да-а, негусто. Еще не хватало тебе сочувствовать!.. А? Тебе, должно быть, только такие, как я, звонят? Опять не говоришь? Не можешь? Так и думал, что ты сейчас об спросишь. Ужасно примитивно!.. При чем здесь это?! А вот ты, например, могла бы?.. Нет, не сейчас, конечно… Но ты же не все время на работе… Да нет, я только так… Я все прекрасно понимаю, не держи меня за идиота. У тебя все в порядке, ты бы не попала на такую работу, если бы у тебя не было… Как тебя зовут? Ну скажи, кому будет хуже, если ты скажешь? Ты, наверное, записываешь наш разговор? Ты записываешь? Нет, мне наплевать! Лиза? Не знаю, возможно, нравится. А меня Максим. А знаешь, почему я говорю с тобой так долго? Нет? А может, я жду, пока водичка остынет… Нагрел… Тепленькая такая ванна!.. Колонка всю ночь горела… Залезла бы со мной в такую ванну? Сейчас, погоди, там кто-то звонит. Я сейчас… – соскользнув с подоконника, аппарат и трубку аккуратно положил на согретое его задом место.
Позвонили еще раз, он взял со стола подготовленную бритву, раскрыл ее и полузастывшею своею походкой в полутемную прихожую шагнул.
– Кто? – спросил он.
За дверью было тихо, может, только шелестело что-то едва слышно.
– Кто там? – снова спросил он. Рукоять бритвы с силою стиснул Максим, с тревогой ожидавший ответа.
– От Лизы, – то ли услышал Максим, то ли послышалось ему, но он вздрогнул. – Не бойсь, – слова еще были.
– Какой Лизы? – переспросил он.
– От Лизы, от Лизы, – услышал он глухой голос. – Лизе звонил?
Машинально он открыл дверь, тут же хотел закрыть, но не успел. Мужчина с мясистым лицом, одетый в пальто черное, вставил ступню меж дверью и косяком, из-за спины у него еще высовывался другой, помоложе.
– В психологическую помощь звонил? – спросил мясистый. – Вот мы помочь и приехали.
– Это Иванов, – добавил еще тот, что стоял за левым плечом у мясистого. –Кандидат наук. А я Гальперин.
– И тоже кандидат, – хохотнул Иванов, с силою налегая на дверь. – Мы сейчас поможем. Ты только не рыпайся.
Максим махнул по воздуху лезвием, но отшатнулся вглубь прихожей, и двое мужчин шагнули за ним вслед.
– Ишь ты! – удивился Иванов. – Еще бритвами машет!.. Вот это дежурство!.. – Идя за Максимом, он вытаскивал свой брючный ремень и один конец его обматывал вокруг запястья.
– Да, неописуемое дежурство, – сказал Гальперин.
– Немыслимое.
– Кто вы такие? – крикнул Максим.
– Как это – кто? – удивился так же Гальперин. – Психологи.
Он, сделав шаг, посмотрел на стену с тоской.
Психологи с двух сторон стали обходить молодого человека, тот метнулся между ними, но наткнулся на стол, засуетился, бросился назад, и в это мгновение Иванов ременной петлею захватил руку Максима, вооруженную лезвием.
– Вот еще!.. – говорил он. – На нас, на психологов, бритвой махать!..
– Да, – сказал Гальперин. – Никакого почтения к науке.
В одну минуту выкрутили они у Максима бритву его опасную, тот стонал и вырывался, он уже все понял, и каждой жилкою своей соскочил в ужас; Иванов прижал его к подоконнику, прямо против лежащего телефона со снятою трубкой, Гальперин давил на грудь, другою рукою отводя ноги Максима, беспорядочно дергающиеся перед ним. Потом Максим отпихивал от себя лицо Иванова.
– Телефон! – с хриплой своей, беспризорной яростью шипел мужчина. – Телефон уронишь!
Он вдруг толкнул молодого человека всем своим грузным, энергичным телом, Гальперин попытался того удержать за одежду, но не сумел, ноги Максима мелькнули еще раз перед лицом его, зазвенело выдавленное стекло, и с воплем звериным семнадцатилетнее тело вывалилось в предательское пространство серевшего утра. И небо над головою было цвета глины, цвета потревоженного болота.
– Черт!.. – сказал Гальперин.
– Кажись, перебор, – говорил тяжело дышавший Иванов, смыслом своим отходя от недавней схватки.
Гальперин высунулся в окно.
– Там асфальт, – говорил он, лицом возвращаясь к его ученому коллеге. – Позвоночник – хрусть!..
– А зачем он Лизе с утра звонил?! – возразил Иванов. – И из башки каша вышла, – добавил он.
– Будет всадник без головы, – говорил Гальперин.
Он озабоченно по комнате заходил. Нашел в буфете яблоко, хрустнул им, продолжая рыться по ящикам буфета.
– А яблочка хочешь кусить? – спросил он.
– Кто же его после тебя есть станет? – возразил Иванов грузным и развинченным своим баритоном.
– А ты можешь с той стороны, где я не надкусывал, – сказал Гальперин, чем-то любопытствуя в раскрытом альбоме с фотографиями.
Иванов сходил в ванную и на кухню, но там были мухи, а мух Иванов не любил; он вернулся, и пошарил еще немного по комнате в разных местах. Не видно было по нему, чтобы он чем-то был недоволен, разочарование вообще редким гостем было на его неподвижном лице.
– Идти надо, – говорил он.
– Да, сейчас, – сказал Гальперин, с сожалением отрываясь от альбома. – Смотри, какая девочка, – говорил он. – Должно быть, мамка его в молодости. Просто фотка старая.
Оба вышли в прихожую квадратную с одним углом срезанным полуразрушенною каминною печью. Иванов стал шарить по карманам в лоснящейся серой куртке с подпалиною на плече, висевшей на вешалке, Гальперин же разглядывал картинки на стенах. Гадкие пожелтевшие вырезки из журналов он рассматривал с алчностью завзятого эротомана.
– Там, в ванной вода даже не остыла, – сообщил Иванов, доставая ключ из кармана куртки.
– Я бы с удовольствием сейчас в теплой ванне полежал, – согласился сибарит Гальперин.
– Лучше все-таки так, чем по-другому. А то, представляю себе, целая ванна кровищи бы натекла.
– Да, – сказал Гальперин.

12

В узком проезде между двумя корпусами цехов Ш. свой безукоризненный автомобиль остановил и сам тоже с полуповоротом презрительным головы его к пассажиру привычному замер.
– Старикашка ворота закрыл, а выезжать как-то надо, – одними губами Ш. говорил, единственно самого себя поражая своим прогрессирующим здравомыслием. Ш. говорил.
– Акции мои по-прежнему растут в цене, – Ф. головою кивнул, потянувшись только своею сухой кистью к двери. По мере необходимости этой рукою своей он мог совершить как недюжинный подвиг, так и непревзойденное безобразие.
– Иди, иди, – бормотал Ш., – без победы не возвращайся.
– Где Ф., там и победа, – бесцветно его оспорил изобретательный Ф. – Между этих двух ушей иногда зарождаются кое-какие соображения, – присовокупил он еще себе самому отдельной строкою своих рассуждений.
Он шагал по мерзлой дороге, подошвами шлепал по твердой почве, вот за угол повернул, дорогу пересек и пошел по колее тепловозной в направлении пропускного поста. Еще издали его заприметив, из будки вышел старик и глядел на приближавшегося Ф. с равнодушной и гадкой своей усмешкой.
– Ну как, – крикнул он, – много наснимали рабочей доблести?
Ф. молчал и приближался к охраннику озабоченною своей походкой, на того даже вовсе не глядя.
– Позвонить надо, – хмуро говорил он, проходя мимо опешившего старика. – Начальство у меня строгое.
– Ну куда, куда? – встревожился тот и поторопился за Ф., уже дошедшим почти до будки. – Нет никакого телефона.
Рысиным прыжком Ф. метнулся к старику, рывком того за ворот схватил, и не давая опомниться, к горлу приставил нож с выкидным лезвием.
– Ты что? Ты что? Я же к вам по-доброму!.. – замельтешил охранник, суетливо шаря у себя на боку и стараясь расстегнуть кобуру. Ф. это взбесило, он съездил в челюсть старику, но придержал его, чтобы тот не упал, и потащил вверх по бетонным ступеням. Ногою дверь распахнул и старика на пол дощатый швырнул, так что фуражка у того с лысины слетела, и вдруг визг слышит сквозь пелену изумления своего мимолетного. Блондинка медовой молодости с голой грудью, вся разомлевшая от тепла полусонного, на топчане в одеяло кутается, да на Ф. глазами, полными страха и трепета, смотрит. Вот так приключение, говорил себе Ф. с судорогою усмешки на душе его скоротечной.
– Что вам надо?! – крикнула блондинка, отстраняясь.
– Потише, киска! – прошипел Ф. – Объект охранять надо было, а не с тетками развлекаться.
Он уже вовсю орудовал своим ножом, рассек телефонный провод в трех местах, Ф. тоже любил троицу; а другие числа не любил, хотя пользовался ими всеми с одинаковым хладнокровием; на дощатой стене порезал еще какие-то провода, взмахнул лезвием для одной острастки перед лицом хорошенькой блондинки, зловеще оскалившись. Старый охранник, ползая по полу, все-таки кобуру расстегнул, но пистолет не успел вытащить.
– Ах ты падла! – заорал Ф., всю силу ноги своей вкладывая в пенальти головою старика. С больным звуком, на манер хрюканья, тот отлетел к топчану, Ф. подскочил и пистолет у того из кобуры тащит, тут и блондинка, как дикая кошка, на Ф. набросилась, в волосья его метя, Ф. с разворота и ей заехал и после на ноги вскочил с новым оружием его в руках, растрепанный, жуткий и великолепный. Головою покрутив, он заметил наконец пульт с тремя кнопками, нажал одну из них, нажал черную и, в окно глядя, наблюдал ползущую створку ворот и беззвучный автомобиль Ш., сверкающий его помпезной эмалью; тень причудливости легла на саркастические губы его.
Ф. метнулся из будки, перескочил через канаву с замерзшей вонючею жижей и бросился за ворота. Автомобиль тащился еле-еле, но едва только Ф. стал к нему приближаться, тоже изрядно прибавил скорости.
– Стой, сука! – прошептал себе Ф., на последнем дыхании своем продолжая бесплодную гонку.
Ш. всегда умел измываться, не теряя достоинства своего, он и сейчас мог рассчитывать на полную безнаказанность своей иронии, Ф. вдруг стал как вкопанный и, разведя ноги шире плеч его, полез за пазуху за пистолетом. Достать его не успел; автомобиль, повернув налево, скрылся за сплошным бетонным забором. Ф., глотнув окрестного тумана, отправился следом безо всякого мимолетного состава его горечи или иных случайных слагаемых. С оружием он ощутил себя избранником нового смысла, случайно причастным к любым сомнительным новостройкам гордости. Грудь и ноздри его содрогались от непосильного, ядовитого духа, недвусмысленно расстилавшегося над почвой, но Ф. не стал головою крутить в поисках его источника. Сотню метров прошел бесцветным своим шагом, потом еще сотню, повернул влево, и неподалеку, у обочины, увидел стоящий автомобиль Ш., парою колес его едва не заехавший в угрюмую придорожную канаву.
Дошел он с полной жесткостью его созревшего побуждения, дверь распахнул, молча сел на сиденье рядом с Ш., и так остался сидеть, совершенно отдавшийся силой своей его размеренному дыханию. Хотя он, разумеется, никогда бы и не решился подписать себе приговор всеобщего восхищения.
Ш. по достоинству оценил такое хладнокровие.
– Главная моя претензия к тебе в том, что ты ставишь под сомнение мою прославленную фертильность!.. – сокрушенным его голосом выкрикнул он, заводя покладистый мотор своего немыслимого автомобиля.
Ни слова Ф. не сказал, сосредоточившись на своей неприступности. Ф., Ш. и мир – бывал ли когда-нибудь презрительный треугольник определеннее, бывал ли когда-нибудь он безнадежнее?
Поблизости на пустыре, посреди выжженной безобразной земли, расстилалось бурое зеркало не замерзавшего и в самые лютые холода кислотного озера.

13

В комиссариате все сразу разошлись, Кот поднялся на этаж выше, спать отправился, сообщил Неглину Кузьма, скептический Кузьма Задаев, но он сам тоже не стал долго задерживаться, почти сразу исчез, пойду-ка пошныряю немного, сказал он. Куда он пошел, говорить не стал, но Неглин знал, что его нет в здании, хотя это ничего и не значило: он мог вернуться в любую минуту. Неглин сел за картотеку.
– Абрамов, – твердил он, изможденно вглядываясь в карточку, – Марат Вольдемарович, семидесятого года рождения… АО «Горный поток…» Директор… Арестован шестнадцатого июля с. г. … Эс… гэ… – повторил Неглин в полусонном мимолетном недоумении.
Глаза у него слипались, Неглин тер их кулаками, ходил по кабинету между своим столом и Кузьмы, снова садился и пробовал писать. Он поискал в столе банку с кофе, но кофе он не нашел, хотя банка была на месте, спрятанная в ящике. Мало ли кто это мог быть, черт побери, думал Неглин; он был в ярости и ослеплении, и временами – в тоске.
– Баулин, – снова твердил Неглин, едва овладевая охрипшим и усталым своим смыслом. Что за дело было ему до какого-то Баулина, притулившегося где-то в самом начале их проклятой картотеки?! Неглин не знал, работает ли буфет на первом этаже комиссариата, но решил все же сходить наудачу.
Буфет оказался открытым, это уже было половиною счастья. Там не было никого, кроме буфетчика – это была другая половина. На большее, разумеется, не стоило теперь и рассчитывать, а наивным он не был. Даже на молодость несмотря наивным не был Неглин, – кажется так. Он взял себе стакан черного кофе с глюкозой и козинаки из воздушного риса, и больше здесь не было ничего.
– Ну и куда ездили? – спросил буфетчик у Неглина, которого немного знал, когда тот уселся за столик возле прилавка.
– В Нуккапебку и еще дальше, – отвечал хмурый Неглин.
– Ну!.. – цокнул языком буфетчик.
– Вот тебе и «ну»!.. – огрызнулся Неглин.
– Это все из-за детского сада? – говорил еще буфетчик, поводя своим карим, жестковатым глазом на молодого человека, зажавшего горячий стакан между двух озябших ладоней.
– Из-за всего, – отвечал тот.
– Работка у вас, – сказал еще буфетчик и грязным полотенцем стал вытирать посуду.
– А у тебя? – сказал Неглин.
– Не равняй меня и вас, – зевнув, отвечал ему буфетчик.

14

Иванов запер и опечатал дверь, и оба быстро скатились вниз по узкой и нечистой лестнице, в двух пролетах ее лишенной и перил. Гальперин проскочил в дверь впереди Иванова, и вот уж оба они оказались на улице, заходящейся полупрозрачным жидковатым туманом, холодно стлавшимся промеж приземистых окрестных зданий. Психологи обошли здание, и сразу же за углом увидели на асфальте неподвижное тело, лишь изредка подрагивающее в последних своих, неживых конвульсиях. Неподалеку стояла женщина лет пятидесяти от ее бесполезного рождения и, в ужасе держась пальцами за дрожащие губы, смотрела на остывающее тело.
– Знаешь его, что ли? – спросил Гальперин у женщины, вставая рядом.
– Перевалко, – говорила женщина. – Перевалко Максим из восемнадцатой. Мать у него в ночную работает.
– А ты живешь здесь? – неприязненно говорил Иванов, оглядывая женщину пристальным своим взглядом.
– Дворничиха я, – отвечала она.
– Ишь ты, дворничиха, – удивился Гальперин. – В такую рань встаешь!.. Я бы нипочем каждый день не смог!..
– Да, – согласился товарищ его. – Ночью спать надо.
– Утром тоже, – сказал Гальперин.
– Начальство чумы боится, – пояснила женщина. – Чаще мести велят.
– Чума – болезнь опасная, – сказал Гальперин.
– Да, – сказал Иванов. – Хуже сифилиса.
– Ни в какое сравнение не идет, – сказал Гальперин.
Он склонился над телом, лежащем на боку. Голова была разбита, и вокруг нее на асфальте натекла небольшая лужица густой крови. Приоткрытый рот человека незрелого застывал в последнем его оскале. Иванов перевернул тело на спину, но больше разглядывать не стал и сам распрямился.
– Мы его сейчас увезем, – сказал он, глядя на женщину не выше живота ее, – а ты здесь все замети получше.
– Сейчас стало столько суицида, – повел рукою Гальперин, будто с сожалением, и посмотрел вверх, где чуть ниже окна разбитого в четвертом этаже на проводе висел телефонный аппарат и еще ниже, на уровне третьего – трубка.
– Подгоняй фургон, – коротко говорил Иванов.
Гальперни кивнул головой и пошел вокруг дома. Иванов потер руки и поразмял затекшие за ночь плечи. В их работе нередко приходилось разговаривать с простонародьем, к этому-то он давно привык, но все же ползучая угрюмость их низкопоставленных собеседников временами сама собой проникала в его душу. И это-то было хуже всего.
– Матери его скажешь, чтобы в центральный позвонила, – сказал он. – Психологи мы. Городские психологи. С особыми полномочиями.
Дворничиха, глядя на Иванова затерянным взглядом, только кивнула головой в скоропостижном ее согласии.
Из-за угла выехал черный фургон, Гальперин уверенно развернулся и подал его задом. Потом вышел из кабины и стал открывать сзади дверь из двух створок, на которых желтою полуоблезшею краской было написано: «Городская служба психологической помощи».
– Ну что, уважаемый, – бодро сказал кому-то в темной глубине фургона Гальперин, – тебе придется немного потесниться. Сосед у тебя появился.
Из фургона выскочил какой-то коротышка в бесформенном костюме из застиранной серой ткани, казавшейся чем-то наподобие брезента. Тот быстро огляделся, увидел дом, Гальперина, Иванова, дворничиху и застывшее тело и недовольно скривился.
– Очень мне приятно разъезжать тут с вашей падалью! – говорил бойкий коротышка.
– Ну ничего, – возражал Гальперин. – Отнесись к этому по-философски. Как ты это умеешь.
– У меня ведь эксклюзивная миссия, – предупредил Гальперина коротышка ловким и спокойным своим голосом.
– Знаем мы твою миссию! – одернул тот коротышку.
Когда мужчины втроем стали затаскивать тело в машину, дворничиха начала подвывать немного от бесцельного провождения времени и мгновенной своей горечи, так что Иванов даже в раздражении прикрикнул на нее.
– Дура! – дал он еще тетке лапидарное определение.
– Пленку!.. – деловито командовал Гальперин коротышке, снова заскочившему в фургон и готовому принимать тело. – Пленку расстели. Слышишь, что говорю? Там, под сиденьем.
Коротышка и вправду добыл из-под сиденья рулон полупрозрачной замызганной пленки и расстелил ее возле порога. Потом принял босые, в одних носках, ноги Максима, которые подал тому Гальперин, потянул их вглубь фургона. Хрустящею пленкой накрыл коченеющее тело молодого человека, уложенное на пол фургона, и перед тем, как Гальперин захлопнул дверь, посмотрел вверх на стену дома со стороны, выходящей на север, и в четвертом этаже увидел окно разбитое и ниже его аппарат с трубкой, казавшиеся застывшими.

15

И было утро, новое амбициозное утро, со стальной холодностью его чахоточного, мерного развертывания. Они передвигались – ехали на машинах, ползли на брюхе, а вот этого-то как раз не было, усомнится иной в бессердечии своем, они тщетно старались соблюдать видимость достоинства перед лицом существования. Пусть так, на брюхе они не ползали, они находили другие способы пресмыкаться во прахе и нечистотах. Кое-кто уже и доехал до места, до своего тщедушного пристанища, и сидел там под лампой, пока она горела, и расхаживал по комнате, когда она умудрялась погаснуть.
Они слушали свои шаги и стук сердца, они считали свои вздохи, кожею своей они срастались с безветрием, душою – с безлюдьем и безвременьем, они немало теперь обгорели душой в их небывалой внутренней жизни. Кто-то из них любил сидеть на берегу моря в непогоду, в ноябре, и глазами полными сухости смотреть вдаль, видя лишь одну серость вдалеке, чуть выше горизонта; другие того не любили и даже от самой мысли о подобном провождении времени впадали в ярость, почти всегда, впрочем, искусно скрываемую.
Люди на земле, или только вблизи города, этим было почти все сказано, и когда у одного на лице зажигалась радость с ее тусклым оловянным блеском, или другой равнодушно перебирал зерна своей избранной досады, меж ними и всеми иными, теми, что топчут почву от утра и до ночи в поисках их насущной провизии, никогда не проскакивала искра согласия, не завязывались нити соединения. Иногда они тяготились своими именами, своими повадками, своими биографиями, и все свершающееся, монотонное или сверхъестественное, происходило будто не с ними и не в этом мире, но будто в пыльном луче синематографа, вырывающемся из усталых утроб их в пустые и равнодушные окрестности. Безбожность ныне царит над землею, но безбожность, играющая в свои беспредельные игры. Они вполне сжились с канонадами, когда те были от них далеко, но стоило только звукам побоищ приблизиться к их ничтожным жилищам, они тотчас начинали вертеться ужом, мышью прятаться по щелям, вспоминали все свои полузабытые молитвы, сарказмы и заклинания.
И все же: было ли существование их полноценным? Нет, никогда не было существование их полноценным: если был вокруг шум, так не было ярости. Если была ярость, так никогда не находила для себя точных наречий. Человек, человек, это всего лишь человек, с краеугольным ничтожеством его смысла и представлений; и как же не поражаться еще неимоверному своеобразию его бесчисленных стилистических ошибок?! Но все же только не требуйте от него невозможного, не ждите от него гордости, когда он распластался ниц, не ждите от него точности, когда он распугивает и обижает окрестных ангелов абсолютным и холодным блеском своих беспорядочных молитв, не ждите от него осторожности, когда он впал в ярость, когда, закусив удила от гнева, мчится навстречу собственной гибели, желанной и неотвратимой.

