(рассказ)
Громов обитал среди прочих окраинных людей недалеко от окружившего Москву автомобильного кольца. Имел он вид человека лет то ли тридцати пяти, то ли пятидесяти, печального, голодающего, роста выше среднего, но в костях плеч широкого, а в бедрах узкого. Одежда на нем пребывала неизменная и как будто приросшая: джинсы тесные с обтрепанным низом, рубашка в мелкую клеточку и – поверх всего – куртка большой длины с отвислыми углами пол, которая никогда не застегивалась. Подлинные цвета одежды еще узнавались, несмотря на пятна от различных субстанций, таких как пыль, жир, красное вино, брызги от автомобильных колес и известка. По этой одежде и по походке, довольно быстрой, но какой-то разлаженной и бесцельной, иной встречный принимал Громова за бомжа, но ошибался. Здесь же, на окраине столицы, у него была на девятом этаже своя однокомнатная ночлежка – семнадцать квадратных метров в комнате, пять в кухне (ей он не пользовался), три в передней и два с лишком в совмещенном санитарном узле. Лет десять назад, когда он, красавчик-сержант, лишился согласно интернациональному долгу двух пальцев на правой руке и был уволен с армейской службы, с ним жила еще его мать; через год ее кремировали; с тех пор ее прах покоился в алебастровом пенале на застекленной полке серванта между стопкой тарелок, никем уже не тревожимых, и пластмассовой сахарницей со швейным прикладом и медалью сына.
Из окна той квартиры открывается фантастическая панорама столицы, достойная кисти Сальватора Дали. Особенно завораживающее зрелище разыгрывается тут при заходах солнца. На фоне равнодушно прекрасного заката лиловой галлюцинацией параноика вырисовывается угрожающе стройный частокол труб, извергающих в небо сизо-багровые апокалипсические облака, над жерлами толстобоких градирен пылают клубы нехорошего пара, километровые заводские корпуса дробят и свертывают горизонт, десятки высоковольтных опор мужского и женского вида готовы начать семимильный хоровод. Но Громов ни о чем этом не знал, потому что из окна никогда не выглядывал; на существование окна он отзывался только тогда, когда низкое летнее солнце заставляло его ложиться на ночь лицом к спинке дивана, на неудобный левый бок. Отвернувшись от всего, он бросал тогда равнодушный взгляд на взыгравшие на стене перекошенные прямоугольники света и нетрезво засыпал. А утром, разбуженный дрожью в теле, он слишком спешил из дому – только в куртку влезал (остальное на ночь не снималось), холодной водой ополаскивал замученный алкоголем рот и, ничем не перекусив, шел на добычу.
Промысел поил его в продуктовых магазинах, преимущественно в овощном, где он таскал мешки, ящики и коробки. Выполнив первоочередное, он забивался в потаенный угол, садился на тарный ящик и медленно, без вкуса переливал в себя только что выслуженную порцию пива или дешевого вина, затягивался сигаретой и закусывал куском вареной колбасы, бутербродом или парой остывших сосисок – тем, что успела сунуть ему продавщица Лялька. Потом он снова гнул горб и снова выпивал, и так шло три-четыре раза до закрытия магазина на ночь. Порой Лялька задерживала его в подсобке, и он подчинялся. Отпускала она его скоро, а на прощанье подносила какой-нибудь выпивки и сама выпивала немного. Лялька, мать-одиночка, благоволила к нему жалостливой женской душой и телом, согласным на всякую ласку.
Домой он попадал не сразу. Неподатливые, но все еще крепкие, ноги несли его в противоположную сторону. О пути он не задумывался, просто шел и шел мимо домов, машин, людей. Остановка случалась в двух местах. Первым пунктом была чугунная ограда кладбища, исчезнувшего под офтальмологической клиникой Федорова. Громов сам не сказал бы толком, что задерживает его у этой ограды, за которой вечерами в траве над сровненными с землей могилами горят электрические шары. Стоял он дольше, чем нужно для того, чтобы помочиться. Облегчившись, он не меньше четверти часа глядел неподвижным глазом вниз, за прутья ограды, куда утекла моча, как будто прозревал недра земли и силился постичь, отчего они упорствуют, вынося на свет божий новую и новую поросль крапивы, бузины и прочих исконно русских украшений погоста.
Второй раз он застывал против угла бетонного забора автобазы. Когда-то он был шофером этой автобазы. Однако приходил он сюда без какой-либо мысли о прошлом, и место это не вызывало у него никаких чувств, кроме желания выпить еще и спать. Выпить было нечего и не на что. Деньги, которые \»Фрукты и овощи\» начисляли на его имя, ему на руки не выдавались. Часть их сразу шла на уплату его коммунальных обязательств за квартиру, электричество и газ, остальное, дабы тотчас не пропивалось, держала при себе продавщица Лялька, выдавая ему съестной натурой. Время от времени она покупала в универмаге возле почты и что-нибудь срочное для него из одежды, чаще всего носки и нижнее белье. Громов обходился без мыслей о своих доходах и расходах, однако в наличных тоже нуждался и ради них нередко на час-другой исчезал из овощного, ходя разгрузить машину, прибывшую к одному из окрестных продуктовых магазинов.
Жажда гнала прочь от автобазы, домой. На обратном пути в его глазах порой появлялся огонек – возможно, отсвет стекла бутылки, припасенной за нижней створкой серванта. Тянуло к этой бутылке и среди дня, однако этой тяге он не всегда поддавался, да и то с неприятной мыслью остаться на ночь ни с чем. Потому, одолевая подлый кодовый запор входной двери в подъезд, он еще колебался – не отступить ли.
