Рассказы в отшельнике


Рассказы в отшельнике

 

Коля Коля

 

В тот день мужики собрались в слесарке: просторном помещении с двумя крепкими столами-верстаками с закреплёнными тисками на них; большим шкафом для инструментов; полками по всей стене, со всякой мелочёвкой, нужной для работы; холодильником в углу; телевизором на кронштейне; микроволновой печи и электрочайником на тумбочке. Стулья, само собой, разные, старые. Скамья напротив столов, у противоположной стены и даже одно дерматиновое потрёпанное кресло с металлическими ножками. Обеденный перерыв — один час, на один короткий час — работники отдыхают, обедают. Четыре сменных слесаря-сантехника и два оператора аквапарка заняли четыре стула и двое на самодельной широкой скамейке. Разместились. Кресло дерматиновое, оно для инженера, предназначено для него — субординация. Он должен вот- вот подойти. Инженер в буфете. Стоит, наверняка, в очереди за кексами: его любимыми, с изюмом. Ему заварили чай, он стынет на столе. Скамейка деревянная, грубо сколоченная из обструганных досок, жёсткая — она для ночных дежурных, для ночной смены — для короткого ночного отдыха в горизонтальном положении, ну, как бы для ночного. Без горизонтального положения сутки провести очень тяжело, согласитесь. Хотя бы пару часиков, но подремать надо лёжа. Это уже хорошо. Это когда на сменах, на ночных дежурствах — само собой. Но на скамейке можно и днём поваляться в перерыв, и не только. Сейчас же, у каждого строго своё место, своё местоположение, закреплённое годами совместного труда. За ними, за своими местами мужики и обедают, кто из баночки, кто с тарелочки, а кто из термоса. Все со своими пайками, со своими приборами: ложками, вилками, ножами. Все со своими привычками в питании и предпочтениями. Кто-то ест за столом-верстаком, кто-то с колен, кто-то подогревает пищу в микроволновке, кто-то жуёт всухомятку холодный бутерброд с рук. Правда, все обедают с горячим чаем. Чай для всех, прежде всего. Чай всех объединяет и уравнивает. Как часто шутит инженер:

— Чай не пил, откуда силы? Чай попил, совсем ослаб.

Он такой: шутник, свой парень — Сергей Иванович, Серёжа — молодой и грамотный.

Мужики трапезничают. Одни смотрят в телевизор, на картинки с экрана без звука, так, по привычке, чтобы что-то смотреть. Надо же куда-то смотреть. Или так вкуснее может кому-то, с телевизором. Другие лениво общаются между собой, перекидываются отдельными фразами. Когда же ещё общаться, как не за едой, когда все вместе? Шесть человек — коллектив! Шесть человек совершенно разных людей, абсолютно непохожих. Одно их сближает, кроме чая, — работа, труд совместный.

Самый старший из сидящих сантехник Николай Иванович. Ему недавно перевалило за полных семь десятков лет, хотя по нему не скажешь — молодится. Всегда начисто выбритый, аккуратный во всём. И в быту, и в работе. Не тороплив, собран, внимателен; вещи в личном шкафчике, в раздевалке, аккуратно сложены стопочкой, рабочая спецовка чистая и выглажена, всегда. Он достаточно опытный в слесарном деле и, на удивление, не по годам своим, работящий. Советская закалка! За что и держат его, пенсионера, на работе. Держат руководители, не отпускают на заслуженный отдых, никак не отпускают. Да и сам Николай Иваныч на покой не торопится. А желающих много на его место: свои, санаторские и со стороны. Кто по моложе, те ёрзают. Тяжело с работой ведь в сельской местности, не просто найти стабильную работу с бюджетным окладом, каким никаким, плюс премия иногда — всё же деньги. А тут старикашка… И когда сослуживцы поддевают деда, мол:

— Николай Иванович, что тебе дома не сидится? Огород ведь у самого какой! Хозяйство, пасека, дел невпроворот. Здоровье пора бы уже поберечь. Молодым, так сказать, дорогу уступить, место освободить. А ты дома наработаешься ещё и здесь вкалываешь на сменах, да за троих. Не надоело?

Николай Иванович неизменно отвечает, ни капли не смущаясь, то ли в шутку, то ли всерьёз:

— А что дома сидеть? На старуху, на свою, я насмотрелся за пятьдесят лет. Тут же, какой никакой, а коллектив: молодой, дружный. Девчата симпатичные. Общение. А общение — сила, брат. Поживёшь с моё, поймёшь. А у молодых ещё всё впереди, будет им работа. Успеют ещё, навкалываться.

Мудрый он, Николай Иванович, по-своему мудрый, по-хохляцки, с хитрецой, значит. Умудрённый жизненным опытом, значит. Уважаемый.

Самый молодой из присутствующих в слесарке — оператор Володька. Ему тридцать лет, ровно тридцать. Но, и по нему не скажешь — тридцати не дашь, ни по виду не дашь, ни по уму. Ребёнок ребёнком!  Он холост и ленив. Был женат, если не врёт. Где-то даже ребёнок есть, девочка, вроде, пяти лет. Только, тяжела оказалась семейная ноша для Володьки, не выдержал, к мамке с папкой вернулся. На жену нажаловался: мол; такая, сякая. Развёлся. Мама с папой, естественно, пожалели сыночка. У-у-у-у…. сволочь жена, гидра ненасытная, извела парня молодого, сыночка родненького. Всё ей, стерве, мало. Всё, давай и давай. Утёрли сопельки мальчику и на спокойную работку определили, кнопочки на пульте нажимать — пальчиками, пальчиками. И ничего что зарплата смешная — меньше алиментов отчислять придётся этой выдре с ребёнком. А пальчики у Володьки маленькие, коротенькие, какие-то женские, ими только кнопочки и нажимать. И, правда. Ладошки Володькины влажные, всегда влажные, гладенькие такие. Нет, не ухоженные, просто нежные, мягкие, без мозолей. Руку мужикам не жмёт, подаёт. Ещё он постоянно грызёт ногти, машинально, с отсутствующим лицом. А лицо у него одутловатое, детское. Выражение на нём всегда одно и то же, обиженное какое-то. Говорить Володьке что-то, или просить о чём-то бесполезно: со своего стула не поднимется лишний раз, да и так не поднимется. Сделает обиженное лицо и сидит сидмя. Мужики шутят над ним:

— Володька, у тебя жопа уже шире стула стала. Во! Отсидел, как у бабы. Смотри, прилипнешь. Двигаться надо, хоть иногда задницу от стула отрывать.

Кнопки нажимать на пульте, ещё куда ни шло — нажимает Володька. А вот дело какое делать, не дозовёшься. Да лучше и не звать, перепортит только. Неумелый какой-то Володька, оттого и прозвали его не за глаза — рукожопый. Если что попало ему в руки, сломает обязательно, испортит. Он поначалу обижался на прозвище, на первом году своей работы, после привык, смирился или сделал вид, что смирился.

Иван Иваныч — второй оператор. Они с Володькой меняются через каждые два дня, сменяют друг друга, работают по двенадцать часов — с восьми утра до восьми вечера — и видятся крайне редко, как сегодня, например, когда аквапарк на профилактике, то есть на краткосрочном ежегодном ремонте. Это когда спускают воду со всех трёх, так называемых, водных чаш и ещё с плавательного бассейна, а затем дней десять всем коллективом из девятнадцати человек, включая начальницу, без выходных и проходных, чистят, драят, моют, убирают всё что только можно прочистить, продраять, промыть и по убирать в огромных залах самого аквапарка и на прилегающей территории. Сегодня первый день профилактических работ. С чаш воду спустили ещё накануне, с бассейна вода сейчас стекает, до завтрашнего дня будет бежать, по трубам булькать.

Иван Иванович — крупный, широкий в плечах и в пояснице, с внушительным животом, но, при этом с удивительно ладной фигурой, правда, если смотреть сзади: с могучими плечами и узким тазом. Спереди же он больше похож на японского борца сумо. Внушительный дядька. Волосы у него на голове — белые-белые, редкие-редкие, пушком. Нет, он совсем не седой (хотя по возрасту пора бы уже и поседеть), Иван Иваныч — белобрысый с самого-самого рождения. А ещё он с самого рождения молчалив и замкнут, был и есть — если ему верить, конечно. Много он там помнит в свои, скажем три-четыре года. Может он уже на всю жизнь наговорился с детства, наперёд, авансом, так сказать. Кто признается? Сейчас Иван Иваныч всегда и везде молчит: в любой ситуации, при самых разных обстоятельствах. Он невозмутим, даже когда выпьет спиртного. А выпивает он крайне редко: по большим праздникам. Больших праздников у Ивана Ивановича два: Новый год и день рождения жены. Любимое же его занятие на смене, кроме как нажимать на кнопки пульта управления аквапарка, — это чтение: про войну — про Великую Отечественную, про первую мировую. И чтобы он в каких-то спорах участвовал… или пусть даже разговорах… нет и нет. Он подчёркнуто сам по себе. Он, вроде как, и есть, и его, вроде как, и нет. Бывает так. Случаются такие люди: сами в себе, сами по себе. Это Иван Иванович. И сейчас, в эту самую минуту он, тщательно работая челюстями над куриной ножкой, уставился в быстро меняющуюся рекламу на экране, беззвучную. Уставился отрешённо, подальше от дурных и глупых разговоров, разговоров ни о чём. Он подчёркнуто в стороне, он целиком поглощён едой и, навряд ли, рекламой, он весь в куриной ножке, он весь в себе.

Второй сменный слесарь — Олег. Ему за сорок, и он спортсмен, гиревик, чемпион области по гиревому спорту, в прошлом, конечно. Но и сейчас крепкий ещё мужик. Олег тщательно следит за своим здоровьем. Следит за собой даже слишком щепетильно, слишком подчёркнуто, слишком напоказ. Всегда об одном и том же: всегда о зале, о спорте, о диете. Разговоры, разговоры. Олег ходит в спортзал, тут же рядом, в соседнем корпусе санатория — поддерживает форму. Качается железом и висит на турнике. Нет, не просто висит или болтается, он на турнике всякие выкрутасы выкручивает ловко так, умело. Видно сразу, что натренирован. А как иначе? Положение обязывает. Олег любит женщин, очень любит, особенно чужих женщин. Своей у него нет, не сложилось. Говоря по-простому, как он сам признаётся, чтобы любить женщин, нужна сила и энергия, форма нужна. И Олег постоянно держит себя в форме.  Олег находится в постоянном поиске своей женщины, достойной его. Это он так говорит. Ищет человек, ищет. Пробует, пробует то с той, то с этой. Никто не подходит, никаким боком, никаким задом и передом. А он всё ищет и надеется. Благо, что выбор позволяет и время позволяет, наверное. Хотя, кто его знает. Время. Но Олег не спешит: вон, сколько девок и женщин вокруг!  Взять хотя бы наш санаторий, в нашем санатории. Не санаторий, а пансионат благородных и не очень девиц: все как одна, все на подбор. И разные они, девушки и женщины, только ждут и верят в такого вот Олега, накаченного, ухоженного. Ждут и надеются. Так же, как и он, пробует и надеется, пробует и пробует. В чём же его, Олега, вина, что они, эти девушки, ну никак не оправдывают его ожиданий? А что ему? Ему и так все мужики завидуют холостые, а особенно женатые.

Третий слесарь — сам рассказчик. Речь здесь не о нём, он лишь наблюдатель, он скромный. Что о нём сказать? О нём сказать нечего.

А вот и Николай Николаевич, или попросту Коля Коля, — предмет нашего внимания, нашего маленького рассказа. Он только-только подошёл, присоединился, принёс из столовой пирожки. Его там, в столовой, регулярно подкармливают. Ну и хорошо, значит, есть за что. Коля Коля быстро-быстро жуёт, запихивается, торопится. Пока молчит, не может сказать — рот забит. Голоден он. А сказать ему что-нибудь, ох как хочется, язык так и чешется — по нему видно. Коля Коля! Вот и до него дошла очередь рассказчика. Самый он, Коля Коля, примечательный среди всех, самый распространённый, самый типичный, самый-самый… особый. Думается, в каждом коллективе обязательно свой Коля Коля найдётся непременно. Здесь же он четвёртый, четвёртый слесарь, последний, согласно штатному расписанию. Ему бы быть первым, поскольку он старожил — пятнадцать лет на одном месте, пятнадцать лет в слесарях. О! Сколько слесарей и операторов в аквапарке он пережил, повидал, проводил, подсидел — множество. А он, Коля Коля, один такой, единственный, неизменный. Приходят всякие тут, разные. Приходят и уходят. И чего устраиваются на работу, спрашивается? Поработают полгода, год и увольняются. Зачем устраиваются. Зарплата маленькая. Ну да, совсем маленькая. Требований много. Конечно, много. Дурной работы всякой тоже хватает, обязательно хватает. А как вы думали? Так устроено в жизни. Везде одно и то же: и с зарплатой, и с дурной, ненужной работой, и с обязанностями. И смысл дёргаться туда-сюда? Любую работу надо ценить, приспосабливаться надо. Вот он, Коля Коля, приспособился. Если грамотно и продуманно себя вести, даже здесь, в санатории, оказывается, что — чудесное местечко: куча свободного времени и всегда найдётся, что украсть. Надо просто крутиться умело, осторожно, продуманно. Уметь надо договариваться, искать где, что, кому и за что, куда и когда. Коля Коля в этом деле непревзойдённый. Он за свои пятьдесят с гаком лет многое понял в жизни. Он её знает. Пожил, всякого повидал, всякое повидал он, Коля Коля. И до пенсии ему совсем чуток осталось. Вот так, утритесь, мужики, и молчите. Это всё он, это о нём — с его же слов. Ничего от себя. Ничего личного.

Слесаря, да и не только, Коля Колю за многое не любят: выскочка, если одним словом. Дразнят «фрицем». Почему дразнят? Потому что он злится на фрица. А когда он злится — мужикам весело. Почему «немцем» дразнят? Потому что фамилия подходящая — Рихтер. Рихтер — звучная фамилия, красивая, музыкальная и докторская. Прямо как в известном сериале «Рихтер». Ну чем не бюргер или австрияк, или швейцарец какой? Одно слово — немец. И внешностью Коля Коля схож на пруссака: рыжий, усики щёточкой торчат, нос арийский — прямой, с тонкой переносицей, глаза маленькие, слегка на выкате, зоркие, цепкие, постоянно бегают в разные стороны — зырк, зырк, всё замечают у кого что и где. Коля Коля. Каску напяль поглубже на голову — копия фриц. Картину можно писать, в фильмах сниматься. Такой типаж пропадает! Эй, режиссёры, где вы! Например, вот зимой, когда слесаря снег убирают, территорию чистят. В своих старых ботинках и не по размеру рваной куртке, нарочито уставший Рихтер с лопатой в руках для виду и в облезлой ушанке, — ну, точно, что, подбитый немец в колонне военнопленных, где-нибудь под Покровкой или Валками подбитый. Немец он военнопленный. А ещё Рихтер хитрый, невероятно хитрый, изворотливый. Ух, какой изворотливый! Всегда выкрутится из любой ситуации, сухой вылезет из бассейна — во всех смыслах. Исчезнет незаметно, когда нужен и появится неожиданно, когда его не ждут. Встрянет в любой разговор — чужой, посторонний, случайный, — распалит людей, заварит кипишь и смоется вдруг. Ещё и начальству любит нашептать на ушко про каждого что нужно, и что не нужно — донести, да со своим комментарием. Он же сам себя в бригадиры произвёл, по сроку службы, значит. Он сам себя старшим считает, и как бы вправе всё за всех решать. Но так считает только он, никто больше.

