АВТОПОРТРЕТ (реплика )
Из какой-то заначки забытой,
пропитой, перегарной, табачной
вылезает, ничуть не убитый,
книжный червь, стихолюбец невзрачный.
У него семь суббот на неделе,
ну а пятница – будет восьмою.
Он и летом встает еле-еле,
а не то что морозной зимою.
На него, несерьезного, глядя,
удивляются: – Как вы живете? –
даже самые грустные дяди,
даже самые важные тети.
Он листает свои фолианты,
манускрипты, брошюры, проспекты.
Там вовсю распевают ваганты,
бродят по миру вольные секты.
Разбивая болотную тину
колесом, каблуком и подковой,
кто – воюет свою десятину,
кто – хлопочет по части торговой.
Императоров тянет сивуха
на кухарок, рыбачек, пастушек,
и торчит из гусиного пуха
срамота даровых побрякушек.
Эта тысяча лет круговерти
так и кончится, как начиналась.
Все написано в Ветхом Завете.
Остается последняя малость –
остается лишь книжная полка,
да и то, если очень недолго,
чтобы, век не впустую истратив,
разыскать неубитых собратьев.
ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
Риталию Заславскому
Вот это – название цикла.
Листва отшумела и сникла.
Набухла трава, полегла.
И гром откликается сипло
на млечный осколок стекла.
Вот это – название книги.
Лущеная краска ворот.
Стенные беленые стыки.
Ступенек бетонный пролет.
Сплетенья невечной интриги.
Формат. Корешок. Переплет.
Вот это – название жизни.
Привычной. В привычной отчизне.
Поскольку и нет ничего.
И проще, чем эта. Хоть кисни,
хоть смейся – такое родство.
ТРИНАДЦАТЫЙ МЕСЯЦ
1
Время выбора, видно, приспело,
но никак я решиться не мог
то ли попросту выйти из дела,
то ли туже стянуть узелок.
Небольшая, казалось бы, горечь –
диковатая травка во рту.
Где бы спорил – а тут не поспоришь, –
наплевать на твою правоту!
Я искал в этой дрёмной травине
доказательств такого родства,
чтобы кровными стали отныне
все молчавшие прежде слова.
Пусть хотя бы одно только слово
станет слышным любовям моим…
Если я не достоин иного,
но зато ведь и неумолим.
2
Я, верно, болен памятью слепой,
как дикий пляж, соленой и песчаной,
завидуя тому, как мы с тобой
качали кроху в люльке деревянной.
Что было раньше? Тощее крыльцо,
случайный кров, служивший нам завязкой,
где мы тянули зябкое винцо
у основанья Стрелки Арабатской.
Что остается старому хрычу,
которому вся жизнь давно знакома?
Я завистью, как латкою, свечу
по-дедовски под окнами роддома.
И где, скажи, укрыться мне теперь,
и чем увлечься, как не словом давним?
Язык мой спит, как замкнутая дверь,
и ветер бьет по связкам, как по ставням.
3
бей же бей меня ты ж хотел
чтобы сразу разлет раздел
ни постелей потом ни тел
угасанье горячих щек
два замка два засова щелк
из парилки на сквознячок
при соседях такой скандал
как детей своих воспитал
то стекло звенит то металл
вниз по лестнице этажи
с этажа на этаж круши
душу вытряси ни души
пусто в городе волком вой
холод ходит над головой
полумертвый полуживой
так шагай же плащом шурша
там где лунная в луже ржа
без дороги и без гроша
и себя самого забудь
хлопни дверью и снова в путь
как-нибудь потом как-нибудь
4
Я плачу о том, что у нас не сложилось,
а то, что сложилось, – не с нами сложилось,
уже не с тобой и уже не со мной,
а с кем-то иным, на планете иной,
где правит природой тринадцатый месяц –
растратчик любви и предатель вины,
где навзничь ложится немыслимый месяц
на ложе, которому мы не нужны,
которое нас не спасет, остывая,
теряя забытые нами слова,
и речь – не учетная, не даровая –
меж нами стоит, ни жива ни мертва.
Скажи мне, не мертвому и не живому,
что мертвое всуе прошлось по живому,
что малый мой разум то плачет, то спит,
по капельке малой мелея, как спирт.
А то, что осталось от наших слияний,
с годами все чище и все неслиянней:
тринадцатый месяц проходит, как вор,
слова превращая в разбой и разор.
5
Стихи шептать начнешь – и шатко на душе.
Как женщину зовешь, с которой жил когда-то.
Она теперь – сама, и старится уже.
Ей мало прошлых лет, а прошлых зим – не надо.
Ей трудно понимать, что жизнь уже не та,
как и стихи о ней уже совсем иные.
Когда-то в них была соленая вода,
а ныне лед на лбу и простыни льняные.
Да и о ней ли ты певучим шепотком?
Вдали не разобрать, кто старше, кто моложе.
Ты не свободен был ни въяве, ни тайком.
Хотя бы в нелюбви вы были так похожи.
ОТСТУПЛЕНИЕ: ОСЕНЬ
Столько музыки в ноте высокой,
что она захлебнётся вот-вот,
словно птица, в небесности строгой
и до отзвука не доживёт.
Столько жадности в этой любови,
что пора бы спуститься с небес
и не ждать утешенья в улове,
словно в отклике, срочных словес.
