РАССКАЗ ВИКТОР КОРСУКОВ
ЗАБЫТОЕ ПИСЬМО
Старик Степан Гурьянович Михайлов сел за письмо еще засветло. А вот уже румянится прогорающая заря, бледнеет и теряется в сумерках. Темнеет.
Дом старика стоит на небольшом взгорье, и потому он видит почти всю деревню. Видит, как резко вспыхивают прямоугольнички окон, расплывчато освещая подворья. То здесь, то там брешут собаки. И гулко разносится в деревенской тиши их лай. А Степан Гурьянович покусывает кончик авторучки и поглаживает шершавой ладонью листок в клеточку. Наконец, почесывая впалые, давненько небритые щеки, шаркнув листком по столу, начинает писать. И уж не слышит ни шорохов, ни лая, не замечает, как гаснут в деревне оконные светлячки. Пишет.
«Доченька, голубушка, что же ты все молчком да молчком? Почтальонша наш дом забыла совсем. Приехала бы, что ли. Я по тебе сильно скучаю»
Старик задумался. Почему-то не мог вспомнить дочь маленькой. Работал да работал и не заметил, как вымахала девка. В сознании всплыло, как провожал ее до асфальта. Нес тяжелый чемодан с одежонкой да снедью и всю дорогу бубнил, поругивая за отъезд. А чего корил, бог его знает, сам же нес, сам и корил. Дочь на прощанье сказала: « Да что ты воркочешь-то все? Рядом город-то». «Рядом-то рядом, — ответил Степан Гурьянович, — а вот врюхаешься в кого — и прощай». Дочь хмыкнула только, а тут и машина попутная. Уехала.
Степан Гурьянович вздохнул тяжко, задернул ситцевые, в мелкий цветочек занавески. Потом вышел в кухню. Набулькал полную кружку холодного крутого чаю. Выпил, крякнул, как после стопки, и вернулся к столу. Опять взялся за ручку. Писал старательно, как в детстве на уроках чистописания.
«Я уж мерился внука ждать, а ты — нет. Или в городе мужиков подходящих не хватает? Есть, я видел. Правда, там их тьма, сразу-то не усмотришь. И мельтешат, и мельтешат — не работают, что ли? Ты не промахнись, смотри. Я таких мазуриков видел — ого! Стоят возле шашлыков, где пивом торгуют. Улицу не помню, но ты знаешь, от твово общежития рядом. Сшибают, стервецы. Один дак ко мне подскочил. Глазищи выпучил, по плечам хлопает.
— Батя! — орет. — Не узнал, что ли? Я тебя сразу, — говорит, — узнал, хоть и постарел ты. — Меня-то с панталыку сбил, гад. Думаю себе: «Хрен его знает, может, память уже теряю.» Сам молчу. А он после и говорит: «Дай двадцать копеек.»
Я ему полтинник сунул. С испугу. Меньше не было. Только потом я понял: ухарь это. Подъехал так-то на гнилой козе к дураку старому — и все. Вот такие бывают. Зарабатывают. На алкаша не нарвись. Ведь тебе уже двадцать семь. Бобылихой останешься. А лучше-ка приезжай. Хощь, с мужиком познакомлю? Уже три с лишним года у нас живет. Здоровый. Я сам видел, он «Запорожец» приподымал. Одной рукой приподнял, другой чурку подсунул. Колесо, что ли, сломалось, а домкрата, видать, нету. Так он заместо домкрата. Здоровый. И нос еще такой, знаешь, как бы тебе сказать, ну, хороший нос».
Написал и подумал: «Что ей нос-то? Не с носом же жить. Хотя куда от него денешься! Значит, и с носом тоже». Он еще подумал немного, но больше расписывать не стал. О других мужских достоинствах мужика он не знал. Не видел. Нос вот видел. И силушку непомерную тоже видел. А остальное… Так и оставил в письме. Дальше продолжал так:
«Хозяйственный он очень. Дом купил, отладил его — любо-дорого. Теплицу отгрохал. Цветы, огурцы всегда есть. Я с ним выпивал зимой, так он — свеженьких огурчиков, ну знаешь. И вот что главное: он трактористом у нас, неженатый. Молчун, правда.
