Как муха
И вдруг…, это всегда так, когда хорошо, классно, приятно, появляется это омерзительное, как шок или удар молнии, или как заноза в пальце, или как подножка в футболе, или как «неуд» в зачетке, или когда выпить кончилось, а магазин закрыт… появляется это «вдруг».
Что такое быть мужчиной в университете, да еще студентом? Полная лафа, если в нашем университете, конечно. Я за политехнический или военный институт отвечать не могу, там большинство представителей внешне сильного, но во многом наивного пола. Зато в нашем университете девчонок было больше парней. Не намного, как на филфаке, где их абсолютное, подавляющее, тоталитарное большинство, там они пацанов давят массой, те ходят как тени и исчезают в полдень (кино такое было), после занятий. Нет, у нас не так. По статистике на нашем факультете на каждые десять девчонок приходилось не девять (как в песне поется), а шесть-семь пацанов. То, что надо!
Если сравнить нас с насекомыми, то я, например, был как муха, летал себе, жужжал с удовольствием, щекотал девчонок, и вовремя, благодаря природной реакции, уворачивался от их алчных шлепков. Были среди нас, не без этого, и кровососущие, но таких я не уважал и девчонок, пострадавших от них даже жалел, были и тараканы, но мы сообща таких давили. А муха, она не опасна, докучает иной раз, но не ранит, летает, как ей заблагорассудится.
Но если вы припомните наши советские магазины, напряжете память, мысленно обведете взглядом полупустые полки, то заметите бумажные листы, обмазанные чем-то на вид сладким, но липким. И мухи, в силу своей доверчивости и отсутствия жизненного опыта на эти листы иной раз садились и… больше уже никогда не взлетали!
Когда я увидел ее, то понял, что она, как чистый, незапятнанный лист бумаги, нежный, белоснежный, светлый. На котором пиши – не хочу, что хочешь, как хочешь, о чем хочешь. И совсем не казалось липкой!
В общем, что-то в ней было не то. Да и откуда она взялась, раньше я ее не замечал?
– Ничего интересного, — доложил мне Эдик, – родители простые инженеры, с области. Понты гоняет, ни с кем из пацанов не ходит.
Вот этого я понять не мог, во-первых, красивая, во-вторых, из области (ей что, прописка не нужна?) и в-третьих, не такая, как все. «Как все» – значит любить Джека Николсона, Рената Дасаева и Сашку с пятого курса. Они, девчонки с нашего факультета, коллективно и безоговорочно возвели их на пьедестал образцово-показательных мужчин. Мы, оставшиеся представители мужского человечества, были обречены на звание ничтожества в сравнении с этими особами и снисходительно допускались к их телам исключительно за неимением лучшего. А она не восхищалась джересашками и, при этом, не подпускала нас. Она была сама по себе! Вот, вот что меня привлекло, приклеило, примагнитило! Она была сама по себе, как и я!
Короче, я заподозрил, что влюбился, чего греха таить. Четвертый курс, не сопляк какой зеленый, первокурсный, а мужчина, закаленный в темноуголных, в закустовых, в подфонарных и наскамеечных боях. А по большому счету такой же сопляк, только с гонором. Я, как и большинство из нас, способен был любить, правда, не совсем понимал, что это такое. Девчонки наши в этом прекрасно разбирались и, соответственно этому, себя вели. Только их любовь логически приводила к свадьбе, а у нас эти понятия не были взаимосвязаны, совершенно. Мы готовы были влюбляться в каждую симпатичную мордашку сразу и на «всю жизнь», даже на месяц, на большее меня, например, не хватало. Мы, по большему счету, вели себя честнее, влюблялись без корыстных и далеко идущих, захватнических планов.
Но я влюбился потому, что знал, чувствовал, верил, что она не такая. Она, Юлька, взялась однажды стенгазету рисовать. Наши стенгазеты, если вы не помните, пользовались успехом, читать нечего, но зато своя, факультетская, «глядишь, и про меня пропишут». Подходит она ко мне, как бы невзначай, случайно, мимоходом.
