С М О Т Р Ю Н А Т Е Б Я
Роман
с элементами эротики и крамолы.
Часть первая.
«Антон»
Дом у залива.
Осень 2001 года.
Я люблю этот огромный гостеприимный дом и бываю здесь часто. Для этого мне нужно всего-навсего потратить ночь на переезд.
Дорогу я тоже люблю — люблю с детства как наиболее обещающее и загадочное приключение: будь то поездка в метро на другой конец Москвы или в пригородной электричке на дачу. В детстве я умела любое – самое незначительное — событие облечь в романтический флёр, и это так и осталось со мной.
Здесь те, кого я знаю и люблю давно, и много новых людей – как обычно. Те, кого знаю и люблю, интересны мне каждый своей неповторимостью. Незнакомцев пока только прощупываю – есть ли среди них личность, в которой можно обнаружить что-то неординарное.
Я приехала с мужем и подругой. Впрочем, это наш обычный состав – на всех более или менее значимых и более или менее интересных мероприятиях мы вместе. Мы вместе со дня нашего знакомства, то есть… то есть, уже двадцать два года…
Моё внимание привлекают два голоса из разных концов дома. В кухонном отсеке между столовой и гостиной какая-то женщина говорит по-испански, а за моей спиной – похоже, около рояля — низкий мужской, приглушённый. Оба звучат волнующе.
Я люблю голоса, в которых слышится нечто более существенное, более ёмкое, чем элементарные физические колебания пространства, складывающиеся в некую словесную информацию. В этом смысле голоса, произносящие непонятные тебе слова — наиболее чистый материал для исследования.
Но я отвлеклась. Мне хотелось бы предварить нынешний момент историей моего знакомства с подругой и мужем.
Двадцать два года тому назад.
Осень 1979 года.
Мы с Дорой сразу потянулись друг к другу. Нас познакомили наши тётушки. Когда-то они учились в театральном на одном курсе, а потом разъехались: моей предложили место в Питере, а Дорина вернулась в Ярославль.
Случилось это ранней осенью — пятнадцатилетие их выпуска, встреча в стенах alma mater, где теперь училась на художника по костюмам Дора. Я же поступила в МГУ на филфак.
Мы обе в то время ещё не тянули на богемных созданий, поэтому и прилепились одна к другой в сутолоке артистической вечеринки.
После капустника и банкета, уже под утро, тётки потащили нас к своему сокурснику, который жил неподалёку в огромной настоящей старой московской квартире. Компания собралась небольшая – человек десять-двенадцать самых трезвых и стойких.
Помню музыку – ею бредила молодёжь вроде нас с Дорой. То обстоятельство, что «старики» секут в ней не меньше, возвышало их в наших глазах, и в то же время уравнивало с нами. Музыка выполняла роль знака, меты, отличавших тебя и твоих единомышленников от всего остального мира. «Скажи мне, что ты слушаешь…» — буквально служило паролем для определения «свои» или «не свои». Дальше – уже среди «своих» — происходил отбор более высокого порядка: «как тебе новый состав тех-то?», «слышал последний альбом таких-то?» — и тому подобное.
Разговоры же их были не совсем понятны, но мы хотели и старались быть причастными – мы впитывали всё, что могло послужить сближению с этим неизвестным народом.
Хозяин квартиры, Антон, уже тогда слыл широко известным в узких кругах театральным режиссёром. Учился он с нашими тётками на актёрском, но к концу учёбы все понимали, что это Богом меченый режиссёр. Сейчас-то его знает весь цивилизованный мир, имеющий хоть какое-то касательство к театру.
Он понравился мне сразу. Я увидела в нём папу с его добротой и жертвенностью, которые, как я теперь понимаю, являются признаком недюжинной силы духа. И хорошо скрываемая печаль таилась в глубине глаз — такая одинаковая у обоих, особенно щемящая, на грани скорби, в те моменты, когда лицо озаряется улыбкой.
Ну вот, теперь надо про папу рассказать. И про маму, конечно, тоже.
Моё детство.
Я помню постоянное напряжение в доме в ожидании вечера: будет он мирным или нет?
Это я сейчас знаю, что моя мама была… ну, если не алкоголичкой, то что-то около того.
Тогда я ничего не понимала: папа, такой спокойный, добрый, хозяйственный вечно вызывал недовольство мамы. К чему она только ни придиралась! И вспоминать не хочу…
Когда она приходила в хорошем настроении, мы с папой были на седьмом небе и боялись спугнуть эту хрупкую реальность чем либо: громким голосом, неверным словом или движением. Мы услужливо предлагали маме ужин, мы осторожно рассказывали ей наши – но только приятные! — новости, мы усаживали её на диван и спрашивали: ты почитаешь, или телевизор включить? не холодно ли тебе? не жарко ли? Папа осведомлялся, что из одежды приготовить ей на завтра – потому что, если утром она обнаруживала невыглаженную юбку, это могло отравить нашу жизнь на ближайшую неделю. Когда мама шутила, мы с папой смеялись её остротам до упаду, мы просто надрывали животики.
При этом нам категорически не следовало выказывать любовь друг к другу – любимой у каждого из нас должна быть только мама. Чтобы доказать это, мы время от времени конфликтовали с папой — маме нравилось мирить нас и ощущать себя единственным связующим звеном. Вы бы давно загрызли один другого, если бы не я, повторяла она.
Тишина и покой могли длиться не больше двух-трёх дней. Потом наступал срыв по какой-либо причине, и наша жизнь превращалась в ад.
Маму не радовали ни мои круглые пятёрки – а училась я только для неё, ни чистота и порядок в квартире – тоже исключительно для мамы. В спокойном состоянии она не замечала ничего, она делалась отстранённой даже от самой себя, где-то над и вне всего окружающего. Но в гневе от её взгляда не ускользала ни одна пылинка, ни одна моя четвёрка, ни одна оторванная пуговица на папиной рубашке.
Иногда мама не возвращалась с работы, и тогда папа говорил, что она уехала в командировку. Мы объединялись в нашей грусти. Не скрывая чувств, мы заботились друг о друге с той предупредительностью и нежностью, какая переполняет близких людей после долгой-долгой разлуки.
В такие дни, точнее – ночи, я спала в их постели с папой. Это наслаждение, пожалуй, было сильней и глубже, чем печаль по отсутствующей маме – притом, что печалило меня вовсе не её отсутствие, а печаль папы, которую он тщетно пытался скрыть.
Мне до умопомрачения нравилось лежать щекой на папиной мохнатой груди: одна его рука обнимала меня за плечо, другая теребила мои длинные волосы или гладила по щеке. От папы пахло душистым мылом или одеколоном, которым он растирал щёки после бритья, и трубочным табаком – папа курил только трубку.
О чём мы только не говорили с ним, лёжа вот так, часами! Больше, правда, мне нравилось, когда говорит папа. Да и что я могла ему поведать: как придурок Лёнька насыпал кнопок на стул нашей русице – моей любимой учительнице, или Колька на уроке химии что-то подмешал в порошок, с которым мы должны были проводить опыты? Это всё папа и без меня, из своего детства, знал. Зато папины рассказы открывали целую вселенную, ключ к которой имел только он, и которая без него так и осталась бы неведомой мне. Папа пересказывал истории – и длинные, с продолжением романы, и короткие рассказы – всё, что проходило через его руки в редакции крупного литературного журнала, и многое из чего так и не попадало в печать. Моё богатое воображение тут же переводило звуковой ряд в визуальный, и я оказывалась в неком параллельном мире, населённом ДРУГИМИ людьми, живущими ДРУГОЙ жизнью, по ДРУГИМ правилам. Я закрывала глаза, чтобы лучше видеть подробности происходящего, так, вероятно, и засыпала. И сны мои, скорей всего, становились продолжением папиных рассказов, потому что в них – как и в папиных рассказах — обитали только красивые, благородные люди, исповедовавшие идеалы красоты и благородства, и совершавшие красивые, благородные поступки.
В мамино отсутствие папа мог меня купать, как в детстве — едва мне исполнилось десять, она запретила нам эти процедуры. Так вот, когда её не было, я просила искупать меня каждый вечер.
У меня уже пробивались волосы в нужных местах и наливались молочные железы – я этим страшно гордилась перед папой и нарочно ойкала, когда он касался мочалкой груди, и говорила: «поосторожней, пожалуйста!». Он по-прежнему в определённый момент говорил: ну, попку и кнопку мой сама.
Как-то я сказала: а ребята называют это писькой.
Это грубо, сказал папа.
А что не грубо? – спросила я — писечка?
Он засмеялся: это не грубо, только не везде стоит произносить подобные слова.
А с тобой можно? – спросила я.
Со мной можно, сказал папа.
А почему ты не можешь помыть мне… кнопку?
Потому, что девочка должна делать это сама.
Но мне хотелось, чтобы папа всё же как-нибудь нарушил это установленное кем-то правило.
* * *
Однажды мы поехали отдыхать в Крым.
Я перешла в девятый класс и была уже вполне сформировавшейся девушкой. Романтизма во мне к тому времени только прибавилось, хоть больше, казалось, уже некуда. Море, лето, весёлые и счастливые мама с папой – всё это поддерживало во мне состояние непреходящей эйфории.
Мы снимали комнату в частном доме недалеко от моря. Дом окружал огромный фруктовый сад, и нам иногда предлагали собрать абрикосы или яблоки — для себя, сколько надо, а чтобы не платить за них, поработать и на хозяев.
Как-то мы отправляли на чердак собранные яблоки – я подавала снизу корзины, а мама и папа раскладывали их в соломе наверху.
Прошло какое-то время, а папа всё не появлялся. Я стала подниматься по стремянке, с трудом таща нелёгкий груз. На середине пути я вдруг услышала мамины сдавленные стоны и хриплый папин голос. Он повторял всё время одно и то же — что-то вроде: «милая, милая моя, любимая, тебе же хорошо со мной?.. скажи, тебе хорошо?.. милая, я люблю тебя… как ты хочешь?.. скажи, как?.. я люблю, люблю тебя…»
Я спустилась, пошла в нашу комнату и села на свою раскладушку. В душе царило смятение, а в голове мутилось, как при высокой температуре.
Я ощутила жар сначала во всём теле, потом постепенно он сосредоточился в одном месте – в паху. Он пульсировал с частотой ударов сердца. Я прижала ладонь к лобку – от неё пошли судороги по всему низу живота. Я раздвинула ноги и положила руку в трусики – там было влажно. Пальцы просились дальше и дальше.
Кончилось всё сладкими содроганиями, исходящими откуда-то из неведомых доселе глубин моего нутра.
Я пришла в себя, когда услышала, что на крыльцо кто-то поднимается. Вошёл папа.
Что с тобой? – спросил он – устала?
Немного, сказала я.
* * *
Мне часто хотелось, чтобы папа, купая меня, прикоснулся к тому месту, которое оказалось источником столь приятных ощущений. Однажды я набралась смелости и сказала: погладь меня вот тут.
Что это ты вдруг? – удивился папа.
Ну погладь – и я положила его ладонь себе между ног.
Ты понимаешь, что это такое? – спросил он.
Мне приятно, сказала я, когда здесь гладят.
И кто же тебя здесь гладит?
Я сама.
Только сама?
Конечно, только сама… но я хочу, чтобы ты…
Нет, сказал папа и вышел.
Больше он не купал меня с тех пор, говоря: ты уже взрослая.
* * *
Я заканчивала десятый, когда мама покончила с собой. Мне сказали, что она умерла от удара, упав на цементный пол в ванной.
После похорон папа лёг в постель и закрыл глаза.
Он умирал несколько дней – просто лежал, не вставая и не шевелясь.
Я трясла его, обливала водой, стаскивала с постели. Я кричала и ругалась грязными словами, слышанными во дворе, которые неуклюже произносила вслух впервые в жизни. Я обвиняла его в эгоизме: ты бросаешь свою единственную дочь, тебе плевать на меня, ты только эту гадину и любишь! Я обличала: ты всю жизнь пресмыкался перед ней – я не могла произнести слово «мама» — а она ненавидела и презирала тебя!
Потом я меняла тактику. Прижавшись к нему, я ласкала его, целовала лицо и шептала: я похожа на неё, ты меня любишь, а я люблю тебя, как никто не умеет, как ЕЙ и не снилось, я буду твоей женой, я уже взрослая и знаю, что мне нужно делать…
Мамина сестра, моя тётушка, тоже пыталась сделать всё возможное, чтобы вытащить его из состояния прострации. Но папа отключился от внешнего мира. Мы и не знали, слышал ли он нас.
Казалось, мне оставалось или сойти с ума, или последовать папиному примеру.
Но в тот момент, когда работники кладбища прихлопывали лопатами землю на его могиле рядом со свежей маминой, я вытерла горючие слёзы и решила, что единственный, по-настоящему дорогой мне человек на этой земле, бесстыдно предал меня. Я сказала ему: ах так! – ну и ладно, я вырываю тебя из своего сердца!
Но это была несусветная чушь. Папу я забыть не могла, я и умершим-то его не считала – ну, ушёл куда-то… за своей любимой… Что поделаешь – его воля!
Я не умела долго обижаться. Тем более, на любимого папу.
Тётка увезла меня с собой в Питер, где я и окончила школу, но поступать я приехала домой, в Москву.
Двадцать два года тому назад.
Мне понравился Антон. И мне очень захотелось понравиться ему.
Я вела себя с ним, как когда-то с мамой – заискивающе смотрела в рот и реагировала преувеличенно восторженно на всё, что он говорил.
Дора, улучив минутку, сказала: что ты перед ним пластаешься!
Я возмутилась: но он мне действительно интересен!
Женщина должна быть загадочной, сказала она.
С этого дня началось моё воспитание Дорой. Теперь я слушала, раскрыв рот, уже её. Я оказалась способной ученицей, сама Дора это отмечала – дважды мне ничего не надо требовалось объяснять. А в жизнь уроки я воплощала сходу.
Мы продолжали встречаться с Антоном и после отъезда наших тётушек. Иногда мы приходили в его театр – он позволял нам сидеть в глубине зала на репетициях, или приглашал к себе – чаще мы бывали у него одни, а порой и в компаниях. Нам – молокососам – льстило его взрослое внимание и отношение на равных его коллег и приятелей.
Дора жила у родственников, но часто ночевала у меня. Я теперь жила одна в большой трёхкомнатной – древней, как я всегда считала – и тоже совершенно московской квартире.
Однажды она спросила: у тебя уже был мужчина?
Что ты имеешь в виду? – не поняла я.
Ну, ты уже спала с мужчиной?
Да сколько угодно! Я с папой спала, когда мама уезжала.
Дорино лицо стало красноречивей любых слов или звуков.
Ты что, серьёзно? – сказала она после некоторой паузы.
Да, а что тут такого? – я всё ещё ничего не понимала.
Ты спала с ним, как женщина с мужчиной?
Я рассказала Доре, КАК я спала с папой. Тут её лицо отразило чувства, напоминающие безысходность и скорбь, овладевающие человеком при взгляде на умалишённого.
Ты что, полная дура или разыгрываешь меня?
Я отвечаю на твои вопросы.
Стой, ты что, не знаешь, чем мужчина и женщина занимаются в постели?!.
Моё детство.
Когда мне было лет пять–семь, в подвале нашего дома жили дворник с дворничихой. Они слыли пьяницами, но работу свою выполняли безукоризненно – подъезд всегда сиял чистыми полами и подоконниками, двор выметался и поливался летом, а зимой — тщательно расчищенные от снега дорожки посыпались солью. Песок в детских песочницах поутру представал в виде египетских пирамид в миниатюре.
Пили они по вечерам, после работы.
Ребята повзрослей как-то позвали нас, малышню, посмотреть, как дед с бабой… — далее следовал по-детски искажённый непечатный глагол в третьем лице множественного числа.
Мы заглянули в незанавешенное окно их убогой каморки. В ней стоял недавно выкинутый соседкой тётей Розой двухтумбовый письменный стол, пара разномастных обшарпанных стульев, этажерка и табурет с обломанным, но живым фикусом – всё это тоже, вероятно, в разное время выносилось кем-то на помойку. В углу, напротив окна, висела раковина с отбитой эмалью, над ней из стены торчал кран. Под раковиной стояло ведро с крышкой, зелёное в серых брызгах – совсем такое же, как большой кувшин у нас в ванной, из которого меня поливали в детстве, пока не появился душ – мятое и тоже с отбитой местами эмалью. Некоторые говаривали, что им доводилось видеть, как в это ведро писают дед с бабой.
Надо сказать, что деду и бабе навряд ли было больше тридцати пяти-сорока.
В поле нашего зрения попадала часть металлической кровати с серым полосатым матрацем и две пары дрыгающихся на нём ног. Потом дрыганье прекратилось, мы ждали-ждали, но ничего не происходило больше, и мы разошлись.
После этого я ещё не раз участвовала в подглядывании за непонятными мне действиями, но, в отличие от остальных, восторга не испытывала.
Двадцать два года тому назад.
Ну да, сказала Дора, только у пьяниц и ханыг это не так красиво и романтично.
А у тебя уже было… ну… с мужчиной? – спросила я.
Тоже нет, сказала Дора, но к этому надо готовиться.
Как это? – заинтересовалась я.
Изучать своё тело, узнавать, что ему приятно, а что нет, какое место наиболее эффектно, а какое следует прикрывать.
Как?
Раздевайся, сказала она.
Совсем? – спросила я.
Совсем.
Я разделась, она тоже.
Грудь хороша, сказала Дора, запомни – это твоё наибольшее достоинство.
А я думала, сказала я, что она слишком мала, для того, чтобы быть достоинством.
Не думаю, что Антону понравится вымя – он человек утончённый, а не мужлан какой-нибудь деревенский. Та-ак, сказала она, поворачивая меня кругом, попка у тебя тоже хороша – маленькая и аккуратная… талия в порядке… ноги… вот только не косолапь, следи за походкой. И не сутулься!
Дора показала мне приём вырабатывания правильной осанки и изящной походки – со стопкой книг на голове.
Потом она заставила меня беспристрастно и критично оценить её достоинства и недостатки.
Я не могла быть беспристрастной, и тем более – критичной. Дора – моя подруга, единственная за всю мою жизнь подруга. Как я могу сказать ей, что у неё слишком короткие ноги и слишком узкие для её бёдер плечи?..
У тебя здоровская талия, сказала я.
Дальше, сказала Дора.
И ужасно прямая спина, мне такой в жизни не сделать!
Критики не слышу, сказала Дора.
Да у тебя всё так классно и правильно!..
Ну, ладно – Дору, видимо, вполне устроил разбор её фигуры по косточкам в моём исполнении. — Переходим к следующему этапу. Гладь себя здесь, сказала она и стала гладить свою грудь.
Ничего, сказала я.
Давай я, сказала она.
Когда гладила она, было щекотно, ещё щекотно было по бокам живота, на шее и спине.
Это твои эрогенные зоны, сказала Дора.
Угу, кивнула я с понимающим видом.
А здесь ты себя когда-нибудь трогала? – и она коснулась моего лобка.
Я вздрогнула от знакомого ощущения и сказала небрежно: так, иногда.
Ласкай меня, а я буду тебя – Дора проявляла деловитость и сосредоточенность.
Мы легли. Дора научила меня более изысканному способу, нежели мой собственный, удовлетворения просыпающейся плоти.
Мы делали это не часто. Думаю, назвать это лесбийскими отношениями нельзя – наши души не участвовали в получении телесного удовольствия.
* * *
Как-то на одной из вечеринок у Антона мы с ним танцевали, и я вдруг почувствовала, что его рука не просто лежит на моих лопатках, а едва заметно гладит их – то перебирая пальцами, то прижимаясь всей ладонью.
После короткого совещания Дора заявила: он тебя хочет.
Что, раздеть? – не поняла я.
Ну, и раздеть тоже, сказала она. Он хочет лечь с тобой в постель.
Когда Дора сказала «лечь в постель» я не знала, что она имеет ввиду: лечь, как мы с папой лежали, или – как дед с бабой? Мне больше нравилось, как мы с папой, но я уже начинала понимать, что взрослые мужчина и женщина ложатся в постель для того, чтобы делать то, на что мы ходили смотреть в подвальное окно.
Моя романтическая натура упорно не желала принимать данный вид взаимоотношения полов – неужели без ЭТОГО нельзя обойтись?
Дура, сказала Дора, это может быть и красиво и романтично, ты что, в кино не видела?
Но в кино кроме поцелуев ничего не показывают.
И вдруг я вспомнила странную возню мамы и папы на чердаке в соломе и яблоках, их изменившиеся голоса.
Это уже ближе к делу, заключила она. Мужчина и женщина делают это для удовольствия. И она рассказала в наиболее доступной для круглых тупиц форме, что и как они делают.
* * *
На годовщину смерти мамы с папой приехала тётушка.
Она знала, что мы – я и Дора – подружились между собой и с Антоном, и его пригласили на скромные тихие поминки.
Тётушка уезжала на следующий день. Мы с Антоном поехали провожать её на Ленинградский вокзал.
Потом Антон поехал провожать меня.
Зайдём? – спросила я на крыльце своего дома.
Он не отказался.
Мы сидели на кухне, пили вино и говорили.
Меня вдруг понесло по детству. Я стала рассказывать про папу, про нашу с ним дружбу. Я плакала от ощущения потери, от выпитого вина и смеялась, когда вспоминала что-нибудь забавное.
Я уже давно не испытывала обиды на моего любимого папу за то, что он оставил меня одну-одинёшеньку на произвол судьбы. Я любила его и тосковала по нашему общению, как тоскуют по тому, чего уже никогда, никогда не вернуть – светло и легко.
Будь моим папой, вдруг сказала я Антону.
Антон посмотрел на меня удивлённо, а я стала горячо объяснять ему, как нам будет здорово вместе – я хорошо готовлю, умею стирать и гладить. Ты живёшь один, говорила я, у тебя много работы, я буду заботиться о тебе, как заботилась о папе.
Удивление в его глазах сменилось ожиданием развязки: то ли это розыгрыш, и я прикидываюсь дурочкой, то ли таковой и являюсь.
Ты не хочешь? – спросила я.
А ты не думаешь, – ответил он вопросом на вопрос – что у меня есть женщина?
Которая стирает и убирает? Так уволь её! Я буду делать всё бесплатно!
Он онемел.
Ты имеешь в виду домработницу, так ведь? – уточнила я.
Нет, – пришёл он в себя – жену.
Да нет у тебя никакой жены!
Откуда ты знаешь?
Я же её ни разу не видела!
Он так захохотал, что я тоже не выдержала.
Когда мы успокоились, Антон опустил голову, помолчал, а потом произнёс: мне кажется, я в тебя влюблён.
Правда? – удивилась я.
Правда. — И он посмотрел на меня очень серьёзно. — Но ты такая глупышка, что я просто не представляю, как с этим быть.
Я потупила взгляд. Я не знала, как расценивать его слова.
Вот побудь моим папой, повоспитывай меня – сказала я и посмотрела на Антона.
Хорошо! – сказал он неожиданно легко.
Правда? – обрадовалась я. – Прямо сейчас?
Прямо сейчас, потому что идти мне некуда, уже второй час ночи, и метро закрыто.
Ура-а-а-а, тихо проскулила я, глядя счастливыми глазами ему в глаза.
Я принялась убирать со стола и мыть посуду. Ура-а-а, напевала я себе под нос, но иногда не выдерживала и при взгляде на Антона взвизгивала – ура-а-а!
Он смеялся и качал головой.
Сейчас я тебе постелю, где ты ляжешь? – я уже стала деловитой хозяйкой дома. — Ты можешь лечь в гостиной на диване, можешь в родительской спальне, а можешь в моей комнате, я там уже год не живу, я сплю у мамы с папой.
Ну и задачка, сказал он. Где посоветуешь?
У родителей очень хорошо спится. Я могу лечь с тобой, мы без мамы всегда спали с папой вдвоём.
Он усмехнулся: ну что ж, если я должен быть твоим папой, пусть будет так, как было у вас.
* * *
Доре я рассказала по телефону всё на следующий же день.
Ну, ты даёшь! – сказала она, — и что, вы спали вместе?
Да, только не так, как с папой.
А как?
Под разными одеялами.
И он не приставал к тебе?
Нет — сказала я с гордостью, хотя, скорей всего, это очко не в мою пользу. Но я гордилась Антоном.
Прошло несколько недель. Мне нравилась наша жизнь – мы жили на два дома: то у меня, то у Антона.
Я обожала его. Мне было бесконечно интересно с ним.
Сколько себя помню, я всегда проявляла жадность до всего нового и неизвестного, я была ненасытной девочкой – меня увлекало всё и вся. Мой любимый вопрос: «почему?» — я должна докопаться до всех деталей и корней. Моя любимая реплика: «расскажи!» — я должна немедленно узнать то, чего ещё не знаю. Я буквально пиявкой присасывалась ко всем, кто казался мне хоть чем-то занятным.
С Антоном мне было ещё и привычно – словно вернулись времена беззаботного детства, точнее, той части моего детства, в которой существовали только папа и я. И именно то обстоятельство, что забот с приходом в мой дом Антона как раз прибавилось, сделало мою жизнь привычной во всех отношениях — оно наполнило её смыслом. В моём понимании жизнь имеет смысл, только если рядом есть человек, о котором ты хочешь и можешь заботиться.
Я отстранила Антона от всяческого рода самообслуживания. Я с усердием следила, чтобы в обеих квартирах царили чистота и порядок. Моя учёба шла как-то сама собой, при этом я оставалась примером всему курсу и получала повышенную стипендию. Чтобы Антон мог быть доволен своим выбором, чтобы он ни в чём не испытывал неудобства, я готова была не спать и ночами. Но этого не требовалось – я всё успевала в своё время.
В первые дни нашей жизни с Антоном я несколько раз ловила себя на том, что нет-нет, да и зашевелится какая-то смутная тревога в моей душе. Потом я понимала, что это моя глубинная память ждёт момента, когда безмятежному миру и сладостной гармонии придёт конец. Внезапное осознание того, что уже нет мамы, которая может нарушить этот покой, всякий раз делало меня ещё более счастливой.
То ли постоянное присутствие мужчины рядом, то ли естественный процесс взросления заставляли меня всё чаще задумываться над тем, сколько же это может длиться – такое вот дружеское сосуществование.
Я начинала всё чаще испытывать волнение рядом с Антоном. Когда я пыталась снять напряжение проверенным способом, у меня ничего не получалось, мне не хотелось этого делать. Мне хотелось, чтобы это сделал Антон.
Антон же вёл себя со мной безукоризненно по-отцовски. Конечно, мы оставались друзьями – мы говорили и спорили, смеялись и делились огорчениями и радостями. Мы подолгу болтали ночами, лёжа на одной широкой постели. Как когда-то папа, Антон приобщал меня к неведомому миру – теперь это был мир театра.
* * *
Однажды Дора повела меня на известный французский фильм о любви.
Я хочу, чтобы у нас вот так же было с Антоном, сказала я.
А он больше не говорит тебе о том, что влюблён?
Нет, ведь он согласился быть мне отцом!
Дура ты! – в который раз услышала я от подруги. — Антон просто благородный, думаешь, если он стал тебе отцом, так он мужчиной перестал быть? Соблазни его.
Это ты дура! Я ни за что не променяю нашу дружбу на какую-то там животную физиологию!
Мы обе были набитыми дурами. Тогда мы представить себе не могли, что самые полноценные любовные отношения могут быть только при глубокой дружбе, а дружба, скреплённая обоюдным физическим удовольствием, это ни с чем не сравнимая по силе и полноте связь.
* * *
После весенней сессии мне предстояло уехать на трёхнедельную практику в Вологодскую область – собирать тамошний фольклор.
Я так не хоронила папу, как расставалась с Антоном. Я выла и ночью, засыпая ещё рядом с ним, и днём, когда он уходил на работу.
Я умру на другой же день, говорила я, я несколько часов и то с трудом без тебя обхожусь.
Ты будешь звонить мне каждый день, и мы будем разговаривать, сколько захочешь, говорил он.
Это, конечно неплохо, но слишком дорого, хлюпала я.
Придётся выбирать одно из двух, практичная ты моя! – смеялся Антон.
Ты ещё смеяться можешь! – я разражалась новым приступом рыданий.
Я не смеюсь, говорил он, я пытаюсь придумать, что с тобой делать, как тебя утешить. Ведь ты не на Луну улетаешь, а за каких-то пятьсот вёрст, и не навсегда, а на три недели. Я вот в армию уходил аж на два года, а это семьсот тридцать дней и ночей, да на другой конец Советского Союза, за семь тысяч километров. – Он сделал паузу и продолжил: – Тут, по крайней мере, понятно, почему меня моя девушка не дождалась.
Я умолкла и посмотрела на Антона. До меня дошла истинная причина моих слёз.
Расскажи!
* * *
На последнем курсе Антон влюбился в девочку, с которой познакомился в пригородной электричке под Новый Год. Она была маленькая и тоненькая – даже в своей пушистой кроличьей шубке — и казалась хрупкой и беззащитной в толпе рвущихся к лавкам пассажиров. Антон помог ей войти в вагон, подсадив на подножку, и поддержал в тот момент, когда какой-то пьяный дядька едва не повалил её в тамбуре.
Сидячих мест им не хватило, и Антон, пристроив девушку в углу у входа, загородил её собой от толчеи. Она не была особенно разговорчива, но, видно, из благодарности за заботу, отвечала на вопросы Антона – односложно, но вежливо. Ехали они около сорока минут. За это время Антон узнал, что девушку зовут Оля, что она живёт в Пушкино, а учится в энергетическом на втором курсе. На вопрос Антона: что может быть общего у такой хрупкой девочки с циклопическим планом ГОЭЛРО, она впервые улыбнулась и сказала, что её профиль – финансы, а не гигантские турбины.
Прощаясь, он выпросил у Оли свидание и без особой надежды пришёл в условленное время к Музею Изобразительных Искусств имени Пушкина с маленькой белой розочкой за пазухой. Она пришла вовремя, чем приятно удивила Антона – не тем, что вовремя, а тем, что пришла. Они часа три пробродили по залам музея, проголодались, съели по три сосиски, выпили кофе с пончиками в кафетерии поблизости и расстались на платформе около Олиной электрички.
Новый Год они встречали не вместе, но вечер первого дня наступившего тысяча девятьсот шестьдесят седьмого провели вдвоём.
Надо же, сказала я, я ещё пешком под стол ходила, а ты уже любовь с девчонками крутил!
Это была первая девчонка, с которой я, как ты выражаешься, крутил любовь, сказал Антон.
Ты что, до двадцати с лишним лет ни разу не влюблялся? – удивилась я.
Антон как-то слишком долго смотрел в стену напротив – даже, скорей, СКВОЗЬ неё, а потом сказал: только один раз. Сказал таким голосом, что я почему-то не решилась настаивать на подробностях этой истории.
А что с Олей? – мне разбирало любопытство, чем всё закончилось.
С Олей они подружились и встречались довольно часто. Поцеловались они впервые после защиты Антоном диплома. Он повёл её в «Прагу», а после провожал до электрички. Там и поцеловал – на перроне, под дождём.
На лето он уехал к родителям, а Олю пригласил в Ялту после окончания её практики. Она приехала на целый месяц.
Потом они вернулись в Москву. Оля продолжила учёбу, а Антон приступил к работе. Осенью его забрали в армию. Оля сказала только, что будет писать. Разговоров на тему будущего она не любила, и на робкий вопрос Антона – ты меня дождёшься? – уклончиво ответила, что в ближайшие два года умирать не собирается.
О том, что у неё есть парень, который должен вернуться из армии будущей весной, она, конечно, ему не сказала.
Вот же… негодяйка! – я хотела сказать более грубо, но сдержалась только из-за Антона.
Никакая она не негодяйка, сказал Антон, она просто глупая девочка.
И что ты, не смог этого разглядеть?
Мне тогда не хватало жизненного опыта, а тем более, в отношениях с женщинами, — сказал Антон, изменившимся, как мне показалось, голосом. — Я верил всем, как себе самому.
А ты… и она?.. – начала я, но не находила нужных слов – ну, вы с ней?..
Антон улыбнулся и опустил глаза.
Нет, сказал он, если я тебя правильно понял, то мы с ней НЕ, мы только целовались.
А как ты узнал об этом… про парня?
Она написала мне о нём через полгода, когда и вернулся этот парень, — сказал Антон. — Она раскаивалась и говорила, что я ей близок и дорог, что я ей очень нравился, но любит она другого, и что тот другой не сможет понять и принять нашей дружбы. Поэтому она прощается навсегда.
Так значит, и время, и расстояние были ни при чём?
Ни при чём, сказал Антон.
Зато после твоей истории я поняла, почему я реву, сказала я и снова чуть не разревелась.
И почему же ты ревёшь?
Я боюсь, сказала я и посмотрела на Антона с опаской и мольбой.
Мы сидели друг против друга за кухонным столом.
И чего же ты боишься? – он улыбался.
Не смейся, сказала я.
И не думаю, сказал он.
Я боюсь, что ты меня не дождёшься.
Произнеся это, я вдруг оказалась перед той самой ситуацией, которая призраком маячила в моём сознании… нет, скорей – в подсознании. Сейчас она словно реализовалась, будучи озвучена, и меня окружила пугающе холодная чёрная пустота – даже озноб прошёл по коже. Я съёжилась и закрыла лицо ладонями. И опять зарыдала.
Почему Антон не попытался успокоить меня каким-то иным образом, кроме слов – не обнял, не погладил по голове, например, просто не протянул руку и не прикоснулся ко мне? Теперь-то я знаю, почему.
А тогда я ждала этого. Потому и ревела – ведь так всегда делал папа в подобных случаях… Его крепкая тёплая ладонь служила самым надёжным укрытием от любой беды.
Так, сказал Антон строго, завтра иду в деканат и прошу освободить тебя от практики, причину придётся назвать без обиняков: абсолютная беспомощность восемнадцатилетней девицы и её неумение жить без родительской опеки.
Не надо, прогундосила я в носовой платок, скажи только, что ты не уйдёшь к другой, пока меня не будет.
К другой уходят мужья или любовники, а я тебе отец, как никак. – Он поднялся из-за стола. – Всё! Мне надоели твои нюни!
Я посмотрела на него снизу вверх, как щенок, которому дали поесть и пообещали ночлег: благодарно и заискивающе. Видела бы Дора!.. Но мне было плевать сейчас на все её Правила Поведения Женщин В Присутствии Мужчин.