Столько прошлого в сивости близкой,
что тащить его дальше с собой
ни к чему – ни предсмертной запиской,
ни обидой, как память, слепой.
РЕТРО
1. Ретро раскрытых голодных ртов
Представляю детей послевоенных годов,
их горячие, голодные, раскрытые рты –
миллионы жадных дикорастущих ртов
от Риги и Кенигсберга до Алма-Аты,
от Мурманска и до Кушки.Таким был и мой отец.
Таким был мой старший друг. И никаких сю-сю.
Мне бы родиться раньше, я б тоже искал свинец
в их детских играх под Харьковом и пел вовсю:
“Внимание! Внимание!
На нас идет Германия!”
Теперь мой отец в Чикаго. Друг видит Иерусалим.
Я же с места не двигаюсь. Пока. Но уже вот-вот.
Новые части света – это такой калым!
Не важно, в конце концов, где человек живёт.
Представляю, как мы однажды соберемся втроём.
Обстоятельства места и времени нам не будут важны.
Мы знаем три языка, но лучше уж мы споём
такую детскую песенку на языке войны:
Внимание! Внимание!
На нас идет Германия!
Теперь мы по-разному голодны,
но вовсе не в этом соль,
а в том, что держава сытых не жалует дураков.
Я знаю свою державу и поперёк, и вдоль.
Лишить меня чувства голода не хватит ничьих мозгов.
С усмешкой, почти циничной, оттуда, куда война
бросила южный говор и детский альт,
я жду персональный вызов, которому хрен цена,
и чую арийский холод и горловое ХАЛЬТ.
…………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………
2. Дворовое ретро
Как от Юмовской до улицы Подгорной*
бродит мальчик одинокий и надзорный.
Он меняет по дороге адреса.
У него такие старые глаза.
У него глаза больные-пребольные,
словно синие простынки номерные,
словно синие больничные дворы
из недетской, не сегодняшней игры.
А пока что из попутного подъезда
вниз выцокивают шафер и невеста,
рядом с ними – перегруженный жених.
Где б им выпить? Не хватило, что ли, места?
Тут и столик, и поллитра на троих.
Наполняется бегучая посуда,
но во двор заходит дворничиха Люда
от гаражных оцинкованных ворот.
Шепчет Люда про невесту: – Ну, паскуда,
пусть ей Боженька ребеночка пошлёт…
Сколько времени? Наверно, половина.
Где-то рядом на грошовом пианино
рассыпается дежурный экзерсис.
Мама школит или дочку, или сына.
До-мажор у них над окнами завис.
Это Людкин утирает злые сопли:
не видать ему дворовые Гренобли,
не гонять ему гаражные мячи.
Каждый вечер – или слёзы, или вопли.
В люди хочется? Долби себе, учи!..
Видно, время не выносит полумеры.
Это небо так бессмертно, и портьеры
трехметровые гуляют на ветру.
Вы не верите? А я-то все для веры
для последней нужных слов не подберу.
———————-
* Переименованные харьковские улицы.
3. Южное ретро
Солнечное величье,
южная амплитуда,
жаркие гнёзда птичьи,
глиняная посуда.
Впору мечтать о кладе
или о райской птице.
Сколько до Гантиади,
столько – до Леселидзе.
В смуглой руке абхаза
раковина морская,
словно другая раса
или судьба другая.
Это вода-праматерь
знает, кто мы такие,
переполняя катер
опытом ностальгии.
Прячась и возникая
в тёмной пучине рая,
шепчет: – Вот я какая! –
нас к себе примеряя.
4. Столичное ретро
Провинциальный эрудит,
до дрожи юный, как лоза,
Москву большущую глядит
во все нездешние глаза,
с такой надеждой на июнь,
так излучающий тепло,
как будто птица Гамаюн
стучит в оконное стекло.
Что сказка – ложь, да в ней – намёк, –
провинциалу невдомёк.
Он столько знает, сколько смог,
и столько сможет, сколько смог.
Так далека его беда,
так далеки его бега,
что этот город – навсегда,
по крайней малости – пока.
Да и куда бежать ему,
и в этом ли его резон,
из тьмы какой в какую тьму,
в какой неуловимый сон,
в ту полуправду-полубред
под бандерольным сургучом,
куда один простой билет
уже и вовсе ни при чем.
ОТСТУПЛЕНИЕ: МАШИНА ВРЕМЕНИ
Из того, что я так и не вспомню,
можно выстроить многоквартирный дом.
Только с жильцами будет масса проблем:
одни не смогут жить вместе,
как это случилось однажды со мною,
и потребуют расселения,
другие, съехавшись, окажутся так счастливы,
что им вовсе не помешает глоточек несчастья.
Значит, мне лучше все-таки промолчать,
потому что из того, что я вспомню,
можно выстроить хороший завод
по уничтожению многоквартирных домов.
Вместе с их жильцами.
Значит, я очень болен,
если смогу вот так –
кирпичик к кирпичику, боёк к бойку.
Непрерывно работающий мозг,
человеческий агрегат,
аппаратура,
поглощающая прошлое,
выделяющая настоящее,
провоцирующая будущее.
Впрочем, мне провоцировать будущее
небезопасно,
потому что все-таки есть пять-шесть человек,
не виновных ни в моём прошлом, ни в моём
настоящем.
Когда-нибудь,
я жду,
они меня остановят –
машину времени,
запрограммированную на разрушение.
