ЗАПИСНАЯ КНИЖКА


ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

ВСТУПЛЕНИЕ: ПРОМЕЖУТОК

Я из этой страны, опоздавшей родиться,
даже мысленно прянуть не мог.
Потому и мечусь, как ослепшая птица,
на любой телефонный звонок.
Лет на тысячу раньше б, на пару любовей,
на свободу хотя бы одну,
принимая себя без казенных условий,
и без нищей корысти – страну.
Я ее пережил на такой промежуток,
слабый воздух ноздрями ловя,
что уже не гожусь ни в мишени для шуток,
ни в оракулы, ни в сыновья.

Янв. 1998 г., 2 янв. 2005 г.

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

Постарела, затрепалась
Память книжки записной.
Ста страниц ее усталость
Не вместила век земной.
Тут помарка, там накладка,
Вот и вся ее псалтырь.
Адресатов два десятка,
Телефонная цифирь.
Остальное позабыто
И травою поросло –
Жизни серенькое сито,
Смерти мнимое число.
Больше, значит, и не надо,
Чтобы выжить самому:
Полужеста, полувзгляда,
Полуфразы в полутьму.
29 окт. 02

РЕБЕНОК

Пока ребенок мал и худ,
Пока он ходит среди всех
Больших и старящихся тут,
Простим ему наивный грех
Цыпленка в тонкой скорлупе.
Он тельцем просится на свет,
И млеко сохнет на губе,
И слаще счастья в мире нет.
Он худ и мал, простим ему
Все годы неразлуки с ним
В сыром нетопленном дому,
Где дышим воздухом одним.
Он после, может, и простит
Собой, некающихся, нас
За наш невысказанный стыд,
Что все спасал, да и не спас.
Пока мы говорим «пока»,
И больше «да», и меньше «нет»,
Пока дрожит его рука
На всем, где ненависти нет.
6 ноября 02

УБЫТЬЕ

Истребитель пирожных, ореха,
Мастер-лучник и сеятель стрел,
Пересмешник веселого эха,
Как наивно же ты постарел,
Потому что разжиженной кровью,
Концентрической влагою слез
Все измерить надеешься вдовью
Глубь небес – до конца и всерьез.
Все ли стрелы рванутся упруго
И верна ли твоя тетива?
Ни подруги, ни доброго друга
Стариковские слушать слова.
И не надо. Стань тенью на зное
И стрелою, летящей во тьму,
Чтоб убытье твое потайное
Не досталось теперь никому.
14 ноября 02

ПЯТЬ ЭПИТАФИЙ ЗОЛОТОМУ ВЕКУ
«Светлана не только именем, но и душою,
помолись за Асмодея не только именем,
но и тревожным и темным
расположением духа».
Из письма Вяземского Жуковскому, 1852 год.

1. Батюшков

От обеих столиц вдалеке,
С неизбывною хворью в башке,
Посредине родного содома,
Запахнув домотканный халат,
Тридцать лет и полжизни подряд
Он не чует беды и разлома.

Помни, помни… он все позабыл.
Внятных чувств остывающий пыл,
Перемешанный с кровью венозной,
Вологодским ветрам не раздуть.
Он дотянет еще как-нибудь
До конца, до могилы тифозной.

Ну и как тебе, разум слепя?
После книги, как после себя,
Только опыта переизбыток.
Лекарь вязью латинской скрипит.
Помнишь Пушкина? Пушкин убит.
Что за дело тебе до убитых?

Ты и сам в отдаленьи своем
Не способен на больший разлом,
Чем такой, с бесконечною дробью.
Ну какая-то пара веков –
Томик прозы и томик стихов,
Две опоры простому надгробью.

2. Жуковский

После Пушкина перебирать –
Бог ты мой! – долговые бумаги,
Пересматривать каждую ять,
Частной жизни казенные знаки,
Мол, а сам-то, а сам-то, как мы,
Не безгрешен, и ростом не вышел,
И просил беспрестанно взаймы,
Слаб душой, потому и не выжил…
После Пушкина – только стихи,
Только это останется в силе.
Ах, доверьте долги да грехи
Полицейскому злому верзиле,
Не Жуковскому, не старику
Со слабеющей зыбкой зеницей.
Лучших – мало, и век начеку
Метит каждого свежей землицей.
Этот город по-зимнему лют.
С кем бы словом обмолвиться… где там!
Убежать бы… да поздно: вернут.
Даже мертвого. С волчьим билетом.

