Песочница
— Один чувак сидел на крыше и смотрел на звезды. Пьяный в зюзю, даже не помнит, зачем на крышу забрался. Сидел так, смотрел. Тишина вокруг, ночь, на горизонте какие-то огни мельтешат. И вдруг ему в голову пришла одна великая мысль… — Сыч задержал дыхание. – Он подумал, что все люди – маленькие.
— В смысле — маленькие? – не понял я.
— Дети, — пояснил Сыч. – Он подумал, что человечество – это большой, капризный ребенок с дорогой игрушкой в руках.
— То бишь, с планетой? – уточнил я.
— Именно! – воскликнул Сыч и в знак одобрения опорожнил полкружки с пивом. – И знаешь, после этой мысли он расплакался.
— Неужели?
— Точно тебе говорю. Ему стало жалко людей. Ведь если все люди – дети, пусть избалованные, пусть непослушные, но – дети, то это дети, покинутые своими родителями. Беспризорники. Сироты. Это дети, ищущие свою семью на протяжении всей жизни.
Помню, я сидел за столиком в «Башне», пил пиво и непрерывно курил. Помню, в помещении толпилась масса народу и сквозь эту беспросветную массу, неторопливо продиралась музыка.
— А те, кто нашел?
— Никто не нашел, — отрезал Сыч. – Этот странный чувак, с которым я познакомился здесь, за этим самым столиком, утверждал, что наши родители давно уже умерли. Он говорил это совершенно спокойно, потягивая потихоньку пиво, вот как ты сейчас. Он говорил, что ни один родитель в мире, даже самый невнимательный, самый жестокий, будь он жив, ни за что бы не вынес, одного лицезрения тех страданий, что переносят его дети, и умер бы от разрыва сердца.
Я допил пиво и отставил, пустую кружку в сторону. В воздухе, где-то на уровне глаз, сетью жидкой паутины повис сигаретный дым. Постепенно, дым подступал все ближе, и мне показалось, что сквозь его неустойчивые слои кто-то внимательно и строго следит за нашим разговором.
— Нет, — неожиданно громко произнес я. – Весь мир — это песочница, где мы лепим и разрушаем. Да, мы дети, которым кажется, что их песочница безгранична, дети, не замечающие полноты родительского контроля над этой песочницей.
Сыч посмотрел на меня, но ничего не сказал. В этот день я решил, что обязательно напьюсь.
На рассвете
Замерев, я ждал, когда накатит утро. Дыхание чернильной пустоты за окнами и в комнате мерно облизывало мою вспотевшую кожу. В тот момент я знал, что это мое дыхание и ее дыхание. Я был уверен в этом и эта уверенность придавала сил, благодаря ей я мог, не шелохнувшись, продержаться до утра.
Минуту спустя мне захотелось курить. Мне вообще всегда хочется курить – будь то ночь или день, вне зависимости от того, еду ли я в автобусе или пешком преодолеваю расстояние от дома до работы. Факт в том, что мне всегда хочется курить. Наверное, и в день Страшного Суда, представ перед престолом Всевышнего, я не удержусь и вытащу сигарету, обеспечив себе тем самым прямую дорогу в преисподнюю.
Я взглянул на часы. Часы тикали. Стрелка в бешеном, бесконечном забеге опрокидывалась с деления на деление.
4:45 – самое время, чтобы покурить.
Осторожно, стараясь не разбудить подругу, я приподнял одеяло и соскользнул на холодный пол. Часы издали непонятный скрежет, секундная стрелка задергалась.
Я достал сигарету из помятой и поредевшей за ночь пачки, взял зажигалку со стола и голышом вышел на балкон.
Ветер лениво бродяжничал в предутренней, воздушной синеве. Позевывал свежий рассвет. Огонек пламени недовольно затрепетал и погас, когда я попытался подкурить сигарету. Кончился газ.
Невольно выругавшись, я приоткрыл дверь и шагнул обратно в помещение за спичками. Комнатная ночь уже рассосалась, оставив от себя жидкий осадок полутьмы. Часы на книжной полке остановились; не было привычного биения секундной стрелки, была – тишина.
Я подошел к кровати, присел рядом с подругой, чуть отодвинув одеяло. Лицо, выражающее лишь глубокий сон, беззащитно приоткрытый рот, сомкнутые веки – все спящие одинаковы.
Я скользнул взглядом по комнате – нет, без ее помощи спичек мне не найти.
Тишина и желание насытить легкие горечью никотина начинали раздражать.
Я склонился над ней, я положил руку на плече, я хотел ее разбудить.