16

– Друг мой Ф., – с иезуитской любезностью начал Ш., шестым бесчувствием своим обнаружив в себе первые признаки подступающей скуки.
– Это, пожалуй, чересчур сильно сказано, чересчур сильно, – возразил его самодостаточный пассажир, справедливо гордившийся легированной сталью его обычных измышлений.
– Давно меж нами не звучало чего-то… нестерпимо богословского, – Ш. говорил. Ему, возможно, следовало бы подумать и о некой новой фонетике, о создании наиболее достоверных звуков для его непревзойденных сатир. Приятелю его Ф., впрочем, вовсе не импонировало быть сторожем его благоговейных глумлений. Он готов был затеять какую-либо собственную историю в противовес настойчивым россказням Ш.
– Я тебе не рассказывал, – лениво начинал он, – как я блевал под «Девятую симфонию» Бетховена?
– Да нет же, – возразил Ш., – я намереваюсь развернуть перед тобою картину, полную небесного совершенства.
Пальцы руки своей оторвав от колеса рулевого, с плебейской заскорузлостью жеста потеребил переносье, будто намереваясь чихнуть. С заправской решимостью держал он паузу, с кичливостью непревзойденного питомца подмостков. Из них двоих был он лидер в сарказмах, Ф. же превосходил того в номинациях незамысловатости и настырности.
– И вот мы видим нечто осиянное, – говорил Ш. – Декорации, по правде говоря, темны.
– Светлы, – возразил Ф., на лету подхвативший сомнительную метафору.
– И некто прохаживается посреди ангелов… – Ш. говорил.
– С бородой.
– Это необязательно.
– Но лик Его светел.
– Пусть так, – согласился покладистый Ш. – И вот посреди дней Его беззаботных бывает охвачен Тот неким томленьем. А теперь скажи мне, Ф.: мастурбирует ли наш герой, или предается блуду с двуполыми ангелами?
– Он сексуальный сомнамбула, и все прозябание мира имеет причиной единственно акты его пьянящего блуждания, – с кривоватой усмешкой лица его небритого Ф. говорил.
– Ты хоть обдумал это своим гипоталамусом? – неожиданно вскинулся Ш., вполне в духе его обычного словесного отщепенчества. Иногда с полуслова пробуждалось к жизни их обоюдное отвращение; но им все же удавалось порою вести их великие диалоги.
– Мы всего только бильярдные шары, – отвечал Ф., – не более, чем бильярдные шары в играх своеволия.
– А бильярд в половине какого? – с натужным любопытством осведомился Ш.
– Эта игра вне времени, хотя и в пределах пространственной определенности, – Ф. говорил.
– Погоди-ка, – вдруг отозвался Ш. с внезапным напряжением его холодного голоса. Он быстро стал выворачивать руль, дал задний ход и развернулся едва ли не на месте. Ф. с сожалением рассматривал серые корпуса крематория, до которых было уже рукой подать. Эта дорога не вела к центру города, но и сейчас, развернувшись, Ш. не стал от того уезжать.
– Ты что это? – спросил Ф., на мгновение очнувшийся от случайного сожаления своего.
– Забыл, что ли? – отозвался Ш. – Там же дальше блокпост. Хочешь, чтобы нам кишки выпустили?
– Так значит тебя нам следует благодарить за наше спасение? – с глухою, невоздержанной иронией своей Ф. говорил. С аммиачной своею усмешкой Ф. говорил. Иногда и тот, и другой готовы были действовать вопреки доктринам их избранного существования.
Ш. промолчал. Автомобиль его свернул на территорию заброшенной стройки и неторопливо тащился по мерзлой дороге, усеянной битым кирпичом. Ф. прекратил оглядываться, вполне равнодушный к пройденному или проеханному, равно как и к тому, до чего им еще предстояло дойти или доехать.
– Там теперь сжигают только по субботам, – будто выдохнул Ш. гнетущее свое рассуждение. И он был уж почти рад перемене темы их оцепенелого, заскорузлого разговора. Подобно Демокриту, погубил он достояние отцов, но даже и не думал сожалеть о том в природной своей беззастенчивости.
– А в другие дни? – живо спрашивал Ф. с намеренным блеском его любопытства. Спрашивал Ф.
– Разве ты не слышал? – удивился Ш. – Там же Комитет по культуре находится, – Ш. говорил.
По левую руку от них возвышался ржавый башенный кран, с крюком на тросах, слабо раскачивающимся на мимолетном ветру. Недостроенный дом с зазубренными кирпичными краями казался вросшим в почву, и повсюду, вокруг его цоколя, топорщилась сухая полынь вперемешку с осотом. Ш. с особенным мастерством выбирал всегда самые сомнительные закоулки, когда нужно было избежать неприятностей или просто сократить путь. Вопреки Шатобриану был он машиной для деланья жизни, хотя машиной не слишком искусной и, возможно, даже с неполадками в ее причудливом механизме.
Они объехали дом, и за ним оказался еще один выезд с площадки, грунтовая дорога шла здесь вокруг кладбища, по ней-то и решился следовать Ш. Автомобиль нырнул под жидковатую пелену утреннего тумана; через редкие прутья старой ограды Ф. рассматривал замшелые стелы из разнообразных гранитов и диабаза, и губы его постепенно сводило в гримасе сосредоточенности. На голых сучьях деревьев черными грушами громоздилось воронье, застывшее, неподвижное и остекленелое. Нестерпимо тянуло гарью, и водитель, и его пассажир при закрытых дверях и поднятых стеклах ощущали этот тягостный воздух. Здесь бывало небезопасно, в этих окраинных районах, и при первой возможности Ш. всегда старался поскорее отсюда унести ноги или колеса. В минуту опасности он мог легко притвориться сиротой или, например, отщепенцем, в соответствии с модусом его внезапного вдохновения. Хотя опыт сарказма и пренебрежения всегда помогал ему вполне превзойти давным-давно им полученное трагическое образование.

17

Фургон слегка встряхнуло, и коротышка, сбоку сидящий на железной скамье, ударился затылком о стену. Свет только едва пробивался через мутное мизерное оконце над кабиною, но глаза человека теперь уже почти привыкли обходиться без света.
– Да-а, – протянул коротышка, ногой поправляя пленку, закрывавшую труп. – Вот лежишь ты тут, а я пред тобою сижу. Но ты мне не завидуй. И я тебе не завидую. Каждому свое, как говорится.
Он помолчал.
– Жил ты, жил… Молодой был!.. Пацан совсем… Для чего жил? для чего родился? для чего мать тебя родила? для чего папаша твой?.. хотя папаша-то понятно, о себе думал… Ну а ты-то!.. Скажешь, тебя не спрашивали?.. Нет, врешь! Хоть и не спрашивали!.. Сопротивляться надо было. Упираться!.. Нет, и все!.. И отстаньте! Глядишь, и выкидышем бы вышел. Вытряхнулся бы на камни или в лопухи. А так… Где были твои молитвы? где были твоя брань и гротески? Где были твои отвращения? Скажешь, были? Мало!.. Мало было отвращений. Отвращений много не бывает. И потом, не так уж мало ты прожил. Главное – не сколько, главное – как!.. А ты!.. Тьфу!.. Надо было тренироваться, надо было развивать свои фобогенные зоны. Ну и что – развивал? Где твои фобогенные зоны? Где? Нету? Вот в том-то и дело. Сам не знал, как жить, спросил бы у кого-нибудь… Спросил бы у Казимира. Казимир бы тебе ответил, как жить. И вообще: зачем было из окна прыгать? А? Сам не знаешь? Может, ты летать любишь? А Бог тебе крыльев не дал? Ну вот, станем мы теперь все на Бога сваливать. Нехорошо это, некрасиво, знаешь ли.
Фургон еще раз встряхнуло, хотя ехал тот медленно, коротышка повалился на скамью, но тут же выпрямился горделиво.
– Вы там поосторожнее! – недовольно говорил он. – Небось, не говно везете.
Он вновь помолчал.
– Ну хорошо, вот ты жил, и – что? ты можешь философски осмыслить каждую минуту твоего бытия? Нет? Так я и думал!.. Сказал бы что противоположное – так не поверил бы. На смех бы поднял. Жизнь прежде смысла и вместо смысла, скажешь ты? Нет, это меня не убеждает. Я готов проделать за тебя непосильную твою работу, но, по здравому рассуждению, я заключаю, что и мои усилия оказались бы тщетны. Ты бессмыслен, как камень, как трава, как песок, как ветер, так что ж на тебя изводить труды моей рефлексии?!
Коротышка вдруг пропел своим отчетливым голосом развернутое трезвучие мажорное на слог «ба», и, кажется, остался доволен собой.
– Мне сегодня надо хорошо звучать, – пояснил он своему неподвижному собеседнику. – Ты-то лежишь тут, а мне еще работать. Может, моя задача – второе пришествие, а я его заведующий, откуда ты знаешь? Одного им мало было!.. Козлы!.. – неопределенно погрозил он кулаком кому-то. – Да и что ты понять можешь? Ничего, скоро приедем уже.
Новая пауза коротышки была весомее прежних, казалось, как будто он даже задремал, но ничуть того не бывало, он был трезв, бодр и здравомыслящ, вот он наконец вздохнул от какой-то новой мысли своей, или от безнадежности и снова стал говорить.
– Ты думаешь, что смерть – дезертирство? ты думаешь, ты куда-то сбежал? Нет, нет, и еще раз нет. Это жизнь – дезертирство. Мы все – дезертиры. Дезертиры от вечного предназначения. Так, правильно. Вот я скоро стану говорить – работа у меня такая – а ты, давай, слушай. Я буду громко говорить. Ты-то хоть слышишь? – встревожился вдруг коротышка. – А то лежишь тут, как чурбан безмозглый, и никакого спросу с тебя нет. Где душа твоя, а? Здесь или в эмпиреях? А? Где твоя душа, парень? Скажи-ка? Молчишь? Молчишь, сволочь? Где смысл твой? Тоже нет? Да нет, что это я? – спохватился вдруг человечек. – Ты молодой – а значит и смысла у тебя никакого нет и не было. Смысл – такое дело, его еще заслужить надо. А чем заслужить, черт его знает, и я тебе не скажу. Хотя сам-то я заслуженный работник смысла, но все равно не скажу. Собственно, чего я на тебя время трачу? – спросил человечек, сплюнув на грязную пленку перед собой. – Не стану я на тебя время тратить, очень мне надо!.. – говорил еще он.
И снова сплюнул.
– Так-то!..
Фургон вдруг хрюкнул своим изношенным мотором и остановился. Коротышка встал, едва не задевая головою невысокий потолок.
– Ну вот, – говорил он, – должно быть приехали куда-то.
Говорил он. И был прав. А вот только куда они приехали – кто бы мог сказать это уверенно? Никто бы не мог сказать это уверенно.

18

Когда дверь открыли, Неглин сразу проснулся, и сердце его сжалось в случайном волнении. Он догадался, что пришел Кузьма, и с ним еще кто-то. Он решил не вставать; Кузьма сообразит, что он здесь, и, если Неглин ему понадобится, Кузьма сам его позовет.
– Ну-ка, вот сюда сел! Ну! – холодно говорил Кузьма своему собеседнику. – Руки давай!
Неглин слышал, как Кузьма усадил кого-то на стул, елозили ножки стула по паркету, потом лязгнул замок, Неглин подумал, что это, должно быть, были наручники, он послушал еще минуту звуки, доносившиеся из-за перегородки, и потом снова закрыл глаза, надеясь заснуть.
– Ну что, Романчук, – говорил Кузьма, – пока ты теплый, давай сам рассказывай. Слышишь, что сказал?!
– Что рассказывать? – отвечал Романчук своим южным носовым говором.
– Опять по харе хочешь? – возражал Кузьма со своей нержавеющей злостью.
– За что, лейтенант? – с хамоватой округлостью загнусавил голос.
– Я тебе, сука, не лейтенант, – гаркнул вдруг длинноволосый собеседник Романчука на повышенной ноте их напряженного разговора. – Если колоться не будешь, я тебе сейчас всю морду расстаканю.
– Ну все, все, – стал успокаивать Кузьму Романчук.
Тут же послышался шлепок, и сердце Неглина заколотилось.
– Вот так! – говорил длинноволосый. – Я предупреждал.
Романчук вскрикнул, Неглин пошевелился, но тут же себя стал уговаривать, что можно и не вставать. Щекою своей и виском вспотевшим прижимался он к коже диванной подушки, которая прежде бывала под головами у всех, кому было не лень; много ночей, покойных и лихорадочных, служил сей предмет делу мимолетного казенного отдыха.
– Ну?! – разъярился нетерпеливый Кузьма. – Где брат? Брата мне давай! Перчика, Перчика мне давай!
– Да, рази ж он мне рассказывает!.. – осторожно возражал Романчук, но ему не помогла его осторожность.
– Сука! – орал Кузьма. – Педофил такой же, как и брат твой ублюдок, могила по тебе плачет!..
– Я у них только баранку крутил. Продукты привезти, белье в стирку увезти – вот это мое было!.. Я больше все по шоферской части!..
– По шоферской части! – крикнул Кузьма. – Вот и получишь сейчас по своей шоферской части!..
И снова слышал Неглин звуки ударов, слухом ушей своих и душою поежившейся слышал Неглин.
– Да, не знаю я, – барабанил беспокойный голос в просветах меж стонами, – не знаю! Вечно у него идеи какие-то!.. Он мне еще весной говорил: «Колька, – говорит, – айда со мной живицу собирать. Продадим – денег заработаем». А я ему: уродина, говорю, кому живица твоя нужна? А он и слушать не слушает, но и сам не поехал. А у меня баба на сносях была, я бы хоть куда поехать готов… А! – вскрикнул еще Романчук.
– Не знаешь?! Не знаешь?! Морда твоя черномазая! А то, что тебя с этим недоноском вчера на базаре видели, это ты знаешь?!
– Не был я, лейтенант, не был! Христом Богом и детишками Его малыми клянусь, брата месяц не видел, и духа его рядом со мной не было!
– Гнида! – со слюною брызжущей изо рта его яростного орал лейтенант, длинноволосый лейтенант орал. Потом была пауза, секунды три, потом послышался стон, затравленный, звериный; Неглин насторожился, еще секунду была пауза. – Так?! – кричал Кузьма. – Так?! Так?!
Грохнул выстрел, едва не возле уха Неглина, и тот вскочил, как подброшенный катапультою. Неглин вскочил.
Виденное его ужаснуло, они с Кузьмою взглядами встретились, тот, что старше, был мрачен.
– Не переношу, если Бога ругают. Понял? – говорил длинноволосый, неловкою рукою скрывая пистолет в кобуре.
Дверь отворилась, и слышали топот, и вошел Кот, и с ним еще трое.
– Что здесь такое? – завизжал Кот внезапным своим возмущенным фальцетом. Завизжал комиссар.
Кузьма уже теперь собою владел.
– Этот цыган, ублюдок, – говорил он. – Я допрашивал, он дернулся, хотел на меня броситься, и пистолет сам выстрелил. Неглин подтвердит. Так, Неглин?
Тот беспокойно перевел взгляд с цыгана с развороченным дымившимся виском его на свой стол, забрызганный кровью, отшатнулся от людей пришедших, метнулся в сторону, к стене, опрокинув стул по дороге, и зашелся унизительными рвотными спазмами.
– Давай сюда пистолет, – говорил Кузьме комиссар.
Кузьма посмотрел на комиссара вполне хладнокровно, и будто даже ряби на поверхности его совести не наблюдалось, и вот уж он неторопливо в кобуру за пистолетом полез.

19

Стекла запотели, когда Ш. машину остановил, но он не стал их ничем протирать. Они теперь попали в ловушку, впереди дороги не было, машины стоят, весь асфальт кирпичом битым усеян, и рухнувший ночью столб фонарный наискось путь преграждает. Какой-то увечный лицом потерся по стеклу со стороны Ф. и подергал дверь, хотя безуспешно. Ф. готов был изобрести для изумления пришельца новый способ хладнокровия, если бы все его усилия заведомо не пропали напрасно. Если уж и строить мне храм в бессердечии моем, говорил себе Ф., так только исполненный подлинной готики и непревзойденной обособленности. После увечный исчез, удалился, унося с собою нечленораздельное свое содрогание. Ш. сидел, не доверяя ни жизни своей и ни смыслу, он молчал, так как всегда с неохотою оказывал Ф. его маргинальные почести.
Поодаль разбирали завалы, стоял бесполезный бульдозер, гремевший дизелем на своем холостом ходу, человек тридцать в военной и гражданской одежде с понуростью их согбенных фигур нагружали носилки кирпичом. Сзади беззвучно подъехал фургон и, как солдат на часах, вдруг застыл за неординарною машиною Ш. Среди развалин дома копошились спасатели; будто бы игрушечные, заторможенно передвигались они; вот четыре фигурки, используя доску как лагу, пытаются пошевелить обломок стены, под которым зажатой лежит окровавленная старуха, возможно, уже и дышать переставшая.
От развалин тянуло гарью, чувствовал Ш., он рассеянно наблюдал за всеми перемещениями, люди тем более вызывали его отвращение, чем более он наблюдал за их обиходом; сейчас же он намеревался беречь силы своего безверия с расчетливостью опытного бойца. Через запотевшее от тумана послерассветного стекло в зеркале заднего обзора Ф. надзирал за стоящим фургоном. Двери кабины его распахнулись, и с обеих сторон на землю соскочили двое; зябко потирая ладони, покашливая и посмеиваясь, направились они назад и тотчас же с глаз Ф. долой скрылись позади фургона. Любопытство мгновенное желваком по скуле Ф. прокатилось, дверь он молча открыл, на воздух выбрался, но стал возле машины, на ту опираясь, и даже не оглянулся ни разу. Ему, вроде, порою слышались голоса, но ни слова разобрать он не мог, и тут же, впрочем, оскудел душою к предугаданной странности. Что было странного, он и сам не мог бы себе признаться, и признаваться не хотел. Ш. недовольно косился на опрометчивого приятеля своего.
Дверь фургона двустворчатую Гальперин открыл с записной прибауткой, которою он коротышку в брезентовом балахоне угостил, навстречу ему поднявшегося.
– Вы тут не подрались? – Гальперин говорил с пресловутой своею безграничной гримасой.
– Мне положено двойное содержание за неудобство, – возражал коротышка и пренебрежительно пнул мертвое тело, обернутое шумною пленкой.
– Ты поаккуратней с товаром, – хмуро говорил Иванов из-за проворной спины Гальперина.
Коротышка сплюнул и соскочил на землю вблизи Гальперина. Полы его балахона распоясанного, будто улиссовы паруса, раздувались.
– Запоминай, – говорил Иванов. Коротышка переступал с ноги на ногу, впрочем, вовсе не пренебрегая наставлениями психолога. Иные слова угадывал Ф. как пустые обрывки без содержания.
– Десять минут, – говорил Иванов.
– Я дело знаю, – возражал коротышка.
– Пойдешь…
– Пойду…
– Знаешь, что говорить-то?
– А то!.. – огрызнулся он.
– Повторил бы все-таки…
– Ну хватит уже!.. – крикнул коротышка.
– Капюшон! – командовал Иванов.
Человечек хрюкнул, но безропотно капюшон натянул на свою ничтожную голову. После смотрел на психологов дерзким и бесполезным взглядом.
– Потом… – говорил Иванов.
– Я это уж много раз… – говорил коротышка и выступил вперед увесистым своим шагом.
– Вот, дурья башка, – говорил Гальперин.
– Десять минут, – довеском вдогонку говорил Иванов.
– Десять минут, – бормотал коротышка.
Он прошел мимо Ф., ни на кого не глядя, и беззвучно, одними губами, шептал какие-то свои серые мадригалы и заклинания. Ф. посторонился, пропуская человечка, и позволил тому не вступать на край развороченного тротуара. Коротышка с сутулою, но гордой спиной подходил к живым еще как будто и пыльным развалинам, брезгливо озирая работавших. Он шагал по твердой, морозной земле, как по безжалостной, смертоносной трясине, как по поверхности ртутного моря. Потом он еще постоял немного, огляделся бесцельно и полную грудь набрал густого, застывшего воздуха.
– Чем это ты так там увлечен? – спрашивал Ш. у бесплодного и безнадежного приятеля своего.