3. Вяземский

Помолись, Асмодей, за Светлану,
В память вашей невстречи последней.
Лучше новому верить обману,
Чем тянуться за прежнею сплетней.
С Александровых дней только двое
Вас, наследных, держалось доныне.
Вот и время твое гостевое,
Стариковское злое унынье.
Четверть века – ни веры, ни спаса.
Четверть века – до Божьего зова.
Ах, печальный певец «Арзамаса»,
Где твое летописное слово?
Помолись, как просил ты собрата
Помолиться, не зная, что прежде
Век расколет и эта утрата
Вопреки долгосрочной надежде.

4. Баратынский

Это просто воздушный Неаполь,
Существующий здесь и нигде,
Вырастает из солнечных капель
На слоистой воде.
И – стопой маслянистою – стапель,
Словно плуг в борозде.

Краткий сон рыбаря после ловли
Рассказать не берусь.
Хохоток припортовой торговли,
Кто не здешний, попробуй на вкус.
И примерь – уж не для стариков ли? –
Италийской соломки картуз.

И пойми: ты свободен, покуда
Длится этот июль,
Расточитель извечного блуда
Корабельных свистуль.
Слушай речь южноморского люда
Да соленый прилив карауль.

Два часа – до летального сплина
И дороги к мостам над Невой.
Зябко, зябко заноет грудина,
Словно вал налетит штормовой.
Это сумерек поздних руина
Гасит свет над твоей головой.

5. Языков

Ах, друзья-сотрапезники,
Хоть из вас я меньшой,
Русской речи в наперсники
Речью выбран чужой,
Где мальчишечья вольница,
От любви солона,
Хвойной брагою полнится
До краев, допьяна,
А под утро… постойте-ка,
Я за все заплачу! –
Обрусевшая готика
Задувает свечу
На закате империи,
Чтоб увидеть восход –
Как в библейской мистерии
Знаешь все наперед…
Ах, былое содружество,
Я твой вызов приму:
Есть привычка и мужество
Умирать одному.
21 ноября – 19 декабря 02

ТАМ, ГДЕ ДУША
Александру Корсунскому

Жизнь обрывается, в сущности, так:
Вдруг вспоминаешь какой-то пустяк,
Мелочь какую-то, медный пятак –
Плен нумизмата,
В употребленьи лет сорок назад,
Словно до хрипа густой самосад, —
Помнишь, по аверсу пальцы скользят,
Стертая дата.

В ясном сознаньи – куда уж ясней! —
Вспышки железнодорожных огней,
Насыпь у станции, прямо над ней
Месяц-монета.
Двое мальчишек стоят на мосту,
Путая ближнюю к лицам звезду
С дальней, летящей туда, в пустоту
Дальнего лета.

В ясном сознании, там, где душа
С обликом ласточки или стрижа,
Воздух меж ребрами зябко держа,
Любит, родная —
Мелочь какую-то вспомнишь – давно ль
Первую детскую чувствовал боль,
Ныне дрожишь, точно голый король,
Детства не зная.

Двое мальчишек, почти стариков,
Встретятся, может, на пару деньков
Выпить последнюю пару глотков –
И разбегутся.
Жизнь обрывается – ну же, лови
С нею остатки счастливой любви.
Пальцы в малине, а может, в крови:
Треснуло блюдце.
31 янв. 03

…ПОЧУВСТВОВАВ ТЕПЛО…

Скоро ангелы, почувствовав тепло,
Снизойдут к нам и помолятся за нас.
Промелькнет в окне раскрытое крыло
Близко-близко, словно свет, у наших глаз.
Всех, любя, мы именами наречем:
Жить привычно журавлем или скворцом.
Мокнет снег во льду под солнечным лучом.
Плещет лужица расплавленным свинцом.
Но ведь ангелы-то к нам не снизойдут
Ни навечно, ни на несколько минут…