Ура-а-а, пропищала я – это заменило виляющий хвост.
Антон засмеялся, и, выходя из кухни, обернулся и покачал головой.
А меня осенила гениальная идея: пойдём завтра сфотографируемся, я возьму карточки с собой, и мне будет не так тоскливо без тебя.
Мы пошли в ГУМ, в фотоавтомат, и нащёлкали четыре полоски карточек.
Здесь режиссёром выступала я: я усаживала его и обнимала сзади за шею, потом наоборот, потом мы сидели вдвоём в обнимку, потом я садилась к нему на колени и прижималась щекой к его щеке. Каждый кадр делался в двойном экземпляре.
Получились сплошные объятия. Но мне только это и требовалось. Я разрезала каждую полоску пополам: выходило четыре по две мне, и столько же – Антону.
* * *
Я не выпускала из рук эти маленькие снимки. Я ехала в автобусе, и смотрела на нас с Антоном, я просыпалась и засыпала с ними.
Моя однокашница как-то спросила: это что, твой любовник?
Совершенно неожиданно для себя я ответила: да.
По-моему, она меня сразу зауважала. А во мне словно что-то включилось — я стала мечтать об Антоне как о мужчине.
Я вспоминала его тело, его запах, его прикосновения, его голос. Я перебирала нашу не очень-то долгую – длиной в несколько месяцев – совместную жизнь, пытаясь найти что-то, что обнадёжило бы меня: он всё ещё в меня влюблён.
Не знаю уж, находила ли я, но сам процесс перебирания в памяти всего, что связано с Антоном, доставлял мне наслаждение. Такое же, какими мне казались наши возможные любовные отношения. Хотя дальше объятий и поцелуев, как в том кино, я не заглядывала, я просто не знала, что же там, дальше: одно дело – теория, преподанная Дорой, а другое – практика…
* * *
Я позвонила Антону с вокзала. Никто не отвечал. Я набрала свой номер – ключи я оставила ему.
Когда я услышала его голос сквозь жуткий треск в трубке, я чуть не лишилась чувств.
Это я, сказала я.
У тебя есть в кармане что-нибудь?
Пятёрка.
Бери такси, я жду.
На пороге мы замерли друг перед другом. Похоже, Антон испытывал те же чувства, что и я.
Я тосковала в разлуке и думала, что ничто не остановит меня в решимости броситься ему на шею. Но теперь, когда я стояла в дверях своей квартиры, где мы были с Антоном не больше, чем друзья, папа и дочка, эта решимость улетучилась.
Войдя, я чмокнула его в щёку.
Он ответил тем же.
Ты всё время жил здесь? – спросила я.
Конечно, ответил Антон, здесь мне не так одиноко, я просто представлял себе, что ты ненадолго вышла и скоро вернёшься. – Это было так приятно услышать, я уже понимала, что могут означать эти слова.
В гостиной стоял букет цветов.
Мойся, и будем ужинать, сказал Антон.
Я приняла душ, высушила волосы и надела банный халат. Воротник я пристроила так, чтобы чуть-чуть выглядывал живот под грудью, а сама грудь обрисовывалась бы под мягкой тканью.
Можно я сяду за стол в халате? – крикнула я из ванной.
Можно, сказал Антон.
То ли мой вид, то ли мои смятённые чувства, то ли всё это вместе взятое, помноженное на чувства сидящего напротив мужчины, нагнетало напряжённость. Вино не расслабляло, еда не лезла в горло – хотя Антон и постарался.
Сославшись на трудный день и позднее время, мы решили лечь спать.
Впервые за всё время мы лежали молча.
В тишине я слышала дыхание Антона – неровное и слегка сопящее. Почему-то это страшно разволновало меня.
Антон, тихо сказала я.
Он молчал.
Ты спишь?
Тишина.
Спишь?
Сплю, так же тихо ответил он, а ты?
Я тоже, сказала я.
Мы рассмеялись. Стало легко, как прежде.
Я скучала по тебе, сказала я и повернулась к нему лицом.
Я тоже, сказал он и тоже повернулся ко мне.
Я протянула руку и погладила его по щеке.
Он схватил её и прижал к губам.
Тогда я сказала: я поняла, что люблю тебя.
Ты всегда меня любила, глупышка.
Нет, я люблю тебя, как мужчину, я хочу быть твоей женщиной.
Он ничего не ответил, только прикусил мой мизинец.
Почему ты не отвечаешь, ты уже не влюблён в меня?
Я влюблён в тебя ещё больше. Но ты ведь понимаешь, что ты мне в дочки годишься.
Это не имеет значения.
Имеет.
Нет! – крикнула я и зажгла свет в изголовье.
Я села, прикрываясь одеялом. Антон лежал и смотрел на меня выжидающе.
Я встала на постели и оказалась обнажённой перед ним.
Он зажмурился и сказал – прикройся, пожалуйста, и ляг.
Я тебе не нравлюсь? Да? Ну, что во мне не так? – мой голос срывался от обиды и подступающих слёз. — Я уродина? у меня слишком большая грудь? или слишком маленький зад?
Не говори чепухи.
А что я сказала? Что? Мне уже – страшно подумать! – скоро восемнадцать лет. – Я на самом деле несла чепуху, бессвязную чепуху: мои эмоции бежали впереди меня, я сама не понимала, что я хочу сказать и что говорю.
Ляг, тихо повторил Антон, и мы поговорим.
Я легла и накрылась. Он придвинулся и стал гладить мою щёку. Я замерла в блаженном ожидании, по всему телу то и дело пробегала сладкая горячая волна. Или озноб?..
Ты, правда, любишь меня? – спросил Антон.
Правда.
А откуда ты знаешь?
Я не могу без тебя жить… ни минуточки не могу.
Это аргумент, – мне послышалась натянутая усмешка. — Но я вдвое старше тебя. Пройдёт время, и ты станешь смотреть на своих сверстников…
Я не дала ему договорить: дурак! тупица!..
Не ругайся, сказал он.
Кретин! что ты говоришь!? ты что, совсем ничего не смыслишь в любви!? – меня трясло, я готова была вцепиться ему в волосы, но сдерживалась, вытянув руки по швам.
Антон прикрыл мне ладонью рот. Я вывернулась.
Ты оскорбил меня и мою любовь! – сказала я, — извинись!
Прости, сказал он.
Не прощу!.. вернее, прощу, но не сейчас.
А когда?
Когда ты поцелуешь меня, это будет доказательством того, что ты относишься ко мне серьёзно.
Антон потянулся и чмокнул меня в щёку.
Мир? – спросил он.
Я отвернулась и зарыдала.
Ты что? Зоя! – Похоже, он испугался.
Я сквозь слёзы прохлюпала: так не целуют женщин… ты без конца оскорбляешь меня… я уже не ребёнок… я взрослая… я люблю тебя…
Он повернул меня к себе и крепко прижал к груди. Я быстро успокоилась и замерла.
Его объятия не ослабевали, дыхание снова стало шумным и неровным. Я потянулась губами к его губам. Он уворачивался, целуя лоб, глаза, мокрые щёки. Было горячо и невыносимо сладко.
Я осторожно высвободила руки и стала ласкать лицо Антона. Потом наши губы встретились. Я уже не ощущала своего тела: только вихрь в голове – пьянящий и неуправляемый.
Через какое-то время мы устали и ослабили наши объятия. Отстранившись, мы всматривались друг в друга. Я видела лицо, которое, казалось, готова целовать без устали. На меня смотрели глаза, полные страсти. Горячие, опухшие приоткрытые губы обдавали яблочным почему-то дыханием.
Я со стоном уткнулась ему в шею. Потом двинулась щекой и губами к груди – горячей и мохнатой, как у папы. Я лизнула один сосок, другой. Тело Антона одервенело, живот, по которому уже скользил мой рот, втянулся и напрягся, в нём бешено бился пульс.
Резинка трусов. Правой щекой я почувствовала под тканью что-то крупное и подрагивающее. Я положила на это свою ладонь.
Зоя… — застонал Антон, Зоя… остановись… — Он пытался оттащить меня, я сопротивлялась.
Я прижималась лицом к горячему твёрдому, как кость, объекту, а рукой проникала внутрь, под резинку. Кожа на этом объекте была удивительно гладкая и нежная. Ниже прощупывалось что-то округлое и упругое — покрытое мягкой бархатистой оболочкой.
Я резко выпрямилась и сказала: я хочу на тебя смотреть — и скинула одеяла с себя и с Антона.
Он лежал, закинув руки за голову, вытянувшись в струнку, на лице гримаса невыносимой муки, вместо дыхания – стоны.
Сама я тоже балансировала на грани обморока. Я уткнулась лицом в его подмышку и решила немного отдохнуть. Словно возвратившись в покинутую оболочку, я ощутила своё тело: руки, ноги, живот, грудь…
Вот тело моего мужчины. Вот два коричневых соска в шелковистых волосах – они прохладные под моими горящими губами и твёрдые, как живые камешки.
Вот его живот, с узкой дорожкой из таких же гладких волос – я тёрлась и тёрлась лицом об этот шёлк.
Дорожка уходит в трикотажные плавки. Там по-прежнему бьётся большая птица. Я решила освободить её и стала сдвигать резинку.
Антон снова громко задышал: Зоя, Зоя…
То, что я увидела, оказалось таким неожиданным, что я замерла в восхищении.
Вот это да! – сказала я.
Антон засмеялся сквозь стон.
Я принялась гладить это живое существо, неизвестное мне доселе. Я перебирала пальцами каждый сантиметр тонкой, нежной кожи и касалась её губами. Всё моё возбуждение куда-то делось, я была зачарована.
Почему, сказала я, повсюду изображают женскую грудь, а это… — я снова нежно поцеловала своего нового знакомца – а эту красоту игнорируют? Ведь это же есть у всех мужчин? – я посмотрела на Антона – да?.. или нет?
Он сдавленно усмехнулся: ты серьёзно?
Что серьёзно? – удивилась я.
Спрашиваешь, сказал он.
Конечно, серьёзно. У всех?
Зоя… – у него не хватало сил отвечать на мои вопросы.
Но ведь это красивей, чем самое красивое женское тело!
И я сжала в ладонях подрагивающий – такой прекрасный — отросток любимого мужчины.
Антон вскрикнул: Зоя! – схватил трусы, прижал их к паху и скорчился, подтянув колени к подбородку.
Я испугалась: что?! что? Антон! я сделала тебе больно? прости меня! что случилось? я не хотела… Антон…
Глупышка ты моя! – рыдающим голосом произнёс он, обнял меня и прижал к себе.
Что, Антон? – я ничего не понимала.
Антон снова лёг, как лежал – на спину. Только теперь он стал другим: напряжение ушло, тело расслабилось и словно потяжелело.
Неужели, ты и вправду не знаешь ничего? – он смотрел на меня с утомлённой улыбкой.
Всё, чего я не знаю, я хочу узнавать только от тебя – сказала я.
Гляди, сказал он и убрал руку.
На месте прежней красоты, во влажных слипшихся волосах, лежало нечто невразумительное.
Гляди, что ты наделала.
Оно лопнуло?! — я была в ужасе. Я переводила растерянный взгляд с лица Антона на место моего разбоя.
Он рассмеялся и долго не мог прийти в себя. Это дало мне надежду, что я всё же ничего не повредила.
Я выждала, когда он успокоится, и спросила: это было не больно? а что теперь?
Это было… это было сладко… А теперь, сказал он, всё может повториться сначала.
Как?
Если ты снова будешь ласкать меня, только давай немного отдохнём.
И он пристроил меня рядом с собой, совсем как когда-то папа: я прижималась щекой к его груди, он обнимал меня за плечо, а свободной рукой перебирал мои волосы.
Мы немного помолчали, и Антон сказал: давай подождём с этим.
С чем? – спросила я.
С близостью.
С какой? – я чувствовала, что за этим словом стоит не то, что я привыкла понимать.
С интимной близостью, сказал Антон, с тем, чем занимаются взрослые мужчины и женщины.
Я взрослая, я скоро буду совершеннолетней.
Вот до того времени и подождём.
Осталось полтора месяца, это ужасно долго.
Он снова засмеялся: ты ещё такой ребёнок, – и прижал к себе моё лицо, не давая возможности возмутиться.
А что мы будем делать до этого? – насторожилась я.
Жить, как жили.
Нет, я не хочу, как жили, я хочу, как сейчас – и стала снова ластиться к нему губами, руками и всем телом.
Теперь я тоже ощутила возбуждение – такое же сильное, как в самый первый раз, жарким летом в Крыму.
Погладь меня, попросила я.
О, Зоя… мы измучаем друг друга.
Нет, мы заласкаем друг друга, а это разные вещи.
Я взяла его руку и стала водить ладонью по своей груди. Но Антон не долго позволил собой управлять.
О, как же это было здорово! Любимый мужчина впервые видел меня обнажённой – это обжигало… нет, это его горячее дыхание. Его руки, его губы касались моей кожи – кровь вскипала… нет, леденела… Мой возлюбленный ласкал меня с исступлённой нежностью… Он дышал громко и тяжело, а я едва сдерживала себя, чтобы не закричать.
Снова вязкий хмельной мёд заклокотал в голове. Но я старалась не отключаться, чтобы не пропустить ни единого мига этого оглушительного блаженства.
Его руки блуждали по моему телу, а я осторожно направляла их туда, где полыхал пожар.
Там, там – говорила я – да, да, вот так…
Теперь скрючилась я – это была боль, но какая-то… да, сладкая… и желанная. И совсем не такая, как с Дорой.
Когда я пришла в себя, я вспомнила о том, что меня, возможно, уже ждут.
Я уложила Антона на спину. Мой новый знакомый предстал передо мной в том же великолепном виде, в каком я увидела его впервые. Я стала играть с ним пальцами, губами, я прижималась к нему лицом, сосками, и это было совершенно умопомрачительно. Антон постанывал, я тоже.
Скажи, что мне сделать? – спросила я.
Не скажу, делай, что захочешь… только не пугайся, когда эта штука снова лопнет…
Хорошо, сказала я, и попыталась сесть на неё.
Нет! — Антон сдёрнул меня с себя. Мы, кажется, договорились, сказал он.
Ладно, согласилась я, это будет подарок на моё совершеннолетие.
Антон вымученно засмеялся, а я продолжила свою игру.
По учащённому его дыханию я поняла – близко то, что он называл «лопнет». Нет, я не хотела так быстро.
Но потом всё же это случилось – тело Антона содрогнулось, а я заворожённо смотрела, как выплёскивается, пульсируя, из маленького жерла на вершине живого утёса густая лава, слышала утробный рык мужчины и помогала рукой этому восхитительному извержению.
Мы заснули под утро обессилевшими, так и не насытившись нашей новой радостью.
Проснувшись, мы долго целовались, купая друг друга в неиссякающей нежности, сделали один другому «сладко», но всё равно не могли расстаться.
У меня-то каникулы, а Антону на репетицию – не то мы так и не встали бы с постели.
Он звонил мне несколько раз. Мы почти не могли говорить и молчали, слушая дыхание в трубке.
Ну, всё, произносил Антон, мне пора.
Я люблю тебя.
Да.
Я жду тебя.
Да, говорил он.
Жду.
Да.
Приходи.
Да.
Мой любимый.
Да… Да…
* * *
Мир стал другим. И это не метафора.
Но я ждала главного – дня, когда я стану принадлежать моему любимому до самого донышка. Дня, когда я стану полноценной женщиной.
Доры в Москве не было – она уехала в свой Ярославль на каникулы. Пожалуй, я была рада – мне не хотелось делить моё неописуемое счастье ни с кем, пусть и с самой близкой подругой.
Как-то Антон сказал: надеюсь, ты знаешь, что от этого получаются дети.
Ну не каждый же раз, продемонстрировала я свою осведомлённость.
Не каждый. Они получаются, если этого захотеть, а если не захотеть, не получатся.
Я не хочу детей, сказала я.
Для этого нужно принять меры.
Какие?
Лучше всего пока – таблетки. Когда станешь женщиной, можно вставить одно приспособление внутрь.
Купи мне таблетки.
Когда у тебя следующие месячные?
Вот-вот.
Мы не смогли остановиться даже на два-три дня. Я думала, что эти весьма непривлекательные внешние проявления внутренней работы женского детородного механизма вызовут отвращение у Антона, но ошиблась – его, кажется, это возбуждало ещё больше и давало импульс новой нежности.
Он снимал с меня всю маскировку и подстилал полотенце. Моя маленькая девочка… уже совсем… совсем взрослая… – говорил он, задыхаясь и целуя мой живот, пах, бёдра. Он ласкал моё окровавленное устье дольше, чем обычно, оттягивая самый последний момент, слаще которого уже ничего не может быть, думала я. Я умирала от восторга и наслаждения.
Потом Антон вытирал меня, как это делают с новорожденными, и, будто перепелёнывая или перебинтовывая, прикрывал кровоточащую рану куском ваты, заботливо обёрнутым бинтом.
* * *
Я начала пить таблетки – приближался мой день. НАШ день.
Мы успели немного привыкнуть к обретённой радости и занимались любовными играми уже осознанно. Антон изобретал разные приёмы ласк, я придумывала свои. Наше ложе было поприщем безудержного творчества.
Впрочем, всё, чем мы ни занимались, превращалось в процесс изощрённого изобретательства.
Антон любил и умел готовить. Делал он это не просто так, между делом, а с полной отдачей. Тривиальная глазунья на завтрак выходила из его рук изысканным блюдом.
Уплетая как-то зажаренную в сыре и яйце рыбу со сваренной в каком-то таинственном ароматном бульоне картошкой, я нахваливала кулинарные способности Антона.
У тебя, говорила я, даже простая картошка и та совсем другой вкус имеет, чем когда варю её я.
Да ладно, сказал он, такая же вкусная картошка получается и у тебя. И добавил: вообще, не скромничай, ты замечательно и очень вкусно готовишь.
Да? А мне кажется, что у меня всё как-то пресно по сравнению с твоим. Может быть, – решила я удариться в подробности – может быть, так кажется, потому, что пока я готовлю, я нанюхаюсь, напробуюсь и потом уже не чувствую ни запаха, ни вкуса. А когда ем приготовленное тобой…
Ну-ну, стоп, хватит! – Он сделал вид, что поправляет что-то на голове. – А то мой лавровый венок увядает.
Без юмора мы тоже не умели жить.
Дом у залива.
Послышалось оживление и шум придвигаемых стульев. Сейчас начнётся то, зачем мы здесь. Точнее, первая часть программы – знаменитая во всём мире скрипка. Здесь она… — точнее, он — по причине дружбы с хозяйкой дома, у которой сегодня юбилей.
Я повернулась к роялю. Дора тронула меня за плечо – я тут! – и села сзади. Антон принёс бокал красного вина.
Пока настраивались исполнители, я вслушивалась в приглушённый шелест голосов. Испанский чуть впереди меня, и мне показалось, что он изредка переходит на русский, а низкий мужской – прямо за моей спиной, рядом с Дорой.
Да, с Дорой он и разговаривал. О капризах погоды – стало быть, они не очень хорошо знакомы, или незнакомы вовсе.
Мне нравился этот голос, и я стала рисовать себе его лицо. Получалось красиво – в моих критериях, во всяком случае.
Зазвучала скрипка, но меня она не брала. Я вообще-то больше понимаю рок – любую его разновидность – нежели классику. Мне кажется, рок — это наиболее живая музыка. Хотя… у кого какие струны в душе натянуты, такая музыка и резонирует. Я – из поколения невоспитанных, неутончённых и неуправляемых. И все эти бомонды и концерты посещаю по протоколу, что называется — положение обязывает. Хотя и отвращения не испытываю – в меру и изредка всё неплохо.
Голос сзади смолк, но спиной я держала поле того, кому он принадлежал. Я уже хотела его руки, потом – губы. Потом остальное.
С обладателем такого голоса предаваться любви – незаурядное наслаждение, подумала я.
Шестнадцать лет тому назад.
Пять лет вместе.
Мы оставались счастливыми любовниками и лучшими друзьями.
Природная сдержанность и немногословность Антона, его обычная погружённость в себя со временем испарились под напором моего буйного темперамента. В отличие от него, я любила проявления нежности, страстности, я любила ласки не только в постели – мне нравилось вешаться Антону на шею, вызывать его на любовную игру — на любой контакт и проявление внимания.
Я долго не понимала, как можно стесняться своего обнажённого тела, тем более – такого совершенного, как у моего возлюбленного: в его фигуре удивительным образом сочетались юношеские стройность и изящество с крепостью и мощью зрелого, матёрого мужчины.
Когда, повзрослев, я поняла природу закомплексованности Антона, он уже от неё почти избавился. Он уже не прикрывался халатом или простынёй всякий раз, когда я изъявляла желание полюбоваться его прекрасной конструкцией. Он то ли обессилел в безрезультатной борьбе со мной, то ли смирился с моими манерами, то ли заразился моей непосредственностью и раскованностью в проявлении чувств. А может быть, я убедила его в том, что он достоин моего поклонения. Но на это ушли годы.
Правда, когда дело касалось любовной игры, Антон вовсе не был скован – вероятно, возбуждение затмевало все другие ощущения, сокрушало любые барьеры — и тогда бесспорный дар гениального любовника смело выходил наружу, оставляя позади все остальные черты его характера. Он позволял делать с собой всё, что мне заблагорассудится, и сам не знал границ.
Засыпать мы привыкли, крепко обнявшись и прильнув каждый к своей вожделенной территории: Антон запечатывал свой персональный вход в мои глубины одной ладонью, другой накрывал грудь, а я зажимала в руке мою любимую – мягкую уже — игрушку.
Лицо Антона таким же странным образом сочетало в себе две противоположности: плотское и духовное, корень и вершину, исток и исход, сплав силы и щедрости, неколебимости и уступчивости.
Как-то под утро – кто кого разбудил, не помню — полупроснувшись, мы потянулись друг к другу в порыве спонтанно возникшего дикого, животного желания.
После Антон откинулся на подушку в изнеможении и провалился в прерванный сон, а я смотрела в сумерках рассвета на его покрытое щетиной лицо. Пролёгшие по щекам складки были печатью недавнего наслаждения — такого сильного, что след, оставленный им, походил на след страдания. В тот момент его лицо показалось мне лицом воплощённой мужественности: основа, канва, опора, залог несокрушимости самой Матери-Природы.
Позже, за завтраком я сказала: зачем ты подбрил свою щетину? она в неоформленном виде придавала тебе брутальности, а сейчас ты похож на… на интеллигента-профессора.
Правда? – сказал Антон. – На какого профессора? — Помолчал и добавил: брутальных дел профессора?
Мы рассмеялись.
Мы смеялись всегда, когда были в месте: это ещё один из Божьих даров моего любимого – тонкий юмор, юмор на полутонах и нюансах, юмор, который, вполне возможно, кому-то и не покажется юмором. Но это был наш с ним язык, наш стиль общения. И даже в постели, на высшем накале эмоций это не покидало нас.
* * *
Наша духовно-интеллектуальная близость усиливала, углубляла телесную, и наоборот. Мы жили интересами друг друга, что только обогащало собственные интересы каждого.
Ещё на третьем курсе я начала писать пьесы. Богатый режиссёрский опыт Антона помогал делать первые шаги на этом сложном поприще.
Летом я защитила диплом и поступила в аспирантуру по настоянию Антона.
Дора тоже защитилась, а Антон помог ей получить направление в один из театров, с режиссёром которого был в приятельских отношениях.
* * *
Личная жизнь Доры складывалась не так безоблачно, как моя. Её первый мужчина оказался не очень чистоплотным, и она лечилась почти год после непродолжительного романа.
Сейчас Дора пребывала в одиночестве и думать не хотела ни о каких знакомствах. Её яростная злоба на подлого обидчика постепенно перерастала в стойкое презрение ко всему мужскому роду. Я понимала, что это лишь прикрытие тоски и страха – тоски по любви и страха новой ошибки — и пыталась вывести Дору из тупика, в котором она неуклонно увязала.
Ты превращаешься в старую деву! – Говорила я.
Ну, девой мне уже не быть… – И я слышала нотки жестокости в её голосе. — А от старости и тебе не уйти.
Я никогда не состарюсь – я люблю и любима! А вот ты…
Тебе доставляет удовольствие топтаться по моим мозолям? Ну что ж, давай… – Она саркастически и снисходительно улыбалась.
Вот! – горячилась я – ты уже и во мне невесть кого видишь! Да я люблю тебя! Ты моя единственная подруга! Я хочу тебе помочь!
Благодарю. – Дора чуть сбавляла обороты. – Но второй Антон ещё не родился на этот свет. Так что моя судьбина на сей раз решена вот таким образом. – Её жест словно демонстрировал монашеское одеяние. – Не плачьте обо мне. У меня есть любимая работа… вы, в конце концов. – Она уже являла собой смиренницу. — Рожайте поскорей детишек, более преданной няни, чем я, не найдёте.
Я не хочу детишек, ты знаешь. И не хочу делать тебя няней, я хочу, чтобы ты снова стала женщиной!
Мне было искренне жаль подругу, лишённую той огромной радости, которую дарила взаимная любовь. При Доре я всякий раз прикусывала язык, как только с него могло слететь очередное «а вот Антон…» — а не говорить о нём больше пяти минут я не могла. И как результат, во мне расцветало чувство вины и перед Дорой – за моё безоблачное счастье, и перед любимым, о котором я хотела кричать на всю вселенную, но не смела открыть рта.
Как-то я спросила у него: что ты думаешь о Доре как о женщине?
Ничего, сказал он, я на неё под этим углом не смотрел.
Посмотри, попросила я.
Зачем?
Она так одинока, ты не мог бы иногда доставлять ей удовольствие?
Ты это всерьёз? – он удивился.
Вполне.
Знаешь, я не ханжа, но не до такой степени…
Вскоре после этого разговора, когда я, вытянувшись, лежала животом на его животе, он сказал: и что, ты готова уступить это место другой?
Если ты о Доре, так она вовсе не «другая», а моя единственная подруга. К тому же, от нашей с тобой дружбы и от тебя как от мужчины не убудет, если ты иногда будешь давать ей хоть немного плотской радости. Ты же знаешь — и я серьёзно посмотрела на него — что от отсутствия мужчины у женщин часто начинается какой-нибудь рак.
Антон лениво усмехнулся.
Не смейся, сказала я жёстко, это правда, это статистикой доказано! А у Дорки уже начался рак души.
И что, мне надо её соблазнить?
О, нет! – Я помахала пальцем у лица Антона. — Соблазнять это уже другая песня! Только попробуй кого-нибудь соблазнять – убью обоих! Я приподнялась и для пущей убедительности сомкнула руки на горле Антона.
Он засмеялся: А в чём разница?
Соблазнять – это работа души. Кто его знает, что потом в этой душе вызреет. Я не потерплю романов – так и знай! А заниматься физическими упражнениями в постели – что здесь такого? В конце концов, вокруг этой оси – сказала я и крепко сжала вновь разбухшую ненасытную плоть Антона – вся наша жизнь, весь белый свет вертится.
Осторожно, не погни ось! – сказал он.
Потом он устало спросил: хорошо, как ты это себе представляешь?
Ну, я поговорю с Дорой, сказала я.
Я поговорила.
Дора сказала: Ты с ума сошла!
И чуть позже: Ну, если ты серьёзно, можно попробовать.
Я лежала в пустой постели и представляла, что и как сейчас делают мой любимый и моя подруга.
Не могу сказать, что я испытывала радость за них… Если точнее, я испытывала дикую ревность. Но потом я сказала сама себе: не будь эгоисткой и жадиной – ты даже в сопливом своём глупом детстве такой не была!
Чтобы успокоиться, я представила себе свою руку как руку Антона, и у нас всё получилось.
* * *
Рассказывай! — сначала я допросила Антона.
Она деревянная, сказал он.
Но ты не надорвался?
Нет, но я хочу тебя ещё больше, чем раньше.
Больше не бывает, сказала я довольная.
В этот раз Антон был неподражаем – как после столетнего воздержания. И те позы из пособия по технике секса, что у нас не получались прежде, дались блестяще, и наслаждение достигало небывалых вершин.
А ты не хочешь попробовать другого мужчину? – спросил он меня.
А что, разве есть ДРУГИЕ мужчины? – я изобразила наивное любопытство — я НЕ ВИЖУ других МУЖЧИН.
Антон задрал подбородок, зажмурился и расплылся в довольной улыбке.
А может, я их не вижу — добавила я совершенно искренне в порыве своего простодушного занудства — потому что у меня не было времени на это, ведь вся моя жизнь заполнена только тобой.
Ну вот, разочарованно протянул Антон, опять лавры на моей голове вянут.
Я поняла, что ляпнула лишнее, и мы рассмеялись.
Дура я, да? – сказала я.
Ты прелесть, сказал любимый.
Они ещё несколько раз встречались с Дорой.
Кстати, она поделилась своим впечатлением о моём любовнике: не знала, что секс может быть таким приятным занятием; если бы не ты, я влюбилась бы в Антона.
Но влюбилась она вскоре в актёра театра, в котором служила. Он был совсем мальчик — девятнадцать лет. Она была его первой женщиной, а это казалось хоть и хлипкой, но всё же гарантией того, что он не преподнесёт ей сюрприза вроде прежнего.
Похоже, мой Антон сдвинул камень, затворявший Дорин источник. Спасибо тебе, милый, за дорогую подругу!
Дом у залива.
Скрипка отзвучала, и после бурных, продолжительных аплодисментов все встали, чтобы размяться и перейти в столовую, где был накрыт стол.
Дора взяла меня за руку и представила мужчине, с которым сидела рядом во время музицирования.
Ну конечно, у этого голоса могло быть только такое имя — Ираклий.
Зоя, сказала я.
Судя по рукопожатию, Ираклий — человек энергичный и деятельный, но закрытый. Похоже, он выше меня на голову, а то и больше, чем на голову.
За столом мы сидели рядом, и он ухаживал за мной.
Антон ухаживал за хозяйкой дома, поскольку был главным её гостем сегодня.
Дора села напротив меня.
Через десять минут я уже знала, что мы с Ираклием проведём ночь вдвоём. Но игра только начиналась – нам предстоял долгий и захватывающий путь к постели.
Испанский знойный голос где-то слева, через несколько человек от меня, словно аккомпанировал нашей разгоравшейся страсти – жаль, эта дама никогда не узнает о своей причастности к той бýре, которая ожидает нас с Ираклием…
Мы были возбуждены, и еда уже не имела для нас значения. Уже ничто не имело для нас значения, кроме ближайшей перспективы.
После великолепного, как и всегда, ужина начиналось клубление. В доме хватало помещений для разного рода занятий, включая небольшой бассейн, который — как ружьё, висящее на стене в первом акте — непременно выполнял свою основную функцию под занавес любой вечеринки.
Где мы уединимся с Ираклием, я пока не пыталась предположить – обычно я отдавала инициативу мужчине. В любом случае, это будет романтично, поскольку мы далеко от моего дома – в моём доме всё настолько знакомо, что я использую его только в отсутствие альтернативы. Я даже предпочту гостиницу, если она не совсем дешёвая.
Правда, бывают случаи, когда я хочу привести мужчину именно к себе домой. Тогда я звоню с вечеринки или из театра – где уж меня застанет желание — своей соседке, молодой женщине, многодетной матери, и прошу приготовить гостиную и спальню «в романтическом духе».
Поначалу – после того, как я стала не в состоянии делать это сама — Дора или Антон проверяли мои покои на предмет наличия романтического духа. Они внесли несколько коррективов, и с тех пор Инна справляется сама – и с едой, и с цветами, и с постелью.
Обычно она убирает у меня два раза в неделю. Я ей хорошо плачу и иногда отдаю кое-что из одежды – то, что она по причине своей религиозности не может надеть на себя, она отдаёт сестре.
Инна.
Убирается она добросовестно – «что ни делаешь, делай, как для Господа», цитирует она Библию, когда я высказываю ей особенную благодарность.
Меня забавляют её разговоры о Боге, о вечности, о грехе и искушениях. Я бросаю свою работу и слушаю Инну, пока она наводит порядок.
Начинаются наши долгие беседы, как правило, с её белыми нитками шитого «кстати»: то ли праздник какой религиозный приближается, то ли минул, то ли «вот прочитала сегодня в Писании…» и тому подобное.
Потом она обязательно вставит: «сходили бы Вы в церковь, хоть на праздничек, полегчало бы Вам…»
Да мне и так легко, Инна, милая!
Да где уж, не рассказывайте! Помолились бы за Вас… За Вас нужно молиться, Вы не ведаете, что творите, вот Вас Бог уже наказал — её голос начинает дрожать — и накажет ещё, опомнитесь.
Меня не Бог наказал, Инна, я сама сделала то, чего не следовало делать. А вообще-то, как послушаю я вас, верующих — говорю я — Богу больше нечем заняться, кроме как наказывать всех подряд и за всё подряд. Он что, для того и создал нас, чтобы мучить своими правилами, а за неподчинение наказывать?
Нет, горячо возражает она, Бог создал нас для праведной жизни, а если мы живём неправедно, Он нас наказывает.
Но ведь Он создал нас по своему образу и подобию, так написано в твоей Библии? – говорю я — стало быть, я вольна поступать, как я считаю нужным. А праведно это или неправедно, плохо или хорошо – понятия относительные. Не может быть всем поголовно одинаково хорошо пусть даже в самой распрекрасной ситуации: на то мы и не стадо баранов, которым только и нужно, что зелёная травка, вода, да загон от ветра и холода.
Инна надолго задумывается, делая вид, что чем-то очень занята – к примеру, оттирает какое-то пятно на ковре. Потом говорит: Бог знает, что неправедная жизнь приводит в ад, вот и наказывает. Мы ведь тоже наказываем своих детей, чтобы объяснить им что-то.
Если бы у меня были дети, я бы их любила, а не наказывала.
Без наказания не получится – это ж для воспитания, как же ребёнок поймёт, что можно, а что нельзя.
А если просто объяснять, без наказаний?
Вот сразу видно, что у Вас детей нет. Дети часто не слушаются.
Может, потому что плохо объясняете, в спешке, на нервах, авторитетом родительским давите?
Иногда не хватает времени, вздыхает Инна. Устанешь порой – я же на двух работах работаю – сил нет объяснять долго, вот и прикрикнешь. А то и шлёпнешь.
Если жить с ребёнком одной жизнью, одними интересами, душа в душу… разговаривать с ним любя, с позиции равного, понимающего друга, а не с высоты положения родителя, вот как мой папа со мной, тогда ничего дважды повторять не придётся, тогда ребёнок поймёт и вашу усталость, и ваше раздражение.