20

По всем приметам возможно было ожидать дармового развлечения, Ш. из машины вылез и вслед за приятелем своим в направлении разрушенного дома пошел. Он всегда больше любил подспудную тишину своих мыслей, чем непредсказуемый грохот бесполезных разговоров.
– Эй вы! – голосом своим визгливым, истошным выкрикнул коротышка, когда приятели были от него в шагах тридцати. – Нашу нацию нужно запереть за решетку, да покрепче!.. В сумасшедший дом! Посадить на цепь. Как пса – на цепь! – выкрикнул коротышка в расхристанном балахоне. Он вообще немало поднаторел за все существование свое в искусстве его избранной, околоземной риторики.
Некоторые, дотоле копошившиеся на развалинах, подняли головы и обернулись к глумливому оратору. Кое-кто бросил свои носилки и иной инструмент и придвинулся ближе.
– Нашу нацию – в смирительную рубаху! Усмирить ее! Наплевать и растереть! Тьфу! – со своей внезапной, точной аффектацией плюнул себе под ноги человечек. – Я больше не видел такого дерьма. Всех до единого – в сумасшедший дом! Шагом марш – ать-два!.. Пусть корчатся и подыхают! Что вы там копаетесь? Кого вы там еще спасаете? Зачем спасаете? На погибель себе спасаете, так и знайте! Всю эту нацию, от мала до велика, да еще по миру собрать наших – и тоже под корень!.. Всех под корень!.. Чтобы миазмами своими мир не отравляли, чтобы не приучали к своему самородному дерьму!..
Толстая и полупьяная старуха в грязном растрепанном пальто грудью своею решительной пошла на коротышку.
– А там у меня доченька!.. – заголосила она. – Ты знаешь? Там доченька!.. Ты можешь ее спасти?
Один из военных подскочил к старухе и стал оттаскивать ее от невозмутимого коротышки.
– Мама, не надо! – кричал он. – Не надо. Пойдемте.
– Нет, подожди! – отбивалась старуха. – Пусть он скажет! Пусть скажет! Ты! Скажи!
– Наша нация – ублюдок, наша нация – мировой отброс, – говорил еще коротышка, в мгновение ока переведя свой отчаянный дух. – Я вам еще покажу ваши Восток–Запад!.. Нет, ведь это ж надо, – удивился еще он, – столько носиться с таким глупым недоразумением!..
– Он ничего не знает! – кричал военный, хватая старуху за руку и жалко выкручивая ее. – Он ничего не знает! Он пришел позже!
– Я всегда блюю, как о стране нашей подумаю, – бормотал еще коротышка, более для себя самого бормотал, не для народа. – Как подумаю, так вот сразу и блевать начинаю.
Стала собираться толпа. Гальперин, остановившийся рядом с Ф., заметно нервничал, сжимал и разжимал кулаки. Иванов, стоявший за спиной, хмурился и, кажется, что-то беззвучно одними губами повторял.
– Ну!.. – негромко говорил Гальперин.
– Христос – мой враг! – выкрикнул вдруг коротышка и жестом своим горделивым балахон на себе одернул. – Так вот и знайте! Я тоже, как и вы, начинал с простого презрения!
Трое военных в пятнистых камуфляжных костюмах с автоматами ходили во взбудораженной толпе. Ш. в отстранении его недомыслия кривил свои узкие губы, не замечая своей полупричудливой мимики.
– Они говорят, скажи, Казимир, что думаешь, – продолжал коротышка с новым дыханием его и смыслом. – Они говорят, Казимир – то, они говорят, Казимир – се. Никто не может без Казимира. И вот он я перед вами со своим непревзойденным, домотканым словом.
– Так ты, значит, Казимир?! – говорил коротышке один из военных, отталкивая оратора недовольным движением ладони его.
– Он, родимый, это все одобряет! – закричала вдруг старуха и закашлялась от кома в горле.
– Да они только болтают, – вставился словом какой-то гаденький мужичок в распоротом пиджаке.
– Кто? – спросили его.
– Да эти депутаты, – отвечал тот, упоенный вниманием к себе.
– Дураки все эти депутаты. Что о них говорить?! – сказали еще.
– Ну, дураки не дураки – а все же депутаты!..
– Разве не дураков в депутаты выберут?
– Рухнула держава! – провозгласил коротышка, горделиво шагнув в сторону народа. – Рухнула держава в припадке падучей болезни, и пена изошла вокруг рта ее!..
– Так, по-твоему, все – дерьмо, а ты, значит, хороший? – спрашивал кто-то у Казимира.
– Я тоже дерьмо! – с готовностью соглашался тот. – Я плоть от плоти дерьма мироздания.
– Да это же… гнида!.. – вдруг удивленно говорил один из военных в камуфляжной одежде. Казимир с беспокойством поискал взглядом кого-то в толпе. И не нашел будто.
– Точно – гнида, – подтвердили из толпы.
– А еще прикидывается!..
– Ну так что нам с ним делать? – поддержал другой военный товарища своего, поправляя рукою автомат, висевший на узком ремне на боку у него. Он обвел глазами толпу на авансцене и, поворотившись к Казимиру, сильной своею рукою взял того за одежду. – Вот видишь, народ против тебя. Ты думал будет – за, а он – против!.. Даже голосовать нужды нет.
– Ах ты, гнида! – снова говорил первый.
Коротышка отпрянул, и в глазах его серых и непокорных гнездилась тоска.
– Шопен исчерпан! – с истошною визгливостью его закаленного горла вдруг выкрикнул он. Вокруг него были чужие, недобрые и посторонние лица, и он рассчитывал только превозмочь их своей беспримерною дерзостью.
– Шопе-ен? – протянул человек в камуфляжном костюме. Казимир рванулся и хотел было спрятаться за толпою. Треснула короткая автоматная очередь, он пошатнулся и, будто переломившись надвое, рухнул лицом в кирпичную кучу.
– Вот!.. – едва успел сказать Казимир, захлебнувшись и кашлянув кровью. И это был конец.
– Вот тебе и «вот»! – отозвался военный, и носком тяжелого своего ботинка тело переворачивать стал.
Люди, бросившиеся было в рассыпную, тут же убедились в дальнейшем миролюбии стрелявшего и остановились, и даже понемногу, с опаскою стали приближаться к неподвижному телу коротышки.
Ш. отступал, осторожно поглядывая по сторонам. Иванов, проталкиваясь через толпу возле Казимира, бормотал в возбуждении:
– Не трогайте! Это наш товар! Наш!.. Наш!..
– Документы! – коротко говорил Иванову старший из военных.
– Да ладно тебе – «документы»! Причем здесь документы?! – поддержал товарища своего тут же подоспевший Гальперин. – Мы, может, тоже при исполнении. Ты на машину нашу посмотри.
Все взгляды свои перевели на фургон психологов, стоявший за машиною Ш., а Ш. в эту минуту как раз мотор заводил. Ф., восседавший одесную товарища своего, глазами сузившимися наблюдает только, как военные недоверчиво шагнули в их сторону, с неясными и недобрыми своими намерениями.
– Психологическая помощь, – вслух прочел кто-то написанное на борту черного фургона.
– Я психологов не люблю, – говорил военный. – Вечно они из людей дураков делают.
– Мы не такие, – возразил Гальперин. – Больше, чем они уже есть, мы никого дураками не делаем.
Ш. торопливо сдал назад, едва не упершись багажником в капот фургона, вывернул руль, дернул вперед, потом снова назад и в несколько приемов наконец неуклюже выбрался из ловушки. Битый кирпич хрустел под колесами, когда Ш., матерясь с живописною своей злобой, объезжал окаянный фургон. Оцепенелою скулою своей ощущал Ф. мимолетное возбуждение их оголтелого водителя. Приоритетным предметом его изысканного глумления было все самое светлое и все сокровенное, Ф. был отменным бойцом в баталиях избранных личностей. Ш. дал газу, стремясь к очередному случайному переулку, а Ф. видел, как несколько военных устремились к их автомобилю, без угрозы особенной, но кто знает, чего можно ждать даже от их простого обывательского любопытства?! Но тут произошло что-то: внезапное напряжение охватило вдруг всех – воздух, людей, дома и деревья, автомобили и тротуары… Вдруг в глубине неба что-то пронеслось, Ш. лихорадочно выкрутил руль, но спрятаться не успел, уехать не успел, и вот вдруг взметнулась почва, совсем недалеко, видел Ф., он едва только сумел пригнуться, закрыть глаза, и тут вдруг грохнуло, отчаянно и нечеловечески.

21

Неглин бесцельно похаживал возле двери, пальцы его дрожали, и он не мог найти себе места.
– Молодой еще. Вот и блюешь где ни попадя, – не глядя на Неглина, равнодушно говорила старуха-уборщица и засунула отжатую тряпку в ведро с грязною кровавой водой.
– Иди, иди, – ответил ей Кот. – Закончила и иди с Богом.
– Никакого уважения к чужому труду, – возразила она.
– Труд, он всякий почетен, – говорил Кузьма. И даже хохотнул негромко, по сторонам оглядевшись.
Женщина, громко сопя, вышла и едва в дверях не расплескала из ведра свою гадкую воду.
– Подведем итоги, – говорил комиссар с неприязненно дрогнувшими губами его узкими, и на Неглина и других быстро взглянул.
– Кто-то итоги подводит, а кто-то уже и работает, – бестактно буркнул грубоватый Кузьма.
– Заткнись, – спокойно возражал Кот. – Ты уже сегодня наработал.
Зазвенел телефон с однообразным и настырным его голосом. Один из инспекторов, с рваною ноздрей и шрамом на губе, снял трубку и молча вслушивался в слабосильные ее недра.
– Принято, – наконец бесцветно говорил он и положил трубку на аппарат. Все посмотрели на инспектора. – Комиссару от шефа, – говорил он. – Совещание переносится сегодня на шестнадцать.
– Ну, вот, – сказал Кот, – можно хоть мероприятие провести.
Кузьма усмехнулся; криво, но удовлетворенно усмехнулся он. Трое инспекторов потянулись понемногу прочь из кабинета.
– В двенадцать на стадионе, – комиссар им напомнил вослед.
За столом сидевший Кузьма, задумываясь поминутно над точным словом, рапорт писал о случившемся, чему виною была его мгновенная несдержанность.
– Ну что у тебя там, Неглин? – говорил комиссар и, обернувшись к длинноволосому, бросил тому сварливо:
– Ты хоть понимаешь, что нитку единственную оборвал?
– Собаке – собачья смерть! – хладнокровно возражал тот, встряхивая ручкой. – А я нервный и с этими подбандитышами чикаться не стану.
– Мне тебя слушать неинтересно, – отмахнулся Кот и взглядом глаз его полусовиных снова обратился к стажеру.
– Закрытое акционерное общество детский сад «Маленький принц», – со стесненным горлом начал докладывать Неглин, – зарегистрирован в комитете по управлению муниципальным имуществом в апреле сего года.
Кот кивал головою, рассеянно улыбаясь.
– Они там регистрируют все подряд, а что – не смотрят, – говорил он.
Неглин кивнул головою со смыслом своим сомнительным и беспорядочным своим рассуждением.
– Ты давай мне суть, самую суть сразу, – говорил Кот. Неглин уж набрал воздуха, но комиссар продолжил:
– Ты на этого не смотри, ему бы только пострелять.
– Я не буду ничего писать! – раздраженно крикнул длинноволосый, бросая ручку во внезапном и яростном своем побуждении.
– На сей раз тебе несдобровать, – буркнул Кот с непревзойденной свежестью его утреннего цинизма. – Я тебя терпел долго.
Кузьма сверлил комиссара взглядом упрямо.
Слышался топот, и тут же дверь распахнулась, и вбежал кто-то, от порога еще крикнувший: «Скорее! Там толпа собралась – стекла бьют!»
– Орешь, будто тебе яйца режут, – недовольно комиссар возражал, но все с мест вскочили и к выходу бросились.
Небольшою толпой они по коридору шагали, вот сбегают по лестнице, после – снова коридор, и теперь уж крики слышат людей, перед комиссариатом в переулке собравшихся.
– Ну что, мальчики, – ядовито комиссар говорил, в дежурку входя, – все успели в штаны наложить?
Тут же взвизгнула пуля, срикошетила от стены, комиссар отпрянул и присел.
– Не стойте против окон, – предупредил дежурный вошедших. – У них там снайперы.
– Интересно, – говорил кто-то, – а наши снайперы где?
– Будут, будут, – отвечал дежурный.
– Уже вызвали?
– Сами не маленькие – разберутся.
– Так все же вызвали, или нет?
– Долдонишь одно и то же, как попугай!..
Неглин отстранился вслед за Кузьмою и комиссаром под защиту стены, и видел вскользь за окном, посередине улицы, людей, прятавшихся за отдельно стоящими автомобилями. Иные группы людей – мужчин и женщин – держались особняком, не таясь, и лишь в мегафон, который рвали друг у друга из рук, выкрикивали в сторону комиссариата глухие ругательства. Два автомобиля лежали на боку, и один из них горел.
– Тре-бу-ем! – скандировали снаружи. – Мы тре-бу-ем! Верните нам наших детей! Вер-ни-те де-тей!
Контрапунктом фальшивым к бесцельному хору слышался голос человека, мегафоном усиленный и раскатывающийся по окрестным фасадам зданий:
– Комиссар Кот, мы требуем ответа. От вас и ваших прихвостней. Власти не способны обеспечить безопасность ни нашу, ни наших детей! Однако не старайтесь за этими стенами спрятаться от народа! – доносилось снаружи.
– Вот суки, – говорил кто-то. – Все про нас знают.
– Сейчас, – тут же саркастически говорил Кузьма, – мы ваших детей по карманам поищем.
– Мы требуем объективного расследования! – гремели на улице.
– Кот, в отставку! Долой комиссара Кота!
– Интересно, кто им все про нас сливает?
– У кого-то горе, а кто-то этим хорошо прикрывается!.. И политиканствует под прикрытием!.. Очки набирает!..
Дверь распахнулась, и ворвались четверо в касках, в бронежилетах и в камуфляже, с карабинами наперевес. Неглин метнулся в сторону, освобождая дорогу четверым новоприбывшим, и в то же мгновение снова взвизгнула пуля, зазвенело стекло, Неглин оступился, едва не упал, но удержался и главное – краем глаза увидел вспышку в окне дома напротив.
– Видел, – выкрикнул он.
Под прикрытием стены он приблизился к окну, кто-то, рядом стоявший, предупредительно отвел штору, и Неглин выглянул.
– Третье окно второго этажа, – волнуясь, говорил он, – правее водосточной трубы.
– Ага, – ядовито говорил Кот. – Хорошо. Давайте, мальчики, давайте.
Один из снайперов подкатился под ноги Неглину, занимая его место. Точным движением своим он облокотил карабин о подоконник и прильнул щекою к плечу, отыскивая цель в стекле оптического прицела.
– Не вижу, – наконец хмуро сообщил он.
– Естественно, – согласился дежурный, сидевший на полу. – Он шарахнет – и прячется. Шарахнет – и прячется.
– Это дерьмо нельзя оставлять так просто, – буркнул Кузьма. – Надо сделать дело – и гулять смело.
– Ну-ка, мегафон! – скомандовал невозмутимо комиссар. Дежурный протянул Коту мегафон. Кот повертел его в руках и шагнул к соседнему окну. – Эй вы! – хрипло говорил комиссар, один только раструб мегафона высовывая в оконный проем с разбитым стеклом.
– Не вижу! Не вижу! – повторял изготовившийся стрелок.
– С вами говорит комиссар Кот! – говорил комиссар с бледностью в лице, с неизменной и будто желатиновою своею усмешкой. – Я требую немедленного прекращения беспорядков.
– Комиссар Кот, – глумливо кричал в свой мегафон уличный зачинщик. – Выходи, выходи!.. Если ты не трус! Мы должны видеть твою морду.
Комиссар побледнел.
– Ну-ка, Неглин, давай со мной, – говорил он, раздраженно щелкнув пальцами.
– Дверь простреливается, – предупредил дежурный со своего места на полу.
– Пусть только высунется, – возразил снайпер, застывший в напряженном ожидании.
Неглин, расстегнув кобуру, шагнул вслед за комиссаром и двумя снайперами. Прошли коридором, потом по нескольким ступенькам спустились в вестибюль. Вестибюль был полон полицейских, большинство при оружии, кто-то по радиотелефону говорит, многие бледны и в волнении, и ждут как будто, что скажет им кто-то, что делать им дальше. Здесь Кот немного замешкался, будто закашлявшись горлом, и Неглин шагнул на улицу на два корпуса впереди комиссара. Снайперы в бронежилетах, ощетинившись карабинами и едва не опрокинув стажера, рванулись вперед.
– А вот и я, дорогие мои!.. – гулким и отравленным своим баритоном говорил комиссар, держа мегафон на уровне глаз. Канонады негромкий, навязчивый гул слышался вдалеке. – Я пришел к вам!.. Мы сейчас с вами хорошо поговорим!.. – усмехаясь, выкрикивал Кот.
В них полетело несколько камней, один комиссар отбил мегафоном, от другого Неглин легко увернулся. Кот, оказывается, такой хладнокровный и уверенный, удивился Неглин, он способен быть ловким и стремительным, удивился еще Неглин. Он смотрел на толпу. Он увидел, что большинство были женщины, хоть и в ярости, но вовсе не столь страшные, как могло показаться поначалу. Мужчины в толпе были будто изюм в булке – то там, то сям, но было еще другое, более тревожное. Когда он понял это, он сразу рванул пистолет из кобуры, и далее уж все произошло одновременно. Он увидел вытянутую руку с оружием, высунувшуюся из-за опрокинутого автомобиля, небольшую вспышку в окне впереди и слева, Неглина тут же ударило в ногу повыше колена и он, падая, видел, как комиссар в сердцах швырнул мегафон и попятился. И вдруг защелкали карабины, стекла зазвенели, люди побежали, сзади стреляли из окон, не целясь, и вот Неглин наконец всей тяжестью своей рухнул на задницу, сидит и нелепо пистолет окрест себя ищет, и только видит ошалевшим своим взором комиссара Кота, будто приплясывающего, или даже точно приплясывающего, как если бы тот собирался на зависть собравшимся лихо и беззастенчиво оторвать джигу.

22

– Ну, ничего, Неглин, это всего лишь царапина, ты только не тушуйся. А ты думаешь, все – Кузьме кабздец пришел? Ничуть не бывало!.. Увидишь. Лежи, лежи. Кузьма семнадцатый год служит, дело свое знает. А нацию эту вообще бы под корень надобно. И ведь сколько на свете человек живет, всегда они воровали да попрошайничали. Ты хоть историю знаешь? Не знаешь? Ну так почитай. А то что это вообще такое? Хочешь, чтоб тебя уважали, – работай. И все тебя уважать будут. А то ведь, что плохо лежит, – все тащат. Раньше коней воровали, сейчас и до людей дошли. Ну а коль ты людей воруешь, так ты для меня вне закона!.. Однозначно! Мы в позапрошлом году нашли… Один подвал проверяли… так там они одного бизнесмена похитили и к батарее в подвале приковали. Есть-пить не давали, деньги требовали. А потом их шуганул кто-то, так они того бизнесмена просто бросили, к батарее прикованным. Экспертиза показала: он так полгода провисел, разложился весь, высох, вымерз – в общем, не труп, а мумия стал. Вот тебе и «гори, гори, моя звезда». Вот тебе и национальное достоинство. А то, что они там романсы поют, так это херня тебе, а не романсы. Один романсы поет, а сам потом бандитам на общак деньги переводит. Тот же недочеловек, только пообтесавшийся чуть-чуть. Я, Неглин, ко всем нациям ровно отношусь. И еврей тоже человек. И хохол тоже человек. И татарин. Как Пушкин сказал, знаешь? Ты Пушкина читал? «Будь жид, и это не беда». Вот!.. То-то!.. «Будь жид, и это не беда». Классик сказал. А Мериме что сказал, знаешь? Ты Мериме читал? Который «Кармен» написал. Это еще опера такая есть. Да ты вообще-то книжки читаешь? Мериме сказал: они, мол, презирают народ, оказавший им гостеприимство. Вот так: им гостеприимство оказывают, а они презирают. Так что это отродье… хочет оно, чтоб Кузьма их за людей держал, пусть докажет, что они люди. Слышишь? Пусть докажут сперва… А Перчика я достану. Вот увидишь: достану. А они пусть работают. Пусть не воруют, не попрошайничают, не побираются. Вот тогда и посмотрим. А пока что…
– Пока что ты, Кузьма помолчал бы немного, – говорил полицейский врач Георгий Авелидзе, заканчивавший перевязывать Неглина. Он разорвал бинт продольно на две косицы, обвязал ими раненую ляжку Неглина, и завершил дело кокетливым бантиком. – Ну вот, до свадьбы заживет, – говорил еще, подержав ладонь на горячей ляжке молодого человека и будто погладив ее. – А ну, теперь встань и походи-ка. Когда свадьба-то?
– Когда рак на горе свистнет в четверг по прошлогоднему расписанию, – буркнул Неглин, вставая с осторожностью. И вот стоит он, и брюки натягивает, а Кузьма с Авелидзе за ним наблюдают с ухмылками.
– А этого обормота ты вообще слушай поменьше, – говорил еще врач Авелидзе. Был он черноволос, плешив, сутул, кривопал, был он отменный пьяница и сплетник, был он Георгий Авелидзе, тороватый грузин, душа всевозможных компаний в комиссариате.
– Ну, слушай не слушай, а надо дело делать, – хладнокровно возражал Кузьма.
– Знаю я ваши дела, – отвечал Авелидзе, собирая свою медицинскую сумку. Он посмотрел еще раз на ладную фигуру Неглина и, если до того что и хотел сказать еще, так теперь воздержался.
Дверь распахнулась, и вошел комиссар Кот с новою своей свитой, остановился и хищным совиным взглядом людей в комнате разглядывает.
– Жить будет? – кивнул он в сторону стажера.
– Лучше нас с тобой, – крякнул Георгий и скучно потянулся к выходу.
– Там тебе тоже есть работка, – вдогонку ему Кот говорил. – Десятерым телкам ласты склеили. Некоторые упирались…
– С вами не соскучишься, – отозвался врач выходя.
Кот еще раз обвел взглядом подчиненных.
– Ну что ж, мероприятие как всегда в двенадцать. Традиция – дело святое. – Вот он встретился взглядом с Кузьмою, и тот глаз не отводит, так стоят они и друг друга разглядывают, кто кого переглядит, должно быть, состязаются. – Ну а ты что здесь делаешь? – Кот говорил.
Кузьма с его дерзкой осанкою и усмешкой в глазах непокорных стоит и к комиссару руку протягивает.
– Пистолет!.. – говорил он.
Комиссар еще выдержал паузу, и была тишина гнетущей или полной гротеска проходящего времени, и вот наконец, не оглядываясь, говорил кому-то:
– Пойдешь сейчас к дежурному, скажешь, чтоб отдал ему пистолет. Скажешь, Кот приказал.
Кузьма Задаев вздохнул облегченно, хотя и почти не приметно. Длинноволосый инспектор Задаев теперь своего добился, должно быть. Он всегда умел добиться своего – этого уж у него не отнимешь.