Сердце не билось. Этим утром моя подруга умерла, умерла вместе с часами.
Проклиная все на свете, я зажег настольную лампу, чтобы осветить ее застывшее лицо.
Спички лежали на полу. Я подобрал их и, не спеша вышел на балкон, доверяясь утреней пустоте. Мне очень хотелось курить.
Идея
У Сыча была одна сомнительная «идея», о которой он, не стесняясь, всем подряд рассказывал.
— Вот представьте себе, — говорил он кому-то, сидя на лавочке в университетском дворе. – Вы – птеродактиль, летящий из Гонконга в Москву. Пролетая над тайгой, вы почувствовали ужасный голод, и уже было хотели спуститься на землю, чтоб поклевать пару-другую кроликов, как на вашем пути возникли три голодных дракона, летящих из Москвы в Гонконг. Вам известно, что драконы обычно не питаются птеродактилями, вам так же известно, что птеродактили любят полакомиться драконьим мясом. Два из них тут же набрасываются на вас, один – пролетает мимо. Почему? Ваши действия.
— Может быть третий дракон – пацифист? – предположил кто-то. — Или еврей?
— Причем тут «еврей»? – не уловил Сыч.
— Ну, типа, подождет чуток в сторонке, а потом присоединиться к победителю.
— Хорошо, допустим, третий дракон может оказаться и евреем, — нехотя согласился Сыч. – Даже евреем-пацифистом. Но, пролетая мимо, он не накинулся на вас вовсе не по этой причине.
— А по какой? – заинтересовался его собеседник.
— Третий дракон был сильнейшим, — вкрадчиво произнес Сыч, приподнимая подбородок. – Одного уразумения этого, ему хватило, чтобы утолить свой голод.
— Ну, ты загну-у-л… Это что же, по-твоему сильные кушать не хотят?
— Хотят, — кивнул Сыч. – Кушать все хотят, но по-настоящему сильный не станет искать легкой наживы. Пролетая мимо тебя, этот мудрый дракон танцевал. Два других дракона от испуга набросились на тебя, а третий – танцевал. Теперь ответь мне, что бы ты сделал на месте этого самого птеродактиля, чувствуя свою погибель?
— Я бы попытался улизнуть.
— Догонят.
— Ринуться в бой.
— На клочья разорвут.
— Тогда не знаю.
Сыч твердо усмехнулся, выражая свое превосходство:
— Надо уметь танцевать, не только во взлетах, но и в падении, — с улыбкой сумасшедшего философа, изрек он. – В этом и заключается моя «идея».
— Псих ты и идейка у тебя бредовая, — бросил обескураженный собеседник.
Сыч треугольно улыбался, Сыч танцевал.
В тумане
— Она была достойна смерти.
Когда я услышал эту фазу, то тут же обернулся, чтобы разглядеть говорившего.
Густой туман, будто кем-то слегка взбитый, нагонял сонливость, сковывал зрение.
Она была достойна смерти. Да, была достойна. Для того и жила: в меру скромная, в меру распущенная, тихая, в чем-то примечательная… Как это мерзко, говорить подобные банальности, о человеке, которого вот уже нет и одновременно чувствовать, что тебе больше нечего сказать!
Мне вспомнился отрывок из старенькой песни:
Смерть, стоит того, чтобы жить,
А любовь, стоит того, чтобы ждать…
Тихонько напевая эту песенку, я пошел дальше. Появилось неугасимое желание раствориться в непроницаемом, апатичном, утреннем тумане, чтобы больше не жить и уж точно – не ждать.
Одиночество
В последнее время часто случается: лежишь на полу, покинутый всеми (еще не предупрежденный об этом, но уже вбивший себе это в голову), аккуратно обгладываешь хрупкий, кофейный леденец, купленный вечером вчерашнего дня и оставленный в кармане джинс на экстренный случай; с упорной непринужденностью следишь, как плещутся в углах зачатки вечернего полумрака, готовясь к окончательной своей капитуляции, когда угнетающий разряд звонка комкает твое одиночество, подсовывая под руку телефонный аппарат.
— Леденцами травишься?
— Думаю о сходности начал и начинаний. Что к чему ведет: твой звонок к началу разговора или попытка положить трубку и приступить к дальнейшему осмыслению реальности, к повторному звонку?
— Мой звонок – к пиву, — слегка помедлил. — Зайду через полчаса. Жди.
Я ходил по комнате из угла в угол и тщательно продумывал одну, терзающую меня, мысль: как часто мы без спроса вторгаемся в чужое одиночество, как часто страдают другие от нашего вторжения.