Ой, так это ж работу бросить придётся. А детей ведь кормить надо.
Ну, во-первых, выбирать между телесной пищей и духовной нужно в пользу последней, я уверена – говорю я. Если, конечно, ты из ребёнка личность хочешь вырастить, а не животное или растение, которому только и нужно, что организм насытить. А во-вторых… хотя, скорее, именно это – во-первых, и даже – в главных: зачем детей рожать, коли прокормить их не можешь? Лучше уж сначала денег заработать, а потом ребёнка заводить. Ребёнок – гораздо более серьёзное приобретение, чем мебельный гарнитур, и заниматься нужно только им, ни на что не отвлекаясь. Я бы экзамен ввела на готовность к рождению детей. А то, видите ли, неполноценного специалиста мы из института или ПТУ не выпустим: нам не нужны бракованные холодильники! А дети бракованные?..
Зачем я заводила с Инной эти разговоры? Скорей всего, я просто размышляла вслух, а Инна была оппонирующей стороной, что стимулировало мой мыслительный процесс по данной – давно волнующей меня — теме.
Разве бывают дети бракованные? – Инна немного тугодумка. – Ой, ну да, конечно, рождаются же калеки…
Да ладно бы только физические калеки – не так уж их много, и не их я имею в виду. А вот сколько духовного брака! Подлецы и убийцы из тех же милых пупсиков получаются, что и папы римские. И Гитлер тоже когда-то очаровательным малышом был. Или я не права?
Вот опять Вы… Не знаю… Но дети-то всё-таки рождаются.
Всё-таки рождаются, повторяю я. Вот у тебя пятеро – это потому, что ты детей очень любишь?
Она молчит.
Если ты родила пятерых только из любви к детям, тогда брось всё. Где твоя вера в то, что Бог не оставит ни тебя, ни их голодными? Отдай Богу заботы о хлебе насущном, а детям — свою жизнь. Вложи в них всю душу – как художник в своё творение. Если художник – я имею в виду художника в широком смысле слова, творческую личность – если художник будет создавать свои произведения подобно тому, как ты растишь детей, в свободное от зарабатывания денег время, ничего стоящего у него не выйдет, так – балласт, мусор, не больше. Но культурный балласт – не самое страшное: в конце концов, не будет на него спроса, не станет и предложения. Куда страшней недоделанные люди: пустые, ничем не заполненные человеческие оболочки.
Хотя, пришло мне тут же в голову, как же без этого самого человеческого балласта? Кто тогда будет выполнять тупую, не требующую интеллектуальных, духовных усилий работу? Кто будет полоть морковь, подметать улицы, круглое катать, плоское таскать? Кто будет создавать все те блага современной цивилизации, которыми я сама с удовольствием пользуюсь?..
Между прочим, многое из всего, чем пользуюсь я, недоступно тем, кто своими руками оное производит. Что это – вселенская несправедливость? Своевольное решение капризной фортуны: тебе всё, а тебе ничего? Нет, уверена я, дело в НАШЕМ ЛИЧНОМ выборе. В выборе, который МЫ делаем каждый день, каждый миг, на каждом шагу. И в итоге оказываемся там, где оказываемся.
Всё это, разумеется, никак не вязалось с Инниным пониманием жизни: на всё Божья воля.
Но такого Бога я не понимала. Вот и вела с ней эти долгие беседы в надежде нащупать границу между истинным Богом и богом «очеловеченным».
Я только первого родила по желанию, сказала Инна, в молитвах просила. А потом – как-то само получалось.
Ну, моя дорогая, само ничего не получается. А уж если получилось невпопад, так, в конце концов, аборт сделать можно.
Ой, что Вы! Это же грех — убийство!
Да, женщину, не пожелавшую выносить зародыш, заклеймили убийцей. Объяснили – и даже показали! — что двухнедельная оплодотворённая яйцеклетка это уже человек. А убивать человека Бог не велит – таков основной аргумент противников искусственного прерывания беременности.
Вот и Инна подхватывает: «Бог даёт жизнь, стало быть, и забирать её никто не имеет права, кроме Него».
Но согласись, Инна, говорю я, ведь далеко не все и не всегда просят у Бога благословения, вступая в сексуальный контакт. Далеко не все и не всегда просят Бога о том, чтобы этот акт увенчался зачатием. Беременность наступает по чисто физиологическим причинам – здесь Бог совершенно ни при чём, если не считать, конечно, что физиологические эти причины именно Им сконструированы и по Его же воле почти бесперебойно работают. Вот когда порой вопреки всем диагнозам, по упорной молитве и святой вере, в бесплодном чреве зарождается жизнь – тогда можете вспомнить о Боге, это — Его дар, несомненно! А насильно Бог никому ничего не всучивает. Или ты не согласна?
Инна молчит.
А я продолжаю. Стала бы ты увещевать несчастную женщину, что это Бог ей подарил ребёночка, когда она от пьяного мужа — а то и не мужа вовсе — отбиться не сумела, или когда сама пьяна была? Или девочке — дурочке четырнадцатилетней, которая захотела попробовать то, чем её подружка уже давно занимается — объяснять, что материнство свято и почётно… Ну не глупо ли? Какой дар Божий — когда из любопытства и по недоумию… Пожалуй, не смешно и не глупо — а преступно. Ну, родит первая калеку или беспризорника. При том, что для упражнения человечества в милосердии и без неё — увы! (не к счастью же?..) — хватает материала: не вóйны, так катастрофы бесперебойно инвалидов и сирот поставляют. Вторая – кандалы на молодость свою и образование, да укор на всю оставшуюся жизнь.
А я вот знаю… — и Инна рассказывает мне историю одной молодой женщины, изнасилованной и родившей ребёночка, которая потом вышла замуж за верующего парня из их церкви…
Инна, говорю я, это счастливое исключение. А любое исключение, как известно, только подтверждает правило. Так стоит ли обременять общество бесконечным доказательством того, что подобное порождает подобное? И ради чего – ради слепого исполнения неправильно понятой заповеди? Ради сохранения никому не нужной жизни? Если уж сама зачавшая эту жизнь, сама мать не желает её рождения, кто же тогда ещё может желать – соседи, родственники, государство?.. А кто человека из него лепить будет целых шестнадцать лет? Вы – демонстранты и заседающие в комитетах по борьбе с абортами? Вы не будете – вам некогда, да и своих хватает. А детдома трещат по швам, и преступники молодеют не по дням, а по часам. Так что, не стоит прикрываться Богом там, где Он ни при чём. Не принимает Бог участия в случайных связях, в браках по глупости или по нужде, милая Инна!
Поэтому — хочется добавить мне — предоставьте женщине право самой решать: оставить ли жизнь ребёнку, зачатому по ЕЁ воле, по ЕЁ выбору, по ЕЁ оплошности, в конце концов, или нет. А уж если он возник без её на то согласия – и подавно не говорите чепухи о Божьем даре. Кое-кого, возможно, стоит даже УБЕДИТЬ сделать аборт, успокоив, что кары небесной за это не последует. Тем более что это так и есть! Не мешайте несчастной получить квалифицированную медицинскую помощь – не ставьте её собственную жизнь под угрозу! И не бейте стёкла в кабинете доктора, который делает всё, что умеет, чтобы она с наименьшими потерями вышла из не очень-то приятной ситуации!
И продолжаю: ну, ладно, аборт по твоим понятиям, это убийство, но почему не предохраняться, если ребёнка не хочешь?
Муж не разрешает, говорит, что это грех…
И это грех! Нет, не понимаю я вас, христиан! Рожать одного за одним, не имея счёта в банке, и не зная, удастся ли всех прокормить, душу в каждого вложить — это не грех! А проявить элементарное благоразумие, чтобы сирот при живых родителях не плодить – значит, грех!
Какие ж они сироты? – Инна опять туго соображает.
А кто ж они, если мать с отцом деньги с утра до вечера зарабатывают на двух работах? Да, не голодные, не босые – так накормить и одеть их и в детдоме в состоянии. А то, что только родители ребёнку дать могут – души их богатством наполнить, ориентиры жизненные определить — вам некогда.
Ну, почему, мы же занимаемся с ними, Слово Божье читаем…
Конечно, прости, я сейчас не столько о ваших детях говорю, сколько о тех, что по подъездам толкутся, да дурью маются… растут, как трава под забором.
Может, поэтому Бог и воспитывает… то есть, наказывает людей для воспитания?
Ага! Создал человека, оснастил его детородным механизмом – размножайтесь, мол, а я потом вас перевоспитывать буду! Что ж тогда Он, ваш Бог, не создал какое-нибудь совершенное существо, которое не нужно воспитывать и наказывать?
Как не создал! Создал – Адама и Еву, совершенных людей!
И где же они? Где их потомки – такие же совершенные люди?
Ну, Вы же знаете эту историю… о грехопадении… Они не послушались Бога, и Он их проклял.
М-да… Тут целых две непонятные вещи. Первое: какие же они совершенные, если чем-то там соблазнились, на что-то там позарились? И второе: разве может Абсолютная Любовь – вы ведь так Бога называете? – разве может даже простая любовь проклинать? Не может, скажу я тебе! В противном случае – это уже никакая не любовь, а самодурство и тирания!
Не говорите так, это оскорбляет Бога!
Вот! Еще одна глупость: совершенное существо невозможно оскорбить. Во-первых, совершенному существу не подобает обижаться – на то оно и совершенное, что выше таких мелочных чувств, а во-вторых, его просто нечем оскорбить. Как может муравей оскорбить человека? Хотя… пожалуй, не совсем корректное сравнение — ведь человек не муравей перед Богом, а Его образ и подобие. Так?
Так… – робко говорит Инна, готовясь к новому подвоху.
Я, разумеется, не ставила целью загнать её в тупик – мне было интересно разобраться в логике христианской религии.
А если мы есть образ и подобие Творца, то и отношение Его должно быть соответственным – уважение, общение на равных. А на деле получается что? Вы – моё подобие, но знать всего, что знаю я, не смеете, а то прокляну! Нелогично, извините.
Я ничего не понимаю в логике. Вы, конечно, умнее меня – говорит она кротко, когда не находит, что ответить – но Бог любит не за ум, а за послушание и веру.
Опять абсурд! Истиная любовь, в который раз пыталась я внушить Инне, любит не ЗА что-то, а только потому, что это ЛЮБОВЬ, и ничего другого она не умеет, и уж во всяком случае, ревновать, обижаться и проклинать. Вообще-то я не против того, чтобы верить и быть послушной Богу, продолжаю я, но чтобы кому-то верить или не верить, нужно его для начала узнать. Чтобы слушаться кого-то, нужно выяснить, чего и для чего он от меня хочет. Вот я и пытаюсь познакомиться с твоим Богом. Но пока всё то, что я узнаю о нём, никакого доверия не вызывает, если не сказать – наоборот…
Инна замолкает.
В таком разрезе она, конечно же, к Богу не подходила. Она жила в мире постулатов и догм, подвергать сомнению которые… да что там – подвергать сомнению! — просто задумываться над которыми, было уже само по себе святотатством и богоотступничеством.
Вероятно, зайдя в очередном разговоре со мной так далеко, она, с ужасом слушая меня, жалела, что завела его. Но начинала она беседу, тем не менее, всякий раз, когда мы оказывались с ней в пределах слуховой досягаемости: нести заблудшим душам Благую Весть о спасении было одной из заповедей, которые она старалась неукоснительно выполнять. И ещё молиться об этих самых заблудших душах.
И Инна принималась горячо вымаливать у Бога прощение для меня.
Скажи мне — говорила я, когда она замолкала – если Бог услышит твои молитвы обо мне, что тогда?
Тогда Вы, может быть, попадёте в рай, а не в ад.
А если я не хочу в рай?
Как можно не хотеть в рай?!
Мне там будет ужасно скучно: расхаживай себе по облакам с арфой! – процитировала я любимого в детстве героя.
Хотя, скорей всего, Инна не такие книжки читает своим детям.
Я человек страстей и действий, продолжила я, а не покоя и благочестия, я любопытная, мне хочется познать всё – и возможное, и невозможное, и разрешённое, и запрещённое.
Инна обескуражено замолкала: в её сознании не укладывалось, что можно добровольно не желать попасть после смерти в рай.
Разумеется, понятие о рае и аде к тому времени я уже имела, но то, что рай — это вовсе не зелёный фруктовый сад, а нечто более сложное, невозможно объяснить на языке, ограниченном христианскими понятиями. Точно так же, как не объяснить Инне, что в рай попадают не за «хорошее поведение», а вследствие несколько иных причин.
И, конечно, всё, сказанное мной, не давало плодов. Скорей всего, оно тут же растворялось в той незатейливой детской сказке, где Бог – добрый, но справедливый дедушка, который раздаёт конфетки послушным деткам, а непослушных ставит в угол, а то и розгами сечёт.
Я понимаю и Инну, и иже с ней: в этом, таком простом, чёрно-белом мире, который проповедуется в церкви, всё очень понятно, не нужно напрягать ни дух, ни разум. Это Бог – это Сатана, это праведность – это грех, это хорошо – это плохо. А проповедники, толкователи и популяризаторы Библии не видят или не хотят видеть тех непостижимых глубин, которые сокрыты в каждой фразе этой мудрейшей книги – само слово эзотерика для них звучит ругательством.
Да, именно: одни не видят в силу своего примитивизма, другие не хотят, дабы не лишиться источника существования, которым для них является религиозная деятельность. С первых спрос небольшой – я бы сказала, что их счастье в их простодушии и недалёкости. А вот вторые, конечно же, ответят за своё лукавство – но не на раскалённой сковороде и не в кипящем котле, разумеется…
Иногда я спрашиваю Инну: а это не грех, что ты на грешницу работаешь?
Она отвечает: пусть уж лучше я, кто же ещё за Вас молиться будет?
И то, правда!
Дом у залива.
Я ещё не знаю, откуда Ираклий – из Питера ли, или приезжий – в зависимости от этого можно предположить варианты продолжения.
А пока мы продолжили в «танцевальном зале». Музыка была из новой волны – в смысле, новых веяний — некий синтез лёгкого рока, такого же лёгкого джаза, чего-то психоделического и медитативного. Очень мило и ненавязчиво: хочешь — беседы беседуй, хочешь – танцы танцуй в любом ритме, хочешь — сексом занимайся, вполне чувственно.
Сначала он взял меня традиционно: одна рука чуть выше талии, в другой – моя ладонь. Наши тела на расстоянии – только дыхание в пределах досягаемости.
Его парфюм не из новомодных – ни слащавый унисекс, ни бьющий в нос крутизной «а ля мачо» — это я отметила сразу, ещё когда он сидел за моей спиной. Изысканная классика. Кстати, совершенно незнакомый мне аромат. Интересно – ведь я не только поклонник, но и знаток парфюмерии… И даже психолог по этой части: дай мне твой любимый запах, и я скажу тебе, кто ты. Что же это за аромат? Откуда?..
Мы говорили обо всём и ни о чём. Каким-то образом в беседе появилось море, и мы делились впечатлениями о наших отношениях с этим замечательным существом – единым для всех, и таким разным для каждого.
Оказалось, что Ираклий живёт на море. Я не спрашивала, на каком, а он не говорил. Говорил только, что утром из постели голяком бежит на пляж.
Голяком… в волны… а Вы любите купаться голяком?.. а при луне?..
Это уже началась игра – увлекательная и сладкая. Правда, немного примитивная… мой Антон не позволил бы себе такой пошлости. Но я уже ступила на этот путь и не хотела возвращаться. Тем лучше, подумала я, не будет долгого романа. В конце концов, мне нужно только его тело.
И снова, словно органичный аккомпанемент этой знойной забаве, из людского шума – как из шума морского прибоя — возник женский голос, говорящий по-испански. Я ощутила, что Ираклий отреагировал на него.
Какой красивый голос, сказала я, я весь вечер ловлю его.
Да, сказал он, красивый. Это голос моей мамы.
Правда? – я, конечно, удивилась.
Хотите, познакомлю?
Хочу.
Он повёл меня по направлению к статной, пышноволосой, смуглой даме в красном атласном платье…
Впрочем, это мои выдумки – судя по ладони, пожавшей мою, передо мной стояла сухощавая невысокая женщина.
Это та самая Зоя… – представил меня Ираклий, назвав ставшую известной лет восемь тому назад фамилию.
Восемь лет тому назад.
Открытие сезона 1993 года.
Однажды я проснулась знаменитой.
Накануне состоялась премьера моей пьесы, которую рискнул поставить Антон у себя в театре.
Собственно говоря, я уже была немало известна в кругах театралов и прочих интеллектуалов, но ещё не познала славы. Разве только применительно к Антону, не к себе.
И вот – газеты, телевидение и журналы. Приглашения на встречи, интервью, ток-шоу.
Я не хотела всего этого, и приняла испытанную Антоном тактику – ничего никому не скажу, хоть лопните! Читайте мои книги, смотрите мои пьесы — там ответы на все ваши вопросы. Всё равно, вы напишете то, что захотите, а не то, что я вам скажу.
Первые полгода пришлось нелегко, но потом всё как-то утряслось – за мной закрепилась репутация затворницы, и от меня отстали.
Те редкие – сугубо «специализированные» – бомонды, что мы посещали, были закрыты для журналистов, поэтому жизнь «под стеклянным колпаком» миновала нас.
* * *
Что касается наших личных отношений с Антоном, то они к тому времени перешли в стадию совершенной любовно-дружеской связи при абсолютной свободе личности. Мы пережили и разрыв, и воссоединение. В первый раз это была драма. Потом ещё и ещё — но уже совсем в другом ключе.
Мы научились не путать Божий дар с яичницей и расставили всё на свои места. Наша любовь друг к другу закалилась в испытаниях, очистилась от ржавчины собственничества и стала как булатная сталь – несокрушимой и сияющей.
Мы всегда были рядом, даже когда не были рядом — стоило протянуть руку и набрать номер. Если кому-то из нас хотелось поболтать или поделиться переживаниями, другой оставлял любые дела – друг для друга мы оставались важнее всего на свете. Если хотелось более близкого контакта, мы встречались и проводили время вдвоём, наслаждаясь общностью душ и восторгом, который дарили нам наши жадные до плотских радостей и по-прежнему влюблённые одно в другое тела.
Именно тогда я начала понимать, как важно, чтобы душа и тело оставались в уважении и гармони друг с другом. Только так, уверена я, можно испытать истинную любовь – глубокую, многоплановую и всепоглощающую. Любовь с большой буквы, а не то, что называется этим словом очень часто: привязанность супругов, основанная на общем доме, детях, материальной зависимости; забота о том, чтобы объект этой самой любви был сыт и одет – ведь всё это само по себе ещё не есть любовь, это всего лишь социумные завязки, основанные на инстинктах, рефлексах, и закреплённые стереотипами и кодексами.
Однажды я спросила Инну, что для неё есть секс, кроме исполнения Божьего наказа «размножайтесь». Является ли это для них с мужем проявлением любви и источником наслаждения.
Её ответ поверг меня в уныние. Не так тот факт, что бедная Инна лишает себя огромной радости, Богом подаренной нам, людям — как внезапное осознание сходства церкви, руководимой религией, с любой другой человеческой организацией, руководимой идеологией.
Прежде я понимала религию как выражение присущих человечеству романтических идей, а церковь как их обитель и пристанище для тех, кто проповедует эти идеи или сочувствует им.
Но тут меня осенило: церковь, как и любая регламентированная общность, это аппарат манипулирования. Всякая идеология первым делом расставляет флажки: туда можно, а туда нельзя. Подчиняешься – ты наш, не подчиняешься – камнями забьём, на костре сожжём, или, в лучшем случае, изгоним, отлучим. Разделяй и властвуй, одним словом! Та же политика, только с идеалистической подоплёкой.
Из её сбивчивого ответа я поняла, что несвобода, на которую обрекает тебя принадлежность к церкви, пожалуй, пострашнее несвободы в каком-либо тоталитарном режиме – ведь за неподчинение церкви тебя лишат не просто жизни. Тебя лишат ВЕЧНОЙ жизни! А для верующего ничего ужасней быть не может. Страх – вот чем берёт церковь! И бедная Инна, а с нею и бесчисленное множество других запуганных, не позволяют себе даже размышлять, правы ли пастыри и проповедники, внушающие им то или иное – ведь они наместники Бога на земле!
Но как же при этой несвободе – в кандалах и колодках не только на ногах и руках, но и на сознании и духе — как быть с тем, что «Бог добрый», что Он – «есть любовь»? Что-то не вяжется всё это в единую картину! Может, понятия «Бог» и «церковь» – вовсе не синонимичны?.. Так же, как «вера» и «религия»?
Я осознавала, что этот и подобные вопросы будут волновать и интересовать меня всю оставшуюся жизнь. И что та свобода, которая приходит через познание истины, как говорил Христос, она где-то совсем в других сферах водится — только не в организации под названием «церковь». И искать её – эту свободу — нужно, скорей всего, там, где обитает истина. С большой буквы Истина, а не зарегламентированные догмы и постулаты, которыми религиозные идеологи кормят неискушённые умы и души.
С чего я начала?.. Ах, да – с души и тела.
Наши тела и души находились в полной гармонии. После первого испытания наших чувств, после осознания каждым из нас нашей неразрывности мы перешли в новую стадию… скорей, поднялись на новую ступень отношений.
Мы не скрывали друг от друга своих фантазий, и не держали друг друга на поводке. Любовь, незамутнённая ревностью, безоговорочное доверие и полная свобода хранили нас от неврозов, результатом которых всегда бывает одно: саморазрушение и разрушение всего и вся вокруг.
Мы много говорили об этом с Антоном, зацепившись обычно за мысль о том, что столько лет мы вместе, и нам по-прежнему хорошо. А Инна всё твердит о грехе, в котором мы, якобы, живём, не поставив штампа о принадлежности одного другому в паспортах и «изменяя» друг другу. Сколько раз я говорила Инне, что нам нравится в ЛЮБВИ жить, а не в БРАКЕ. И кто только такое слово придумал для обозначения семейных уз!.. Опять же – уз, узы! Семейные путы, оковы. Брачные цепи…
Так что такое брак? Брак это такое же орудие угнетения человека человеком, порождённое цивилизацией, как и рабовладение. Только от прямого владения личностью человечество в основном уже отреклось, а вот пережитки остались — в форме гражданства с пропиской, например, или брачных союзов.
Другое дело, что в это рабство многие уходят добровольно – за гарантиями, так сказать. Для чего некоторым нужен штамп в паспорте?
Первое. Чтобы он (она) помнил (помнила) о своих обязанностях по отношению к ней (нему). А именно: без напоминаний ночевать только в общей постели (быть готовой отдаться по первому требованию), по первому требованию выносить ведро с мусором (готовить пищу и стирать бельё без напоминаний).
Второе. Если пойдут дети, они будут иметь статус «законных», стало быть, их можно обязать поднести стакан воды в старости.
Третье. Если не сойдёмся характерами, сможем на законном основании делить ложки (простыни) и распиливать кровать (ребёнка).
А почему некоторым штамп в паспорте не нужен?
Первое. Потому, что они любят друг друга, а любовь – это полное доверие и уважение свободы личности любимого.
Второе. Потому, что дети, зачатые, рождённые и растущие в любви, ничего, кроме любви испытывать друг к другу и к родителям не умеют.
Третье. Если любовь пройдёт, что бывает иногда, то её заменит дружба, которая неотделима от любви (в отличие от БРАКА). А дружба – это взаимопомощь, кроме всего прочего.
Как и в любом деле, в регистрации или нерегистрации брака у каждого свои мотивы – повторюсь: все мы разные.
Кому-то просто хочется, чтобы всё было «как у всех». Нарядный костюм и белое платье; свадебный кортеж, разъезжающий по местным достопримечательностям в виде вечных огней и винтовок образца 1914 года гигантского размера, впившихся в небеса; зависть подруг и друзей; шикарный ресторан, а если не ресторан, так кафе или столовка, но непременно с ломящимися от еды и питья столами и т.д. и т.п.
Кому-то всего этого тоже ужас как хочется, да прочие, сугубо практические, соображения сдерживают – квартирный вопрос, например: всякие-разные там «снос» или «расширение» пострадать могут.
А кому-то всего этого вовсе и не надо, надо только, чтобы потом… ну, в случае чего, любимые или дети не тратили времени и сил на доказательство причастности к жилью, имуществу и прочему «совместному хозяйству», обивая пороги судов и отстаивая свои законные права. Законные – не то слово, пожалуй, в данном контексте… Очевидные права. Но нет такого понятия — всё управляется ЗАКОНАМИ! Ведь мы ЦИВИЛИЗОВАННЫЕ люди, в отличие от дикарей и варваров!
Да, мы цивилизованные люди. Но главное, если не единственное, отличие «хомо цивилис» от «хомо эректус» это несчётное количество законов, занимающих сотни километров книжных полок, сотни миллионов умов и множащихся делением со страшной силой, как бактерии в питательном бульоне – в наших ОЦИВИЛИЗОВАННЫХ отношениях.
А если бы человечество не придумало законов? Да не было бы и преступников! Преступать-то нечего! А как только кто-то установил: это хорошо, а это плохо – тут же нашёлся другой, решивший оспорить первого. И пошло-поехало… Закон на закон, человек на человека, государство на государство. Ну, а церковь – на церковь…
Правда есть ещё кое-что, кроме писаных законов, что можно… ну, или не можно… преступить. Это совесть. Но — увы! — человечеством давно уже правит страх наказания, а не совесть. Конечно, не всеми, следует оговориться. Для кого-то внутренний моральный кодекс – всё ещё главнейший из всех ориентиров. А над кем-то и страх наказания не властен.
С чего это я — оптимистка и идеалистка – взяла? Да просто иногда смотрю по телевизору хроники наших дней.
Вот некто, облечённый властью и в дорогой костюм (нынче это неотделимо одно от другого), заливается соловьём о том, как хорошо скоро будет всем оттого, что именно ему мы поручили наше будущее, а сам грубо и спешно высасывает все соки и из земли, на которой живёт, и из народа, который ему поверил.
Или вот: в стране война, гибнут соотечественники, если не соседи и родственники, а кто-то под этот шумок – под шумок войны – тащит на тачке холодильник из разрушенного магазина или скарб из разбомблённого дома, где лю… трупы ещё не остыли…
И это всё – третье тысячелетие от Рождества Христова!
Двадцать веков прошло с тех дней, когда Божий Посланник принёс на землю рекомендации от Отца нашего Небесного: как поступать, а как не стоит, чтобы жизнь твоя удалась.
Не кради и не пожелай чужого — лучше заработай. Попроси, в крайнем случае – дай ближнему шанс сделать доброе дело.
Не ври: всё тайное станет явным — рано или поздно — зачем тебе краснеть потом.
Ну, и так далее…
Любите, возлюбите! – повторял Он – любите себя, друг друга, Бога. И именно в этой последовательности, ибо: как сможешь любить Бога, «которого не видишь, если не любишь брата, который рядом», и как сможешь любить «ближнего, как самого себя», если себя не любишь?.. А сам без устали подавал пример любви и милосердия.
Если бы человечество придерживалось мудрых советов нашего Творца, не было бы нужды в гражданских, уголовных и всяких прочих кодексах с многотомными комментариями. Да ещё различных для различных стран: выходит, у каждого субъекта своя правда, и там можно делать то, чего нельзя здесь? Почему?..
Да потому, что всё, что сверх десяти заповедей – от лукавого. От лукавого человеческого нутра. Это человек придумал, что, если очень хочется, то можно. Нужно только закон правильно написать… м-м-м… ПРАВИЛЬНО написать. Чтобы он, закон, читался и так и эдак: вроде бы, не прав… ан нет – прав таки… И разворачиваются баталии над статьёй, строкой, буквой закона, прецеденты в ход идут, жюри присяжных головы ломает, судья очки подсчитывает…
Всё проще: виновен или невиновен – сам знаешь, и Бог знает. Зачем тебе индульгенция? Рано или поздно всё равно с поличным попадёшься. А то, если не совестью, так страхом загрызен будешь…
Но воз и ныне там: врали, врём и будем. Только уже не на ушко за углом, а при свете дня и прожекторов на весь белый свет. Кто другого переврёт – ему слава, почёт и все блага. Крали, крадём и будем. Да не мелочась — не дыню или рубль, а сразу кусок страны. Только поделись, с кем надо, и – спи спокойно. Убивали, убиваем, и – похоже – долго ещё будем убивать. Только эффективней гораздо: копьё стало пулей, праща и ядро – самолётом с бомбами. Себя, любимых, тоже не щадим. Духовные переживания заменили физиологическими – тут и страсть к открытию новых кулинарных материков, и уход в искусственно созданный мир блаженных ощущений: игла, стакан с волшебным зельем — и ты в эмпиреях.
А можно ли что-нибудь сделать, чтобы бывшая некогда раем Земля снова стала управляема одним-единственным законом: «человек – это образ и подобие Бога»? Я бы это даже и законом не стала называть, я назвала бы это точкой отсчёта личности. Можно ли сделать что-то, чтобы избавить человека от искушения преступить то, что так хочется преступить, и от страха последующего наказания?
Конечно! И очень просто — упразднить все законы. Нет законов! Ни-ка-ких! Нечего преступать, нечего бояться!
Но что же без законов-то делать? Как человечеству – той части его, которая законом кое-как, если не руководствовалась, так управляема была — жить, не боясь ничего? Выходит — всё можно? Да! Можно всё! Пусть каждый делает то, что хочет — это его право, данное ему Богом право делать свой собственный выбор!
Тогда крадущий, убивающий или обижающий сможет быть беспрепятственно убит, избит или любым другим способом наказан поруганным. Или помилован… В итоге – агрессивные и воинственные, горячие и мстительные перебьют друг друга. Останутся миролюбивые и прощающие.
Тогда хитрец и подлец, роющий яму другому, рано или поздно сам угодит в неё – без суда и следствия. А простодушные выживут с тем, что имеют.
Тогда уничтожающие себя водкой, наркотиками и прочими доступными средствами, добьются своего — они благополучно уйдут туда, куда так целеустремлённо рвались. Только не мешайте им! Их не станет. Некому будет подавать дурной пример глупым и неопытным, некому будет плодить себе подобных – больных и уродливых физически и морально. И тогда не нужно будет отнимать у детей, желающих учиться и жить, средства, которые идут на лечение неизлечимых и исправление неисправимых.
Произойдёт ещё один отбор – «неестественный». То есть, не естество, не матушка-природа его инициирует, а поднявшееся над нею двуногое существо, «человек…» ну язык не поворачивается добавить «разумный». Ведь «мыслящий» — ещё не означает «разумный»…
Возможно, в процессе отказа от человечеством придуманных законов и перехода к Божьим рекомендациям – а они во всех святых книгах всех религий одни и те же — в условиях вседозволенности, будет множество невинных жертв. Даже – скорей всего, будет.
Я уже слышу истерический крик: «а сегодня, сейчас как жить?! кто меня сегодня защитит? детей моих? выходит, попаду я в мясорубку становления новой формации, перемелет меня, а они потом счастливыми жить будут? нет, я тоже хочу!..» Это голоса тех, кто ещё не знает о том, что жизнь вечна. ВЕЧНА! То есть, не прекращается НИКОГДА. Сделай свой выбор здесь и сейчас – чтобы потом не было мучительно больно.
А жертвы… Меньше ли их нынче, при наличии огромного количества законов, правил, уставов, норм – международных в том числе? Когда одни, воюя с другими, убивают под руку попавшихся; одни бросают других – целые народы! — на алтарь своих личных амбиций; одни, верша суд над другими, той же метлой метут и виновных и непричастных; одни, уничтожая себя самих, сеют отраву вокруг?..
Да, возможно, ряды наши поредеют. Возможно даже — очень. Но так же возможно, что от этого остатка начнётся новый виток развития человека как подобия Божьего. Перерождение «человека нынешнего» в «Человека Духовного», в «Человека Любящего».
Я бы ещё добавила: нужно всеми возможными способами, на всех существующих языках и наречиях, на всех доступных нам носителях оставить одно-единственное завещание потомкам: «Люди, не придумывайте и не внедряйте НИКАКИХ законов, чтобы у вас не возникало соблазна их нарушать, ибо — нет закона, нет и преступления!»
Тогда я подумала впервые: а может, и Сатана, и грех это выдумки человечества в собственное оправдание? Не можем блюсти установленных самими собой и для себя же правил – вот и сваливаем последствия на козни искусителя.
Но всё проще: Бог это любовь и созидание, человек – вражда и разрушение. Вопреки утверждениям всех религий, Бог не принуждает человека ни к чему. Уверена, небеса радуются, когда каждый из нас думает СВОЕЙ головой, идёт СВОИМ путём, делает СВОЙ выбор – иначе, что ж это за «образ и подобие»? А уж если при этом у Отца твоего небесного совета спросишь, выбор свой с его рекомендациями соотнесёшь и любви поступок свой посвятишь – тут тебе и помощь от него, и защита. Да так, что удивляться будешь – то ли ноша полегчала, то ли сил прибавилось.
Об этом и была моя пьеса. О том, что всё в современной жизни – пустые условности, настолько перегрузившие общество, что оно запуталось окончательно и душит себя своими же руками. Если за поступком не стоит любовь, грош ему цена – во славу или во имя чего ни был бы он совершён. Нет плохого или хорошего — есть только любовь и нелюбовь, созидание и разрушение.
Мы волновались оба. Тема не слишком популярная — не детектив, не любовный треугольник. Жанр непонятный — не комедия, не трагедия, не экшн. Пьеса для двух артистов – но не диалог, а два монолога. Слишком философично – не ко времени, думали мы.
Но ошиблись. И радовал нас не успех сам по себе, а отклик и понимание.
Мы поздравили друг друга, как никто не смог бы этого сделать… Остальные поздравления стали просто приятным десертом.
Дом у залива.
Очень мило, сказала по-русски его мать. И представилась в ответ: Карина.
Мы поболтали о том о сём, и Ираклий предложил прогуляться к заливу.
Была поздняя осень, промозглая погода с ледяным ветром, от которой не спасала никакая одежда – а тем более наша, рассчитанная на комфорт автомобиля и пятисекундную перебежку из его укрытия в тёплые объятия жилища.
Но нас грело изнутри, поэтому мы не скоро вернулись в дом. Хотя и до залива не дошли.
Мы притулились где-то с подветренной стороны беседки, которая – я это помню – стояла на возвышении, и из неё открывался живописный вид на водную гладь.