– Слушай, Саша, выручи, – простая такая просьба, якобы без задней мысли. А она аппетитная у нее была, не мысль, а первая часть словосочетания, небольшая, но такая рельефная, как вопросительный знак. Как посмотришь, так и задаешься вопросом: «А дальше что?», – место осталось в газете незаполненное, напиши что-нибудь.
– А чо я, крайний что ли?
– Я всех просила, бестолку. Они же не могут, мозгов не хватает.
– А у меня чо, больше всех что ли? – сам думаю, пусть поуговаривает, а я послушаю и посмотрю, как ты уговаривать умеешь.
– Ладно, пойду, я думала ты необычный, особенный человек, но оказывается, такой же, как все.
Закинула наживку, думала, поймаюсь. Губу раскатала. Вдруг чувствую, что-то кольнуло, уйдет сейчас, вся разочарованная, не видать мне этой губы раскатанной, и другой тоже. Жалко стало, добро пропадает. Заглотил наживку, не догадываясь еще про крючок, такой острый, проникающий до самого нутра.
– А чо писать то?
– Да что хочешь. Про учебу, про ансамбль ваш, про футбол.
– Не-е, не получится у меня, рад бы, ради тебя, но…
– Тогда стихи сочини, во-первых, много писать не надо, а во-вторых, можно писать обо всем и ни о чем. Все я побежала, не подведи!
В общем, я попался, как карп. Оказывается карп (я в рыбалке не силен, но Васька рассказывал) очень умная рыба. Ее заблаговременно надо прикармливать (он говорил «затравливать») задолго до рыбалки, в нескольких местах, и удить надо так, чтобы поплавок был подальше от наживки, а то карпы не дураки, догадываются о подставе. При этом шансов все равно не много, поэтому если в одном месте не клюет, надо переходить на другое, и место еще найти такое, чтобы берег обрывистый был, а то карп все просекает. И удочка должна быть крепкая и леска потолще. Нелегкое это дело – карпа ловить. Но если повезет, то можно поймать здоровенного красавца. Типа меня.
Попался я на крючок, признаюсь, потому что наживка была очень уж красивая, да и затравила она меня, в разных местах.
Мама в тот вечер ходила по дому тише травы (или воды?), потому что я заперся в комнате.
– Ма, ты мне сегодня не мешай, трудная тема попалась, буду работать.
Сел я перед чистым листом бумаги и смотрю на него с тоской и ненавистью. Завидую писателям, они сотнями страниц пишут и хоть бы что. Но им легче, что хотят, то и пишут. Только по разному, конечно. Довлатов писал, что хотел, но не издавался. А другие тоже писали, что хотели… другие, вышестоящие, они издавались. Я тоже должен был издаться в нашей стенгазете, и писать должен, что хотели они, недоступные, но видимые с передовиц газет и в программе «Время». Это опасно. Напишешь хорошо, оптимистично, с верой в светлое будущее – могу залететь на общественную работу, в редколлегию, например. Напишешь плохо, Юля разочаруется, ради чего тогда напрягаться? Не писалось мне, зато о ней мечталось, видел ее улыбку, не кокетливую, заискивающую или притворно высокомерную, а просто улыбку. Захотелось ей улыбнуться, вот она и улыбнулась. Нос ее вспомнился, такой гордый, увлекательный, капризный. Волосы с непослушной челкой. Ножки такие…, не важно какие, длинные, какие же еще! И опять улыбку.
Стихи что ли написать. Время то уже полвторого ночи! Остаются только стихи, статью я уже не потяну. Строчек восемь и все!
Легко сказать «Стихи», а про что писать? Вон, Димон (Димка значит) посвятил Маринке строки: «Когда легкомыслен и молод я был, молодую гречанку я страстно любил!». Потом его беднягу раскусили. Оказывается, он Пушкина цитировал, даже ошибку, как он потом с гордостью признался, исправил. У Пушкина она была «младая».
– Не знал я, что это Пушкин, – бил себя в грудь Димон, – пришли в голову такие строки, вот и написал. Обычное совпадение! Любой, кто в гречанку влюбится, может такие стихи сочинить!
– Точно, – прикалывал я его, – а также в турчанку, испанку, вьетнамку и узбечку.