Так однажды солнечным летним днем проник он в подъезд своего дома и в тесном проходе к лифту не смог разминуться с женщиной. Блондинке с седьмого этажа было несколько за тридцать, и выглядела она привлекательно. Обычно Громов не брал ее в голову. На этот раз прикрытые шелком груди уперлись в него, и копна взбитых на макушке волос напомнила о Ляльке. Так и стали они, не отстранясь один от другого. Она вскинула руки и прихорашивала начес, словно перед зеркалом; а Громов сквозь рубашку ее соски ощущал.
С неясным насмешливым укором сказала она:
— Ты все один? — И прибавила, оглянувшись на скрип лифта, поползшего сам собою наверх: — И я одна сейчас.
В глазах у нее играло то же, что у грузчика из углового продуктового при заходе к выпивке. Громов это сразу почувствовал и почему-то вспомнил, что недавно его брили и стригли под присмотром Ляльки в парикмахерской возле книжного, но вспомнил он также и о бутылке в серванте и спросил иронично:
— А твой где?
— Мой-то? Еще неделю не будет… Мы бы… – засветился ее глаз из-под челки с кокетством.
Он кивнул, лишь бы отделаться. Но она уже шептала, насильно прижав его ладонь к своему бедру:
— Приезжай вслед за мной к железнодорожному переезду, у Бусинова. Погода хорошая. Что-нибудь выпить прихватишь?..
И, вильнув зеленым шелковым задом, она со смешком побежала на улицу.
Всегда проходила мимо с бабьей бодростью, но прежде держалась – помалкивала.
Через несколько минут Громов вышел из дому. Несмотря на жару, на нем был синий плащ, правда, нараспашку. Полы плаща перекашивала сунутая в карман бутылка \»Московской\». Под плащом белела майка, притом довольно чистая. У него давно не случалось другой женщины, кроме Ляльки. А Лялька вторую неделю была в отпуске, вчера уехала куда-то со своим мальцом. Но Громова не женщина соблазнила, а мысль выпить не в одиночку, не спеша. Правда, попав к себе, он сначала забыл о соседке. Только когда была свинчена пробка с бутылки, вспомнилась сперва Лялька, с нею у водки и еды – чудно! – появлялся вкус, и хмелел он как-то особенно – припоминая пьянки в Афганистане. Потом нарисовались прижавшиеся к нему груди соседки. Так он оказался в Бусиновском леске.
На следующий день оба снова были там. На этот раз все шло быстрее, чем вчера, когда они до измора сидели на синем плаще, а она все береглась лечь, и от ее болтовни мутило, как с похмелья. Теперь она быстро сняла с себя все и смеялась тихонько, по-голубиному. Уже не оглядывалась по сторонам, не прислушивалась к шагам, шуршавшим порой совсем близко, и будто не слышала переклички детей, которая то подкатывала к ним, то удалялась.
Громову еще не доводилось видеть женщины полностью голой. Зрелище оказалось не по нему – какое-то навязчивое, напрягающее. Тылом согнутых пальцев он поспешил придавить ее к плащу и, в чем был, лег поверх неохотно.
Она была недвижна, только руками шастала по его спине. Но нутро ее ходуном ходило, тряслось, как кузов грузовика на ухабистой дороге. Все бешеней мотались ее руки, и ноги дергались, как у перевернутой на спину букашки. Потом из горла пошли вскрики, будто ее кололи иглой; всю ее разломило в пояснице, и последний вопль обратился в хрип. Потом она приподнялась на локтях, как блаженная, ловя воздух дергающимся ртом и Громова не видя.
Они сидели рядом, смотрели в разные стороны. Он понемногу отпивал водку из бутылки, иногда совал бутылку, не глядя, соседке. Та, глотнув, посасывала травинку и щурилась на кусты бузины, унизанные гроздьями спелых ягод. Глядишь, ей муж вспоминался, и она сравнивала угрюмого нового партнера со своим процветающим инженером. Не исключено, что Громов озадачил ее. Вопреки обычному женскому скепсису насчет алкоголиков, этот кое в чем один стоил двух или трех малопьющих инженеров. Плутоватый упрек, возможно, не Громову, мелькнул в ее глазах, когда он снова опрокинул ее, и она уже без брезгливости сама забрала его губы в свои, приняв и винный перегар, и душок подгнивающих зубов и уколы щетины вокруг его рта.
В роще вечерело и стихало.
На этот раз Громов будто катил по просторной и пустынной дороге. Вспомнилось ему, как на таких дорогах всякие песни сами лезли в голову, насвистывались до онемения губ. И он не сразу заметил, что тело под ним, вздрогнув, вдруг омертвело, разжидилось, как асфальт на солнцепеке.
\»Задохлась, что ль?\» – покоробило его, и он заглянул ей в лицо.
Быстро-быстро моргали глаза, вылупленные на что-то позади него. Он не остановился, продолжал сотрясать ее, хотя теперь выходило так, будто цедишь выдохшуюся водку. А тут еще что-то боднуло подошвы его кедов; хрустнула ветка и кто-то, мелькая сандалиями, принялся наезжать на них с руганью и попреками. Впрочем, брань была интеллигентной и растерянной. Громов только плотнее подгреб под себя женщину, хотя та принялась вырываться, а все-таки глоток водки стал нужнее ему. Бутылка была рядом, в траве. Однако дотянуться он не успел: ударенная носком сандалии, \»Московская\» улетела в кусты и, конечно, погибла.