Мой спутник вполне деликатно приподнял ворот моего мохерового пальто и провёл пальцами от виска к подбородку.
Рука подрагивала. Это приятно, я люблю волнение. Волнение – это признак жизни, а я люблю жизнь.
Я сняла очки и положила их в карман. Он принял это за сигнал и осторожно приблизил своё лицо – я ощутила тепло дыхания. Я коснулась волос, лба – лоб высокий и выпуклый, потом тронула губы.
Мы целовались долго. Мне не совсем нравилось, как делает это Ираклий – немного форсированно и слегка агрессивно. То ли дело Антон – он деликатно отдавал мне ведущую роль, а сам только подхватывал мою инициативу и отвечал на мои подсказки…
Мы распахнули наши пальто и касались телами, прикрытыми лишь моим тонким платьем и его шёлковой сорочкой. Вожделение и готовность мужчины, обнимавшего меня, были уже вполне осязаемы.
Я пропустила пальцы между пуговиц чуть выше ремня и ощутила крепкий живот, покрытый густой шерстью. Это хорошо – с телом всё в порядке.
Он скользнул рукой к моей груди и большим пальцем водил по её основанию, подбираясь к соску. Он делал это очень умело. Не будь сейчас почти зима…
Однажды мы с Антоном лежали, засыпая после напряжённого дня. Сил на ласки не было у обоих.
Я сказала: ну, хотя бы положи ладонь на мою эрогенную зону.
Да ты вся — сплошная эрогенная зона без границ, засмеялся он.
Это было правдой – моё тело до кончиков ногтей с трепетом и благодарностью принимало ласку мужчины.
И всё же, грудь моя любила руки и губы больше всего. По крайней мере, в самом начале игры.
Я остановила Ираклия и сказала: я не поклонница экстремального секса.
Давайте уедем, сказал он.
Это был не первый мужчина в моей жизни за последние пять лет. Но тоска о его лице и теле, которых я не смогу увидеть, впервые кромсала душу тупыми ножницами.
Проводите меня сначала к мужу, попросила я.
* * *
Часть вторая.
«Давид»
Шесть лет тому назад.
Мужем моим Антон стал шесть лет тому назад.
Он всё же сделал мне официальное предложение. К тому времени нашему союзу исполнилось шестнадцать лет.
* * *
Летом девяносто пятого мы поехали с гастролями в Израиль. Точнее, поехал театр Антона, а я – за компанию. В своём репертуаре он вёз две моих пьесы, одна из которых была по мотивам Библейских пророчеств, соотнесённых с нашим временем, новыми духовными веяниями, и мне хотелось посмотреть, как это воспримут на родине пророков.
Гастроли открывались классикой еврейской литературы в авторской обработке Антона — Шолом Алейхем и его герои. Антон подбирался к этому, сколько я себя помню рядом с ним.
Отзывы последовали от лестных до восторженных.
Мои пьесы приняли неоднозначно. А та, что о пророчествах, вызвала полярные мнения. Ну и здорово, порадовалась я, для меня это стимул — я работаю, чтобы работать, а не за лавры. Единственная моя корысть – задеть души.
На третий день, после очередного триумфального закрытия занавеса за Алейхемом, я пошла в кулисы, чтобы присоединиться к Антону. В этот вечер мы были приглашены на ужин к бывшим москвичам, с которыми я успела познакомиться на заре нашего романа – до отъезда они работали в одном театре с Антоном.
Антон разговаривал с приятным высоким мужчиной. Это было обычное явление после спектаклей, но я слишком хорошо знала моего возлюбленного, чтобы немедленно не ощутить высокое напряжение в атмосфере, окружавшей обоих.
Он, заметив меня, подозвал жестом и представил нас друг другу: Давид, Зоя. Я ответила на приветствие и сказала Антону: я подожду тебя. Он сказал: хорошо.
Я снова подумала: что-то не так, Антон очень взволнован, на профессиональный разговор это не похоже.
Я присела в опустевшем тёмном холле и закурила. То ли опыт драматурга-психолога, то ли женская интуиция, а может, Божий промысел – навели меня на одно воспоминание.
Вскоре после того, как мы стали любовниками, я прицепилась к Антону с вопросом: кто твоя первая женщина?
Я уже говорила, что все его рассказы были для меня чем-то гораздо большим, нежели просто рассказы. Я абстрагировалась от личности Антона и словно сама входила в тот отрезок его жизни, в тот круг персонажей, которые фигурировали в повествованиях.
Юность Антона.
В десятом классе – Антон тогда жил в Ялте — к ним в школу пришла новая англичанка. Наталья Алексеевна — Натали, как сразу окрестил её класс. То ли за сходство с пушкинской женой – хрупкая брюнетка с белой кожей и чуть косящим взглядом — то ли произносить проще, то ли одно и другое вместе.
Антон был в классе переростком – второгодником. Но не по заслугам, а по весьма неординарной причине.
Отец Антона служил капитаном на парусном судне, которое ангажировали то научная экспедиция, то киносъёмочная группа, и подросший сын каждый раз умолял отца взять его с собой.
Однажды в начале лета – Антон закончил девять классов – парусник отправлялся в Средиземное море, на юг Испании, на съёмки художественного фильма с историческим сюжетом. Когда Антон узнал об этом, он буквально заболел. Перестал есть, спать, не вставал с постели – таким было физиологическое проявление тоски.
Мать с отцом, устав отказывать сыну, решили плюнуть на год учёбы и позволили ему уйти в этот рейс юнгой.
Он уволился на берег через год с небольшим, только под самое первое сентября. Если бы не мечта, зародившаяся в душе юноши в этой экспедиции и требовавшая продолжения учёбы, он так и прирос бы к отцовскому делу.
И вот – десятый класс. Антону без малого восемнадцать, в глазах — воспоминания о море и грёзы о новой, уже вполне определённой дороге.
За прошедший год он превратился во взрослого мужчину. Его бронзовое от ещё более яркого, ещё более жаркого, чем в родном южном городе, солнца, обветренное раскалёнными в пустынных скалах ветрами и задублённое морской солью и трудовым потом тело переливалось крепкими мышцами. На щенячью возню и суетные интересы своих ровесников, не нюхавших взрослой жизни, он смотрел со снисходительностью бывалого морского волка.
В Натали он влюбился сразу. Возможно, не вызови она его на первом же уроке к доске, не улови он, проходя мимо новой училки тонкий будоражащий аромат её духов, невесть как связавшийся в переполненной романтикой душе со всем, пережитым на протяжении года – возможно, всё было бы иначе…
Но, скорее всего, нет, сказал Антон, я был готов к любви, я ждал её всем своим существом. Может быть, не вполне осознавая того.
В фильме, который снимался и в открытом море, и в живописных скалах, и на песчаном берегу, разворачивалась легенда о любви, изначально обречённой на трагический конец.
Антон переживал эту историю, словно сам являлся её главным героем.
Его не смущало ни то, что происходящее перед камерой было отрывочным, порой вне хронологии сюжетных событий, ни то, что всякий раз после завершения съёмок герои фильма превращались в реальных людей, живших реальной — правда, всё же несколько отличной, чем остальные — жизнью. Он не ощущал усталости от своей собственной – весьма нелёгкой – работы.
Антон словно вырезáл и себя и фабулу фильма из времени и места и жил только от команды «мотор» до команды «стоп, снято».
Он смотрел на Натали со своей последней парты и боролся с тем, что называлось просыпающимся мужским началом.
Ей было двадцать пять, она была замужем, и он это знал.
Она тоже влюбилась в Антона. И тоже с первого взгляда.
Но об этом он тогда только мечтал. Возможно, его мечты были небезосновательны, ведь он смотрел в глаза своей возлюбленной, а глаза это зеркало души — так его учили в школе.
Оба страдали весь учебный год, но признались в этом друг другу лишь в день, когда формально закончилось Антоново детство – на выпускном балу.
Антон пригласил Наталью Алексеевну на первый вальс. При этом ему пришлось обогнать и едва ли не оттолкнуть кривоногого плешивого физрука, уже протянувшего свою клешнеобразную руку к его хрустальной, серебряной мечте, властительнице и повелительнице дум… К его драгоценной возлюбленной, которую он стискивал в объятиях каждую ночь – а иногда, забывшись, и среди урока — и которую с тоской отпускал от себя утром, долго ещё не желая вставать с постели, вжимаясь лицом в подушки, пахнущие её нежными лёгкими духами… К его маленькой, как девочка, хрупкой Натали, которую он носил на руках у груди, грозящей иногда разорваться от ударов огромного не умещающегося в своём обиталище сердца, поражённого самым сладостным и самым болезненным недугом…
Учительница была такая миниатюрная, что Антон не знал в первый момент, как же ему следует её держать. Но благодаря Натали всё как-то устроилось.
И головокружение быстро прошло. Если бы не крепко усвоенная юнгой наука ходить по качающейся на волнах — порой, на штормовых волнах – палубе, он, вероятнее всего, соскользнул бы на первом же па с паркета, который ходил под ним ходуном.
На следующий танец Антон пригласил Натали, когда тот ещё не начался — он просто не отошёл от неё, чтобы больше ни у кого не оставалось шанса. Он рассказывал ей что-то по-английски о проведённых в экспедиции пятнадцати месяцах. Учительница улыбалась — по крайней мере, на одного ученика она недаром тратила свой педагогический дар — и подбадривала его короткими репликами вроде “I see…”, “well…” или вопросами: “really?”, “and what was happened?” — и тому подобное.
И следующий танец они танцевали вместе, и следующий.
Но разговаривать они перестали. Каждый из них окончательно понял, что чувство его взаимно — а чувства, как известно, не нуждаются в словах. Обо всём прочем говорить не было сил.
Давайте уйдём, сказал, наконец, Антон. Ему показалось, что если в самое ближайшее время он не прижмёт к себе эту женщину так, как делал в своих мечтах, он погибнет, он задохнётся, подобно рыбе, выброшенной на берег.
Его хриплый голос слышала только Натали – спорящие между собой по силе грома барабаны, взнузданные и пришпоренные одноклассником и соседом Антона, Витькой, рояль под предводительством учителя пения Альберта Ивановича, бренчание четырёх гитар и пары маракасов перекрывалось только голосистой и вполне профессиональной трубой физика Баргеныча.
Таким же севшим голосом она ответила: встретимся в конце набережной ближе к полуночи, а сейчас разойдёмся.
После этих слов Антон уже не чуял под ногами ни отполированного паркета актового зала, ни горбатых дощатых полов родного класса и не менее родных коридоров, ни затёртой и щербатой плитки мужского туалета. Где, между делом, он не счёл возможным для себя отказаться при салагах-одноклассниках от стакана дешёвого, как молоко, и сладкого, как чай в школьном буфете, «Крымского», принесённого кем-то весьма предусмотрительно – что им всем, таким уже взрослым, это детское шампанское, милостиво разрешённое родительским комитетом из расчёта по полбутылки на нос!..
Положив на самое дно души обещанный из первых рук сладостный час свидания, Антон вдруг словно обрёл благоразумие и старался не смотреть слишком часто и слишком пристально в сторону Натали, чтобы не навлечь на неё подозрений. Он переключился на младший контингент: не отказывал девочкам, наперебой приглашавшим его не только на «белый», а на все подряд танцы, не брезговал выйти покурить с пацанами, которые номинально были его однокашниками, но с которыми его разделяла неизмеримая ни временем, ни пространством пропасть.
Сцена первой любовной близости героев фильма, в съёмках которого столь непосредственно участвовал Антон, происходила на морском берегу, лунной ночью, под тихий шелест волн. Именно так он себе и рисовал свою первую ночь с Натали.
Так оно и случилось. Почти без слов — как в том кино.
В хрупкой Натали оказалось столько темперамента и нежности, что Антон не успел заметить ни свою первую неудачу, ни абсолютное неумение целоваться. Она очень скоро всё поставила на свои места, и к рассвету оба были измождены, как бывают измождены опытные любовники.
Только на короткий миг в Антоне шевельнулось сомнение: а не оставить ли мечту об актёрской стезе, о Москве?
Ещё три бурных и незабываемых ночи они провели вместе, и Антон покинул родную Ялту.
Шесть лет тому назад.
Антон вышел минут через пятнадцать, вместе с мужчиной, представленным мне как Давид. Они пожали друг другу руки, мужчина кивнул мне и ушёл, а Антон отрешённо как-то сел рядом.
Я сказала: это твой сын от Натали?
Он не удивился, а просто ответил: да.
А где она сама?
Умерла семь лет назад.
Ой, тихо сказала я. Прости, мой родной – я погладила его по сгорбленной усталой спине и прижалась к ней лицом.
* * *
Натали с мужем эмигрировали перед началом следующего учебного года – они давно готовились к отъезду.
Беременность Натали стала необычайно приятным сюрпризом, поскольку до этого у них много лет ничего не получалось к великому огорчению родственников с обеих… точнее, с четырёх сторон – со стороны мужа и со стороны Натали, и со сторон Советской и Израильской. Особенно воодушевлял почему-то всех тот факт, что будущий ребёнок вывозится с какой-никакой, милой или немилой, а с земли, вскормившей несколько поколений его предков, и отправляется он в надёжном укрытии материнской утробы в свою исконную Отчизну, как бесценный контрабандный груз и как фига в кармане.
Старая двоюродная бабка Натали, провожавшая внучатую племянницу навсегда – по крайней мере, до встречи не ближе, чем на лоне Авраамовом – приложила свою смуглую костлявую руку к тощему узкому животу будущей матери и тихонько посмеиваясь сказала: покажи им всем нос, мой мальчик! И добавила: Давидом назови.
А если девочка будет? – спросила Натали.
Мальчик там, Давид! — твёрдо припечатала бабка.
Сыну Натали рассказала всё перед своей смертью – она умирала долго, от рака крови.
Имя Антона уже в те годы было хорошо известно во всём театрально–интеллектуальном мире, поэтому долго объяснять Давиду, что из себя представляет его настоящий отец, не потребовалось. И она, а после и он, неотрывно следили за его карьерой.
Муж Натали погиб совсем недавно от шальной пули среди бела дня, в центре города. Он ничего не знал о коротком романе своей жены, и, разумеется, о том, что его сын – вовсе не его сын.
* * *
И что теперь? – я понимала скоропалительность своего вопроса, но выжидать я не умела.
Что теперь?.. Я сказал, что буду рад нашей дружбе, если он сочтёт её возможной для себя.
Какой же ты!.. – я бросилась со слезами ему на шею и долго не могла успокоиться от захлестнувших меня эмоций.
Сочувствие Антону по поводу смерти его первой, такой романтичной и драматичной, любви подхлёстывались жалостью к незнакомому мужчине, лишённому замечательного отца, каким мог бы быть – я это знала! – Антон, и растрогавшим мою душу благородным порывом любимого.
На следующий день Давид позвонил нам в отель.
Оставшиеся полтора месяца мы проводили вместе всё свободное время. Мы побывали в доме Натали и её мужа, где теперь жил Давид. Он занимался банковским бизнесом, в котором преуспевал в последние годы, был холост, но женитьба не входила в его ближайшие планы.
Оказалось, что родились мы с ним в один год – я на четыре месяца позже него. Но какие же разные жизни мы прожили! Хотя… Возможно по причине того, что рос Давид в русскоязычной среде, общего тоже оказалось немало – те же детские книжки, те же игры и считалочки. Вот только пять его языков против полутора моих, и абсолютное владение всеми современными средствами коммуникаций – от самолёта и автомобиля до «коленного» компьютера — против моего лишь недавно освоенного мобильного телефона…
Антона Давид очень скоро стал называть «отец» и так же скоро после перешёл на «папа» и «па».
Мы обедали в открытом ресторанчике. Давид взял бокал с вином и как-то так внезапно замер и замолчал, что мы с Антоном, собственно, и не ожидая тостов, посмотрели на него одновременно и вопросительно. Может быть, это ему и помогло – наше неожиданно дружное внимание.
Давид сказал, обращаясь к Антону: можно я буду называть Вас… отцом?
Это растрогало моего любимого почти до слёз, он ничего не смог ответить, только поднял свой бокал и кивнул. Пригубив вино, и протолкнув им застрявший в горле ком, он произнёс: конечно, Давид.
Когда мы поднялись после обеда, оба в едином порыве вдруг крепко обнялись. А я заплакала. Думаю, за них обоих.
* * *
«Приятность» Давидовой внешности, отмеченная мною в полумраке кулис и холла, при ярком свете оказалась умопомрачительной красотой. Это был греческий… ну, какая, в конце концов, разница, какой! – это был один из небожителей, легенды о которых я обожала читать в детстве и юности. Это был бог юмора, эрудиции, щедрости, и… печали.
Давид… Его папа… Мой папа… Везёт же мне на печальные глаза!..
Антон сказал, что сын очень похож на свою мать.
А её мужа ты знал?
Знал. По внешности — не придерёшься, но ростом не удался, не выше Натали.
Значит, Давид в отца… в Антона. Высокий – на полголовы выше него – стройный и такой же кудрявый и сероглазый.
Какой у тебя сын красавец, говорила я Антону.
Есть, в кого, гордо отвечал он.
Конечно, горячо поддерживала я и с пылом отдавалась ему, представляя помимо своей воли тело Давида, обхватывающее, вжимающееся, проникающее в моё…
* * *
Только когда мы простились в аэропорту, я поняла, что мне будет не хватать Давида.
Через несколько дней, в Москве, я в полной мере ощутила, как прочно он вошёл в нашу… — или в мою? – жизнь.
Он звонил довольно часто. О чём мы говорили? Обо всём и ни о чём – скорее, просто, чтобы не отдалиться, не потеряться. Сначала – с отцом, потом, если я на месте – со мной. Голос спокойный, юмор всегда при нём – ничего, обнадёживающего моё женское самолюбие. Понемногу успокоилась и я.
И вдруг, ближе к зиме: «я прилетаю в Москву послезавтра».
В программе – три дня в столице, три в Питере, затем день на возвращение, и отлёт в Брюссель. Что-то по бизнесу.
Ура-а-а! – ликовала я про себя. Мне впервые было неважно, чем всё закончится – лишь бы увидеть, лишь бы прикоснуться, лишь бы вдохнуть.
Но за два дня я постаралась над собой: косметические процедуры, освежённые стрижкой и краской волосы, пара новых нарядов. Даже Антон заметил, хотя на мою внешность он реагировал только во время любовных игр, и безоговорочно принимал только одно одеяние – мою собственную кожу. Так мне казалось.
Я встречала Давида одна – у Антона выпуск спектакля, предпремьерная горячка.
Мы чмокнули друг друга в щёчку. Я не могла отделаться от ощущения нашего с ним кровного родства – то ли мать и сын, то ли сестра и брат!
Я предложила Давиду еще по телефону выбрать место обитания: соседство с нами в моей, обжитой квартире, или – без посторонних в квартире отца, которая стала в последние годы напоминать студию. Он ответил, что ему нужно как можно меньше отвлекаться на быт, поскольку много работы. И мы решили, что с заряженным холодильником и налаженной кухней лучше обстоит дело у меня.
В аэропорту его ждала арендованная Volvo, и через полчаса мы уже были на трассе.
Ты водишь машину? – спросил Давид.
Нет, ты что, я боюсь! – сказала я.
Хотя… куда вам, художникам, спешить?
Как куда! К любимому. – И я посмотрела на него.
Ты любишь отца?
Разве ты не понял этого ещё там?
Этого невозможно не понять. — Меня согрел его чуть одервеневший голос…
Три дня я работала урывками – мне хотелось предупредить все желания занятого Давида. Я готовила, пекла, накрывала столы. Даже – несмотря на строжайший запрет – стирала его бельё и сорочки. Оказывается, он обычно берёт с собой одежду из расчёта по три смены на каждые двое суток, плюс пару выходных комплектов, а затем сдаёт всё это в стирку и чистку уже дома.
Если тебя не удовлетворит качество моих услуг, то я сдамся, сказала я.
Его удовлетворило. Ну, ещё бы!..
Я надеялась, что в Питер мы поедем втроём. Но перед Антоном этого вопроса не стояло, и меня он буквально выпроваживал: Давиду будет не так одиноко в чужой стране, в незнакомом городе.
Я не ломалась – я боялась. Страшно боялась. И – потому, что родной сын, и – потому, что такое со мной уже было…
Пятнадцать лет тому назад.
Студент.
Однажды меня посетило искушение в виде студента-первокурсника, с которым я занималась синтаксисом русского языка в типичных… впрочем, не важно, это слишком сложно – по программе своей диссертации и параллельно его курсовой.
Он был юн, мятежен, дерзок и нервозен. Ещё он был не по годам развит: умница, с первых дней учёбы занявшийся научной работой, и физически крепкий, как зрелый мужчина.
Он почти не смотрел на меня: если не в книгу или тетрадь, то в стол рядом. Иногда, будучи несогласным в чём-то, он словно лезвием бритвы полоснув меня по лицу, устремлял свой взгляд куда-нибудь вверх и вдаль.
Меня смущал… Да что там, смущал! Меня пробирал до кишок этот мимолётный взмах ресниц, на долю секунды обнажавший чёрное дно серых глаз. В это мгновенье – когда глаза в упор – я теряла рассудок и ориентиры в пространстве.
Ещё меня бередили его руки: крупные, совсем не юношеские, и красивые. А когда он поддёргивал рукава своего толстого мешковатого джемпера, это было совершенно невозможно видеть без волнения – я всегда испытывала слабость к красивым рукам и обнажённым мужским запястьям. Я старалась смотреть в книги или записи, но всё равно видела только эти руки.
Однажды вечером – зимним вечером – мой студент поджидал меня в аудитории, где мы обычно занимались. Дверь открыта, свет погашен. Он стоял ко мне спиной, обхватив ладонями предплечья, и смотрел в окно. Неоновый фонарь приходился вровень с окном, а всё пространство за стеклом заполнено кружащимися снежинками. Они падали очень медленно и были такими большими, что на стенах мелькали тени от них.
В тёмном силуэте с широкими мощными плечами, узким тазом, расставленными в стороны крепкими короткими ногами, было что-то завораживающее. Так, наверно, викинг ждёт рассвета, чтобы пуститься в путь. Или воин готовится к часу битвы… Не хватало только подруги, пришедшей проводить его и обнять на прощание – возможно, в последний раз.
Мне захотелось стать этой подругой, упасть головой ему на грудь, прижаться всем телом к его могучей фигуре и провести с ним полную страсти и тоски ночь… У меня даже в горле перехватило, и слёзы подступили к глазам.
Он обернулся – возможно, почуяв, что не один.
Я страшно растерялась. Он молча опёрся о подоконник руками. Этот силуэт был уже совсем из другой оперы: чуть фривольный наклон головы, нога закинута за ногу: а, вот и ты! ну, иди же ко мне, я так соскучился!..
Господи, да что это со мной? Я как кролик под взглядом удава! И в голове свалка…
— Ну что, займёмся? – Я потянулась к выключателям.
Он оттолкнулся от подоконника и направился к последнему столу, где лежала его папка.
Я просмотрела его домашнюю работу – разумеется, не видя ни строчки. Сделала какое-то нейтральное замечание, дабы не обнаружить состояния коллапса.
Но студент, как я уже говорила, был не лыком шит. Его совершенно не устраивала роль громоотвода, даже если это и очень нужно припыленной училке. Он возразил — как обычно, бросив короткое объяснение мне в зрачки — и уставился на фонарь, пронзительный свет которого сейчас подавлялся не качеством, но количеством его дальних родственников – потолочных убогих светильников.
Неожиданно для себя я положила ладонь на его большую руку и сказала:
— Прости.
Он очень медленно перевёл взгляд мне в глаза и смотрел в упор. Я не выдержала и трёх секунд – и закрыла лицо руками.
Он, словно понимая, что со мной происходит, ждал, не задавая вопросов. Это доконало меня окончательно. Но, вместо того, чтобы расползтись киселём или рассыпаться в пыль, я вернулась в свои берега – в голове прояснилось, голос окреп.
— Ты сводишь меня с ума. – Сказала я, опустив руки и глядя ему в глаза, которые, казалось, он не отводил ни на миг, пока я боролась с собой.
— А ты давно меня свела. – И воззрился на снег за окном. Он впервые сказал мне «ты».
— Господи! Давно… Да мы занимаемся всего два месяца!
— Ты свела меня с ума в самый первый день.
Я, словно недобитая и вторым ударом муха, выглянула из-под мухобойки:
— Боже! Чем?..
Я тут же поняла глупость сказанного. Но студент на то и студент, чтобы отвечать на задаваемые ему вопросы.
— Тем, что в тебе.
— А что во мне? – Я будто управлялась не очень совершенным автопилотом, который работал по весьма примитивному алгоритму.
— Любовь.
Я молчала.
— В тебе – любовь. – Повторил студент с нажимом, для тупых.
— Откуда ты?.. – Я осеклась, хватит уже глупостей! – И что теперь? – Не более умно, но конкретно.
— Я хочу твоей любви. – Он вновь упёрся в меня своими глазами, а мне показалось, что они… расплавились, что ли.
Я перевела взгляд на его губы, но не выдержала и уставилась в стол.
— Ты что-нибудь знаешь уже о любви? – Я подняла глаза.
Он тут же опустил свои.
— Знаю. – Тихо сказал он.
За этим коротким ответом мне вдруг почудилось нечто неохватно большое. Как история долгой, полной драматических событий и трагических потерь, жизни викинга. Или воина.
Вероятность того, что что-либо подобное могло уместиться в столь короткую сознательную жизнь, прожитую этим юношей, по моим понятиям, была ничтожной.
— Правда? – Я попыталась придать голосу нотки игривой заинтересованности.
Студент пропустил мою реплику мимо ушей.
— Я не прошу тебя стать моей женой…
Я чуть не рассмеялась.
— Я просто хочу немного твоей любви.
— Может, просто секса?
— А ты умеешь… без любви? – Он явно удушил в себе подобающее теме слово. Мне это понравилось.
— Честно говоря, ещё не пробовала.
— Я знаю, — сказал студент – у тебя есть… – Он снова замял какой-нибудь неподходящий к его личному лексикону термин. – Ты живёшь в гражданском браке с известным театральным режиссёром.
— Откуда такие сведения? – Это было на самом деле удивительно: я не распространялась на темы личной жизни ни на кафедре, ни, тем более, со студентами.
— Какая разница?..
— И что ещё ты знаешь обо мне?
— Ничего я о тебе не знаю. Мне ничего не нужно о тебе знать… кроме одного.
— Кроме чего?
— Я уже сказал. – И он опять впечатал свои глазищи мне в глаза.
У меня не осталось сил переспрашивать или вспоминать. У меня ни на что уже не осталось сил.
— Мы заниматься сегодня будем? – Хотя я не представляла себе наши занятия теперь, после такого объяснения.
— Будем. — Студент принялся деловито листать тетрадь с домашней работой. В движениях вновь проступили его обычные черты характера и манеры. – Если Вы не будете придираться к несуществующим ошибкам.
— Это не ошибки, а неточности. – Промямлила я, но тоже взяла себя в руки и добавила: — К тому же я извинилась.
— Так вот, то, что Вы назвали неточностью… – И он отчётливо, но мягко дал отповедь моему тупому замечанию.
Я ещё раз поразилась, откуда у него такие тонкие познания в области структуры русского языка.
На удивление, занятие наше прошло по отработанной схеме – ни больше, ни меньше. Под конец он, как обычно, порывисто собрал свой скарб в папку и ушёл, коротко попрощавшись.
А я в состоянии отупения и недоумения вернулась домой.
Шесть лет тому назад.
В Питер с Давидом.
Давид был мягко настойчив и тихо непреклонен – просто розовый и пушистый железобетон. Это пугало ещё больше.
Оказалось, билеты он заказал заранее.
Почему два, а не три?
Он знал, что отец не сможет, из-за спектакля.
Вот как…
Иногда после каких-нибудь шальных гонораров мы с Антоном позволяли себе проехаться в эс вэ куда-нибудь в Прибалтику, в Киев или Питер. Но, оказалось, одно эс вэ другому – рознь…
Столик в купе был сервирован на две, разумеется, персоны — нескромно, но со вкусом. Шампанское, коньяк, подобающая закуска.
И белые полураспустившиеся розы…
Это меня так больно кольнуло, что я едва не бросилась вон с этого поезда, прочь от Давида и от всего того, что нас с ним ожидало.
Моё совершеннолетие.
В день восемнадцатилетия Антон преподнёс мне белые нераскрывшиеся розы.
Вечеринку мы устроили у него на квартире, а ночевать отправились на такси ко мне.
Было весело, людно, вкусно и много подарков. Но я ждала одного – ночи.
Сегодня я вступала в новую – по моим тогдашним представлениям – жизнь. Лишь гораздо позже я поняла, что новое – это всё то, что случится через минуту…
Я проводила Антона в постель, застеленную собственноручно сшитым к этому случаю бельём, и дала ему том БВЛ с закладкой на «Книге Песни Песней Царя Соломона». Сама же отправилась в ванную готовиться к брачной ночи.
Я срезала все девятнадцать тугих головок с букета роз, подаренного Антоном, и вправила их в уложенные вокруг головы косы — получился венок из белых бутонов. Надела на себя купленный тоже для этого случая белый прозрачный пеньюар до полу и задумалась: надевать ли красивые кружевные трусики, их я тоже купила заранее. Подумав, я всё же натянула этот весьма условный элемент гардероба и оросила себя французским дезодорантом.
Всё. Готова.
Надо добавить, что утром я выбрила волосы на лобке в форме сердечка.
Я вошла.
Антон отложил книгу. Его глаза буквально стали квадратными. Он молчал и ждал.
Я села на край постели рядом.
Что ты прочитал? – спросила я.
Не больше, чем знал раньше.
Скажи мне что-нибудь.
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна» — произнёс Антон.
Я чуть не сорвалась и не кинулась его обнимать.
Ты хочешь взять меня в жёны? – спросила я.
Я беру тебя в жёны, возлюбленная моя.
«Положи меня, как печать, на сердце твоё» — я уже еле держалась.
Антон привлёк меня к своей груди, и тут я разревелась. Наверное, от перекала чувств.
Он ничего не говорил, только гладил по спине и целовал в висок.
Когда я успокоилась, он осторожно положил меня рядом и стал медленно раздевать.
«Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня» — говорил он.
«Возлюбленный мой бел и румян, лучше десяти тысяч других».
«Я изнемогаю от любви».
Мы наперебой цитировали чувственный текст.
Стащив с меня последний покров, Антон посмотрел на произведение парикмахерского искусства и усмехнулся – ну ты и выдумщица!
И тут он словно сломался. Он рухнул рядом и, казалось, умер.
Что, Антон? что? – я не понимала, что случилось – оно лопнуло раньше времени? Ну, это не беда, ещё надуем…
Он перевернулся на спину и посмотрел на меня то ли с болью, то ли с тоской – я не могу, Зоя…
Ты что, разлюбил меня? – наверное, на моём лице изобразился ужас.
Ну что ты! я люблю тебя… я люблю тебя всё больше с каждым днём… если такое возможно…
И что? – я недоумевала.
Зоя, я… ты понимаешь, что мы сейчас делаем? Зоя…
Я перебила: если ты заикнёшься о нашей разнице в возрасте… – я не знала, что придумать – вот только заикнись!.. я выброшусь из окна!
Он кисло засмеялся – моя квартира была на втором этаже.
Не смейся, я переломаю себе руки и ноги, а ты будешь потом всю жизнь со мной калекой возиться… так что, давай, пока я ещё хороша, и стройна, и ничего себе…
Он уже не давал мне говорить.
Какое-то время мы помучили друг друга, не в силах подобраться к тому, чего оба так ждали.
Потом я взяла инициативу в свои руки – точнее, напрочь отказалась от какой-либо инициативы: я легла на спину и перестала двигаться – я стала, как мешок с песком. Я вынуждала Антона на определённые действия.
Похоже, он снова испугался – замер, склонившись надо мной, закрыл глаза и как-то удручённо замотал головой.
Я не прореагировала и тут же сама прикрыла глаза. Будь же мужчиной, подумала я.
Хорошо! – словно в ответ на мои мысли произнёс хрипло Антон – я беру тебя в жёны перед Богом, а не перед людьми.
Я посмотрела на него – его глаза были полны желания, а на лицо уже наползало то выражение, которое лишало меня рассудка…
Он поцеловал мою грудь – не удержавшись, видно, он больно прикусил сосок, но мне это так понравилось, что я застонала и попросила его: ещё. Он снова стал покусывать то один, то другой, а я уловила острый ток, пронизывающий меня насквозь – от двух этих кнопочек в самый низ моего нутра.
Потом он целовал живот, потом ниже, ниже. Потом осторожно раздвинул мне ноги и стал ласкать пальцами налитое кровью и жаром преддверие чрева, уже давно готового принять в себя то, что предназначено ему принимать от века.
Прежде мой возлюбленный никогда не был НАДО мной — только рядом или снизу. Он рычал, а я умирала, но боролась изо всех сил — мне нужно быть в сознании, когда произойдёт ЭТО.
Потом Антон приблизил свой… мой… свой нежно любимый мною орган совсем близко к воротам, ведущим в мои глубины. Коснулся их и замер. Если бы он не дал мне этой передышки в несколько секунд, я оказалась бы без сознания в самый решающий момент. Но ему, видимо, тоже требовалось перевести дух.
Он поднял свой взгляд от места основных событий и посмотрел мне в зрачки.
Входил он долго. Я ничего не ощущала – все мои чувства обратились в зрение. Важнее всего на свете для меня в тот миг было: что испытает Антон? Он должен испытать наслаждение, удовольствие, радость – всё то, что сделает его счастливым, а меня ещё более любимой, ещё более желанной…
Я впилась глазами в его лицо. Я ловила каждую малейшую перемену.
Вот маска страсти – почти неконтролируемые судороги мышц – это мой мужчина хочет свою женщину.
Она сменяется яростью – он готов сокрушить всё и вся, что попытается ему помешать, что только встанет на пути. Даже моё невольное сопротивление, даже мою боль.
Да, любимый, да! Будь смел и решителен!
Теперь блаженство — ему хорошо во мне, он хочет уйти, но возвращается, снова… снова… значит, ему сладко внутри.