Вокруг лампочки резво мельтешил мотылек. Я выключил электричество и лег на диван. Я слышал, как мотылек угомонился.
Оригинальность
Сыч, не подумав или в шутку, заявил кому-то, что он – неповторим.
— Это в чем же? – насмешливо спросили у Сыча.
— Во всем, даже в том, как я курю, — спокойно ответил тот и глубоко затянулся. – Даже в том, как я бросаю окурки, — продолжил Сыч и забросил бычок в кисло-зеленую траву у дороги. – Люди настолько привыкли считать себя посредственными, что даже не замечают своей оригинальности.
— Следовательно, я — гений?
— Ну, гений – это слишком, — добродушно улыбнулся Сыч. – Ты просто – человек.
Она
Я, вдруг, вспомнил, кем она была до своей смерти – танцовщицей.
Я умудрялся встречаться с девушкой на протяжении более полутора лет, игнорируя ее профессию, игнорируя ее саму.
Она танцевала стриптиз в ночном клубе на окраине города. Частенько туда заглядывала милиция. В такие дни она возвращалась домой только под утро, иногда – под утро следующего дня.
Голодная, уставшая, утратившая интерес к жизни, а главное – ко мне.
— Ну, как?
— Да так, ничего эпохального.
— Кофе хочешь?
— Спать я хочу.
Она погружалась с головой в еще не собранную постель, скрывалась от меня в этом хрупком укрытии, скоропостижно и надолго заспала. Я шел на кухню пить кофе.
Подобным образом мы с ней просуществовали не многим меньше жизни.
Обо мне
Жизнь разделена надвое: то, что было «до» и то, что будет «после». Я физически ощущаю себя клином, намертво вогнанным на стыке этих понятий.
Жизнь – непрерывная метаморфоза человеческого сознания. Если бы жизнь дала трещину, я обрел бы бессмертие и сделал бы бессмертной ее.
Но нет, жизненная ткань все еще крепка. Жаль.
До ее смерти я был горделивым «ничем». Сейчас я – одинокое «ничто», отходящее в «неизбежность».
Манекен
Меня там не было. Ни слева, ни справа, ни, если смотреть напрямик. Я менял ракурс, переходил с места на место, я приседал и подпрыгивал, ища себя в глубоких далях, отображаемых толстым, витринным стеклом.
Меня там не было.
Как это странно выглядело – жизнь и движение жизни, которое пестрыми, беспокойными вспышками извергала улица, впитывало стекло: люди соприкасающиеся друг с другом, машины, грохочущие в жерле магистрали. За стеклом – похожий на мертвеца, манекен.
Там не было только меня.
Я огляделся по сторонам, осторожно приложился губами к пыльному стеклу. Манекен в витрине сделал то же самое, оживший призрак, отрезанный от улицы незримой, но надежной преградой.
Я оторвался от стекла, чтобы помахать ему рукой. Манекен печально улыбнулся и снова замер в прежней позе.
На стекле медленно, боязливо, всплыло мое отражение, чем-то похожее на эту уродливую и несчастную куклу в витрине обувного магазина.
Беседа
Сыч перестал улыбаться.
— А знаешь, это не так-то плохо — быть «ничем».
— Серьезно? Ты действительно так считаешь?
Сыч кивнул.
— Если ты – «ничто», то значит, тебя не существует. Отсюда следует, что не существует и всего, что ты видишь, чувствуешь, всего, к чему ты стремишься. А если нет цели — нет и проблем.
— Я ни к чему не стремлюсь.
Сыч упруго усмехнулся.
— А с девчонками в сауну, кто вчера порывался идти?
— Они сами приглашали. И потом, я ведь отказался.
— Из-за того, что ты ни к чему не стремишься? – передразнил Сыч.
— Именно по этой причине, — спокойно подтвердил я.
Сыч вздохнул.
— После ее смерти ты сам на себя не похож…
— После ее смерти я похож только на себя. Ни на кого больше…
Измена
Мне показалось, что она опустилась с востока. Окрыленная таинственностью незнакомка – вот, кем она была для меня в тот момент.
Небо, готовое, метнуться на нас дождем и она на фоне этого неба.
— У вас не найдется сигареты?
— Для чего?
— Для меня.
— Для тебя не найдется.
— Это почему же? – сразу стушевалась она.
— Не люблю, когда девушки курят.
Она сняла курточку, расстелила ее на траве рядом со мной, мягко и уверено присела.
— Любишь природу?