23

Сверху продолжало громыхать, тревожно и глухо, в минуту по нескольку раз. С потолка осыпалась местами какая-то труха и штукатурка, но Ш. это не слишком беспокоило. Он нашел себе место и не собирался никому его отдавать. Ф. пребывал в своем излюбленном равнодушии, в позе на корточках и с закрытыми глазами, со спиною прижатой к холодной стене. Существование свое решил укреплять он изощренной арматурой безверия, к тому же еще порою решался он держать пред собою экзамен на высокое звание недочеловека. Поодаль группами здесь еще сидели люди, также пережидавшие обстрел. И была канонада нового дня наступившего как будто какое-то свинцовое предисловие.
– Ты тут спишь, а у меня там машина гибнет, – говорил Ш. в сердцах его и в содрогании.
– Люди гибнут за металлолом, – отозвался Ф. со своим бездыханным сарказмом. Глаз он решил не открывать до тех пор, пока не совладает со своим скоротечным отвращением к миру и к своим окаянным мгновениям. Он засунул руку за пазуху и потихоньку примерился к рукояти спрятанного там оружия. Он почувствовал тепло рукояти, и ему было хорошо от этого тепла.
– Если мы Ротанова не найдем, – говорил Ш. полувстрепенувшимся и дрогнувшим своим голосом, – все наши усилия – псу под хвост.
– Ты его еще не искал, – не согласился Ф.
– Здесь же тебе город, – говорил еще Ш., – здесь на каждом шагу могут за яйца повесить.
– Не шагай, – только и отрезал Ф.
Мимо двое прошли лет двадцати пяти, оба небритые, у обоих повязки нарукавные офицеров гражданской обороны, идут и на сидящих людей смотрят. На Ш. взглянули неприязненно и дальше направились, и Ф. у них интереса не вызвал, а ведь искали кого-то, и только белки их глаз нетерпеливых в полумраке антикварно и жидко поблескивают. У двух теток спросили документы, но почти не стали разглядывать те, вскоре вернули и прочь двинулись. У Ш. его расхристанное сердце билось мимолетной и гулкой тревогой.
– Если бы это время поскорее подохло… – беззвучно только сказал себе Ш. Он смотрел на неверные огни керосиновых ламп, подвешенных на крюках у стены. Ему ничего не стоило назначить в свои фавориты все самое безнадежное и бессодержательное, тогда, по крайней мере, было бы чем пополнять его избранные каталоги причудливости. Отечеством ему было отчаяние, родиной – негодование, в сердце своем и смысле своем сознавал Ш. Он всегда умел предугадывать самые трагические сценарии своего ничтожного обихода. И он еще всегда состоять пытался избранным сторонником беспокойства и безволия.
– А скажи, мне, Ф., что для тебя есть счастье? – спрашивал еще Ш. С сугубою конфиденциальностью содержания спрашивал.
– То, что для тебя блевота, – только и огрызнулся Ф. с дерзкой непокорностью его произвольного голоса. Временами он все же бывал несомненным сторонником катафатической теологии.
Ш. помолчал, и вдруг с места вскочил, и в глубь бомбоубежища двинулся. Любопытно было взглянуть ему на все изношенное простонародное быдло, говорил себе Ш., собравшееся здесь пересидеть опасное время. Он и шагал, с брезгливостью рассматривая расплывшихся теток, потертых старикашек, замызганных подростков, он шел, временами пригибаясь под невысокими закопченными кирпичными сводами. Шагал он.
На место Ш., на краешек скамьи, втиснулись две женщины, мать и дочь, должно быть; Ф. покосился на них через полуприкрытые свои веки.
– Если бы потом картошечки достать… – говорила старшая. – Скорей бы уж это закончилось.
– И что? – равнодушно отозвалась дочь.
– Отварить бы можно было.
– Зачем? – говорила молодая собеседница.
– Маслицем заправить.
– У тебя есть масло?
– Тоже бы достать.
– Перестань, – только и просила девушка.
– Поговорить нельзя, что ли?! – возражала мать.
Снова вернулись двое небритых с повязками, остановились и женщин разглядывают.
– Ну что? – наконец говорил девушке первый.
– Что?
– А ну-ка, пошли с нами, – снова говорил тот.
– Куда?
– В дежурку. Документы проверить.
– Да-да, – подтвердил другой. – Нужно проверить.
– Документы у всякого человека должны быть в порядке.
– Вот мы и проверим, – с ленцою наперебой говорили офицеры.
– Зачем это? – заголосила вдруг мать. – Не ходи никуда. Слышишь?
– Что?! – возмутился офицер. И даже голос возвысил до уровня негодования. – Как это так – «не ходи»?! Что это ты себе позволяешь?
– Да, – поддержал товарища своего другой. – Мы же здесь начальство. Знаешь, что мы за такие слова сделать можем?
– Пошли. Пошли, – опять говорил первый. – Ничего страшного. Только разок документы проверим и вернешься.
Народ вокруг, по преимуществу в себя ушедший, ни во что не вмешивался и вида живого не подавал.
– Пустите меня. Я не пойду, – упрашивала девушка, а один из небритых, невзирая на уговоры, ее уже за собою за руку тащит.
– Порядок есть порядок, – объяснял другой из них народу. – Времена такие – все проверять нужно.
– Проверить бы и здесь можно, – пробурчал кто-то из сидящих.
– Как это здесь? Как это здесь? Разве здесь что проверишь?
– Мама! – крикнула девушка.
– Ну что «мама»?! Причем здесь «мама»? Мама, что ли, проверять документы станет?
– Я не хочу, не хочу.
– Нина! – ахнула несчастная женщина.
– Сиди на месте! – только и прикрикнул старший из офицеров, и на всякий случай стал кобуру расстегивать. – Сказано же: скоро вернется!..
– Вы только ничего с ней плохого не делайте, – упрашивала мать.
– Мы же люди, а не звери, – рассудил офицер.
– Да, – подтвердил тот, что тащил девушку. – А потом вернемся, и у остальных проверить можно.
– У остальных-то зачем? – говорил кто-то.
– Да, – подтвердил и другой. – У остальных все в норме.
– Паспорта и все такое прочее… – говорили еще.
Нина стонала затравленно.
– Ничего, дочка, – крикнула ей мать. – Они ж и впрямь не звери.
– Порядок важнее всего, – будто успокоил женщину один из офицеров, едва обернувшись.
Двое небритых тащили девушку вглубь подвала, туда, куда направился Ш. Женщина тихо скулила поблизости. Ф. вдруг выпрямился и выдохнул воздух груди своей застоявшийся. Был он узником безразличия и бесстыдства. Он шагнул мимо каких-то старикашек, которые сидели, будто поджав хвосты, все это не стоило даже порядочного презрения, говорил себе Ф., тут же одноногий инвалид сидел прямо на полу, подстелив под себя одеяло, Ф. едва не споткнулся о его вытянутую здоровую ногу. Картины несчастий давно уж перестали меня будоражить, говорил себе Ф. Кто-то шел навстречу ему, Ф. не хотел того или тех рассматривать.
– Люди добрые, – вдруг гнусавым своим и приторным голосом говорила чумазая девчонка восьми лет, проходя под закопченною аркой из соседнего помещения и ведя за собою свою чумазую трехлетнюю сестру, – вы извините, что мы к вам обращаемся. Мы сами люди не местные. Мы живем на вокзале. Мы сами люди-беженцы. Не дай Бог никому, люди, что с нами приключилось. Дом наш сгорел, мама наша умерла. Памажите, люди добрые, кто с хлебом, кто с продуктами, кто сколько сможет, и дай вам Бог, люди, здоровья, вам и вашим детям. Вам и вашим детям, – повторила еще девчонка с угрозой, проходя мимо Ф. и выразительно на него глядя своими дерзкими оловянными глазами.
Отпихнув двух попрошаек, Ф. ринулся к выходу.
– Куда? – спросил его хмурый дежурный у выхода. – Еще нельзя. Раньше времени не положено.
Ф. с ним разговаривать не стал; что вообще с дураком разговаривать? никакого вовсе нет смысла; вот он дверь железную толкнул пред собою и на воздух вышел. Пахло гарью на улице, пылью и еще тошнотворным чем-то вроде шоколада, но было тихо, гадко, морозно и ветренно. Обстрел закончился.

24

За спиною своею он слышал шаги, но оборачиваться не стал. Ш. подошел сзади и остановился рядом. Потом озабоченным своим шагом обошел он автомобиль кругом, все более и более сокрушаясь сердцем во все продолжение осмотра. Ш. смахнул ладонью пыль с капота, потрогал разбитую фару, лобовое стекло, покрытое сеткою трещин. Ф. с циническим своим спокойствием разглядывал удрученные плечи товарища своего. Он знал, как нужно ощущать содрогание, но не стал бы делиться таким знанием без особенной на то причины. Форс-мажором исключительного существования своего не следовало озадачивать ни мир, ни природу, ни даже бесполезное свое окружение, он и не пытался.
Беззвучно губами шевеля, Ш. в уме своем опустевшем ущерб исчислял, причиненный его несчастному верному лимузину. Кому обстрел, кому отец родной, сказал себе он. Вся грудь его, до самой глубины ее, была полна особенных краеугольных вздохов. Пока они скрывались в убежище, автомобиль попытались разграбить: задняя правая дверь выломана, да вот уж на честном слове держится, несколько мешков с порошком на дорогу выброшены, ножом распороты, да в грязь втоптаны. Хотел было Ш. в небеса проклятья послать и чтоб они от хевисайдова слоя отразились и на головы злых человеков обрушились. Но не позволил себе слово матерное, слово ничтожное, слово решительное проговорить всуе. Он лишь поправил как мог дверь раскуроченную, поглядел сокрушенно на баллон спущенный, и шагом страдальческим направился на свое привычное водительское место.
– И будет теперь Ш. фаворитом горя, – говорил себе он. – Плачьте, народы, над Ш. сокрушенным. Смейтесь, племена, над Ш. изможденным, – говорил себе он.
Лбом, он, в колесо рулевое упершись, сидел, и плечи были его неподвижны в отчаянии. Вот уж он невзначай нащупал в кармане своем что-то жесткое и колючее, достал из кармана горсть микросхем, посмотрел на те с недоумением, потом дверь открыл и так прямо горстью их выкинул в безжалостное влажное пространство вблизи автомобиля его.
Ф. сидел рядом, тщательно укрывая свою осанку сочувствия.
– Что посеешь, то и пожрешь, – говорил себе Ф. – Мы лишь странные звуки игры, мы всего лишь фальцет и шипение, – сказал себе Ф.
Наконец и стартер закашлялся скорбно, покуда Ш. с глазами закрытыми ключ в замке поворачивал. Автомобиль встряхнуло, и вот он уж по дороге разбитой ковыляет медленно и изможденно.
– Отчего бы нам, – говорил еще Ф., сотрясаемый дорогой, – не прибить к миру беспамятную доску: «Здесь пребывал Ш. с его заскорузлой печалью».
Восемьсот лет беспредельного дистиллированного молчания хотел было позволить себе Ш., но не выдержал и минуты.
– Я, разумеется, в полном восторге, – говорил он угрюмо, – от твоего дымящегося идиотизма.
– Минздрав предупреждает, – со сверхъестественной своей артикуляцией Ф. говорил, – дыхание опасно для вашего здоровья.
Глухо мотором урча и прихрамывая на колдобинах, их обогнал фургон психологов со смурным Ивановым за рулем и горделивым Гальпериным. Ф. смотрел на фургон, собираясь высморкаться. Возможно, он что-то вспомнил, или ему казалось, что вспомнил, или только хотел вспомнить что-то давным-давно прошедшее, а возможно, только пытался вспомнить то, чего не было, но всего лишь могло быть и даже то, что наверняка будет в дальнейшем. И был одиннадцатый час одного полузатерянного после Рождества Христова, ничтожного и незабываемого утра.

25

Иванов стучал ключом в замызганное стекло, покуда занавеска не отдернулась. Он кивнул кому-то в полумраке помещения, и после ждали минут пять, и вот во двор по ступеням крылечным спустилась толстая старуха Никитишна, и, переваливаясь по-утиному, на артритных ногах своих пошагала в сторону фургона психологов, нимало внимания не обращая на Иванова с Гальпериным.
– Могла бы и Лизу позвать, – говорил нагловатый Гальперин.
– Невелики птицы, чтобы Лизу от отдыха отрывать, – только и буркнула Никитишна.
Иванов перед старухою дверь двустворчатую фургона раскрыл. Старуха сощурилась и что-то одними губами пожевала, разглядывая два мертвых тела.
– Эх, обормоты! Взяли – Казимира загубили, – наконец проворчала она, стаскивая на землю грязную и шумную пленку.
– Такова жизнь, – возразил Иванов. – Он сам напросился.
– Ишь ты, прыткий какой, – говорила старуха. – Вечно ты: за словом в жопу не полезешь.
– Правду не скроешь, – говорил Иванов.
Ему вдруг показалось, что кто-то в спину ему смотрит своим бестактным взглядом, он подождал немного и обернулся, и увидел лишь старую бесполезную ворону на дереве с ее сероватым беспокойным зрачком, будто бы что-то выжидавшую и высматривавшую. Иванов погрозил ей кулаком, и та улетела неторопливо и вполне равнодушно. Голые кусты сирени поблизости топорщились из почвы; потоптанные, засохшие цветники однообразно тянулись до самой ограды.
– Да, – сказал Гальперин, – сейчас вот времена пошли: брат на брата идет. Христос там, Аллах и все такое прочее… А людишки друг друга бьют из-за различий в трактовках.
– В каких таких трактовках? – подбоченилась старуха.
– Неважно, – возразил Гальперин. – Ты человек простой, можешь и не понять.
– Мы вот давно заметили, – подтвердил еще Иванов с лицом, содрогнувшимся в тике, – что ты – враг просвещения.
Никитишна засопела.
– Товар – не первый сорт, – заключила она.
– Как так не первый сорт? – заволновался Гальперин.
– Что вы мне тут всякой тухлятины понавезли? – говорила старуха.
– Какой еще тухлятины? Какой тухлятины? Вот он, посмотри, молодой – восемнадцать лет парню. Уже паспорт имеет. А ты говоришь – тухлятина.
– Восемнадцать лет. От него одно мокрое место осталось.
– Мокрое место – не научный термин, – возразил Гальперин.
– А Казимир!.. – поддержал того товарищ. – Ты на Казимира взгляни. На нем вообще ни кровиночки лишней.
– Ни кровиночки, – передразнила старуха. – Только кишки в месиво побиты.
– Не умничай! – осадил ее Иванов. – А то, видишь, моду взяла.
– Да, – сказал Гальперин. – Казимиру, может, и пиздец, зато дело его живо.
– Это что еще за дело такое?
– Какое надо!
– Разговорился тут, – возвысила голос неуемная старуха. – Я у вас товар принимать не стану.
– Я на тебя Лизе докладную напишу, – прикрикнул Иванов.
– Вот еще, докладчик какой выискался, – поджала губы старуха. Она пошагала к крыльцу, не оборачиваясь.
– Ну и старуха! – удивился Иванов.
– Это не старуха, – возразил Гальперин. – Это язва русской души.
Никитишна, услышав, только лишь плечами повела с гранитной своей непримиримостью.
– Ну так что, нам это все обратно везти? – вдогонку ее окликал Иванов.
– Вези куда хочешь, – огрызнулась женщина.
– Сейчас и вправду увезем. Давай, Гальперин.
– Да, – согласился Гальперин. – Времена нынче рыночные. На всякий товар покупатель найдется.
– Ладно уж, – смягчилась наконец Никитишна, всходя на крыльцо. Паузу она умела держать, что твой Станиславский. – Тащите в приемный покой.
Гальперин вздохнул и в фургон полез, собираясь Иванову подавать трупы. Тот внезапно сбросил с безыскусного лица своего напряжение, и, руки о штаны обтерши, взялся за конец пленки возле ног Казимира. После старуха скрылась в помещении, но дверь оставалась открытой.

26

Хотя Ш. был по обыкновению полон проектов его триумфального самостояния, ныне нужно было двигаться вперед по делам обыденности и насущного продукта. И еще, разумеется, следовало встречать и провожать любое проходящее мгновение во всеоружии своей ничтожности. Хотя в случае досуга Ш. также был готов любопытствовать всякими именами птиц и законами ветра.
Он остановил машину посреди улицы, по одну сторону которой стояли дома о трех и четырех этажах с побитыми и посеченными стенами, с окнами, заклеенными газетами и завешенными простынями, а по другую – тянулся пустырь, огражденный покосившимся забором из металлической сетки.
– Давай, сторожи имущество брата своего, – говорил он Ф., открывая дверь машины и вставая ногами своими уверенными в выбоину асфальта. – Сторожи добро брата своего, – говорил он еще раз с намеренною пряничной куртуазностью.
– Брат мой – враг мой, имущество его – бедствие мое, – возражал тот пересохшими губами и смыслом своим пересохшим.
– Я по-прежнему носитель света твоих трагических инструкций, – успокоил Ш. приятеля.
Более он ничего говорить не стал, минуту постоял возле машины, будто собираясь с дыханием своим, и вот уж всеми резонами души своей укрепленный шагает в сторону пустыря. Нашел дыру в сетке и пролез через нее, и Ф. смотрел тому в спину со всею изобретательностью равнодушия своего. Ф. потом тоже из машины вылез, дорогу перешел и под аркою ближайшего дома укрылся, чтобы лучше ему было за окрестностями наблюдать.
Сразу за кустами начинался пустырь, и Ш. вышел на пустырь не без трепета бессердечия своего. Все-таки нужно жить, не стесняя себя в созерцании и в бездействиях, сказал себе Ш. Место было плохим, ибо было гибельным и открытым, пустырь мог простреливаться отовсюду, Ш. осмотрелся неприметно по сторонам, почти головы не поворачивая, хотел идти с достоинством, потом все же не выдержал и, весь скособочившись и пригнувшись, побежал, каждой клеточкой кожи ожидая для себя неожиданной, нестерпимой боли. Один раз действительно где-то стрельнули в стороне, возможно даже, и не по нему, а так просто, но Ш. лишь еще ниже пригнулся, не прерывая бега.
Наконец он добежал до труб горячей воды, обмотанных драным рубероидом, в полусажени над землею тянущихся, перескочил через трубы, и вот уж здесь один из задних дворов соседней улицы начинается. Потом он прошел под аркою дома и еще под другой аркой, но на улицу выходить не стал, лишь постоял, припоминая дорогу, как ему ее объяснял Ф. За жизнь его, данную ему в ощущения, во всякое мгновение ее готов он был ответить своею изощренной белой неблагодарностью.
Покуда Ф. разглядывал ссадины штукатурки вблизи лица своего хладнокровного, пребывая к тому же в истинном восхищении от внезапных шедевров своего непревзойденного безмыслия, из соседней подворотни вышли двое старичков и каверзными своими походками, озираясь с крысиною настороженностью, направились к автомобилю Ш. Ф. лишь глубже прятался под аркою, наблюдая за старичками. Двое обошли автомобиль, пнули тот по спущенному колесу, стоят и дверь дергают. Подергали немного, и вот уж к двери прилаживаются чем-то металлическим и увесистым, что у них было припасено с собою.
– Товарищи, – крикнул Ф., – отойдите от машины! Она заминирована!
Старички отпрянули и посмотрели на автомобиль с уважением.
– А ты чего там прячешься? – говорил один из них.
– Людей предупреждаю, – огрызнулся Ф. с сухостью его мгновенной непримиримости.
– Ага, – говорил второй старичок. – На боевом посту значит?
– Дело хорошее, – говорил первый. – А мы глядим – машина стоит. Может, помочь надо кому.
– Мы людям завсегда готовы помочь, – подтвердил и второй.
– Ну вот, помогли и идите! – крикнул еще Ф. – А то как жахнет – костей не соберете.
– Зачем же так нервничать? – говорил первый, монтировкой поигрывая, и старички, как один, в сторону Ф. небрежно пошагали.
– Да-да, – говорил второй. – Что ж мы не народ, что ли?..
– Я вот даже сразу удивился, что это он такой нервный, – проговорил еще раз первый старичок.
– Может, он просто мудак? – предположил второй.
– Вполне, – согласился престарелый товарищ его.
Ф. за пазуху руку засунул, стоит и на стариков смотрит. Те тоже замерли, засомневавшись. Минуту длились размышления, Ф. мрачнел, но не двигался.
– Пойдем, Аркадий, – наконец говорил второй с его прямою осанкою отставного конферансье. – С этим каши не сваришь.
Старички вдруг прочь зашагали с непринужденностью их новых побуждений. Ф. даже и в мыслях своих не стал вздыхать облегченно. И лишь внезапное сопротивление смысла его не давало ему снова в себя уйти.
Ш. снова вернулся к трубам и под их прикрытием добрую сотню шагов прошагал. После свернул в соседний двор, здесь осмотрелся, и здесь уж более был удовлетворен результатом своих разысканий. Во всяком случае, это более похоже на то, что я ищу, сказал себе Ш. Через арку он видел, как по улице проехали две боевых машины пехоты, но Ш. и не думал теперь на улицу выходить.
В правую парадную первого двора Ш. шагнул озабоченной и отяжелевшей своею походкой. Дорогу ему указал Ф., и теперь Ш. лишь угадывал ее ногами. В парадной было темно и гадко, и тяжелой застарелою вонью теснило у Ш. его виртуозное обоняние. Он спустился по лестнице вниз, вступил в какую-то лужу, и в полумраке подвальном побрел, шлепая ботинками по воде, и едва ли не ощупью. В одном углу что-то хрипело – мужичонка пьяненький спал в обнимку с фановою трубой. Ш. свернул за угол, и здесь был прогорклый керосиновый свет, из-за двери слышалась музыка, Ш. приблизился: «Бар вонючих носков» было написано краскою на стене возле двери, какое-то кричащее граффити алело еще на мертвых серых кирпичах. Ш. толкнул дверь.
В прокуренной комнате стояли столы, поодаль виднелась стойка, и вот за нею толстый и небритый бармен с усами мадьярскими стоит и на вошедшего Ш. брезгливо посматривает. По стенам и впрямь были носки во множестве развешены для интерьера, драные, застиранные и заношенные. Воздух был полон кислых, непредсказуемых и возмутительных испарений.
– Водки? – спросил бармен у Ш.
– Я Ротанова ищу, – возразил Ш., глядя мимо бармена, в стену.
– Какую фамилию он назвал? – переспросил кто-то.
– Вот. Сам не знает, что он говорит, – сказал другой.
– А ты, собственно, кто? – говорил бармен. – Может, инвестор?
Возле Ш. остановился кто-то, прежде вытиравший тряпкою со стола, и теперь несший грязную посуду на подносе. Ш. помедлил, душою своей неосторожной, размашистой все же помедлил.
– Да, – сказал человек с посудой. – Мы теперь инвестора ждем.
– Все мои инвестиции спонтанного и подспудного свойства, – Ш. выговорил изобретательно, и пара пьяных, за столами сидевших, на него осоловелые свои взгляды направила. Во всяком слове своем умел он уверенно следовать своим мгновенным тяжелым тенденциям.
– А зачем тебе Ротанов? – говорил бармен и, зевнув, гнилыми зубами оскалился. – Выпей лучше наших напитков.
– Может, ему и впрямь Ротанов нужен, – говорил помощник бармена.
– А ты его не защищай, не защищай! – гаркнул тот из-за стойки. – Все теперь такие защитники стали!..
– Просили ему привет передать, – Ш. объяснил, едва приметно спиною своею и смыслом своим напрягаясь.
– Вот видишь: привет передать просили.
– От кого привет-то? – настаивал неугомонный бармен.
– Так он здесь, что ли? – перебил того Ш.
– Он, должно б-быть, подослан, – говорил один из пьяных, головою нетрезво поматывая.
– Мы не знаем никакого Ротанова, – вставил еще и посудомой свое слово решительное. Разговор упорно не складывался, и Ш. уже начинал жалеть, что вообще затеял его.
– У нас его не бывает, – согласился и бармен.
– А ч-что ты тут хамишь? – говорил пьяный с неопределенной угрозой, вставая и снова на место плюхаясь.
– Может, у меня товар для него, – Ш. говорил, переступая с ноги на ногу в приближающемся своем беспокойстве.
– Что за товар? – посудомой встрепенулся лицом.
– Ну это уж мое дело! – огрызнулся Ш.
– Нет, ты покажи товар-то. Что ты темнишь?
– Мы любим тут всякий товар посмотреть!..
– Ротанова тут часто разные коммерсанты спрашивают, – с шумом ноздрей его вздохнувши, выдавил из себя пьяный.
– Ты коммерсант? – спрашивал Ш. посудомой.
– Коммерсант недорезанный!.. – говорил еще пьяный, с усилием держась за столешницу.
Товарищ его грузно из-за стола поднимался.
– А где здесь блевать можно? – запнувшись, сказал он и, еще стул опрокинув, стал в угол валиться.
– Иди! – посудомой заорал. – Иди отсюда! Блевать тут вздумал!
– Чего молчишь-то? – бармен спрашивал Ш.
– Ладно, – отвечал он. – Я пошел.
– Куда пошел? Чего молчишь, спрашиваю?
– Да, – говорил пьяный. – Чего он м-молчит?
Ш. передернуло.
– «Рыдайте, ворота! вой голосом, город! – Ш. говорил. – Распадешься ты, вся земля Филистимская, ибо от севера дым идет, и нет отсталого в полчищах их».
– Что?! – удивленно протянул бармен. – Вы слышали? Дым идет… от севера. Да это же… Федеральный шпион! – вдруг выкрикнул он. – Держи! Держи! Федеральный шпион!
Он бросился из-за стойки, и пьяный рванулся в его сторону, опрокидывая стол. Посудомой, бросив свою посуду, схватил Ш. за рукав. Тот с разворота вмазал посудомою по зубам и бросился к выходу.
– Ружье! Ружье! – стонал бармен. Наконец тому дали ружье, он трясущимися руками проверил патрон и, раздувши живот, понесся вдогонку за Ш.
Ш. пригнувшись и прикрывая голову руками, бежал по темному подвалу. Тут грохнуло сзади, Ш. метнулся в сторону и выскочил на лестницу.
– Стой, сволочь! Шпион! – кричали за спиной, но он и не думал останавливаться, что бы там ему не кричали. В два прыжка он лестницу миновал, и вот уж он из дома выскочил. Он глотнул немного упрямого и предательского воздуха и бросился под арку.
Петляя, как заяц, Ш. улицею бежал, вдоль разновеликих домов вековой давности, между редких прохожих, шарахавшихся от его бега. Ш. дороги не разбирал, и дорога не разбирала Ш.