Я пока не могу сказать ничего определённого о себе – мне просто хорошо, что тебе хорошо. Нутро горит… но – ерунда, мой милый, лишь бы ты испытал всё, что должен испытать, всё, чего ждал, и чего не ждал…
Вот выражение нечеловеческой муки – это мне знакомо, это правильно… я это так люблю… Сейчас будет взрыв. Он этого хочет… нет, не хочет… он уже НИЧЕГО не может с этим поделать…
Почему ты плачешь, мой милый? почему? Мой милый… мой возлюбленный… мой муж… ты – мой муж… ты теперь мой муж…
Наши тела сминали головки нераспустившихся белых роз, но этого мы не замечали.
Шесть лет тому назад.
В Питер с Давидом.
Я осталась.
Что двигало мной? Грех, не задумываясь сказала бы Инна.
* * *
«Грех — нарушение религиозно-нравственных предписаний, предосудительный поступок». Так говорит словарь.
Но я не религиозна, в церковь не хожу, поэтому своим поведением оскорбить её не могу. А Бога?.. Можно ли оскорбить Бога?
Оскорбить можно только ущербную личность. Но Бог не из таких. Если я, конечно, правильно понимаю, что такое Бог…
Нравственно… безнравственно… а что это значит? В каждой культуре, в каждом обществе свои критерии нравственности. И у каждого человека – свои.
Предосудительно… А судьи кто?
Два человека, будучи в здравом уме и трезвой памяти, почувствовав возбуждение в присутствии друг друга, решили — по обоюдному согласию, заметим — отдаться влечению и привести в действие дивное устройство, которое изобрёл Господь Бог в порыве Своего не самого слабого творческого подъёма, и которым наделил каждую полноценную двуногую особь.
Нынешние нравственные предписания, в отличие от не столь уж давних времён и дальних территорий, не позволяют делать этого в людных местах. Ладно, мы уединимся…
Так что же вы бежите вслед? Подглядываете в замочные скважины? Что вами движет – нравственные предписания?.. Так блюдите их в своей жизни, а в своей мы разберёмся сами, в соответствии со своими правилами – мы же не берём на себя смелость убеждать вас в том, что мы носители истины в последней инстанции!
И как быть с вашим «не суди»? Ведь это из того самого арсенала «предписаний»? Вот если бы вы сами следовали тому, что проповедуете…
* * *
Не убежала я. Я сделала осознанный выбор: я хотела этого. Мужчина, позвавший меня, хотел того же.
Унижало ли Антона наше решение?.. На том духовном, интеллектуальном и культурном уровне, на котором находились мы – все трое – подобные вещи воспринимались совсем под другим углом и уязвить кого-то из нас были не в состоянии. Уязвить можно нечто больное, неполноценное, а мы были здоровы. И комплексами не страдали – кто-то с рождения, а кто-то избавлялся от них в процессе духовного роста и развития личности.
А белые розы… Так чему они только ни сопутствуют!..
* * *
Поезд тронулся и словно оторвал нас от всего мира. Мы вдвоём на необитаемой планете, мчащейся сквозь холодную ночь. Только он и я. Только мужчина и женщина – здесь и сейчас, без прошлого и без будущего, без корней и поводьев. Без «плохо или хорошо», без «правильно или неправильно».
В вагоне было тепло. Мы устроились за столом друг против друга. Захотелось есть.
Я голодна, а ты?
Я тоже.
Ты предусмотрителен.
Тебе нравится? – он обвёл взглядом стол.
Ты… издеваешься?
Шучу. Музыку хочешь?
У тебя цыгане за дверью?
Он засмеялся и достал свой лэптоп. Вставил переливающийся радугой диск, показав прежде его название. Моего английского хватило, чтобы понять, что сейчас зазвучат «золотые баллады мирового рока».
Какой там у нас на первом месте инстинкт: самосохранения или продолжения рода?..
Пока наше желание не умереть с голоду доминировало над желанием предаться любви. Возможно, потому что мы знали: нам хватит времени и на то, и на другое…
Но нам не хватило ни ночи в поезде, ни трёх дней в Петербурге.
Давид был горяч и страстен. А его внешность, его тело просто сводили меня с ума.
Откуда во мне эта воспалённая, гипертрофированная чувственность в восприятии окружающего мира?..
* * *
Больше всего на свете в детстве я любила проводить время с папой. Особенно гулять и «ходить в походы». Впрочем, я старалась увязаться с ним хоть в гастроном – кроме всего прочего, это избавляло меня от общения с матерью наедине.
Мои первые шаги по жизни сопровождались папиными репликами вроде: «заметь, как забавно сидит этот пёс!», или «а ну-ка, всмотрись, что ты видишь в силуэте этого листочка?», или «глянь-ка, какой носище у вороны!».
Чуть позже у нас появилась забава: сидя в метро, трамвае или на лавочке в сквере мы выискивали «красивые» лица и легонько направляли взгляд друг друга в сторону находки. Иногда лица попадались карикатурные, но папа не позволял мне ни смеяться над ними, ни даже иронизировать.
Это несчастный человек — говорил он — его лицо искривилось от многолетней ненависти…
А вот тут мы могли поимпровизировать и позабавиться: к соседской кошке! – смеялась я. К скрипящей форточке! – подхватывал папа.
А иногда изредка он говорил: смотри, правда, у нашей мамы самые красивые на свете волосы?.. руки… шея…
Это происходило всё реже и реже, по мере того, как жизнь его становилась всё более одинокой и печальной, всё более горькой от неразделённой любви, всё более безотрадной и безнадёжной в своей определённости.
Милый мой папа! Ты столько дал мне, сам, возможно, того не осознавая!..
* * *
Я испытывала восхищение… эстетический оргазм от одного взгляда на Давида: будь то спина, облачённая в безукоризненно сидящий костюм, или прядь волос, скользнувшая к бровям, или едва заметное движение руки…
Где мы были, с кем встречались и что делали, я не очень-то и помню. Я всё время пребывала в тумане переживаний нашей последней близости и предвкушения следующей. Встречаясь со мной взглядом – на приёме ли, на банкете, в машине или где-то ещё – он накрывал меня своей нежностью, вибрирующей от желания, и раскалённой нетерпением, доходящим до отчаяния. А у меня подкашивались ноги.
Что будет дальше, я старалась не загадывать. Но тоска скользкой юркой змеёй проникала всё глубже в моё сердце. Я не хотела показать этого Давиду, я не хотела отравлять последние часы нашей любовной сказки предчувствием расставания.
Но в последнюю ночь, в обратном поезде, я сорвалась.
— У тебя нет ощущения, что наш роман отдаёт кровосмесительной связью? – Сказал, устало улыбаясь, Давид.
— Оно у меня с самого начала. Не знаю только, кто я тебе – сестра или мать? – И тут меня понесло. – Давид… Как теперь быть? Я не смогу без тебя, я не смогу без Антона. Я умру, если он узнает… – Я плакала в его крепких объятиях на узкой вагонной полке. – А если не от этого, так от тоски и ревности…
— Умирай сейчас, пока я рядом. Потом я тебя воскрешу, и ты будешь жить дальше.
— Что ты имеешь в виду? – Я подняла на него своё зарёванное лицо, не успев сообразить, что дарю ему на память не самый свой эффектный портрет.
— Я инвалид души, Зоя. Я патологический бабник. Я не знаю, женюсь ли я когда-нибудь. Мне не нужна женщина надолго, мне нужна каждый раз новая. Я любил тебя эти несколько дней. Но это – предел, больше ничего никогда у нас с тобой не будет.
Я окостенела от такого признания. Внутри вдруг возник ледяной вакуум. Мгновенно – как в замедленной съёмке – всё моё нутро покрылось острыми изъедающими кристаллами. Стало пусто и гулко — никаких чувств, даже удивления. Ноль по Фаренгейту.
— Прими это, как данность. – Сказал Давид. — Это не оскорбляет, не унижает тебя, поверь. Мне замечательно с тобой, ты идеальная любовница. Надеюсь, я тебя тоже не разочаровал?.. Ну, если не считать моего признания, а? – Он уже возбуждённо ластился ко мне. – Всё прекрасно, правда? Будет, о чём вспоминать. – Он целовал мою грудь и гладил бёдра, а я снова наполнялась жизнью, желанием, радостью. – Ведь ты будешь меня вспоминать? А? – Давид смотрел, улыбаясь, уже готовый пронзить меня своим горячим копьём, но ждал ответа. Он поддразнивал меня пальцами – о… он знал, как это делать! – Ну, скажи, что тебе было хорошо со мной.
Я повторила за ним:
— Мне было хорошо с тобой.
Он, словно поощряя меня, продвинулся вглубь, и чуть охрипшим голосом продолжил:
— Я ведь был хорошим любовником?
— Ты был прекрасным любовником.
— И ты будешь с нежностью вспоминать наш роман…
— Я буду с нежностью вспоминать наш роман. – Меня снова кружила шальная страсть, и я готова была повторять за ним всё, что угодно.
— Который закончится этой ночью. — Он говорил и двигался в такт своим словам.
— Который закончится этой ночью.
Он срывал губами с моих губ слова и стоны, словно подбирал рассыпанные ягоды.
* * *
Мне было хорошо с ним. Он был прекрасным любовником. Я с нежностью вспоминаю наш роман, который закончился той ночью.
А в феврале сын прилетел к отцу на свадьбу.
* * *
Сразу после нашего с Давидом возвращения из Питера Антон сделал мне официальное предложение: всякое совершеннолетнее дитя должно быть зарегистрировано и сосчитано государством, сказал он.
Но причиной было и кое-что другое. И это другое возбуждало меня больше всего и заставило ответить согласием без раздумий и с таким пылом, на какой я и в двадцать навряд ли была способна.
Помимо совершеннолетия нашего союза он выдвинул и такой мотив: не хочу, чтобы какой-нибудь красавец вроде моего сына увёл тебя от меня.
Но ведь не увёл же до сих пор, сказала я, а в голове мелькнуло: догадывается или нет? Впервые мне стало неловко за свою «измену» – возможно, потому, что обо всех предыдущих романах я рассказывала Антону…
Вот именно, до сих пор — сказал он — ты расцветаешь как женщина, а я как мужчина увядаю, мне нужны какие-то гарантии… Он засмеялся смущённо – какую же чепуху я горожу!
Вот именно – чепуху, и именно – городишь. Я тоже засмеялась.
Он помолчал и дрогнувшим голосом продолжил уже совсем серьёзно: Наверное, это возраст во мне расшевелил присущие ему сентиментальность, стереотипы, желание определённости… Мне пятьдесят два, я люблю тебя… И осёкся: мы любим друг друга, правда? Он поднял на меня глаза – в них… в них звучала мольба.
Я взяла в ладони его лицо: говори, мой любимый.
Впервые я захотел, чтобы у меня было «как у всех». Я хочу, чтобы я мог представлять мою любимую женщину как мою жену…
Он говорил, волнуясь и сбиваясь. Но я поняла всё ещё до того, как Антон закончил.
Натали, подарившая ему три коротких ночи своей любви, была чужой женой. Она оставила ему сына, который считается сыном другого. Его любовь по имени Оля душой принадлежала не ему. Женщины, бывшие у Антона до меня, тоже по большей части, были чужими женщинами, или перманентно ничьими. У него есть слава, деньги и даже любимая. Ну почему бы ей не стать его женой?..
Я стану твоей женой, перебила я, только при одном условии…
Говори – он с надеждой посмотрел на меня.
Если ты разрешишь мне родить тебе сына… нет, сын у нас уже есть, лучше – дочку.
Зоя, девочка моя…
Антон прижал меня к себе и долго-долго не отпускал.
* * *
Как это ни удивительно, при встрече с Давидом через три месяца, в феврале, я не испытала ничего, кроме радости и теплоты. Ни тоски, ни сожалений, ни ревности…
Дом у залива.
Мы вернулись в шумное тепло ульем гудящего дома.
Почему-то, переступив его порог, я вдруг ощутила минутную неловкость. Ухватив её за ускользающий хвост, я поняла, что не хочу больше говорить Антону «до встречи», уходя с другим.
Что это? — подумала я — просветление? Переход бесчисленного количества тихих Инниных увещеваний в качество? Или элементарная усталость сорокалетней женщины?
Наша комната наверху, вторая справа – сказала я Ираклию – я подожду там мужа.
Он проводил меня, посадил на постель и вышел.
Но пришла Дора, а не Антон.
Знаешь, кто приехал? – Спросила она без предисловий. И не дожидаясь моего ответа, назвала известную фамилию молодого режиссёра — восходящей на мировом кинонебосклоне звезды.
* * *
Часть третья.
«Вадим»
Пятнадцать лет тому назад.
Студент.
Антона не было два дня, и, похоже, сегодня опять не будет. Он готовит спектакль к Рождественскому фестивалю в Литве, до которого осталось меньше двух недель, а потому ночует в своей квартире рядом с театром. Мне он предложил не ехать туда, поскольку всё равно приходит под утро, проваливается в сон, а потом – снова на репетиции.
Я скучала, хоть мы и перезванивались. Но это явление – существование врозь по несколько дней – было уже не новым, и вносило некоторую нотку романтизма в нашу жизнь «в обнимку», как называл её Антон.
Занимаясь домашними делами, я, кажется, не думала о студенте. Но как только я уселась за неоконченную пьесу, меня словно захлёстнули воспоминания о нашем сегодняшнем разговоре.
Кто он – этот?.. Мальчиком я не могла его назвать. Кто и откуда? И что делать с моим помешательством? Надеяться, что пройдёт? Но я же не смогу забыть его слов. Да и своих ощущений тоже… Меня вот и сейчас ведёт от его взгляда, голоса, фигуры…
Странно закончилось наше обоюдное признание: он ничего не просил, ничего не добивался, ни на чём не настаивал. Просто сказал: я хочу немного твоей любви. И всё. И всё! И живи теперь с этим, как хочешь! Но почему – немного?..
А если бы я не расклеилась сегодня? И вообще – никогда? Он что – так и носил бы это в себе? Или прорвало бы?.. Теперь не узнать. А история, как известно, не имеет сослагательного наклонения… Хотя русская поговорка «чему быть, того не миновать» звучит вполне убедительно.
* * *
Назавтра я пошла в университет только за одной нуждой – посмотреть личное дело моего подопечного студента. Мне не терпелось, и ждать до послезавтра я не могла и не хотела.
Кретов Вадим… Господи, да он – Антонович!..
Мой Антон, правда, не совсем Антон, настоящее имя его Антуан – родители в честь отца Маленького Принца назвали. Он стеснялся такой, как ему казалось, вычурности и представлялся всем Антоном. А зря, между прочим! Я его иногда по-настоящему называю. Но он и теперь не очень-то любит этого имени…
Вадим из Архангельска. Единственный ребёнок в неполной семье, отца не стало, когда сыну было одиннадцать. Аттестат почти круглопятёрочный, поступление блестящее – сочинение отмечено особо. Живёт в общежитии. И на сегодняшний день ему только восемнадцатый год пошёл… М-да…
Я посмотрела его расписание: у них сейчас мой руководитель семинар ведёт! Нет, я не могла упустить такую возможность!.. Вот только бы в обморок не грохнуться!
Я придумала какой-то повод, чтобы зайти в аудиторию и отвлечь профессора от занятий.
Но пока я направлялась туда, прозвенел звонок. Правда, всего лишь на пятиминутный перерыв, который я решила переждать.
Я пристроилась у окна в противоположном конце коридора и сделала вид, что рассматриваю записи.
Из трёх дверей высыпали засидевшиеся студенты. Я пыталась краем глаза проникнуть сквозь толпу. Но серого джемпера с синими потёртыми джинсами не обнаружила. Может, он сегодня отсутствует?
Когда снова прозвенел звонок, я увидела Вадима одним из последних направлявшегося к аудитории. Он пропустил вперёд себя девочку и, по-отечески заботливо, но в то же время очень по-мужски, мягко коснулся её спины рукой, провожая в дверь.
У меня подкосились ноги. Не знаю, отчего: то ли от ревности, то ли от предчувствия возможности пережить вот такое же… Даже запекло между лопаток, словно это ко мне только что притронулась его ладонь.
К профессору я не пошла.
Я поехала к Антону в театр.
Он поцеловал меня как-то очень торопливо.
— Не хочешь перекусить? – Спросила я.
— Умираю с голоду!
— У тебя что-нибудь есть в доме?
— Шаром покати. Кефир только с хлебом. Я питаюсь здесь.
Мы зашли в кафе и заказали по горячему борщу и антрекоту с картошкой. Я тоже была голодна.
Когда мы перешли к кофе с сигаретой, я неожиданно для себя сказала:
— Антон, я тебе говорила про студента, с которым занимаюсь второй месяц?
— Диссертация?
Я кивнула.
– И что?
— Давай пустим его в мою комнату. Он сирота, живёт в общаге. Похоже, нуждается. – Я затянулась. — Ну что нам этот лишний рот, обеднеем что ли? Мне его так жалко… А он такой умница, из него толк будет, вот увидишь!
Я начала монолог безразличным тоном: мол, да, так да, нет, так нет – а закончила в своей манере горячего убеждения и темпераментного напора.
– Он театр любит. – Соврала я и покраснела.
— Ты, часом, не влюбилась? – Антон улыбнулся.
— С ума сошёл! – Я подняла на него ангельски чистый взор. – Он ещё несовершеннолетний, сосунок, ему семнадцать только что исполнилось. Да я ему в матери гожусь! – Мне самой стало смешно. Но ещё стыдно и страшно.
— У тебя ярко выраженный синдром нереализованного материнского инстинкта. – Антон рассмеялся.
— А ты, между прочим, годишься ему в отцы, у него твоё отчество.
— Настоящее моё отчество? – Он почему-то насторожился.
— Нет, всего лишь Антонович.
— Забавно. – Рассеянно сказал после паузы Антон.
* * *
Я не могла дождаться нашего следующего занятия. И всё думала: когда лучше сказать – в начале или в конце?.. Хотя прекрасно знала свою неуправляемую натуру – бесполезно что-либо выгадывать — стихия не поддаётся планированию…
Ещё я думала: согласится или нет? Ведь гордый такой! И потом – ему же любовь моя нужна, а не комната со всеми удобствами и стол дважды в день… да ещё в компании моего сожителя по гражданскому браку…
Накануне встречи со студентом Антон пришёл ночевать ко мне.
— Ну, где твой бездомный?
— Не бездомный, а сирота. Я ещё его не видела. И вообще, не очень уверена, согласится ли он.
Антон был уставший и вымотанный. Я не стала приставать к нему с нежностями – я лежала на его груди, а в горле стоял ком: неужели мне предстоит изменить своему единственному мужчине?
Я вспомнила их с Дорой… э-э… как же это назвать?..
Интересно, а Антон… м-м-м… имел близкие отношения с другими женщинами последние семь лет? Семь лет нашего союза…
Я не решилась спрашивать: он мой, я принадлежу ему, всё остальное не имеет значения… К тому же, Антон уже глубоко спал.
* * *
Вадим был пунктуален – приходил за десять минут до назначенного времени, готовился и, если я опаздывала, ждал, глядя в окно.
На сей раз я пришла вовремя, он только начал разбирать свою папку. Мы поздоровались, будто ничего не произошло.
Ну и хорошо, подумала я.
Всё происходило и впрямь, как прежде, только студент мой стал как-то мягче: не испепелял меня своими молниями-взглядами и не перечил слишком резко.
Когда мы готовы были попрощаться, у меня вырвалось:
— Вадим, переходи ко мне из общежития. У меня большая квартира.
— Я говорил тебе… – Теперь он сказал «тебе», будто окончилась официальная часть нашего общения. – Я говорил тебе, что хочу немного твоей любви. Мне не нужна твоя квартира с борщами за семейным столом. До свидания. – Он резко повернулся и вышел.
Я проглотила язык.
Когда я выглянула в дверь, он уже подошёл к лестничной клетке.
— Вадим! – Крикнула я.
Студент даже не замедлил шаг.
Ишь, какие мы!.. Я возмутилась. Повторись всё снова, я влепила бы ему пощёчину!
Впрочем, ерунда, ничего бы я не влепила. Не умею я этого.
На кафедре никого не было. Я плюхнулась в кресло и, не знаю сколько, просидела в отупении.
Зазвонил телефон. Это заставило меня подняться. Не затем, чтобы взять трубку – меня здесь некому искать, а того, кого ищут, всё равно нет. Я оделась, телефон продолжал звонить. Я погасила свет и открыла дверь.
Ну кому не лень трезвонить вот так, в пустоту?!
— Да! – Я почти крикнула в трубку.
— Я согласен. – Услышала я голос Вадима. И тут же раздались гудки отбоя.
Ах ты, поганец!.. Но мне стало хорошо. И тут же ноги отнялись: что я делаю?!.
Он поджидал меня на остановке, в телефонной будке, откуда и звонил.
— Я провожу тебя. – Резкий взгляд в упор, словно толчок. – Надо же посмотреть на комнату.
Мы молча доехали до моего дома. Молча вошли в квартиру.
— Раздевайся. – Сказала я в прихожей. – Давай сначала поужинаем?
— Спасибо. – Он снова стал кротким агнцем.
Вадим ел с тщетно скрываемым аппетитом. Мне было приятно. Я подкладывала ему снова и снова, не обращая внимания на слабые протесты.
— Мозговая деятельность требует подкрепления. – Приговаривала я. – К тому же, ты вон какой крупный… – Я хотела нарочно сказать «мальчик», чтобы сразу обозначить дистанцию, но моё нутро уже само вело меня. — …крупный мужчина, тебе много есть надо. Вкусно?
— Очень. – Его ответ прозвучал как ответ проголодавшегося ребёнка.
Я чувствовала себя матерью — это часто бывало у меня и с Антоном. Он прав — во мне на самом деле был силён инстинкт материнства. Только вот всякие там попочки-складочки, пусечки-агусечки меня не больно вдохновляют — ребёнок мне нужен уже стоящий на ногах, личность…
Вадима разомлел от сытного ужина – он стал совсем спокойным и мирным. Возможно, ему тоже причудилось, что я его мать, что он у себя дома… Хотя я знать не знаю, что там за дом и что за мать.
Зазвонил телефон. Я сняла трубку — Антон.
Я сказала, что пришёл студент, и я его кормлю.
Ну-ну, сказал Антон таким тоном, словно пришёл наш сын.
Будешь сегодня? – спросила я.
Скорее, нет, чем да, сказал он, последние прогоны.
Удачи, сказала я, целую.
— Ты его любишь? – Неожиданно прозвучало из угла, и два дула с зияющими чёрными провалами в ледяном перламутрово-сером окоёме уставились на меня.
— Да. – Сказала я, глядя прямо в лицо своей погибели.
Вадим опустил взгляд в пустую тарелку. По моему разумению он должен вскочить и, хлопнув дверью, вылететь из квартиры.
Что ему помешало – сытный ужин и тепло обжитого дома, деликатность или чувства, которые он питал ко мне?..
Я села на своё место. Мы молчали.
— Тебя я тоже, кажется, люблю. – И я посмотрела на него.
А он на меня. Но уже совсем другими глазами – горячими, подрагивающими, как мираж над раскалённой дорогой. Дорогой в ад. Или в рай…
Я не пыталась ничего скрыть – всё, что происходило в тот миг в моей душе, отражалось на лице. Нежная любовь к Антону и ощущение вины, страсть к этому юноше и смятение перед неизвестностью.
И растерянность. Полная растерянность.
Он перевёл взгляд на мои губы. Я едва усидела на табуретке.
— Налей, пожалуйста, чаю. – Очень медленно сказал он.
Но это были только слова. Говорил он примерно следующее: я так хочу тебя, прямо сейчас.
Я встала, чтобы подогреть чайник. Я возилась с заваркой и старалась поскорее прийти в себя, взять ситуацию в свои руки. Откуда, недоумевала я, в этом юном создании такая мощь? Он казался мне опытным любовником, прожжённым соблазнителем… совратителем даже. Но я не должна поддаться этому так сразу – пусть попрыгает!
Важно вовремя принять правильное, а главное — твёрдое решение!
Ха-ха два раза, как говорим мы с Антоном…
— Пойдём, пока покажу тебе твою комнату.
Он послушно пошёл за мной.
Комната выглядела нежилой. Стеллаж с книгами и журналами, мой, ещё школьных времён, письменный стол с пишущей машинкой в одном конце комнаты, у окна, и большой шкаф с коробками на нём и под ним — в другом. Диван, застеленный пушистым меховым пледом, задавал нотку уюта этому помещению – гибриду гардеробной и кабинета.
— Здесь не прибрано. – Сказала я. – Но я приготовлю её для тебя.
— Ты что, в общаге ни разу не была?
— Была, конечно, но я же не в общагу тебя пригласила.
Он ходил совсем рядом – большой, вязаный, тёплый. Он едва ли был выше меня — ну, может, на пару-тройку сантиметров — но казался огромным из-за вечного своего мешковатого толстого джемпера, свисавшего с могучих плеч почти до колен.
Я старалась не думать о том, что там, под этим мешком, и как он прижимает к себе женщину, как дышит ей в ухо, что говорит…
Мы сели пить чай. Горячий терпкий напиток, как видно, был градусом гораздо ниже происходящего в нас, и распирающие каждого страсти довольно быстро остыли до просто лирического настроения.
— Откуда ты? – Спросила я.
И в этот самый миг мне показалось, что он назовёт совсем другой город, нежели тот, что обозначен в личном деле. Не из вранья, а потому, что личное дело это фикция, а он – вовсе не он, а… пришелец из прошлого, викинг, воин… невесть кто, только не студент-первокурсник из Архангельска.
Это был один из моментов дежа-вю, которые в детстве всё же проявлялись чаще. Потому что я услышала:
— Кохтла-Ярве. Знаешь?
Как бы это объяснить?.. Прозвучало название его фигуры, его суровых манер, его джемпера, наконец…
— Что-то не так? – Спросил он.
Вероятно, на моём лице появилось выражение не вполне адекватное тому, которое сопровождает обычный разговор на столь бесхитростную житейскую тему.
— Нет, всё так. – Я отхлебнула чаю.
Вадим продолжил:
— Но там я только родился и жил до пяти лет, а потом мы переехали в Архангельск. Мой… – он едва заметно замялся – мой папа был военным… – И добавил, словно извиняясь: — Не люблю слова «отец» почему-то…
— Надо же! Я тоже! – Горячо поддержала я.
— Правда? – Это моё признание словно облегчение ему принесло. Даже не так – оно дало ему карт-бланш на право быть собой в дальнейшем.
— Он был лётчиком-испытателем и погиб, когда я учился в пятом классе.
Он замолчал.
— Ты любил его?
— Он был моим другом. Он был мне всем.
Я не знала, что сказать. Я понимала всю пустоту принятых в таких случаях «сочувствую, соболезную» и прочая.
И ещё я подумала – странное совпадение.
— Я тоже рано потеряла папу. Он тоже был моим единственным другом. – Я болтала ложкой в розетке с вареньем.
— И тоже осталась с мамой? – Голос показался незнакомым мне.
Вадим стал таким участливым и искренним, словно между нами не существовало ни дистанции «студент – преподаватель», ни моего помешательства, ни его притязаний на мою любовь. Мы походили на двух осиротевших детей, прилепившихся друг к другу в поисках понимания, поддержки и тепла.
— Нет. – Сказала я. – Мама умерла семью днями раньше.
Он положил ладонь на мою руку, и меня вдруг прорвало. Об этом я не говорила ни с Дорой, ни с Антоном – я никому никогда не говорила того, что сказала сейчас Вадиму.
— Мама пила. Пила тихо и незаметно. А папа любил её. Он любил её так, как не любят, наверно, даже самых совершенных женщин. А я любила папу. Просто без памяти любила. Он был всем в моей жизни – другом, авторитетом, примером. У меня не было ни подруг, ни приятелей. Никто не дотягивал до моих критериев, никто не мог дать мне того, что давало общение с папой. – Я замолчала.
Рука Вадима всё так же лежала на моей. Он тоже молчал.
— А маму ты любила?
— Не могу сказать… Я сама спрашивала себя об этом. Не знаю… Иногда жалела – я чувствовала, когда она была сама не своя, не знаю, только, почему… Иногда ненавидела — когда она мучила папу. Только об этом никто не знал. Папа никогда не злился на неё. Никогда. Если бы он хоть раз выразил малейшее недовольство, думаю, я в тот же миг разорвала бы её на части. Но он становился несчастным оттого, что не может сделать её счастливой прямо сейчас, как ни старается… Когда она меня начинала доставать, я злорадствовала про себя: давай-давай, меня-то ты не выведешь из себя! И действительно, я никогда не плакала, не перечила, а наоборот – исправно выполняла все её бесконечные придирки. Она злилась, что не может вывести меня из равновесия, а потом уставала и теряла ко мне интерес. Последние годы меня вообще в её жизни словно и не было. Был только алкоголь или папа в перерывах. Скорей, я просто терпела её, потому что это была папина… папина жизнь, папина радость. Но она покончила с собой, и папа лёг и умер. Сначала я тоже думала, что умру… от горя и от пустоты. А потом, через полгода в моей жизни появился Антон. А ещё через полгода я уговорила его стать мне отцом. – Я улыбнулась и посмотрела на Вадима. – А он согласился. – Я продолжала улыбаться. – Представляешь, он и вправду был мне отцом… Пока я в него не влюбилась.
Вадим словно поняв, что я уже не нуждаюсь в его поддержке, убрал руку. Он продолжил чаепитие.
Мне вдруг стало неловко за такое несерьёзное завершение драматической темы.
— Прости, ты говорил о себе…
— Да нет, я всё сказал.
Конечно, он сказал не всё. Всё я узнала позже.
А сейчас мы допили чай, и Вадим произнёс:
— Спасибо за ужин. – И добавил немного неуверенно: — Я пойду?
— Как хочешь. – Сказала я. – Можешь оставаться. Если тебя бардак не смущает. Хотя, я могу прибраться прямо сейчас.
— А… а что скажет Ваш Антон?
Я посмотрела удивлённо ему в глаза: это неожиданное «Вы» и показавшийся нелепым вопрос…
— Неужели, ты думаешь, что я не согласовала с Антоном своё решение?.. Вернее, и согласовывать-то нечего, я просто сказала ему о тебе и о своём желании…
— А он что, совсем не ревнует Вас?
Он снова стал действовать на меня гипнотически: я уже была не я, партию вёл Вадим. Мне следовало сейчас выкручиваться, рассказывая про отсутствие ревности как таковой в арсенале наших с Антоном чувств, каким-то образом дать ему понять, что и повода-то нет… А повод был, я сама, первая, сказала Вадиму об этом, но забыла…
Я запуталась и не знала, как себя вести.
— Не думаю, что ему пришло бы в голову взревновать меня к студенту-промокашке.
Вадим, словно спохватившись, вернул всё на свои места, точнее, перешёл на предшествовавший этому дружески тёплый тон.
— Если ты правда не возражаешь, я останусь.
— Конечно! — Обрадовалась я.
Потом это будет продолжаться ещё какое-то время — наше перескакивание с одной манеры общения на другую. То мы нервничающие, образно выражаясь, на пороге спальни потенциальные любовники, то близкие друзья, почти брат и сестра, то студент и преподаватель.
Я расстилала бельё для Вадима, а в памяти всплыл такой же поздний вечер много лет назад, когда я готовила постель Антону, согласившемуся остаться у меня в качестве отца.
И вот теперь ещё один мужчина поселяется в моей квартире. В качестве сына?.. Хочешь – смейся, хочешь – плачь…
На ночь мы расстались на дружеской ноте. Даже чуть позже, когда я зашла к Вадиму в комнату с будильником и спросила, во сколько ему вставать, ничто не дрогнуло во мне. В нём, похоже, тоже.
* * *
Я не спала и размышляла о превратностях жизни и несуразностях её общественного устройства.
Я люблю Антона. Антон любит меня.
Я… ну, если не люблю, то питаю определённые чувства к Вадиму. Он — ко мне.
Почему, спрашивается, это несоединимо и должно противоречить одно другому? Потому, что человечество когда-то придумало некие правила, которым нужно подчиняться? Но я-то их не придумывала! Меня-то не спрашивали! А если я не такая, как все? Если я хочу жить по-другому — так, как ПРАВИЛЬНО ДЛЯ МЕНЯ?
Это без меня решили, что у одной жены должен быть только один муж – будем говорить о европейском подходе – да и то, непременно через загс или церковь. Разлюбила одного — в лучшем случае, разводись, уходи к другому. В худшем – через партком, церковь — удержим. Если заводишь любовника – тсс! только тихо! Это опять же – в лучшем случае. В худшем – позор на всю деревню, город, завод. Хорошо, хоть камнями забивать отменили!
А если я способна любить двоих? Что, если в моей душе это не вызывает противоречия? Люблю одного, люблю другого и не хочу делать выбор! И примирить их способна, если, вообще-то, это потребуется.
А-а! Поняла — секс! Люби одного и дружи с другим. В лучшем случае. В худшем – всё равно сомневаемся, такого не бывает, потому что не может быть дружбы между мужчиной и женщиной. Между мужчиной и женщиной может быть только секс!
Вот тут – стоп! Если вы так в этом уверены, для чего же свои дурацкие правила придумали? Отпустите всех на свободу, пусть делают, что хотят, пусть каждый сам регулирует свои отношения – вдвоём, втроём – это их право. Вы одни, они другие – мы все разные!
Вообще-то, я давно задавалась вопросом: почему именно вокруг секса так много шума? Я имею в виду интимные взаимоотношения… людей. Хотела сказать «полов», но спохватилась – ведь в сексуальную связь вступают и с представителями своего пола, и с собой любимым, и с кем и чем только не вступают…
Почему?
Почему именно этот аспект человеческих отношений приобрёл такой размах в плане проникновения во все сферы публичной жизни? Почему это самое «это» превратилось из пикантной приправы в основное блюдо жизни? Почему?
Потому, что секс — это, как минимум, приятно.
И вкусно покушать – тоже приятно. Но мы же не прячемся друг от друга в убежище наглухо зашторенных кухонь, чтобы насладиться пищей! Притом что половой акт несравнимо более эстетичное — даже по многообразию — зрелище, нежели акт утоления голода. Ну неужели украшенный невесть каким декором запечённый фазан (поросёнок, осётр, далее по списку) – шедевр пусть в высшей степени даровитого повара — может сравниться с самым заурядным человеческим телом – венцом Божьего творения — принимающим хоть и самые незамысловатые позы, но исполненным такой энергетики, что того фазана (поросёнка, осетра…) оживила бы!