Устроить бы ему тёмную. Эх, молодость, молодость! Да жалеют Колю Колю: больной он, убогий, кондрашкой стукнутый, после инсульта вроде. Рукой дёргает постоянно — левой, — ногу за собой волочёт — левую. Жалкий такой! С палкой ходит, с костылём. Ну, как его можно обидеть! Рука не поднимется. Ни у кого не поднимется. Как можно! Понял он это дело, вот и пользуется. Знает, что в морду никто не даст. А зря.

Мужики сидят в слесарке, пьют чай, доедают обед. У них ещё с полчаса свободного времени. Немного устали. Ну-ка, поползай на коленках по днищу чаш с зубной щёткой, с непривычки (первый день профилактики сегодня), по твёрдой плитке, да позатирай швы набело зубной щёточкой и специальной пастой. Вприсядку, как девчата работают, с табуреточек, не получится: ни один мужик не выдержит так сгибаться, ни одна спина мужицкая к такой позе не привыкшая. На коленях приходиться лазать слесарям и операторам, вот и крутит ноги после. Все там поработали с утра на плитке, даже Володьке пришлось немного — заставили, запихнули в работу. Теперь вот отдохнуть надо дать ногам. Только Коля Коля где-то в насосной пропадал сегодня и пропадает там третий год подряд, третий годовой ремонт. Как кондрашка его стукнула, он вроде как — на лёгкой работе. Если ему верить, фильтра он чистит. Но разве можно ему верить? Можно, конечно, проверить, только кому это нужно. Да и случись что с фильтрами — будет кому отвечать, будет на кого спихнуть. Тут мужики стратегически соображают: пусть себе возится, не видно, не слышно его — ну и хорошо, одним балаболом меньше. Его ведь не переговоришь и не переубедишь, и ни в чём не обличишь. Он выкрутится, он сразу в крик, с пеной у рта станет доказывать свою правоту, мамой клясться, женой, которой у него нет, Богом и кем угодно клясться станет. Тошно слушать. С Колей-Колей, с некоторых пор, никто и не спорит — себе дороже, нервов не хватит. Слушают его в пол уха, как радио в эфире — для фона. Переглядываются друг с другом, понимают между собой, что к чему, насмехаются. Пусть болтает себе, лишь бы не кричал. Вот и сейчас Коля Коля, как всегда, не успел прийти, не успел доесть свои пирожки, а уже в центре внимания. Он с удовольствием готов поддержать любой разговор на любую тему, в любой компании, в любое время, — был бы повод, были бы слушатели, была бы аудитория. Он рад стараться, он всегда готов, и он очень убедителен в том, о чём рассказывает, о чём говорит. Он сам себе верит. Только, что ему никто не верит…  это Колю Колю не волнует, потому что он брехун по призванию, потому что наврёт с три короба и не моргнёт глазом. И по-другому никак. Без стыда и смущения. Проверено. Много раз проверено. Но деваться некуда и его терпят. Куда ж деться, как говорится, с подводной лодки. Слушают. Иногда спорят для смеха, потешаются.  Развлекаются мужики. Цирк устраивают с клоуном. И сейчас, как всегда, цирк намечается, представление.

— …а, что тут до Москвы ехать? Надавил на газ и попёр, б… Ну и что, что семьсот километров? Ё… да, за четыре часа с небольшим. Я тебе говорю! Б…, сто шестьдесят, сто восемьдесят, не меньше. Чего это Жигуль развалиться? Ни … не развалится. У меня движок форсированный. Двести км спокойно тянет, б… Я на трассе всех делаю, б… Со мной Мерсы и Бехи на … состязаются, отстают. Менты? Причём тут менты, б…? На … мне твои менты. Я дядьке, б…, сообщил в Москву, мол, еду. Дядька мой, б…, — генерал ФСБ в отставке. Он там не последний человек, б… Позвонил кому надо, что б там такую-то машину, с такими-то номерами….  И всё, б… Мне — зелёный свет. Жму на газ, б… Проношусь мимо постов. Менты честь отдают, б… Что-что? Кому-кому? Не тебе, конечно, … твою мать. Кто брехун? Я брехун, б…? Да я мамой, б…, клянусь, чтоб мне провалиться на этом месте. На … Я сейчас дядьке наберу, сам всё услышишь. Дядька, б…, подтвердит. Сейчас-сейчас… Е… Куда-то телефон положил, не помню. С Тулы до Москвы меня полицейский «Форд» сопровождал. Дядька, б…, распорядился. Еле успевал Форд. Так вместе на Варшавку и ворвались. На … Потом он меня обошёл, б… По городу вёл, через пробки, по встречной. Никуда я, б…, не спешил. Просто ехал, как обычно. А, зачем ехал? На … племяннику деньги вёз. Да, ерунда. Пару миллионов. Он недавно женился, б… Квартиру покупают, б… Немного им с женой не хватает. На … Решил помочь. Откуда-откуда? Это что, деньги? Я, б…, их за один сезон заработаю. Как откуда? У меня, б…, свои бригады по всей области на … Вкалывают хлопцы. На … Я, б…, им работу подкидываю. Связи-то у меня обширные. Они мне проценты на … Десять процентов с каждого заказа, б…, с каждого подряда, б… У меня заказов на годы вперёд. Что я, б…, здесь делаю? Слесарем? Ё… … …. … Много ты понимаешь. Мне, б… год остался до пенсии. Доработаю, всё как положено. А там ищите меня, б…. Нужен мне этот санаторий. Сто лет снился, б…. Что, в прошлом году тоже самое говорил? На …  Да иди ты! Я знаю, что я говорил. Б…. буду! Я, я…

Вдруг!  В тот самый момент, когда Коля Коля запнулся, раздался страшной силы удар: мощный, гулкий, низкий, громкий. Стены затряслись, штукатурка с потолка посыпалась. Все на секунду замерли. Слесарка то как раз под бассейном находится. Все служебные помещения — в подвальном этаже, под аквапарком. Пауза… Первым рванул Коля Коля. Без своего костыля и довольно резво, на двух ногах. И, как вспомнили позже, рука его перестала трястись. Вон оно как страх лечит-то. Рванул. Следом повскакивали остальные. Только слесаря и операторы побежали смотреть, что и где случилось. А Коля Коля выбежал наружу, на поверхность, из здания. Один. Вмиг.

Разобрались быстро. Инженер подошёл, объяснил, ничего страшного не произошло, просто сыграли железные стены огромного расширительного бака, бака, объёмом в несколько десятков кубометров. Прорвало фильтра.  Вода из бака слишком быстро вытекла, давление упало и он, железный бак, охнул. Хорошо так охнул! Вздохнул облегчённо. Вот и всё. Долго после мужики смеялись, Коля Коля громче всех.

Ремонт тогда благополучно закончили, в срок. Слесаря втянулись в свои смены. В конце года, традиционно подводя итоги работы санатория, руководство награждало сотрудников по подразделениям. Колю Колю же наградили грамотами и отдельно поощрили премией, как лучшего работника санатория —самая высокая оценка из всех. На общем собрании, в новом актовом зале проходила церемония вручения наград, а после состоялся Новогодний торжественный концерт. Вызывали на сцену, пригласили Рихтера. Коля Коля медленно шёл на сцену под аплодисменты трёхсот сотрудников. Шёл с палочкой, гордо, не спеша, скромно улыбаясь, волочил за собой ногу — правую.

 

 

Заповедный остров

 

Друг мой! Брат! Человек! Я много раз пробовал говорить с тобой со страниц своих записей, заметок, рассказов на самые разнообразные темы и проблемы. Пробовал поделиться своим мнением о любви, о дружбе, о верности, о счастье, о взаимоотношении полов, об извечной проблеме родителей и детей, и даже, где-то и не так давно, об отношении нас, людей, к животным, к животному миру, отношении, исключительно гастрономическом. Разговор шёл, если ты помнишь о мясоедстве, о поедании животных. Много о чём я писал, делился. Я долгие годы и десятилетия искал возможность и повод общаться с тобой, дорогой читатель, общаться о самом разном: о всевозможных жизненных ситуациях; о проблемах, возникающих при решении этих разных жизненных ситуаций. Общаться, как это только можно, где это только удобно, когда к этому располагает обстановка и время. Это был случайно или же происходило намеренно. Разговор мог получаться спонтанным, а мог быть продуманным, подготовленным, спланированным. Я всегда и всюду тебя подкарауливал, мой читатель: со страниц печати, в моих рассказах, миниатюрах и эссе; в социальных сетях. Но чаще я искал встречи с тобой с глазу на глаз, в живой беседе. Ещё чаще я общался с тобой мысленно: регулярно, постоянно. Мысленно представлял себе умного и приятного собеседника, а ещё лучше собеседницу: внимательную, чуткую, чувственную, впечатлительную и сердечную, с понимающим взглядом, расслабленную, мягкую, готовую не столько спорить, сколько слушать. Слушать, слышать и принять — ведь женщинам это свойственно. Приятие в их природе. Не правда ли, и говорил, говорил, говорил. Много о чём я говорил или представлял себе, что буду о чём-то говорить. Мечтал. Правда, за долгие годы многого так не успел сказать. Вот… а хочется успеть, хочется поделиться. Разве общаться — не наше, человеческое, естественное? Разве обмениваться информацией, обмениваться опытом, рассказывать о чём угодно, но только чтобы высказаться, освободиться, отдать, поделиться — не наша внутренняя потребность? Мы ведь именно таким образом и устроены. Мы не можем не общаться. Мы не можем не делиться информацией, энергией. Мы все обречены на разговоры, если угодно, на болтовню. Не вижу ничего в этом плохого. Это наша данность. Человек — существо общественное. Не поспоришь, не правда ли? И я продолжаю, продолжаю и буду продолжать с тобой, человек, общаться. Уж извини, мой дорогой читатель, ничего не могу с собой поделать — натура.

Друг мой.  Поговорим же сегодня, с твоего согласия, конечно, о печали. Если ты, вдруг, уже отложил своё чтение, я не обижусь — это твой выбор, значит, что-то тебе не понравилось сразу. Значит, ты не готов. Значит — не сегодня, не в этот раз. Значит, тебе вся эта словесность не нужна, пока не нужна. Значит — не твоё. Ну, что ж. Может, ты молод и нетерпелив. Может как раз в это время по телевизору начинается любимый телесериал, спортивный репортаж. Конечно же, тебе решать. И это правильно. Принимается. Тут никто никому ничего не собирается навязывать. Здесь никто никому не обязан. Впрочем, … продолжаем. Попробуем вместе с тобой поразмышлять, размышлять вслух или исследовать молча, вдумчиво, в уме — скорее и то, и другое, — но исследовать вместе с тобой, совместно, с твоим молчаливым участием, друг. Если хочешь разобраться и понять: принять тебе или нет мои доводы, то кивай головой в знак согласия или мотай своей красивой шевелюрой, при наличии таковой, мотай из стороны в сторону в случае неприятия, несогласия. Мотай сильно, энергично, так, чтобы я ощутил движение воздуха, дуновение твоего несогласия, атмосферное давление твоего, быть может, недовольства. Так, чтобы твоё несогласие настигло меня через годы и километры или же прямо сейчас, сильнейшей летней грозой где-нибудь в поле, и заставило призадуматься: а правильно ли моё представление, мои представления, мои рассуждения? А не однобоки ли, и не узки ли мои выводы? А не пахнет ли здесь пустым и бесполезным умствованием, умничаньем бесцельным и непотребным.  Быть может даже мне стоит поменять своё отношение, свою точку зрения по данному вопросу, исправить что-то. Может и так. Если гроза будет достаточно сильной и убедительной, если её молнии попадут в цель — задуматься, призадуматься и поменять своё мнение, быть может, по другим схожим вопросам. Вопросам крайне важным для правильного и полноценного восприятия нами нашей жизни: мною — моей жизни, тобою — твоей жизни, каждому — своей жизни. Поверь, мне очень нужна и важна твоя, мой друг, оценка, позиция. Я почувствую её, поверь мне. Почувствую без всяких рецензий и громких восклицаний твою оценку, твоё отношение, твоё согласие или несогласие. Почувствую, прочувствую. Можешь, конечно, принять нейтральную позицию и просто читать или слушать, не подключая свою голову, свой ум, не включаясь эмоционально, не воспринимая близко и не вмешиваясь. Можешь просто читать. Хотя бы читать. Хотя бы слушать. Словно та внимательная, понимающая девушка, женщина из моих рассуждений, мечтаний — идеальный собеседник, слушатель. Слушать кротко и с пониманием. Слушать. Хорошо? Стань на время таким слушателем. Будь слушателем или же будь искателем, будь исследователем, только будь… Любое твоё отношение принимается. Главное — не оставаться совсем уж равнодушным, безучастным. Ну-у-у…., а если попытаться разобраться вместе со мной, немного вникнуть, тогда… придётся напрячься, совсем чуть-чуть. В любом случае, спасибо. Быть может позже, потом ты и меня поблагодаришь. За что? Тебе решать. Сам поймёшь, разберёшься.

Итак, монолог мой сегодня, разговор мой с тобой, как я отметил ранее, о печали. Да-да, не удивляйся, не отворачивайся, не гримасничай. Прояви любознательность. Какое глубокое чувство! Какое потрясающее состояние! Как можно пройти мимо? Как можно не заглянуть, не попытаться исследовать его? Печаль так притягательна! Почему бы не покопаться в нёй, ведь за ней тянется длинная цепочка других эмоций. Она внутри этой цепи, все звенья её взаимосвязаны и взаимозависимы. Почему бы не отыскать, так сказать, для сравнения, полезные косточки, исторические косточки столь древнего явления, древнего, как сам человек.