Пруд он себе соорудил. Небольшой, правда, а пруд. Спроси зачем? Скажу. Еще первой осенью на озерке, что за старым коровником, выловил он четырех лебедей. Они же у нас завсегда с пересадкой. Долго караулил, из двух ли, может, из трех косяков, а четырех лебедушек взял. Стайку им теплую построил, по типу омшаника. Они у него приплод дали. Сейчас штук восемь плавает в прудике. Крылья, правда, подрезаны, чтоб не улетели. Он от птиц-то пух берет да перо и в город возит. А там, слыхал, шляпы делают. Он с этого много деньжат имеет. Я ему твою фотографию показывал да и рассказывал про тебя, что греха таить. «Сватай», — говорит. Так что не отказывайся. Приезжай хоть для интересу. На лебедей покрасуешься. Как в зоопарке. Красавцы. Только по осени кричат они сильно. Особенно, когда косяки небо режут. А на озеро к нам лебедь больше не идет. Климат, видать, изменился. Торопятся, я думаю. Курлычат, а мимо тянут и тянут. Жалко, конечно!»
Дед закончил писать, Пожалился еще немного на свою жизнь и точку поставил.
Тут бы и конец всей этой истории, но я добавлю.
Тем летом собрался я порыбачить. Приехал на хваленые озера, палатку раскинул, снасти приготовил, а тут дождь саданул. Да так зарядил, льет и льет. День проходит, второй. Палатка моя – как решето. И вот, когда я вокруг нее ходил, соображая, что дальше делать, дед-то меня и встретил. И в дом притащил холодного, мокрого. Мне даже самого себя жалко стало, когда в зеркало глянул. Как огурец магазинного посола. Отогрел он меня, белье свое дал. И теперь лежал я на раскладном диване и читал кучу старых журналов. Спать не хотелось. Уж больно благостно было в тепле да уюте после палаточки-то.
Дед дописал письмо, перечитал его. Смущенно покашлял в ладошку и протянул листок мне. — Прочитай. А то, боюсь, ошибок наделал. Засмеют старика. Я был у них в общежитии, веселые девки. Мне, понимаешь, за дочерь свою обидно. Почитай, а я чаю согрею.
И ушел, наклоня голову.
За чаем дед спросил:
— Ну как?
— Нормально, Степан Гурьянович. Хорошее письмо. Только вот женишок… — и тут же высказал свое мнение о женихе. И почему лебеди озерко обходить стали, тоже сказал. К стыду своему, грубо высказал. Потом пожалел. Дед-то за дочь печалится.
Сам все понимает, а дочь жалко. Мне он ничего не ответил. Только плечами пожал и стал усердно сдувать со стола разные крошки.
На следующий день я увидел этих лебедей. Девять красавцев плавали в маленьком прудике во дворе. Красивая птица, краше, наверное, нет.
А вечером, возвращаясь с рыбалки, увидел я и хозяина. Здоровый детина, честно. И нос, действительно, величавый. Такой, знаете ли, как у старого грифа. Знатный, правда.
Когда я собрал свой рюкзак и, попрощавшись, закинул его за плечи, Степан Гурьянович нерешительно протянул мне письмо.
— У нас, знаешь, пока из ящика вытащат да отправят — время уйдет. А ты уж сам сделай, там все близко. Погляди, в общем. Уж как получится.
Я сунул конверт во внутренний карман.
В городе, на автовокзале, вынул письмо и чуть было не опустил его в почтовый ящик, но вовремя оглядел. На конверте не было адреса. Где работает дочь старика, где их общежитие, я не знал. «Как же старик адрес-то написать забыл? – досадовал я. Потом успокоился и даже обрадовался. А, может, не случайно забыл? Просто на душе легче стало, что отправил, и все.
Так письмо и осталось у меня. Лежит непрочитанное, как камень на душе. Словно я в чем-то виноват. Недоделал чего-то. Но не здесь, там, в деревне.
РАССКАЗ ВИКТОР КОРСУКОВ
ВО САДУ ЛИ В ОГОРОДЕ
Ехал я как-то в электричке и слышал такой разговор Рассказывал старик старику же. Я навострил уши и рассказ тот запомнил.