Мы ни ангелам, ни птицам не нужны,
Да и мы привыкли их не замечать.
Мы устали от весны и до весны
На себе носить усталости печать.
Ах, как долго, ах, как долго этот март
Мокрым снегом наши метит каблуки…
Есть у старых зим особенный азарт –
За людскую жизнь цепляться по-людски.
И не виден, и не виден День Седьмой
За бескрайней, за безангельской зимой.
15 апр. 03

СТРАСТНАЯ ПЯТНИЦА

1
Потому ведь и молимся, пишем свои словеса,
Глядя под ноги менее, чем высоко в небеса,
Что не знаем, по сути, ни Рая, ни Ада,
Как земные друг друга во льду полюса.
2
Что услышать надеемся мы, поднимая чело,
То весеннему ливню, то вьюге январской назло?
Что хотим мы от неба? Молчания или ответа?
Но в хотении время Его не пришло.
3
Слава Богу, что Он оставляет в неведеньи нас,
Молчаливо даря или век, или год, или час,
Чтобы прожили мы это время, расслышав друг друга,
Между Адом и Раем, покуда наш слух не угас.
4
Даже в смерти своей мы не знаем Его до конца.
Если б вышло иначе, то сын оказался бы чтимей отца.
О мужчины, глядящие ввысь у отцовских надгробий!
Он стоит среди вас, не являя родного лица.
25 апр. 03

НОЧНОЕ НЕБО
Владу Колчигину

1
Включайся, ночная механика,
Схоластика древних мужей…
Не ФУДЖИ, не КОДАК, не КОНИКА,
А звездная речь ворожей.
Светила еще не исчислены
И души парят высоко,
И чем бесконечнее истины,
Тем гуще небес молоко.
Снежок под ногами поскрипывает
И млечный сочится парок,
И звездчатый иней накрапывает –
Как школьник спешит на урок
Бессмертья, а может, забвенья –
Не ясно еще ничего –
За эти земные мгновенья
Свое распознать существо.
21 янв. 04

2

Ангел летит, отражаясь в неслышной воде,
Дальше и выше,
Так высоко, будто нет его вовсе нигде, —
Вот и гляди же,

С ним, неприметным, родство золотое свое
Выпытай, вызнай.
Нет у тебя ничего – только точки над «е»
В лучшей из жизней.

Самое страшное – это когда, присмирев,
Ты напоследок
Вдруг различаешь какой-то саднящий напев
Памятью клеток.
11 марта 2004

3. Войди!
(Из Роберта Фроста)

Добрел я до кромки лесной, и вдруг
Чудо – песня дрозда!
Вокруг были сумерки, но внутри
Разлилась чернота.

Так неуютно уснуть одной
Птице среди ветвей,
Но можно еще поддержать себя
Певчей игрой своей.

Бледнея к закату, солнечный луч
В груди дрозда не погас,
Чтобы его дыханье согреть
Песней в прощальный час.

Мне послышался в песне той
Зов ночных колоннад,
Словно деревья из глубины,
Бедствуя, гомонят.

Но я и ничуть не мыслил свернуть
От звезд в дремучий прогал,
Пусть бы звали меня туда, —
А никто и не звал.
15 марта 2004.

БОГ И ДРУГИЕ
Андрею Дитцелю

1. Паутина

Я устал говорить, говорить, говорить,
То ли воздух толочь, то ли воду варить,
То ль чешуйчатый иней по скляни скрести,
То ль из сивых волос паутину плести,
И по сивой стене — пауком, пауком,
На невидимой нити качаться тайком,
И концы ее туго тянуть в узелок —
Словно на зиму иней окно заволок,
Узелок к узелку паутину тянуть,
Глядя, словно в себя, в заоконную муть,
В заоконную муть, в окончанье зимы —
Из себя, из оконной фрамуги, из тьмы.
20 июня 04

2. Муха
(легкая пастораль)