Я огляделся. Глубокая близость пасмурного неба, тишина в просветах между березками, свежесть и распущенность воздуха.
— Более того, я с ней даже обручен.
— И ты не пошел бы на измену? – улыбнулась моя подруга.
— На измену? Ни за что бы не пошел, — заверил я.
Через неделю, лежа на кровати в номере гостиницы, я говорил ей то же самое.
Фотография
Я нашел ее фотографию у себя в альбоме. Одну единственную фотографию.
В ней не было ничего особенного: обычное фото, сделанное нетвердой, любительской рукой.
На этой фотографии моя подруга танцевала.
Черное платье, рассеченное двумя разрезами по бокам, волосы, взметнувшиеся в кипучем танцевальном урагане. Она прекрасна и в чем-то – первобытна…
Эту фотографию я спрятал. Спрятал настолько надежно, что и сам, через некоторое время, испугался своей трусости.
Достав фотографию, я повесил ее над кроватью. Пусть подруга парит надо мной, танцуя…
В танце
Вначале была музыка. И дух вседозволенности парил над пропастью танцпола.
Потом был процесс: бесконечная череда повторяющихся движений. Движений, от которых кружится голова, движений, которые хочется повторять снова и снова…
Потом появился Сыч, потянул меня за рукав и прокричал на ухо нечто нечленораздельное.
Я не слышал его. Я под музыку тонул в воронке танца. И чем глубже я погружался, тем навязчивее становилась мысль: все люди рождаются в танце, в танце, должны и умереть.
Сон
Я не верю во сны. Ни в вещие – ни в какие. Я всегда считал, что сон – изнаночная сторона жизни, точнее множество отрывков из нее. Засыпая, мы вклиниваемся в эту жизнь, переделываем, по возможности, на свой лад, нарушаем долгий, запретный процесс.
Мне почему-то всегда так казалось.
Этот сон был не похож на другие. Мне не снилось ничего. Только во сне я знал, что подруга где-то рядом. Я не искал ее, я вкушал наслаждение этой близостью, пока не проснулся.
Утро рвалось ко мне в окно. В этом рвении, я увидел — Обреченность.
Одержимость
Моя любовь обернулась невежественным демоном, преследующим меня повсюду: на улице и в помещениях, где бы я ни находился, я чувствовал его электризующий запах. Я мог увидеть его отражение в луже, спутав со своим. Скрюченное лицо демона проступало в причудливых арабесках палой листвы, в холодной неприветливости прохожих.
Последовав совету Сыча, я истратил последние силы на безуспешную попытку обо всем забыть и только усугубил этим свое положение.
Скверной, извивающейся тенью, демон скользил вслед за мной, гримасничал, подсовывал на моем пути всяческие препятствия, ставил невидимые подножки.
— Тебя преследуют не воспоминания, не желание вернуть утраченное, — убежденно говорил Сыч. – Ты сам себя преследуешь. Все люди ранимы к своему прошлому и, потому боятся будущего. Совершенно не каждый способен понять, что нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, а жизнь – это переходный этап из «ничего» в «ничто».
— Не понимаю, как, исповедуя подобные взгляды, можно оставаться настолько жизнерадостным, как ты.
— Не понимаю, как можно унывать, признав подобное.
Я смешанно вздохнул.
— Ты, конечно, дурак, но иногда я тебе завидую.
— Лучше быть дураком, которому завидуют, чем глупцом, которому и позавидовать-то не в чем.
— Философ хренов…
В этот вечер мы с Сычом подрались.
Смысл творчества
Однажды, Сыч зашел ко мне и сообщил, что он стал поэтом.
— Вот послушай, — с каким-то застенчивым высокомерием попросил он. — Я тут стихотворение написал:
Подо мной глубина океана;
Небо ежиться перхотью звезд,
Темноты размывают хоралы
Монотонность наскучивших грез.
В темноте зарождаются мысли
И стремглав угасают на дне.
В беспокойной ночной тишине
Звуки всплеска стыдливо раскисли.
Сыч определил мой пристальный взгляд по-своему:
— Ну, гениален я, не правда ли? Еще слегка доработать и можно по праву требовать признания моего авторитета в лиге первоклассных поэтов!
Я сосредоточенно откашлялся.
— Послушай, Сыч, для начала, конечно, неплохо, даже более того – можно без всякого стеснения и риска, с полуопущенным взглядом и вздернутой головой, цитировать эти строки перед стаей разомлевших девчонок. Им все равно смысл не важен. Вот только, хоть убей, а я так и не врубился, о чем это стихотворение.
