ОХОТА
Утро рдеет ли в высях, небесная кровь ли
истекает по куполу, звёзды смывая…
Восприяли начало звериные ловли,
рвутся своры борзых, как орда кочевая.
В захоронках кричальщики чутко застыли,
гулко бьются сердца о кресты на гайтанах;
забран лес отдалённый в тенета густые,
и лихие охотники в красных кафтанах
погоняют коней своих скорым побегом
в направленье сетей, что искусно сокрыты;
в топком поле осеннем, серебряным снегом
поутру припорошенном, вязнут копыта.
Не уйти, захлебнувшись предсмертною пеной,
От весёлой гоньбы легкоступным еленям:
мечут стрелы наездники в дальность отменно,
и, наждавши в размер, подсекают колени
убегающим жертвам арканом змеистым;
режет глотку секач, и на лезвии плоском
луч багряный играет, и свита со свистом
мчит к добыче, коней ожигая внахлёстку.
Пересвист удалой над полями несётся,
разлетается вширь над округою всею
за окраины леса, где раннее солнце
золотит чешуи превеликого змея.
Дремлет змей, и тяжёлые веки прикрыты,
словно раковин створы; и в панцирь одеты,
два змеиные зрака, как две маргариты,
полыхают во тьме чрезъестественным светом.
Звонкий посвист и лай, громкий хохот и кличи
растревожили змея; навстречу восходу
вскрылись веки, и ноздри, учуяв добычу,
раздуваются… Змей начинает охоту.
***
Где-то стынут гордые Исаакии,
Сосны вымерзают, как фрондёры, —
А в Ростове зацветают сакуры
Под смешным названием жердёлы.
Значит, у души моей безбашенной
В раннем ли апреле, в позднем марте ли
Снова будут лепестки окрашены
В чистый цвет моей японой матери,
В дивный цвет, как на далёком острове…
Только капля алого на белом:
Ты раскосым взглядом жало острое
Мне под сердце вгонишь до предела.
И когда, дохнув вишнёвой пылью мне,
Унесёшься в сторону Шанхая,
Где-то сфинкс взмахнёт устало крыльями,
Снежные лавины отряхая.
ФЕВРАЛЬ
Январь лубочною иконою
Сиял над зимними дворами,
Размалевал стекло оконное,
Как богомаз — алтарь во храме.
Дремала мирно сказка белая —
Мол, сами спим и вам желаем…
Но вдруг, как псина ошалелая,
Влетел февраль — с весёлым лаем,
С лавиной снега, шквалом ветра —
Катись-ка кубарем, прохожий! —
И с непосредственностью сеттера,
Который навалил в прихожей.
А мне казалась жизнь — малиною,
Негаженным листом блокнота…
Февраль, ну что ж ты, рожа псиная,
Зачем же ты меня в говно-то?!
Гляди, чего накуролесила
Пурга на святочной картине:
Тебя бы, брат, за это месиво
Арапником — да по хребтине!
Февраль — животное не гордое:
Скулит и просит о пардоне,
Своей холодной, глупой мордою
Мне робко тычется в ладони,
Ничем февраль не отличается
От прочей бессловесной псины;
Всё в этом мире приручается…
И это — непереносимо.
***
Господи, прости её, красивую —
за мужчин, что взглядами насилуют
и пускают слюни похотливые;
Господи, прости её, счастливую
и далёкую от наших дел греховных,
за убогих, жалких и психованных
наших женщин с лицами плаксивыми —
тоже бывших некогда красивыми,
но измятых жизнью проклятущею;
Господи, прости её, цветущую,
с влажным взглядом, бархатною кожею,
на земных красавиц непохожую,
за морщины, шрамы и оплывшие
щёки, о румянце позабывшие,
за кривых, горбатых и юродивых
и за всех, что выглядят навроде их,
за ожоги на душе и коже
ты прости ей, всемогущий Боже.
Господи, прости её, любимую:
бьёт она, как белку в глаз дробиною
лупит сибиряк — без сожаления;
перед нею грохнусь на колени я,
хлынут горлом горькие признания —
и скончаюсь, не придя в сознание.