… Вот вазочки, вот блюдечки, варенье,
И муха воспаряет над столом,
Однако тут не все стихотворенье,
Хоть мухе вскоре будет поделом,
Когда ее пилоткой из газеты
Прихлопнет дачник, тучен и усат,
Воображая младости приметы
И в ней себя лет сто тому назад.
Но это все же самое начало,
Поскольку муха легкая жива,
А дачницу от жара укачало —
Она легла на час или на два.
И дачник в одиночестве ленивом
Уже готов налить себе чайку,
Подумывая: — Скоро будет ливень. —
Из леса слышно дальнее ку-ку,
А муха… муха села на варенье,
Увязла, крылья легкие сложив,
И дачник, словно он — венец творенья,
Навис над мухой бедною, как взрыв…
Остановись, мгновенье, ты не вправе
Коснуться тленом гордого чела.
Пускай живет оно в простой оправе
С той стороны зеркального стекла.
28 июня 04

3. Бог

Раздвинув мох, как черная вода,
Струится муравьиная орда
Из ближних недр, из мира травяного,
Чтобы уйти отсюда навсегда,
Как мнится ей, или вернуться снова.

Но майский жук, лежащий на спине,
Один, и просит помощи вдвойне.

То припадая к мощи корневой,
То видя у себя над головой
Глубокий космос плоти человечьей,
О жизни молит Бога майский жук,
И муравьиный медленный испуг
Уже лишен какой-то связной речи.

А человек, немыслимый, как Бог,
Ступил на землю, небо заволок,
Смятению существ не уступая.
Жук, муравей, травинка, лепесток —
Все для него природа неживая,

Пока он сам не сгинет среди трав,
И в смерти Богом все-таки не став.
2 июля 04

***

Июль кончается, и нечего терять,
И вспомнить нечего — такой обыкновенный.
И ты берешь то книгу, то тетрадь,
Глотая пыль окраины Вселенной,
Где, прячась, буковки сливаются в одно —
Понять нельзя, печать или чернила.
Не пряла Парка пряжу, а рядно
Застиранное штопала-чинила.
Ты эту ткань попробуй-ка примерь,
Пройдись-ка в ней по-древнему устало.
Она от каждой из твоих потерь
Все более в себе приобретала,
Как некогда Гораций и Назон
Делили с ней то славу, то изгнанье,
И для тебя, наверно, припасен
Один стежок на кромке мирозданья.
Гляди, как нить суровая скользит
Под пальцами… как время деловито,
И не зефир, а буковка сквозит
Неведомого прежде алфавита.
29 июля,
20 авг. 04

ТРИНАДЦАТЫЙ МЕСЯЦ

1
Время выбора, видно, приспело,
но никак я решиться не мог
то ли попросту выйти из дела,
то ли туже стянуть узелок.
Небольшая, казалось бы, горечь –
диковатая травка во рту.
Где бы спорил – а тут не поспоришь, –
наплевать на твою правоту!
Я искал в этой дрёмной травине
доказательств такого родства,
чтобы кровными стали отныне
все молчавшие прежде слова.
Пусть хотя бы одно только слово
станет слышным любовям моим…
Если я не достоин иного,
но зато ведь и неумолим.

2

Я, верно, болен памятью слепой,
как дикий пляж, соленой и песчаной,
завидуя тому, как мы с тобой
качали кроху в люльке деревянной.
Что было раньше? Тощее крыльцо,
случайный кров, служивший нам завязкой,
где мы тянули зябкое винцо
у основанья Стрелки Арабатской.

Что остается старому хрычу,
которому вся жизнь давно знакома?
Я завистью, как латкою, свечу
по-дедовски под окнами роддома.
И где, скажи, укрыться мне теперь,
и чем увлечься, как не словом давним?
Язык мой спит, как замкнутая дверь,
и ветер бьет по связкам, как по ставням.