Кошкин, он как всегда хитрее всех оказался, шел в библиотеку, брал старые номера «Юности», находил никому неизвестных поэтов и тырил у них стихи. Девчонки млели от него, талант! И всегда пишет по-разному, разностилевой такой поэт, то ямбом, то хореем, то лесенкой, то белыми стихами. Однажды он сочинил такое, что его хотели на конкурс всесоюзный отправить и отправили бы, если бы не Рязанов. Ирония судьбы, Кошкин попался! В одноименном фильме зазвучали «кошкинские» строки: «Когда состав на скользком склоне…». Вы фильм смотрели (раз двадцать пять, не меньше), стихи эти помните, знаете, чем кончилось. Авторитет Кошкина почил в том же составе! Поэтому «кошкинский» соблазн я преодолел, хотя мама через дядю Вову сумела подписаться на библиотеку всемирной литературы, двести томов, дефицит. Взял бы какого-нибудь античного, никто бы не застукал, но боязно было и стыдно. Вы же знаете меня, я только сам! Не всегда, конечно, но когда дело касается поэзии или точнее, Юли, что, в общем-то, одно и то же.
А что писать, как, о чем? Я в тот момент думал только о ней.
«Лежу и скучаю, ух, голова
взбугрилась от мыслей,
а мысли – трава!
Когда тебя нет…»
Я стал ее представлять, что она делает сейчас, в эту минуту. Спит, наверное. Но в постели ее описывать постеснялся, все-таки в газету пишу. Вспомнились слова Эдика: «из области», вот пусть и сидит в электричке, трясется по дороге домой.
«Домой в электричке трясешься сейчас,
а я на диване, смотрю в потолок,
окошко открыто, но я не продрог,
и с думой про нас,
закрываю свой глаз.
Когда тебя нет…»
Надо бы «глаза», но тогда с рифмой не свяжется. Пойдет, зато искренне. Все упадут. Никто не рискует через газету признаваться, а я, вот он я какой, смелый и искренний! Юля рухнет в мои объятия в тот же день, как подкошенная.
«И снится, и снится, как будто бы я,
с тобою в вагоне уселся.
А бабка, что рядом, как будто бадья,
заденешь – прольется,
сижу не дыша
(удобней улегся).
Когда тебя нет…»
Так, теперь можно заканчивать. Как?
«Ты только с мороза, и нос покраснел,
шпион,
великий, нет роза,
пион.
Его осторожно губами коснусь,
а вечером, может быть…
ох, не напьюсь.
Когда тебя нет…»
Да, стихи получились антисоветские. Намекнул на возможность пьянства среди советского студенчества, на переполненные бабками электрички, неуважение к старшему поколению, страсти шпионские развернул, траву сомнительную упомянул. Зато теперь, спустя годы, я тоже могу с гордостью заявить, что приближал перестройку, гласность, свободу слова и… Юлю к себе. Тоже был не издаваемый, на полку меня положили, на мое поэтическое творчество тоже.
– Стихи так себе, можно сказать ничего, но в газету не пойдут, – сказала Юля, без тени эмоций и восхищения моим талантом, – но ты не переживай, Женька с первого курса дал статью про субботник, так что проблем нет.
Конечно, по большому счету, надо бы врезать этому Женьке между глаз. Чтобы поперек батьки не лез (я по сравнению с ним считай дед, на четвертом учусь), и за оскорбление религиозных чувств древнего, всеми уважаемого народа. Они по субботам не работают, тем более, бесплатно. Я из уважения к ним на субботниках тоже не вкалываю, так, отбываю номер. Но нельзя. Потому что Женька кандидат в члены КПСС. А у них там другие принципы, они все сверяют с линией партии, даже интимные вопросы. Если я подойду к нему, скажем, с предложением.
– Слушай, хмырь, давай-ка выйдем один на один, разберемся.
То он мне ответит.
– Надо согласовать в партбюро, у меня стаж кандидатский.
Потом прибежит перепуганный комсорг.
– Тебе что, учиться расхотелось?! Он же неприкасаемый! Кандидат в члены партии!
Кощунственно поднимать руку на женщин, детей, стариков и на кандидатов в члены КПСС!
Колян в моем конспекте по кредитованию сельского хозяйства случайно обнаружил стихотворение, плод ночных и отвергнутых терзаний о Юле.