Муть гнева застлала ему глаза, и перед ним, прежним подростком, стало то деревце, которое ободрало ему спину, когда он пробегал мимо и не успел увернуться, и он снова, как тогда, крушил его в ярости на незаслуженную обиду. Женщина подло цеплялась за руки, мешала подняться. Вырвавшись и оказавшись наконец на ногах, он, однако, застыл на месте. Раздражение на женщину отшибло всякую память, он даже удивился слегка, не понимая, какого черта слез с бабы. Но на глаза попали сандалии, напомнили о понапрасну пропавшей водке, и бешенство вернулось, бельмовой мутью застлало весь мир, швырнуло к обидчику. Тот опрокидывался, закручиваясь на бок и судорожно загребая воздух руками, когда его настиг второй удар. Громов бил в прыжке и рухнул на землю рядом с противником. Локоть наткнулся в траве на что-то твердое, но боли он не ощутил.
— Сучий потрох, — поднимаясь на колени, пробормотал он и, уже забыв о случившемся, прибавил ни к чему в особенности не относившееся: — Во блядство!
Но он снова вспомнил о водке.
Его воодушевила мысль о том, что в бутылке могло что-то уцелеть. Однако и она не удержалась. Возле колен в траве лежала чья-то рука, и пальцы ее дергались. Громов услышал треск пулеметных очередей, перекрестных, и смутным воспоминанием мелькнуло рытье ямы для мертвых муджахидов в нашпигованной камнями земле. Пальцы уже не дергались. Он с досадой скосился туда, где должна быть голова. Этот хмырь в джинсах и с галстуком как будто встречался ему. Не муж ли соседкин, инженер? Вчера бабенка проела мозги жалобой, что не может зачать ребенка. Громов равнодушно ухмыльнулся, хотя в догадке своей уверен не был, и снова ухмыльнулся, когда женщина, все еще голая, подскочила и, скрючившись над побитым, принялась тормошить его и ныть. \»Ясно, ее мужик\», – уже не сомневался Громов. Он бы встал и ушел, не вцепись женщина в его волосы. Между тем, инженер открыл глаза, словно опомнился и лежал, отдыхая, не замечая возни поперек себя. Мерт он был.
Наконец он стряхнул ее с себя, пошел к плащу, заправляя майку в джинсы, но кулаки застучали теперь по его спине. Он не знал, что делать, но, трезвея, догадался, чего, точно, не надо – не нужно крика на весь лес. Он обернулся отчасти и по смутному желанию еще раз увидеть голую, но увидел лишь ее волчьи глаза и перекошенный рот.
— Не ори, сучка! – озлобляясь, посоветовал он, поймал одну ее руку; другая все равно угодила в челюсть. По зубам растеклась едкая боль. Хотелось одного – чтобы стало тихо. Из-за визга не давалась какая-то мысль.
— Дура гребаная, не ори! Услышат еще. Мертвый тут…
Грудь полоснули острые ногти.
— Убийца! Ублюдок! Алкоголик! – выкрикивала женщина, стараясь попасть в него свободной рукой, но понемногу скисала. – Гад ты! Мой Коля…Что ж я теперь?.. Я тебя, подлеца, засажу… Вышка тебе!..
— Сама виновата, — отбиваясь, огрызнулся Громов и сказал уж совсем ненужное, из-за отвращения к ее виду: – Голая ж вся. Еще кто увидит…
Он повернулся, чтобы уйти домой, за лопатой. Женщина не отставала, с воплями вцепилась в майку. Треск материи возмутил и окончательно отрезвил Громова. \»Сперва мертвого спрятать\», – сообразил он, с закипающей злостью видя свою беспомощность. Раздражала и дрожь, она началась в желужке, потекла в ноги. Острое желание скорее сесть удвоило силу рук; ими, сложенными вместе, он с размаху отшвырнул женщину. Ни падения женщины, ни своей одышки Громов не слышал. Он опустился на землю, успокоенный наступившей тишиной, без единой мысли.
С затяжкой табачного дыма припомнилось женское тело – не целиком, а частями, и пришел вывод: \»А красивая стерва! Крепкая\». С этой мыслью он огляделся по сторонам. В трех шагах от плаща виднелись голые ноги; остальное бледно светилось в узком темном проломе в стене крапивы. Он нерешительно вглядывался в это неподвижное лежание, затем все же встал, почему-то не в силах подняться в полный рост, и подкрался.
Ноги ее были разбросаны так, будто она бежала, лежа на боку.
Громов вошел в крапиву, обходя тело и путаясь кедами в примятых стеблях. Голова женщины была повернута к земле. Чтобы заглянуть ей в лицо, пришлось пригнуться, держась рукой за ствол березы. Локоть заныл непонятной болью, но об этом забылось, как только он увидел стоячие глаза. Рука, которой он повернул ее лицо к себе, оказалась в теплой крови. Он отер липкую ладонь о ствол березы и тогда же догадался, что во всем виновато это дерево.
В лесу сгущались сумерки. Небо заволокло. Погромыхивало. Громов заскользил вглубь крапивной гущи, стараясь не ломать стеблей и не обжечься. Заросль оказалась широкой, нехоженой. Он перенес в ее середину оба тела, сел рядом на землю. На ум пришел тяжелый контейнер с картофелем, который он пристроил утром в дальнем конце склада, оставив для себя укромный уголок. С тоской недоступности желанного, припомнились ему капустные головы, видимые из той щели сквозь решетку контейнера. Но вспомнилось и о погубленной водке и тут же о плаще и одежде женщины, о которых он совсем забыл. Эта оплошность взволновала его, он спешно сходил за вещами, и не знал, что с ними делать. Голое тело раздражало, и Громов старательно нарядил мертвую во все ее, начав с трусиков. Тело было теплым и вызывало желание. Но, когда он посадил ее, чтобы надеть бюстгальтер и блузку, желание спугнул сильный, совсем живой хрип мертвой. Он тщательно замаскировал вытоптанный в крапиве лаз к березе, натыкал в землю даже лишних стеблей, пользуясь попавшим под руку сучком.