3

бей же бей меня ты ж хотел
чтобы сразу разлет раздел
ни постелей потом ни тел

угасанье горячих щек
два замка два засова щелк
из парилки на сквознячок

при соседях такой скандал
как детей своих воспитал
то стекло звенит то металл

вниз по лестнице этажи
с этажа на этаж круши
душу вытряси ни души

пусто в городе волком вой
холод ходит над головой
полумертвый полуживой

так шагай же плащом шурша
там где лунная в луже ржа
без дороги и без гроша

и себя самого забудь
хлопни дверью и снова в путь
как-нибудь потом как-нибудь

4

Я плачу о том, что у нас не сложилось,
а то, что сложилось, – не с нами сложилось,
уже не с тобой и уже не со мной,
а с кем-то иным, на планете иной,
где правит природой тринадцатый месяц –
растратчик любви и предатель вины,
где навзничь ложится немыслимый месяц
на ложе, которому мы не нужны,
которое нас не спасет, остывая,
теряя забытые нами слова,
и речь – не учетная, не даровая –
меж нами стоит, ни жива ни мертва.
Скажи мне, не мертвому и не живому,
что мертвое всуе прошлось по живому,
что малый мой разум то плачет, то спит,
по капельке малой мелея, как спирт.
А то, что осталось от наших слияний,
с годами все чище и все неслиянней:
тринадцатый месяц проходит, как вор,
слова превращая в разбой и разор.

5

Стихи шептать начнешь – и шатко на душе.
Как женщину зовешь, с которой жил когда-то.
Она теперь – сама, и старится уже.
Ей мало прошлых лет, а прошлых зим – не надо.

Ей трудно понимать, что жизнь уже не та,
как и стихи о ней уже совсем иные.
Когда-то в них была соленая вода,
а ныне лед на лбу и простыни льняные.

Да и о ней ли ты певучим шепотком?
Вдали не разобрать, кто старше, кто моложе.
Ты не свободен был ни въяве, ни тайком.
Хотя бы в нелюбви вы были так похожи.

РЕТРО

1. Ретро раскрытых голодных ртов

Представляю детей послевоенных годов,
их горячие, голодные, раскрытые рты –
миллионы жадных дикорастущих ртов
от Риги и Кенигсберга до Алма-Аты,
от Мурманска и до Кушки.Таким был и мой отец.
Таким был мой старший друг. И никаких сю-сю.
Мне бы родиться раньше, я б тоже искал свинец
в их детских играх под Харьковом и пел вовсю:
“Внимание! Внимание!
На нас идет Германия!”
Теперь мой отец в Чикаго. Друг видит Иерусалим.
Я же с места не двигаюсь. Пока. Но уже вот-вот.
Новые части света – это такой калым!
Не важно, в конце концов, где человек живёт.
Представляю, как мы однажды соберемся втроём.
Обстоятельства места и времени нам не будут важны.
Мы знаем три языка, но лучше уж мы споём
такую детскую песенку на языке войны:
Внимание! Внимание!
На нас идет Германия!
Теперь мы по-разному голодны,
но вовсе не в этом соль,
а в том, что держава сытых не жалует дураков.
Я знаю свою державу и поперёк, и вдоль.
Лишить меня чувства голода не хватит ничьих мозгов.
С усмешкой, почти циничной, оттуда, куда война
бросила южный говор и детский альт,
я жду персональный вызов, которому хрен цена,
и чую арийский холод и горловое ХАЛЬТ.
…………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………

2. Дворовое ретро

Как от Юмовской до улицы Подгорной*
бродит мальчик одинокий и надзорный.
Он меняет по дороге адреса.
У него такие старые глаза.

У него глаза больные-пребольные,
словно синие простынки номерные,
словно синие больничные дворы
из недетской, не сегодняшней игры.

А пока что из попутного подъезда
вниз выцокивают шафер и невеста,
рядом с ними – перегруженный жених.
Где б им выпить? Не хватило, что ли, места?
Тут и столик, и поллитра на троих.

Наполняется бегучая посуда,
но во двор заходит дворничиха Люда
от гаражных оцинкованных ворот.
Шепчет Люда про невесту: – Ну, паскуда,
пусть ей Боженька ребеночка пошлёт…

Сколько времени? Наверно, половина.
Где-то рядом на грошовом пианино
рассыпается дежурный экзерсис.
Мама школит или дочку, или сына.
До-мажор у них над окнами завис.

Это Людкин утирает злые сопли:
не видать ему дворовые Гренобли,
не гонять ему гаражные мячи.
Каждый вечер – или слёзы, или вопли.
В люди хочется? Долби себе, учи!..