– Слушай братан, это ты сочинил? Круто! Дай-ка попробую.
На следующей странице появились неугасающие строки.
«Посвящается N.
Мечтаю я,
и друг мой тоже
разделить с тобою
брачное ложе».
Я не стал уточнять про N, у нас с Коляном вкусы схожие, но втроем в одно ложе, как-то странно получается?! И с кем? Если я ему скажу что-нибудь про Таньку, то он взъерепенится, а она того не стоит, чтобы я дружбу с Коляном терял. Но если он на Юлю метит, то без фингала под глазом ему не уйти, это точно. Пусть будет инкогнито N, единственный романтический символ в его похабном стихотворении.
Позднее туда перекочевало стихотворение Димона, в моем самиздательстве плагиат не преследовался. И пошло-поехало. Каждый, кто считал себя творческой личностью, спешил отметиться в моей тетрадке. Как правило, это были признания в любви и в прочих страстных мечтаниях чуть ли не ко всем буквам латинского алфавита. Стилистика и специфика творений отличалась учебными предметами, которые изучались в минуты интимных отношений с музой. Например, на военке (мы изучали военное дело, ради этого многие и поступали, чтобы потом в армии не служить) появилось посвящение (первое и единственное) мужчине: «Ода подполковнику Крышкину или стихи, писаные слезой». Потом, правда, Зеня вырвал их из моей тетрадки, застыдился чего-то, трус. Помнится, были в моем сборнике и строки, навеянные высшей математикой.
«Я, изогнувшись интегралом,
кричу Лебеге, тьфу, тебе!
О, милая ты теорема,
И аксиома кое-где!»
Лебега, если вы не знаете, тоже классик, только в математике, интеграл изобрел. Благодаря стихотворению сохранился в памяти всего нашего факультета. Бессмертным стал.
Слух о таинственном, уникальном поэтическом сборнике рассеялся по факультету как вирус гриппа. Девчонки, заинтригованные письменными признаниями в любви наших пацанов, просили почитать, требовали, умоляли и, доходило до того, шантажировали: «А то не дам списать!». Им не терпелось вычислить себя, прекрасных и неповторимых в этих загадочных латинских буквах. Пришлось переписать все в отдельную тетрадку, подвергнуть жестокому и тщательному цензурированию. Не все авторы умело владели рифмой, к примеру, слово «глядь» они автоматически, совершенно не задумываясь, рифмовали с другим, не совсем благозвучным словом. Их оправдывала искренность чувств, но раз предстояло читать девчонкам, то я вынужден был взяться за редакторские ножницы.
Реакция девчонок было самой разной. От восторженной, если им казалось, что они узнали себя, любимых и еще недосягаемых, до ворчливо-кислячной, при столкновении с физиогномическими соцреалистическими подробностями.
«Губы, щеки, уши
И твои глаза!
Умер бы я лучше,
Грянула б гроза!»
Я, сам того не ведая, поставил капкан, вы догадываетесь кому. Отвергла мое стихотворение редактор главной факультетской стенной газеты, Твардовский местного значения, не разглядела искреннего и чистого таланта, самородка. А я, в отличие от нее, разглядел и разбудил поэтические способности не только в себе, но и в большинстве пацанов.
– Саш, а что там за сборник стихов у тебя? Дай почитать, – она спрашивает, не просит, это меня не устраивает.
– Понятия не имею.
– Говорят какой-то самодельный. Сам сочинил?
– «Не писал стихов и не пишу, ими я как воздухом дышу», – процитировал я Доризо, при этом, не озвучивая первоисточник.
– Здорово, дай а… – попалась, просительные нотки зазвучали.
– Тебе же они не понравились, не дам.
– Почему это не понравились!? – ее возмущению не было предела, лицемерка. – Еще как понравились, я их у себя храню, в дневнике!
– А зачем хранишь?
– Необычные такие. Знать бы кому ты их посвятил…
Я услышал, как на моей ноге с лязгом захлопнулся капкан.
– Держи, – не уверен, что мой голос оставался таким же холодно-безразличным.