Трудней оказалось отыскать бутылку \»Московской\». Упорствовала надежда найти что-нибудь уцелевшее. Вышло даже лучше. Бутылка застряла в нижних ветвях бузины стоймя, и в ней сохранилось граммов сто. С попавшим в кровь спиртом Громову пришло острое желание еще раз сойтись с соседкой, но вспомнился ее хриплый выдох, и желание забылось. Поднималась изжога. Торопливо, часто оглядываясь назад, чтобы запомнить дорогу, он двинулся через лес.
Дома он заснул, едва попав на диван. В ту короткую летнюю ночь его разбудил задолго до зари не будильник и не громыханье пронесшейся ночной грозы, а нестерпимая потребность выпить. По телу ползла ледяная дрожь. В доме не было ни капли. Не зажигая света, он нашарил на кухонной полке какой-то аптечный пузырек. От колпачка слабо пахнуло спиртом. Он вылил жидкость в рот и закашлялся. Но дрожь ослабела. В прихожей из большого фанерного ящика с хламом была вытащена саперная лопата. Сунув ее под куртку, Громов тихо выбрался из дому.
Накрапывал дождь. Кругом ни души. Миновав спящую деревню, которая уцелела посреди шабаша индустрии, и оставив позади себя разноголосый собачий хор, Громов двинулся полем наискосок, часто натыкаясь в темноте на невидимые строительные отбросы. Через четверть часа он вошел в лес.
Давно рассвело, когда взмокший от пота и перепачканный в земле, с зализанным подтеком от выпитой зеленки у рта, Громов стоял, маясь обессиленным нутром, над узкой ямой глубиной в четыре штыка лопаты. \»Будет с них\», – утешительно сказал он себе и пошел в крапиву за мертвецами. Еще через полчаса потревоженная земля была плотно притоптана и завалена прелой листвой и хворостом. \»Зае…тся найти\», – похвалил он свою работу, и действительно почувствовал смутно и непривычно какое-то удовлетворение. Правильно, – толковал он с самим собой. – Так и надо было. Не в крапиве, как каких-нибудь дохлых псов, а возле бузины. Хорошо, положил рядышком, в обнимку. Все ж муж и жена. Только с их руками у него вышла морока: они окоченели и не давали втиснуть трупы в слишком узкую яму; пришлось инженеру сломать в суставах обе руки. \»Телешов Николай Петрович\», – разобрал он в паспорте, найденном в бумажнике инженера возле двух пятирублевок и трешника. Деньги он взял себе, – покойнику они без толку, – а бумажник с паспортом сунул назад в карман пиджака.
Выбираясь из леса, он решал, где вернее обзавестись водкой до открытия магазинов: с черного хода в угловом, у пруда или на дому у тетки Нинки? Она, стерва, берет на рубль дороже. О мертвых он забыл.
Прошел год.
Громов редко пользовался транспортом. Незачем и некуда было ему покидать пределы четырехугольника, образованного четырьмя магазинами, ходу между которыми было не больше десяти минут. Но вот и ему понадобилось ехать на автобусе. Невзначай умер его давнишний забытый приятель – шофер с одиннадцатой автобазы; об этом Ляльке дала знать подружка по профтехучилищу, дочь шофера. На его похороны, а главным образом на поминки, Громов подался с Лялькой по праву собутыльника покойного и без всякой скорби.
В равнодушном самопогруженье катил он в одиннадцатом часу утра в переполненном автобусе. Только что лил дождь, с неба еще накрапывало, не обещая просвета. Громов рассчитывал, что из-за плохой погоды похороны не затянутся.
Водитель объявил \»Переезд\». Автобус сразу наполовину опустел. Громов скептически отнесся к веселью публики, высадившейся в лес под тучами. Хотя радости людей не задевали его, он все же проследил за выплеснутой автобусом человеческой массой, выглянул наружу через слезящееся запотевшее стекло, даже провел по нему нетрезво сорвавшимся локтем. За окном было мокро, ветрено, зелено. Но позади автобуса солнце вдруг вырвалось из-за туч, ударило пламенем по промытым верхушкам берез, по поднявшимся над ними стенам двух пустоглазых строящихся домов и выше – по мачтам и стрелам башенных кранов. Громов тотчас устранился от этой радужной жизни, отвел зрение к ножевым порезам на спинке переднего сиденья. Но перед его глазами стены домов еще сверкали кафельной облицовкой, как чешуей.
Внезапно он вздрогнул. Недоумение, волнение до потемнения в глазах, затем и страх внезапно накатили на него одно за другим и сошлись вместе, как глаз, мушка и цель. Целью оказался мозг. Взрыв – и из рассаженного мозга вылетели к его глазам куст бузины и яма под ним, а на дне ямы два трупа, притиснутые друг к другу. Первым желанием Громова было выскочить из автобуса, правда, неизвестно зачем; но, дернувшись, он усидел, верх взяло бдительное намерение выпить на поминках приятеля. \»Когда было! Кости только… и бумажник\». Он успокоился, но страх тотчас снова прошиб его. \»А паспорт в бумажнике? Бляха-муха! Сам назад сунул. Забрать его надо\». И он рванул к заскрежетавшим на остановке дверям автобуса, вывалился под дождь, крикнув перепуганной Ляльке на лету, чтобы ехала одна.