Видно, время не выносит полумеры.
Это небо так бессмертно, и портьеры
трехметровые гуляют на ветру.
Вы не верите? А я-то все для веры
для последней нужных слов не подберу.
——————————
* Переименованные харьковские улицы.
3. Южное ретро

Солнечное величье,
южная амплитуда,
жаркие гнёзда птичьи,
глиняная посуда.
Впору мечтать о кладе
или о райской птице.
Сколько до Гантиади,
столько – до Леселидзе.
В смуглой руке абхаза
раковина морская,
словно другая раса
или судьба другая.
Это вода-праматерь
знает, кто мы такие,
переполняя катер
опытом ностальгии.
Прячась и возникая
в тёмной пучине рая,
шепчет: – Вот я какая! –
нас к себе примеряя.

4. Столичное ретро

Провинциальный эрудит,
до дрожи юный, как лоза,
Москву большущую глядит
во все нездешние глаза,
с такой надеждой на июнь,
так излучающий тепло,
как будто птица Гамаюн
стучит в оконное стекло.
Что сказка – ложь, да в ней – намёк, –
провинциалу невдомёк.
Он столько знает, сколько смог,
и столько сможет, сколько смог.
Так далека его беда,
так далеки его бега,
что этот город – навсегда,
по крайней малости – пока.
Да и куда бежать ему,
и в этом ли его резон,
из тьмы какой в какую тьму,
в какой неуловимый сон,
в ту полуправду-полубред
под бандерольным сургучом,
куда один простой билет
уже и вовсе ни при чем.

СТИХИ ПЕШЕХОДА
1. Черта оседлости
Черта оседлости, наследственность прямая,
тоска азийская, российское родство
то с Рюриком, то с ордами Мамая,
с Малютою, но более всего
(поскольку все – с рожденья до Исхода –
истреблены и высланы, и век
окончен, и нелётная погода,
и больше невозможен человек)
с самим собою – злющим, пятипалым,
не чуемым ни сушей, ни водой……
А что передоверено анналам –
там, позади – за жизнью, за чертой.

2. Двойник

Заштатный украинский городок:
какие-нибудь Валки, Балаклея.
Болотце на окраине, виток
дороги – то правее, то левее –
не все ль равно заезжему хлыщу,
обросшему концертною щетиной?
Он говорит: – Романтики ищу! –
и заедает водочку сардиной.

Мне так понятен этот полубред
и языка зыбучая застылость,
как будто миновало триста лет
и ничего на свете не случилось.
Он сверстник мой иль чуть постарше. Он,
как я, покрыт неверья паутиной,
но все-таки зачем-то пощажён
пока что чернозёмом или глиной.
Мы оба, как растенья, проросли
случайно и на время разминулись,
чтоб снова на окраине земли
сложить в уме названья наших улиц.
А больше мы не знаем ни черта.
Дорога – то правее, то левее.
Глухая топь у дальнего куста.
И пыльная табличка: БАЛАКЛЕЯ.

3. Сыну

В Научном посёлке, где прожил я большую часть
июлей и августов, к осени не поспевая
налив и лимонку по ящикам выложить в масть,
остались, наверно, приметы сердечного рая.

Припомнить бы, что ли, железнодорожный билет –
всего за пятнадцать копеек, то жёлтый, то синий,
вернуть бы…… да ладно, – ну мало ли в жизни примет,
а вот накатило, не требуя лишних усилий.

Но это ведь ересь – гадать на его номерке
до ряби в глазах и до гулкости в сумке сердечной,
как будто вся жизнь уместилась в бумажном мирке,
и нет ничего, кроме станции той неконечной.

А если раскинуть – цифирь, безусловно, права,
когда не рождений приходит черед, но агоний.
И, в сущности, смерть есть активная форма родства,
а все остальное – беспомощней и незаконней.

4. Ты меня поймешь

На Одесской, быть может,
а, может, и на Зерновой
оскользнусь я
и в снег упаду головой,
и замрёт мое сердце,
что жизнь мне давало с лихвой:
неужели живой еще?
Странно ведь, если живой,

потому что, пойми,
невозможно почти
в этом городе
жить, оставаться, идти
поперёк или вдоль,
ослеплённо искать на пути
суетливый разбой перекрестков
с восьми до пяти.