Старики любят порассуждать. Жизнь прожита большая, есть что вспомнить, а слушают стариков невнимательно. Уж очень разговоры у них поучительны да назидательны. До того назидательны, скулы в оскомину сводит. Поэтому мы, молодые, поддерживаем разговор больше из уважения, все хотим сами попробовать, жизнь пощупать. Все спешим, спешим по своим делам, все-то нам некогда.
Дорога была длинная, и я слушал. Один старик, видать, свою историю уже рассказал, поэтому собеседника не перебивал. Лишь головой покачивал, соглашался. Другой неторопко рассказывал.
— Интересная все-таки жизнь человеческая. Сучкастая. Мало у кого гладко бывает. Да и не бывает совсем. Это только с виду гладкая. И хоть пиши — запишись книги разные, кина сладкие ставь, всё равно про каждого не отгадаешь. Разная она. Случается, ну вроде хорошее дело сделаешь, а в конце окажется худо. Или наоборот. Вот оно как. Помню, жил в нашей деревне дурачок. Ну, может, не совсем дурачок, а так, недоразвитый, что ли. Гена Пронин. Тощой был, ужас. Голова из-под гимнастерочного воротника высо-о-ко торчала, точно гусь из бочки выглядывал. И таращил глаза. Да удивленно так, чисто ребенок малехонький, все интересно.
Много бед навалилось на парня. Мало того, что дурачок да худосочный, в чем только душа держится, а тут еще и ничейный. Бог весть откуда он взялся. После войны дело. Затерялся, видать, а хватиться — никто не хватился. Спросишь, а он улыбается: «С да-ле-е-ка, — говорил и запевал, притоптывая: «Во саду ли в огороде…» Сам не знал откуда, чего там. У него вся земля там, где сейчас живет. Не понимает же. Обидно. Кому-то ничего, а кому-то все лихо на плечи.
В деревне его Пронькой звали. Отклика-а-ался. Какая ему разница. Еще жил у нас Степан Заинькин. Кряжистый, здоровый мужик, ладонь с лопату, а лицо — будто такой же лопатой из-за угла шлепнули — плоское. Но добрый мужик, жалостливый. И фамилия подходящая — Заинькин. Он сейчас в городе живет.
Вот говорят о людях: «Да его каждая собака знает». Плохо, бывает, говорят. Когда в чем -то клянут человека, то ж так и поминают. А правильно ли? Я думаю, нет. Это хорошо, когда все собаки знают. Знать, душа добрая в людине сидит. Да. Вот и Заинькина этого все собаки знали. Ни одна не зарычит, ей богу. Удивительно просто. Шоферил он у нас. После работы, бывало, или с поля едет, насажает пацанов полный кузов и прокатит. Спокойненько, не трясло чтоб. Вечно вокруг него ребятня хороводилась. И Пронька привязался. А жил тот Пронька в клубе. Комнатеха за сценой, ну… как бы курятничек. Пронька в клубе печки топил. Там две круглые печки стояли. Вот он и топил. Считалось, работал. Крепко парень к Степану прилип. Ну, тот Проньку жалел. Частенько его в кабине катал. Все хорошо, однако, смотри что.
Зима, помнится, лютой стояла. Я даже телка в хате держал со свинешкой. У меня горенка с печечкой, так я загородки поставил. В одном конце для телка, в другом — для чушки. Вонища, конечно, а что сделаешь, надо. Зато к маю здоровая стала, свинешка-то. Ушастая — ушастая. Всегда такую выбирать надо, ушастую. Большая становится после. Сала — сантиметров на десять, ей-богу. Ну, это я так, ладно. Сколесил малость. Так, значит, Пронька. Ага.
Как-то взял его Степан в рейс, а на обратном пути, деревня уж рядышком, заглохла машина. Степан и так, и сяк — ничего, не заводится. Ну он, значит, воду слил и стал ждать, может, трактор или еще кто поедет. Пронька тут же сидит. Закутался в телогрейку, шапку на уши натянул, шарфом Степановым шею обмотавши, посапывает, только парок меж глаз подымается.