– Ой, спасибо! А те стихи ты Фридке посвятил? Я слышала, что она где-то в пригороде живет…
Пока я размышлял, не размышлял даже, а взорвался внутри себя, в голове, гневом, ненавистью, местью к этому злобному Эдику, подставившему меня словами «из области», она убежала читать мою тетрадку, посвященную, как она думает, а потом еще и растрезвонит по всему факультету, Фридке. Что же делать? Сначала я убью, искалечу, уничтожу, размажу, разорву, растерзаю, искусаю, изобью, прирежу, растопчу этого ренегата, оппортуниста, клеветника, доносчика и анониста, то есть анонимщика, Эдика!
Он сосредоточенно и с остервенением жевал бутерброд, заботливо приготовленный его мамой. Как могла она, наверное, порядочная и заботливая женщина, родить, а теперь еще и вскармливать бутербродами такого мерзкого отличника учебы, отщепенца Эдика!?
– Слушай, хмырь, ты с чего взял, что Юлька из области?
– Сань, хочешь бутерброд, а то второй не лезет?
Во мне некоторое время, самое короткое, боролись два чувства, одно возвышенное, праведное, монтекристовое, а другое низменное, примитивное и голодное. Но победило, как и следовало ожидать, первое.
– Говори, хмырь!
– Не хочешь, не надо, – издевается гад, он аккуратно заворачивает бутерброд в чистый лист бумаги и прячет в карман, колбасный язык, высунувшийся из ломтей хлеба, дразнил меня своей недоступностью.
– Эдик, ты чо глухой? Хочешь, чтобы я тебе уши прочистил?
– Да не дергайся ты так, а что она городская?
– !!!
Если я что-нибудь скажу, то это будут мои последние слова, дальнейшее общение будет на языке жестов: в глаз, в челюсть, в ухо, еще израненная капканом нога добавит, в живот.
– Я ошибся, Санек, это Фридка из области, а Юлька я даже не знаю откуда…
Все, прощай комсомол, университет, диплом, мои пальцы судорожно сжались в кулаки.
– Сань, прости, она мне самому нравится, не хотел я, чтобы ты к ней клеился, тогда мне ловить нечего, понимаешь, если ты к ней подвалишь, она же на меня даже не посмотрит, Сань, да на кой она тебе, тощая вся, из обычной семьи, стенгазетчица, не знал я, что ты на нее западешь, – он говорил это на одном дыхании, цепко, как беркут, следя за моими руками. – Ну, хорошо, бери, так и быть, отдаю ее тебе. Я себе другую заприметил, не хуже Юльки будет, и отец у нее академик.
Пальцы разжались, слабость и безразличие овладели мной, обида и испуг, что чуть было не прикоснулся руками к говну.
Но мама его, она наверняка хорошая, добрая женщина, верящая, что ее сын станет порядочным и честным человеком, я твердо в этом убежден.
– Бутерброд кто тебе приготовил, мама?
– Кто же еще?
– Ладно, давай. Только не разворачивай, я сам.
Вы не подумайте, что я географический расист, отнюдь. Вы же знаете из какой я семьи, самой обычной, мучительно трудовой, по-советски заурядной, «отавансадополучки», а не центровский пижон с папой начальником треста и мамой заведующей гастрономом. Но я зациклился на этой географической теме из-за Юли, а если быть точнее из-за электрички. Может за ней папин водитель приезжает после занятий и отвозит домой, в Кремль? А может она просто в метро одну остановку едет? Или пешком пару кварталов? А ей про электричку вдуваю, мозги пудрю. Вот, что обидно. И не дурак, на первый взгляд, мог бы логически догадаться, что в общаге она не проживает, не встречал я ее там. Мог бы вообще в профкоме у фридонаследницы уточнить, но светиться не хотелось.
Самое ужасное для меня – это оправдываться. Вы можете меня представить в позе оправдывающегося?
«Юля, пойми, это была ошибка, я совсем не это имел в виду…», затравленный заяц, с полыхающими от стыда, как олимпийские факелы, ушами, просительные нотки в голосе, опущенные глаза.
Я даже представить себе не могу такого! Любой пацан, имеющий достоинство, знает только одну оправдательную фразу.