Эмоции. С тех самых дремучих дней, когда наш предок развился до такой степени, когда у него появилась эмоциональность, тянется эта цепочка, зарыты эти косточки. С тех самых дней, когда наш прародитель в числе огромного ряда ощущений, стал, в том числе, и грустить. Грустить. А грустного, печального вокруг всегда находилось достаточно, в избытке. Было и остаётся. Почему бы нам вместе, словно археологам, искателям кладов не собрать в своих интеллектуальных раскопках разрозненные косточки, маленькие и большие, этих явлений, и не сложить из них сложную структуру, каркас, скелет всех наших эмоций, чувств, ощущений, нашей самости и не выявить для самих себя собственную глубину. Докопаться, так сказать, до самих себя, лучше понять собственную сущность.

Что мы видим вокруг? В жизни? Посмотри внимательно: вокруг борьба, борьба, борьба и ещё раз борьба. Есть от чего взгрустнуть. Пусть так. Погрузимся же в грусть. Почему бы не отыскать в этом чувстве той тонкой, еле заметной ниточки, тонкой, но прочной, как стальной трос, которая шаг за шагом притянет нас и вернёт к себе, к пониманию самих себя. Разве этого мало? Разве поняв себя, что нами движет, побуждает, руководит, вдохновляет и так далее, и так далее, мы не поймём лучше мир, окружающий нас, других, подобных нам человеков вокруг и рядом? Но почему наше исследование я предлагаю провести посредством и через грусть, печаль, может даже больше: через погружение в причину такого чувства, как страдание? Ведь страдание — это многократно усиленная печаль. Не правда ли? Почему печаль? Ведь многим, большинству из нас хочется в жизни чего-то лёгкого, светлого, беззаботного, весёлого и развлекающего. Ведь как хорошо, когда наше существование простое, непринуждённое, когда извилины подчерепные особо включать и нагружать не нужно, когда всё вот оно… Бери и радуйся, радуйся. В нас, в людях огромная тяга к развлечениям, просто какая-то безудержная страсть к острым ощущениям, положительным, по большей части, приносящим удовольствие и удовлетворение. Все мы стремимся к удовлетворению. Все мы ищем удовольствия: удовольствия для тела, удовольствия для ума, удовольствия для чувств. Извечное стремление к когда-то утерянному раю? Может быть. Пусть. Безусловно, очень привлекательно было бы жить беззаботно и безстеснительно. Но… Так уж была бы привлекательна радость и наше хорошее настроение, если бы её и его не с чем было бы сравнить, противопоставить, соотнести?  Если постоянно улыбаться — скулы сведёт. Разве не так? Постоянно пребывать в веселье… Не кажется ли это слишком однобоким, узким? Не участь ли это для идиотов, извиняюсь. Представь себе, мой друг, что все люди на нашей планете, все, как один, на одно лицо. Похожи? Похожи. Все, как один, говорят на едином языке. На одном? На одном. Все сплошь пляшут, радуются по любому поводу, веселятся. Веселятся? Веселятся. Что им, этим людям, не свойственна печаль, озабоченность? Не свойственна.  И так далее, и тому подобное. Красота? Бр-р-р. Ничего не напоминает? Конечно же, — стадо баранов. Стадо хороших, упитанных, довольных собой и жизнью безмозглых баранов, да и только. Скучно? Скучно! Страшно!

Большинству людей хотелось бы по поверхности своей жизни, по пенке своего бытия пройтись не запачкавшись, пробежаться, попрыгать, пошуметь, на получать удовольствий и всё. Впечатлиться. И всё. Достаточно. Уйти, удалиться. Забыть и забыться. Хотелось бы. Ну да, действительно. Зачем усложнять своё существование? Зачем вникать?  Зачем думать? Многим, быть может, хотелось бы вот так: легко и поверху. Многие к этому и стремятся. У многих так и выходит. Но ведь для полноты жизни — вот так… односторонне… Но нет, не получится, никак не получится. Рано или поздно, но придётся углубиться в жизнь, окунуться в неё, понять, поразмыслить, прочувствовать, охватить, сопоставить, принять, переварить, применить, многому научиться и так далее, и так далее, и так далее, до бесконечности. Именно таким образом всё устроено. Так задумано само существование, устроена вселенная, если хочешь. В этом смысл, замысел, план, развитие. От погружения в глубину мироздания, от поиска, от личностного опыта никуда не деться, не отвертеться. А как иначе? Как можно, не отучившись в школе все десять-одиннадцать или двенадцать классов, лет, повзрослеть? Набраться опыта, знаний, научиться применять их в жизни, найти своё место в этом сложном мире, своё предназначение, если угодно? Как можно? Без обучения, без углубления. А чем жизнь не школа? Как не развивать себя, если ты хочешь называться человеком? Как не изучать свою жизнь во всех её проявлениях, со всех её сторон? Во всей её двойственности. Не может быть полноценной радости без познания печали и страдания. Не может случиться настоящего взлёта, если ему не предшествовало падение. Не получится искреннего сострадания, если ты, мой друг, не страдал сам, не знаешь, что это и как это. И нельзя по-настоящему веселиться, и ценить минуты счастья, если ты не познал горя и не познал цену утраты. Жизнь многомерна. Ей, кроме плоскости, ширины и длины, присуща ещё и глубина. Высота! Много чего ещё присуще. Присуще такое, чего нам, людям, познавать и познавать. Мне, например, интересно думать, размышлять, искать и находить, делиться. Мне всё интересно. Любые человеческие эмоции и чувства хочется проанализировать и понять их причину, силу, потребность и многое другое.

Печаль. В чём для меня лично притягательность печали, грусти? Почему в грусти так много глубины? А ведь в грусти бездонная глубина! Ещё какая! Только всмотрись. Но почему люди всячески стараются избежать проявления таких, как считается негативных эмоций, как печаль, грусть, горе, страх? Тебе грустно, так грусти. Ты в печали, так печалься. Тебе страшно — бойся, только бойся полностью, честно. Не уходи ни от страха, ни от печали, ни от чего бы там ни было, погрузись в них весь, без остатка. Пусть эти чувства накроют тебя с головой, словно высокая волна во время шторма. Пусть. Позволь этому произойти. Погрусти, как следует, побойся хорошенько — не убегай, не прячься, не отвлекайся, не отворачивайся. Дай им произойти, набрать силу, заполнить всего тебя, без остатка. Будь терпелив и настойчив: волна схлынет, придёт очищение. И тогда, быть может, ты кое-что поймёшь, быть может, тебе что-то откроется: ты сразу повзрослеешь, преобразишься, сам поймёшь, сам разберёшься в себе. Теперь это твоё, только твоё, твой личный опыт, ни чей-то, а только твой. Ты станешь чуточку мудрее. Да-да, именно мудрее. А почему бы и нет. Мудрецами не рождаются. Но…

Почему в человеческом мире, в людском обществе навязчиво и очень успешно пропагандируют, так называемые положительные эмоции: воодушевляющие, ободряющие, возвышающие переживания, такие, как радость, веселье, и прочие приятные чувства? Не потому ли именно их и пропагандируют, чтобы человек не углублялся в себя, оставался поверхностным, фрагментарным, оставался бараном в стаде? Если сказать грубо: с одной извилиной на единственной эмоции. Любые положительные впечатления полезны для людей. И это правда, никто не отрицает. В окружающем нас мире есть чему радоваться и чем вдохновляться, безусловно. Действительно, жизнь бесконечно прекрасна, разнообразна, удивительна. В окружающей нас действительности столько красивого и интересного. Надо радоваться любой возможности радоваться. Кто ж с этим спорит? М-да. Пусть так и останется — радоваться, чтобы радоваться — для кого-то, для многих. Радоваться, как можно больше. Радоваться, чтобы радоваться. Надо наслаждаться всем, чем только можно. Наслаждаться, чтобы наслаждаться. Получать удовольствие от всего, от чего только получается и не морочить себе и другим голову. Наслаждайтесь, веселитесь, радуйтесь, прыгайте и хлопайте в ладоши — в нашей жизни и без того хватает трудностей. А кто что говорит?  А кто ж спорит? Так и есть. Так и надо. Человеческое существование и без того не простое. Борьба, сплошна борьба за всё: за выживание, за хлеб, за воду, за уют, за женщину, за мужчину, за ребёнка, за мир, за свет и ещё за тысячу, тысячу чего ещё. Борьба, борьба… Борьба всех со всеми: за своё место под солнцем, под крышей, за столом, в очереди, за место в первых рядах. На цыпочках стоять ведь неудобно, да и долго не простоишь, и прогибаться не хочется, тем более на колени опускаться. Так что вставай, человек, поднимайся. Вперёд, и только вперёд. Локтями, локтями. Иногда и зубами, клыками. По плечам, по головам. Что, грубо? А разве нужно и можно как-то иначе? Если по-честному. Если прямо без ширм и штор. По-другому никак. По-другому не получится. Амбиции приветствуются. А как же без них? Без здоровых амбиций далеко не уедешь, высоко не прыгнешь, на цыпочках не устоишь. Нас этому учат. С самого раннего детства общество приучает нас к борьбе. И это нормально. Для общества нормально, для любого общества. То есть принято, как норма во всём мире, на каждом этапе развития, во всякие времена, у всех человеков. Так и есть. Такое положение вещей и отношений даже не обсуждаются — так устроен мир.  А расслабиться, когда? Повеселиться, снять напряжение, немного отойти от борьбы. Вот и хихикаем сами с собой у экранов телевизоров и компьютеров, или трясёмся до полной потери себя в угаре клубной, ночной жизни под действием алкоголя или чего покрепче. Вот и веселимся. «Хлеба и зрелищ». Это не я сказал, так они придумали, это им так нужно, такой миропорядок их устраивает. Кого? Властителей. Так и живём: абсолютно правильно. Правильно, но не полно, не глубоко. Человеку свойственна миллион и одна гамма прекрасных чувств и ощущений от прикосновения рук, голоса младенца, обжигающего взгляда до вдохновляющего пейзажа, необычного происшествия, захватывающего дух прыжка и много-много чего другого. Человек богат чувствами, очень богат, безумно богат — это его клад. Эмоции — его сокровища несметные. И печаль, тоска — часть этого богатства. Без печали не было бы сострадания. Без сострадания не было бы соучастия, сопереживания, помощи, взаимоподдержки, братства. Без братства, без сочувствия нет полноценного, повзрослевшего человека. Нет, и не может быть цельного человека — собранной, разнообразной, разносторонней и от того единой сущности. Нет, и не может быть. Вдумайся.

Замечаешь, как мы двигаемся, продвигаемся в нашем исследовании? Мы многое для себя обозначили. Мы договорились с тобой порассуждать немного о печали, о грусти — о так называемых негативных чувствах, о так называемых нежелательных эмоциях, для кого-то, может даже очень вредных, недопустимых, опасных. Конечно-конечно: депрессия, упадок, удручённость, болезни — всё это не только от дурной пищи, но и от плохих мыслей и чувств. Зачем такие последствия. Для кого-то такие последствия опасны: опасны для жизни, опасны для выживания. Ах, эти нехорошие эмоции! Но… С другой стороны, будет ли полной, полноценной жизнь человека без всей той палитры чувств, которую отвела ему природа или отвёл творец (читай, как тебе удобно), которую мы тут пытаемся рассмотреть?  Вопрос, на самом деле, в количестве этих разных эмоций и их глубине, качестве, в их череде, последовательности, мере. Вот-вот. Мера — ключевое слово, код, если угодно, ключ, мера. На чувстве меры держится равновесие, держится психика людей. Глубина же у каждого своя, мера у каждого своя — в согласии с натурой и развитием, в согласии с данностью. Количество?..  Наверное, кто сколько вынесет, кто сколько выдюжет, кому сколько потребно. Со всем этим, надеюсь, более-менее понятно. Только пережив, прочувствовав, осмыслив, пропустив через всю свою сущность полную гамму доступных ему впечатлений, как приятных, так и не очень, померной ему и только ему ноши, человек набирается мудрости и опыта, растёт и взрослеет. И никак иначе. Иначе… остаётся только блеять. И многие блеют, сами того не осознавая. Это мой вердикт, друг мой.

И ещё. И последнее. Мы, мой дорогой читатель, приближаемся к завершению наших рассуждений. Много писать, много читать, много думать бывает утомительным процессом, чересчур утомительным. Как бы гроза не грянула, мало ли что. Поэтому, последний штрих, потерпи, художественный штрих — образ. На нём и закончим. Печаль. Глубина.

Представь себе, что ты вдруг попал на необитаемый остров, совсем-совсем необитаемый, покинутый, особый. Ну же! Включи свою фантазию. Представь. Ну, что тебе стоит. Закрой глаза и…. Вокруг ни души. Ты совершенно один. Страшно? Страшно! Интересно? Интересно! Захватывает? Ещё как! Остров. Дикость. Природа, обнажённая природа. Естество. Одиночество. Брр-р-р. Твоё одиночество. Ни-ко-го! Ужас? И да, и нет. Щекотно. Нервозно.  Ты долго бродил по острову, поначалу с интересом, любопытством, затем ты тщетно искал хоть кого-то, кричал, звал, умолял: отзовитесь люди. Ты долго держал своё лицо, крепился, как мог. Перед кем? Наконец, тебя прорвало, маска сброшена, в какой-то момент. Сколько можно пыжиться? Ты зарыдал, застенал, забился в истерике, начал рвать на себе остатки волос, проклинать всех и вся (и куда только делась твоя красивая шевелюра?) О, как ты проклинал! Как ты взывал! Последний бомж, бродяга, пьяница, которых ты раньше брезгливо обходил, показались бы тебе братьями. Но… всё зря. Ты убедился: никого, ты остался один. Один. Совсем один. «Как? Почему? Почему я? Почему со мной?» — взываешь ты, кричишь, нет — ревёшь ты беззвучно. А ты, быть может, принёс с собой из той жизни китель генерала или мантию судьи? Быть может, ты был большим человеком, в смысле — богатым и влиятельным и в смысле — более ста килограмм весом. Может ты, был известным музыкантом или спортсменом. Друг мой, только представь: ты попал на этот остров со всем своим весомым, значительным и исключительным грузом. Вдумайся: кто ты сейчас на этом острове? Для кого сейчас твои мантии, костюмы, награды и перед кем сейчас твои заслуги? Кому нужна и для чего твоя значимость и важность? Твоё поведение? Твоё отношение? Твоё высокомерие? Кому и перед кем? Подумай над этим. Куда бежать, куда стремиться, чего достигать, кого покорять, кого подминать, к чему прибирать, над кем властвовать, ради чего добиваться? Зачем и во имя чего было всё это? Все заслуги и прежние достижения оказалось иллюзией! Оказались иллюзорны, словно дым над озером, над водою ранним утром, они рассеялись с восходом солнца. Ты здесь, на острове, один на один с собой и перед самим собой, наедине. Червонцы превратились в глиняные черепки. Что теперь ты, и кто? Кто ты? И, быть может, сядешь ты, мой друг, человек, устало под деревом, если найдётся оно рядом, сядешь обречённый и расслабленный. И прогремит над тобой гром. И прольёт, как из ведра грозою, омоет тебя, очистит. И взгрустнётся тебе, опечалишься. Глядишь, слезинка незаметная капнет на твою ладонь. Глядишь, смягчится твоё сердце, покается оно, глядишь. И на жизнь свою тамошнюю, светскую и прилюдную по-другому взглянешь, быть может: жизнь, быть может, никчёмную, жизнь, быть может, фальшивую. И вспомнишь кое-что неприглядное и постыдное. И после много такого нехорошего чего вспомнишь, постыдного.  И зарыдаешь, громко и от всего сердца, искренне, как из самого детства забытого.  Плачь твой огласит остров. Услышит остров. И очеловечишься, быть может.