Понятно, не всегда секс это праздник, но ведь и «fast-food» – не вершина трапезы…
Почему именно секс при возникновении «цивилизованных» отношений в обществе был упрятан с глаз долой — в темноту спален, под покров пижам, одеял и ночи? Почему именно этот вид жизнедеятельности человека так строго регламентировался – институтом семьи, общественной моралью, религией?
Почему то, что «оказалось» таким приятным и красивым, так долго подавалось под грифом «совершенно секре… греховно»?
Почему именно это, а ничто другое?
Не потому ли, что сексуальное чувство – единственный «предмет», «нечто», над которым не властен никто, кроме его обладателя. У человека можно отнять пищу, землю, ребёнка, свободу. Жизнь, наконец. Но лишить его права выбирать сексуального партнёра, права испытывать удовольствие или отвращение от полового контакта – не сумеет никто.
Ты можешь купить или взять силой тело, но над возникшим в этом теле чувством ты не властен.
Ты можешь посадить жену/мужа на цепь, но отобрать у неё/него сексуальное стремление к другому/другой или другой/другому — ты не в силах. А если у человека остаётся хоть что-то, на что ты не можешь распространить свою власть – пусть самая малость – человек остаётся свободным. Ровно на эту малость. Свободным от тебя. Стало быть, неподвластным. А это – опасность для тебя.
Всё, что ты можешь попробовать — это запретить.
Попробовали. Не получается – изворачиваются, врут, а своё делают.
Тогда — подумали те, кому это было нужно — запретим не просто, а так, чтобы сам объект запретил себе это.
Как? Элементарно – запугаем до смерти. В буквальном смысле слова: изменила, отдала другому моё по закону… да не обязательно по закону, по моему мнению, по моей прихоти — смерть! Гомосексуальные отношения – мы этого не понимаем, нам это чуждо – смерть!
Хотя, так было не всегда. И на нашем веку остаются племена, не обременённые ЦИВИЛИЗОВАННОЙ моралью и законами. Живут себе по солнцу и луне, да по велению инстинкта: днём строят жилища и пищу запасают, а ночью – праздник души и тела. Приятно это — после трудов праведных удовольствие себе и другим доставить. Да и род свой продолжить – тоже дело. И все вместе – так веселей, на миру не только смерть красна… радость краше во сто крат.
Ну, бросьте в них камень! Да знать они не знали, что это грех! «Оргия», «гомосексуализм»… Это в процессе оцивилизовывания человечество напридумывало терминов. Зачем? Для чего? Да всё для того же – чтобы разделять и властвовать. Чтобы чётче определить границы. Чтобы понятней было: кто хороший, а кто плохой, кому что можно, а кому что нельзя, где твоё, а где моё – ведь именно в этом суть и смысл «цивилизованных отношений». Земли-воды поделили, народы, только вот властвовать над чувствами другого никак не получалось. Даже под страхом смерти.
Очевидно именно тогда – не в едином времени, а на конкретной стадии развития каждой конкретной цивилизации – именно тогда кому-то пришло в голову испугать ещё сильнее. Как? А так – ВЕЧНОЙ смертью, адом.
Какое-то время это работало. И даже довольно долго – тысячи лет.
И «доработало», что называется. В результате не просто любодеяние или прелюбодеяние стало считаться греховным, а секс в браке оказался чем-то грязным, низким, недостойным.
Удавили-таки радость бытия! А ведь как приятно было!..
Правда, «обочина» цивилизации — низшие классы, плебс, люмпен, которому терять нечего, и жизнь его копейка – чихать хотела на всякие правила и запреты, на вечные муки ада. Она с этим адом на «ты» ещё здесь, в этой жизни. И продолжала наслаждаться тем, чем наслаждаться положено самой природой.
Может показаться, что выиграл придумавший. Ведь тот, у кого в руках орудие манипуляции – в данном случае это власть и религия — тот хоть немного, да сильней
Но не выиграл никто. Скорей — все проиграли!
Во-первых, появилось ещё одно поприще расцвета двойной морали. А во-вторых, подавляемое желание всегда вылезает боком: всё искусственно сдерживаемое рано или поздно прорывает плотины — это закон природы.
Тогда кто-то – кто попримитивней в духовном плане устроен да умом половчей — приспособился вкушать запретный плод, оправдываясь сам перед собой, а если требовалось, то и перед взыскующим. Кто-то — неосознанно — пошёл другим путём: сублимируя сдерживаемые страсти: один посредством творчества, другой — обжорства или накопительства, третий — тирании в семье или трудовом коллективе, а то и посредством серийных убийств.
И всё равно ни те, ни эти адекватного удовольствия так и не испытали: с оглядкой и в несвободе — какое уж там удовольствие? Да и суррогат никогда не заменит оригинала.
Не проще ли перестать делать из секса запретный плод — чтобы лишить его болезненной притягательности и столь же болезненной стыдливости, а также возможности манипулировать посредством него кем бы то ни было с какой бы то ни было целью? Не проще ли снять печать срама и ложного целомудрия с полового акта? Не проще ли сказать: можно! всё можно!
Адюльтер? Сколько угодно! Только сначала лучше договориться всем участвующим сторонам: кто «против» – выходит, кто «за» — остаётся. Чтобы потом эксцессов не возникало в виде убийств на почве ревности.
Однополый секс? Сделайте одолжение! Если кому-то не дано понять, что любовь и такой бывает – это ваша проблема. Но зачем судить, а тем более, клеймить позором других — тех, кто иначе не умеет?
Акт на публике? Я вас умоляю! Как рукопожатие или поцелуй. Не нравится — проходите, не смотрите. Только камнями не надо бросаться – в вас же никто не бросает камень, когда вы молитесь или кофе пьёте в компании единомышленников…
Групповое сожительство? Доставьте удовольствие! Если всё по взаимному согласию — кому какое дело до их решения жить именно так?
Секс на продажу? Смею предположить, что это гораздо милей, чем бомбы и ракеты, которые так же стыдливо, но всё же продаются…
Интересно, что думает по этому поводу Антон?
* * *
Антон пришёл следующим вечером. Я немного не узнавала его, но списывала всё на напряжённую работу – удачное участие в международном фестивале могло открыть серьёзные перспективы. Он, конечно, нервничает, засиделся в советских границах, а цену себе знает. Короче, фестиваль – это шанс.
Я познакомила их с Вадимом, мы чудно провели вечер на кухне за разговорами. Я радовалась, что мужчины прониклись взаимным интересом друг к другу – так, вероятно, радуется мать, представившая сына будущему отчиму и не обнаружившая неприязни с чьей-либо стороны. В моей душе укрепился мир, и я даже ощутила себя в роли той самой матери. Я знала, что сумею не обделить ни одного из них своей заботой и любовью. Меня хватит с лихвой на оба дорогих мне существа, будь то стирка, кормёжка – быт, одним словом. Будь то… — нет, туда я решила пока не заглядывать.
Антон не ответил на мою робкую попытку разбудить в нём мужчину. Это насторожило меня.
Обычно, в подобных ситуациях – усталости или лени с его стороны – мы прибегали к арсеналу из множества различных игр, вошедших в наш любовный обиход. Я, выговаривая ему за инертность, или сочувствуя по поводу недомогания, добавляла: «ну, лежать-то ты можешь!» — и брала ситуацию в свои руки. В зависимости от результата – а это могло быть или покорное исполнение Антоном того, чего я от него ждала, или он раззадоривался таки – я говорила: «всем спасибо, все свободны!», или: «ну, вот, а ты боялся!», или: «умеешь, если захочешь!»
Как-то однажды уставшей была я, а он – напротив, полон желания.
Я мёртвая, сказала я.
В таком случае, я некрофил, сказал Антон и раскинул мне руки и ноги в стороны.
Я не шевелилась.
Он с трудом вошёл в меня – без моей помощи и в той позе, в которой я лежала, ему было не слишком удобно.
От первых же движений Антона у меня помутилось в голове, я еле сдерживалась, чтобы не подхватить его ритм. Притом что понимала – эти неведомые мне прежде ощущения имеют место только благодаря моему положению. Антону, похоже, такая поза тоже доставляла небывалое наслаждение: он ревел и кусал меня, только что не рвал на части зубами.
В самый последний момент я едва успела прижать к лицу подушку и испустила в неё завершающий вопль.
Антон, рухнул рядом и задыхаясь произнёс: скажи теперь, что я мёртвого не воскрешу…
Сейчас игра не пошла.
Ну и хорошо, подумала я – мне не хотелось, чтобы, впуская в себя Антона или отдаваясь ему, я вдруг представила себе Вадима, который спал в противоположном конце квартиры.
Мы обнялись и заснули.
* * *
Антон попросил его не провожать – едут они своим автобусом, в театре будет суета, это тебе не вокзал, где сел в поезд и поехал, к тому же, до театра его подбросят на машине.
Ладно, согласилась я, собрала ему сумку по высшему классу и обняла в прихожей. И снова отметила какую-то торопливость и отстранённость. «Ни пуха!» — сказала я. «К чёрту!» — ответил он. «Позвони, как доберётесь» — сказала я. «Конечно» — сказал Антон.
Пришёл Вадим. Я покормила его.
— Антон уехал? – Спросил он.
— Да. – Спокойно сказала я.
Сегодня был день наших регулярных занятий.
— К занятиям приготовился?
— Приготовился. – Он неуловимо преобразился в того мятежного студента, который не терпел ни снисходительности, ни безосновательных замечаний и иногда дерзил мне – не словом, так жестом.
Я засмеялась и потрепала его по длинным вихрастым волосам.
Он вскинул на меня глаза, и я осеклась. Ничего не ушло, ничего не прошло – он по-прежнему хочет «немного моей любви», а меня по-прежнему качает от его взгляда…
Мы сели в гостиной, за журнальный стол, как обычно сидели в аудитории – я справа от него. Только с некоторых пор я садилась так, чтобы не «соприкасаться» даже «рукавами».
Всё шло по программе. Вадим несколько раз поправлял себя, переходя с «ты» на «Вы». Это забавляло меня, но я не решалась иронизировать или как-то ещё отметить это – хочешь так, пусть будет.
Когда программа была исчерпана, я сказала:
— На сегодня всё, до свидания. – Поднялась и по-домашнему потянулась. – Ой, простите, товарищи студенты! – Я сделала вид, что спохватилась.
Я пыталась разрядить официальную обстановку занятий и смахнуть повисший в воздухе ответ на вопрос «уехал ли Антон?».
Мне хотелось лёгкости — всё равно, раньше или позже произойдёт то, что должно произойти.
Мне хотелось, чтобы позже.
Почему? Безотчётное желание отдалиться в пространстве от того, которому изменяю?.. Опять эти дурацкие каноны!
Да чихать я хотела на ваши правила – я сама буду решать вопросы, которые касаются только меня!
Так рассуждала я, ставя чайник на плиту.
В конце концов, я сама могу обсудить с Антоном своё решение переспать с другим мужчиной! А могу ли?..
Об этом думала я, когда подошедший сзади Вадим повернул меня к себе и обнял.
Я запуталась в его огромном джемпере и стояла, как спелёнатая птица. А он целовал меня в губы так крепко, что зубы скрежетали о зубы.
Когда он закончил поцелуй, от меня ничего не осталось, кроме оболочки – створок высосанной устрицы. Я болталась в его объятиях опустошённая и обессилевшая. Он, видимо, тоже изнемог, потому что отпустил меня, сел в свой угол между окном и холодильником и уставился в чёрную пустоту поверх занавесок.
Я взялась за прерванное дело. Мы молчали.
Я разлила чай, положила варенье.
— Пей. – Тихо сказала я.
Вадим так же тихо ответил:
— Спасибо. – И принялся размешивать сахар.
Вдруг он положил ложку и сказал:
— Я не смогу. Ты умная женщина, и всё правильно рассчитала – я не смогу.
— О чём ты? – Спросила я, хотя уже знала, что он имеет в виду.
— Ты познакомила нас с Антоном. И я буду последней сволочью, если в его отсутствие…
Я перебила его:
— Если ты думаешь, что я что-то рассчитала, то ты плохо меня знаешь.
— Это подсознательный ход. И он был верным.
— Если ты так считаешь, пусть будет так. Давай оставим всё, как есть.
— Так я тоже не смогу.
Тогда я поняла, что он ждёт моего – МОЕГО — решения. Тоже подсознательный ход — получить индульгенцию из рук последней инстанции? Нет уж — дудки! Взялся за гуж – не говори, что не дюж!
— Поступай, как считаешь нужным.
Я допила чай и сказала:
— Пойду, поработаю немного.
И села в гостиной за свою пишущую машинку, перенесённую из комнаты Вадима и водружённую на чугунную станину бабушкиного приданого — старого «Зингера», к которому после неё, похоже, никто уже не прикасался, во всяком случае, по назначению.
Моя машинка – «Редингтон» — была едва ли не старше попранного ею швейного ископаемого, но работала исправно: послушно откликалась на легчайшее прикосновение и никогда не забывала в нужном месте предупредить о нужном действии мелодичным звоном. Мне подарил её Антон на защиту диплома, купив за баснословные деньги в нашем любимом антикварном на бывше-нынешней Тверской-Ямской с какого-то удачного гонорара. На вставленном в неё листе бумаги я прочла: «Если нажимать на клавиши в нужном порядке, из меня можно извлечь что-нибудь гениальное». И подпись – «Редингтон».
Это настоящее произведение искусства, и до сих пор вызывает во мне эстетический восторг: сложнейшее многоэтажное сооружение из тёмной меди, с рычажками и пружинками, колёсиками и шестерёнками — одни клавиши чего стоят! И работать на ней — неописуемое удовольствие. Но до чего-нибудь гениального я пока не докопалась…
Я слышала, как Вадим помыл посуду, погасил на кухне свет. Потом в ванной зашумел душ. Потом он прошёл в свою комнату.
Сейчас он сядет за мой стол, будет заниматься… или думать обо мне? Или и то, и другое? Потом ляжет в постель… Я не видела ни разу его тела – какое оно?..
Антон сидит в неудобном автобусном кресле, навряд ли могущем сулить полноценный сон, в полузабытьи, и думает обо мне, мечтает о нашей большой постели, в которой так хорошо спится… и не спится тоже хорошо. Я соскучилась по нему, по его неистовой нежности, по его хриплому голосу, произносящему моё имя. Бедный Антон, он так устал за последний месяц!.. Принеси ему, Боже, удачу на этом фестивале! Мы планировали, что я приеду на его спектакль – на несколько дней, погулять по любимому Вильнюсу. Но потом он изменил наши планы и убедил меня, что не стоит делать этого сейчас, мы лучше потом съездим туда без дел, чтобы быть свободными и не зависеть ни от чего, а теперь он там на работе – на тяжёлой и нервной работе…
Интересно, а Вадим был в Вильнюсе? А Эстонию помнит? Скорей всего, нет… Он ничего не рассказал мне о себе, кроме… кроме того, что потерял самого близкого друга. А мама – что с ней? Бедная женщина!.. Если, конечно, она любила мужа. Не представляю себя на её месте. Тьфу-тьфу! Боже, сохрани!..
Нет! Это не работа! Лучше пойти спать. Или почитать – завтра никуда не надо. Вадим сам просыпается, завтракает и уходит. Хотя, я, конечно, могла бы встать и приготовить ему поесть. Ладно, завтра так и сделаю.
* * *
Когда я проснулась, Вадим уже хозяйничал на кухне. Он был с влажными волосами, и я сказала:
– Смотри, волосы высуши, на улице мороз. Фен в ванной на крючке.
Я ощущала себя счастливой матерью замечательного, такого ладного – и умом, и лицом, и фигурой — сына.
Я приготовила ему завтрак, он поел и ушёл. А я вернулась в постель с большой чашкой какао и со свежей, вчера пришедшей, «Иностранкой».
Но читать я не могла. Перед глазами вставал Вадим: влажные волосы, выбритые щёки, запах туалетной воды… Надо бы подарить ему что-нибудь поприличнее, кстати… Закатанный рукав джемпера, жилистое запястье, уже вполне по-взрослому густо поросшее шерстью. И опять – влажные длинные волосы… Он принимал душ. Стоял под ним, подставив лицо крепким струям… вода сбегала по его плечам, груди, спине, маленьким упругим ягодицам, крепким ногам…
Какая там мать!.. Я изнываю по этому мужчине!
* * *
Смеркалось, когда зазвонил телефон. Межгород!
Это был Антон. Я сразу поняла, что что-то неладно, что-то не так. Я слушала, а в голове – словно мозаика — собирались одна к одной мелкие несуразности прошедших недель.
Он просил прощения… Он не решался раньше, а теперь не может молчать. Конечно, это свинство – об этом и по телефону… Но он и есть свинья… свинья и трус… Он влюбился… Он не знает — надолго ли? Но не может без неё. И без меня тоже не может…
— Зоя, я люблю тебя. Это я говорю не для того, чтобы успокоить, нет! Я люблю тебя! Ты ведь это знаешь! Ты должна это чувствовать. Но я и в неё влюблён…
Он был по-настоящему несчастен. Мне так хотелось успокоить его взаимным признанием: ты знаешь, дорогой, я ведь тоже влюбилась, и тебя не перестала любить, так что я тебя понимаю!
Но что-то не давало мне этого сделать. Что – я поняла, когда положила трубку.
А сейчас я молча слушала любимый голос и жалела только об одном – что расстояние между нами чуть больше, чем несколько остановок метро.
— Зоя, почему ты молчишь? Не молчи! Обругай меня! Хочешь, я брошу всё – и этот фестиваль, и её, и приеду… Мы решим всё глаза в глаза… Нет, ты решишь! Ты одна решишь! Сама. У тебя самое мудрое сердце на свете. Всё будет так, как ты скажешь.
— Нет, мой родной, не надо ничего бросать. Ты обязан выступить на фестивале лучше всех, стать лауреатом, стать известным во всём мире! Это самое главное, о чём ты должен сейчас думать! Вот когда всё это совершится, тогда ты вернёшься, и мы поговорим обо всём остальном. Помни только одно, что…
Я сделала паузу — тут ко мне должен присоединиться Антон, это было наше заклинание. Он срывающимся голосом вторил мне: …что никто никогда не любил тебя так, как я.
— Зоя…
— Да, Антон.
— Моя единственная…
— Да, любимый.
— Ты необыкновенная…
— Просто я люблю тебя.
— И я тебя люблю…
— Да, родной, я знаю.
— Моя единственная…
— Да.
— Прости меня…
— Я простила тебя…
— …на тысячу лет вперёд, я знаю.
— Да, ты знаешь.
— Моя любимая…
— Да.
— Я буду звонить?..
— Попробуй только не звонить!
— Зоюшка…
— ОНА с тобой?
— Да.
— Постарайся не ранить её нашей любовью.
— Зоя… Моя девочка…
— Когда твой спектакль?
— Через четыре дня… Моя любимая…
— Думай сейчас только о победе. Я с тобой.
— Да. Моя родная…
— Я люблю тебя.
— И я тебя люблю.
Приходить в себя я начала, положив трубку…
Так, вероятно, бывает в горе: кто-то обязательно должен быть сильней, по крайней мере, вначале. Это потом он может расслабиться и пережить случившееся. А сейчас – нет, сейчас он должен быть опорой тем, кто рядом, тем, кто не может без опоры, тем, кто слабей…
Я была сильней Антона – не потому, что у меня была тайна. О ней я тогда не думала. Почему – сильней? Не знаю. Возможно, его ахиллесовой пятой было чувство вины?
Скажи я ему в ответ на его признание, что то же самое постигло и меня… Всё закончилось бы пошлым водевилем.
Но главное – не это. Главное заключалось в том, что я не хотела оскорбить, унизить любимого мужчину. Я не могла нанести ему удар, когда он находился в таком уязвимом положении.
Стоп!
Я поймала себя на мысли: выходит, признайся я Антону в том, что влюблена и вот-вот ему изменю, я оскорбила бы его? Даже в ответ на его признание? А его признание не оскорбляет меня? Не унижает?.. Вот они генетические корни патриархата! Вот оно подсознательное рабство женщины!
В тот момент я ещё не осознавала ни того, ни другого – меня вела интуиция. Сколько раз я благодарила Бога за то, то он наделил меня этим тончайшим и мощнейшим инструментом!
Как бы то ни было, я рада, что не стала отвечать Антону тем же… Моя тайна не была ни припасённым козырем, ни фигой в кармане. Она была моей опорой. Но опора эта подломилась, как только я положила трубку.
Теперь моя очередь страдать… А кто поддержит меня? Не студент же, вскруживший мне голову! Вот тут уж точно водевилем пахнет!..
Больно. Как больно! Антон и другая… Не важно даже – кто, и знаю ли я её… Просто: другая женщина, которую он целует, которую он хочет, которой отдаёт себя всего. До последнего стона, до последней капли своего дикого, горячего, хмельного мёда…
Я выла в подушку. Меня постигло горе – беспросветное, смертельное горе. Я потеряла второго отца, первую немыслимую по силе и наполненности любовь…
Когда моя исходящая кровью душа обессилела и впала в кому, я попыталась включить разум.
Ну что я так убиваюсь? Ведь жив-здоров, невредим. И любит меня. Любит – я верю! Я знаю – любит! И никого никогда так любить не сможет, как меня! Чего я так реву?.. Сама вон собиралась двоих любить, а ему что ли нельзя?.. Если уж на то пошло, так гаремы мужчинам подобает иметь, а не женщинам…
* * *
Меня разбудил Вадим. Он сидел на корточках передо мной, лежащей в скрюченном положении на диване в гостиной, и трогал ладонью мой лоб.
— Ты заболела? — От него пахло морозом, но рука была тёплая.
Так захотелось стать маленькой девочкой рядом с этим большим мужчиной – сейчас он не был мне ни сыном, ни студентом. Он был ещё одним моим отцом.
Я вспомнила, почему здесь лежу. Внутри всё оборвалось. Но Вадим не дал мне сосредоточиться на своём.
— Что с тобой?
— Зимняя спячка. – Не рассказывать же ему сейчас о признании моего любовника!
Я перевернулась на спину и вытянулась – тело затекло в неудобной позе.
Вадим пересел на край дивана и взял мою руку, чтобы проверить пульс. Ну как же он мил, добр, заботлив…
Я смотрела на его сосредоточенное лицо – он считал удары моего сердца, глядя на свои часы.
— Чуть больше, чем надо, но в пределах нормы.
Только я собралась сказать милому доктору что-нибудь хорошее, как заметила, что его взгляд задержался на моей груди. Он смотрел неподвижно в одну точку. Я скосила глаза и увидела, как под тонким джемпером обрисовался сосок – я почти не носила бюстгальтеров, тем более – дома.
Вадим медленно протянул руку и, едва касаясь, двумя пальцами погладил маленький бугорок. Он был, как заворожённый — на лице никаких чувств.
Потом осторожно сдвинул джемпер, обнажив грудь, и продолжал так же деликатно и в полном спокойствии поглаживать пальцами съёжившуюся тёмную изюминку. Потом наклонился над ней. Я ощутила тепло дыхания и шершавость сухих обветренных губ.
К моей груди нельзя прикасаться без последствий… И они не замедлили себя проявить. Но я держалась – ведь Вадим спокоен.
Он целовал долго – губами, зубами, языком. Я, кажется, на мгновения теряла сознание – плохо помню. Это был не поцелуй — это был полноценный половой акт между моим соском и его ртом…
Вадим отстранился и посмотрел на меня безмятежно.
— Хочешь дальше? – Спросил он таким тоном, словно речь шла о сказке, которую он читал приболевшей дочке. Или сестричке.
— Да. – Получилось хрипло.
Он принялся раздевать меня обстоятельно и без спешки.
Потом скинул свой вязанный мешок и обнажил гладкий, словно выточенный из тёплого, телесного цвета мрамора торс. Джинсы он стянул вместе с трусами. Икры, бёдра и низ живота были покрыты растительностью, которая переходила в узкий треугольник с вершиной прямо под пупком. Точно так же отчётливо волосяной покров начинался на запястьях и заканчивался у локтя. Словно процесс обрастания начался с конечностей и ещё не завершился.
Он совершенно спокойно разглядывал моё обнажённое тело, словно и не замечая своего подрагивающего, возбуждённого скакуна. Гладил мою грудь, шею, живот, бёдра.
Я смотрела на его лицо, не отрываясь.
Вадим поднял на меня ясные глаза. Когда они встретились с моими, я заметила, как в самой их глубине всколыхнулась тёмная тяжёлая муть.
Он раздвинул мне ноги, потом – вход в моё нутро. Провёл пальцами тут и там, словно проверяя, всё ли готово, и медленно вошёл до самого дна. Снова поднял взгляд – теперь он походил на ночное цунами.
Не знаю, почему… как я это всё помню… ведь меня уже не было – в это время меня разносило в разные концы вселенной со скоростью света, каждый мой атом отрывался от другого стремительно и бесповоротно.
Он уткнулся лицом в подушку.
Из глаз моих ручьём лились слёзы. Я старалась сдерживать рыдания, не осознавая причины такой реакции. Это были не те слёзы, которые приходят после сильного оргазма…
Вдруг я почувствовала, что Вадим тоже плачет. Я разом успокоилась и забыла о своём. Меня переполняла нежность. Я гладила его спину, целовала волосы и ждала.
Он успокоился, поднял лицо и сказал:
— Прости, я не хотел… я больше не буду…
— Не нужно, я понимаю…
— Нет, ты не знаешь… ты ничего не знаешь… Ты не знаешь, как я её любил.
Ну, вот тебе и на! Сначала один, теперь другой… Я что, похожа на мать Терезу?.. На исповедника в жилетке для чужих слёз?..
Но я не успела разозлиться или обидеться…
— А она взяла и умерла. – Он снова спрятал лицо. Но, кажется, уже не плакал.
Он стиснул меня крепко и нежно и сказал:
— Прости, я дурак, что говорю тебе об этом… и сейчас.
— Ты не дурак, ты просто совсем неискушён в отношениях с женщинами. – Я стала доброй и понимающей. И совершенно бесполой. Доктором. – И ещё тебе повезло, что на моём месте именно я.
— На твоём месте никого и не могло быть.
Он смотрел на меня сверху, с позиции любовника, повергшего в бездну наслаждения свою женщину, с позиции обладателя. Но на лице его была мольба, словно он стоял на коленях передо мной. Он молил о прощении, понимании, помощи, защите.
Я приподняла пальцами густые длинные волосы и удивилась, какой у него высокий и красивый лоб. Набухшая вена перерезала его от виска до середины брови, словно старый зарубцевавшийся шрам.
Ну почему у меня всё время возникают какие-то странные ассоциации в отношении этого вполне современного городского юноши?..
— Иди ко мне. – Сказала я и положила его голову к себе на грудь.
Он затих и засопел. Только поглаживал большим пальцем мою щёку.
— Ты сильный. – Это было правдой. — Ты красивый. – Это тоже было правдой. — Я люблю тебя. – И это было истинной правдой.
— И я люблю тебя.
Он снова принялся целовать меня.
Он оказался чутким любовником – и я снова и снова удивлялась: откуда в семнадцатилетнем мальчишке столько души, столько любовного опыта. Притом что мне этого вовсе не требовалось: всё, что мне нужно от мужчины, это чтобы Я его любила. Мне нужно его наслаждение, его полёт, его благодарный крик.
* * *
Антон звонил каждый день, точнее — ночь. Он нуждался в поддержке любящей матери – и на творческом поприще, и на любовном.
Я постепенно сжилась с этой ролью, и меня больше не ранила мысль о его измене.
Дора, поначалу удивившаяся этому выбрыку, сказала: я же говорила, все мужчины сволочи, как оказалось, твой святой Антон – не исключение!
Я тут же пожалела о том, что рассказала ей.
И дважды пожалела, когда она занялась психоанализом: ты никогда не признаешь его подлости, потому что у самой рыльце в пуху… Не рассказывай мне о широте твоих взглядов на любовные взаимоотношения – просто сейчас происходящее тебе на руку, это тебе удобно! Кроме того, ты прекрасно знаешь, что он вернётся к тебе, и тем скорей, чем скорей ты своим смиренным обращением вызовешь в нём чувство вины — продолжай в том же духе! Не будь у тебя в запасе свеженькой замены – посмотрела бы я на тебя! Уже бы летели от обоих клочки по закоулочкам!
Ей я не стала ничего доказывать, а сделала вывод: отныне с единственной подругой только о моде, природе и погоде!
Надо сказать, что и второй любовный опыт Доры не был ни долгим, ни безоблачным – её мальчик вскоре ушёл от неё… к другим мальчикам.
Да, в девы дорога уже была отрезана навсегда, оставалось одно – умно воспользоваться орудием влияния на «мерзейшую половину человечества», как она называла мужчин, выуживая из её представителей всё, что только возможно. В ней воленс-ноленс развивался и укреплялся дух интриганства. Она стала жёсткой, холодной, расчётливой.
Но нас с Антоном она держалась. Несмотря на то, что иногда она позволяла себе резкие высказывания в наш адрес, Дора, прекрасно понимала, что мы вовсе не те, какими она нас хочет представить, и что мы единственные из всего её неимоверно пёстрого окружения, кто искренне и бескорыстно любит её и никогда не оставит.
Наедине с собой я честно старалась разобраться: права Дора или не права касательно меня и моих отношений с Антоном и Вадимом? Иногда мне казалось, что права, иногда – нет.
Как бы то ни было, я продолжала любить Антона всем сердцем. Всем сердцем я желала ему успеха в главном деле его жизни и счастливых любовных отношений. Я часто ловила себя на мысли: а сможет ли та, другая, быть так же внимательна к нуждам моего возлюбленного, сможет ли она обеспечить ему такой же безукоризненно налаженный быт, сможет ли так же любить его, как я?..
Ну, ни дать, ни взять – заботливая родительница! Или мамаша из анекдота!
Дом у залива.
Я тихо ойкнула.
— Он один? – Как будто это имело какое-то значение.
— Один. – Голос Доры уже дребезжал металлом, как у рассерженной монахини-наставницы, которая собирается выговорить своей подопечной за проступок, являющийся по её мнению верхом безобразия только потому, что лично ей не довелось совершить ничего подобного.
— Ты говорила с ним?
— Мы поздоровались.
Я так и видела её поджатые губы.
— И всё?.. Он не спросил, здесь ли я?
— Он видел Антона. – Многозначительное молчание. Затем с усмешкой. — Он же знает, что вы друг без друга на подобных мероприятиях не появляетесь.
Я поёжилась и закуталась в своё мохеровое пальто. Меня знобило, словно холодный ветер, на котором я провела добрых полчаса, наконец-то пробрался внутрь и делал своё дело.
Детство Вадима.
Вадим рос в счастливой дружной семье.
Папа по роду службы, часто отсутствовал. Но сын видел их с мамой взаимную привязанность и в моменты их встреч после разлуки, и в обыденной жизни.
Мама должна была вот-вот родить второго ребёнка, когда папин самолёт взорвался в воздухе над тайгой. Ничего не удалось найти, что могло бы стать памятью, или что можно было бы похоронить. Мама родила мёртвую девочку и два года провела в больнице – в какой, Вадим только позже смог догадаться.
Эти два года он жил у родственников. Потом вернулась мама, но жизнь стала совсем-совсем другой. Мама была уже не той, дом стал холодным и пустым.
Вадим обрадовался её возвращению, хоть и не узнавал в ней своей прежней мамы — весёлой и гораздой на всякие затеи, с которой всегда было интересно, с которой даже уборка квартиры превращалась в забаву. Его сердце сжалось от боли, и он решил… нет, такое не решается, не планируется… он просто сделался для мамы всем, чем мог, на что хватало его сил, ума, души. Он взял на себя обязанности мужчины в доме – как учил всякий раз папа, отправляясь в очередную командировку. Это означало, что хлеб и молоко необходимо покупать без напоминаний, мусор выносить по вечерам, содержать свою комнату в порядке и множество прочих мелочей, которые «дисциплинируют и закаляют волю и характер мужчины».
Мама больше не могла преподавать школьникам русский язык и литературу и работала в библиотеке. Вадим шёл туда после занятий и проводил вместе с ней остаток дня. Он делал уроки, а потом читал, читал, читал. Он любил книги о путешествиях и приключениях, перечитывал Хейердала и Федосеева, Арсеньева и Рокуэла Кента и мечтал стать исследователем и путешественником.
А потом они шли домой.
Вот откуда такая ранняя взрослость, подумала я. Но это, оказалось, ещё не всё.
Однажды тёмным вечером в подворотне рядом с домом на них с мамой налетела шайка — пять-шесть подростков. Один из них выхватил мамину сумочку, другой оттолкнул Вадима – больно и далеко, и все стали окружать и теснить маму, выкрикивая всякие гнусности. Вадим, придя в себя, кинулся со звериным рёвом на обидчиков, но они только лягали его ногами, отталкивая, словно назойливую шавку.
Мама не проронила ни звука, и он не знал, жива ли она, и что там творится за темнотой и чёрными спинами.
Когда его в очередной раз отбросили, он, встав на четвереньки, подкрался к чьей-то ноге и вцепился в щиколотку зубами так, что обладатель ноги взвыл диким голосом. Возможно, в тот самый момент что-то ещё вспугнуло компанию, и они бросились врассыпную. Вадим случайно заметил на едва бледнеющем снегу мамину сумочку, подобрал её и потянул маму домой. Она будто не понимала, что произошло. Только в прихожей увидела кровь на лице сына и очнулась.
С того дня Вадим стал подолгу висеть на самодельном – папой устроенном в коридоре между кухней и детской – турнике. Он хотел скорей вырасти.
Каждый вечер он вёл маму домой, сжимая в кармане самодельную финку.
А ещё он записался в секцию бокса.
Тренер по боксу сразу определил Вадима в будущие чемпионы – и не только Советского Союза – такие у него были замечательные данные. Лишь один недостаток, никак не поддающийся искоренению, мешал этой надежде большого бокса: Вадим не мог бить противника по лицу. Ничего, пройдёт, думал тренер, и вкладывал все свои силы, весь энтузиазм в напряжённую работу с молчаливым отроком.
Отроку шёл пятнадцатый год.
Пришла ранняя весна, скорей, её предчувствие. Как это бывает на Севере: и снег ещё не тронулся, и морозы нет-нет да ударят, а день уже длинней и воздух влажно-прозрачен и густ.
В один из дней, свободных от тренировки, Вадим отправился, как обычно, в самый конец читального зала за свой стол. Но тот оказался занят, хотя народу было совсем немного, и мест свободных полно. За столом сидела девушка и читала толстую книгу. Он подошёл к ней, постоял. Она только подняла голову, посмотрела мельком на вихрастого пацана и продолжила своё занятие. Пацан молча сел рядом и принялся доставать учебники и тетради.