– Он первый начал! – но к данной ситуации она не подходила.
Через пару дней Юлька вернула тетрадку.
– Я в восторге, кое-что переписала.
– Зачем? – делано удивился я.
– Понравилось, прикольно, – вот за это я от нее и потащился, нет у нее жеманства, напущенной таинственности.
– Зря, – как бы безразлично ответил я.
– Почему? – ее огромные глаза расширились и стали бесконечными, я булькнулся в них как в жерло вулкана, или как в унитаз, разница не принципиальна.
– Потому, что сборник посвящен тебе, – я спокойно, не торопясь, вывел на обложке: «Посвящается Юле».
Когда люди чему-то радуются, то сначала говорят спасибо, а потом, если испытывают сильные благодарственные эмоции, целуют. Она же поступила наоборот, сначала поцеловала меня в щеку, а потом произнесла: «Классно!». И убежала, хвастаться, наверное.
Наступило лето, сельхозработы, Астраханская область, арбузы и комары. Когда я рассказываю о сельхозработах кому-нибудь из нынешних студентов, то вижу, что не догоняют. Их понять можно. Мы тоже рассказы о войне или о сталинских репрессиях воспринимали как средневековую инквизицию или как крепостное право. Умом понимали, а в душе поражались бессмысленности и дикости. А я о другом хотел сказать. Стал я, как дядя Вова мне когда-то про сталинские времена, про свою студенческую жизнь рассказывать, про сельхозработы, а он, современный студент, не понимает.
– Не понимаю, – снисходительно, начитанно так говорит, – вас насильственно отправляли в колхоз на уборку урожая, жили вы бараках, за невыполнение нормы наказывали, платили копейки, разве это не репрессии? Пусть вас не убивали, не калечили, колючей проволокой не обматывали, но, по сути, то же самое, ограничение свободы личности, принудительный физический труд, лагеря!
– Да нет, говорю, – хотя понимаю, что говорит он все правильно, – у нас это называлось кайф. По смыслу – близко к счастью.
Как ему объяснить, что песни Высоцкого или Визбора надо слушать у костра в поле среди помидор, а Юльку обжимать на сеновале. Нету для меня кайфа слушать эти песни под фонограмму со сцены Дворца съездов и девушку любимую тащить в сауну. Леонид Ильич создал счастливую страну, жрать нечего, всю страну кормили спинкой минтая и суповым набором, но какие песни распевали, как пламенно любили! Потому что были колхозы, романтика и портвейн. Ему не понять, да, наверное, и не нужно это.
Все случилось в колхозе. Не просто, конечно, не как в романтической сказке. Поначалу, я обратил внимание, что Юлька со всеми парнями также обращается, как и со мной. Приветлива, смешлива, если смешно (она смеется только тогда, когда ей смешно, а не ради того чтобы понравиться), может поцеловать в щеку, уходила с офицериком из местной части куда-то в ночь, что они там делали? И что заметил – неприятный факт, но признать его должен – не только я и Эдик паршивый по ней воздыхали, а многие и даже очень. И тогда я понял, пришел к основополагающему для меня выводу, десять дней думал, эти десять дней перевернули всю мою оставшуюся жизнь, покруче Джона Рида будет.
«Если», сказал я себе, твердо и решительно, «не предприму что-то важное, мужское, то навсегда останусь одним из многих, а не единственным из всех!»
В один из вечеров мы бренчали на гитаре, собралась компания, обмывали день рождения Таньки, восемнадцать бутылок портвейна. И вдруг подваливает этот офицер, лейтеха лопоухий.
– Юля, можно тебя? – вежливо так говорит, типа культурный нашелся.
Галдеж, стоявший в беседке, мгновенно смолк, не ожидали мы, что кто-то посмеет в разгар нашего мероприятия уводить нашу девушку. С другой стороны конфликт студентов с местными армейцами ничего хорошего нам не сулил. Вы помните армейские ремни с начищенными пряжками? И я о том же. Струсили все, молчат, он ждет. Юля замешкалась немного, смутилась, но встала, пошла к выходу из беседки. У меня гитара в руках была, не мог я из-за этого лейтенанта музыку свою прервать. Поэтому в самый последний, решительный, главный момент моей непутевой жизни я перекрыл ей выход, ногой, израненной капканом, закрыл ей дорогу! А сам продолжаю наигрывать и напевать. Воспринимайте это как кульминацию, подвиг, будет о чем внукам рассказывать! А сам думаю: «На мне кеды, у него сапоги, ремень, достанется мне! Но у меня гитара в руках и Юля. Была не была!». Она остановилась… и села рядом со мной. Повернулся лейтенант, ушел, сгинул в темноте.