А уж темнело. Ну, Степан и думает, чтоб не заморозить горемыку, надо его домой посылать. Он и сказал, мол, так и так, давай, Пронька, домой, да бегом, замерзнешь а-то. А Пронька возьми, да упрись. Бывало, куда скажешь — туда и скачет, пыль столбом, а тут уперся — и все. Дурак, а понимает, как самому-то Степану будет. Тоже ведь не Ташкент для Степана. Ну, что ты будешь делать! Не уходит дурачок. Бубнит одно: «А ты как?» Тут Степан и схитрил: «На вот, — говорит, — тебе ведро и быстрей в деревню, клиренсу принеси. Да разогрей его над печкой, да подоле грей, я потом приду — возьму. И машину заведу. Без клиренса, браток, никак». «А какой он?» — Пронька спрашивает. Степан объяснил: «Подбери полешек березовый, в воду его опусти и грей».
Пронька ведро подхватил и до дому. Степан радешенек. А скоро и трактор нечаянный поспел. Степан приехал в деревню и преж чем домой зайти, к Проньке заглянул, как он там с клиренсом управляется. Стук-стук — нет Проньки. В голове-то сразу: « Заблукал парень». А он и вправду заблукал.
Решил Пронька путь срезать, через лесок податься, и заблукал. Полдеревни Проньку искало. Нашли. Он, оказывается, на огонек шел. А в ложбинку опустится — огонек пропадает. Пронька назад. Так и потерял огонек, К утру отыскали. Метрах в трехстах от ближней хаты. Он когда из сил-то выбился, ползти начал. Пальцы, знаешь, словно мыши погрызли, разодраны, а крови нет.
Однако ж откачали его. Врачей-то заранее вызвали. Те ему уколы и туда, и сюда. Водки в нутро, и еще три бутылки на растер ушло, или больше. Степан водку охапками таскал и растирал до одури. Пока Генка не запел свое: «Во саду ли в огороде…» Живой, значит. Завернули Генку в тулуп да в одеяло и в больницу. Степан тоже поехал. И надо же, легко еще отделался, Пронька-то. Гена Пронин. На руках кончики пальцев отрезали. На четырех пальцах, да на ногах два пальца. На ногах, правда, напрочь махнули.
Степан Генку из клуба к себе перевез. Да чего там перевез, взял за руку и привел в дом: вещей — то — всего ничего. И как ни дергалась жинка его, он ей «Цыц!» — и долой. Ну и жена потом примирилась. Генка хороший был, безобидный. Не объедал, постель не пролеживал и работник — ничего себе. Все больше подсобничал Степану. А ничего, хорошо.
Ровно пять лет и семь месяцев прожил он у Степана и помер. Своей смертью. Червь, видать, нутряной точил парня. Он уже последнее время на завалинке сидел, желтый весь, в валенках. К солнышку шею протянет и греется, прикрыв глаза. Вскорости помер. По весне как раз. Жалко Генку. Хоть и дурачок, а славный мальчишка. Так до конца мальчишкой и остался. Глаза особенно ребяческие, светлые. Степка больно уж горевал, все думал, будто бы это он Генке жизнь скоротил. Совравши тогда. Может, и так. До сих пор не поймет. Хорошо ведь хотел-то, а вишь как.
Дед досказал и отвернулся к окну. Лоб и глаза ладонью прикрыл. Крепкий, кряжистый старик, ладонь с лопату, наверное. Здоровый старик.
«Вот тебе и Пронька, — размышлял я, выйдя из электрички, — вот тебе и старичок».
Я еще посидел на перронной скамеечке, вспоминая детали дедова рассказа. Не забыть бы. Нет, не забуду.
Все мы кажемся себе добрыми да правыми. А всегда ли? Это только думается, что всегда. Кто-то нам жизнь укорачивает, мы кому-то. Да, вот тебе и Пронька, черт побери. Вот тебе и старичок, ладонь с лопату.
Чудесные рассказы. Первый с Чеховым перекликается очень звучно. «От деревни и от дедушки». Вы специально по поводу лебедей только варианты слова красивый употребляете?
Прочу Вам первое место.
Виктор, вспоминала, где я видела отзывы на эти рассказы? Ведь их многие читали. Наверное, Вы их разместили во «Все произведения». Повторяю, они чудесные. Не сетуйте на городских. Мы тоже кое-чего понимаем:)))