В БЕЗЛИСТОМ ВОЗДУХЕ
1. Рождественская звезда
В безлистом воздухе, морозном и тугом,
своей судьбы еще не постигая,
очнувшись от зачатия, тайком
звезда зажглась, младенчески нагая.
А здесь, внизу, спелёнутый бинтом,
в разгаре пневмонии и ветрянки,
младенца к жизни пробовал роддом,
приткнувшись позади автостоянки.
Звезда мерцала, скрадывая тьму.
Младенец улыбался бестолково.
Хоть одному б из них, хоть одному
увидеть воскрешение Христово…
2. Отступление снега
Вот и март. Отступление снега.
Небосвод и глубинней, и суше.
Полдыханья от шага до бега.
Птичий гвалт и кошачьи баклуши.
Стыд и срам, если пивень-проныра
по весне слабоват на живое.
Возвращение прежнего мира,
но мудрей на кольцо годовое.
Человек в этом хоре невнятен,
потому что себе непонятен,
словно весь он – из солнечных пятен,
а не собственных складок и ссадин.
У него за душою – ни ветки,
ни стакана воды родниковой.
Просвинцованной кухни объедки
на тарелке его бестолковой.
Даже гибель его автономна,
незаметна для слуха и взгляда:
ведь огромное – слишком огромно.
Вот и все. Утешенья – не надо.
3. Райский уголок
Не то, что райский уголок,
но в чем-то – приближенье к раю:
травы проросший стебелёк,
пусть имени его не знаю.
Над ним – цветочный узелок
все выше от апреля к маю.
Я это вижу из окна
взамен свинчатой штукатурки.
На куче драного рядна
сидят бомжарики да урки.
Налево – дверь, за ней – стена.
Жизнь – от иголки до мензурки.
Я научусь глядеть без слёз
на жизнь свою, на смерть иную,
гоняя катыши “колёс”,
кляня оскомину зубную.
Мне остается лишь всерьёз
переболеть судьбу земную.
4. Никотин отечества
В небе Третьего Рима
та же высь, как всегда.
Тот же дым, но без дыма
мы теперь – никуда.
Дети сучьего сглаза,
мы от сих и до сих
помним дым “Партагаса”
и тетрадь в две косых.
Даже тут, у Софии
и у Лопани, тут,
где, как ветви живые,
наши внуки растут,
то же небо и снег, и
то же небо и снег,
те же вечные веки
без надежд на побег.
Влево шаг или вправо –
во вражде и волшбе
не простит нас держава,
все прощая себе.
5. Долго-долго
Прожить бы в этом городе лет сто –
до чертиков, по самые кранты.
Ты сам себе и птица, и гнездо,
когда стоишь у кухонной плиты.
Ты сам себе и барин, и холоп.
Ты сам себе и сеятель, и злак.
Сто лет и зим прислушиваться, чтоб.
Сто зим и лет присматриваться, как.
И небеса к тебе благоволят:
чем дальше вверх, тем звонче тишина.
И солнце там, где лампа в сорок ватт,
а лампочка не так уж и важна.
И смотришь ты с нечаянной тоской
на будущее, стянутое в жгут,
хрустящее, как ветка под ногой, –
под нашим небом долго не живут.
ОТСТУПЛЕНИЕ: ОТЦЫ И ДЕТИ
Любовь? Да, любовь. Но немыслимо –
за мебельной перегородкой.
Мы так и остались туристами,
ступая неслышной походкой
по малой своей территории,
дощатой, беленой, альфрейной,
шесть метров квадратных – не более, –
приплюснутых здешней вселенной.
Ах, как это все повторяемо
до самой последней детали!
Кромешное варево-марево
при нас рассосется едва ли.
Не так ли мы слышали, жалкие,
как, нас обозвав босяками,
смиряя объятия жаркие,
родители глаз не смыкали?
Они на большое не метили,
в свои уходя трали-вали,
а утром будильники медные
по струнке их сон прерывали.
Любовь? Да, любовь. Но в усталости
от собственной взрослости ранней
мы ищем спасительной жалости
у близости детских дыханий.
СТАРЫЙ ШКОЛЯР
1
Если, мальчишка,
ты выскользнешь в темный подъезд,
если тебе геометрия
так надоест,
в семь тебя ждут
Шаповалов и два Зильберблата,
дым папиросный,
фонарик
и порция мата –
все, чем богата
лафа полуправедных мест.
Детская степень свободы
на воздухе
выше нуля.
Тает она скоротечно,
деля-не-деля
шаг и полшага
до ближнего киноромана.
Кадры мелькают,
и стелется дно океана
в первом ряду
под холщовой кормой корабля.
Ну а в соседнем подъезде
тебя не дождутся и ждут:
вдруг ты заскочишь туда
хоть на пару минут —
к рыжей девчонке,
смешной,
и, как ты,
диковатой.
Кукол своих
она пачкает рыжей помадой
и нацепляет на них
то шнурок, то лоскут.
Больно и страшно тебе
даже думать о ней.
Кислый плевок “Беломора”
намного верней,
чем эти игры в молчанку
у лестницы шаткой.
Пахнут подъезды
сырою кошачьей повадкой
с первых твоих до последних
отчаянных дней.
Может, молчанка
и впрямь тебя с ней развела.