Лес перемешался со стройкой. Громов миновал жилой дом, почти готовый, с окнами в меловых подтеках, и вышел к котловану. На дне котлована пузырились лужи мутной глины. Уложенная вкривь и вкось бетонными плитами просека не шла дальше, вглубь леса. Она упиралась в забор, за ним громоздились штабели свай и маячили три очумелые березки. Кругом лес с орешником, бузиной и крапивой, в которую неизвестно как закатилась большая дощатая катушка со шланговым кабелем. Чтобы не сбиться с пути, Громов старался идти под нужным углом к просеке, но леса не узнавал, да он и не помнил его. Опять заморосило, и ветер стряхивал брызги с листвы. Плащ вымок, стал тяжелым; набравшие воду носки холодили ступни, с волос капало за ворот. С закрытыми глазами он ясно видел картину: прогалина вдоль ложбины с крапивой, старая береза, а напротив нее три или четыре куста бузины. Бузина попадалась часто, но или одинокие кусты, или чащи вперемешку с орешником. Он возвращался к остановке автобусов и снова забирался в лес то правее, то левее, но каждый раз натыкался на котлован. Узор фундамента на дне котлована наметил контуры будущей школы или детского сада. Небо начало распогоживаться. Ноги дрожали. Обойдя котлован, Громов присел перед ним на груде досок, закурил и ушел в нестройные размышления.
\»Могилку разворотили, дери их… Землеройкой. Кости скинули в самосвал… У бабенки классное тело. Лютое. Разорили могилу. Ни хрена не осталось. А паспорт если нашли? Они лежали рядышком, как живые. Может, менты уже рыщут. Вместе вернулись. Мог кто и заметить. А лопата где?\»…
Он напрягался вспомнить, что сталось с его саперной лопатой, но здесь был один черный провал. Била дрожь. Лопата давно не попадалась ему на глаза. Он мог забыть ее в лесу. А ведь соседи знают, что это его лопата. Он давал ее им, когда они сажали у подъезда кусты. На ней вырезано: \»Громов\».
Когда жильцам дома стало ясно, что Телешовы в своей квартире не появляются, так как там непрерывно стоит тишина и вечером окна светом не озаряются, по дому принялась шастать милиция. Опрашивали всех, от первого этажа до девятого. Никто не знал ничего, даже Громов. Инспектор с трудом поднял его из нетрезвого лежачего вида и вразумительных ответов на вопросы не получил. Показания с алкоголика снимались для проформы, и потому в разоренном сознании Громова факты не всплыли. Однако милицейская форма ему запомнилась. Потому в течение следующих дней он ожидал нового посещения, может быть, вызова или привода. Внимание к его личности представилось ему опасным потому, что в день прихода мента он был в стельку пьян и на работу не вышел. Потом все о Телешовых забыли не хуже Громова.
И вот ему снова страшно, как тогда, когда он вернулся домой перепачканный в земле, и тогда, когда вторично зашедший к нему инспектор, уходя, подозрительно оглядел его с головы до ног и сказал, потряся пальцем: \»Ну, погоди!\» Теперь утвердилась уверенность: паспорт инженера и лопату нашли, и Нинка беспременно помнит, какой он весь перемазанный брал у нее пол-литровку. Но было кое-что и похуже: ведь кто-то надоумил же инженера искать свою б… в Гусиновском лесу.
От такого множества мыслей голову Громова охватила боль. К тому же, тело била дрожь, и видение поминок с уставленным бутылками столом, отвлекло ненадолго, – не ужилось с колотившим его страхом. А тут показались какие-то мужики и двинулись к нему вокруг котлована. Громов струсил. Он плашмя перекинулся за штабель досок, наткнулся на стену высоких растений, вломился в нее и отчаянно продирался сквозь стойкую паутину ветвей. Вырываясь из нее на небольшую прогалинку, он еще не разглядел ни гроздей черных ягод на ветках, ни того, что чаща, сквозь которую он продирался, была всего лишь одним рядом кустов. Но он уже видел впереди \»то самое место\». Сразу успокоившись, он сориентировался обстоятельно: вон густая крапива со старой березой, вот кусты бузины и насыпанный им хворост. Ему почудилось даже, что в траве посреди полянки синеет плащ. Только береза стояла как будто глубже в крапиве. \»Разрослась, стерва\», – нашел объяснение Громов.
Оставался он здесь не долго, только обыскал траву, валежник и кусты вблизи него, забрался в крапиву, к березе и дальше. Лопаты не было. Возможно, она нашлась бы дома, но по дороге к себе Громов забыл о ней навсегда.