Что, других мест нет? – Спросила девушка, не отрываясь от книги.
Это моё место. – Сказал Вадим, продолжая раскладывать свои вещи.
Здесь нет личных мест.
Есть, сказал он. Вот оно. Это моё место.
Девушка повернулась, подперла голову кулаком и стала с интересом наблюдать за соседом по столу.
Сосед, не обращая внимания, принялся за письменную по математике.
Ой, сказала девушка, так ты у нас ещё маленький, восьмиклашка.
Это я брату делаю. – Сказал уязвлённый Вадим.
А-а, ну-ну! А он делает тебе, да? – И она отвернулась к своей книге.
Краем глаза Вадим прошёлся по тексту. Имена в ней были нерусские — английские или американские. Речь шла о боксе.
Ты что, боксом интересуешься? – Спросил он девушку в уже более уважительном тоне.
Я интересуюсь Хемингуэем, сказала она, а он, в частности, и боксом интересуется, и даже сам был боксёром.
И я занимаюсь боксом. Только не очень его люблю.
А что же тогда занимаешься?
С этого момента оказались забытыми и книжка, и уроки, и то, где они находятся.
На них сначала стали многозначительно оборачиваться, потом делать деликатные замечания.
Пойдём отсюда, а? – Предложил Вадим.
Они собрали каждый свои пожитки и поднялись. Девушка оказалась на полголовы выше Вадима. Но его это уже не трогало – между ними началась… нет, произошла – между ними внезапно произошла дружба. И это поняли оба.
Проходя мимо маминого рабочего стола, Вадим сказал: мама, я буду здесь и приду за тобой к закрытию.
В коридоре девушка спросила: так это твоя мама?
Да, сказал Вадим.
У тебя никакого брата нет — я знаю, кто она.
Кто?
Жена погибшего лётчика-испытателя.
Да, сказал Вадим.
Девушка обратила на него ещё один — второй по счёту – долгий и внимательный взгляд.
Мама с трудом отыскала сына. Он сидел со своей новой знакомой в одном из закутков подвального помещения рядом с книгохранилищем.
Когда она окликнула Вадима, он посмотрел на неё таким взглядом, каким, вероятно, смотрит лунатик в первый момент после насильственного пробуждения.
Он ворочался в постели и думал о Рите. Он перебирал в памяти каждую минуту из тех пяти или шести часов, что они без умолку проговорили в сумрачном коридоре подвала.
Она была необыкновенная – эта девушка. С ней можно было говорить обо всём на свете.
Она училась в десятом классе, жила на краю города, а в центральную библиотеку приехала, чтобы найти своего любимого писателя. Она перечитала всё, что было в небольшой библиотеке рядом с её домом. В центральной она обнаружила две новых книги, не удержалась и осталась в читалке, чтобы поскорее раскрыть их.
О чём они только ни говорили. Но так и не наговорились.
Они условились встретиться завтра на том же месте. Вадим решил пропустить тренировку ради этой встречи. К слову сказать, он собирался вообще бросить бокс – не нравилось ему драться. Вот качать гантели, накапливать силу, чтобы в нужный момент дать отпор очередным подонкам – другое дело. А бить на каждой тренировке партнёра… даже грушу боксёрскую — ему претило.
Когда начались экзамены — у Риты выпускные, а у Вадима на аттестат об окончании восьмилетки – они уже жизни не представляли себе друг без друга. Они говорили о будущем только во втором лице множественного числа. Они объявили у себя дома, что поженятся, как только Вадиму исполнится восемнадцать. Ни родителям Риты, ни маме Вадима в голову не пришло возражать или сомневаться – так убедительно и неколебимо прозвучало решение их детей.
К экзаменам они готовились каждый у себя дома – вместе заниматься чем-либо, кроме друг друга, оказалось невозможно. Но каждый вечер в девять часов Вадим приезжал к Ритиному дому, и они гуляли ровно до одиннадцати, потом он провожал свою подругу до дверей её квартиры, где они взахлёб заканчивали и так и не могли закончить свой бесконечный разговор – даже на поцелуи времени не хватало — и уезжал назад к себе.
Он висел на своём турнике, а перед ним на двух поставленных одна на другую табуретках лежала книга по очередному экзаменационному предмету.
Когда выпускные остались позади, Рита решила передохнуть несколько дней перед подготовкой в педагогический институт. Они с Вадимом взяли палатку, запас провизии и антикомарина, сели на велосипеды и поехали в своё первое кругосветное путешествие — вокруг Архангельска. Они заранее – ещё весной — составили маршрут, и вот теперь их «Спутники» цвета перламутровой бирюзы шурша шестерёнками катились по сухой пыли просёлочной дороги.
Но это была не просто прогулка по родным краям – это было свадебное путешествие. И задумано оно было весной – сразу, как только оба поняли, что отныне их жизни связаны навек в одну долгую и счастливую жизнь.
Они решили тайно повенчаться в маленькой церкви в селе Троицкое, которое сделали первым пунктом в их маршруте именно с этой целью. Они придумали текст обещания, которое скажут друг другу, стоя перед Богом — пусть даже и не внутри церкви, а рядом с ней, ведь она может оказаться закрытой – держась за руки, каждый про себя.
Почему они решили оформить свои отношения именно в церкви? Очень уж красиво это выглядело в фильмах. А Бог? О нём они мало, что знали – знали только, что должен быть, недаром же столько людей о Нём говорят и в Него верят. Оба были убеждены, что под Его покровом им будет спокойно и безопасно. Ещё они знали, что в загсе их брак ни за что не зарегистрируют, пока последнему из них не стукнет восемнадцать. А ждать два с половиной года они не могли и не хотели: раз всё решено, чего ждать?
К вечеру первого дня Рита и Вадим добрались до Троицкого. Церковь, стоящую на холме, они увидели издалека, и у обоих перехватило горло от волнения – вот ещё немного, и они станут мужем и женой. Перед Богом – так говорилось в подобных случаях.
Они оставили велосипеды возле калитки и, держась за руки, вошли в довольно просторное помещение. Внутри пахло обгоревшими свечами и чем-то ещё – приятным и незнакомым. Две старушки чистили медные подставки для свечей, а молодой парень в рясе мёл каменный пол. Все трое обернулись на вошедших, когда за ними закрылась дверь. Рита и Вадим, не затягивая – во избежание всяких непредвиденностей — подали друг другу сигнал пожатием рук и начали молча произносить свою клятву. Таким же пожатием каждый дал знать другому, что церемония окончена. Они вышли из церкви, сели на велосипеды и поехали к речке, где была намечена стоянка на ночлег. Они ехали рядом и то и дело переглядывались, смеясь от счастья. Только поставив палатку и разведя костёр, они обнялись и долго-долго целовались. Потом приготовили походный ужин, поели с аппетитом, загасили костёр и застегнули палатку изнутри.
И снова обнялись и снова целовались до изнеможения.
Они давно освоили замечательный способ общения губами и руками, и им никогда не надоедало это занятие. Но ни разу ещё они не были так надёжно ограждены от тех, кто мог помешать им наслаждаться друг другом.
А что у тебя здесь? – спросил Вадим, гладя ладонью Ритину грудь.
Можешь посмотреть, это всё твоё. – Сказала она.
Он приподнял её футболку, сдвинул вверх белый атласный лифчик и, нащупав упругий сосок, потеребил его пальцами. Она расстегнула его рубашку, нащупала сосок на его груди и сделала то же самое. Потом они прижали сосок к соску, и их губы встретились.
Вадиму нравилось, как Рита постанывает, целуясь. Ему нравилось, как зубы стучат о зубы, и как больно становится, когда каждый старается втянуть в себя язык другого.
Они давно изучили самые заманчивые участки тела друг друга – хоть и через одежду. Но им не доводилось прежде без оглядки, не торопясь ласкать их, отринув мешающие полноте восприятия ненужные тряпицы и приникая кожей к обнажённой коже другого.
Устав от поцелуев, они лежали какое-то время не шевелясь. Потом Вадим положил руку на голый Ритин живот и стал продвигать её вниз – под ремень, под резинку.
А что у тебя здесь?
Это тоже твоё, посмотри, если интересно.
Пальцы Вадима коснулись жёсткого гладкого шёлка на твёрдом бугорке. Дальше рука не пролезала. Он расстегнул ремень и молнию на её брюках, спустил их до колен и стал осторожно и медленно сдвигать резинку трусов. В полумраке белой ночи он видел только пятна – светлое, тёмное – почти не различая деталей. Треугольник внизу живота был совсем чёрным. Он долго гладил его пальцами, потом стал целовать, вдыхая доселе неведомый сладковатый запах, который ударял в голову. Рита, казалось, была, без сознания – только судороги иногда пробегали по её телу.
Потом природа подсказала им, что и как нужно сделать, чтобы не умереть от разрыва сердца.
Первая попытка провалилась. Вторая была удачней, на третий раз всё получилось, как им хотелось – это привело в несказанный восторг обоих. Больше ничто не сдерживало их буйную нежность – всё было можно, всё было возможно, всё было достижимо.
Кругосветное путешествие закончилось там же, где и началось – в лесу у речки, километрах в пяти от деревни Троицкое — от церкви, повенчавшей их. Они просто никуда не двинулись дальше своего первого пристанища.
Все дни и ночи – а их было четыре и четыре – они отдавались друг другу и своим чувствам. Предметом их исследований стало одно – любимое существо, от макушки до пят: как оно выглядит тут и тут, и там, какое оно на вкус и запах, что и как оно любит, а что ему неприятно. Как оно ест, как писает, как умывается – всё это было самым главным интересом их жизни в том первом путешествии в страну любви.
* * *
Рита училась на первом курсе, Вадим в девятом классе. По-прежнему всё свободное время они проводили вместе.
Мама Вадима, казалось, переменилась, поняв, что её сын влюбился. И не просто влюбился, а полюбил – серьёзно и ответственно – эту милую девочку по имени Рита. Она словно ожила. На её отрешённом лице всё чаще стала появляться улыбка. Всё чаще в глазах вспыхивали прежние искорки задора, голос снова стал выразительным, как когда-то, когда она была счастливой женой любимого мужчины, счастливой мамой желанного сына, весёлой и неунывающей подругой их с папой многочисленных друзей, увлечённой своим предметом учительницей русской словесности.
Она приняла любовь сына в своё сердце, в свой дом. Она не противилась их близким отношениям и увещевала Ритиных родителей с пониманием отнестись к чувствам детей. Тем более что чувства эти ничего, кроме добра в их жизнь не несли.
Оба увлечённо учились, много читали, общались с природой, строили планы на дальнейшую жизнь. Рита должна стать филологом – литература с детства была её главным увлечением. Вадим собирался поступать сначала на географический факультет, а потом на филологический – он знал, что будет исследователем-путешественником и писателем.
И снова приближалась весна. Вадим предложил отметить годовщину их с Ритой отношений недолгим и недальним походом на лыжах – в село Троицкое. Там они зайдут в церковь, где Бог благословил их союз, покажутся Ему, как есть – пусть посмотрит на их счастье, благословит на дальнейшее. Они поблагодарят Его, переночуют в палатке на месте своего первого совместного ночлега и вернутся назад.
Накануне ударили небывалые морозы, и Рита простудилась. Вадим настаивал на том, чтобы отменить поход, но Рита сказала, что это пустяки, она никогда серьёзно не болеет. К тому же, вскоре потеплело, и погода стала почти совсем весенней.
Рита продолжала кашлять, но температура оставалась нормальной, и она заявила, что нет повода отменять или откладывать задуманное.
Они вернулись позднее, чем планировали – на обратный путь ушло больше времени по причине Ритиного недомогания. У неё началась одышка, и приходилось часто отдыхать. Вадим оставил Риту себя, позвонив родителям, чтобы не беспокоились.
Ночью ей стало хуже: она тяжело дышала, температура поднялась к сорока.
Утром мама вызвала врача. Но не из поликлиники, а из части, где когда-то служил папа. Это был очень опытный врач, к тому же – друг их семьи. Он осмотрел, послушал Риту и немедленно увёз её к себе в госпиталь, ничего не сказав, сколько ни вынуждали его мама и Вадим. Тогда они просто собрались и поехали следом.
Рита была между жизнью и смертью четверо суток. Вадим лежал или сидел всё это время на кушетке под дверью её палаты. Не прогоняли его лишь потому, что доктор сжалился. Молись, сказал он только. Мама привозила ему поесть. Приезжали родители Риты – им сообщили о случившемся, когда поняли, что это очень серьёзно.
Потом ей стало легче. Она пролежала в госпитале ещё три недели, и мама с Вадимом забрали её к себе. Ритины родители уже давно не возражали против их совместной жизни: мама Вадима вызывала у них уважение, сам он внушал доверие поболее некоторых взрослых мужчин, а любовь дочери была самым убедительным аргументом. Кроме всего прочего, у них недавно родился третий ребёнок – девочка. И в двухкомнатной квартире, где оставался одиннадцатилетний брат Риты, стало бы совсем тесно, вернись она – взрослая девушка, студентка, которая нуждалась если не в отдельной комнате, то хотя бы в собственном углу для занятий — домой. Вадим съездил за оставшимися вещами Риты, и всё пошло по-прежнему, но с большей определённостью.
Мама Вадима преобразилась. Она была похожа на весеннее солнце: яркое и чистое, несмотря на то, что зима-печаль нет-нет, да и приглушит своей хмурой холодной тяжестью-болью его радостный свет.
Доктор навещал их каждый день – точнее, вечер — после работы. Он подолгу слушал Риту и простукивал пальцами грудную клетку, потом мял под рёбрами: больно? а так? а вот так? Потом они с мамой засиживались допоздна, и он уезжал.
Вадим как-то спросил маму: тебе не кажется, что Олег Игоревич – так звали доктора – неравнодушен к тебе?
Мне не кажется, сказала мама и опустила глаза, я это знаю.
Правда? – сказал Вадим. – И что ты думаешь об этом?
Ничего. – Сказала мама.
Он тебе совсем не нравится?
Это не имеет значения, сказала мама, я люблю папу.
Ты уверена, что память, даже самую светлую, можно сравнить с живой любовью? – сказал Вадим.
Мама посмотрела на сына удивлённо.
Сын продолжал: ведь Эмма Михайловна – это была жена Олега Игоревича – умерла два года назад, он тоже любил её, я же помню, какие они были… влюблённые… и всегда весёлые и счастливые, как вы с папой, а сейчас он так же одинок, как и ты.
Ты меня уговариваешь? – не переставая удивляться, спросила мама.
Ну, не то, чтобы уговариваю… а если и уговариваю, так только в том, чтобы ты повнимательней посмотрела в себя, в своё сердце, и пошла на поводу у него, а не у традиций, стереотипов, общественного мнения и прочей чепухи.
Мама улыбнулась: как забавно, ты меня наставляешь на путь истинный! Вдруг она стала серьёзной и сказала: я не думала, что ты сможешь принять это…
Ты забыла, что я уже знаю, что такое любовь. – Теперь он опустил глаза.
Мама поднялась. Подошла к сыну и обхватила его руками. Он тоже встал и обнял маму. Она плакала, а он молча гладил её по голове. Он был уже выше её и, конечно, сильней. Возможно, он был сильней своей мамы и духом. Ведь он успел пережить и невосполнимую потерю, и ужас бессилия перед грозящей самому любимому человеку опасностью, и всепоглощающую любовь, и опять ужас возможной потери – уже другого любимого существа… И всё это — в свои пятнадцать хрупких лет, а точнее – за последние четыре года.
Он очень любил и жалел маму и так хотел, чтобы она стала такой же счастливой, как была когда-то с папой. Или – хоть это и почти невозможно — как они с Ритой.
Мама всё плакала и не могла никак остановиться. Они сели рядом на диван. Понемногу она всё же успокаивалась. Вадим молча ждал, прижав её к себе.
Когда мама затихла, он сказал: ну вот, теперь ты выплакала всё – и печаль, и сомнения. Правда? – спросил он.
Кажется, да, сказала мама.
* * *
Мама переехала к Олегу Игоревичу, хоть от него и было дальше до её библиотеки. Но зато по вечерам Олег Игоревич приезжал за ней на машине. Раза два в неделю они заходили к Вадиму и Рите. Иногда мама готовила что-нибудь «долгоиграющее» вроде борща и котлет, которых им хватало на несколько дней.
Вадим закончил девятый класс, Рита – первый курс. Вадим решил устроиться на лето куда-нибудь на работу, чтобы хоть ненадолго слезть с шеи родителей. Олег Игоревич предложил ему госпиталь, где он мог бы как-то скрыть, что Вадиму ещё нет шестнадцати — ведь на работу, даже на неполный рабочий день, его не имеют права брать, пока он несовершеннолетний.
Рита тоже сказала, что пойдёт работать. Вадим сопротивлялся, но бесполезно. Олегу Игоревичу не составило труда и ей найти место в госпитале: неквалифицированный труд оплачивается смешными деньгами, и уборщиков, санитаров, посудомоек не хватает всегда и везде.
В середине лета стояла небывалая жара. А Рита простудилась. Вероятно, выйдя разгорячённой на сквозняк.
Всё повторилось, как весной.
Она умерла на третий день. Там же, где работала – в госпитале Олега Игоревича.
Вадим тоже умер – душой, духом.
Он пролежал в ожидании конца два месяца. Потом встал и продолжил существование назло себе. Он сказал: не смог уберечь, тогда мучайся всю оставшуюся жизнь!
Потом он поступил в МГУ на филфак, решив стать писателем. Чтобы писать о печали и грусти и несбывшейся любви – как их с Ритой любимый писатель Эрнест Хемингуэй.
Там он встретил меня.
Дом у залива.
— Дора. – Тихо сказала я. – Ты можешь быть сейчас моей подругой?
— Я всегда твоя подруга. – Её голос чуть смягчился.
— Скажи, вы разговаривали с ним?
— Да. – Она уже готова была рассказать всё без моих наводящих вопросов, но из упрямства продолжала держать фасон.
— О чём вы говорили?
— И о тебе тоже.
— Дорочка, я сейчас тебя задушу.
— Он сказал, что совсем недавно узнал… о… о том что случилось… Он работает по контракту в Берлине.
Пятнадцать лет тому назад.
Я, Антон, Вадим и Алиса.
Возлюбленной Антона оказалась моя любимая актриса его театра. У них тоже все сложилось. Довольно часто мы встречались все вместе. Нас с Антоном по-прежнему связывало глубокое нежное чувство, против которого не могли возразить ни Вадим, ни Алиса – так звали подругу Антона. Впрочем, никто и не возражал – в голову не приходило.
* * *
Когда Антон вернулся из Вильнюса с победой, он сразу позвонил мне. Мы встретились.
Он рассказывал о фестивале, об Алисе и их отношениях, о своей любви ко мне, о творческих планах на будущее и снова об Алисе и обо мне.
Я слушала его и радовалась: всё хорошо у моего любимого, всё хорошо у меня. За те несколько дней, что прошли с момента нашей первой близости с Вадимом, чувство ревности… или обиды… скорей, разочарования, улеглось — его затопило любовью студента. И моей любовью к нему.
Я не стала говорить Антону о том, что тоже влюбилась, а он ничего и не подозревал — правду говорят, что влюблённый, как слепой. Я сказала об этом позже – прошло около месяца – в тот момент, когда в его жизни наступил очередной подъём, вызванный успехом в Литве и связанный с перспективой новой работы, о которой он давно мечтал: министерство культуры выделило его театру громадную по тем временам сумму на новый спектакль – и это при том, что все бюджеты трещали по всем швам. Впрочем, само государство трещало по всем швам – его трепали ветра перемен.
Так что теперь – сказал он – я, наконец, поставлю Булгакова.
Я так рада за тебя, Антон! – я сияла.
Но он вдруг закрыл лицо руками. – Боже мой! Какая же я сволочь!..
Антон, ты о чём? – я протянула руку к его запястью.
Он схватил мою ладонь. – Зоя, какая я сволочь! У меня сплошные радости и удачи, а ты… я бросил тебя… а ты так смиренно всё это сносишь, да ещё и радуешься за меня.
Не возбуждай в себе чувства вины…
Да, помню, это ржавчина для души.
Мы закурили и молчали некоторое время. Лицо Антона снова засветилось счастьем против его воли.
Наверно, мне было бы легче, сказал он, робко глянув на меня, если бы ты тоже влюбилась.
Умом я понимала, что нельзя сейчас… нельзя. Но оно уже выскочило из меня: успокойся, я тоже влюбилась — сказала я. Запоздалые тормоза сработали, и я добавила: я плакала, плакала, а потом взяла и влюбилась, тебе в отместку.
Несмотря на подъём, на покаянное настроение, на мою смягчающую ложь, Антон всё же испытал шок. Мужское самолюбие, должно быть, сильная штука, если над ним не властны ни высокий дух, ни мощный интеллект.
Он прикурил следующую сигарету, пытаясь скрыть замешательство, граничащее с оторопью.
Я раскрыла пудреницу и сделала вид, что не заметила реакции Антона — я сосредоточенно поправляла помаду на губах.
Мы сидели в баре, было уже около одиннадцати вечера.
Ну, что, двинемся? – Сказала я самым обычным тоном.
Антон, видимо, справившись с собой с помощью нескольких затяжек, сказал: пожалуй.
И тут понесло меня. Так что, сказала я, тебе безразлично, что я влюбилась — тебе это на руку, только и всего?
Он поднял на меня глаза, и я пожалела о сказанном.
Прости, Антон, прости, прости меня…
Кто он, я знаю его?
Знаешь, это Вадим.
Тебе хорошо с ним?
Да.
Как со мной? – в его взгляде светилась надежда. Он сам не знал, чего ждал больше: моего «да» или моего «нет».
Да, Антон, мне с ним очень хорошо. Только он – это он, а ты – это ты.
Дом у залива.
— Дора, приведи его.
— Он под дверями ждёт.
— Ой!.. – У меня внутри оборвалось. Я могла сейчас разреветься, а то и сознание потерять. – Подожди… Посмотри, со мной всё в порядке?
— Всё с тобой в порядке. – В её голосе слышались тёплые нотки.
Я поднялась.
— Подойди ко мне, пожалуйста.
Она тронула меня за плечо, давая знать, что она тут, рядом.
Я обняла её. Она прижала меня к себе. Мы постояли так немного. Я успокоилась и сказала:
— Спасибо, Дорочка. Пусть он войдёт через пару минут.
Я слышала, как скрипнула и затворилась дверь.
Отойдя к окну, я оперлась о подоконник и сложила руки на груди. Усилием воли мне удалось настроиться на волну вроде: «ну-ну, интересно взглянуть, каким ты стал».
Тринадцать лет тому назад.
Я и Вадим.
Я защитила диссертацию. Вадим окончил третий курс. Мы уже больше двух лет прожили вместе. Нам было хорошо, как когда-то с Антоном. Любовь, основанная на общности душ и жизненных интересов – «как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время своё, и лист которого не вянет».
У Антона тоже всё шло прекрасно: в личных отношениях без разочарований, на поприще творчества – полный успех и признание. Разумеется, не обходилось и без тернистых моментов, но он воспринимал их как должное, относился к ним философски и считал, что, благодаря трудностям и проблемам, его работы, да и сам он очищаются от суетного и ненужного.
В этом, между прочим, мы были с ним едины: наша жизнь – и до встречи, и совместная – протекала отнюдь не так гладко, как может показаться из моего повествования. Просто смотрели мы и на радости, и на горести как на бесценный дар: радости даются нам для наслаждения жизнью, для того, чтобы мы проникались любовью к ней, горести — для размышлений и анализа, для работы над собой. Мы не зацикливались на проблемах, какими бы беспросветными они порой ни казались. Жизнь прекрасна и удивительна – это было нашим кредо, нашей ментальностью.
Вадим оказался того же склада. Не вдаваясь в метафизику, он сам для себя постановлял: так нужно для меня, для моего блага. Те, кто ушли, на самом деле не ушли, а ПЕРЕШЛИ – жизнь бесконечна и имеет разные формы – и сделали они это, чтобы помочь мне подняться на новую ступень.
Конечно, когда погиб его папа, он так не думал. И когда умерла любимая – он тоже был далёк от подобных мыслей. Но, собрав себя в кулак после двух месяцев отрешённости, он твёрдым шагом пошёл дальше по жизни – наперекор своей слабости, наперекор той силе, что пыталась разрушить его сущность.
Летом – первым летом после нашего знакомства — мы съездили с Вадимом на несколько дней в Архангельск. Там он и рассказал мне свою историю. И свозил в Троицкое, в ту самую церковь.
Мы были на могиле его любимой Риты. С овального портрета улыбалась большеглазая девушка с волнистыми волосами. Вадим сначала коснулся ладонью её лица, словно отирая слёзы, потом обнял меня и сказал: Рита, это Зоя, я говорил тебе о ней. Я уткнулась ему в плечо и заплакала. Потом он почти то же сказал своему папе.
* * *
Я писала пьесы и рассказы. Появились публикации в толстых журналах и первые переводы на французский и немецкий.
Вадим поставил себе задачу: за будущий год окончить филфак и поступать во ВГИК на сценарный факультет. Это не казалось невероятным, поскольку его научные работы по некоторым профилирующим предметам давно перекрыли объём учебной программы, а по двум его сценариям были сняты дипломные фильмы выпускников ВГИКА.
Дом у залива.
Он вошёл не сразу, словно там, за дверью, они с Дорой отсчитывали эти самые пару минут, о которых я просила.
Это оказалось более чем кстати. Я едва уняла волнение к тому моменту, когда скрипнула дверь. И всё равно тут же в голову ударило горячей волной.
Два шага: внутрь и в сторону. Щелчок захлопнувшегося замка. Тишина. Только клёкот в венах.
Потом медленный проход по направлению ко мне: отчётливый стук по дереву очень твёрдых каблуков, возможно, подбитых металлом.
Он не дошёл до меня и остановился где-то между кроватью и двумя креслами с маленьким столиком.
— Подойди ближе.
Я произнесла это не своим голосом. Но мне уже было плевать на всё: как я выгляжу, как звучу…
Ещё три шага.
Я ощутила его запах – тот самый парфюм, что я подарила ему на Новый 1987 Год. Он любил его и пользовался им всё время, что мы были вместе. Вот и сейчас…
Я протянула руку и наткнулась на грубый трикотаж. Провела ладонью вниз, вверх – это его предплечье. Он стоял, видимо, скрестив руки на груди – любимая поза.
— Я хочу посмотреть на тебя.
Он по-прежнему молчал.
Я поднялась с подоконника и потянулась к нему обеими руками.
Мне показалось, что он стал выше, по крайней мере, на голову – прежде его плечи были на уровне моих.
Шея. Из-под ворота джемпера, под подбородком выбивается густая шерсть. Щёки небритые, в щетине. Волосы с висков уходят за уши. Высокий чистый лоб, пересечённый наискосок набухшей веной, словно шрамом, над ним тоже гладкие волосы, зачёсанные высоко… на макушку… за макушку… на затылке они перехвачены резинкой… длинный, до лопаток хвост.
Викинг… Воин… Рыцарь. Как же верен он себе!
Я скользнула ладонями по плечам, по груди. Нащупала его руку, положила на неё свою.
— Ты стал ещё красивей… ты до безумия красивый…
Я почувствовала слабость. Словно последняя минута потребовала от меня всех моих жизненных сил.
Он обнял меня, и я повисла в его объятиях.
Одиннадцать лет тому назад.
Я, Антон и Вадим.
Вадим обнял меня так, что я повисла в его объятиях.
Мы провожали его втроём: я, Антон и Алиса.
Ему не дали начать учёбу во ВГИКе, сказали: после армии. Даже ходатайство от сценарного факультета, на который Вадим был зачислен без экзаменов, инициированное Антоном, не приняли во внимание.
Впрочем, Вадим и не пытался отлынивать. Он сказал: так должно быть, пусть будет. Единственное, от чего он не отказался, так это от возможности служить в родном Архангельске, в части, где служил отец. Это была идея Олега Игоревича, он же и сделал всё необходимое.
Поезд тронулся, а Вадим всё держал меня. Потом, наконец, отпустил, прыгнул на подножку и сказал: ты не дождёшься меня.
Что ты говоришь!? – кричала я вслед уходящему поезду, и слёзы лились ручьём из моих глаз.
* * *
Вадим приехал в Москву через год — в отпуск.
Мы с Антоном уже несколько месяцев жили нашей прежней жизнью и решили ничего не говорить Вадиму, пока он не отслужит и не вернётся навсегда.
Антон съехал в свою квартиру, а я свою постаралась лишить следов его пребывания.
Но Вадим был не из тех, кого можно провести. Конечно, он почуял: я не та, что прежде. Я извивалась и врала, но сказать правду не решилась. По крайней мере, правду о нас с Антоном.
Зато я рассказала ему другую правду. О том, как я от одиночества и скуки соблазнила студента.
Это была голая физиология, никакой любви! – уверяла я. Впрочем, так оно и было.
* * *
Студент был тоже первокурсником. В отличие от Вадима, он поступил в университет после армии и двух лет работы в газете. Ему было двадцать три — на год больше, чем теперь Вадиму.
Он чем-то напомнил мне Вадима: и внешностью и характером – та же фигура и та же… нет, не та же: его мятежность граничила с высокомерием. А его одержимость учёбой имела иной, чем у Вадима корень – амбициозность. Но он тоже начал научную работу с первого курса.
Меня разобрало любопытство: смогу я его приструнить или нет? В конце концов, я писатель, и собственный жизненный опыт это мой основной материал…
Как-то, сославшись на нездоровье, я пригласила студента к себе.
Мы сидели в гостиной за журнальным столиком друг против друга и решали какую-то сложную синтаксическую задачку.
Выбрав момент, когда он был всецело поглощён работой, я ни с того, ни с сего, вдруг выпрямилась, расстегнула блузку, обнажив грудь, и сказала: раздевайся, перерыв.
Ради выражения на его лице стоило сделать то, что я сделала…
Но это было не всё – его физиономия только поначалу отразила растерянность и удивление, а потом на ней нарисовалось нечто вроде: «а вот шиш тебе!»
Это-то меня и завело.
Ну? – я немного подождала и, не наблюдая перемен в настроении этого упрямца, сказала – не хочешь, как хочешь, тогда я одна, а ты пока пройдись, разомнись.
Он откинулся на спинку кресла и продолжал делать хорошую мину при плохой игре – его возбуждение выдавали лихорадочно блестевшие глаза и впившиеся в подлокотники побелевшие пальцы. Потёртые джинсы медленно вздувались под пряжкой ремня.
Когда я, глядя прямо в его зрачки, уже подходила к кульминации, он, разумеется, не выдержал.
Его кресло отлетело назад, меня он выдернул из моего и повалил на ковёр.
Я недооценила студента. По-настоящему он утомился только через пару часов.
Он не был ни нежен, ни предупредителен, ни изобретателен. Это был самец, обуянный животным инстинктом. Сильный самец, у которого лишь одна задача: выплеснуть своё семя в подвернувшуюся самку, чтобы скинуть напряжение, и, подавив её волю, утвердиться господином, продолжателем рода, царём природы и невесть кем ещё.
Моя искусанная грудь и измятые бёдра и живот ещё долго болели.
Когда мы снова увиделись, я чувствовала себя кроликом под взглядом удава.
Ни слова не говоря, он запер дверь аудитории, в которой мы занимались, и стал медленно расстёгивать ремень. Теперь он смотрел мне в глаза, как накануне я ему.
Я старалась удержаться как можно дольше, точно так же прикидываясь равнодушной, как прежде он.
Он подошёл, руки в боки, в приспущенных джинсах, под которыми не было трусов, в полной уверенности, что я не устою перед этим мощным звериным зовом.
Я не устояла. Правда, выдержки моей всё же хватило на то, чтобы не упасть в обморок или не наброситься на него в порыве неудержимого желания.
В этот раз наше соитие напоминало битву – причём, не за собственное наслаждение, а за то, чтобы соперник был сражен оргазмом раньше тебя самого.
Получилась ничья: два-два. Но только потому, что прозвенел звонок, предупреждающий о закрытии института.
Основанный на физиологии контакт продлился недолго. Оказалось, что бездушный секс не увлекает меня. А студент, почувствовав моё охлаждение, не счёл нужным напрягаться в попытках вернуть мой пыл, вероятно, он вышел на тропу охоты за новыми самками.
Когда с этим студентом у меня всё закончилось, я рассказала Антону, что попробовала заглушить одиночество вот таким вот способом… Он взбесился, ещё не дослушав до конца мою историю.
Так и не признав, что это была тривиальная ревность, Антон вскоре оставил Алису и снова поселился у меня.
* * *
Вадим тоже взбесился. На что я ответила, что никогда ни от кого не потерплю никакого пресса.
В конце концов, мы помирились.
Он показал мне несколько рассказов, написанных за прошедший год. Они были замечательны! Лаконизм и ёмкость его любимого писателя без тени подражательства. И невероятная изобретательность в сюжетах.
Я заботилась о Вадиме с прежним пылом. Но между нами пролегла трещина.
Он уезжал с уверенностью, что в мой дом больше не вернётся, хотя ничего определённого не произошло. Возможно, думала я, подошёл естественный конец нашей с ним истории.
Ближе к концу службы он написал мне спокойное письмо, краткое содержание которого было буквально таково: я всё понимаю, это жизнь, тебе не в чем себя винить, спасибо за всё.
Я плакала, а Антон уговорил меня съездить к Вадиму.
* * *
Мы провели три дня и три ночи «полных страсти и тоски».
Сначала Вадим едва не отправил меня тут же назад, в Москву. Я сказала, что не уеду до тех пор, пока мы всё не обсудим. Тогда он согласился на короткий разговор: он изложит мне свои аргументы, а я, если сочту нужным, выскажу свои возражения.
Но когда мы остались наедине, что-то растаяло… или расцвело. Мы навёрстывали полтора года разлуки и десятидневный его отпуск, потраченный на объяснения и попытки вернуться к прежним отношениям. Прежние отношения вернулись сами собой. Я поняла, что люблю Вадима… Нет, не то… Это я всегда знала. Я поняла, что никогда не смогу сделать выбор между ним и Антоном.
Ты вернёшься в наш дом, сказала я, в НАШ ОБЩИЙ дом.
Хорошо, сказал он.
Обещаешь? – я вцепилась в него глазами, руками, всем своим существом.
Обещаю, сказал он.