27

Она вздохнула и перевернулась на спину. Легла Лиза только в девятом часу, спала всего минут пятьдесят, обстрел разбудил ее, и, хотя она чувствовала себя разбитой, более уже спать не могла. Для чего же вообще молодость, если она уж сейчас так разъедена нервами, для чего-то сказала себе женщина. Беззвучно вошла Никитишна и, обойдя стол кругом, остановилась возле подоконника.
– Я не сплю, – резко говорила Лиза, глядя в лепной потолок.
– Могла бы и поспать, – возражала ей старуха и обернулась на Лизу.
– Кто приезжал? – спрашивала еще та.
– Эти твои обалдуи, прости Господи!.. Тухлятины понавезли, – отвечала Никитишна с недовольною оскоминою на душе ее немолодой. И гримасу-то себе подобрала на лицо какую-то самую гадкую и недостойную. Много было у нее гримас разных, но эта была такая, что хоть святых вон выноси. – Опять же и Казимира где-то ухлопали, – говорила она.
– Они, может звезд не хватают, но стараются, не то, что некоторые.
– Толку-то, что стараются?! Сегодня вот Казимира не уберегли, завтра, глядишь, и тебя не уберегут.
– Ну ты! – говорила молодая женщина. – Ты очень-то не каркай.
Старуха поджала губы. Она разожгла спиртовку, стоявшую на окне, и передвинула ее под химический штатив, в котором была зажата коническая колба с водой. Лиза, поеживаясь слегка, поднялась и ноги поставила на равнодушный холодный линолеум пола.
– Радио не слушала? – спросила Лиза.
– Чего его слушать-то?..
– Ну да, у тебя, конечно, бесполезно спрашивать новостей.
– Какие там новости!..
– Ну все, хватит!..
– Ты полежи еще немного, – возразила старуха. – Покуда кофий не сварится. Чего так-то ходить попусту?
– Твоего кофе ждать – быстрее подохнуть можно, – только и откликнулась Лиза. На лице ее не было ни движения, ни даже тени движения, будто погасшим было теперь лицо Лизы.
– Да ты не болтай уж: подохнуть, – возразила старуха. – Вот поживешь с мое – будешь тогда про «подохнуть».
– К этому всегда готовиться заранее надо.
– Уж и меня-то под списание не готовите ли? – поджала губы Никитишна.
– У тебя кровь старая, – отмахнулась Лиза.
– То-то и оно, что старая, – согласилась та. – Где ж ей быть молодой?
– Ну и твое счастье, – сказала Лиза.
– И то слово, что «кандидаты наук», – говорила еще старуха, – а так уж недотепы недотепами, прости, Господи.
– Что ты имеешь против кандидатов наук?
– Ничего не имею. Только вот Икрам никакой не кандидат, а товар везет не хуже иных кандидатов.
– Какой с него спрос? Чурка он и есть чурка, – говорила Лиза.
– Скоро уж и из нас всех чурок-то понаделают, – говорила старуха.
Никитишна застывшим взглядом смотрела на голубоватое пламя спиртовки, вода в колбе начинала шуметь, проворные пузырьки взбегали внутри воды. За окном запотевшим на улице было утро в своем полупрохладном разгаре. Лиза с брезгливым любопытством смотрела на старуху. Ходики на стене изможденно тикали с однообразием проходящего времени.
– На гимнастику-то свою пойдешь, что ли? – очнулась наконец Никитишна.
Лиза промолчала.
– Такое время настало, а они ходят, ноги закидывают, да сиськами трясут, – говорила еще старуха.
– Ты ничего не понимаешь, – возразила Лиза.
– А тут и понимать-то неча, – обиделась старуха. – А то, вишь, все тут за дуру держат!.. Я-то пожила на свете и знаю, какая эта жизнь – пакость. Ну так чего ж тебе, молодой-то, равняться?..
– Надо пойти взглянуть, что хоть там привезли, – с шумным и неожиданным выдохом вставая, говорила Лиза. Она стянула со спинки стула простую вязаную кофту и набросила ее себе на плечи. Никитишна насыпала две ложки кофе в стакан и задула пламя под колбой. Крутой кипяток с урчанием заполнил стакан, бурля и расплескиваясь; резкий аромат недорогого кофе быстро распространился по комнате. Лиза шагнула к двери.
– Совсем себя не бережешь, – говорила ей старуха.
– Не твое дело, – опять возразила Лиза.

28

Поребрик из серого гранита был местами разбит и выворочен, и тогда проезжая часть переходила в тротуар сразу, без всякой каемки. Ф. с принужденною его усмешкой в душе дорогу перебежал и, держась чуть стороною от домов, торопливо и нескладно вперед пошагал осунувшейся своею походкой. Быть естественным или быть безобразным – все решалось лишь простым стечением обстоятельств внутри него, и по большому счету от него ничего не зависело. Так трудно теперь устроить существование свое заведомо ничтожным, сказал себе Ф., лишенным всяческого значения и содержания. Сколь невыносимы теперь и безобразны задачи провидения, еще сказал себе Ф. Он обернулся назад, но Ш. уже не было видно, хотя, уж конечно, тот машину припарковал где-то поблизости. Все ж таки ни на йоту не приумножилось их отдаленное взаимное пренебрежение, которое составляло, по здравому рассуждению, их неприкосновенный запас.
При артобстреле эта сторона улицы была наиболее опасна, но Ф. это теперь не беспокоило. Он под арку дома свернул и здесь, не встретив ни души, нарочно шагу прибавил, едва не сбиваясь на бег. Украдкою огляделся Ф., на окна взглянул своим беспорядочным взором, дальше шагнул, и вот уж дверь входную ногою толкает в знакомом ему сером флигеле. Вонь здесь также была настолько знакома, что он ее почти не ощутил. Ботинки его по бутовому камню пола шаркали раскатисто и безжизненно, и он непроизвольно свой шаг удерживать стал.
На втором этаже за дверью гамму на скрипке пытались играть, поминутно сбиваясь; Ф. здесь не задержался, и вот уж он выше по лестнице с равнодушным его сердцем шагает. У него был припадок обыденности, никакими изобретениями незаурядного не приукрасить было теперь его существующее, его настоящее. На четвертом остановился, осмотрелся и с размаху кулаком застучал в одну из дверей, обитую дермантином облезлым.
– Тетя! – крикнул он. – Тетя, открой!..
Были короткие шажки за дверью, он прислушался, и там тоже прислушивались, вот оба они друг друга слушают на расстоянии руки вытянутой, хотя и неприступно разделенные дверью.
– Кто там? – говорила тетя своим засушенным старушечьим голосом.
– Это я, – говорил Ф. – Разве ты не узнала своего скорбного родственника?
– Нет никаких родственников, – возразила тетя.
– Ну, мы не будем с тобой здесь устраивать богословского спора, – нетерпеливо и с досадою Ф. говорил.
– Я все равно не открою, – отвечали шажки, удаляясь.
Ф. снова заколотил в дверь.
– Мне позвонить надо!.. – крикнул он.
За дверью, кажется, вернулись.
– Телефон не работает.
– Что с ним? – спросил Ф. о телефоне. – Я Ротанова ищу. Мне только позвонить. Чер-рт, да открой же!..
– Этому обормоту тем более звонить не дам, – говорила тетя.
– Я дверь выломаю!
– Кто ты такой?
– Я уже говорил. Несчастный племянник.
– Нет никаких племянников.
– Помирать станешь, так никто тебе стакана воды не поднесет.
– От тебя и подавно помощи не дождешься, – говорила ему тетя.
Ф. стукнул еще раз.
– Открой, говорю! Я болен. Я опасно болен. У меня гнойная рана, – он мгновенно взглянул на себя в поисках места, где бы эта рана у него могла быть. – Я, может, еще умру на рассвете, – предположил он.
– У меня тут посторонним делать нечего, – упрямо подтвердила старуха.
– Над тобой весь дом смеется, дура!.. – прошипел вблизи замочной скважины рассвирепевший Ф.
– Тем более, – единственный был ответ.
Переговоры зашли в тупик, Ф. вяло стукнул еще раз.
– Мне только руки умыть, – на всякий случай сказал он.
– Иди умывай в другом месте, – возразила тетя с непреклонностью.
– Послушай, – Ф. говорил. – Не хочешь открывать – позвони сама Феликсу, попроси его узнать, где сейчас Ротанов. Слышишь? Я тебе телефон скажу, ты позвонишь, и я уйду. Ну?
– Может, тебе еще баранинки с перчиком? – издевательски отвечала тетя. – Может, тебя еще спать уложить?
– Ну, с-сука!.. – беззвучно прошептал Ф. Он вдруг вспомнил. Он вытащил пистолет из-за пазухи и приставил его дулом к двери. – Ты где там? – неуверенно спросил он, прислушиваясь. Но как на грех – замолчали за дверью, Ф. не слышал ни дыханья старухи, ни единого шороха. – Ты где? – спросил он еще раз громче, пистолет уж был на боевом взводе, и палец Ф. прижимался к спусковому крючку. – Стань прямо напротив двери, – попросил он.
И тут громыхнуло вдруг, но не выстрел, шум был внизу: хлопнула дверь на пружине, и послышался топот. Ф. метнулся к лестнице и, поставив на предохранитель оружие, спрятал его за пазуху. Он сразу сообразил умом своим бесплодным, что это облава, и тут еще увидел воочию. Несколько спецназовцев в касках, в бронежилетах и сером камуфляже вверх бежали по лестнице. Тут же загрохотали в дверь второго этажа, а двое спецназовцев продолжили бег. Ф. отпрянул к стене и, более не приближаясь к лестничному колодцу, метнулся вверх. Знал он эту лестницу, еще когда был подростком и даже до того, будто бы даже до рождения, казалось ему, и теперь умолял свое детство о нежданном спасении.
– Дверь! Дверь! – орал внизу один из спецназовцев, через секунд несколько оглушительно грохнуло; видно, разорвалась ручная граната, зазвенели стекла. Снова были крики двумя этажами ниже. Вот Ф. на цыпочках и, едва дыша, пробежал этаж, здесь сделалось темнее, он миновал еще пролет и здесь уже ощупью стал искать дверь на чердак. И сердце его било в литавры, тревожно и торопливо. Вот он нашел железную дверь, тут же наткнулся на замок, Ф. простонал беззвучно в отчаянии. Он стал ощупывать и трясти дверь, и та вдруг отвалилась от косяка и едва не накрыла собой Ф.
В дверной проем пролезая, он отчего-то вспомнил о Ш. Винить ему было некого, он сам напросился в этот замысловатый поход. Ф. кое-как поставил дверь на место, может, и не слишком тщательно – сейчас ему уж было не до нюансов. Ф. рванулся вперед, скрежеща ботинками по керамзиту насыпанному, но тут же наткнулся на кого-то, на человека, как сразу почувствовал он.
– Кто?! – ахнул Ф., и сунул за пазуху руку за пистолетом.
Достать не успел, человек обхватил его сзади, рванул, и вот уж они оба повалились в керамзит. Ф. рычал, стараясь вырваться, противник его хрипел возле его горла, вот Ф., наконец, высвободил левую руку, вывернулся и со всего размаха ударил того локтем в лицо. В сущности, это было уже половиною победы, ничуть не меньше того; Ф. ударил еще и еще, человек завыл, обмяк и отпустил Ф. Тот стремглав на ноги вскочил, обернулся и изо всей силы ударил лежащего ногой два раза. Первый раз – неудачно: попал только по одежде, второй раз ударил пониже по чему-то твердому, должно быть, по колену, но только ногу себе отбил и тут же сам завопил от боли, на месте приплясывая.
– Ты кто? – заорал Ф.
– Ты лицо… ты мне лицо разбил!.. – прохныкал незнакомец. – Сволочь!.. Ты мне нос разбил!..
– Ты зачем меня схватил?
– А зачем ты сюда?.. Это моя территория!.. – крикнул человек.
– Ты, придурок, сматываться надо! Там облава! – вспомнил вдруг Ф.
– У меня кровь! Это из-за тебя! Видишь: у меня кровь!..
– Ну и хрен с тобой! – выкрикнул Ф. – Дожидайся, пока из тебя вообще кишки выпустят.
Выставив руки вперед, он шагнул во тьму кромешную, непроглядную. Если бы выхода даже не оказалось, он рассчитывал отыскать хотя бы уголок потаенный, в котором можно было надежно пересидеть облаву. Он снова был один, тот за спиною был не в счет, на него не стоило полагаться.
– Идиот! Не туда! – прошипел ему чердачный человек и проворно потащил за собою Ф. совсем в другую сторону. Вот он вдруг остановился, шмыгнул носом, должно быть, шедшую кровь подбирая, вытянулся и толкнул створки слухового окна, забитые глухою фанерой. Ф. обернулся и увидел впереди небо, тусклое, облезлое и безрадостное.

29

Сначала он видел караваны туч, медленно наползавшие на небосвод плоский и суровый, потом бесчисленные кварталы, поодаль переходящие в промышленную зону. От развалин на севере тянулись дымные хвосты, но запаха не ощущалось за дальностью, хотя воздух был и сам по себе густ, тяжел, безжизнен и морозен. Никогда здесь небо не бывало полигоном поэзии, но всегда – отвращения, мгновенно подумал он, фальшивый соглядатай обыденного пространства. Ветер гулял в натруженной атмосфере, и близлежащий холодный космос застрял у Ф. в волосах. Ф. подошел к парапету и вниз посмотрел с предосторожностью скудного наблюдателя. Три машины он видел возле дома, на другой стороне улицы стоял еще с зарешеченными окнами фургон, возле машин прохаживались двое, вот один из них махнул рукою кому-то, и фургон переехал улицу и стал ближе. Это был город страха, унижения и всевозможных бесчеловеческих эмоций.
– Сволочь, – с задержанною обидой сказал ему чердачный человек из-за спины. – Посмотри, что ты сделал!..
Ф. обернулся и от смеха удержаться не смог. Вид того был хорош, вид того был живописен. На собеседнике его были помпезный жилет да кофта грубой вязки, вся в дырах и без пуговиц, ватные штаны и на ногах – обрезанные домашние валенки. Короткая густая борода окаймляла его широкое лицо, которое с бородою вместе казалось невозмутимым и даже, пожалуй, циничным. Все было в крови, и разбитый нос подозрительно косился в сторону, чердачный человек опасливо трогал его своими черствыми пальцами.
– Хочешь я тебя вниз скину? – сказал ему Ф., шагнув в сторону обиженного человека. – Ты зачем меня схватил? Жить надоело?
– Ты зачем сюда пришел? – отстранился тот без особенного, впрочем, испуга. – Кто ты такой? Ты зачем здесь? Ты пришел для розничной торговли обыденным и разрушения устоявшегося? – спросил еще он. Спросил еще человек.
Ф. посмотрел с удивлением.
– Ты кто? – говорил.
– Я Александр Нидгу.
– Ну и что это такое?
– Александр Нидгу, – повторил человек, посмотрев на Ф. античным своим, невозмутимым взглядом. – Ты слышал, наверное?
– Что я должен был слышать? – Ф. говорил.
– Ну как же? – приосанился человек с циничной бородою его. – Я достаточно известный философ.
– Философ? – только присвистнул Ф. с мимолетной своей назойливостью. – Маргинал ты карнизный, а не философ. Ну, давай-давай, изобрази какой-нибудь великий силлогизм.
– Я призван к тому, чтобы судить наш народ судом Линча, – возразил ему Нидгу. – И не тебе, вонючка, устраивать мне экзамен.
– Ну и что ж, ты тут лежишь на чердаке и философствуешь? – спросил еще Ф. Он стоял теперь и отряхивался. Его штаны и его куртка хранили всю грязь и все содержание его прошедшего, его пережитого.
– Я – бывший промоутер оппозиции, – возразил ему философ тоном полным достоинства. – Прежде я сотрудничал с некоторыми политическими партиями и выстраивал для них захребетные эшелоны нападения.
– И что ж ты теперь не разъезжаешь на «Линкольнах»? – непритязательным словом своим усомнился Ф.
– В ближайшее время я выйду на свет, и тогда все оппоненты мои впадут в состояние ментального ступора, – говорил Нидгу. – Я теперь создаю свою партию, у нас уже сейчас великий интеллектуальный потенциал и нестерпимое сальдо духовных прозрений.
– Может, ты еще за душой и национальную идею припас? – иронически любопытствовал Ф.
– Она залегает в плоскости азиопской концепции, – охотно пояснил философ. – И логично вытекает из той доктрины всеединства, которую я проповедую.
Ф. тут лишь молча вгляделся в заплывшие мелкие глазки философа. Быть может, старался все же отыскать там признаки новой рассудительности.
– Я вижу, вы сомневаетесь, – говорил еще Нидгу. – Напрасно. Я доктор наук. И автор первого в мире руководства по превентивной мегаполитике.
– Сейчас бы твои мозги разлетелись по асфальту, – говорил Ф., – и конец всякой мегаполитике.
– Ничего, – возразил Александр Нидгу, – я успел уж распространить среди избранных свои креативные семена.
– А семена птицы склюют, – возразил Ф.
– Я мог бы и тебя принять в свою партию, при условии, что ты признаешь приоритет азиопской доктрины.
– Все вы норовите заграбастать членские взносы своей креатуры, – хмыкнул лишь Ф. Со сверхъестественным и чрезмерным своим сарказмом хмыкнул он.
– Я – homo sapiens идеи, и вполне готов довольствоваться малым.
– Потому-то ты на чердаке торчишь и одет в рванину? – спрашивал Ф.
– Я же говорил, – недовольно отмахнулся философ, – что нахожусь сейчас в фазе кануна большого блистания и исполнения начертанного.
– А ты кто в твоей партии? Самый главный, что ли? – Ф. говорил.
– Я – Генеральный секретарь смысла и Председатель президиума избранного содержания, – отвечал Александр Нидгу, философ. – Недавно я разработал теорию гуманитарного консенсуса. И еще я веду переговоры с известными интеллектуалами о создании нового холдинга пророков. Мы станем торговать своей умственной продукцией по всему миру, тем самым закладывая основы будущего федерального процветания, – говорил еще он.
– Ну и что ты имеешь против нашего народа, что собираешься его судить? – спрашивал Ф.
Философ посмотрел на того взглядом, полным непревзойденного эксклюзивного удивления. Посмотрел на него так мгновенье-другое и после особенный свой взгляд пригасил.
– Ты меня, вроде, не понял, – говорил он. – Я соболезную нашему народу, сострадаю машинальности и неосознанности его обихода. Народ наш непорочен непорочностью умалишенного или младенца. Он закоснел в ликовании от своих бесстыдств и безобразий. Он уж вступил на зыбкую тропинку своего неисповедимого четвертого пути, не дожидаясь кормчих своих и ведущих. Отсюда – несколько базовых моделей нашего поведения…
– Первая: лежать на чердаке и жопу протирать, – перебил того Ф.
Но философ его будто не слышал или слышать не хотел.
– Нам следует спрямлять прошлые искривления и стремиться к тотальному воспроизводству умеренного миропорядка…
– Вторая: умничать, когда не спрашивают, – Ф. говорил.
– Я вижу, ты – любитель лапидарного слова, – наконец отозвался Нидгу, с сожалением отрываясь от прежнего монолога.
Ф. ухмыльнулся. Время истекало независимо от их существования, его и философа, но при том все же нельзя было долго избегать своего обыкновенного судорожного досуга, и Ф. уж понемногу начинал тяготиться их избранною беседой. Он давным-давно исчерпал свою функцию свежести и незамутненности, и его невозможно было поразить самозванным блеском афоризма или топкостью самоуверенного ума. Философ был искушением, всего лишь искушением дней его постылых, мгновений его обрыдлых, сказал себе Ф., никакого нового смысла, никакого внезапного спасения не мог принести он с собой.
– Третья: безропотно сносить оплеухи от всех встречных, – Ф. говорил.