Друг мой! Брат! Человек! Живи, как живёшь. Какое моё дело. Поступай, как знаешь. Только помни, лишь помни: ты не один в этом мире, нас тут много. У каждого: свой мир, свои чувства, свой остров необитаемый, покинутый, забытый, заброшенный, своё понимание и свой бог. И все мы постоянно пересекаемся, сталкиваемся, движемся, дышим. Конечно, живи, как живётся, но пусть у тебя найдётся свой необитаемый остров. Свой остров где-то там, внутри, где-то там, в груди, в сердце. Отыщется, возникнет вдруг, возникнет из тумана на горизонте. Засели его собой, оберегай его. Время от времени посещай свой остров, уединяйся на нём, не покидай совсем. Помни о нём, как можно чаще. Применяй для себя этот образ, образ своего острова, в самых разных жизненных ситуациях, обстоятельствах.  Остров. Необитаемый остров. Покинутый остров. Твой остров. Свой остров. Друг мой! Учись быть человеком. Учись всегда. Такая вот заповедь.

 

 

Лермонт

 

Я медленно вёл машину по пыльным улочкам городка. Осматривался. Елец. Елец. Дороги разбитые, узкие, кривые, путанные. Тротуаров почти нет. Вот и центр. Дома старинные, в один-два этажа. Церквей несколько. Архитектура! Девятнадцатый век. Сразу видно, что город старый, давнишний. И, как многое в стране после распада, запущенный. Здания обветшалые, серые, давно без ремонта. Улицы с тротуарами — неубранные. Мусор кучками вдоль обочин: пакеты, бумага, пивные банки. Будто фестиваль какой прошёл накануне, колоннами по центру прошествовал, а убрать улицы забыли, почистить. Видно не дотянулись ещё до городка руки чиновников, для перемен, для обновлений. Провинция, одним словом. Всегда провинциальные города на предпоследнем месте по благоустройству. На последнем месте — село. Так уж повелось — село в хвосте во все времена, при любой власти. Сейчас областные центры…, так те потихоньку наряжаются, расстраиваются, расширяются новыми зданиями, современными, с яркими крышами, разноцветными; широкими улицами, проспектами с белой разметкой. Тот же Липецк взять или Белгород. Сильно изменились они за последние несколько лет: заметно помолодели, много чем новым обзавелись. Но не Елец, не Семилуки, не Обоянь или Фатеж или какое-нибудь Дядьково на какой-нибудь Брянщине — городочки-старички, Забытые.

2001 год. Начало нового тысячелетия — третьего. Самый, что ни на есть, полдень. Я в самом, что ни на есть, центре Ельца. Остановил машину, вышел, осмотреться. Спросить. Куда народ подевался, интересно? Редкие прохожие бродят, не спеша, по тротуарам. Август сухой. Лето в самом разгаре, дышит жаром. Наверное, у местных Елецких сейчас время сиесты, отдыха, значит, дневного. И то правильно. На углу улиц — киоск. Дама широкая за стеклом. Я подошёл. Спросил, нагнувшись к окошку:

— Девушка, подскажите, пожалуйста. Мне оптовка нужна. Местная. Продукты питания. Вы наверняка должны знать. Есть в городе базы продуктовые?

Дама лениво оторвала голову от книги. Сплюнула в кулак шелуху от семечек.

— А что у вас? Какой товар? — Снова сплюнула.

— Семечка подсолнуха пакетированная. Я из Белгорода. — Зачем уточнил, сам не знаю. Но сказал и сказал. Ладно.

Дама вытерла губы. Глотнула воды из литровой бутылки. Шипучей воды. Выждала паузу. На секунду задержала дыхание. Выдохнула звучно. Ответила:

— Тогда вам лучше сразу к Месропяну.

— К Месропяну? Это где? Подскажите, пожалуйста. — Я, сама вежливость.

Она приподнялась. Приблизилась к окошку. Мясистой рукой показала направление.

— Вон туда, прямо, до светофора. Видите, светофор мигает? Потом налево. И дальше никуда не сворачивайте. Прямо по главной, по главной. Мост переедите. Дальше. Как за городские застройки выедете, там увидите. Справа будет заезд. Вывеска на столбе большая. От руки, большими: че пэ Месропян. Оптовая продажа.

— Спасибо, девушка. — Я улыбнулся и собрался отойти.

— Спасибо в карман не положишь. Семкой угостите. Надо же новый товар попробовать. Глянуть, оценить. У меня глаз верный и рука лёгкая, — кокетливо отозвалась дама в окошке, гулко, со смешком.

— Да, конечно. Сейчас. Одну секунду. — Я поспешил к машине.

Открыл багажник. Там лежало несколько картонных коробов: семечки. Развожу их в качестве образцов, изучаю спрос. В каждом коробе по пятьдесят зелёных пачек запакетированных семечек. По пятьдесят грамм отборных чёрных семян в каждом пакетике, промытых, обжаренных, калиброванных, размерами — один в один. На хрустящей пачке изображение сидящей на задних лапках оранжевой белки, грызущей чёрную скорлупку семечки. На лицевой стороне, над белочкой — яркая надпись: семечки «Наши». На обратной стороне, как и предписано ГОСТами различные надписи и циферки — согласно требованиям. Один из коробов уже распечатан. Я достал несколько пачек. Вернулся к киоску. Просунул их в окошко. Улыбнулся.

— Угощайтесь. И ещё раз, спасибо вам.

— Ух, ты! Яркие какие! Что-то новенькое. А ну, подождите, я распечатаю, посмотрю.

Девушка уверенно разорвала один из пакетиков. Моментально кинула семечку в рот.

— А какая цена? Может, вы мне ящичек оставите на продажу. А?  У-у-у, очень даже. Вкусные. Давайте ящичек один. — Девушка посмотрела мне прямо в глаза в первый раз за всё время нашего общения. Посмотрела так, с интересом.

— Нет-нет, у Месропяна возьмёте, если договоримся с ним, если что. Я с розницей не работаю. Извините, девушка. — Я уже отходил от киоска.

«Продавщице пачка понравилась. И семечка понравилась. Это хорошо. Хороший знак. Воронеж и Липецк завалены подобной продукцией: семечкой. Десятки и десятки производителей, поставщиков. Огромное количество названий. На крупных базах. Тамошние оптовики даже разговаривать с тобой не хотят. Вот уж черти. Окончательно разжирели. Так что, приходиться ездить по районам, по небольшим городкам. Выходить напрямую к мелким оптовикам. А что делать? Конкуренция. И всякое мнение имеет значение. Я второй день в пути. Сейчас я в роли менеджера или коммивояжёра — называй себя, как нравится. Хотя семечка моя, наша — моя и моего друга. Одно дело у нас, на двоих. Ага, вот и мост». Мысли мои прервались. Мост старый, совсем ненадёжный с виду. Я аккуратно проехал. Небольшой подъём. Ух, и дороги! Справа на столбе большой щит, на нём от руки большими буквами, белой краской. Ага. Молодец девушка, всё точно описала. Школьник найдёт, не ошибётся. Я свернул на грунтовку. Метров тридцать по ухабам. Вот и база. Вот и чэ пэ Месропян. Похоже на то.

Металлические ворота настежь. Ворота недавно крашеные, старые, изрядно проржавевшие. Просторный двор посыпан щебнем. Слева помещение, похожее на складское: длинное строение из шлакоблоков, плиты перекрытия сверху, они же крыша. Строение в несколько дверей, тяжёлых дверей с петлями для накидных замков, амбарных. Двери открыты. Никакой рампы нет для подъезда больше грузов. Погрузка-разгрузка с земли, значит. Ну да, какие тут могут быть объёмы? Какие фуры? Сами себе привозят с городских оптовок небольшими партиями и по месту раскидывают в розницу по точкам. На том и живут: на разнице, на копеечке, с копеечки. Одно слово — мелкий, в смысле опт.

Во дворе две тентованные ГАЗельки, изрядно потрёпанные. Одна из них в работе: тент откинут, задний борт открыт. Два пожилых мужичка, раздетые по пояс, оба небритые, оба смуглые, что-то в неё загружают. Мешки. Работают не спеша. Оно и понятно, жарко. Справа, в конце дворовой площадки, — вроде как, жилой дом внушительных размеров, коробом, кубом стоит в два этажа, тоже из блоков — недострой ещё. По разным сторонам дома, по противоположным, ведутся работы. С одной стороны, поднимают пристройку из кирпича. Уже до уровня окон надстроили. С другой — что-то внутри помещения ремонтируют, наверное, штукатурят. Я присмотрелся. Точно. Несколько рабочих таскают вёдрами известь, раствор известковый. Таскают медленно. Ругаются между собой на армянском языке. Я поставил машину в сторонке, на свободный пятачок. Вышел. Осмотрелся. На меня никто не обращает внимания, ни малейшего. Это и хорошо. Из дому вышла толстая тётка в длинных юбках и в переднике. Тётка с усами и пучком чёрных волос на подбородке, на месте большой родинки (это я чуть позже рассмотрел). Тётка пожилая. Идёт быстро через двор к машине, которая грузится. Очень быстро, удивительно быстро для её габаритов, очень крупных. Я спешу её перехватить. Спрашиваю, почти кричу:

— Скажите, пожалуйста. Уважаемая, подождите секунду. Кто здесь старший? К кому мне обратиться? — Я почти бегу к ней, иначе не успеваю — шустрая тёточка, не по годам.

— Ия! Я старьщий. Что надо? — Она немного сбавила ход. Я догнал.

— Гавари, зачэм мольчищ. Э-э-э! — Она остановилась. Развернулась. Тут же крикнула на армянском в сторону машины, одному из работников, по всей видимости.

— Ашот, ай Ашот, подожди. Больше не грузите. Сейчас я подойду, посмотрю. А где Сейран?

— Сейчас придёт, Мецмам. В туалет побежал, — ответил голос за грузовичком.

— Скажи ему, чтоб меньше лоби ел. В туалет он побежал. Засранец. — Она тут же повернулась ко мне. Вернулась в разговор:

— Гавари. Видищ, дэл много.

— Я привёз семечек фасованных, образцы, на реализацию. С кем можно поговорить?

— Вай ме! Сэмэчэк он привоз. Зачэм бижищь. Пожар да? Стой.

Она вдруг крикнула в сторону дома, зычно крикнула, на армянском:

— Ара, Ширак! Шира-а-ак. Покажись, посмотрю на тебя.

Из строящейся пристройки вышел мужичок в робе.

— А-а-а, Мам! Что случилось?

— Лермонт куда уехал, а?

— Никуда не уехал. У себя он.

— Ия! А кто тогда машину забрал?

— Гамлет за краской поехал.

— Ия! Почему мне не сказал? Один поехал?

— Не знаю, Мам. Не видел. Может и один. Все ж заняты.

— Вай. Сколько раз говорила, сколько раз. Парню шестнадцать лет. Не дай бог что, глаза всем повынимаю.

— Не переживай, Мам. Он лучше Лермонта ездит. Скоро вернётся.

— А милиция вдруг? Прав у него нет.

— Какая милиция, Мам! Здесь все свои. Сколько лет живёшь, никак не привыкнешь.

— Ладно, Ширак джан, иди работай. — Она повернулась ко мне: — Иди. Вон двэр. Там Лермонт. Иди гавари с ным.

Усатая тёточка резко крутанула своё тело и продолжила путь к грузовичку. Её голос по пути, на армянском:

— Ашот, Аашо-от. Я иду. Что вы тут нагрузили? И где этот засранец? Что б его.

Я вернулся к своей машине. Открыл багажник. Взял в руки распечатанный короб и пошёл к дому. В коробке, кроме пачек с семечками лежали сертификаты качества и накладные, другие нужные бумаги. Я заранее всё приготовил. Не в первый раз договариваюсь.

Длинный коридор, полутёмный. Что-то попало под ноги. Споткнулся. Я чуть было не потерял равновесие. Откуда-то сверху доносился детский смех, топот, шум. Похоже, что здесь и живут, и работают большой семьёй. Несколько боковых дверей. Не открываю, не стучу, интуитивно иду дальше. Коридор заканчивается массивной дверью, двустворчатой. Медленно открываю без стука. Нет, не ошибся. Кабинет. Большой, вытянутый кабинет, светлый, широкое окно без штор, огромный стол по центру. Да на такой столешнице разве что план генерального наступления разрабатывать в деталях, за подробной картой где-нибудь в штабе дивизии, на учениях. Впечатляющих размеров стол, я таких не видал никогда.  В дальнем торце стола, у самого окна, возвышается Лермонт на высоком кресле, шикарном кресле в чёрной коже. Трон, самый настоящий. Ну, конечно же, это он. А кто же ещё? Только он, Лермонт. Тут двух мнений быть не может.

Персона! Ух и персона! Лет сорока, красивое лицо с правильными чертами, выбритое начисто, высокий лоб, тёмные большие глаза в обрамлении длинных ресниц, под густыми бровями; глаза светятся, живые (это я тоже потом заметил); крупный ровный нос с тонкой переносицей, высокие скулы, квадратный, волевой подбородок с едва заметной ямочкой, под носом тонкие усики щёточками; чувственные, пухлые губы, выразительные. Нижняя губа у него слегка выпячена вперёд, слегка, словно у немного обиженного ребёнка. На голове красивая, высокая шевелюра — чёрные, как смола, вьющиеся волосы, зачёсанные назад, за уши. Длинные волосы, закрывают шею, ложатся на спину, кончики волос — в завитушках. На шее — короткая цепь: золотая, массивная, напоказ. На цепи — крест, у папы Римского чуть больше. В обеих ушах Лермонта маленькие золотые серёжки — крохотные колечки на мочках. Красавец! Ну, прямо цыганский барон. Пусть армянский, ладно. Если это не Д’Артаньян, то, безусловно это Лермонт.