Невозможно,
верней, безразлично.
Такие дела.
Выйдешь из дому –
улица белая слишком бела,
чтобы вновь зацвести.
А когда-то, я помню, цвела.
Это – жизнь перед смертью,
которая вся – догола.

Безразлично,
не страшно вот так –
в снег башкою, пойми.
Это как, наскандалив,
одеться и хлопнуть дверьми.
Наскандаль,
насвистай,
наори,
нагреми
напоследок о том,
что мы были людьми.

5. Трамвай

асфальтовые реки
кирпичные берега
на Пушкинской у аптеки
электрическая дуга
седьмого трамвая вечно
ползущего в Лесопарк
на мокром ветру скворечня
трещит под вороний карк
сеть путевых развязок
устья и рукава
льдистой палитрой красок
мается в них листва
листья плывут как лица
улицу клонит в сон
словно земля пылится
свернутая в рулон
так перевозит город
беды свои тайком
на адреса распорот
паспортным штемпельком

6. Стихи под эпиграфом
…и жить на главной
улице Сумской……
В. Добрынина

По главной улице Сумской
зеркальный дождик моросит.
В нем отражается людской
необоротистый транзит.
А если глянуть сверху вниз,
когда уже совсем темно, –
бурлит вода, как стая крыс,
идущих на морское дно.
Они спускаются с высот,
из “саламандровских” углов.
Им и взаправду не везет
на человеческий улов.
Апаши рымарских дворов,
чердачных лестниц короли,
они легко меняют кров
на свалок тощие кули……
Бредёт продрогшая толпа
по главной улице Сумской,
и грома близкая пальба
звенит стекольной мелюзгой.

7. Вчера, сегодня

Опустевшая зольная давность.
Чёрный уголь осенних древес.
Черновой, ненадежный диагноз:
дня сегодняшнего перевес
над прошедшим. Былая забота –
треск поленьев под жадным огнем.
Пара веток для ровного счета.
Вкус коры на вине травяном.

Окончательный, точный, толковый
не диагноз уже – приговор:
стая птиц над палаткой торговой,
местовой или кассовый сбор.
Люди, ягоды, птицы и травы –
злое сальдо казённой цены.
Ах, денек для державной забавы!
А для большего мы не нужны.

8. Без названия

Уеду, уеду, уеду.
И так я не числюсь в живых.
Ни отпрыску, ни краеведу
неведомы страх мой и стих.

Окончено время любимых,
уже забываемых мест,
и струйка табачного дыма
мне губы ухмылкою ест.

У берега Лопани слижет,
как время, резка и груба,
промоину глиняной жижи
зимы ледяная губа.

От Пушкинской до Маяковской
слепые плывут облака,
и ветер им треплет обноски
костистым углом кулака.

Чего же я жду, пустомеля,
от жизни на этом ветру,
губами шепча еле-еле:
“Уеду, уеду… умру”?

ОРФЕЙ

Не помнит зла улыбчивый Орфей
Среди иных со спутницей своей
На теплоходике экскурсионном.
И есть еще в заначке пять рублей,
И летний день все зримей и теплей,
И за кормою – синее с зеленым.

А спутница его почти седа,
И жизнь прошла с тех самых пор, когда
Ее искал он – и нашел однажды.
И сам он сед, но это ерунда,
Пока стучит забортная вода
В металл, а рыжий воздух сух от жажды,

И нет дождя на много дней вперед,
И тенорок запальчивый поет
По радио призывно-учащенно
Какой-то шейк, а может быть, фокстрот,
Где происходит все наоборот
Во времена чулочного капрона,

Гагарина, Гайдая и гитар,
И песен под фольклор колымских нар,
И Лема с неизменной Родниною.
Один аккорд – и видишь, как ты стар.
Гастрольных планов атомный угар
Стоит над всей огромною страною.

И слушая себя со стороны,
Привычно знать, что больше нет страны,
А есть винцо на донышке стакана,
Солено-горьковатый вкус волны,
А если мы печальны и вольны
И живы – неужели это странно?