А ведь мечтал
жить и жить, закусив удила,
возле Чайковской
Собачьим бродить переулком,
не поступаясь
единственно верным притулком
и никакого до смерти
не ведая зла.
Старый мальчишка,
ты так и помрешь, колеся.
К этому дому
ступать тебе больше нельзя.
Кажется, даже
и время твое измельчало.
Без толку снова
по-детски вернуться в начало,
школьной программе
экранным романом грозя.
2.
Я, школяр, в Техноложку* бегу.
Сапожок утопает в снегу.
Бьют по пяткам пустые салазки,
как шальные, от скачки и тряски.
Мне бежать далеко-далеко:
три квартала, а может, четыре.
Пацаны меня дразнят: – Хвалько!
Я один против них в целом мире.
Я не хвастаюсь – я берегу,
нет – силенки последние трачу,
утопая в колючем снегу,
волоча за бечевку удачу.
Фонарей желтоватая медь
заливает стальные полозья.
Поскорее бы мне повзрослеть,
огрубеть на кромешном морозе!
Снег, и лед, и еще высота,
и бесстрашье мое потайное –
как с высокого смотришь моста
в темноватое лоно речное.
Я лечу на глазах пацанвы –
отрывной, центровой, журавлёвской, –
только страх, воровской и бесовский,
рвёт ушанку с моей головы.
3.
жёлтые пятна размыты на заднике сером
как же средь нынешних тут не прослыть старовером
старообрядцем средь пёстрой такой детворы
заполонившей партеры леса переулки дворы
строфы дома берега оркестровые ямы
как астронавт забредаешь в иные миры
привкус комедии с тонким душком мелодрамы
чем не прививка от нашей трескучей муры
чем не отмашка на диком таком перекрёстке
очередного вранья где не полосы даже полоски
лишь почему-то всамделишной кажется кровь
чем ни маши в оправданье и что ни буровь
ОТСТУПЛЕНИЕ: КОСТЕР
Пока не выгорел костёр,
подбрось еще сосновых дров.
Во здравье братьев и сестёр
ещё поет говяжья кровь,
и свёрнутый в колечки лук
за тонким звуком тянет звук.
И ты стоишь, как дирижёр,
над этой пряною волной,
как будто тысячи обжор
спешат за оргией слюнной,
как будто каждый приволок
готовый к бою котелок.
Течет смола, как пот из пор,
и пар скользит над головой, –
забытой песней с давних пор,
как по дорожке звуковой,
как с давних зим до ближних лет
забытый тянется куплет.
Зачем же ты один, как вор?
Что шаришь ты в своем огне?
Какой дремучий заговор
бормочешь сам спиной ко мне?
Неужто я не подберу
хоть малый звук в твоем пиру?
Но слышу я себе в укор:
– Молчанье, брат мой, как вранье.
Отбелят годы твой вихор.
Мой милый, каждому – свое.
Кто захотел чужих словес,
давно в костре моем исчез.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
ДЛЯ СТАНИСЛАВА МИНАКОВА
1. Аннотация
На девятой странице романа
сквозь грязцу карандашных помет
проступает плакучая рана
вместе с болью – и выхода нет.
На странице двадцатой (как зыбко
положенье, хоть мы ни при чём)
бедной тенью маячит улыбка.
Но никто из двоих не прощён.
Тридцать третья страница (на ней мы
никого из двоих не виним)
скажет нам, что пред будущим немы
все надежды, пустые, как дым.
Двести восемь страниц, без обманов,
длится время одно на двоих,
как и в тысяче прежних романов –
виноватых, безвинных, иных.
Трудно так, вороша и ероша,
словно волосы, эти листы,
знать, что даже морщинки на коже
перечеркнуты или пусты.
2. Пастораль
Кто там выше облаков
залетел – и был таков?
То ли птица, то ли ангел
с красноречием богов.
Что там видится ему
сквозь небесную сурьму?
Твердь земная, водь речная –
ближе, дальше – не пойму.
Может, это мой двойник
к небу звонкому приник?
Словно в зеркале глубоком,
он – и тайна, и тайник.
Словно выдох моровой,
он – и мертвый, и живой
между влагою небесной
и древесною листвой.
Или я все вью и вью
по листве листву свою
от листочка до листочка,
словно сам живу в раю?
Самого себя древней,
вью листву свою, а в ней
ближний гул смолы подземной
все огромней, все слышней.
СТИХИ ПЕШЕХОДА
1. Черта оседлости
Черта оседлости, наследственность прямая,
тоска азийская, российское родство
то с Рюриком, то с ордами Мамая,
с Малютою, но более всего
(поскольку все – с рожденья до Исхода –
истреблены и высланы, и век
окончен, и нелётная погода,
и больше невозможен человек)
с самим собою – злющим, пятипалым,
не чуемым ни сушей, ни водой……
А что передоверено анналам –
там, позади – за жизнью, за чертой.
2. Двойник
Заштатный украинский городок:
какие-нибудь Валки, Балаклея.
Болотце на окраине, виток
дороги – то правее, то левее –
не все ль равно заезжему хлыщу,
обросшему концертною щетиной?
Он говорит: – Романтики ищу! –
и заедает водочку сардиной.
Мне так понятен этот полубред
и языка зыбучая застылость,
как будто миновало триста лет
и ничего на свете не случилось.