А она, воздушная и нежная,
примет эту смерть, как неизбежное,
только хмыкнет: эк беднягу скорчило —
хорошо хоть, шкурка не попорчена;
томным взором под ноги уставится…
Господи! прости её, красавицу.
ЛЕТНИЙ АНГЕЛ
И снова ты со мной строга,
И снова день с надрывом прожит…
Мой ангел, ты мне дорога,
Но лето всё-таки — дороже.
Когда июнь отшелестел,
Когда июль настроил флейту,
Грешно пылать огнём страстей
По Цельсию и Фаренгейту.
Зачем, обидою дыша,
Глядишь ты мимо, не мигая?
Погода нынче хороша —
Бегом на речку, дорогая!
Я разрываю сеть интриг,
Истерик и игры на нервах:
Во-первых, лето. Во-вторых,
Вполне достаточно во-первых.
Ты, словно гость в чужом пиру —
Ну что ты злишься, объясни-ка?
Люби меня! Люби жару,
Люби черешню и клубнику,
Люби купаться по утрам
И косы расплетай тугие!
Не сочиняй кровавых драм.
Их сочинят для нас другие.
***
Фемина, не дышите на свечу,
Не хлопайте глазами на поэта;
Послушайте сюда: я вас хочу…
Не торопитесь, я же не про это.
Я вас хочу спросить как на духу:
Кто я для вас, смешной и нелюдимый?
Как говорят французы — ху есть ху?
Не бойтесь, это — непереводимо.
Я к вам явился из волшебных снов,
Шикарный в меру сил, как Слава Зайцев,
Здоровый, как Порфирий Иванов,
Задолбанный судьбой, как сто китайцев.
И презирая кукольных Пьеро,
Привыкших сердцем тряпочным швыряться, —
Я настежь распахнул своё нутро
И предложил вам в нём поковыряться.
Я ненормален — есть такой грешок,
Не раз на этом пойман был с поличным.
Я знаю, что любить — нехорошо.
Скажу вам больше — даже неприлично.
И вас пугает мой нелепый вид,
Нелепые слова нелепой страсти…
Но кто же знал, что вас слегка стошнит,
Когда я распахну вам душу настежь?
Не склеилось у нас, и нечем крыть;
Мы с вами разной масти и покроя.
Позвольте трубку мира докурить,
И я топор любви навек зарою,
И грудь свою, как гроб, заколочу:
Душа сгнила, поэзия — протухла…
Фемина, не дышите на свечу:
Она давным-давно уже потухла.
***
Чего ты ищешь, Фауст, на вершинах?
Николаус Ленау
Чего ты ищешь, Фауст, на вершинах?
Ведь всё на месте: в море острова,
в мозгу туман, солдаты — при старшинах,
кинжал — в спине. И в целом жизнь — права.
Все козыри — при ней, а мелочь — в сносе,
и ты опять остался в дураках.
Нет в жизни счастья, Фауст, майн геноссе —
но есть порядок в танковых войсках.
Всё как всегда: очередной Гертруде
придётся выпить свой стакан с вином;
рождаются стихи, и умирают люди…
В Багдаде всё спокойно. В основном.
***
Мир замер. Время кончилось. Пока
секунд в резервуар не закачали —
остановилась пуля у виска,
застыли клочья пены на причале;
недвижно в подворотне босячьё —
команда алкашей из высшей лиги;
недвижим звук — свисает только «ё»
через губу у пьяного ханыги;
окаменели юные тела
в своём самозабвенье воспалённом:
Она и Он, в чём мама родила,
переплелись, как змей с Лаокооном.
А жизнь — течёт. Резервуар всосёт
горючее по самую макушку —
и пуля хрупкий череп разнесёт,
и алкаши допьют свою чекушку,
и, задрожав, любовники в огне
насытят ненасытное желанье,
и даже самодержец на коне
пошевелит своею медной дланью,
дождём обрушат птицы свой помёт
на шляпы граждан в Курске и Париже!..
Никто и не заметит, не поймёт,
что время стало несколько пожиже.