Он сидел за столом. Высоко сидел. На нём броский пиджак неопределённого цвета с блёсками, переливается. Широкие, до плеч борта. Большие, толстые пуговицы под золото. Пиджак что-то мне напоминает. Ну да, конечно: Элвиса Пресли. Однозначно, эстрадный пиджак. Такой подойдёт и джазмену, и исполнителю в стиле диско, и экстравагантной рок-звезде. Под пиджаком — белая рубашка со стоячим воротом, расстёгнута, накрахмалена. Стоячий ворот рубашки — под самые щёки Лермонта. Рукава пиджака в пуговицах, тоже золотых, по три на каждом рукаве. Манжеты же белой рубашки с запонками, яркими, с какими-то камнями, вряд ли драгоценными, зато заметными. Я поздоровался и подошёл ближе. Руки Лермонта лежали на столе. Не руки, а витрина ювелирного магазина! На красивых длинных, ухоженных пальцах по перстню: золото и камни. На всех! Даже на мизинцах. Обоих. Он что-то писал — держал в своих золотых пальцах красивую, элегантную ручку. Ну, а как же, конечно же, с золотым пером.

Лермонт поднял голову. Внимательно посмотрел на меня. Зорко. Увидел. Оценил. Кивнул головой и жестом указал на стул: мол, присаживайся. Я тихонько отодвинул один из тяжёлых стульев от стола. Сел. Короб поставил на пол, себе под ноги. Осмотрелся. Шкафы вдоль стен со всякой всячиной. Компьютер на столе. В углу, за хозяином, сейф. Большой, старый, такие стояли в советских учреждениях. Обстановка, в общем-то, скромная, деловая. Жду. Прошло пару минут. Лермонт отложил ручку в сторону. Откинулся в своём кресле. Довольно потёр руками, хрустнул пальцами, сверкнул золотом и камнями. И на чистейшем русском языке спросил:

— Показывай, что привёз? — Рот полон золота: золотых коронок, глаза слепит. Но, молодец. Вот так просто, по-деловому, демократично. Мне понравилось начало разговора. Я нагнулся, достал несколько пачек семечек, выложил их на стол. Одну протянул ему — пришлось сделать два шага. Лермонт взял пачку. Я вернулся на стул. Сел. Молчу. Я уже понял, как себя вести, подыгрываю хозяину.

Лермонт повертел пачку, что-то почитал, разорвал её и высыпал на стол семечки. Взял одну, попробовал языком.

— Не солёная? — Он хрустнул скорлупой.

— Нет, обычная. Обжаренная. Солёную будем делать в перспективе. Под заказ.

— Семечка откуда? — Он начал лузгать одну, вторую, третью.

— Семечка, в основном, Кубанская. Именно эта — из-под Краснодара, нам турки возят. Занимаются. — И опережая его возможные расспросы я добавил: — Производство в Белгороде. Своё производство. Я не перекупщик.

Я замолчал. Жду. Лермонт хрустел с минуту семечками, перестал:

— Вот зараза, начнёшь баловаться, трудно остановиться. Хорошие семечки, хорошие. Что ты за них хочешь? Цену назови. — Он полез в карман брюк, достал платочек, белый, протёр губы.

— Два рубля за пачку. И как обычно, как принято — на реализацию.

— Ха. За два рубля я беру известные бренды. Твои семечки хорошие, но никому не известные. Время надо их раскрутить. У тебя рекламки есть? — Разговор становился деловым. Я нагнулся и достал несколько рекламных проспектов формата А4. Развернул ему на показ.

— Вот, только такие. Они на самоклейках. Можем увеличить, если надо.

Картинка в точности повторяла изображение на пачке, лишь сверху было приписано крупными буквами: «Покупайте в киосках и магазинах». Он посмотрел, скривил губы. Поднял сотовый телефон, хороший, модный — «Нокиа», из последних, набрал номер. Жестом показал мне «жди» и на армянском — в трубку.

— Аревик! Мецмам где? Во дворе?  Позови её. Пусть ко мне зайдёт. Сейчас. Давай, детка. Бегом.

Он набрал ещё номер.

— Вазген! Ара, сколько у нас на складе семечек? Ящиков сколько и видов?  Что? Сколько? Пять видов? Ага! Всего сколько? Ара, громче говори. Понял. Молодец.

Он опять набрал номер. Я терпеливо ждал, это в моих интересах.

— Гамлет джан! Взял краску? Ай, молодец! Гамлет-джан, привези мне пиццу. Да я знаю, что Маам ламаджо приготовила, знаю. Но я пиццу хочу. Возьми мне сырную. Там кто? Если Наташа, скажи, что для меня. Пусть сыра двойную положит. Давай, брат. Жду. Обедать пора.

Он положил трубку на стол. Довольно потёр руками, хрустнул пальцами. Посмотрел на меня, улыбнулся. Я улыбнулся в ответ. В этот самый момент послышались громкие шаги. Резко открылась дверь и в кабинет ворвалась усатая тётка, как я понял — Мецмам. Она громко дышала, с присвистом. Подошла и встала между мною и Лермонтом. Спросила громко, на армянском, естественно:

— А-а-а, дитя моё, что случилось? — Она тяжело облокотилась о стол.

— Маам! Этот человек семечку предлагает. Семечка хорошая. Посмотри. Давай возьмём.

— Какую цену он хочет? — Она посмотрела на меня. Я улыбнулся. Выражения моего лица нейтральное, мол, я ничего не понимаю.

— Два рубля хочет. Маам, сбей цену, скажем, на двадцать копеек. Скажи ему.

Мецмам отодвинула стул. Села рядом со мной. Внимательно посмотрела в мои глаза, настойчиво так. Положила свою тяжёлую руку мне на колено.

— Синок. Многа прадам. Семечка. Рупь восемдэсят давай. Многа прадам. — Она сдавила пальцами мне ногу, довольно крепко сдавила. Улыбается ещё.

— Сколька ящик ест, давай. Всё прадам.

— У меня с собой несколько коробов. Образцы, в основном. Но я привезу столько, сколько закажите. Повторяю, под вашу реализацию. Завтра же привезу сколько надо, но по два рубля. Чем вы рискуете? Она же в рознице по три пятьдесят идёт. Сколько продадите, столько продадите. Созвонимся, я привезу новую партию и получу расчёт за предыдущую. Вы меня понимаете? — Я немного вспотел, душно стало. Она сильнее сдавила мне ногу.

— Синок. Рупь восемдэсят давай.

— Хорошо. Тогда расчёт сразу. Пусть так и будет: два рубля — под реализацию, рубь восемьдесят — расчёт на месте. Что скажете?

Она повернулась к Лермонту. Тот внимательно слушал разговор, не вмешивался.

— А, сынок, что скажешь? Возьмём? — Мецмам на армянском.

— Какой возьмём, Мам. Денег нет, всё на стройку уходит. Ты же знаешь.

Оба замолчали на пару секунд, призадумались. Получать отказ в любом виде не входило в мои планы. Я предложил компромиссное решение:

— Забирайте по рубль девяносто. Я вам оставлю пять ящиков на пробу. Обменяемся телефонами. Через несколько дней я позвоню и узнаю, что к чему. Устраивает такой вариант? А, братья-армяне?

Мецмам посмотрела на сына, кивнула. Тяжело поднялась со стула. Потрепала меня по плечу.

— Маладэц. Многа прадащь. — Она быстро направилась к выходу из кабинета. Бросила на ходу Лермонту: — Сынок, пять минут. Садимся хлеб кушать. Приходи, не задерживайся. С этим разберись и приходи наверх.

— Хорошо, Мам, сейчас иду. Гамлет мне пиццу везёт. Не обижайся, я вечером ламаджо поем. Маам! Ну, Маам!

Мецмам остановилась в дверях на секунду.

— Э-э-э! Кушаешь всякую дрянь. Делай что хочешь.

Она вышла. И уже в коридоре донёсся её громкий голос:

— Каринэ! Ай, Каринэ! Ай, девка! Иди, накрывай на стол.

Лермонт посмотрел на меня внимательно. Я по-прежнему ничего не понимаю, делаю вид безразличный.

— Ладно. Рубль девяносто, так рубль девяносто. Не будем мелочиться.

Мы обменялись телефонами. Я назвался Юрой. Никаких накладных и бумаг — всё на словах, на доверии. Он так сказал, он человек слова. Хорошо. Я согласился. Я тоже человек слова. Короба надо сдать на склад. Там Вазген примет. Он позвонил, распорядился. Сертификаты никакие не нужны. Ну, раз есть. Давай, на всякий случай. Я оставил копии. И, уже собираясь выходить, я спросил, не выдержал. Любопытство или баловство моё, не знаю, меня распирало как-то поддеть, посмеяться, тонко так:

— Лермонт, скажите. Я всё понимаю. — Я хотел спросить, «почему Лермонт», а произнёс: — Но… Серьги зачем в ушах?

Он не успел ответить — у меня зазвонил «Сименс». Я извинился и принял звонок. Чёрт дёрнул Артура, моего Белгородского приятеля, заговорить со мной на армянском языке, в кои-то веки. Всегда разговариваем на русском, а тут. Стал что-то мне возбуждённо рассказывать. Звук в трубке громкий. Лермонт прислушался, как-то напрягся. Я, было, отвернулся, сделал шаг в сторону. Нет, не помогло. В тишине кабинета всё слышно. Проклятый динамик. Я прокололся. Не смог сохранить своё инкогнито. Эх! Ответил я Артуру по-русски. Перебил его, сказав, что перезвоню позже. Виновато посмотрел на Лермонта. Тот удивлённо спросил по-армянски:

— Так ты армянин? То-то я смотрю, смотрю: что-то такое, не русское.

Я отшутился репликой из известного армянского анекдота:

— Армянин, но голодный. Извини.

Он улыбнулся, спросил:

— Откуда сам?

— Местный. Белгородский, — ответил я.

— То-то я слышу, акцент немного есть. А мы из Иджевана, с района.

Он секунду подумал, сказал доброжелательно, предложил:

— Что ж ты, сукин сын, за нос меня водишь. Комедию тут разыгрываешь Ия! Вот человек. Ну, ладно. Артист! Хитрый артист. Ха. Раз ты голодный армянин… В таком случае, приглашаю тебя на обед. Пошли-пошли. Отказ не принимаю.

Лермонт спрыгнул со своего удобного кресла. Вот тут мне пришлось удивляться. Удивил, так удивил. Лермонт, Лермонт! Он оказался коротышкой, в полном смысле этого слова. Его рост не превышал метра тридцати – тридцати пяти сантиметров, причём тело и голова были вполне взрослыми и сформированными, но вот ножки оказались совсем детскими, крохотными, задержанными в развитии (это я позже узнал).

Он, широко улыбаясь, подошёл ко мне, мелко и часто ступая, сильно переваливаясь телом.  Протянул руку для знакомства. Ни тени смущения у человека, чего не скажешь обо мне. Я смутился. Встал со стула, протянул свою руку на встречу:

— Артём. И прости за комедию. — Мне стало не ловко. Тем более я намного младше.

— Да ладно тебе! Кстати, серьги в ушах — это своего рода оберег, от сглаза. До меня пятеро братьев и сестёр моих померли, не дожив до года. Серьги у меня с самого рождения. Какой же ты армянин, такой приметы не знаешь? Есть у нас традиция, есть издревна. Я вот выжил. Правда, немного с дефектом получился. — Он засмеялся. Никакого стеснения. — Зато младший брат, Гамлет, просто красавец, Аполлон во плоти. Хотя он довольно поздний ребёнок. Маме за пятьдесят было, когда он родился. Её все отговаривали, но мать настояла на своём и родила. Говорит, ангел ей нашептал, чтобы рожала, не боялась. Представляешь! Разве это не чудо. Сейчас ты его увидишь Гамлета. И у него серьга в ухе — одна. Ну, пошли-пошли. Ара, что застыл? Пошли обедать. Я голоден.

Следующие несколько лет я возил Лермонту «Наши» семечки. Успешно, кстати.

Лермонт, Лермонт. Почему ни Пушкин или ни тот же Аполлон. Наверное, Мецмам лучше знала, как назвать сына, как уберечь ребёнка.

 

 

Чиабатта для Изабеллы.

 

Громко стукнула калитка, металлом по металлу, один раз. Лязгнуло. Собаки не отозвались. Тишина. Ветер, оказывается, стих. Листва престала шуметь. За окном природа, казалось, застыла, притаилась. Тихо было и в доме, только настенные часы в комнате чётко отбивали секунды. Часы большие, на вид тяжёлые — на вид, — под старину, а стрелка быстрая, неумолимая — тык- тык-тык. Уютно. Спокойно. Где-то далеко-далеко в поле, за лесом, еле слышно монотонно зажужжал трактор. Трактор? Муха на окне? Калитка! Белла вздрогнула от неожиданности, очнулась — зачиталась, ети-тудысь. Сколько раз она просила Шурку проклеить чем-нибудь этот чёртов уголок, эту вечно грохочущую калитку. Бляха-муха! Каждый раз — бах-бах, бах-бах. Да по мозгам. Да по мозгам. Ему бы так. Инфаркт можно получить от такого резкого стука. Всегда врасплох. Никакого личного спокойствия. Белла икнула, ойкнула, отложила в сторону, перегнутую пополам  на самой середине, потрёпанную, гибкую книжечку с библиотечной печатью, на семнадцатой странице. Порывистым движением руки вытянула из-за своей спины плотную подушку, раздавленную, примятую с верхнего угла — самодельную подушку, одну из нескольких, беспорядочно разбросанных вокруг неё по дивану. Они все одним цветом — фиолетовым, из одного материала — из одного рулона, в один размер — малый, едва под голову. Сама шила, сама набивала — для себя, под свою голову. Прикрыла подушкой, начатый сегодня утром, очередной женский роман — быстрый, однодневный, душещипательный, захватывающий и легко забываемый. Книга… Книги… Книги — её страсть, отдушина, вторая, быть может, тайная жизнь, внутренняя, личное пространство. Никому не трогать, не марать, не прикасаться. Шурка? Нет, Шурка не чтец, даже газет не читает. Он всё больше по кроссвордам специалист. О-о-о! Любит напрячь мозги. Но только вечерами, перед сном. Лучше любого снотворного. Спит после кроссвордов, как младенец, не разбудишь. Днём же его домой не загонишь ни зимой, ни летом: улица, двор, сараи, лес, поле, огород, собаки, сад, грибы, рыбалка. Охотник в прошлом. Ружьё давно продал — стар стал, слеп стал. Да и молодой был… чудак был. Дерсу Узала хренов. Белла улыбнулась. Нет, Шурка тоже романтик. Безусловно, романтик, но по-другому… натуралист — скорее так, так вернее. Хороший он, душевный, послушный. Куда она без него? Никуда. Где такого найдёшь? Нигде.