С этого дня он стал прислушиваться к голосам на лестничной площадке, в магазине, на улице; все ждал чего-то, чего – не задумывался. По-прежнему катал тележку с ящиками и таскал мешки, однако, вскоре лишь до открытия магазина после обеденного перерыва. В объяснения с недовольным начальством он не вступал, людей сторонился еще больше, даже пугался их и с Лялькой встреч избегал. Зато трудился старательней, особенно охотно за наличные на разгрузке фургонов. Вечерние прогулки до автобазы совсем прекратились. Пил он теперь только на свежем воздухе, в Гусиновском лесу. Вставал спозаранок и натощак направлялся туда пешком. Взглянув на валежник под кустом бузины и глотнув водки, он успевал к своей тележке до появления в магазине первых покупателей. В два часа пополудни его место заступал взятый начальством другой поденщик; тогда прихватывался пластиковый пакет с суточным питейно-закусочным припасом, и, невзирая на погоду, ноги, совсем трезвые, снова шагали в лес. Там Громов устраивался на груде досок перед котлованом, а при сухой погоде – в траве под стеной крапивы, и сидел, пока солнце не подкатывало к горизонту и последний рабочий не покидал стройки. Никакого дельного умысла в этом ежедневном бдении в голове Громова не водилось, если не считать беспокойства от того, что люди могут обнаружить его мертвецов без него, когда его здесь не будет. Зачем было нужно, чтобы это случилось на глазах у него, – он не задумывался. Возможно, неслышный голос здравого смысла подсказывал: \»Полезно знать, как люди отнесутся к появлению из земли человеческих останков, что они станут делать\».
Однажды во время такой вахты на него нашло странное чувство, какого он никогда не испытывал. Он не понял его, но оно понравилось. Он упустил его и хотел, чтобы оно снова пришло. Приятно было само ожидание.
То же случилось во второй раз, когда он спешил на свой пост раньше обычного. Встревожило приснившееся ночью. Возле кустов бузины тарахтел экскаватор, и из опрокинутого ковша на земляной отвал сыпались человеческие кости. Одолев сложную полосу препятствий в виде развернувшихся в лесу строек, Громов с облегчением нашел свою лесную прогалину не тронутой. Тогда к нему и пришло то необычное чувство, и теперь он разобрался в нем. Озадаченный, словно со стороны глядел он на себя и видел, что он-то и есть он, то есть Громов, и никто другой, и, оказывается, он может быть доволен собой. Что-то странное выходило: он – не просто кусок живого мяса вроде червя, а то, что может чему-то радоваться, тому, что прямо его не касается, как выпивка и еда. Говоря за него, он тревожился за своих мертвецов и радовался, видя, что их покой не нарушен. Конечно, вид нетронутой могилы успокаивал и его страх за себя. Но страх этот держался не долго, забывался, потом и совсем пропал. Благополучное окончание дня позволяло ему равнодушно отворачиваться от встречного в милицейской форме. Причиной быть спокойным и довольным стало совсем другое: \»Я, блин, рад не только потому\». С каждым днем его все сильнее тянуло к могиле. Зов был тревожный и отзывался в нем тревогой сколь муторной, столь и приятной.
Строители уже узнавали его.
— Прохлаждаешься? – одобрительно говорили ему подходившие за досками.
— Шо, друг? Жинка строга? – понятливо сочувствовал другой, кидая взгляд в траву, на бутылку с водкой.
— Все сидишь? Ну и ну, – качал головой третий, сбрасывая окурок с губы.
— Пальцы-то где оставил?
Громов не отвечал, но молчание становилось, чем дальше, тем неудобней, и он отзывался: \»Прогуливаюсь\», \»Сижу\», \»Строгая, бля\», \»Погремушка хлопнула рядом\».
Так счастливо прошли дней десять, пока не случилось событие.
Просеку, проложенную от автобусной остановки, начали расширять и удлинять. Гудели грейдеры, укладывались новые бетонные плиты. Строители детского сада спешно переносили лежанку досок на новое место. Громов прикидывал и выходило, что дорога пойдет прямо и как раз по могиле.
Он растерялся и старался не смотреть на валежник. Ему представилось, как грейдер вспарывает землю, как скелеты выскакивают из земли, ломаются, смешиваются с грязью. Он повел сощуренным подозрительным взглядом по нагруженному плитами \»кразу\», который стоял там, где недавно стояла заросль крапивы, по таскающему эти плиты автокрану, по фигурам укладчиков, по нацеленному на бузину отвалу урчащего бульдозера. Он запаниковал. Ему казалось, что бульдозер прямо сейчас двинется на бузину, и он не сможет остановить его. Но мотор бульдозера заглох и вылезший из кабины бульдозерист ушел. Успокоившись, Громов скрылся за кусты бузины. Там он присел на один из оставшихся обломков шлакобетонной трубы, на которых недавно лежали доски, глотнул водки и начал вынашивать план разведки строительных замыслов.
Невдалеке от него из котлована вылезли двое и принялись складывать на поддоны сваленные грудой кирпичи.
— Что ль прописался тут, паря? – спросил Громова старший из них.
— Прописался, – равнодушно согласился Громов, но тотчас оживился. Он не глядя поймал в траве бутылку и навел ее горлышком на гостей. – Валяйте. И закусь, – вытащил он из-за пазухи бумажный сверток.
Рабочие подошли.
— Увидит прораб… – противился старший без особого убеждения..
— Где увидит? – махнул Громов рукой на невидимого прораба.
Став спинами к глазам крановщика, по очереди приложились, беспокойно, но смачно. Пока младший блаженно жевал корку черного хлеба, Громов спросил старшего, ткнув уцелевшим большим пальцем себе за плечо, на натужный гул автокрана:
— Бузину-то, небось, сбреют. Красивая ширмочка.
Рабочий, потеплевший нутром, возразил:
— Да ширм-то тут еще хватит.
— Ясно, хватит, — фальшиво согласился Громов, однако не успокоился. – Детишки-то любят бузину, хоть и не съесть. Сроют ее, блин!
— Кто его знает! – поддержал явную, хотя и не очень понятную, досаду Громова старший и заспешил: — Спасибо на угощеньице, мил человек, пора.