30

Неглин залюбовался. В общем, было ли отчего? пожалуй, что и нет, он уже немало видал подобного, сам участвовал в облавах и даже что-то умел, но теперь, в его положении легкораненного, от него не ожидали подвигов. Все это лишь брань, грязь, кровь и страх, мог бы сказать он, но не хотелось рассуждать или анализировать. Он и еще один инспектор, которого Неглин не знал даже имени, стояли наготове у двери, когда выволакивали первых задержанных. Замечательно все же работал спецназ, с навыками превосходства и всесокрушения, с душою ожесточенной и непримиримой. Двое тащили лысого чернявого бугайка с окровавленными лицом и шеей, ломали руки ему, и тот вырывался отчаянно.
– Куда?! Куда?! Пустите! – вопил бугаек. – Нет! Не имеете права! Сволочи! Не имеете права!
Его не слушали и пытались свалить, Неглин хотел этому помочь, но толку от него было сейчас немного. Сзади еще вывалился спецназовец, один тащивший парня в полубессознательном виде. Вот, слегка оттолкнув от себя парня, он ловко заехал тому ногою в пах, после приложил уже скрюченного лицом о свое колено два раза. Более уже ничего не требовалось, он бросил парня на асфальт, двумя ударами ботинок развел тому ноги более чем на ширину плеч и ринулся на выручку к своим товарищам. Неглин попался тому на дороге, он оттолкнул Неглина, и тут же, улучив момент, вдруг прыгнул с нечеловеческим воплем. Никто ничего не успел понять, и не смог бы понять, даже если б и пытался; спецназовец на лету нанес бугайку страшнейший удар где-то в районе ключицы или горла, как в кино, только успел подумать Неглин, бугаек полетел в сторону, повалились и державшиеся за него спецназовцы, а тот, первый, снова налетел на опешившего бугая и снова и снова стал сокрушать того своими тяжелыми подкованными ботинками.
Появился Кузьма Задаев и наблюдал за побоищем секунду-другую. – Вы ему сильно фотокарточку не портьте, – брезгливо говорил он. – Его еще сегодня в новостях покажут. И так уж фотогеничный до предела.
Бугаек, лежавший на животе, стал затихать, его еще били с двух сторон по почкам, он бормотал и всхлипывал, но с каждым ударом все слабее.
– Хорош, – сказал Кузьма. – Только скрутите получше, чтоб не бузил, когда очухается.
Один из спецназовцев кивнул головою, а ниндзя-спецназовец уже из кармана капроновый шнурок доставал, собираясь вязать бугая.
– Ну как, тебя не зашибли? – говорил длинноволосый Неглину, одобрительно поглядывая на своего молодого напарника.
– Ничего, – буркнул тот.
– Это тебе не в университете аспиранток за коленки щупать, – говорил Задаев. – Здесь расторопность требуется.
– Пошел ты!.. – недовольно бросил Неглин.
– Ну вот, – сказал еще Кузьма, – надо еще изолятор почистить слегка, и на сегодня хватит. Будет как раз комплект.
Неглин посмотрел на Кузьму. Ему обычно нравились невозмутимость того и дерзость, но сейчас все то же, весь обычный набор, отчего-то лишь вызывали у него раздражение, он сам не понимал отчего. Впрочем, стоило ли на то и внимание обращать?
– Ну так что, грузим? – спросил один из спецназовцев. – Или дальше рассматривать станем?
– Грузим, грузим, – сказал длинноволосый.
Задержанных одного за другим, будто тюки, стали забрасывать в раскрытые двери фургона. Работы тут было лишь минут на пять, не больше, Задаев и Неглин отправились к своей машине. Неглин на ходу потрогал повязку под брюками, повязку, о которой он уж стал забывать; та была влажной.

31

Наконец-то ему довелось слиться с народом или, если не до конца слиться, то хоть присоседиться к жмущимся и суетливым человечишкам, даже на бегу своем, даже в походках своих понурых ничтожным; брезгливость есть жизнь, подумал лишь Ф., но далее мысль свою распространять не стал. Хорошо, что нам послано такое испытание, сказал себе он. Вот по улице проехала военная машина с усталой пехотою в кузове; те из бойцов, что были видны, казались такими. И тотчас же из щелей и подворотен высыпали обыватели и пошагали кто куда, по своим делам. Ф. шел след в след за теткой в сером пальто с заляпанною спиной, он не знал, куда она направлялась, но здешние улицы ей были лучше известны, в этом сомневаться не приходилось. У аптеки она повернула направо и перешла дорогу, и перед тем недолго раздумывала, переходить ей или нет. Ф. терпеливо ждал ее решения. Он избрал ее своим мистическим поводырем и не собирался отступаться от нее даже в ее временной неуверенности.
Она перешла, и Ф. перешел, и оглянулся, переходя. И увидел, что и за ним тащится парень, костлявый, скуластый и с дурацким взглядом. Так же тащится, как и сам Ф. за теткой тащился. Так ходить, может, было спокойнее, но сейчас это взбесило Ф. Он обогнал тетку и теперь уж пошел непринужденным и презрительным своим шагом. Мозг его был генератором нечисти, пригодной в обращении, и он был не склонен отказываться ни от одной из своих мимолетных поделок. Возможно было учиться иным языкам сверхъестественным, слушая лишь звуки воды текущей и ветра дующего, хотя для того ему не доставало, разумеется, абсолютного слуха несчастий и неуверенности. Его обогнал кургузый велосипедист со шрамом надбровным, с иссохшей рукой и заплечным мешком.
Хорошо было бы изучать родной край, думал Ф., его историю, быт и нравы, хорошо было бы погрузиться в разнообразные духовные источники, отдаваться их соблазнительной наивности и необязательности, радоваться тонкому, скудному флеру, беда же была в том, что не было у него за душой никакого родного края, и даже собственные воспоминания его казались ему пасынками и падчерицами; никак было не пробудить в себе ощущения сродства и чувства приязни. Перемена мест, времен и участи определяло его истинное устройство, таков уж был Ф., и ничего с тем невозможно было поделать. Порою он сожалел о своей недостаточной приверженности к язычеству ли или иной еще какой-нибудь из скудных полузабытых традиций. А уж приверженность к самой приверженности казалась и вовсе чем-то из рода недосягаемого.
План созрел у него сам собой, Ш. с его машиной он искать не собирался, знал, что это было вполне бесполезно, хотя, возможно, что Ш. за ним теперь даже как-нибудь наблюдал; все же хотелось и дело сделать, и приятеля своего помучить. Он знал, что в арсенале им испытанного теперь существовало что-то не испытанное Ш., и это придавало ему странную уверенность и спокойствие. В случае чего, знал Ф., неудачу дней своих можно исправить простым движением пальца, а все, с тем сопряженное, вполне возможно и перетерпеть.
Он прошел почти целиком улицу, вполне себе сохранившуюся, он был уж где-то вблизи центра города, здесь движение было больше и свободнее. Люди сновали не такие пришибленные, хотя настороженность сквозила и в их ухватках, и чуть что все они готовы были броситься врассыпную. На углу торговали пирогами и даже мороженым, но не много находилось охотников до этой сомнительной снеди. Здесь из двух улиц дули два разных ветра, дерзких и напористых, и вот они толпились у перекрестка, не умеющие решить, кому из них уступать другому дорогу. Ф. свернул в подворотню, он не был уверен, что пришел не впустую, хотя место было то. В знакомых окнах в первом этаже он увидел что-то вроде плакатиков или картинок, значит какая-то жизнь здесь еще теплилась, хотя вполне возможно, что и не та, которую он ожидал.
– Здесь раньше, вроде, был театр… – сказал он толстой вахтерше, распластавшейся в кресле в своей картонной со стеклом будке. – Как его там?.. Театр Пластической Конвульсии, вроде.
Она смотрела на Ф. Он потоптался и тоже посмотрел по стенам беспокойным, воробьиным своим взглядом..
– Был да сплыл, – наконец вполне миролюбиво ответила она. – А мне третий месяц зарплату не плотят.
– Куда сплыл? – спросил Ф.
– А куда щас все сплывает? – ответила вахтерша всем своим жиром.
На это возразить было нечего. Утверждением человеческого своего возможно было организовать весь досуг и даже мимолетные мгновения его, но в видимостях такой цели Ф. даже сам для себя не был готов быть благодарным наблюдателем или слушателем.
В сущности, можно было уходить, можно было идти восвояси. Ф. задержался лишь на мгновение.
– А Ванда, не знаете?.. – зачем-то еще с замиранием сердца спросил он. – Раньше здесь была… Ванда Лебскина…
– Репетирует, – пожала плечами вахтерша.
– Как репетирует?.. – вздрогнул Ф.
– Как умеет. Репетирует она. В зале. Идти куда – знаете? А вы, собственно, кто будете-то? – говорила женщина ему вдогонку и закашлялась в мимолетном неустройстве ее немолодого горла.
– Так… знакомый, – буркнул тот.
Ф. знал куда идти, но, если бы и не знал, это было бы все равно. Он вдруг услышал музыку, с полутакта, играли на рояле, мелодия вроде опереточной, из тех, что услышишь, и привязываются после надолго. Ф. шагнул по коридору, не обращая больше внимания на вахтершу. Быть может, это еще ошибка, сказал себе он, не следовало позволять себе радости или волнения, он и не позволял.
Когда он вошел, музыка прервалась, но не из-за него; Ванду он сразу не приметил, пошел по проходу между рядами, и лишь когда подходил к какой-то женщине в десятом ряду, смотревшей на сцену, та обернулась, и он узнал Ванду.
Она, кажется, ничуть не удивилась, хотя и не знала, не могла знать ничего о его приходе.
– Не стой там. Садись рядом. Ты слышишь меня? – сказала она Ф. – Только говори тихо – мы работаем.
Это, впрочем, было и так ясно. Снова заиграла музыка, невозмутимая седая дама с плоским, будто безносым, лицом ударила по клавишам, на сцене побежали, как-то асимметрично и кособоко задвигались, отпрыгивали в сторону с комическим ужасом, будто бригада лесорубов от падающей сосны, потом, раскачиваясь, шли вперед, как пьяные матросы. Он сел рядом с Вандой и сразу почувствовал ее запах, учуял как зверь. Запах был другой, незнакомый, вроде, и не духи вовсе, может, какое-то дорогое мыло или туалетная вода, подумал он.
– Что это вы делаете? – спросил Ф.
Она покосилась на него с некоторым удивлением и не ответила ничего.
– Ты теперь ставишь? – спросил он.
– Стоп! Стоп! Стоп! – вдруг закричала она, вскидываясь. – Ребята, не умирайте! Давайте еще раз, поживее! Слушайте музыку!
– Это и есть ваш Театр Пластической Конвульсии? – спросил еще Ф.
– Если ты еще будешь говорить глупости, я остановлю репетицию. Хотя я понимаю, тебе только этого и хочется. Поэтому не дождешься, – говорила Ванда. И взгляд отвернула от Ф., будто уставшая от досадного, бесполезного разговора. Тот хотел было проследить ее взгляд (это было важно для него, это было существенно), но не мог.
– Значит можно продолжать? – уточнил он. – Впрочем, что я не так сказал?
– Ты сказал даже слишком все так. Это-то меня больше всего и угнетает, – ответила Ванда.
Ф. сидел нимало не смущенный; собственно, он знал каждое ее слово, знал всякое ее дыхание и недомолвки; она еще, быть может, могла его удивить, но он точно знал, чем могла и в какой пропорции с ожидаемым и известным.
– Давно ты ставишь? – еще раз спросил он.
Она вдруг подхватилась с места и побежала на сцену. Там, соединившись с труппою, стала показывать; вновь заиграла музыка, и Ванда пошла вместе со всеми, пусть не с тем размахом и не с тою энергией, с какими шли артисты, но лишь весьма скупо и точно обозначая необходимые движения. Ф. завороженно наблюдал за нею; она начала полнеть, заметил он, может, ей и нужно было давно уходить из танца, но все ж таки волю, опыт, точность, воображение она, несомненно, сумела приобрести и накопить за последние годы, и это нравилось Ф.
Она вернулась обратно.
– Говорят, тебя не было в городе, – сказала Ванда, присаживаясь рядом, и смахивая со лба капельки пота.
– Я сам не знаю, где я был, – буркнул Ф. – Но я не очень-то верю, что кто-то обсуждает мои перемещения, – сказал он еще.
– Почему ты всегда считаешь, что не представляешь интереса ни для кого? – укоризненно сказала она, горделивая и неприступная. – Ведь это же комплексы!.. Да ведь это же стыдно, наконец.
– Я знаю цену своим костям, своей коже, своему мясу, почкам, сердцу, легким, роговице…
– Но не знаешь цену всему вместе, – возразила она.
– Оптовая цена существенно ниже, – Ф. говорил.
– Ты спросил насчет Театра Пластической Конвульсии. Того театра нет. Наш главный пропал. И с ним вместе пропала двухмесячная выручка. Я его не осуждаю. Это была вообще какая-то странная история. Возможно, с ним что-то произошло. И тогда я взяла все в свои руки. Я сделала ремонт, он еще не закончен… Я подхватила остатки репертуара. Я буду ремонтировать декорации. Мы выпускаем новые спектакли, без этого тоже нельзя. По крайней мере, я не могу стоять на месте. Мы теперь называемся Школа Драматического Содрогания.
– Откуда у тебя деньги на все это? – перебил ее Ф.
– Ты спрашиваешь, откуда у женщины деньги? – усмехнулась Ванда. – Да-да, пусть это тебя не слишком беспокоит: денег у меня немного, но они есть. Моя задача – умело ими распорядиться. И за эти деньги с меня не требуют слишком многого. Так что у меня нет оснований себя осуждать. У тебя их нет тем более.
– Я вовсе никого не собираюсь осуждать, – пробормотал Ф.
– Ты сегодня ел что-нибудь? – внезапно спросила Ванда. – Хочешь сухари? Только не хрусти громко, а то я не смогу думать.
Она протянула ему пакет с сухарями, вытащила один и, глядя на сцену, захрустела сама довольно непринужденно.
Сухари были потрясающими, было много соли и высушенной беконовой стружки. Ф. впился зубами в сухарь, не рассуждая ни о чем. Он истекал слюной, он думал, что это, может, и есть счастье, просто им нужно всегда побольше мерзости для того, чтобы это понять.
– О тебе говорили, что ты связался с какой-то компанией. Еще я слышала, что ты даже убит.
– Сильно преувеличено, – откликнулся Ф.
– Говоря по правде, я этому ни на минуту не поверила, – говорила Ванда, не глядя на него.
– Ты серьезно считаешь меня бессмертным? – сказал он.
– Нет, просто это должно было произойти как-то по-другому.
– Ты права. В этот момент даже солнце пойдет в другую сторону.
– Как тебе наша новенькая? – внезапно спросила Ванда. Она все любила делать внезапно, она всегда хочет быть неожиданной – что поделаешь: ей тоже требуются какие-то подпорки. Если бы она согласилась, чтобы и он, Ф. стал бы одной из ее подпорок!.. Впрочем, это ведь невозможно!.. Это ведь немыслимо!..
– Которая? – уточнил Ф.
– В сиреневом полосатом трико.
Ф. напрягся; от него ждали не простого ответа. Ответь он просто – и тут же будет развенчан, тут же станет презираем; в сущности, от него и ожидали обманутых ожиданий.
– Ну что ж, она старательная… – тянул Ф. – Я имею в виду, что она старается не отставать от других…
– И что? – настаивала Ванда.
– В ней есть какая-то… не то, что бы тайна, но двойственность.
– То есть?..
– Она старается держать себя очень просто, она сознательно опрощается… Но у нее, возможно, есть какая-то другая жизнь, в которой она главенствует… нет, просто занимает место… может быть, какая-то серьезная связь… настолько серьезная, что она способна эту сторону своей жизни истребить, стереть в порошок. Возможно, вместе с вами со всеми. Возможно, она разрушительница. Как и ты, – добавил еще Ф. – Ну? Я прав?
Ванда старательно смотрела на сцену.
– Как ее зовут? – спросил еще Ф. Кто не рискует, тот не выигрывает, мог бы сказать себе Ф., если бы не знал прекрасно, что категории выигрыша или проигрыша ничего не значат, да и означать не могут. Он мог бы вообще сказать все, о чем бы ни спросили его или только спросить могли, он знал и вообще все, но слово временами заставляло его содрогнуться, а знание сводило душу его в тошнотворных спазмах, неотвратимых и изнурительных.
– Лиза, – ответила Ванда.
Музыка снова закончилась.
– Ребята! – захлопала в ладоши Ванда. – Еще раз пройдем всю сцену и двигаемся дальше!..
На сцене вновь все пришло в движение, и Ф. вдруг увидел некий смысл в происходящем, ему почудились характеры танцующих, ему показалось, что он присутствует при каком-то споре, наблюдает какое-то соперничество, ожесточенное, безнадежное. Он увидел, что на сцене не каждый за себя, но каждый – член одной из нескольких групп, каковым важно отстоять свое, каковым жизненно необходимо доказать свою правоту, возможно, не слишком очевидную.
– Как это будет называться? – спросил Ф.
– «Обручение в монастыре».
– По-моему, я уже где-то встречал это название, – пробормотал Ф.
– У Прокофьева есть такая опера, – с досадой возразила Ванда. – Но у нас все совершенно другое.
– Естественно, – Ф. говорил. Говорил, не вполне сознавая себя. Будто в прореху неизбывную свалились его давние детство и юность, даже в памяти ныне их нет. Быть может, он только очень устал, подумал он. Вся жизнь моя – изнурение, вся жизнь моя – усталость, сказал себе Ф.
– Просто названия совпадают.
– Понятно, – согласился покладистый Ф. Он хотел быть покладистым, он хотел быть лояльным, но что у него выходило в действительности – этого не знал он и сам. Этого не знал Ф.
– Я ведь, кажется, просила тебя грызть потише, – вспыхнула вдруг Ванда. Она выхватила пакет с сухарями из руки Ф., скомкала и бросила его обратно Ф. – На! Потом съешь! Извини, но так ты мне мешаешь.
Ф. посмотрел с сожалением на сухари, но спорить не стал и лишь спрятал пакет в карман.
– Хорошо, – буркнул он с усмешкою мгновенного и точного хладнокровия. – Ничего нет такого, чего бы я не сделал для тебя.
– Послушай, – сказала она, едва ли не в первый раз поворачивая голову к Ф. – Что ты, собственно, здесь делаешь?
– Во-первых, я очень хотел увидеть тебя. Во-вторых, я Ротанова ищу, – поспешно Ф. говорил.
– Не говори мне про этого мерзавца, – скривился рот Ванды.
– Что поделаешь, если он мне действительно нужен.
– Не вешай на меня свои проблемы.
– У меня и в мыслях этого нет, – Ф. говорил.
– Если хочешь, можешь спросить о нем у Феликса. Он знает. Он знает все. Даже то, чего нет и быть не может.
Ф. кивнул. В сущности, всего лишь подтверждалась его догадка, и не более того, но он и тем был доволен. Был доволен Ф.
– А кого еще из наших ты видишь? – спросил еще он.
– Я не знаю, кого ты называешь «нашими», – сказала, как отрезала, Ванда.
– Это, действительно, вопрос, – Ф. говорил. Без видимого размышления всякого Ф. говорил. Смысл еще мог иногда появляться в слове его, если б не возникал он всякий раз, на полдороге обезглавленный сарказмом.
– Ты бы сначала обдумал свой вопрос, а потом уже задавал его, – со скрытым торжеством говорила она. Ванда снова поднялась стремительно и помчалась к сцене, и, когда проходила мимо Ф., обдала его теплом своего потрясающего тела. Ф. поежился, оставшись один. Он будто остался вообще один на пустой и холодной земле, без всякой надежды возвращения в лоно привычного и сокровенного.
– Ребята, – тихо сказала она, когда артисты обступили ее, Ф., на своем месте сидя, голову вытягивал, будто гусь, силясь услышать слова Ванды, но услышать не мог. – Я вам сейчас скажу что-то, постарайтесь понять, я больше этого говорить не стану… У каждого из нас было в жизни унижение… знаете, такое, что жить невозможно, что дышать не хочется… У женщины, может быть, когда ее насилуют. У мужчин… унижения бывают и того страшнее. Мне нужно, чтобы каждый из вас сейчас вспомнил такое унижение… ну, то, которое у него было. У каждого оно было. Мне нужно, чтобы вы заново его прожили, чтобы те ощущения снова захватили вас. Мне нужно, чтобы вы снова жили своим унижением, пусть несколько мгновений… И еще мне нужно… чтобы вы простили своим обидчикам. Мне нужно, чтобы вы поняли, какой жест должен сопровождать этот ваш акт прощения. И тогда, может быть, возникнет то самое драматическое содрогание, которое мы ищем… Извините меня за то, что я говорю вам об этом… А потом останется лишь вспомнить свои ощущения; но уж память-то у каждого из нас есть. В идеале наш театр мог бы оказаться надхристианским. Жест выше идеи, выше веры, выше слова, выше всего… И неважно, что было раньше – курица или яйцо, – Ванда повернулась на месте и, больше ни слова сказав, в зал пошла со своею неподвижной, будто у оловянного солдатика, спиной.
– Ты еще здесь? – спросила она Ф., подходя. Он хотел было ответить, но не стал отвечать. Села рядом и после молчала довольно долго. Пока музыка играла, молчала Ванда; потом музыка смолкла и заиграла вновь, а Ванда все молчала. – Все это совершенно бесполезно, – наконец говорила еще.
– Что бесполезно? – поинтересовался тот.
– То, что я делаю.
– Мне нравится, – уклончиво Ф. говорил. Он мог бы без счета расточать свои остросюжетные фразы, но временная его саркастическая экзальтация ныне была без берегов уверенности.
– Значит – конец всему, – сказала Ванда с обреченностью.
– Где ты теперь живешь? – шепнул ей Ф.
– Зачем тебе? – удивленно взглянула она на него. – В этом доме, на втором этаже. Слева от арки. Я снимаю квартиру.
– Ничего. Просто я хотел знать.
Ванда снова промолчала.
– Почему все бесполезно? – едва слышно Ф. говорил.
– Мной не руководит дьявол. А только он дает настоящий талант, и он же губит за свой фальшивый подарок. Во мне нет солнечной удали, во мне нет подлинной приземистой тоски… А что есть во мне – я не знаю… Возможно, оно не поддается определению.
– В моем лексиконе не хватает глаголов для ответа тебе, – Ф. говорил. Избранный, рафинированный смысл отразился в его голосе, исторгающемся из глубины груди его со всею спонтанностью его внутренних проявлений.
– Ты – обезьяна всего существующего, Ф., – сказала Ванда. – А это ужасно. На самом деле – ужасно.
Сзади хлопнула дверь, Ф. и Ванда обернулись одновременно, с единодушием их поддельного сообщения, но это оказался Ш., всего лишь Ш. собственною своей омерзительной персоной, подумать успел Ф. Тот, нисколько не размеряя своего размашистого шага, подошел к десятому ряду.
Ф. стал подниматься.
– Я так тебя хочу, – жарко шепнул он Ванде в самое ухо ее.
– Ты такой дурак, Ф., – сказала она, потирая мочку. – Кстати, ты мог бы не таскать сюда кого попало.
– Собственно, не надо было никакой особенной прозорливости, чтобы рассчитать твой онтологический маршрут, – с безразмерной усмешкой своею Ш. говорил. – Здравствуй, Ванда, – добавил еще он.
– Перерыв, – хлопнув в ладоши, громко говорила Ванда. Музыка остановилась, как много раз уж останавливалась сегодня.
– Зачем перерыв? – поинтересовался Ш. – Мне бы тоже было любопытно взглянуть…
– Собственно, перерыв нужен мне только для того, чтобы выставить вас отсюда. Надеюсь, тебя устроит такой ответ? – сказала она.
– А вот это уже лишнее. Уйдем отсюда мы сами, и тебе не удастся устроить скандал, как ты это любишь, – Ш. говорил.
Артисты разбрелись по сцене, кто-то скрылся за кулисами, женщина в полосатом сиреневом трико спрыгнула со сцены, и Ф. наблюдал, как она подходила к ним, на ходу подтягивая и поправляя сползшие гетры.
– Пойдем и, если ты будешь сегодня пай-мальчиком, я скажу тебе кое-что, что тебя, пожалуй, обрадует, – Ф. говорил, обернувшись к приятелю своему. Мгновение смотрели они друг на друга с лисьим смыслом и хищной настороженностью; быть может, Ш. дисквалифицировался в своих сарказмах за битые полчаса их разлуки, или это ему лишь только почудилось, но он не стал возражать, кивнул остающимся и потянулся к выходу. Ф. потрусил за приятелем безо всякого мимолетного достоинства его избранного настоящего.
– Ванда, тебе можно сказать несколько слов? Ты сейчас свободна? – говорила Лиза, остановившись в проходе у десятого ряда. Мельчайший бисер пота был на лбу у нее и на висках. Скуластое лицо ее было немыслимо красивым, неописуемым, запоминающимся.
– Только не спрашивай меня, кто это сейчас приходил. Потому что я не буду знать, что тебе ответить, – отозвалась лишь Ванда, потирая пальцами сухие свои, изможденные веки.
– Хорошо, – говорила Лиза. – Я, собственно, и не собиралась тебя спрашивать об этом.