Осень. Конец сентября. Ай, мамочки! Брат. Брат приехал, точно он. Да что же она? Белла скинула с дивана маленькие ножки, удивительно маленькие, коротенькие, худенькие. Они как будто чужие, не её, случайно оказались приделаны, каким-то чудом подогнаны к большому, грузному телу. Каким таким шутником? Временем ли? Природой ли? Пришиты к телу, телу с массивной лупоглазой головой: головой в очках, головой с густыми вьющимися волосами, волосами без единой сединки, каштановыми прядями. Чудо — волосы. Да что там! Тело! Не всегда же так было. Белле скоро седьмой десяток. Срок! Возраст! Какие тут могут быть пропорции? Размеры? Быть бы здоровой. Быть бы. Она живо вскочила с дивана. Отразилась в большом зеркале в полный рост, в полбока. Ахнула. На секунду замерла, обретая равновесие. Обрела. Охнула. Одной рукой схватилась за поясницу. Подпёрла. Другой облокотилась о рядом стоящий стол. Стол скрипнул, напрягся. Белла выдохнула, крякнула, икнула. Тяжело и медленно вздохнула, снова икнула. Слегка наклонилась вперёд. Ой, бляха!.. Задержала дыхание, и так, в наклоне, рванула к дверям. Быстро засеменили маленькие босые пятки по толстому зелёному ковролину, оставляя глубокие следы.  Скрипнула входная дверь в две октавы. Дунул сквознячок, короткий и прохладный. Зашатался, звякнул входной колокольчик над дверным проёмом — возмутился. Белла вышла. Тапочки остались под диваном, носками в разные стороны. Книга, с её романтической тайной — под подушкой, маленькой, плотной, фиолетовой. Надёжно.

Во дворе дома, перед крыльцом, стоял брат. Сумка на плече, сумка с продуктами. Пожилой, узкоплечий, лысый, в широкой улыбке, улыбке с зубами.

— Ну, здравствуй, сестра! Здравствуй. Вижу-вижу, цветёшь и благоухаешь, как на дрожжах. Читаешь небось, — вид сонный, растерянный. Где Дерсу твой, с узлом, который? Где собаки? Калитка, смотрю, не заперта? Кто чужой в дом зайдёт. Во дворе — бери, не хочу. А вдруг тебя кто украдёт.

— Привет-привет, братик. И тебе не хворать, как говорится. Ты прямо как мимо тёщиного дома проходишь. С привывихом. Ха-ха. Калитка… Да кому я, старая, нужна. Сюда бы путёвого насильника, я бы не отказалась. Эй, насильники, ети вашу, туды… Кто в нашу глухомань по доброй воле зайдёт? А? Тот отсюда не выйдет, из моих рук-то. А Шурка, видать, по грибы пошёл. Дожди неделю лили. Говорил что-то. Сегодня первый погожий денёк. А он тут как тут. Он же сам себе хозяин: куда хочет, туда и ходит, мне не докладывает. Собаки за ним всюду. Куда пойдёт, туда и они. И кошки за компанию следом. Делегация. Грибная делегация. Точно. По грибы. Вся живность за ним всюду бегает. Была бы птица, и та побежала бы, полетела. Ты же знаешь, как они все его любят. Корефаны. Ети их… Он с ними, как с детьми носится, разве что спят порознь. Жрут и то чуть ли не с одной миски. Попробуй, скажи. Ты Шурку что не знаешь? Он по своим питомцам с ума сходит. Удавит, если кого обидишь. Образно. Да ты проходи-проходи. Чего колом встал? Видишь, я босая. Прохладно. Проходи.

Брат поднялся по ступенькам на крыльцо. Они обнялись, поцеловались трижды.

— На, Белл, занеси сумку, накинь что-нибудь, обуйся и выходи. Погода чудная. Я — в машине четыре часа, не останавливаясь. Размяться хочется, продышаться. Давай, выходи.

— Ага-ага. Щас, сигареты возьму. Ты булки купил? Ну, эти… как там их… мои любимые. Мать их так, перетак…, никак не запомню название?

— Купил-купил, а как же без них. Да, разложи сумку. Там кое-что в холодильник положи сразу. Разберись. Я пока осмотрюсь, что тут твой хозяин нахозяйничал? Эх! Где моя деревня? Где мой дом родной?

— Хозяин. — Сестра схватила сумку и скрылась в доме. Скрипнула дверь, звякнул колокольчик. Из дому пахнуло теплом, тестом — ждала, значит брата. Дыхнуло теплом, печью. Ночи пошли холодные, сырые. Протапливают.

**************

Белла глубоко и умело затянулась раз, другой, третий, быстро, молча. Брат ждал, знал — пусть накурится. Затяжка, затяжка, ещё одна и ещё, под самый фильтр, до последней табачинки. Всё. Сестра громко откашлялась, отдышалась. Уф!

— Уф! Вот теперь порядок. А что рассказывать? Всё по-прежнему. Дров заготовили впрок. А, ну ты уже видел? Ага. Оба сарая забиты. Шурка любит это дело. Лишь бы дома не сидеть. Гера растёт. Растёт не по дням, а по минутам — бегемот, а не собака, хозяину на радость. Увидишь — удивишься. Ты ж её совсем щенком помнишь. За два месяца в корову превратилась. Бимку замучила, — он же коротыш, — хвостом с ног его сшибает. Вот тебе и помесь, помесь овчарки и ротвейлера, так бабка на рынке уверяла. Думаю, сбрехала бабка, кол ей в дышло. Смесь кабана и тёлки. Собака. Где-то рядом сучка бегала. Это, скорее всего. Да… Гера-бегемот. Что ещё? В погребе был?

— Нет. А надо?

— Спрашиваешь. Надо, надо. Зайди-зайди, не стесняйся. — Белла довольно улыбнулась, хитро. Приосанилась.

— Иди-и-и.

Погреб, врытый в пригорок, в него не спускаются — поднимаются на две ступеньки. Брат включил свет, зашёл. Погреб сухой, кирпичный, добротный, беленый известью. Подготовили хорошо, просушили за лето. Молодцы. Все три его свободных стены в широких полках в три яруса — в три этажа — заставлены банками консерваций, одно-, двух-, трёхлитровые, полутора и ещё какие-то неформатные: огурцы, помидоры, патиссоны, баклажаны, перец, арбуз, тыква и ещё, и ещё варенья разные, яблоки моченые — Антоновка, многое другое, всё, что душе и желудку угодно под разными крышками разных цветов. На полу негде ступить: консервация, кругом консервация. Гулкий голос сестры со двора:

— А ещё вся кладовая в доме забита, веранда тоже. Ставить уже некуда.

— Белл, куда столько? Бригаду таджиков зимой кормить будешь?

— Легко. Надо будет, и таджиков прокормим, и узбеков.

— Зачем так много? Вам половины от этого много.

— Братик, много не бывает. Что ты понимаешь? Тут и на тебя хватит, будешь выбирать потихоньку. Приезжай и забирай, сколько нужно, домой своим и на соседей хватит. Будет с чем мне в гости ходить — зима впереди, — всё ж не с пустыми руками. Да и на следующий год, мало ли что: неурожай, денег не будет. Как говорится, запас карман не тянет. Ты же знаешь, я — белка, грызун. Мне припас нужен. Своё гнездо, или как там у них — дупло, и в нём свой запас чтоб, да побольше, побольше. Иначе не могу. Не комфортно мне без запасу. Подай мне сигаретку лучше. Задаёшь глупые вопросы. На крыльце пачку оставила. Слева, слева. Левее же, твою мать. Вот.

— Куришь ты много. — Брат подал ей импортную пачку, тонкую. Сел напротив сестры на низкую скамейку. Белла на высоком старом диване под навесом устроилась по центру, основательно — на пол дивана. Короткие ножки на табурет затянулась. Икнула.

Брат робко, осторожно:

— Вон, вся пепельница полная. Это за сегодня?

— Ты что! За вчера и сегодня, а может и за позавчера, не помню. Понимаю, куда ты. Пачек двадцать пять в месяц, где-то так. А как её бросишь? Всю жизнь курю, привыкла. Успокаивает. — Белла затянулась, закашлялась.

— Белл, можно подумать, сильно нервничаешь? Спокойная, размеренная жизнь, тихо, без суеты. Пенсионеры. Любой позавидует. Мне вот тоже так хочется.

— Это со стороны кажется: идиллия, жизнь спокойная. От себя разве спрячешься. Думки, братик, думки о том, о сём. Как там дочь? Как у вас дела? Что на завтра? Что на весну? Шурка. Он такой беспомощный — ребёнок. Собаки. Что приготовить? Что сделать? Постоянно о чём-то думаешь, беспокоишься. А как же иначе. Люди мы или кто? Думаешь, думаешь. Если не думать, тогда ты не человек. Тогда можно ни о чём не беспокоиться. Я вон, вся беспокойная. Сплошная.  Точно мать наша.

— Ну да, точно, копия мать

— Ага. Вот, чем дольше живу, старею помаленьку…, тем всё больше на мать становлюсь похожа: её повадки, жесты, манеры. Ну, прямо один в один. Замечаешь?

— Есть такое. Конечно, замечаю.

— А ты, кстати, всё больше отца напоминаешь.

— Наверное. Яблоко от яблони…

— Ага. Хрен от хрена. И внешне тоже. А я на мать. Смотри на мои руки: копия матерны. Разглядываю свои пальцы, держу, словно мамину руку… — Белла замолчала, затянулась, глубоко — раз, другой, третий, ещё и ещё. Потушила. — Как можно не думать, не переживать? Ладно. Есть будешь?

— Дождёмся Дерсу с узлом, точнее с грибами, вместе и пообедаем.  Думаю, аппетит у него разыграется не на шутку. Погуляй-ка по лесу — нагуляешь. Кстати, Белл, сходила бы с ним хоть раз. Тебе-то прогулки точно не помешают, не повредят.

— Ты что, братик! Куда мне! Я сдохну сразу. С моими габаритами только по лесу ходить. Зверей пугать? К соседям, к Симоновым, ты знаешь, в переулке, за поворотом — Шурка меня на машине подвозит. Не могу дойти.

— Белл! Триста метров. Бог с тобой. Тебе двигаться надо. Начинай ходить. Начинай с малого, начинай.

— Ой! Отстань. И ты туда же. Тот тоже — пошли, да пошли. Вам легко говорить, козлы вы горные, скакуны бздливые, ети вас туды-растуды. Не могу я: спина, ноги, колени, особенно колени, аж выворачивает, аж скручивает. Каждый шаг, как подвиг. Только так, мелкими перебежками: пробежала — села, пробежала — села. Что мне, стул с собой носить?

— Хорошая идея, а почему и нет. Начинай со стулом. Пусть Шурка носит, помогает поначалу. Белла, тренировать надо тело, иначе дальше только хуже будет. Как больные после травм расхаживаются?  После долгого лежания. Потихоньку, шаг за шагом, день за днём.

— Ладно. Всё. Проехали. Моё здоровье — мои проблемы.

— Ошибаешься. Твои проблемы могут стать нашими заботами, нашими проблемами. Кому такое надо? Поэтому, следи за собой.

— Ладно-ладно, достал, наставник хренов. Разберусь. Рассказывай лучше, как у тебя дела? Как у вас дома? Как твои девчонки, внуки-короеды и спиногрызы? Рассказывай. Только всё и по порядку. Нам спешить некуда, ждём Шурку, ити его так.

*************

Прошёл час, может полтора. Общались, говорили о том, о сём. Наговорились. Зашли в дом. В двух комнатах чисто, уютно. Обои наляпистые, толстые, тяжёлые: крупные розы бордо на кремовом фоне. Потолки синие, холодные (Белле всегда жарко). Светильники под потолок прилеплены. На полу линолеум в клетку прибит: клетка большая, чёрная — белая, чёрная — белая, шахматная.  Два вентилятора, два дивана — по одному в каждой комнате, оба под покрывалами в цветок. Много мебели — по периметру — старой, сборной. Свободных стен практически нет. Картины под стеклом яркие, рамы золочённые, расписные: царица Египетская на всю стену — картина между окнами; Клеопатра с кошками, кошки не простые — тигры и пантеры, царица восседает на троне гордо, основательно, в балахоне с разрезом, ноги в пол, обнажены до подмышек, кошки у ног. На другой картине, над телевизором, пирамида с глазом, большая, величественная — с метр высотой, глаз так и смотрит, зрит; глаз широко открыт, и кажется, что вот- вот подмигнёт. Белла уверяет: подмигивает. Полки, полки, на них статуэтки, статуэтки: девицы вертлявые, оголённые, натуральные, гротескные, с грудями и без; собаки, много собак, разных пород — собаки природные, копии. Ларцы и шкатулки, коробки и коробочки, свечи, свечи самые разные: толстые, худые, конусообразные, крученные, длинные, сплющенные, цветные, горелые и новые, восковые церковные; ароматические палочки пахнут, горят и пахнут, да так пахнут. Полки, полки. Кубы, пирамидки, стеклянный шар большой, на подставке, мутный, забавный. Глобус — тысяча девятьсот пятьдесят шестого года — политический: Советский Союз большой, красный, на пол глобуса. Кубик Рубика собранный — Шуркин. Шуркой собранный. Полки, полки. Портреты в рамках, протёртые, чистенькие, без пылинки. Вот… Шурка с ружьём где-то в горах Сихотэ-Алинь, в камуфляже, в патронташе. Он же верхом на убитом кабане. Он же с рогами над головой, рога чужие — оленьи. Он же на капоте праворукого джипа, чистый японец — джип. Где-то в Приморье, где-то под Арсеньевым, где-то у сопки. Он же с племянником в костюме и в обнимку. Он же с внуком-подростком, просто рядом, без обнимки — внук на голову выше. Шурка. Шурка. Шурка. А, вот… Белла. Белла с Шуркой — «молодожёны». Она при причёске, с помадой — красивая, светится, крупная. Он в свитере на молнии, с усами ёжиком — строг, но глаза улыбаются. Ей слегка за пятьдесят, он уже на пенсии. Шестой брак на двоих.

— Да, Белл! Не дом, а китайская лавка. Никак не могу привыкнуть.

Брат повесил на вешалку верхнюю одежду, влез в тапочки. Тапочки свои и только свои. Здесь у всех всё своё и ложки, и вилки, и чашки, и тарелки, и многое другое. Так принято, так заведено.

— Китайская лавка, китайская лавка. Да хоть индийская. Вам, татарам, не понять. Каждому своё, братик, каждому своё. — Белла полезла в холодильник. Голос изменился, стал гулкий. — Вот сколько его ждать? Кушац хоца, жрать хоца. Начну накрывать потихоньку, а там — как получится. Как говорится: кто не успел, тот опоздал. Что скажешь?

— Я не против, я не баба-Яга. Аппетит, действительно, разыгрался. Что значит свежий воздух. Это тебе не город. Это мне не город.

Завизжали собаки, донёсся радостный лай, через открытую форточку влетел. Лай, визг — весёлый, по-другому не назовёшь, — лай с привизгиванием. Он стремительно приближался, нарастал.