МГНОВЕНИЯ
И узрел я крылатого Джабраила; и кивнул Джабраил мне
рассеянно, как умудрённый хаджи бредущему мимо дервишу.
И вошёл я в смерть, и началось время смерти.
Аль-Шукир ибн Содир ас-Сиддик
Словно лев, одряхлевший в неволе,
Хищной памятью все мы храним
Юных лет изумрудное поле
И звенящее солнце над ним.
Что мы помним? фрагменты, детали…
Только целого нам не вернут.
Почему мы часов не считали,
Почему не жалели минут?
Как мы верили в мудрые книги,
Как усердно скрипели пером!
И неслись наши миги, как МИГи,
На далёкий свой аэродром.
а в эти мгновения
мы с сонными снобами
жевали склонения
хрустели основами
и лопали ложками
премудрость стилистики
а буковки блошками
скакали на листики
Юность, как мезозойская эра:
Сладкой патокой время текло,
И жила в нас наивная вера,
Будто время — добро, а не зло.
И для скромника, и для нахала
Плыли медленно дни и года;
Нежно молодость нас колыхала,
Как карасика в банке — вода,
И гудели медовые пчёлки,
И тепло ворковал голубок…
Мы не знали, что счётчик защёлкал
И мотает секунды в клубок.
а в эти мгновения
с прилежными клушами
о сумрачном гении
мы лекцию слушали
немного туманную
слегка монотонную
про жизнь его манную
про жизнь его томную
Хватит Вечности всем для ночлега;
Я ещё не готов — а пора б.
Жизнь — всего лишь большая телега,
Как сказал наш Великий Арап.
И мелькают весёлые спицы,
И мелькают вдоль тракта огни,
И вспорхнули испуганно птицы,
Упорхнули испуганно дни,
Пролетели мосты и заставы —
И в ночи мы остались одне…
Жить и жить бы; а я уже — старый,
В неприветной, глухой стороне.
но в эти мгновения
паду на колени я
сойдёт просветление
уйдут сожаления
что вытоптал годы я
как Трою данайцы…
Смерть — пахнет свободою!
Так пусть начинается.
***
Даже для южного ноября
Плюс четырнадцать – перебор.
Ливни – старинный осенний обряд –
Тоже отсрочили свой сыр-бор.
В доме моём полусонный комар
Ополоумел и тонко зудит,
Да опостыло пусты закрома
В левом углу богатырской груди.
Словно насмешка – бери и владей!
Только до рифмы, до дна, до зерна
Выгреб стихи неизвестный злодей
И не оставил в душе ни рожна.
Жутко и гулко; скрипят под ногой
Доски прогнившие. Звёздная пыль
Где-то звенит в паутине тугой.
Не дотянулся поганый упырь.
Нешто я в пригоршнях бережно нёс
Мятные звуки, хмельные слова,
Чтобы какой-нибудь уличный пёс
Стих мой дурманный за свой выдавал?!
Нешто за тем до весёлой весны
Житница добрая полнилась впрок,
Чтобы и белым стихом, и ржаным
Потчевал страждущих лживый пророк?
Поздняя осень. Дурная пора.
Листья повыжгли, а боль – недосуг.
Можешь скулить либо криком орать –
Разве что вздрогнет под крышей паук,
Звёздочки пыльные наземь слетят,
Звенькнут, мокрица мелькнёт меж сапог,
Жалко заплачет комар, как дитя…
Дунуло снежитью. Близится Блок.
***
Когда нам Бог прочтёт свои стихи,
прикладывая их, как лопухи
к разодранным локтям, к саднящим душам, —
рыдания на Бога мы обрушим.
Обрушат слёз клокочущие лавы
несчастные питомцы хлипкой славы,
земной любви убогие вампиры:
гомеры, данте, шиллеры, шекспиры…
Сияньем слов Небесных ослепляем,
на спице Божьей жалким баттерфляем
затрепещу и я, во время оно
пытавшийся сойти за махаона.
И лишь Арап растянет рот пошире:
«Так значит, не горячка; а грешили.
Генварь, мороз, в груди кусок металла…
Я думал, это Смерть стихи читала».