Ночью Громов спал беспокойно. Снились ему мать и варенье из черной, как бузина, рябины; оно капало с его ложки на чистую скатерть стола.
На следующий день, прячась там и здесь за кустами, он долго следил за действиями мостивших просеку дорожников. Несколько раз пересек проезд по уже уложенным плитам, глядел вдоль них в створ между котлованом и бузиной. Маялся он, не зная, как выведать желанное. Порой он решал, что лучше сидеть ему под бузиной, пока могила еще цела, а не околачиваться возле работяг, шарахаясь в кусты от их подозрительных взглядов. И действительно, один из парней пристал и допытывался, что он здесь потерял.
— Да вот… не знаю, – мялся Громов, но его косящий на рабочего глаз зажегся. – Смотрю, зацепите вон ту бузину или как?
— А тебе-то что?
— Что… Детишкам-то бузина хорошо.
И вдруг он нашел важный довод, выложил его гневно, с почти восторженной угрюмостью:
— Детский сад ведь там будет!
По-видимому, парень оценил достоинство аргумента, поглядел вдаль.
— Кажись, папаша, твоя бузина останется, – успокоил он чудака, но крикнул другому, в чистой штормовке и дырчатой шапочке с теннисным козырьком: – Эй, командир!.. Петрович!.. Холмик-то с бузиной! Заденем его или как? Вот, интересуется один…
— Этот трехнутый, что ли? Да там с полтораста лишних кубов!
Громов пропустил обидное слово мимо ушей; его снова посетила радость, а с нею – он это уловил – то чувство, будто он доволен собой.
Так в волнениях пошли дни. То откуда-то с севера, из глубины рощи, прямо на детский сад устремлялась траншея для труб и кабелей. То с юга параллельно просеке надвигалась, валя березы, новая широкая дорога. Вразрез с этими встречными путями с запада потянулась новая траншея, метя тоже на бузину. За спиной у Громова, там, где прежде кончалась крапива, принялись рыть еще один котлован, громоздя вокруг горы земли. Однажды с востока по просеке один за другим прибыли три трейлера и сбросили на обочину саженцы липы, будто в лесу не хватало деревьев. В конце августа выяснилось, что просека станет пешеходной дорогой и территория детского сада приляжет к ней так, что бузина окажется во владениях детей. Громов вспоминал, как мать запрещала ему в детстве не то, чтобы есть, но даже трогать ядовитые ягоды, и снова забеспокоился, как бы бузину не выкорчевали.
Сначала он следил за развитием всех этих событий с волнением, по обстоятельствам метался или радовался. Работать он ходил все реже и только на разгрузку фургонов. \»Не может быть… Как же так?\» – ломал он голову, чеша трехпалой рукой подбородок, укрывшийся под густой всклокоченной бородой. Он явственно ощущал, будто его самого, лежащего в земле, успокоившегося, сросшегося с местом, с землей, дробят зубьями экскаваторного ковша или же замуровывают бетоном, асфальтом, давят и трясут колесами грузовиков. Он стал трудно засыпать и еще хуже спал. К тому же он совсем перестал пить спиртное, боясь, что нетрезвый скорее примелькается в людном месте, а то еще примут его за психа. Однако больше всего его мучило бессилие, невозможность сделать что-то, что навсегда обезопасит его могилу. Решение проблемы пришло неожиданно.
Он помогал разгружать фургон возле \»Фрукты и овощи\». Подкатив решетчатый контейнер с капустой к овощному прилавку, он замер. На кассовом аппарате лежал радиоприемничек и говорил о странных людях – зеленых, которые скрутили руки начальству и ни в какую не дают срубить какие-то деревья. Говорилось с уважением, с пониманием. \»Зеленые\», – вчувствовался в слово Громов. – \»Верно. Какая ж деревья помеха?\» Продавщица Лялька вытолкала его в спину за вторым контейнером. \»Не дам тронуть\», – сказал он себе и зашагал в Гусиново.
В тот день детский сад начали обносить оградой. По веревочной разметке, протянутой для установки бетонных опор, Громов убедился, что между забором и бузиной останется метра два. Но приехавший автокран целился свалить свои панели как раз на могилу. В несколько прыжков Громов был уже там. Его пытались отогнать, он сопротивлялся, путано объяснял, почему нельзя \»вредить бузину\». К его восторгу, среди общей брани и толкотни язвительно мелькнуло словцо \»зеленый\». Подоспевший начальник поздоровался с \»зеленым\», как со старым приятелем (они давно примелькались друг другу, и прораб здоровался с Громовым то левой, то правой рукой, смотря по тому, в какой у него была сигарета). Начальник выслушал спорившие стороны и посоветовал своим быть \»насчет кустиков поаккуратней \». \»Мать их, эти кустики!\» – удовлетворенно подумал Громов, как-то даже радуясь насмешкам побежденных строителей.
Протекла неделя без беспокойств. Надежная железобетонная ограда заслонила могилу от внешнего мира. Лишь изредка Громова посещали огорчительные мысли: \»Тут был лес, птицы, крапива, а теперь – дома, машины\». Грешил он и на пацанов, которые будут тут бегать и все вытопчут. \»Да ладно, своих у них не было\», – смирялся Громов. Но настоящая беда грянула в начале сентября.
Он сидел между кустами бузины и забором. Изредка под ним поскрипывал хлипкий дощатый ящик. День холодал. Приподнявшись, чтобы запахнуться, Громов порвал полу плаща о торчавший сбоку ящика конец бандажной ленты, и весь напрягся, конечно, не из-за плаща, а потому, что вблизи него, по другую сторону кустов, сошлись люди и речь зашла между ними о бузине.