— А вот в этом-то вся и фишка! – непонятно чему, обрадовался Сыч. – Человек всему ищет объяснения, пытается во всем найти суть. Прочитав мое стихотворение, кто-то посчитает меня идиотом, кто-то – гением, но каждый, хоть сколько-нибудь внимательный человек – меня запомнит, расскажет обо мне кому-то.
— Значит, по-твоему, смысл творчества в памяти, которую ты о себе оставишь?
Сыч ненадолго задумался.
— Творчеству дает начало человеческая назойливость, — с толерантностью школьного учителя начальных классов, заявил он. — К, примеру, чем заумней ты пишешь, тем больше досаждаешь читателю, с интересом пытающемуся разобрать твою околесицу. Настоящий творец – это человек, имеющий талант и желание насолить ближнему. Пишущий для себя, в люди не выбьется.
Я хмыкнул.
— Значит, все классики мировой литературы – сплошные садисты?
— Не то, что садисты – варвары, — заверил Сыч. – По себе знаю.
— Сыч, а тебе когда-нибудь говорили, что ты опасен для общества?
— Да, говорили пару раз. Хорошим этот разговор для них не закончился.
— Это угроза?
— Предложение. Обычно этот разговор заканчивался для них бурной пьянкой.
Сыч не соврал, и ночь мы провели в ночном клубе, решив, уже под утро, что стриптиз – единственный вид творчества, доставляющий одно только удовольствие.
Последнее свидание
Моя подруга звала меня. Я был пьян, но я слышал ее далекий, устойчивый оклик.
И я потянулся к ней.
Через полусон комнаты, сквозь решетку стен, я уверенно двигался на встречу со своей подругой.
В эти минуты я знал, что ничему не под силу разлучить нас. Я скользил в растрепанном тумане, увиливая от воюющего рассудка.
Вот и она – девушка, которую я полюбил несколько лет назад. Стоит и устало машет мне спичечной рукой. Отсюда не видно – улыбается она или смеется.
Когда я подлетел ближе, она растаяла, обернувшись призраком тумана, который, в свою очередь, обратился грозовой тучей сигаретного дыма над моей головой.
— Пойдем, потанцуем, — предложила какая-то девушка с улыбкой неопределенного калибра.
И в музыке мы предались нежной агонии танца.
На мосту
Вода. Час, три часа, сутки — сколько времени я смогу продержаться здесь, окунаясь в воду одними мыслями?
Заманчивость глубины и смирение стали перилл, созданных лишь для предостережения.
Желание темноты, разочарованность в свете; ночь так неуловимо легка – ее вес почти неощутим, ее пласты не будоражит солнце. Человек рождается и умирает во тьме.
Я закурил. Огонек пламени полоснул кончик сигареты, вдыхая в нее жизнь. Сигарета мерно и нехотя затлела.
— А я так и думал, что ты сюда притащишься, — сказал Сыч, подошедший сзади.
Я промолчал. Сыч подошел ближе и встал слева от меня, навалившись на перила.
— Представляю себе разочарование твоих поклонниц, узнавших, что твой разбухший, окоченевший труп причалил к берегу в километре от этого моста, — позевывая, продолжил Сыч.
— Мне их искренне жаль. А что касается тебя, то я даже сквозь темноту вижу твой неунывающий взгляд. Пришел поиздеваться над другом в его последние минуты?
Сыч снова зевнул.
— Отчего же люди, стоящие на грани, настолько скучны? – спросил Сыч безучастным голосом. – Слышал бы ты себя со стороны, не за что бы не расстался с жизнью.
— Это почему же?
— Ну, кому охота умирать в скуке?
— А она умерла во сне! Кому охота умирать во сне?! – не удержался я.
— Ты сейчас напоминаешь мне тех двух драконов, накинувшихся на птеродактиля. Пытаешься укусить жизнь, когда надо пролететь мимо. И знаешь, что еще, — Сыч на секунду умолк, — наши родители действительно живы. И им, я думаю, очень не понравится, если их ребенок, самовольно выползет из песочницы, в которую они его посадили.
Ночь уступала нам дорогу, стелилась нам под ноги тропинкой лунного блеска, когда мы, не торопясь и от чего-то немножко пританцовывая, спускались с моста.
P. S.
Ее фотографию я бережно и благоговейно снял со стены, положил в ящик письменного стола.
Там моя подруга еще танцевала. Но ее танец уже окончен и только мое сердце до сих пор будоражит гул громких и радостных оваций.
24 июня 2005 г., Кострома