— А вот и наше войско — собачье стадо. Вовремя. Узнали твою машину. Во, визжат, во, визжат. Готовься, братик, сейчас всего облапают, обслюнявят.  И чего они тебе так рады? Всякий раз. С ума прямо сходят. Ты ж на них никакого внимания не обращаешь. Поигрался бы хоть раз для приличия, потатохал немного, погладил. Они это любят. Они тебя любят.

Белла достала из холодильника большой казан: тяжёлый, полный:

— Плов будем кушать, с овощами: баклажаны там, перец болгарский, лук, специи разные, зелени много. Ну, всё как ты любишь. Чего стоишь. Боишься выйти? Иди, встречай… грибника, ити его через туды.

Шурка стоит у беседки, курит — докуривает, довольный, улыбка под усами, глаза смеются, они у него всегда смеются. На столе — полная корзина грибов, с верхом: маслята, опята, подберёзовики, боровики, что-то ещё виднеется, не разобрать. Рядом нетерпеливо приплясывают, виляя хвостами, полугодовая бочкообразная Гера и старый, кривоногий и низенький Бим. Повизгивают, скулят. Кинулись, набросились, облизали, залапали — встретили, выразили радость, кое-как успокоились после окриков Шурки.

— Ну что, зятёк в нарды играем?

— А то как же. — Рукопожались, обнялись. Мужики. Вроде как, родичи.

— Только в длинную.

— Как скажешь, так и сыграем. В длинную, так в длинную: вечер долгий, наиграемся. Показывай-показывай лучше свой сбор, хвастай.

— А что хвастай? Грибов много, полно. Вот только белых чего-то нет совсем. А так смотри… Это я за час набрал. Всё больше гулял с собаками. Хорошо в лесу. Зверь бегает. Лис много. Козлов встречал, в смысле, следов. Эх! Где мои годы. Ладно, об этом после поговорим. Пошли в дом, жрать хочу, сил нет. Собак после покормлю объедками и костями. Им сколько не давай, всё мало. Оглоеды. У-у-у-у…. сукины дети.

На большом самодельном столе дымится плов по тарелкам. Запах острый, кисловатый — специи. По центру — широкая миска с запечёнными на костре баклажанами под майонезом с чесноком и зеленью. Много? Достаточно. Глубокая белая тарелка с обжаренной курятиной в луке: куриные бёдрышки, фабричные, штук десять — крупные, сочные, в янтарной корочке, в один размер, в один вес, из одной упаковки; обсыпаны золотистым луком, горячие, дымят. Белла кур не держит. Куда там! Хлопотно: корма, уход. Раньше держала, знает, проще купить. Сейчас в магазинах многое есть, были бы деньги. Всё можно купить. Шурка мясо любит, любое, только, что б мясо. Ест всё, без разбора, но только с мясом. На краю стола — пирог с яблоками: для брата. Накрыт салфеткой. Фирменное блюдо. Её, Беллино. Свой рецепт. Дёшево и вкусно. Ещё не остыл. Когда Белла всё успела? Рядом чиабатта, привезённая братом — две булки разорваны пополам, лежат в соломенной плетёнке, пахнут вкусно, по-особому, хорошо пахнут. Этого количества хватит на обед. Остальные три булки после — на завтра. Чиабатта — её любимый хлеб. Его здесь нигде не купишь — село, только в городе, только из города, только с братом — только так. Город далеко. Редкий хлеб, оттого и любимый. Спиртного нет, пить некому — так принято, так заведено. Давно.

Сели за стол с трёх сторон: Белла на диване, по центру, на пол дивана, основательно; Шурка и брат — по стульям. Брат напротив окна, любит смотреть — это его место. Белла всегда на диване, всегда по центру. Шурка, когда где. Так принято. Так заведено. Диван глубокий. Стол высокий. Голова Беллы едва возвышается над тарелкой — ей так удобно, ближе. Руки с локтями на столе. Она ест, не отрывая рук, наклоняет голову — так удобнее, ей удобнее. Ест быстро, жадно, с аппетитом, с удовольствием, молча, с присапыванием, с прикряхтыванием, чавкает; очки сняты — мешают, взгляд отсутствующий, стеклянный. Белла ушла в еду. Белла погружена в еду. Мужики едят медленно, вяло, всё больше болтают, в особенности Шурка, травит свои охотничьи байки. Вот он с медведем. Вот он с маралом. А вот, у костра ночью, рык тигра. Нет, не видал, но слышал очень близко. Все сидящие слышали — несколько охотников. Один обмочился. Правда, чистая правда, не за едой будет сказано. Белла доела. Доела быстро и всё, под чистую, первой — лидер. Она всегда в еде лидер. Откинулась на спинку дивана. Глаза налились мыслью — Белла вернулась. Вслушалась в разговор, вникла, стала поддакивать, вставлять слово, где нужно и где не нужно. Белла внимательно следит, как мужики мучают свои порции — зорко, взглядом, через очки (близорукая). Время от времени она подбрасывает Шурке в тарелку, подкладывает — бёдрышко, баклажанчик, кусок чиабатты отрывает — на тарелку. Шурка возмущается: мол, хватит, мол, куда, мол, он столько не съест. Белла виновато улыбается. Через короткое время снова подбрасывает, подкладывает. Брата не трогает. Брат сам. Брату не нравится. Она знает. Не лезет. Так принято. Так заведено.

Мужики. Разговор продолжают. Она медленно и тяжело поднимается. Белла. Ей наскучило. Слезает с дивана, ножки маленькие, пятки голые. Кряхтит, ойкает, икает, громко отрыгивает, извиняется. Опирается о стол в наклоне, застывает над братом, смотрит, как он ест. Внимательно смотрит, с любовью, даже с завистью — сама наелась, жаль быстро, слишком быстро. Нависает. Брату неловко, он ёрзает на стуле, даёт понять. Белла понимает, отходит, кряхтит. Жаль. Наелась. Некуда.

— Ладно, мученики. Пойду, покурю. Шурка, сделаешь мне кофе. С молоком. Вынесешь.

Белла выходит. Собаки заливаются лаем, с привизгиванием. Шурка с полным ртом поднимается из-за стола, жуёт быстро — заторопился. Ставит чайник. Колдует над большим полулитровым стаканом — стакан хозяйкин и только её. Кофе растворимый жменей, на глазок. Сахар-песок — две жмени, на глазок. Кипяток. Немного холодной воды. Сверху молоко. Под самую, по самую кромку. Аккуратно размешал, отпил, почмокал — вроде так, вроде то. Понёс Белле на улицу. Не доел, половину не доел. Стало тихо. Они там, на воздухе. Курят в два горла, в четыре лёгких, за компанию, за компанию друг другу много лет, за много лет. Так заведено. Так принято.

Дымом слегка тянет в дом, сигаретным — Шурка недозакрыл входную дверь. Сигаретный дымок: ароматный, дорогой, импортный. Брат доедает один. Смотрит в окно, призадумался. Вернулся Шурка. Следом вошла Белла с пустым стаканом. Напилась, накурилась, довольная, пыхтит — одышка, — икает. Сели доедать. Белла на диван, по центру, основательно. Он к своей тарелке, к своей порции. Белла пододвинула к себе яблочный пирог. Убрала салфетку под себя. Взяла нож из набора на столе: красивый, длинный (Шурка любит ножи, собирает), нарезала пирог на шесть кусков. Глубоко вздохнула, задержала дыхание, села жевать: голова у стола, локти, очки рядом, взгляд отсутствующий. Шурка рассказывает, он травит байки, байки бывалого. Медленно ковыряет ложкой, вилкой никогда, медленно жуёт, медленно говорит, с расстановкой, с растяжкой, долго подбирает слова. Он такой. Белла не слушает, она их все знает наизусть. Его байки.

Заварили чай. Обед, он же ужин, закончился поздно. Начало смеркаться. Спохватились. Шурка побежал кормить собак и кошек — вдруг вспомнил. Белла убрала со стола. Казан — в холодильник. Курятину всю доели. Кости — животным. Пирог с яблоками, последний кусок, баклажаны под майонезом с чесноком и зеленью — в холодильник — остатки. Посуда перемыта. Ножи на месте, ложки, вилки… Скатерть на столе вытерта. Белла внимательно осмотрелась, всё ли убрала, всё ли расставила по местам. Потрогала кулёк с городскими булками.

— Чиабатта, говоришь? Чиабатта! Бляха-муха. Чиабатта! Надо же, назвали как. Чиабатта. Красота! — Глаза подобрели: мягкие, влажные стали.

Белла улыбнулась, ойкнула вдруг, айкнула, икнула, снова икнула, и ещё раз, и ещё, кашлянула, икнула:

— Бля-а-а-а-ха. Ой! Твою налево. Ой! Что ж такое? Ой! Ой! Так и живём, братик. Ой! Ай! Пожрать и поспать. Ай! А что ещё делать. Ой! Твою налево. Уй! Братик. Щас. Ай-яй! Щас. Ой, побежала! Все в стороны. Лежать. Стоять. Не двигаться. Ой! Бегом. Ай! В туале-е-ет…

 

 

Абэд для багатых

 

Красный трамвай резво вошёл в поворот с Клочковской — на мост. Сразу сбавил ход, ещё и ещё. Медленно, то и дело звеня предупредительным сигналом, разогнал снующих, спешащих прямо по дороге, по рельсам, многочисленных людишек. Прорезал толпу, шумно докатился до остановки и остановился, подняв сухую октябрьскую пыль, которая тут же образовала вокруг высокое облако.

— Приехали, конечная, — громко объявила вагоновожатая гнусавым голосом в оживший микрофон.

— Для кого конечная, для кого посадочная: первая, последняя, — сонно добавила кондуктор.

— На выход все. Не спим, — подбодрил голос в микрофоне.

Центральный рынок. Благбаза. Благовещенский базар. Большое количество пассажиров, почти все, толкаясь и давясь, быстро вывалились из шести дверей трамвая — двух его вагонов — и, растворившись в бурлящей биомассе, мгновенное смешались, исчезли. Из средней двери второго вагона медленно спустился маленький, тщедушный мужичок с большой крепкой тачкой на подшипниках. Он тащил её за собой бережно, ступенька за ступенькой опуская вниз. К тачке были привязаны два оцинкованных контейнера, один на одном, размером с ящик для яблок каждый: два пищевых термоса, самодельных, добротно сделанных. Видно сразу — ладные ящики. На самом мужичке, несмотря на прохладную погоду, поверх тёмного пиджака, был накинут белый халат. Белый халат и только: чистый, выглаженный, такие обычно носят работники сети столовых общепита — общественного питания. На остановке шумно. Мужик надёжно установил тачку на третью опору, оторвал от неё руки, полез в карман халата, достал белый поварской чепчик и надел на свою седую голову, голову большую с плотными, густыми кучерявыми волосами. На вид ему было лет шестьдесят, плюс-минус, скорее плюс. Худое, вытянутое, морщинистое лицо с большим носом и густыми бровями казалось гораздо старше его маленького, почти подросткового тела. Руки у мужичка — большие, натруженные, мозолистые ладони. Он осторожно перекатил тачку через рельсы к ближайшему киоску — стандартному киоску «Союзпечать», — постучал.

— Валя джан, это я. Открывай, родная.

Боковая дверца киоска приоткрылась. Зычный женский голос ласково произнёс:

— Заноси, Ашотик, заноси. Я занята, клиентов отпускаю. Ставь, ставь где свободно.

— Ай спасиба, милая! Я бистро, бистро. Так. Развэжу. Так. Это здэсь. Это привяжю лучшэ. Вот так. Час-полтора, Валяд жан — вэрнусь.

— Давай-давай, Ашотик. После поговорим. Удачной торговли. Давай, родной.

Валя — крашеная копна волос. Валя, крупная женщина неопределённого возраста, даже не обернулась. К ней в окошко выстроилась очередь за прессой. С тротуара. С улицы. Работа.

Мужичок Ашот с тачкой и оставшимся на ней одним ящиком аккуратно начал пробираться сквозь плотную массу людей к рядам торговцев. Он принялся не громко зазывать:

— Абэд для багатых. Абэд для багатых. Пиряжки с мьясом. Пиряжки с рисом, яйцэм. Пиряжки с картоплем. Домашний пиряжок. Покупаем. Кто не успел? Абэд для багатых.

Благбаза. Благовещенский базар. Благовещенский рынок. Яблоку негде упасть. Изначально территория рынка ограничивалась каменными рядами под открытым небом и отдельно стоящим у дороги просторным зданием — собственно самим рынком. Здание ещё царских времён — сам рынок — красивое сооружение, даже величественное, даже с колоннами, с большим куполообразным залом, залом светлым, просторным, чистым. И сегодня тянутся в нём ровненько, широко, просторно ряды столов, огромных плит из натурального камня: мясные ряды, птичьи, молочный ряд и ещё ряды, ряды — овощи, зелень, орехи разные, восточные пряности и многое, многое другое. Рядами. Рядами. Это здесь, в здании. С наружи же рынок больше был стихийным, всегда, почти неуправляемым, особенно сейчас, в последние несколько лет. Снаружи продавалось всё, предлагалось всё: от самых разнообразных продуктов питания до электроники, по большей части китайской; от старой, отремонтированной обуви и одежды до редких грампластинок и книг, значков и медалей. Торговали с разборных лотков, столиков. Торговали с палаток больших и маленьких. Но больше — прямо с земли. Торговля велась с земли, да рядами, рядами, по-прежнему — рядами. Длинными нестройными живыми рядами протянулся базар, раскинулся на огромной площади, поглотил под себя прилегающие улицы, поглотил автостанцию, центральный Дом быта, поглотил два моста и городскую набережную. Перевалил за реку Лопань, добрался по Бурсацкому спуску до самого входа в метро «Советская». В другую сторону протянулся людской змейкой до Благовещенского собора и далее мимо магазина «Спорт» по набережной до начала улицы Свердлого. В противоположную сторону — по Клочковской, по обе её стороны, жиденьким-жиденьким ручейком по жидовскому району, старому, всегда торговому, мешая автомобильному движению. И повсюду, плотным потоком сновали люди. Казалось весь город каждое утро, кроме понедельника съезжается на Благбазу. И цель была у всех одна — отметиться. Но не только. Собраться, потолкаться, потоптаться, оттоптаться, накричаться, нахамиться, пообщаться, купить что-нибудь, продать что-нибудь, уйти довольным и растрёпанным. Всё продавали, всё покупали. Все продавали, все покупали, что нужно, что не нужно. Казалось, что здесь распространилась какая-то эпидемия, давнишняя, местечковая, локальная. Впиталась в землю, в стены домов, пропитала воздух вирусная эпидемия духа, душевной болезни. Казалось, что воздух здесь чем-то инфицирован. Кто попадал сюда, становился поражённым, обречённым, заражённым, захваченным лихорадкой — торговой. Так казалось со стороны. Казалось.

— Абэд для багатых. Абэд для багатых.