Ну, а потом все как у людей, сеновал, ахи-охи, поцелуи.
– Ты сам виноват, не обращал на меня внимания, – с упреком шептала она.
Почему мы всегда в их глазах в чем-то виноваты, самим фактом рождения? Другими словами, покатился я по наклонной, в пропасть любовной, праведной, предательской по отношению к друзьям, жизни, сам в то время того не подозревая. Бегал на свидания к фонтану, опаздывал, выслушивал обидливые упреки, подставлял согнутую руку и бродил с ней часами, локтем ощущая нежную, небольшую, но заманчивую мягкость. Через некоторое время я, как и положено, сделал первую попытку приподнять ее тонкий свитерок, но она нежно, не настойчиво, а нежно отстранила мою руку. Если бы она сделала это настойчиво и требовательно, то также поступил бы и я, в противном случае: «До свиданья, дорогая, некогда мне об тебя время терять!». Но она, я говорил уже, но повторюсь, не такая как все. Хрупкая, тоненькая, нежная, нельзя к ней с настойчивостью и требовательностью. Поэтому ничего не оставалось, как говорить. В этом деле я не мастер, но надо же было чем-то заполнять временной промежуток, называемом «свидание».
Поначалу я рассказывал о своих подвигах, чаще приукрашенных, иногда чужих, но временно присвоенных, потом о футболе, о ярких и судьбоносных голах, о гитаре и септааккордах и видел, что ее глазища постепенно превращались в глазки, а улыбка в ухмылку, нос все чаще поворачивал ее голову в разные другие, прочие от меня стороны. Хотелось быть ярким, сильным, впечатляющим, с другими девчонками у меня это неплохо получалось, а с ней я становился заурядным, глупым и простым. Как три рубля.
– Не хочу, чтобы ты был таким как все, будь сам собою, стань единственным. Попробуй, у тебя должно получиться, – наконец, заявила она.
Насмотрятся кино про любовь, зациклятся на принцах, а потом давай приставать! Но что-то задело в ее словах, подцепило. «Будь сам собою» – да, это, только чуть иначе, чем представлял я: «Сам по себе». Но принципиально иначе. Меня это устраивало, я хотел этого, также как и она. Юля первая, кто призвал меня быть не таким как все!
Мы проходили мимо моей школы, не знаю, случайно ли это получилось, либо ноги самостоятельно вычислили мои тайные, подспудные желания, но, указывая на школу, я пообещал ей (нас всегда ловят потом на опрометчивых обещаниях).
– На этом здании когда-нибудь установят мемориальную доску: «В этой школе учился, мучился и страдал Александр Цветков».
Она рассмеялась, обняла меня и сказала.
– Хоть ты и хвастун, каких свет еще не видывал, но я тебя люблю.
Так бы и шло все своим чередом и свитер, наконец, удалось приподнять и ощутить то, что хотелось ощутить. А большего пока и не было, да и не хотел я торопить этого большего, потому что появился Булгаков, в ксерокопиях, Аполлинер «только на одну ночь» и даже «Бахчисарайский фонтан», почему она мне с ним привязалась, ума не приложу, но осилил, прочитал, заработав внеплановый, но искренний поцелуй. Я стал, сам того не ведая, откровенней, честнее. Рассказывал о сложных отношениях с некоторыми из моих друзей, о своей семье, о мучающем меня беспокойстве о предстоящей карьере, тоскливой и, не дай бог, неудачной. Мы все понимали тогда, что карьера в нашей, той стране строилась на фундаменте мощных пап – секретарей райкомов и ЦК, академиков и дипломатов или, на худой конец, директоров рынков и СТО.
– Ты же сильный, самостоятельный, у тебя получится, – обратили внимание, не «у нас», а «у тебя»?