— Ставить эти конструкции ближе пятнадцати метров от здания не положено, – говорил прораб. – Бузина, кажись, будет мешать. Три метра от опор качелей должны быть свободны. Промерьте. Если что – кусты срежьте. Ну, поднажмите. Завтра сдача объекта. Без премии останетесь и другие из-за вас. Ясно?
Громов выскочил из-за кустов.
— А, форпост \»зеленых\»! – улыбнулся ему прораб и пошел прочь.
— Срезать бузину не дам, – не удерживая волнение, сказал Громов ему в спину.
Подействовало. Прораб присох к месту.
— Не дам, – повторил Громов.
— Кто это не даст? – не оборачиваясь, полюбопытствовал прораб.
— Я не дам.
— А это как? – поинтересовался строитель из прежней позы и, не получив ответа, наставительно заключил: – То-то. Нет такого, кто помешал бы мне делать на территории стройки все, что предусмотрено проектом.
И только затем он оборотился к противнику.
Должно быть, вид у Громова был нехороший, – так быстро на обветренном лице строителя самоуверенность сменилась оторопью. Его поразила вдохновенность, грозная и в то же время жалкая, читавшаяся в глазах и позе стоявшего перед ним бородатого оборванца. Но он был профессионалом, решающим проблемы в считанные секунды и притом самым окончательным образом. Поэтому он мгновенно смягчился и пошел на попятную.
— Ладно, старина. Моросит. Идем в вагончик, потолкуем без помех.
В тесной подсобке он городил похвалу \»зеленым\», одобрял Громова, признавался в любви к бузине с своего раннего детства, а сам наблюдал.
— На все сто согласен, приятель. Кусты нельзя вырубать. Но начальство… понимаешь? Ты вооружи меня аргументом, таким, чтоб против него не попереть! Без этого – заставят вырубить.
Громов почувствовал, что настал решительный момент. Сосредоточиться мешал не отрывавшийся от него взгляд человека. Чтобы укрыться от него, он тер лоб низом ладони и вдруг вдохновился явившейся беспроигрышной идеей, от величия которой он даже сам оробел.
— Из твоих умер кто? – торопливым шепотом спросил он, вплотную придвинув глаза к лицу собеседника.
— Отец, – недоуменно ответил тот, отстранившись.
— А как тебе будет, если кто срубит бузину или что там… ну на могиле твоего отца? – мрачно торжествовал Громов, даже широко улыбнулся.
— Ну?
— Не понравится?
— Наверное, – не раздумывая, согласился прораб; его больше интересовала реальность, потому он тотчас возразил: – А при чем мой отец?
— При чем!.. При том, блин! Возле этой чертовой бузины двое, в земле!
Проговорив это, Громов застыл. Его охватило огненное чувство правоты, которому он и радовался и удивлялся в уверенности, что то же испытывает сейчас и человек напротив него.
Строгий деловой начальник выказывать этого, однако, не стал. Он начал жаловаться на погоду, из-за которой крышу детского сада залили битумом на неделю позже срока. Затем он рассказал о каком-то штукатуре, молодом хохле, у которого \»поехала крыша\».
— Как ни уговаривали, лежал под дождем голышом и вопил, чтобы не мешали ему греться на солнце.
Громов вежливо посмеялся вместе с прорабом, потом в пол-уха слушал, как тот вызывал по телефону санитарную машину для спятившего. В это время ему представлялись яркие косяки света на стене над его диваном, на котором он лежит в обнимку с инженером и его женой. Довольная улыбка разглаживала его лицо.
— Понимаешь теперь, сколько проблем? – подмигнул ему прораб. Но Громов не слышал.
Его отвезли в психиатрическую лечебницу, и там он остался. Он не таился и охотно рассказывал обо всем, что произошло в лесу. Он требовал, чтобы могилу не трогали. Когда не осталось никого, кто не был бы посвящен в его тайну, он стал неразговорчив, большую часть времени проводил в койке на боку, в обнимку с подушкой, с застывшей улыбкой на губах. Но порой на него нападало беспокойство, обычно после свидания с продавщицей Лялькой, не забывшей о нем. Тогда он требовал, чтобы вокруг могилы сделали ограду, а его назначили сторожем при ней.
Землю возле кустов бузины перерыли на метр вглубь, однако никаких признаков захоронения не обнаружили. Лечащий врач размышлял об этом случае с главным врачом лечебницы.
— Редкая форма паранойи, развившаяся на фоне алкоголизма\», – говорил главный врач.
— Да, – подтверждал доктор. – И, поди ж, с полной блокировкой алкогольного синдрома. Заметьте, ни малейших признаков способности сочувствовать, жалеть, любить, а какая при этом полная идентификация себя с людьми! Не с какими-нибудь определенными, а со всеми сразу, так сказать, с родом гомо сапиенс.
– А может, он действительно убил этих Телешовых? Непредумышленно? И где-то закопал. Какая же тогда паранойя у него? – рассуждал главный.
– В таком случае интересно: где то захоронение? И уцелело ли оно?
Иногда, в погожий вечер, проглотив полстакана раствора спирта, доктор тайком возил Громова к детскому саду. Там, в просвете между кустами бузины и оградой, они с полчаса молча сидели на складных матерчатых табуретах, и доктору казалось, будто на него нисходит приятное чувство, подобное озарению. И он не мог объяснить его.
Добавить комментарий
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.