Он сверстник мой иль чуть постарше. Он,
как я, покрыт неверья паутиной,
но все-таки зачем-то пощажён
пока что чернозёмом или глиной.
Мы оба, как растенья, проросли
случайно и на время разминулись,
чтоб снова на окраине земли
сложить в уме названья наших улиц.
А больше мы не знаем ни черта.
Дорога – то правее, то левее.
Глухая топь у дальнего куста.
И пыльная табличка: БАЛАКЛЕЯ.
3. Сыну
В Научном посёлке, где прожил я большую часть
июлей и августов, к осени не поспевая
налив и лимонку по ящикам выложить в масть,
остались, наверно, приметы сердечного рая.
Припомнить бы, что ли, железнодорожный билет –
всего за пятнадцать копеек, то жёлтый, то синий,
вернуть бы…… да ладно, – ну мало ли в жизни примет,
а вот накатило, не требуя лишних усилий.
Но это ведь ересь – гадать на его номерке
до ряби в глазах и до гулкости в сумке сердечной,
как будто вся жизнь уместилась в бумажном мирке,
и нет ничего, кроме станции той неконечной.
А если раскинуть – цифирь, безусловно, права,
когда не рождений приходит черед, но агоний.
И, в сущности, смерть есть активная форма родства,
а все остальное – беспомощней и незаконней.
4. Ты меня поймешь
На Одесской, быть может,
а, может, и на Зерновой
оскользнусь я
и в снег упаду головой,
и замрёт мое сердце,
что жизнь мне давало с лихвой:
неужели живой еще?
Странно ведь, если живой,
потому что, пойми,
невозможно почти
в этом городе
жить, оставаться, идти
поперёк или вдоль,
ослеплённо искать на пути
суетливый разбой перекрестков
с восьми до пяти.
Невозможно,
верней, безразлично.
Такие дела.
Выйдешь из дому –
улица белая слишком бела,
чтобы вновь зацвести.
А когда-то, я помню, цвела.
Это – жизнь перед смертью,
которая вся – догола.
Безразлично,
не страшно вот так –
в снег башкою, пойми.
Это как, наскандалив,
одеться и хлопнуть дверьми.
Наскандаль,
насвистай,
наори,
нагреми
напоследок о том,
что мы были людьми.
5. Трамвай
асфальтовые реки
кирпичные берега
на Пушкинской у аптеки
электрическая дуга
седьмого трамвая вечно
ползущего в Лесопарк
на мокром ветру скворечня
трещит под вороний карк
сеть путевых развязок
устья и рукава
льдистой палитрой красок
мается в них листва
листья плывут как лица
улицу клонит в сон
словно земля пылится
свернутая в рулон
так перевозит город
беды свои тайком
на адреса распорот
паспортным штемпельком
6. Стихи под эпиграфом
…и жить на главной
улице Сумской……
В. Добрынина
По главной улице Сумской
зеркальный дождик моросит.
В нем отражается людской
необоротистый транзит.
А если глянуть сверху вниз,
когда уже совсем темно, –
бурлит вода, как стая крыс,
идущих на морское дно.
Они спускаются с высот,
из “саламандровских” углов.
Им и взаправду не везет
на человеческий улов.
Апаши рымарских дворов,
чердачных лестниц короли,
они легко меняют кров
на свалок тощие кули……
Бредёт продрогшая толпа
по главной улице Сумской,
и грома близкая пальба
звенит стекольной мелюзгой.
7. Вчера, сегодня
Опустевшая зольная давность.
Чёрный уголь осенних древес.
Черновой, ненадежный диагноз:
дня сегодняшнего перевес
над прошедшим. Былая забота –
треск поленьев под жадным огнем.
Пара веток для ровного счета.
Вкус коры на вине травяном.
Окончательный, точный, толковый
не диагноз уже – приговор:
стая птиц над палаткой торговой,
местовой или кассовый сбор.
Люди, ягоды, птицы и травы –
злое сальдо казённой цены.
Ах, денек для державной забавы!
А для большего мы не нужны.
8. Без названия
Уеду, уеду, уеду.
И так я не числюсь в живых.
Ни отпрыску, ни краеведу
неведомы страх мой и стих.
Окончено время любимых,
уже забываемых мест,
и струйка табачного дыма
мне губы ухмылкою ест.
У берега Лопани слижет,
как время, резка и груба,
промоину глиняной жижи
зимы ледяная губа.
От Пушкинской до Маяковской
слепые плывут облака,
и ветер им треплет обноски
костистым углом кулака.
Чего же я жду, пустомеля,
от жизни на этом ветру,
губами шепча еле-еле:
“Уеду, уеду… … умру”?
ОТСТУПЛЕНИЕ: СЮЖЕТ
Когда-то подписант, а ныне переписчик,
он день и ночь корпит над каждой запятой.
О, срам двухвековой усмешливых привычек,
откуда прямиком – не пуля, так запой.
Но пуля для него – пустое суесловье.
Хрустит сухой ледок отглаженных манжет.
Не пайка черныша, но маслице коровье
на саечке лежит. Ну чем вам не сюжет?
Ну чем вам не сюжет, не почва для раздумий?
Двадцатый век таков, каков его итог.
И разве не равно число гранитных мумий
ментальному числу бушлатов и сапог?