Благодари же спутницу свою:
Она была с тобою на краю
Земли и в самой темной бездне ада.
Прими прилива донную струю.
Глоток вина – и оба вы в раю.
Всего один – а больше и не надо.
12 янв. 03

ОБОЮДНОЙ ЖИЗНИ КРОХИ

1

Империя была мне ни к чему:
ее долготы, глуби, вертикали
сродни не просто зыбкому уму,
но зыбкости, которой потакали,
но эху в перегруженных сетях
лесной листвы, слоистой и зелёной,
где каждая мурашка или птах
за теневой теряется колонной.
Да как тут не теряться, Боже мой!
Едино все: не лес, так подворотня.
Не матерок, так ливень обложной.
Не газ, так свет. Не гривенник, так сотня.
И я тогда себе вообразил
тропинку, сад и дом с отдельным входом,
чтоб, возмужав, набраться новых сил
наперекор бессмысленным долготам.
И, мне казалось, веку вопреки,
реальности, сиречь, ее значенью,
вся жизнь моя по линиям руки
меня помчала, словно по теченью.
Но там я ничего не увидал.
Лишь красноватый холод небосвода,
сухой орешник, дикий чернотал –
конечные, как жизнь и как свобода.

2

Острым воздухом испуга
близко-близко от земли
мы дышали друг на друга –
надышаться не могли.

Нас мотало в жар и холод
всполошённого жилья,
словно каждый был расколот
прошлым, будущее зля.

Ломкой поступью на вдохе
мы прошли за шагом шаг,
обоюдной жизни крохи
собирая кое-как.

3

в дому блуждаешь будто в чаще
когда ты очень одинокий
когда глотаешь чай горчащий
на стул садишься хромоногий
а рядом женщина с которой
тебе когда-то было сладко
и так вольготно каждой порой
и так стыдливо каждой складкой
твои взъерошенные чада
взрослеют как-то очень лихо
и ты не знаешь постулата
чтоб унялась неразбериха
глаза твои полны разлукой
а связки желтым никотином
ты мнишь себя глупцом и злюкой
и виноватым и невинным
и хочешь выйти в ночь и стылость
за позабывшимся и новым
и это новое как милость
воздаст и женщиной и словом
броди по городу и слушай
как любит женщина другая
и дом ее дрожит под стужей
из ночи в ночь перетекая

4
Не в моих ли пальцах твои дрожат?
Страх неузнаванья колюч, как ёж.
Каждый шорох твой к моему прижат,
словно этот страх ты, как воду, пьешь.
На челе твоем выступает соль,
а за ней бессонница в свой черёд.
В волосах давно посерела смоль –
в цвет холстины, когда припрет.
Потому что жизнь тяжелей греха,
да и так ли уж ты грешна,
пряча втуне прошлого вороха,
и какого еще рожна,
если мы с тобой теперь заодно,
хоть пари, хоть огнем гори.
И пока у нас не горит окно,
дай побыть у тебя внутри.

5

Только рыхлое небо, гортань да горячий язык,
только сохлые губы, к которым с рожденья привык,
воздадут мне свое, словоблуду:
я другим не бывал и не буду,
и не надо! Пошла у народа под финиш игра
не на шутку, а насмерть, – ему бы покушать пора,
да обутку забрать из починки,
да в лице – ни единой кровинки.

Только легкие, полные дрёмы, да вязкие руки мои
воздадут и восплачут за горькое право семьи,
мне, холопу, и мне, господину.
Как оставлю я жёну едину
на кого в этом доме, в беленой такой конуре,
где одни только окна остались в начальной поре,
а за окнами воздух, как аспид,
ну а люди состарились насмерть?..

6

Давай поживем немного еще,
помедлим с небытиём.
И пусть не прощает нас дурачье,
по-божески – мы вдвоем.

Мы за себя платили сполна:
ты – страхом, а я – стыдом.
Коль страх – вина, то и стыд – цена,
и хватит хотя б на том.

Поскольку мы у себя в дому,
а не у райских врат,
не станем взваливать никому
на плечи свой рай и ад.

Пусть мы иссякнем так тихо, как
день затухает, тих.
И это будет последний знак
только для нас двоих.

Добавить комментарий