Она продолжала «не клеиться» и это в свою очередь клеило к ней. Но не жениться же мне, в двадцать один год, не нагулялся еще!
Приближалось окончание университета, преддипломная мандражка, с волнением ожидаемое распределение. У девчонок задача была попроще и посложнее. Попроще в том случае, если удастся к моменту окончания выйти замуж, тогда свободный диплом (то есть без распределения) был обеспечен. А посложнее, потому что, сами понимаете, замуж то еще надо выйти. Поэтому пятый, заключительный год учебы в университете был для них вдвойне решающим, если не втройне. Им в том году надо было получить два, а желательно и три диплома: об окончании, о замужестве, о рождении ребенка.
Поэтому меня поначалу удивляли неожиданные, как прыщи на носу, свадьбы моих сокурсников. Потом, приглядевшись, понял, люди готовят, формируют, куют свою судьбу. Тем более, что никто особенно не задумывался о материальной стороне. Каждый знал, что сто рублей ему обеспечено, с голоду не помрем, спинка минтая не даст.
– Мне обещали распределение домой, – доложила Юлька.
– Классно, остаешься в столице!
– Нет, здесь я живу у тетки, а дом мой в… – она назвала город, уважаемый мною за его трудовые и прочие подвиги, но почему-то не привлекаемый и совсем не восхищаемый.
– А почему ты раньше об этом не говорила? – изумился я.
Голова заработала, как арифмометр, прокручивая и просчитывая наши диалоги, выводя на поверхность факты и цитаты.
– Ты всегда говорила, что тебя мама дома ждет, чо то я не понял!?
– Она каждый день ровно в десять звонит, проверяет, поэтому я и торопилась. А что?
«А что?» означало готовность к бою, мол, что ты против меня, моей мамочки и моего славно трудового города имеешь!?
– Да нет, ничего. Просто я о тебе ничего не знаю.
– Ты знаешь обо мне все, кроме некоторых анкетных данных. Тебе сейчас рассказать или заполнить необходимые в таких случаях бланки?
Ну все, началось. Сейчас начнет наезжать, гордость свою демонстрировать. Как только речь заходит о гордости, то обратите внимание на ее нос. Он резко подпрыгивает вверх, крылья носа начинают раздуваться, жадно втягивая воздух и подпитывая кислородом ее безостановочный язык, а расширившиеся глаза как оптические прицелы наводят стратегическую ракету (нос!) на цель.
– Пятую графу тоже заполнять!?
– А что у тебя с пятой графой? – попался, струсил и попался.
– Ничего интересного. Русская по папе и маме, тебя это устраивает?
– Действительно, ничего интересного, – надо как-то выкручиваться, вот я и иронизирую, язвлю.
– Вот именно, – распалялась она, – «ничего интересного». Ты что, думал, я за тебя замуж собралась? Считаешь, что кроме тебя мне не за кого замуж выходить?
– Ничего я не считаю.
– Послушай, Сашенька, мне было с тобой интересно и не более того. Конечно, я питала иллюзии увидеть в тебе не только лопоухого и хвастливого пацана, но и мужчину, личность, но ты такой же, как все, примитивный и заурядный.
Вам приходилось видеть отбивную котлету? Значит, вы ясно представляете меня в ту минуту.
– Но ты не переживай, ведь между нами ничего не было, – ее слова, как нож в горле и еще два раза его провернет, в соответствии с инструкцией разработанной Лермонтовым. – И не будет!!!
Она резко повернулась и… остановилась. А куда она денется? Схватил ее за руку и остановил, потому что не мог позволить ей уйти. Неужели вы подумали, что я так запросто проглочу оскорбление?
– Скажи, а есть за кого замуж выходить? – «Спокойно, без эмоций, держи себя в руках!»
Ракета, не достигнув цели, на моих глазах стала превращаться в сардельку, глаза в прохудившийся бачок унитаза, а язык стал спотыкаться и заикаться.
– Нет. Разве с т-тобой это возможно? Т-ты же мне все перекрыл… ногой.
– А за меня пойдешь?
– Ни за что!!!
Свадьбу мы назначили на конец июня.