32

– Извини, может быть, у тебя были свои планы, а я их нарушила, – говорила Лиза, едва они вышли на улицу. Они немного вроде потоптались на месте, не зная, куда идти, и после, не сговариваясь, пошли наискось через проспект. – Наверное, мне раньше надо было спросить тебя, как ты меня находишь. Я этого не сделала сразу, а сейчас это уже, скорее всего, и не важно. Ты сама мне ничего не говоришь, но это, естественно, не значит ничего, как я понимаю. Ни то, что я хороша, ни то, что – отвратительна. Дело не во мне, а в тебе…
Ванда поморщилась.
– Надеюсь, ты… – начала она.
– Подожди, – перебила ее Лиза. – Не говори ничего.
Ванда поджала губы, и лишь старательней стала под ноги смотреть, вовсе не желая смыслом своим прирастать к их мимолетному самопроизвольному моциону.
– Я сегодня вдруг поняла, что ты готовишь себя к неудаче, и поэтому тебе не нужна не только я, тебе не нужен ни блистательный актер, ни великий танцовщик. И если бы тебе попались такие – они бы тебе только мешали, они бы тебя стали отвлекать. Разве не так?
Ванда промолчала, она не хотела теперь попусту на риторику распыляться, в душе ее было промозгло и шатко, она была будто одновременно на двух чашах весов, безо всякой надежды выбрать уверенно свое особое место.
– Я когда-то училась в балетной школе и даже закончила ее. Но сейчас я чувствую, что мне это только мешает. Нет, в плане профессиональном это дало очень много, и, может быть, если бы не та моя подготовка, ты меня просто не взяла бы. Но… мне кажется, у меня какие-то схемы, стереотипы, и это все ужасно, это все угнетает… Скажи, ты это видишь во мне?
– Послушай, – сказала Ванда. – Пойдем попьем пива. Деньги у меня есть, и я знаю поблизости одну дыру, где можно будет посидеть.
– Хорошо, – сказала Лиза. – Только платить буду я. Деньги у меня тоже есть.
– Ну ладно, посмотрим, – возразила Ванда. – У меня есть час. А потом я поеду по делам.
– Час – это немало, – говорила Лиза.
Они свернули в перпендикулярную улицу, довольно широкую, с развороченными трамвайными рельсами. Провод трамвайный метров на двести, до поворота, был уже срезан и украден. У обочины улицы сиротливо стояли несколько брошенных автомобилей, выгоревших и с выбитыми стеклами. Здесь женщины смешались с другими прохожими и прибавили шагу, говорить теперь так, чтобы не потерять нити и не расплескать настроение, было не слишком просто, и Ванда была даже рада вынужденной кратковременной паузе.
– Во всяком случае, ты у меня самая старательная из всех, – сказала только она Лизе.
Та усмехнулась и промолчала.
Вход в пивную был из-под арки, и женщины дошли довольно скоро, как и обещала Ванда. «Ковш антисемита» называлось заведение, о чем тут же сообщалось возле входа какими-то несерьезными, вертлявыми буквами. Лиза придержала дверь на пружине, пропуская Ванду вперед, и та прошла, ни на мгновение не промедлив.
– Как отвратительно мы говорим, двигаемся, едим, дышим, – сказала Лиза, едва только они вступили в полумрак прокуренного зала. – Читаем, думаем, пишем, спим… тоже отвратительно. Я училась двигаться, но двигаюсь отвратительно. Само совершенство отвратительно. Это как два полюса магнита, это как минус и плюс. Совершенству и отвращению нельзя быть рядом, нельзя сближаться…
– Нам нужно тогда искать пути, как сделать мизантропию созидательной, – тут же отозвалась Ванда. Она остановилась возле стола в углу и осмотрелась; она не нашла места лучше, и ничто здесь ее не беспокоило. – Два пива, – бросила она подошедшему официанту.
– Есть еще кальмары, – говорил тот.
– Неси и своих кальмаров, – сказала Лиза.
Ванда взглянула на нее с легким удивлением.
– Мальчиков не желаете? – шепнул Ванде официант, глядя на Лизу.
– Ты хочешь, чтобы мы сейчас встали и ушли? – осадила того Ванда.
Официант исчез. Женщины закурили, Лиза поднесла огня себе и Ванде и после несколько секунд смотрела на пламя зажигалки. Ванда смотрела в шершавую стену взглядом своим хладнокровным, бесцельным, рассеянным. Наконец огонек погас, и Лиза бросила зажигалку на стол.
– О чем мы говорили? – обернулась Ванда к своей молодой собеседнице.
– Разве мы о чем-то говорили?
– Ну, не молчали же мы, в самом деле!..
– Ты не хотела бы завтра выступить в одном месте? – спросила вдруг Лиза.
– В каком месте?
– Пока не могу сказать. В одно лишь я прошу тебя поверить: от людей, которые там соберутся, зависит очень многое в этом городе, и, может быть, в этой жизни.
– Там будет править бал Сатана? – спросила Ванда.
– Возможно, кто-то из его земных заместителей, – слегка нахмурившись, отвечала Лиза.
– И что же, по-твоему, мы должны показать этим заместителям? – говорила Ванда упруго.
– Ту композицию, которую вы прогоняли вчера. Я в ней не участвую, но это даже лучше.
– Ты не хочешь перед теми людьми обнаруживать свою другую жизнь? – спросила женщина.
– Ванда, – отвечала Лиза, с застывшей мимолетной гримасой отвечала Лиза, – давай мы с тобой договоримся, что у нашей обоюдной откровенности могут быть и, наверное даже, должны быть какие-то пределы.
– Нет ничего проще.
– Тем лучше.
– Твое предложение было шуткой?
– Для этого я слишком ценю и твое, и мое время.
– Тогда я говорю «нет», – говорила Ванда.
– Не сомневалась, что ты ответишь именно так. Самое смешное, что мне не хочется тебя уговаривать. Но мне еще отчего-то кажется, что ты переменишь свое решение. Через некоторое время.
– Это угроза?
– Нет, это печаль, – говорила Лиза.
Официант принес два пива на подносе и вяленых кальмаров на тарелке, порезанных тонкими полупрозрачными ломтиками.
– Посмей только сказать, что ты не осознал, какой ты мерзавец, – сказала Ванда официанту, расставлявшему перед женщинами кружки.
– Девчата, я осознал все по полной программе, – отвечал тот, склонив голову перед суровыми, непримиримыми женщинами.
– Последнее, чтобы только закрыть тему, – сказала Лиза, когда они остались одни. – Надеюсь, ты понимаешь, что оплата за ваше выступление не есть самый существенный компонент моего предложения.
– Давай действительно закроем тему, – ответила Ванда.
Женщины прильнули к кружкам, и несколько мгновений не смотрели друг на друга. – Ты бы могла убить кого-нибудь? – спросила вдруг Лиза, слизнув с верхней губы своей беловатую пену.
– Тебя? Нет.
– Нет, не меня. Вообще – кого-нибудь…
– Мне кажется, я каждый день отвечаю на этот вопрос. Когда репетирую, когда мы выступаем, когда я разговариваю с людьми. Когда я молчу, наконец. Имеющий уши, конечно, услышал бы; впрочем, это утратило смысл с тех пор, как мы сделались поголовьем оглохших.
– А предположим, если бы убили по твоему приказу? Ты бы могла приказывать? Ты хотела бы приказывать?
– Послушай. Кто ты такая? – спросила Ванда.
– Как было бы хорошо, – говорила Лиза, – чтобы ты сама могла ответить на этот вопрос.
Ванда молчала. Возможно, молчание мое должно быть творящим, молчание мое должно быть созидательным, говорила себе она, и я не должна удовлетворяться тем, что есть, говорила она. Или тем, что только может быть, говорила она. Или тем, что тревожит меня своей невозможностью и несбыточностью, говорила она.
Пиво было плотным, густым, хмельным, с коричневатым оттенком; по полкружки уже отпили женщины, но хотелось еще и еще; и все было бы ничего, и отдаленное, и близлежащее, и все было бы приемлемо и предпочтительно, если бы только не этот запах, который вот уж много дней повсюду неотступно преследовал Лизу.

33

Они сидели в машине и видели вышедших женщин, Ф. сощуренными глазами жадно наблюдал за Вандой. Насколько она превосходит всех остальных, кого он знал, говорил себе он; как можно быть такой пустышкой, настолько не замечать амбициозного своего жара, возражал себе Ф. Он готов был бы притвориться автором какого-либо нового релятивизма, тем более, в особенности, если бы предугаданные и чрезвычайные свойства того служили б подножием и новой избранной деструктивности. Человек – это только Божьи потроха, сказал себе Ф., или только содержимое Его потрохов, или даже – вонь от этого содержимого. Это и есть человек, сказал себе Ф.
– Итак, – Ш. говорил, – готов ли ты составить мое счастие своей откровенностью?
Ф. смерил того лишь изысканным взглядом.
– По-твоему, я способен удовлетворить какие-либо из твоих ожиданий? – Ф. говорил.
– Но ты ведь, надеюсь, не захочешь разбить мое сверхъестественное сердце? – возразил Ш.
– В сущности, я всего лишь удостоверился в том, о чем и раньше догадывался, – Ф. говорил.
– Так посвяти ж меня скорей в свои парижские тайны, – с видимым нетерпением просил его Ш..
– Тебе нужен Ротанов, не так ли?..
– Нам нужен, – поспешно уточнил Ш.
– Самый простой путь – твой друг Феликс. Но отыскать его в этом городе все равно, что отыскать иголку в океане дерьма.
Ш. ухмыльнулся.
– Одно из двух, – говорил, – или ты окончательно и бесповоротно свихнулся от своего застарелого пессимизма, или ты все-таки изрядно недооцениваешь мои прославленные дедукции.
Ф. лишь вытянулся и безразлично откинул голову на жестком автомобильном сидении. Все равно тот не удержится и проговорится сам, решил он, решил Ф. и прав оказался.
– Разве ты не слышал, – Ш. говорил, мотор заводя, – что Феликс работает в школе? Причем, я даже знаю, в какой.
– Феликс? – Ф. говорил.
– О, здесь с его стороны целая философия, так чтоб было понятно, – с натужным изяществом прищелкнувши пальцами, Ш. говорил.
– А ты без философии, – возразил приятель его, знавший по опыту недавнему сомнительность сего неблагодарного дела.
– Если без философии, так он ведет историю – мать истины в старших классах.
– Так бы сразу и сказал.
– А я и говорю.
– Говоришь, но не сразу.
– Не сразу, но говорю.
– И далеко его школа?
– Сей секунд, – говорил Ш., немного прибавив газа. – Ты даже не успеешь подставить левую щеку, схлопотав по правой. – Говорил Ш. в своем эффективном умственном миноре.
Ф. решил отныне дышать всегда ровно и непринужденно, даже если бы на то ему было отпущено лишь несколько мгновений, он теперь только плотнее закрыл глаза и вполне отдался новой своей медитации неблагодарности. Для Ш. не осталась незамеченной сосредоточенность приятеля его, и он решил откликнуться на ту лишь своей мимолетной досадой.
– Ты не хочешь рассказать мне какую-нибудь новую беспредельную притчу, Ф.? – Ш. говорил.
– Пошел ты! – сквозь зубы спокойно ответствовал Ф.
Ш. машинально взглянул на часы, но времени не заметил и не запомнил, он сам не знал, для чего взглянул, но, и не зная того, не собирался о том и задумываться. Быть может, он бы еще усмехнулся от нарочитой нелюбезности Ф., но все ж таки удержался от бесцельной гримасы. Ни поодаль, ни поблизости, сознавал Ш., не существовало теперь зрителей иных его надмирной мимики и метафизических жестов.
Внезапно наперерез его лимузину, вопреки всем правилам, из улицы пересекающей выскочили фургон комиссариата и автомобиль с мигалкой; Ш. затормозил поспешно, чтоб не столкнуться, и испытал мгновенный холод в паху.
– Вот смотри, – процедил он Ф., изображавшему дремоту, впрочем, и верившему в свою дремоту, – там друзья твои поехали.
Ф. только глазами моргнул – раскрыл и закрыл, и краткосрочная неуместная аберрация на лице его отразилась.
– Это твои друзья, – отвечал он.
Ш. остановился совсем, и вот сидит – наблюдает, как фургон и автомобиль с мигалкою исчезают в конце улицы. После, от греха подальше, развернулся, решив и вовсе объехать дорогу, на которой только что видел своих исконных, записных недругов.
Школа и впрямь была недалеко, тут уж Ш. не соврал; когда они въехали во двор, обсаженный грязными голыми тополями, Ф. теперь, выпрямившись, сидел и с любопытством разглядывал серое неказистое здание школы. Он готов был по обыкновению своему озаботиться скудностью и нищетой родного языка, хотя, говоря по справедливости, уж во всяком случае, не Ф. был в таковых виновен. Какое бы чудо ни выдумал он в праздности своей или безобразии, вмиг восходило оно в сфере проторенного и превзойденного.
Машина остановилась.
– Снова твоя очередь сторожить наше пристанище, – Ш. говорил.
– Опять ты злоупотребляешь моею неизмеримой отзывчивостью, – Ф. возражал. Он лишь плотнее ноги под себя подобрал, и ладони под мышки засунул, будто желая, впервые в жизни желая согреться. Казалось так.
Злые желваки застыли на костистых скулах его. Закашляться бы вдруг в отвращении к собственной жизни, сказал себе Ф., закашляться бы так, будто вдруг поперхнулся горлом моим и смыслом моим, сказал себе Ф., закашляться до рвоты, до предсмертной испарины, сказал себе Ф.
Ш. из машины вышел, и за спиною своей хлопнул он дверью.

34

– Куда? – спросил его секьюрити, прохаживавшийся по вестибюлю.
Ш. посмотрел на того снизу вверх, хотя и низким не был отнюдь.
– К Мендельсону иду. Слышал, небось, о таком? Мне этот ваш Мендельсон нужен, – Ш. говорил, озираясь небрежно.
С высоты своего исключительного роста секьюрити смотрел испытующе.
– Нет его, что ли? – занервничал Ш.
Но охранник еще выдержал паузу, после неторопливо отошел к застекленной вахтерской и спросил у старухи, читавшей газету.
– Посмотри, где сейчас Феликс. Не ушел?
– У него «окно», – говорила старуха, с сожалением отрываясь от газеты. – Должно быть, как всегда в учительской дурью мается.
– Это ведь на втором этаже?.. – постарался осведомленность изобразить Ш. и ошибся.
– Туда! – махнул рукой секьюрити. – Туда! На первом.
В коридоре было полутемно, и лишь пол затертый блестел на свету из окна в торце коридора. Ш. шагал вперед с хладнокровием опытного пешехода, самой настойчивою из всех его походок, с прямою спиной, и на дверях таблички рассматривал, головой не вертя. Вот уж возле учительской стоит наконец, и тут только непринужденно назад обернулся. Конечно, секьюрити смотрел ему в спину; собственно, Ш. в этом и не сомневался. Он едва приметно кивнул головою охраннику и решительно дверь толкнул пред собою. Дверь была заперта, но не на ключ, просто приперта двумя стульями; стулья загремели, дверь приоткрылась, Ш. шагнул было, но тут же обратно попятился от увиденного.
Голый костлявый зад Мендельсона, лишь наполовину прикрытый полою светлой сорочки, Ш. увидел поодаль перед собой. Трусы и брюки у Феликса были спущены, и галстук болтался за спиной. Стоя подле стола, Феликс блаженно постанывал и раскачивался всем телом. Он поддерживал на плечах своих две полных женских ноги в полуспущенных колготках. От внезапного шума Мендельсон дернулся и обернулся порывисто, с искаженным и раскрасневшимся лицом его. Женщина вскрикнула и, поспешно поправляя одежду, соскочила со стола. Мендельсон, должно быть, сразу узнал Ш., он быстро подтянул брюки и, застегивая их на ходу, шагнул к двери. Но Ш. уже был в коридоре, он стоял с усмешкой, застывшей на лоснящемся лице его, прижавшись спиною к стене.
– Извини меня, Феликс, – сказал он, когда к нему вышел Мендельсон, пятерней своей приглаживавший обширную плешь. – Правда, извини. Я тебе помешал.
– Ничего, ничего, – говорил тот глуховатым своим, выразительным голосом. – Я рад, что ты пришел.
Он обнял Ш. Тот уловил запах Феликса, всего лишь миг он ощущал этот запах, и тут же подавил в себе мгновенную свою неприязнь к существованию чужому; впрочем, это ему теперь практически ничего не стоило.
– Ты был занят… – сказал Ш.
– Ничего, – повторил Мендельсон, – это не к спеху.
– Я не знал, – сказал еще Ш.
– Ты все видел. Это, наверное, даже хорошо. Она очень одинокий человек, и поэтому я…
– Да-да, я понимаю, – перебил его Ш. – Конечно.
– Нам следует чаще видеться, – говорил еще Феликс. – Жизнь проходит, а мы видимся… стыдно сказать, как редко мы видимся…
– Меня не было в городе…
– Я слышал. Но дело не в тебе. Дело во всех нас. Я был, но меня все равно как бы и не было. Я в этой школе, как в эмиграции. Моя эмиграция суррогатна по определению, потому что она залегает только в духовной плоскости. Я никого не вижу, и меня никто не видит. Духовное меньше всеобщего, ты знаешь это, Ш.? Я отрезан от мира, от друзей, от всего. Ты знаешь, у меня теперь совсем не осталось друзей. Но мне так спокойнее. Дружба в последнее время превратилась в тягостную обязанность. В бремя, в повинность. Может быть, это, правда, что-то такое возрастное… Возможно, остался один ты. У меня, во всяком случае, такое ощущение… Ты здесь надолго? Впрочем, не говори ничего. Кто может сейчас что-нибудь сказать определенное о своем завтрашнем дне?
– Да, как получится, – вставить сумел только Ш.
– Подумать только: ведь это же Ш.! Глазам своим не могу верить, но это так! Ведь это же ты?
– Надеюсь, – Ш. говорил.
– И ты не уйдешь по-английски? Ты не исчезнешь, как исчезаешь всегда? Ответь мне честно.
– Исчезну обязательно, Феликс!.. – Ш. говорил. – Мне только нужно…
– Нет, подожди, – перебил того Мендельсон. – Не говори ничего. Дай я просто посмотрю на тебя.
– Феликс, – повторил Ш. с его сфорцандо настойчивости. – У меня сейчас есть одно неотложное дело, а вечером… Хочешь мы вечером?.. Если ты свободен…
– Дело!.. Боже мой, дело! С кем ни поговоришь, у каждого свое дело!.. Эпоха Дела!.. Только почему при этом мы живем все хуже и хуже? Один я принципиально не хочу иметь никакого своего или чужого дела. Ты знаешь, что дело по-английски business?
– Знаю, – едва вставил Ш.
– Так какой же твой business, Ш.? – сказал Мендельсон. – Нет, это ведь невозможно: дело!.. Дело!..
– Я всего лишь скромный надмирный коммивояжер, – отговорился Ш. – Цели мои просты и незатейливы. Мне нужно увидеть Ротанова, и как можно скорее. Самое лучшее: прямо сейчас.
– Ротанов! Зачем тебе Ротанов? Он становится все опаснее, этот твой Ротанов. Он – темная личность, Ротанов. Пообщавшись с ним пять минут, ты будешь вонять Ротановым, это я тебе гарантирую. Ты хочешь вонять Ротановым? Ты можешь сказать, зачем он тебе?
– Могу. Но только позже.
Мендельсон нахмурился.
– Ты сильно изменился за то время, что мы с тобой не виделись. Очень изменился, – говорил он.
– Возможно. Зато ты прежний. И уже за одно это я готов преклоняться перед тобою, Феликс. Ты тугоплавок, как вольфрам, ты легок, как литий, ты драгоценен, как платина, – Ш. говорил. Полускептически глядя на сутулый нос Мендельсона, Ш. говорил.
– Ты всегда был мастером говорить гадости и комплименты, Ш. Кстати, – добавил еще Феликс, быстро взглянув на часы, – если ты хочешь увидеть своего Ротанова… через полчаса ты точно сможешь застать его на стадионе. Только тогда тебе нужно выходить прямо сейчас. Хотя я бы, конечно, предпочел, чтобы ты хоть раз в жизни забыл о своем business’е.
– На стадионе? А что на стадионе?
– Ну, Ротанов же, ты знаешь, на все руки от скуки. А у них там какие-то неполадки с электрикой, и они попросили Ротанова проконсультировать их.
– Прости, Феликс, я все-таки не понял, что будет через полчаса на стадионе, – Ш. говорил.
– Разве ты забыл, какой сегодня день недели? – удивленно говорил Мендельсон и, взглянув на недоумевающего Ш., к тому же тщетно пытающегося припомнить календарь, добавил весомо:
– На стадионе сегодня будет мероприятие!..
Почему это было сказано так весомо, Ш. не знал; может, здесь был какой-то смысл, а может, и не было вовсе никакого, но прозвучало это чрезвычайно весомо, необыкновенно весомо, ощутил Ш.