***
Из рифмы выйду, тихо дверь прикрою,
И на крыльце накатит в тоску-печаль…
Там, недалече, греки топчут Трою,
куда-то тащит Моцарт скрыпача,
трусцой на зАмок прёт Бирнамский лес;
весь в бусах, черномаз и размалёван,
по Питеру с копьём наперевес
бежит зулус и кличет Гумилёва;
Илья сшибает наземь свистуна,
Давид поёт псалмы царю седому,
а облако летит к родному дому:
штандартенфюрер, ин дер люфт – весна!
Нет правды на земле, бурчит Сальери,
а впрочем, выше – та же чешуя…
Я в рифму возвращаюсь; скрипнут двери –
и летопись окончена моя.
Народ безмолвствует. Он белый, как спина,
и, в принципе, ему по барабану.
ЗАКЛАНИЕ ИОСИФА
(памяти Святого Тунеядца)
Еврей стоял, носат и нем;
И что сказать еврею,
Когда толпа, осатанев,
Его глазами бреет?
«Ему б – с отбойным молотком,
Ему б махать кайлою!».
В суде запахло костерком,
Горящею смолою;
Эх, жаль, не Средние века,
Не жарят по закону:
Небось, раскрутят дурака
На «три петра» – и в зону,
Чтоб в ночь состав его попёр,
В ночь за Полярным кругом…
А он, пархатый щелкопёр,
Отделался испугом:
Ссылают, словно Ильича —
Небось, не Колыма там!
…Еврей стоял. Еврей молчал
Отборным русским матом.
РОСТОВ ДРЕМЛЕТ
Как прибалдевшие буддисты
в глубоком трансе —
Ростов ещё не пробудился,
и не старайся
в его шафрановые глюки
с утра воткнуться;
так в шапито — мелькают руки,
мелькают блюдца,
циркач жонглирует, колдует
уже за гранью,
и ничего не существует
в его сознанье —
ни мам, ни бабушек, ни внуков,
ни дамы в ложе,
ни слов, ни запахов, ни звуков —
он приморожен,
он как сомнамбула, как зомби,
но вы не верьте:
в нём скрыта жизнь — как скрыто в бомбе
дыханье смерти,
всего лишь пять минут в программе,
за ним — ковёрный…
Вот так и город мой утрами
в себя повёрнут.
Его безлюдные бульвары
почти что мёртвы;
«шорк-шорк» — скребут о тротуары
усердно мётлы,
чтоб избежать лихих наездов
жильцов свирепых,
бомж выползает из подъезда
и чешет репу,
«буль-буль» — раздавит свой фунфырик
смурной бичара;
и где-то вспыхнет свет в квартире,
и дню начало…
Раз ты по жизни ростовчанин,
вставай с утра ты,
и ты забудешь про печали
и про утраты,
и тишиною непривычной
слегка прибитый,
ты сам поймёшь, как неприличны
твои обиды,
как много мелкого, пустого
в душе лежало,
как ты ничтожен без Ростова,
смешон и жалок.
Ну что ты, славный мой, за птица?
Одно засранство.
А город — всё-таки частица —
нет, часть! — пространства,
а отрешённость — состоянье
общенья с бездной;
Ростов купается в сиянье
любви небесной,
как губка, впитывает ноты
музы/ки райской…
Не нарушай его дремоты.
И не старайся.
***
За щеками ненасытных гостиниц
Я лежал, как леденцовый гостинец,
И высасывали душу отели,
И почмокивали мной, как хотели.
От Урюпинска до города Хале
Языками прямо к нёбу пихали,
Языками дальних стран и недальних,
Чтоб добраться до орешков миндальных.
И в Болгарии «Хотел Горна Баня»
Изловчился даже цапнуть зубами,
И душа моя дюшесно страдала
На хохляцком языке Соледара.
Чую: тает карамель с каждым годом,
Но пока не поддаётся уродам,
Не догрызлась ни единая сука
До ореха моего Кракатука,
Скрыто ядрышко в бонбоновом теле…
Но со страхом захожу я в отели.
Добавить комментарий
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.