МУЗА – ХХI
1. Афродита
Ангел обкуренный, спившийся дьявол,
рыжая сука с глазами младенца,
кто породил тебя, тот и прогавил,
перед мордахой держа полотенце
с кровью из носа в обшарпанной ванной,
возле бачка, где написано: В НЕТИ.
Вот ты канаешь походкою пьяной
к тумбочке, где колбаса на газете.
И ни башлей, чтоб обратно до Ялты,
к черному пирсу, где разве медузы
всей белизною не годны для смальты,
ни стеклотары, ни прочей обузы.
А ведь когда-то по взморью бежала,
слово, как смальта, в ладонях лежало,
перенасытясь пучиной нагою,
хрустнуло, словно песок под ногою,
или ничком с высоты заоконной –
словно в отсроченный вой похоронный.
2. Блюз
Виниловая пластинка посажена на иглу,
проблевываясь, как в ломке, собственной наркотой.
Даже Господь не сможет остановить юлу,
пока электрический голос не скажет: СТОЙ!
Дорожки ее черны, как ночной квартал.
Иголка ползет, спотыкаясь, по борозде.
Из-под нее разбрызгиваются грандж и металл
вперемешку с героином и ЛСД.
Пока ты лежишь, как чурка, и ловишь стереокайф,
подружка твоя на кухне глушит одеколон.
Там, где синела вена, мокнет красный рукав,
и, значит, сеанс не кончен и даже еще продлен.
Не доверяйся ленте, лучше крути винил.
Иглы ваши – как сестры, фишка у них одна.
Помнишь, по малолетке так он тебя пьянил,
хоть и другою дозой тащил со дна?
Крути что есть мочи, дай ему очуметь.
Музыка все же лучше, чем наркота.
И когда ты деревом лупишь в голую медь,
помни: это всего лишь первая высота.
Хотя твоя голова качается, словно мак,
и сил маловато, чтоб выгрести этот сор,
теперь ты свободный сеятель, а не злак,
теперь ты сам выбираешь себе обзор.
3. Апокриф
Настоящих детей накрывает волна
целой жизни без них, не родившихся тут.
Настоящих мужчин убивает война.
Настоящие женщины мало живут.
А другие давно на других берегах,
возле той, голубой, настоящей воды, –
поминают ли тех, в голубиных гробах,
уловляя в себе человечьи черты?
Мы не знаем о чадах своих ничего.
Мы не чувствуем, есть ли меж нами родство.
Нас повалит простуда в гриппозном кашне,
а не жаркая пуля в живот на войне.
Но зато мы придумаем смачный рассказ,
будто нас на войне убивали не раз,
и, глаза продирая сквозь луковый дым,
друг для друга озвучим баском строевым.
4. ОРФЕЙ
Не помнит зла улыбчивый Орфей
Среди иных со спутницей своей
На теплоходике экскурсионном.
И есть еще в заначке пять рублей,
И летний день все зримей и теплей,
И за кормою – синее с зеленым.
А спутница его почти седа,
И жизнь прошла с тех самых пор, когда
Ее искал он – и нашел однажды.
И сам он сед, но это ерунда,
Пока стучит забортная вода
В металл, а рыжий воздух сух от жажды,
И нет дождя на много дней вперед,
И тенорок запальчивый поет
По радио призывно-учащенно
Какой-то шейк, а может быть, фокстрот,
Где происходит все наоборот
Во времена чулочного капрона,
Гагарина, Гайдая и гитар,
И песен под фольклор колымских нар,
И Лема с неизменной Родниною.
Один аккорд – и видишь, как ты стар.
Гастрольных планов атомный угар
Стоит над всей огромною страною.
И слушая себя со стороны,
Привычно знать, что больше нет страны,
А есть винцо на донышке стакана,
Солено-горьковатый вкус волны,
А если мы печальны и вольны
И живы – неужели это странно?
Благодари же спутницу свою:
Она была с тобою на краю
Земли и в самой темной бездне ада.
Прими прилива донную струю.
Глоток вина – и оба вы в раю.
Всего один – а больше и не надо.
12 янв. 03
ОТСТУПЛЕНИЕ: ТРАВНИК
То ли календула, то ли пустырник,
липкий репей да крапива срамная…
Был сороковник, и будет полтинник –
влага небесная, манна земная.
Время роняет песок и каменья,
перенасытившись плотью людскою.
Смертное тянется выздоровленье
вместе с тягучею смертной тоскою.
Ушки медвежьи, трилистник, ромашка.
Травы врачуют не соком, так слогом.
Видишь все это, и вроде не тяжко
в смертной истоме стоять перед Богом.
ВИД ИЗ ОКНА
1
Откуда мне помнить, что было вчера,
откуда мне знать, что случится потом,
коль тянется морось по краю двора,
и шавка скулит за бесхозным котом,
и смотрит на это дворовый алкаш,
расхристанный ворот рукою ловя,
и с губ выручальное “мать её вмажь!”
слетает, жидовские кроя кровя.
А кот промышляет за ближним углом,
такая непруха! – и сучка скулит,
а дом наш давно бы отправить на слом,
от кровельной жести до газовых плит.
Давно бы отправить и нас вместе с ним,
а там разберёмся, что будет потом,
покуда мы псиной себя не пьяним,
не варим себе на обед суп с котом.
2
У него глаза – дна не отыскать.
То они черны, то в них белый свет.
И понять нельзя, где он будет лгать,
мы ему нужны или нет.