35

Все бы было ничего, да только особенный взгляд Иванова временами тревожил Гальперина. Он не знал, чего можно ожидать от его напарника в такие минуты, то ли Иванов ударит его ни с того ни с сего, без предупреждения, то ли вцепится в горло, то ли выскочит из фургона и, побежав по мерзлой земле, станет выкрикивать бранные слова и богохульства, то ли заплачет навзрыд от внезапно нагрянувших жалости и беспокойства. Тому бы самому надо лечиться, говорил себе Гальперин, но выхода или выбора у него не было, а потому оставалось терпеть и лишь настороженно поглядывать на Иванова, когда у него снова появлялся его взгляд. Быть может, норд-норд-ост на него так влияет, думал еще Гальперин.
У них была передышка, Гальперин остановил фургон в переулке неподалеку от стадиона. Он расстелил газету у себя на коленях и стал раскладывать купленную в магазине снедь.
– Ты бы хоть хлеб порезал, – говорил он Иванову.
У них был сыр, соленые огурцы, несколько вареных картофелин, кусок отварной телятины, и Гальперин как мог постарался разложить все в живописном порядке.
Иванов молча взялся за нож. Он порезал хлеб и тоже сложил его на газету. Гальперин извлек откуда-то снизу половину литра водки в замызганной бутыли, и тоже протянул ее Иванову.
– Надеюсь, тебя не затруднит… – с корректностью бойкою он говорил.
Иванова не затруднило; он сорвал пробку одним движением и, теперь уж не дожидаясь приглашения, стал разливать жидкость в два пластмассовых стаканчика.
– Не люблю возиться со старикашками, – наконец хмуро говорил он.
– Что поделаешь, – отозвался неугомонный Гальперин. – Они тоже люди и нуждаются в нашей высокопрофессиональной помощи.
– Толку от них никакого, им все равно помирать, причем скоро, а возни много, – поморщился Иванов.
– Ну, ничего, – говорил Гальперин. – Это ведь не каждый день выпадает.
– Только захочешь подумать о чем-то эстетическом, а тут тебе их деменции подсовывают, – говорил Иванов, передавая Гальперину стаканчик с водкой.
– Это точно, – говорил Гальперин.
– Только и знаешь, что свои «это точно»!..
Гальперин выдохнул.
– Ну-с, – сказал он, – перейдем к проблемам мужчин среднего возраста.
– Перейдем, – согласился Иванов.
Они выпили и, шумно дыша, стали заедать жгучий напиток. Стекло кабины запотело, но так было даже лучше, Гальперин пока и не собирался его протирать; если даже кто и пройдет мимо, так не увидит, что делается в кабине фургона.
– Итак, – говорил он, – если мы рассмотрим самых разнообразных представителей этого пола и возраста, можем ли мы выделить что-то общее в области их психологической проблематики?
– Можем? – с сомнением переспросил Иванов.
– Можем, – подтвердил Гальперин и щелкнул своими жирноватыми пальцами. – Ты бери телятину, бери, – говорил он Иванову.
Иванов отрезал себе кусок телятины.
– Утрата новизны чувствования, снижение остроты ощущения переживаемого текущего времени, – стал перечислять Гальперин, – более ясное понимание ограниченности своих возможностей, остановка в интеллектуальном развитии, начало спада…
Иванов снова разлил водку по стаканчикам.
– Это ты про инволюционный синдром говоришь, – констатировал он.
– Снижение уровня физиологического фона, – продолжал Гальперин. – И вместе с тем абсолютизация оргазма.
– Как ты себе это представляешь? – поинтересовался Иванов.
– Что ж тут непонятного? – возразил Гальперин. – Оргазм становится все реже, все бледнее, зато отчетливо нарастание его статуса. Он становится маяком, светочем. Карьера, амбиции, знания, надежды утрачивают прежнее значение, существование в промежутках между оргазмами приобретает все более безотчетный, машинальный характер. И даже само время начинаешь измерять не днями, не часами, не неделями, а оргазмами. Моя жизнь между оргазмами, так сказать… Человек мог бы вести дневник оргазмов, да он собственно и ведет такой дневник в сердце своем, – говорил Гальперин.
– Ну, давай, – говорил Иванов. – За жизнь между оргазмами!..
– Это хороший тост, – согласился Гальперин.
Психологи выпили. Гальперин хрустнул огурцом, Иванов, теряя крошки изо рта, ел хлеб с сыром. Продолжение было лучше начала, продолжение всегда лучше начала, а первенцы ощущений не то, что бы безобразны, но всего только неопределенны порой, возможно, подумал один из психологов. Впрочем, возможно, и не подумал ни один из них.
– Вот то-то и интересно, – шумно носом сопя, сказал Иванов. – Всего-то несколько каких-то сладеньких конвульсий, один раз за много-много дней, а ведь всю жизнь определяют.
– Это несомненно, – весомо согласился Гальперин.
Психологи помолчали.
– Бросить бы все к чертовой матери, – говорил вдруг Иванов, – и снова заняться наукой!..
– Эх, друг, Иванов, – говорил Гальперин, – не жалей ни о чем. Все еще будет. Ну а если не будет, значит и не надо его вовсе.
Потом еще некоторое время ели молча: жевали сыр и хлеб и пережевывали смысл предыдущий. Потом Иванов разлил остатки водки по стаканчикам.
– За Казимира!.. – сказал он.
Гальперин машинально потянулся рукой.
– Ты куда тянешь, придурок?! – заорал Иванов. – Не чокаясь!
Гальперин руку отдернул, будто обжегся. И даже водку на брюки себе чуть-чуть расплескал.
Психологи выпили, не чокаясь. Гальперин слегка захмелел, но по взгляду Иванова никак не мог понять, действует ли водка на Иванова.
– Этому – такая доза, что слону дробина, – наконец заключил он.
Водка жгла его изнутри и согревала, и было хорошо, и было спокойно, несмотря на все взбрыкивания товарища и коллеги его взрывоопасного.
– Да-а, – протянул Гальперин. – Отличный был человек!..
– Умный! Добрый!.. Талантливый!.. – подтвердил Иванов.
– Справедливый.
– Незаурядный.
– Остроумный.
– Таких больше нет.
– Все мельчает. Люди мельчают.
– Теперь уже не то, что прежде, – говорил Иванов.
– Вот ты говоришь… – сказал еще Гальперин, жуя картофелину вареную прямо с дряблой ее кожурою вместе, – а я, может, тоже скоро уйду…
– Так тебя Лиза и отпустит, – неприязненно хмыкнул грузный Иванов. С брутальной своей насмешливостью говорил он.
– Лиза!.. Я никого и спрашивать не собираюсь.
– Заткнись! – возразил Иванов.
– Ну, вот: сразу «заткнись»! – обиделся Гальперин.
– Потому что – заткнись! – сказал, как отрезал, Иванов.
– Заткнулся, – сказал Гальперин. И добавил:
– А я бы сейчас лучше открыл свою небольшую торговлю.
– Торговал бы в перерывах между оргазмами, – хохотнул Иванов.
– Чем лучше бы шла торговля, тем лучше были бы и оргазмы.
– Ну уж и лучше, – не поверил Иванов. – Может, как раз наоборот?..
– Не наоборот, не наоборот!.. – мотнул головою нетрезвой Гальперин. – Торговля и была бы моим оргазмом.
– Ты машину-то вести сможешь? – захохотал Иванов. – Сучонок!..
– Что тут вести? Тут всего два шага!.. Два поворота колеса!..
– Два поворота!.. Еще чуть-чуть, и у тебя колесо и раза не повернется, – говорил Иванов.
– Какой ты все-таки гад, Иванов, – говорил Гальперин. – Я всегда знал, что ты гад. И был прав.
– Давай-давай, доедай, и поехали, – терпко говорил Иванов. – Время уже!..
– Ничего, все равно там сначала только разговоры будут.
– Разговоры – тоже дело, – отвечал Иванов.
– А поссать? – спросил Гальперин.
– Потом поссышь!.. – возразил Иванов. – На стадионе.
Гальперин зашумел газетою жирной; оба они, не сговариваясь, выпустили воздух из своих луженых пищеводов, Иванов опустил стекло со своей стороны, чтобы проветрить кабину, тут же потянуло холодным тяжелым воздухом с залива, непогода явилась психологам в мимолетных их ощущениях, Гальперин даже поежился, кто сии, пришедшие в черных одеждах, успел сказать себе он, но ответ или отзыв, емкий и точный, сам собою ему не явился; и вот уж мутные стекла кабины на глазах стали отпотевать. В атмосфере пылила тончайшая морось, не дождь и не снег, но только влага в первозданном виде ее.
Гальперин, более уж не говоря ничего, лишь стал мотор заводить своею рукой суетливой.

36

Ш. теперь уже несло, он и сам ощущал, что его несет; ему нет преград, говорил себе Ш., и, действительно, что бы он ни затеял, все у него получалось. Он лихо вывернул на охраняемую стоянку возле служебного входа и, зная прекрасно, что за ним наблюдают, машину остановил резко, со скрипом тормозов, едва не снеся легкую дощатую выгородку.
– Идем-ка со мной, – бросил он Ф., и стал вылезать из машины, напустив на себя ухватки и жесты внезапно повышенного начальника.
В сущности, все это была игра, сплошная игра, игра игр и томление духа, отчетливо видел Ф., но сопротивления оказывать и хотеть не хотел и даже нужным не считал вовсе.
– Если б я был способен сотворить сверхшедевр сознания… – говорил себе он, шагая вслед за приятелем своим. – Но этого ведь нет и в помине.
Ш. непринужденным своим шагом подошел к охраннику, прогуливающемуся возле застекленной двери.
– Сынок, – говорил он. – Первый вопрос: мне сейчас нужно будет отлучиться минут на пятнадцать, и мне будет очень неприятно, если с моим заслуженным лимузином что-нибудь произойдет за это время.
– А второй? – спросил охранник, одних, наверное, лет с Ш., или уж, во всяком случае, ничуть не моложе.
– Второй – и того проще: меня зовут Ш., просто Ш., – уточнил еще он. – И мне нужно повидать Ротанова.
– Какого Ротанова? – спросил все же охранник.
– Ротанова, Ротанова!.. – будто несмышленышу терпеливо втолковывал Ш. – Равиля Ротанова. Ты позвони своему начальству и доложи, что приехал Ш. – ты скажи: просто Ш. – повидать Ротанова.
– Чего звонить-то? – хмыкнул охранник. – У нас сегодня мероприятие, вход свободный.
Ш. на мгновение растерялся, но виду о том не показал.
– А мне не надо твоего мероприятия, мне Ротанов нужен.
– А проходите, – просторным жестом на хромированный турникет пред собою указал охранник. – Если он там, так он там.
– Куда нам идти-то? – спрашивал Ш.
– Идите на второй этаж, в комментаторские кабины. Восточный сектор. Там скажут…
Ш. обернулся к приятелю своему Ф., но на лицах ни того ни другого, не отразилось ничего; буквально, ни тени, хотя уж Ш.-то, конечно, теперь распирала гордость, знал Ф. Они торжественно прошествовали по небольшому вестибюлю, поднялись во второй этаж и зашагали по длинному, изгибавшемуся вокруг поля коридору.
– Отчего ты не спросишь меня, каким я нашел Феликса? – говорил Ш., шагая своею несносной походкой и временами выписывая ногами саркастические кренделя, когда по коридору никто не шел за ними вслед и никто не шел им навстречу.
– Каким ты нашел Феликса? – с послушанием марионеточным Ф. говорил.
Ш. помолчал.
– Суетится старик, – говорил он. – Мельтешит. Девальвируется. Должно быть, возраст…
– Старик!.. – хмыкнул Ф. – Мендельсон лет на пять тебя старше.
– Феликс не годами стар, – Ш. возражал, – но лишь натужными своими рассуждениями.
– Возможно, – со скудной окраскою голоса Ф. говорил. С каллиграфическим своим спокойствием Ф. говорил.
– Старость – будто усыхание древа, – высказался еще остроумец Ш., чернобай с претензиями Ш.
Они все шли и шли. Сначала были раздевалки спортсменов, потом административные помещения, и потом, когда уж приятели замучились идти, добрались они до сектора прессы. Ш. здесь совсем распоясался, он шел по коридору и, стуча в каждую дверь, кричал во весь голос:
– Ротанов! Ротанов! – кричал Ш.
Он распахнул дверь в одну из комментаторских кабин.
– Эй! – крикнул он. – Я – Ш. Я Ротанова ищу.
В помещении были двое, они возились с аппаратурой. Один из них отвлекся.
– Пойдем, – сказал он Ш. – Я провожу.
– А ты оставайся пока здесь, – говорил Ш. приятелю своему.
– Лучше в соседней кабине, – возразил только новый провожатый Ш. – Там никого нет.
Они ушли – Ш. и его добровольный Вергилий, а Ф. перебрался, куда ему было велено. Здесь свет не горел, и был почти полумрак, но Ф. нисколько это не беспокоило. Работали мониторы; хочешь – на поле смотри через приоткрытую фрамугу, хочешь – на мониторы – все едино, Ф. понемногу посмотрел и туда и туда. Трибуны были заполнены на незначительную их часть, человек было около тысячи или полутора тысяч, как предположил Ф., в основном, старички да старухи, подходили еще и рассаживались на свободные места в нижних рядах. Ф. увидел стоящий на поле черный фургон, и возле него прохаживавшихся двоих мужчин, одного грузного и постарше, другого помоложе, бойкого и разбитного. Гальперин машинально старался держаться от Иванова подальше; не потому, что побаивался, просто не совсем протрезвел еще, у Иванова ж, судя по всему, не было ни в одном глазу. Было еще несколько машин и автобус телевидения, бригада телевизионщиков готовилась к съемке, кто-то расставлял камеры, кто-то протягивал кабели. Однообразно мигая синим пронзительным огнем, на поле дежурила машина «скорой помощи».
Ф. сел в кресло перед мониторами и ноги положил на столешницу перед собою, будто янки. Если повезет, он будет сегодня всего лишь зрителем, безразличным зрителем, говорил себе Ф., и пусть бы кто-нибудь попытался вывести его из его незатейливого, неизмеримого спокойствия. Мое собачье соглашательство всего лишь временно, говорил себе Ф., я потом непременно освобожусь от своей бессмысленной покорности. А ныне я пока как безударная гласная: меня можно прочесть и так и эдак, не зная моего подлинного начертания.
Говорил себе Ф.

37

Время было начинать. На поле прибавилось движения; появились четыре полицейских фургона, из одного высыпала горстка солдат внутренних войск, потом к ним прибавились еще бойцы из другого фургона. Меж них похаживал человечек росточка ничтожного, коренастый и в очках, и, по жестикуляции его судя, руководил всем происходящим. Вот к нему подошел другой с длинными волосами, и очкастый сказал что-то длинноволосому, тот оглянулся, махнул кому-то рукой, и из оставшихся фургонов стали выводить людей в наручниках. Бойцы, подталкивая задержанных прикладами карабинов, теснили тех к временной дощатой стенке, сколоченной здесь, должно быть, не далее как накануне. Операторы двумя ручными камерами снимали все происходящее. Вот лицо невысокого человечка возникло крупным планом на мониторе, Ф. увидел его и вздрогнул. Он узнал комиссара Кота.
После к комиссару подошел человек с микрофоном, и вот крупным планом лицо этого человека показывают, вытянутое, с выпуклыми зубами и улыбкой, вроде лошадиной, Ф. знал этого телеведущего, хоть и не смотрел телевизора, и фамилию его припомнил лишь с трудом. Бармалов была фамилия, и вот он, улыбаясь своею лошадиной улыбкой, от которой замирают сердца сотен тысяч зрителей, в микрофон говорит:
– Здравствуйте, уважаемые телезрители. Здравствуйте и вы, дорогие наши ветераны, пожилые люди, это я обращаюсь к нашим милым старичкам и старушкам, почтенным, заслуженным людям, собравшимся несмотря на непогоду на трибунах этого стадиона.
Трибуны нестройно зашумели, старички и старушки на скамьях зааплодировали. Голос Бармалова, многократно усиленный, разносился из динамиков, и привычное, обкатанное его обаяние, будто согревало пожилых зрителей, создавало над их седыми головами какое-то подобие зонтика от непогоды.
– Итак, что же нас привело сюда в этот холодный пасмурный день? – говорил еще Бармалов с привычной риторической назойливостью. – Может быть, футбол? Нет, отнюдь не футбол! Причем здесь футбол?! Какой еще футбол? Да, черт побери, плевать на футбол! Хотя я с должным уважением отношусь всегда и поклонникам этого мужественного вида спорта и к самим спортсменам. Может быть, хоккей или баскетбол? Может быть, регби или ручной мяч? Нет, нет и еще раз нет! Нас привело сюда сегодня дело куда более важное, нужное и благородное. Нас привела сюда сама справедливость! Да-да, справедливость, говорю я вам!.. Вот сидите вы передо мною, пожилые люди, ветераны, вы, отдавшие свои молодости, свои зрелости, свои лучшие годы, свое здоровье, свой труд, энергию, опыт, энтузиазм, жар ваших сердец, знания на благо нашего прекрасного, но беспутного и нездорового отечества. Сейчас многие из вас получают свои скромные, если не сказать – нищенские – пенсии, но продолжают трудиться. Поаплодируем же тем, кто не удовлетворяясь нищенской пенсией, несмотря на возраст и болезни, продолжает трудиться!..
Жидкие, хотя и старательные аплодисменты прокатились над трибунами. С фасадом, ядовито сияющим, Кот похаживал своею приторможенной, коварной походкой и саркастически посматривал на Бармалова.
– Дорогие мои! – горячо говорил Бармалов, и глаза его увлажнились. – Каждый из вас достоин участи куда более высокой, чем та, что он имеет. Каждый из вас заслужил право на отдых, каждый из вас заслужил право на развлечения. Хотя, конечно, назвать развлечением то, что нам предстоит сегодня, может только отъявленный негодяй и циник. Ибо это тоже труд, тяжкий труд, это тоже работа. И вы своими жизненным опытом, авторитетом, своею добротой, мудростью, наконец, – даете высокую санкцию властям на более решительную, бескомпромиссную борьбу со всем тем, что, как говорится, мешает нам жить. Даете? – вдруг крикнул в микрофон Бармалов. – Даете? – еще раз выкрикнул он.
– Даем! Даем! – хором отвечали трибуны.
– Я обращаюсь к человеку, – продолжал Бармалов, – без которого просто бы не состоялось сегодняшнее волнующее событие. Это чиновник, офицер, благородный человек и просто мой друг – комиссар Кот!.. Комиссар, что для вас – этот день? Такой же, как другие? Запомните ли вы этот день? Будете ли рассказывать вашим детям или внукам? Вот сюда, в микрофон, пожалуйста.
Комиссар выдвинулся немного вперед и стушевался на мгновение перед пустым и холодным зрачком объектива.
– Да нет, ничего, в общем… обычный день, – начал он, и очки его блеснули. – А то ведь находятся прохвосты… да еще с народными мандатами, которые за отмену смертной казни. Куда это годится? Если ты убийца, или насильник, или шпион, или мародер, так тебе – смертная казнь, и никаких разговоров. Так? И вот мы трудимся, не покладая рук, чтобы очистить наш город… чтобы покарать. А эти умники, которые прикрываются… вот так, говорят, взять и отменить. Этак мы ведь далеко докатимся с подобными рассуждениями.
Бармалов сочувственно кивал головой и засовывал свой черный микрофон почти что в самый рот комиссара. Ф. заерзал в своем кресле, он подтянул к себе поближе журнал с какими-то записями, журнал в обложке плотного картона и с дермантиновым корешком, подтянул, и сам, не слишком сознавая, что делает, вдруг – раз! – оторвал от журнала половину обложки. Я бы мог при желании в единицу времени сотворить столько чудес, чтобы их хватило для безусловной девальвации всяких блеска и изощренности в мире, сказал себе Ф. Ему все же не удавалось еще сочинить главное его полуденное иносказание.
– Я выступать не особенный-то мастер, – говорил еще комиссар, снова блеснув стеклами очков. – Да это и не нужно. Другие есть говоруны. Особенно, которые выступают за отмену… Я человек действия, а не разговоров.
– А скажите, комиссар, что это за… люди… или – нет, скорее уж нелюди, нисколько не сомневаюсь в этом, которых вы привезли сегодня? – настаивал еще Бармалов своею лошадиною улыбкой.
– Это уж точно, что нелюди, – веско подтвердил комиссар Кот, быстро примерившийся к своей роли. – Хорошего-то не держим!.. Вы вот взгляните на них получше.
– Да, давайте мы посмотрим на них получше, – подхватил Бармалов и сделал знак операторам, чтобы покрупнее снимали лица задержанных.
– Вот этот, например, – говорил Кот, искривив рот в гримасе отвращения и указывая на одного задержанного. – Слесарь. Проткнул жену напильником, потом хотел сам повеситься, соседи не дали.
– А жена? – округлив глаза, спрашивал Бармалов.
– Насмерть, – хладнокровно отвечал Кот. – Он ее шесть раз ударил.
Гул негодования прокатился по трибунам. Слесарь задрожал, лицо его сморщилось, казалось, он вот-вот заплачет, камера еще некоторое время наблюдала за ним и после переместилась по шеренге вправо.
– Этот вот тоже хорош, – говорил Кот, став напротив другого задержанного. – На него никакого уголовного кодекса не хватит. И вор, и убийца, и мошенник, и растлитель несовершеннолетних, и скупщик краденого, и наркоторговец – остального и не упомню.
– А этот? – спрашивал Бармалов, будто войдя во вкус изысканий и рассматривая следующего.
– %

Добавить комментарий