Ашот пробивался через толпу. Голос его крепчал. Мужичок как будто даже стал выше ростом. Он втягивался в процесс, разогревался, заражался. Каждый раз как в первый, по новой, по новой. Вирус?

— …с яйцем. С картоплем. Домашние пиряжки.

Он то и дело останавливался. Умудрялся достать нужный пирожок, не терял равновесия. Не терял из рук денег при расчётах. Пирожки продавались. Когда он добрался до каменных рядов под открытым небом, его термос практически опустел. На рядах стояли профи — профессиональные торговцы, — опытные, многолетние, всегдашние, укоренённые, неруси, много земляков, как всегда высокомерных, насмешливых, понтовитых торгашей, в массе — деревенских.

— Эй, Ашот. Порцию шашлыка принёс бы лучше. Абэд для багатых. Абэд для багатых. Правильней было бы сказать тебе: Абэд для бэдных. А, Ашот?

— Самвел джан, кажьдаму своё, брат. Бэри пиряжёк лучше.

— Ашот джан, — вступал в разговор другой торгаш, — Сколько лет тебя знаю, всё на трамвае ездишь. Запорожца хоть купи. Не позорь нас, армян. Что люди подумают.

— Э-э-э! Сэрож джан! Что хотят, то и пусть думают. Мнэ какое дело, брат. Тэбе какое дэло, брат. Ты катаэщь свой «Москвич» по Бэзлюдовке, и, слава богу. Катай. Пиряжёк возьми.

— Брат, двигатель на тачку прикрепи, быстрей дело пойдёт. Ха-ха.

Подобные разговоры всегда заканчивались дружным весёлым смехом.

Ашот никогда не обижался:

— Глупци, да! Бэздэльники. Зачэм на них врэмя тратить. Пускай сэбэ вэсэлятся да.

Если он смог их развеселить, разве плохо это? Тем более что пирожки у него брали они регулярно. У Ашота были и другие постоянные клиенты, привилегированные: менты, охрана. Денег за пирожки он с них не брал, они и не предлагали. Так что десять-пятнадцать пирожков уходило на сторону. И так каждый раз, каждый торговый день. Он это учитывал, принимал в расход. Зато никто ничего никогда у него не спрашивал. Откуда? Что? Какое мясо? Где разрешения? Где изготавливалось? В каких условиях? Где санитарная справка, заключение? И тому подобное, и тому подобные вопросы. Его прикрывали, его предупреждали, когда надо, ему дали зелёный свет: работай, зарабатывай, делись. За всё надо было платить, иначе не выжить. Пирожками платить — не худший вариант. Торгуй себе на здоровье. Ашот и торговал, тихо, скромно. Ашот — сама скромность. Кому он нужен? В полутора миллионном городе. Только слышно по рынку, раздаётся то тут, то там:

— Абэд для багатых. Абэд для багатых.

Кому это мешает?

— Эй, Ашот. — Подошёл работник охраны, протиснулся: в комуфляже, молодой, здоровый, мордастый, с наглой самоуверенной рожей. Предупредил: — К мосту не ходи сегодня. Там, где менялы и напёрсточники. Облаву ждём. Чужие затесались, проучить надо. Так что не суйся. Я тебе ничего не говорил. Ага.

— Конэчно, Валера джан. Спасибо.

— Дайка ещё пару с мясом. Карифан ко мне пришёл, сослуживец. Угощю.

— Конечно-конечно. Бэри, сынок, бэри. На… одын, другой. Салфэтку вазьми. Кущай на здоровье. Кущай.

Спустя полтора часа после своего приезда Ашот вернулся к киоску — киоску «Союзпечать» — с пустым ящиком, без пирожков.

— Валя джан! Ты кущала? Почему не кущала? Вай ме. Каждый раз ждёщь. Зачем ждёщь? На, бэри — это билящи, для тэбя. Ещь, сестра, ещь. Я пойду дальше. Этот пустой сюда, этот сюда. Ты кущай-кущай. Клиент падаждёт.

— Спасибо, Ашотик. Слышал, вчера ювелирку ограбили? В Центральном.

— Зачем слищал? Зачем аграбили? Нет, не слищал.

— Перестрелка была, говорят, ночью. Бандиты, говорят. Ранили кого-то. Что происходит? Как дальше жить? Кошмар! Стреляют.

— Э-э-э! Валя джан. Так всэгда, когда разруха, — стрэляют. Человэк — звэр, Валя джан, хуже звэр. Когда всё хорощё — он сытый звэр, улибаэтся, трогать можно. Когда разруха — он хужэ сволочь, по-армянски: Аннасун. Навэрно пэрэвэсти — щивотное, скот. Да, навэрно, так. Если на зэмлэ останся два человека, один будэт Аннасун. Я пощёл, Валяджан. Тэлэжка сюда. Вот. Ты кущай, кущай.

— Иди, Ашотик. Добрый ты человек, душевный. Мне б такого. Бедный, правда. Что там на твоих пирожках — не разжиреешь. Мой Колька, сволочь, конечно, последняя, как ты говоришь? — Анасун. Пьяница он. Но зарабатывает, зараза, зарабатывает. Сварной он, — сварщик от бога. Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить. Терплю. Все его выходки терплю. Бьёт, падла. Бьёт больно. Когда выпьет. А пьёт часто.

— Э-э-э, Валя джан. Э-э-э, зачэм так. Зачэм разрэщаещь. Э-э-э-э…. Кажьдаму сваё.

Ашот махнул рукой и покатил свою потяжелевшую тележку с новой порцией пирожков. По рынку пронеслось звонко, бойко, зло:

— Абэд для багатых. Абэд для багатых. Пиряжки с мьясэм. Пиряжки с рисом, яйцэм. Пиряжки с картоплем. Домашный пиряжок. Покупаэм.

Полдень. Ровно в двенадцать Ашот влезал со своей неразлучной тачкой в трамвай, почти всегда в одно и то же время — плюс-минус. В ящиках пусто, всегда пусто. Пирожки вкусные. Действительно, вкусные. Действительно, домашние. Действительно, с говядиной, с рисом и свежим яйцом в зелени, с жареным луком; с картофельным пюре особым, со специями — свой рецепт, секретный, картошка своя, с огорода. Рабочее утро закончено.

Ехал домой Ашот долго. Ехал, думал, отдыхал. Почти час до метро «Индустриальная». Потом пересадка на трамвай под номером двадцать три, идущим в сторону Салтовки по проспекту Тракторостроителей — минут пятнадцать, если не ждать долго, — через Немышлю. Немышля: огромный район частного сектора. Вниз — километр, вверх — километр, между, внизу — речка Немышля, ручеёк. Внизу его остановка, Ашота, — «Немышлянская». Ещё сто метров пешком, и он дома. Не спеша. У ворот своего дома. У своей кованной калитки. Встречайте, родные. Пришёл кормилец.

Прошло полчаса. Ашот вышел из ванной комнаты, обмотанный большим полотенцем. Далее разговор вёлся исключительно на армянском языке и громко:

— Вартуи, а, Вартуи! В ванной комнате опять что-то с водой. Горячая. Холодная. Горячая. Холодная. Никак не настроишь.

— Ашот джан, сто раз Сетраку говорила, водонагреватель менять надо — сто раз. Ладно, ещё скажу. Проходи, дорогой, проходи в столовую. Хинкали горячие. Сейчас с плиты сниму.

— Вартуи, где мой халат? Банный.

— Там, где и всегда. В шкафу висит. Видишь? Нашёл? Хорошо. Проходи, проходи.

— Ай, молодец! Жёнушка! За один запах всё отдать можно — жизнь отдать. Какой запах. А! Ой какие хинкали. Ты у меня волшебница, Вартуи. Не жена — подарок! Ай, цавэт танэм! Что я один есть буду? Кто наверху? А ну, позови. С кем радость разделить? Трапезу!

— Ты ешь, Ашот джан, ешь. Я с тобой радость разделю. Компанию тебе составлю. Две штуки вполне мне хватит. Сейчас положу. Расскажу. Внуки твои. Ашот и Арсен час как со школы пришли, я их уже успела покормить. Они в своих комнатах: отдыхают, уроки делают, наверное. Э-э-э. Я не знаю, что-то делают. Им через час на тренировку бежать. Гаянэ — в музыкальной школе с Рузанной.  Астхик — на гимнастике. Кстати, у неё в воскресенье соревнования — первые, впервые. Шесть лет ребёнку. Тебе надо придти. Для неё это важно.

— Ага. Уф! Горячо! Приду. Поедем вместе. Днём? Соревнования днём. Хорошо, что днём. Вечером у нас театр, в Пушкина. Что. Шолом-Алейхем! Что. Что, смотришь? Забыла? Ай, Вартуи. Четыре билета: я, ты и Пилояны. Человек разве может забыть? Такое! Вартуи, Вартуи. Леонов в главной роли. Э-э-э! Ну ладно, продолжай.

— Симон. Симон твой где-то здесь бегал. Кушал тоже, уже, раньше. Что? Позвать? Сейчас. Симон, Си-мон, Си-мон джан. Деточка, иди дедушка зовёт. Уже идёт.

— Дед, привет. Звал?

— Что лыбишься? Деточка! Выше деда на голову. Оболтус. Катался вчера с друзьями?

— Немного…, дед, по Немышле. Честное слово. Ну там, девочки… Сам понимаешь… Не мог же я…. Не гонял, честное слово. Де-ед.

— На белой?

— Нет. На чёрной «Волге».

— Почему обе грязные? Не знаешь? Значит так, Симон. Идёшь и выдраиваешь обе. И чтобы блестели, как новые. Понял? Как там у них: как яйца у кота.

— Они и так новые. Хи.

— Кто? Яйца? Беги и помой, сукин сын. Вот разбойник. Беги. Да, и «Жигули» тоже помой. Мы вечером с бабушкой поедем на ней. Рассказывай дальше Вартуи.

— Деда-а-а!

— Беги, кому сказал. Все три помой. На совесть.

— Ладно ты, разошёлся. Любимец твой ведь, первенец — внук, семнадцать лет!

— Оболтус, а не первенец. Джан, положи мне ещё штук пять. Уф! Хорошо! Посмотри в окно. Пошёл?

— Да. Шланг разматывает. Ругай — не ругай, глаза тебя выдают: любишь его. И он этим пользуется. Не жалко в Москву отпускать?

— Что ты говоришь? Он мужчина. Пускай жизни учится. Образование получает.

— Да, но и в Харькове институтов хватает. Твои сыновья здесь учились.

— Правильно. Мои. Наши. А он — внук. Внук! Нечего баловать. На всём готовом. Испортим. Время придёт — у него всё будет. А как же. Пускай немного самостоятельным поживёт. Узнает, как там у них, э-э-э: фунт лиха почём. Так вроде.

— Может ты его и в армию служить отправишь? Вай ме.

— В армию нет. Раньше, отправил бы, как и наших обоих сыновей, но не сейчас. Бардак. Какая может быть армия? Дурдом. Положила? Спасибо! Ладно, рассказывай. Ткань привезли? Цех работает?

— Овик ночью приехал, с Киева. Достал два рулона. Где-то за Киевом.

— Чёрный цвет?

— Немного синеватого оттенка, фиолетового. Совсем чёрного, говорит, не было.

— Ну, а батюшка, что батюшка? Одобрил? Заказ. Его цвет устраивает?

— Да, вроде. Рафик показывал ему образцы. Сказал, что всё нормально.

— Уже шьют?

— Ага. Маринэ утром, за тобой следом уехала в цех. Шьют, шьют.

— После обеда поеду, посмотрю. Обувь что?

— Карен звонил из Еревана час назад. Да, перед самым твоим приходом. Завтра утром, московским, шестой вагон. Как всегда.

— Очень хорошо. Вечером с ребятами обсудим. А-а-а! Дядю поздравила? Дядю Саркиса.

— Ашот джан. Сколько раз тебе говорила, вечером звонить надо. У нас вечер, у них, в Сакраменто, — утро. У нас — утро, у них — ночь. Ночь. Сам позвонишь. Сам поздравишь своего сумасшедшего дядю. Не хочу с ним говорить. Э-э-э-э! Я его не понимаю: его языка, его дуратских шуток.

— Ладно, ладно. Тихо, тихо, женщина. Вот разошлась. Хорошо, сам позвоню. Не горячись так. Иди, обниму. Ой! Родная! Спасибо. Дай свой золотой лоб, поцелую. Что бы я без тебя делал! Как бы я без тебя жил! Накормила мужа. У-у-у! Тело просится на диван. Что? Что там? Опять мать на огороде?  Сколько раз говорил, просил не пускать. Женщине за восемьдесят.

— Э-э-э! Можно подумать. Как ты её не пустишь? Запирать её? Как, скажи мне? Пускай воздухом подышит, бурьян повыдёргивает немного. Земля ей силы даёт. Пускай. Не кипятись. Теперь ты остынь. Иди, отдыхай. Мать утомится — придёт. Сама придёт, когда захочет. Не ограничивай её, она не враг себе. Иди, Ашот джан, к себе, наверх. Иди, дорогой, полежи часик. Всю жизнь работаешь, не грех отдохнуть после обеда. Я за старой присмотрю, не переживай. Иди наверх.

— Вартуи, Вартуи, умная ты женщина, за что и люблю тебя. Сорок лет люблю. Где мой диван? Ара, дива-ан… Я иду. Ара вай! Вай! Эх, вечером вина захочу, с Арменом за нардами. Точно захочу. После обеда много дел. Силы нужны. Как там у них: сиеста?

Полдень. День. Вечер. Поздний. На Харьков опускалась ночь, осенняя ночь, очередная ночь, октябрьская ночь, ночь тысяча девятьсот девяносто первого года. Большой дом Ашота готовился ко сну. В многочисленных окнах его двух этажей ещё горел свет. Укладывали детей, заканчивали дела. Вартуи бережно повесила на плечики белый выглаженный халат мужа, погладила его рукой. Чепчик положила в карман халата. Прислушалась. В зале ещё разговаривали мужчины, её мужчины. Достала из тумбочки тетрадь с записями — хозяйственную тетрадь, — что-то пометила, что-то дописала. Достала пачку денег. Пересчитала, разбила на три стопки, ещё раз перелистала. Надо было всё учесть, каждую мелочь, каждую деталь. Вартуи.

Красный трамвай резво вошёл в поворот с Клочковской — на мост. Сбавил ход, разогнал снующих людишек. Медленно, медленнее. Встал на остановке. Моросил мелкий дождь.

— Конечная. Просьба освободить вагоны. Да, поживей, — из микрофона, с хрипотцой.

Из средней двери второго вагона осторожно спускался тщедушный мужичок с большой самодельной тачкой, в белом халате — Ашот.

—Абед для багатых. Абэд для багатых, — долго ещё будет разносится эхом по Харькову. И дай бог!

 

 

Добавить комментарий