То ли он ходок, то ли прокурор.
У него жена и малец.
Ему светит срок, или сам в упор
даст сполна – и конец.
Он рассыпал нас, будто мы – пшено,
вытер ноги – да вон.
Только в первый раз нестерпимо дно,
а в итоге – простой закон.
Но зато, будь спок, тут при нас жилец –
кровопийца и живоглот.
Только первый шок – на все руки спец –
матерится и достаёт.
А потом не шок, а привычный страх
обступает со всех сторон:
кто храпит у ног, кто дрожит в ногах,
кто впадает в голодный сон.
Кто ж мы сами ему – родня не родня,
если вся страна – без родни?
Он пойдёт в тюрьму, или сам, виня:
“Ни хрена, – проорёт, – нишкни!”
Он залёг на дно и нас потянул,
мы товарим с ним чифирок.
И, как то рядно, что лежит впритул,
кочегарим свой первый срок.
3
Целый день впереди.
Курево или чтиво.
Реденькие дожди.
Двести аперитива.
С вечера приберёг.
Ничего не случится.
Газовый костерок.
Плечи. Глаза. Ключицы.
Два глотка или три.
Дальше уже по теме.
Трудно тебе? Смотри.
Так выгорает время.
4
Что сказать этой девочке в утешенье?
Что сыночку её летом уже два года?
Он пока не соображает о своем рожденье,
заменяя нехватку питания глотком кислорода.
Он съедает на завтрак в восемь отварной картофель,
а потом долго возится с ящиками буфета.
Папаша его, в настоящем – муж,
в прошлом – смотритель кровель,
тянет кеговое пивко с корешами где-то.
Ну и ладно, чего там, не больно-то и хотели!
На этой земле циников – что водяры.
За летом идёт зима, за дождями – метели,
и выбор у всех один: пахота или нары.
Нужно что-то решать, не хватает духу.
Вот она ходит из кухни в комнату и обратно.
Переждать, пережить холод и голодуху,
одеться во что-то легкое дёшево и опрятно.
А мальчишка у ней растет – вот оно, утешенье.
Скоро ему два года – страшно за них обоих
на этой земле, под этой почти не мужскою тенью,
в полужилой квартире с пятнами на обоях.
ОТСТУПЛЕНИЕ:
АЛЕКСАНДР КУШНЕР В ХАРЬКОВЕ, ЯНВАРЬ, 2000
То ли ангел меж адом и раем,
то ли шаг его в темени шаткой,
передёрнут и перевираем
то ли улицей, то ли сетчаткой,
но зато между садом Шевченко
и катящейся к черту Сумскою
вместе с нами он бродит зачем-то,
закрываясь от снега рукою.
То ли неба ему не хватает,
то ли тверди земной маловато,
только харьковский снег не растает
за оградою Летнего сада.
Дело, видно, в единственном звуке,
только Божьему ангелу внятном,
и спешат охладевшие руки
к радиатору в темном парадном.
ОБОЮДНОЙ ЖИЗНИ КРОХИ
1
Империя была мне ни к чему:
ее долготы, глуби, вертикали
сродни не просто зыбкому уму,
но зыбкости, которой потакали,
но эху в перегруженных сетях
лесной листвы, слоистой и зелёной,
где каждая мурашка или птах
за теневой теряется колонной.
Да как тут не теряться, Боже мой!
Едино все: не лес, так подворотня.
Не матерок, так ливень обложной.
Не газ, так свет. Не гривенник, так сотня.
И я тогда себе вообразил
тропинку, сад и дом с отдельным входом,
чтоб, возмужав, набраться новых сил
наперекор бессмысленным долготам.
И, мне казалось, веку вопреки,
реальности, сиречь, ее значенью,
вся жизнь моя по линиям руки
меня помчала, словно по теченью.
Но там я ничего не увидал.
Лишь красноватый холод небосвода,
сухой орешник, дикий чернотал –
конечные, как жизнь и как свобода.
2
Острым воздухом испуга
близко-близко от земли
мы дышали друг на друга –
надышаться не могли.
Нас мотало в жар и холод
всполошённого жилья,
словно каждый был расколот
прошлым, будущее зля.
Ломкой поступью на вдохе
мы прошли за шагом шаг,
обоюдной жизни крохи
собирая кое-как.
3
в дому блуждаешь будто в чаще
когда ты очень одинокий
когда глотаешь чай горчащий
на стул садишься хромоногий
а рядом женщина с которой
тебе когда-то было сладко
и так вольготно каждой порой
и так стыдливо каждой складкой
твои взъерошенные чада
взрослеют как-то очень лихо
и ты не знаешь постулата
чтоб унялась неразбериха
глаза твои полны разлукой
а связки желтым никотином
ты мнишь себя глупцом и злюкой
и виноватым и невинным
и хочешь выйти в ночь и стылость
за позабывшимся и новым
и это новое как милость
воздаст и женщиной и словом
броди по городу и слушай
как любит женщина другая
и дом ее дрожит под стужей
из ночи в ночь перетекая
4
Не в моих ли пальцах твои дрожат?
Страх неузнаванья колюч, как ёж.
Каждый шорох твой к моему прижат,
словно этот страх ты, как воду, пьешь.
На челе твоем выступает соль,
а за ней бессонница в свой черёд.
В волосах давно посерела смоль –
в цвет холстины, когда припрет.