Девять лет тому назад.
Последняя встреча с Вадимом.
Вадим сидел на своём обычном месте между окном и холодильником, а я хлопотала, накрывая на стол. Мы были спокойны. Радость встречи улеглась и пропитала воздух.
— Как Антон посмотрит на это? – Спросил Вадим.
— Ты уже однажды задавал мне этот вопрос. – Улыбнулась я и провела по его коротко стриженым волосам, они приятно щекотали ладонь. – Всё решено нами обоими. Если у тебя есть разговор лично к Антону, дождись вечера. Ешь.
Он принялся есть с тем же тщетно скрываемым аппетитом, что и когда-то давно, когда пришёл взглянуть на предложенную ему комнату.
Смотреть на мужчину, с удовольствием поглощающего пищу, для меня так же приятно, как наблюдать его наслаждение женщиной. Это так же чувственно.
Во мне поднялось возбуждение. В конце концов, передо мной сидел возлюбленный, по ласке которого я страшно соскучилась…
Он поднял на меня глаза, и взгляд его замутился. Он отложил вилку, вытер рот салфеткой и поднялся.
Мы лежали на диване в гостиной.
Что-то не позволило нам пойти в спальню, в которой мы обитали с ним почти четыре года, и где сейчас было место Антона. Отправиться в бывшую комнату Вадима тоже оказалось бы двусмысленно…
Конечно, мы не обсуждали этого, когда вышли из кухни, едва сдерживаясь, чтобы не броситься друг на друга тут же, где застало нас желание. Возможно, диван просто оказался первым попавшимся на нашем пути удобным местом.
Часов около восьми Вадим сказал, что поедет за вещами на вокзал и вернётся к приходу Антона.
Моё шестое чувство шепнуло мне, что это конец, он не вернётся. Но я не послушалась его: слишком пылкой была встреча, и слишком хорошо я придумала, как мы будем жить все вместе.
Он позвонил через час и сказал, что уезжает навсегда.
Я кричала что-то про его учёбу, что он может не любить меня, но не имеет права губить свой талант, и в том же духе. Он молча выслушал мою истерику, потом сказал «прощай» и повесил трубку.
* * *
Я услышала о нём несколько лет спустя, когда уже не могла бы его видеть: на очередном Московском Международном Кинофестивале его фильм стал лауреатом. Потом в Берлине взял главный приз.
* * *
Часть четвёртая.
«Красная стрела»
— Целую. – Он улыбнулся, отключил телефон и положил трубку рядом.
В эту минуту в купе вошла дама в тёмных очках.
— Добрый вечер. – Сказала она.
Голос у неё был низкий, очень приятного тембра. И ещё немного усталый и… печальный, что ли.
Он ответил:
— Добрый вечер.
Проводник поставил кожаную сумку на полку и вышел, а она села к окну.
Когда растаял морозный воздух, занесённый ею в вагон, он ощутил запах духов. Это были любимые духи его жены. Ему тоже нравился этот запах – он волновал его.
Дама переплела пальцы в тонких перчатках, положила на них подбородок и повернулась к окну.
На перроне стоял мужчина с длинными волосами, схваченными на затылке резинкой, в распахнутом тёмном пальто с поднятым воротником. Он был в ковбойских кованых сапогах, джинсах и в крупной вязки джемпере, руки скрещены на груди. Он смотрел на неё. Его лицо ничего не выражало – он просто очень пристально смотрел на неё.
Поезд тронулся и заскользил вдоль перрона. Мужчина сделал несколько медленных шагов вслед. Ни его поза, ни выражение лица не изменились.
Дама тоже не шелохнулась. Она не перевела взгляда, словно объект её наблюдения оставался всё в той же точке.
Вошёл проводник и попросил билеты.
Дама молча достала из кармана билет и протянула проводнику.
Он тоже отдал свой билет.
Проводник сказал:
— Заправленные постели можете снять с верхних полок. За бельё возьму позже. Чай, кофе? – Спросил он и посмотрел сначала на него, потом на неё.
Она сказала: чай, пожалуйста.
Он тоже сказал: чай.
— Печенье, конфеты? – Спросил проводник и снова посмотрел на него, а потом на неё.
— Нет, спасибо. – Сказала она.
— Спасибо. – Сказал он и мотнул головой.
Проводник вышел.
Поезд набрал скорость, зажёгся яркий свет.
Дама поднялась и сняла с себя мохеровое пальто. Потом размотала широкий тонкий шарф, обёрнутый вокруг шеи, и осталась в облегающем пушистом свитере и мягкой трикотажной юбке чуть ниже колен. Юбка тоже была облегающей.
Ни её фигура, ни лицо, не вводили в заблуждение касательно возраста. Но и то и другое оставалось весьма привлекательным.
Она тряхнула головой, расправив пальцами пушистые чуть ниже плеч светлые волосы – на мочках мелькнули два золотых шарика — и сняла перчатки.
До него докатилась новая волна аромата, разогретого теплом её тела. От этого он показался ещё более волнующим.
Пальцы тонкие и длинные. Правый безымянный свободен, а на мизинце и левой руке было несколько колец – тонкое изящное золото без камней и такое же серебро. Хотя, возможно, это было белое золото или что-то ещё – он в таких делах не очень разбирался.
Проводник принёс два стакана чая. Они расплатились. Проводник пожелал приятной поездки и спокойной ночи.
— Вы не против, если мы закроем дверь? – Спросила она.
— Конечно, нет. – Сказал он и захлопнул купе.
Она раскрыла сумочку и достала маленькую плоскую бутылку с коньяком.
— Будете? – просто спросила она.
Он протянул руку к своей сумке и достал точно такой же формы металлическую фляжку.
— Я схожу за стаканами. – Сказал он и вышел.
Потом вернулся и сел.
На столе стояла пластиковая упаковка, а в ней четыре пирожных.
— Люблю пирожные из Дикси. – Она улыбнулась.
Его жена тоже любила именно эти пирожные. Он покупал их ей всякий раз, когда ходил за продуктами.
Он взял фляжку и, открутив крышку, налил коньяк.
— Я не разбираюсь в коньяках. – Сказала она. – Мне просто нравится их вкус… особенный… просто вкус коньяка.
— Я тоже не специалист. – Он улыбнулся и чуть приподнял свой стакан. – За вкус.
Она, словно согревшись, откинулась к стене и закинула ногу на ногу. На ней были длинные сапоги из тонкой кожи на молнии. Ни сапоги, ни прозрачные чулки, мелькнувшие в разрезе юбки, не соответствовали погоде. Возможно, её возили на машине, подумал он.
— Вы курите? – Спросила она.
— Курю. – Ответил он.
— Может, покурим здесь? Кому какое дело, если нет возражающих.
— Логично. – Сказал он.
Она достала маленькую металлическую коробочку с эмалевым украшением на крышке и нажала на невидимую кнопочку. Это была пепельница на две сигареты – с боков выдвинулись два желобка.
Они закурили. У обоих оказалось по пачке Кента.
Она смотрела в окно, но за ним было не на чем остановиться взгляду – ни звезды, ни огонька. Даже свету из окон поезда не от чего отразиться – сплошная чёрная мгла.
— Вы домой? – Спросила она.
— Нет. По делам.
Ему показалось, что его ответ её огорчил.
— А я домой. – Сказала она, сняла очки и положила их на край стола. И добавила: — Мне очень нравится ваш город.
Она сидела в тени верхней полки. Её глаза лучились, словно свет шёл изнутри.
Они молчали, курили и попивали коньяк.
Потом она придвинула коробку с пирожными на середину стола и сказала:
— Угощайтесь.
— Спасибо, не откажусь. – Сказал он и, словно вспомнив что-то, расстегнул сперва один боковой карман сумки, пошарил в нём и, не обнаружив ничего, обследовал другой. Из него он вынул пластиковый контейнер, точно такой же, в каком лежали пирожные. – Вы тоже угощайтесь. – И раскрыл упаковку.
В упаковке было два аккуратных свёртка, на них несколько салфеток и листок бумаги, сложенный вдвое.
Он прочёл содержимое листка, улыбнулся и положил его в карман сумки, потом взял один свёрток, развернул его и достал два бутерброда с ветчиной и петрушкой. В другом оказались бутерброды с копчёной колбасой.
— Выбирайте. – Сказал он.
Она взяла ломтик с колбасой, который был ближе к ней.
– Тогда ещё немного… – Она придвинула свой стакан.
Он налил ей и себе.
Они снова закурили. Потом выпили подостывший чай с пирожными и упаковали недоеденное.
— Позвольте, я достану Вам постель. – Он поднялся.
Она тоже поднялась и оказалась лицом к лицу перед ним.
Он не понял, случайно ли это получилось, или она так задумала. Он взял её за талию.
Она коснулась пальцами его щеки.
Поезд тряхнуло, и это вынудило его крепче прижать её к себе. Другой рукой он схватился за верхнюю полку.
Когда ход стал ровным, он положил вторую руку ей на лопатки. Она прижалась губами к его губам, а руками обхватила спину. Поцелуй длился долго.
Он проник рукой под её свитер, под ним была только кожа – шелковистая и упругая. Грудь небольшая с твёрдым соском – это он заметил, когда они сидели друг против друга. Сейчас он то гладил её, то сжимал.
Она тихо постанывала и прикусывала его губы.
Он прижал её бёдра к своим.
По её телу прошла судорога. Она задрала его джемпер и майку под ним, сдвинутыми пальцами оттянула волосы на напряжённом животе и снова вздрогнула. Потом принялась стягивать с него одежду.
Он сделал то же.
Она повернулась к нему спиной, лицом к столу, и расстегнула молнию юбки сзади.
Остальное он сделал сам и крепко взялся руками чуть ниже талии – так любила его жена.
По реакции он понял, что это именно то место и у неё. Она выгнула спину.
Он прижался раскрытым ртом к её шее.
Она подтянула подушку к краю верхней полки и уткнулась в неё лицом. Но он телом, руками, ртом слышал её сдавленные вскрики.
Они снова сидели друг против друга и курили. Она – подобрав ноги и прикрывшись до плеч, он — обнажённый с простынёй на бёдрах.
— Грандиозно. – Сказала она хрипло.
— Взаимно. – Сказал он и снова почувствовал возбуждение.
Она поняла это, погасила недокуренную сигарету, пригубила коньяк и сделала жест рукой.
Он поднялся и приблизился к ней.
Она отбросила его простыню на полку и положила ладони ему на бёдра. Большими пальцами она гладила ложбинки, разделяющие живот и ноги. Изредка она поднимала к нему лицо.
Он смотрел сверху то на своё тело, то на неё.
Он хотел прервать её и продолжить по-другому, но она сказала: потом.
* * *
Когда они подошли к такси, она спросила:
— Вас подвезти?
— Спасибо, нет. – Сказал он. – Мне тут близко.
— Счастливо. – Сказала она и села на заднее сиденье.
Женщина, встречавшая её, села впереди.
Он проводил взглядом машину, пока та не исчезла в общем потоке.
Он съел омлет по-берлински, выпил два кофе и выкурил несколько сигарет.
Мимо окон шли люди – кто на работу, кто на вокзал или с вокзала. Все прятали носы в воротники и шарфы.
В ресторане было тепло. Ему не хотелось никуда идти. Ему не хотелось ничего делать. В голове мутилось от почти бессонной ночи.
Раздался звонок.
— Да, … – Он назвал её по имени. – Да. Только что… Вкусно… Сейчас пойду… Холодно, а у вас?.. то есть, у нас?.. Не выходи никуда сегодня, дома всё есть… Позвоню… Целую… Пока. – Он отключил телефон и снова закурил.
Хорошо, что они не обменялись адресами или телефонами. Ни к чему это…
И вдруг его взяла тоска. Просто за горло. Просто мёртвой хваткой. Он едва не застонал.
Он уронил лицо в ладони и замотал головой.
— С Вами всё в порядке? – Спросил тут же подошедший официант.
Он поднял глаза и, словно соображая, что он и где, ответил после паузы:
— Да, извините… спасибо… всё в порядке. Я хотел бы рассчитаться.
Он заплатил по счёту и вышел на мороз.
* * *
На следующее утро он вернулся домой. В городе стоял сильный туман, и это отодвинуло прошедшие сутки ещё дальше в область нереального.
На пороге его встретила жена.
Он крепко обнял её и поцеловал. Потом пошёл в душ и долго смывал с себя остатки воспоминаний.
Они пили чай.
— Чем занималась? – Спросил он.
— Написала новый рассказ.
— М-м-м? Когда можно прочесть?
— Да хоть сейчас. – Она поднялась, принесла несколько листов с текстом, положила перед ним и принялась убирать со стола.
Он закурил, надел очки и прочёл заголовок: «Красная стрела».
Рассказ начинался так:
« — Целую. – Он улыбнулся, отключил телефон и положил трубку рядом.
В эту минуту в купе вошла дама в тёмных очках».
* * *
Шикарно…
Нет слов…
Поймала себя на том, что безумно хочу иметь Вашу книгу…
🙂
По-моему , я уже читал этот замечательный роман, и даже где-то это отметил?.. А сейчас , прочитав слова Валентины Бондаренко ,
«… шикарно… Нет слов » и , зная её доброжелательность ко всем , засомневался , — так уж » шикарно «!
Должен признаться , действительно , — шикарно! Больше того , написано языком высокохудожественной прозы . Думаю , не я один это отмечал ?..
Удачи вам , а мастерством вы владеете!
Это совершенно иная вещь, чем вещи в прозе Ваши, которые мне попадались
Сама вещь — не отпускает. Она будет востребована, а редактирование … редактор и отредактирует с Вами вместе. Здесь выведен тип Вечной Женщины. Женщины предельной, для которой идентификация — чтобы ее мужчина был счастлив. Она любит мужчин, как вид, как Божье творение. Если бы я родилась в социуме привольно-языческом, античном, я бы подписалась под каждым словом Вашей героини. Она — дитя мегаполиса, постмодерна, и будучи органичной — права. Она вмещает саму жизнь, многоликую, антиномичную, это ей больно, но она принимает условия игры и ЖИВЕТ. ОНА ЧЕСТНА, потому неподсудна. Я не критик, не литературовед, я читатель. И как читатель, я получила всё, что ожидать могла от хорошей вещи-мысли, чувства, пролонгированные рефлексии. Плюс бонус — знакомство с авторм:)
Дорогая Юлия!!
Сейчас на очереди Ваш роман «Смотрю на тебя»!!!
Ну всё!!! Прочту — залюблю ещё больше!!!
Юлия!!!!
Дорогая-предорогая!!!
Роман прочел!
Я соберусь с мыслями и напишу свой отзыв!
Сейчас у меня много работы, не хочу делать это в суете!
Замечу только, что произведение Ваше — высокохудожественное!
Есть с чем согласиться и есть с чем поспорить!
А пока, просто — спасибо!!!
Юлечка!!
Прочел Ваш роман «Смотрю на тебя»! Восхищен!
Своим мастерством Вы заставляете полюбить Ваших героев!
Они у Вас люди одухотворенные, для них очень важна
близость душ. Последняя мистическая глава не меняет дела.
Родство душ подразумевается.
Им, одухотворенным, больше дано, больше разрешается,
и, не забудем, с них больше спрашивается.
Красивые отношения! Описаны с большим мастерством!
Глубина открываемых чувств заставляет трепетать!
Интимные сцены — исключительно корректны, приемлемы и
привлекательны. Даже возвышенны, даже трогательны!
Зоя-Антон, Зоя-Давид, Зоя-Вадим. Конечно, Зоя в центре!
Можно только порадоваться за нее!
Хотя ее счастье не безоблачно. Душевные бури, ревность,
переживания. Ну так это и есть наша жизнь!
А у творческих, умных и страстных, мужчин или женщин,
она другой не бывает!
Строго говоря, мне все понравилось.
Не согласен я только с тем абзацем, где героиня,
рассуждая о свободе любви, оправдывает групповые
связи и полное игнорирование интимности.
А вот, посмотрите, Юлечка, на своих прекрасных героев —
юных Вадима и Риту! Разве они предполагали такую свободу?
Им было замечательно быть вместе наедине!
Могла бы получиться очень красивая, долгая жизнь при
обоюдных любви и уважении! Это же Ваши герои!!
Значит, Вы хотите такой всепоглощащей жажды любви
и уважения мужчины и женщины на долгие годы?!
Значит, в Вашем исключительно сильном романе
есть противоречие в главной фабуле произведения:
Как жить! Какой путь выбрать!
Конечно, автор и главная героиня — это не одно и тоже.
Но вкладывая такие рассуждения в уста своей героини,
и, одновременно, описывая линию Вадим-Рита, автор
волей не волей противоречит сам себе!
Все-таки Зоя не должна была перейти эту границу
дозволенного! Помните? Я упомянул в первых строках:
с таких, как Зоя — «больше спрашивается»!
Юлечка, я Вас искренне полюбил, потому и задаю
Вам эту трёпку! Не обессудьте!
Я знаю, знаю!! Вы безусловно умны!! Вы так ответите
мне, что я сразу поумнею в несколько раз, но Вашего
уровня все же не достигну! Будет мне поделом!
Сейчас продолжу читать Ваши рассказы которые следуют
после этого романа, и обязательно откликнусь на них!
Искренне Ваш, Лев Ланский
P.S. Очень хочу послать Вам в подарок свою книжечку
стихов «Речь появилась для прекрасного».
Как только найдете возможным прислать свой адрес.
Когда выйдет Ваша книга, я куплю сразу несколько
экземпляров и подарю всем своим друзьям!
Лев
Спасибо, Лев!
Вы просто песню написали!.. Гимн роману… 🙂
Объясню то, что вызвало у Вас негатив.
«Не согласен я только с тем абзацем, где героиня,
рассуждая о свободе любви, оправдывает групповые
связи и полное игнорирование интимности.»
По большому счёту, Лев, она оправдывает ВСЁ. Но ведь она НИЧЕГО никому не навязывает, напротив, она убеждает всех быть ТЕРПИМЫМИ ко всему тому, что противоречит их личным устоям. Не нравится — проходи мимо. Нравится — участвуй, только так это делай, чтобы никому ни оскорбления, ни боли не нанести!
Эсли ЭТО — то, что я сейчас сказала — не прочитывается в романе, значит — моя недоработка! Попробую убедительнее эту мысль высказать! Спасибо Вам!
«А вот, посмотрите, … на юных Вадима и Риту!
Разве они предполагали такую свободу?
Им было замечательно быть вместе наедине!» — совершенно верно! Это — ИХ образ мыслей и жизни, они выбирают жить ТАК. И никто ни им, ни другим ничего не навязывает — а тем более, Зоя! Она просто рассуждает о свободе ЛИЧНОГО ВЫБОРА, подчёркивая право на этот выбор и ОБЯЗАННОСТЬ быть деликатным с теми, кто не разделяет его.
«Но вкладывая такие рассуждения в уста своей героини,
и, одновременно, описывая линию Вадим-Рита, автор
волей не волей противоречит сам себе!» — Нет, автор пытается показать всё разнообразие человеческих чувств, взглядов, установок: кто-то приверженец одного стиля жизни, кто-то — радикально другого. Но ни то, ни другое не есть «плохо» или «хорошо», «правильно» или «неправильно». Вот основные мысли автора: «не суди!» и «твоя свобода заканчивается там, где начинается свобода другой личности».
P.S. «Когда выйдет Ваша книга, я куплю сразу несколько экземпляров и подарю всем своим друзьям!» — И когда же это она выйдет?.. Я что-то не в курсе!.. 🙂
Юлечка!!
Ответ мне Ваш понравился!
Конечно, ключевая фраза:
«Но ведь она НИЧЕГО никому не навязывает»
вполне весома и меня успокаивает.
Но ведь написаны строки:
«Нам не дано предугадать,
как наше слово отзовется»
Всегда ли нас поймут так, как мы хотим?!
К сожалению, нет.
Когда-нибудь дадут ссылку на вырванные
из текста эти строки. Я боюсь этого.
Может быть, действительно, попробовать
«убедительнее эту мысль высказать».
Что касается Вашей издания Вашей книги,
то, мне кажется, рано или поздно Вы этим
займетесь. Но, наверное, есть проблемы.
Но они всегда есть! Какие?
Искренне, Лев
Да, Лев, Вы абсолютно правы: есть опасность, что вырвут из контекста, добявят от себя… и будешь потом доказывать, что ты не то имел в виду…
Обещаю — поработаю.
Издание моей книги — вопрос несложный, нужно всего лишь немного денег. Здесь, в Минске, это не слишком дорого — вполне в пределах моих возможностей. Но я, видно, не доросла ещё в плане амбиций до навязчивого желания подержать в руках свою бумажную книгу, а тем более — платить за ЭТО!.. Одно издательство в данный момент знакомится с моими текстами на предмет издания «за свой интерес», бесплатно для меня — жду результатов, но спокойно, «прозрачно». Вот на днях поеду в Москву забирать отпечатанный альманах некого ЛИТО — там три рассказа и три стиха. Это будет первая ласточка. Может, меня и разберёт на этом деле!.. 🙂
Юлечка!!
Прочел Ваш ответ! Все понятно!
Я хочу прочесть Ваши рассказы, которые стоят
после «Смотрю на тебя», и снова вернусь.
Честно верю, что все они будут очень интересны!
Госпожа Ю, Добровольсая, по своей занятости отвечаю с изрядной задержкой.
Прежде всего, благодарю за проявленное внимание, да и толику времени Вы
затратили, так подробно разбирая моё стихотвореньице, за что отдельное спасибо.
Несколько удивила Ваша очень эмоциональная, резкая и не совсем вежливая реакция , но когда увидел Ваш портрет и познакомился с Вашей весьма насыщенной автобиографией, то понял, что Вы такой и должны быть- очень эмоциональной, непредсказуемой и неординарной женщиной. И это меня очень позабавило, поскольку Вы явились прекрасной иллюстрацией
к употреблённому мною выражению:”Изменчиво море, как женщины лик”- ведь все эмоции женщины, как правило, отражаются на лице.И Ваша рецензия оказалась очень кстати,
так как по данному вопросу мы не сошлись во мнениях с уважаемой А.Kovich.
Не стану доказывать, что моё стихоторение относится к высоким образцам поэзии , но должен отметить, что Ваше понимание рифмы несколько прямолинейно, и решить с наскока что рифма, а что нет весьма затруднительно.
Рифма , как таковая, отражает только степень созвучности, музыкальности стиха, но ею не исчерпываются его достоинства. Рифма ведь только инструмент Как я понимаю, в стихе должны точно отражаться определённая мысль, описываемое явление , эмоциональный настрой и отношение автора к тому, о чём он пишет и т.п.Не всегда удаётся сочетать то, о чём хочет сказать автор, с высокой музыкальностью стиха. Поэтому-
я думаю Вы это знаете- в теории поэзии и допускается применение как точных рифм [красный- прекрасный], так и приблизительных [беззаветном- безответнЫм],а также [о, ужас!] и не точных [НЕВЕДОМО-СЛЕДОМ]. Из экономии места не привожу других форм. Выбор той или иной рифмы не всегда даже и зависит от автора, но диктуется, скорее, пришедшей темой и способом её выражения. Применение таких рифм вовсе не случайно,они придают динамизм и эмоциональность стиху . Гладкий и красивый стих может навеять даже дремоту, как медленно текущая с красивыми берегами река. Введение же в стихотворение “неправильных “рифм может придать ему шарм бурного потока с препятствиями, теснинами и водопадами. Для доказательства того,ч то рифмы различных форм имеют право на жизнь, я выписал ряд приблизьтельных и неправильных
рифм из двух других стихотворений:
Любви-вы
Вкусил-забыл
Печали- тебя ли
Непрестанно-непостоянный
Напрасно-прекрасной
Ищи- влачи.
ИппокрЕной-напоенный
Роз- возрос
Эрмия-златые
Рано-непрестанно.
Думаю, любой заметит, что вне контекста рифмы слышатся не очень благозвучно. А ведь они принадлежат гениальному А,С,Пушкину [“Измены”, “Батюшкову.”].Не думаю, что поэт выбрал их случайно- видимо, иначе было нельзя. Конечно, я обратился к Пушкину не для того,чтобы отблеск его гения пал на меня, а лишь для того, чтобы показать, что и гении не пренебрегали неправильной рифмой.Что же говорить о нас, сирых…Поучительно сравнить двух таких далёких друг от друга поэтов как Апухтин и Чичибабин. Стихи первого сплошь состоят из правильных и созвучных рифм, стихи второго изобилуют “неправильными”. Но насколько же громоздки, тяжеловесны стихи Апухтина и как легко читаемы стихотворения Чичибабина, писавшего при этом об очень тяжёлых событиях и личных ощущениях. Это говорит о том, что восприятие стихотворения, кроме рифмы, ещё определяется внутренним строем, ритмом. И если рифма не нарушает общий ритм стиха, то его музыка всё же слышится отчётливо. А вообще-то, каждый слышит стих по-своему. Если есть душевное созвучие, то и стих воспринимается благосклонно, если такого созвучия нет, то и восприятие соответствующее.Ведь и музыка и другие художественные произведения нам не всякие нравятся-только СОЗВУЧНЫЕ.Я, например, плохо воспринимаю додекафонические произведения Шёнберга и абсолютно не принимаю тяжёлый рок.Что поделаешь- не созвучны.
Возможно, у Вас другое мнение, тем не менее, я благодарен Вам за предоставленную возможность поговорить на столь интересную тему, как рифмотворчество.
Если бы Вы не обратили внимания на моё стихотворение, я бы никогда не стал знакомитья с Вашим творчеством. Я не читаю подобной литературы, разве что специальную. Почти случай-
ный выбор пал на Ваш роман ‘Смотрю на тебя”.Ну что сказать ? О литературно-лексических достоинствах- ничего. Как хорошо сказал уважаемый поэт и пародист dphoto-
оставим это специалистам. Может быть, единственное замечание по этому поводу-я бы не рискнул назвать это произведение романом. Роман-это многоплановое, объёмное, как правило, эпическое произведение, в котором отражены нравственное становление или падение героя,что проявляется в столкновении характеров и во взаимодействии со средой, в которой тот живёт и действует . Ничего из этого в произведении нет, оно очень специфично и отражает очень узкую область человеческих отношенй, а именно сексуальных. Излишним представляется, написанный видимо в подражание Л.Н .Толстому, религиозно- философский раздел, в котором Вы путанно и безуспешно пытаетесь выяснить свои взаимоотношения с Б-гом и хотите доказать правомерность абсолютной сексуальной свободы женщины.Стремление не ново, но сам факт написания этого произведения обрекает Вашу попытку на неудачу. При этом замечу, что с чисто технической стороны, Вы неплохо владеете словом, да и изложение довольно внятно и слог боек, что выдаёт в Вас человека небесталанного.
Жаль, что и Вам не дают покоя лавры комжрицы мадам Коллонтай, стремившейся раздеть, оголить женщину, сделать её рабыней свох физиологических ощущений. А где же таинство, тайна, тот завораживающий флёр, который её должен окружать?
Стремление ПРИРАВНЯТЬ женщину к мужчине, наделяя ее агрессивными физиологическими свойствами и побуждая к активным сексуальным поступкам, Вы, по сути, делаете её беззащитной перед мужским полом, ибо лишаете его интереса к ней.Не отсюда ли цинизм , презрение и агрессивность по отношению к женщине? Это явление настолько прочно вошло в
жизнь, что стало неизменным атрибутом современного искусства. К сожалению, сегодня мы наблюдаем, полную утрату уважения к женщине, снижение её самооценки вплоть до полной утраты самоуважения, а насилие над ней превратилось почти в норму жизни. Положение не спасает даже некоторая небольшая часть т.н. продвинутых женщин,бравирующих своей самостоятельностью во всех аспектах своей жизни.На самом деле они также зависимы и презираемы как и остальные, только всё это прикрыто более дорогими одеждами. Раздевая, оголяя женщину физически, чувственно и духовно, Вы лишаете её самого главного качества- её таинствнности, непредсказуемости, интриги, желания её ПОЗНАВАТЬ. Тем самым, Вы как бы оскопляете мужчину, лишая его возможности проявить изощрённость и фантазию в процессе
познаеия женщины. При этом имется ввиду ПОЗНАНИЕ не только как одноразовый акт, а как длительный временной процесс взаимного сосущестования. Женщина должна вызывать постоянное желание раскрыть её тайну, овладеть её телом, соприкоснуться с её духовным миром.
Но то, о чём вы пишете, увы, к этому не располагает. Мне кажется, делать всё, как сказал поэт, “весомо, грубо, зримо”, вовсе не является стимулом к стремлению соприкоснуться, а ,может быть, и ПО- НАСТОЯЩЕМУ овладеть женщиной. Голая, распахнутая женщина не привлекает.
Достаточно вспомнить эпизод из романа А.Франса “Остров пингвинов”, в котором мужские особи не проявляли никакого интереса к женскому полу до тех пор, пока дьявол не набросил на них платья. Для того,чтобы возбудить интерес к женщине, вовсе не нужно её откровенное обнажение. Ведь сказал же А.С.Пушкин, что ему достаточно увидеть только кончик пленительной ножки, чтобы дорисовать всё остальное. Для того, чтобы стать желанной у
Женщины есть и без того достаточно оружия.Да и сам мужчина ей в этом немало готов помочь.
Тот же А.С. сказал :”Ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад”.В русле сказанного, раз Вы утверждаете, что читали Библию и даже берётесь спорить с Творцом , хотелось бы напомнить Вам главу Ветхого Завета, в которой описаны процесс сотворения человека, его роль и назначение в нашем физическом мире.Адам ведь был создан для познания физического и духовного миров, для связи этих двух миров, для ПОСТИЖЕНИЯ Творца. Роль Евы была определена не менее важной-она сотворена, как МАТЬ ВСЕГО ЖИВОГО и это понятие аутентично понятию ХОЗЯЙКИ МИРА СУЩЕГО
Поэтому в Ветхом Завете изначально усмотрено огромное уважение к женщине .Вы нигде не найдёте выражения “взял женщину “, “овладел женщиной.”
“И ПОЗНАЛ Адам Еву”- вот ключ к отношениям мужчины и женщины. Другие выражения, такие как “лёг с ней” , “изнасиловал”, относятся к судебно-правовым и морально –этическим проблемам и не имеют прямой связи с межполовыми отношениями. Сказанное подтверждает, что ЖЕНЩИНУ нужно ПОЗНАВАТЬ, а не грубо овладевать ею, к ней следует относиться трепетно и нежно, проявляя изрядную долю фантазии. При этом она не должна позволять или давать повод для грубого и неуважителного обращения с ней. Трепетному обращению с женщиной можно поучиться у наших праотцов Авраама, Исаака и Иакова.
Последний так любил свою жену Рахель, что отработал за неё 20 лет на своего родственника Лавана А “Песнь песней” вызывает более сильное вожделение, чем любой самый разнузданный эротический опус.
Талантливо описанные, со знанием дела, похождения Вашей героини вовсе не гарантируют ей вожделенной свободы, не прибавляют ей шарма, , не пробуждают истинной сексуальной фантазии.Мастерски описанные эволюции с половым членом и дальнейшее засыпание героини, не выпуская его из рук, не является чем-то новым, эта сцена описана в “Декамероне” у знаменитого Д. Боккаччо-только несколько менее натурально, а предмет вожделения героини назван более деликатно- “соловьём”. Кстати, Боккаччо даже в самых рискованных сценах не оголял женщину, он мастерски определял красную линию, дальше которой заходить не смел, дабы не навредить Женщине. А заодно и мужчине, ибо понимал,что женщина без тайны неинтересна.
Даже эпизод с продажей бочки, и овладение покупателем женой её хозяина, что называется “на грани фола”, не кажется пошлым и может разбудить фантазию.И это потому, что есть грань,
которую не следует переступать.Достойно сожаления, что сами женщины не ощущают то унизительное положение, в которое они попали и приняли навязанную [или по умолчанию] опасную игру, грозящую вырождением человечеству. Следует помнить, что такой эксперимент
две тысячи лет назад уже был проведен- древний Рим погубило распутство и полное пренебрежение сущностью женщины.Они тоже играли в эти игры. Не подумайте.что я ханжа, я всецело-за, но это должно быть сокрыто от посторонних глаз, красиво и уважительно.Не помню кто, но кто-то из известных русских писателей –классиков сказал:ДЕЛАТЬ можно, но ГОВОРИТЬ нельзя.У Вас огромная аудитория и я не сомневаюсь, что она в основном молодёжная.
Не следует молодым людям давать индульгенцию на сексуальную распущеннось, которая влечёт за собой и вседозволенность во всех других аспектах человеческого общежития.Всё же нужно разделять мораль, как общечеловеческую ценность, и технику исполнения, для ознакомления с которой существуют другие книги, например, “Камасутра.”
Мой уважаемый оппонент, всё сказанное мною прошу не рассматривать, как попытку
обидеть или оскорбить Вас.Ведь я только воспользовался данным поводом, чтобы высказаться по такому волнующему вопрсу. У Вас, разумеется , свой взгляд, а у меня и в мыслях не было Вам навязать свой. Всё написанное — это, по существу, самостоятельный очерк по интересующей нас обоих проблеме., но с других позиций.
Жаль,что Ваш недюженный талант занят ЭТИМ. Желаю Вам всяческих благ и успехов в творчестве, а также найти приемлемую основу для примирения с Б-гом.
Р.S. Если Вы всё же обиделись, то в компенсацию разрешаю ругать мои рифмы как угодно нелицеприятно-не обижусь, но и отвечать не стану, ибо мне нечем будет Вам ответить. Арье.
Уважаемый господин Арье!
Цитирую Вас: «по своей занятости отвечаю с изрядной задержкой» — ибо это истинная правда. Но — лучше поздно, чем…
Во-первых, я Вам безмерно благодарна за то, что Вы приметили на бескрайних нивах сетературы мою скромную персону!
Во-вторых, весьма польщена тем, что эта моя скромная персона вдохновила Вас на создание столь монументального и фундаментального труда.
В свою очередь, прочитав внимательнейшим образом Ваш достойный труд, я приняла твёрдое решение — и это в-третьих — предать безжалостной ревизии свои извращённые взгляды на рифмование слов в русском языке и на роль женщины в современном обществе, переписать роман от начала до конца и посвятить свой (снова цитирую Вас) «недюженный талант, занятый ЭТИМ», воспеванию ЧЕГО-ТО более достойного и нужного!
Желаю Вам творческих и всяческих прочих успехов!
С благодарностью — Ю.Д.