Потому что жизнь тяжелей греха,
да и так ли уж ты грешна,
пряча втуне прошлого вороха,
и какого еще рожна,
если мы с тобой теперь заодно,
хоть пари, хоть огнем гори.
И пока у нас не горит окно,
дай побыть у тебя внутри.
5
Только рыхлое небо, гортань да горячий язык,
только сохлые губы, к которым с рожденья привык,
воздадут мне свое, словоблуду:
я другим не бывал и не буду,
и не надо! Пошла у народа под финиш игра
не на шутку, а насмерть, – ему бы покушать пора,
да обутку забрать из починки,
да в лице – ни единой кровинки.
Только легкие, полные дрёмы, да вязкие руки мои
воздадут и восплачут за горькое право семьи,
мне, холопу, и мне, господину.
Как оставлю я жёну едину
на кого в этом доме, в беленой такой конуре,
где одни только окна остались в начальной поре,
а за окнами воздух, как аспид,
ну а люди состарились насмерть?..
6
Давай поживем немного еще,
помедлим с небытиём.
И пусть не прощает нас дурачье,
по-божески – мы вдвоем.
Мы за себя платили сполна:
ты – страхом, а я – стыдом.
Коль страх – вина, то и стыд – цена,
и хватит хотя б на том.
Поскольку мы у себя в дому,
а не у райских врат,
не станем взваливать никому
на плечи свой рай и ад.
Пусть мы иссякнем так тихо, как
день затухает, тих.
И это будет последний знак
только для нас двоих.
ОТСТУПЛЕНИЕ: У ВОДЫ
не знаю ни о чем
не верю ни во что
над высохшим ручьем
забытое плато
белесая трава
в зеркальности небес
она пока жива
но времени в обрез
не помню как ходил
над рыбою камыш
ловя среди светил
сорвавшийся барыш
мертвящим “ничего”
сознание слепя
таюсь как воровство
от самого себя
и в мертвости легко
хоть из последних сил
как пуля в “молоко”
забыть каким я был
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Ирине Евсе
Любите друг друга, как я вас любил,
как теплил очаг ваш меня и слепил,
как полнился жаром еды и питья,
а после квартира плыла, как ладья,
вдоль плавных и пряных своих берегов
в недальнее устье – приглохший альков……
Неужто вы сами теперь без меня
накроете стол к угасанию дня,
расставите стулья по кругу, и вот
хозяйка беседу свою заведет
о возрасте строгом, не пряча лицо,
и вставит, где надо, крутое словцо,
и кто-то, гитарную прыть усмирив,
припомнит какой-нибудь пряный мотив,
и буду я слушать с ближайших небес
ручьистых ладоней редеющий лес.
СОСТАВ
Автопортрет (реплика)
Вместо вступления
ТРИНАДЦАТЫЙ МЕСЯЦ
1. “Время выбора, видно, приспело…”
2. “Я, верно, болен памятью слепой…”
3. “бей же бей меня ты ж хотел…”
4. “Я плачу о том, что у нас не сложилось…”
5. “Стихи шептать начнешь “ и шатко на душе…”
ОТСТУПЛЕНИЕ: ОСЕНЬ
РЕТРО
1. Ретро раскрытых голодных ртов
2. Дворовое ретро
3. Южное ретро
4. Столичное ретро
ОТСТУПЛЕНИЕ: МАШИНА ВРЕМЕНИ
В БЕЗЛИСТОМ ВОЗДУХЕ
1. Рождественская звезда
2. Отступление снега
3. Райский уголок
4. Никотин отечества
5. Долго-долго
ОТСТУПЛЕНИЕ: ОТЦЫ И ДЕТИ
СТАРЫЙ ШКОЛЯР
1. “Если, мальчишка…”
2. “Я, школяр, в Техноложку бегу…”
3. “жёлтые пятна размыты на заднике сером…”
ОТСТУПЛЕНИЕ: КОСТЕР
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
ДЛЯ СТАНИСЛАВА МИНАКОВА
1. Аннотация
2. Пастораль
СТИХИ ПЕШЕХОДА
1. Черта оседлости
2. Двойник
3. Сыну
4. Ты меня поймешь
5. Трамвай
6. Стихи под эпиграфом
7. Вчера, сегодня
8. Без названия
ОТСТУПЛЕНИЕ: СЮЖЕТ
МУЗА – ХХI
1. Афродита
2. Блюз
3. Апокриф
4. Орфей
ОТСТУПЛЕНИЕ: ТРАВНИК
ВИД ИЗ ОКНА
1. “Откуда мне помнить, что было вчера…”
2. “У него глаза “ дна не отыскать…”
3. “Целый день впереди…”
4. “Что сказать этой девочке в утешенье?..”
ОТСТУПЛЕНИЕ: АЛЕКСАНДР КУШНЕР
В ХАРЬКОВЕ, ЯНВАРЬ 2000
ОБОЮДНОЙ ЖИЗНИ КРОХИ
1. “Империя была мне ни к чему…”
2. “Острым воздухом испуга…”
3. “в дому блуждаешь будто в чаще…”
4. “Не в моих ли пальцах твои дрожат?..”
5. “Только рыхлое небо, гортань, да горячий язык…”
6. “Давай поживем немного еще…”
ОТСТУПЛЕНИЕ: У ВОДЫ
Вместо заключения