Про людей и про зверей.


Про людей и про зверей.

Шарик родился теплым сентябрьским днем на асфальтированной автостоянке в центре города, где проживала его мамаша Люсьена, аккуратно приносившая многочисленное потомство после каждой течки.
Вот, и на этот раз, устроившись на подстилке из опавших ягод боярышника, остроносая сучка выдавливала из себя поочередно крошечных детенышей, способных различать своей кромешной слепотой только рядочки сосков на материнском брюхе.
Шарик первым выпал наружу из переполненного сукиного чрева, оставив позади себя потревоженных родами братьев и сестер, а выпав, сразу же попытался пошевелиться, но не смог отцепиться от матери, и оставил попытки к действию, дождавшись пока Люсьена не больно вцепилась в него передними зубами, высвободила из мокрого тепла, и облобызала всего, согревая кожицу тяжелым дыханием бывалой роженицы.
Спокойное осеннее солнце тут же приметило Шарика во всей его новорожденной красе, осторожно прикоснулось к нему своим безветренным теплом и представило всему миру крошечную рожицу божьей твари, со слипшимися еще глазницами. Потом солнышко бережно приветило и остальных щенков, уже барахтающихся вокруг Шарика и завоевывающих свое место подле материнской плоти, и медленно отодвинулось к Люськиному телу, вытянутому серым шнуром, и осушило слизистую влагу на ее тощей заднице и на кончике хвоста.
Работница автостоянки поднесла Люсьене к морде чашку с прохладной водой и, пересчитав новоявленных в помете, кашлянула, сплюнула тяжелую слюну и пристыдила щенячью мамашу за природную способность рожать себе подобных.
— Вот проститутка, с ума сошла! Опять девять штук принесла. Придется топить!
Розоватое ухо Люсьены, просвеченное насквозь солнечным светом, слегка приподнялось, было, в сторону упрека давно знакомой женщины, но, выслушав привычное поздравление, опустилось на свое прежнее место, прикрыв шерстяным кончиком настороженный материнский глаз.
Немного отдохнув всем телом от родов, и привыкнув уже шевелиться с пустым висячим мешком на животе, Люсьена к вечеру перетащила все свое потомство под заброшенный вагончик, откуда никто уже не сумеет достать и оторвать от ее разбухших сосков кучку чмокающих детенышей.
— Крюком их подцепляй, крюком, сколько дней уж там хоронятся, топить надо покудова не поздно, — командовала через неделю работница стоянки здоровенным мужиком, — я уж и листья сухие поджигала, выкурить их старалась дымом, не вылезают и все тут, сукины дети. Видишь их там?
— Да ни хрена не видно, — досадно отвечал ей мужик в засаленной куртке, недовольный порученным ему мерзким делом, – она их в угол затерла, прям к забору, ни хрена не подлезешь.
— И сама ж там сидит, подлюка этакая, не вылезает при свете. Может, эта, слышь, вагончик дернешь маленько, а? Я проставлю бутылку. — Усердствовала активная баба.
— Солярку еще зря переводить. Не, не буду, сама их ничтожь, я поехал.- Отступился мужик от совсем взбеленившейся женщины, передал ей в руки тяжелую железную рогатину, и подался в сторону своего грузовика.
Люська, видя уходящие от вагончика ноги, крупно дрожала всем телом, и не решалась еще распрямить занемевшие лапы, которыми она сгребла детенышей под себя в кучу.
Прошел месяц. Первым в своре новорожденных отличился Шарик. Он стал визгливо тявкать на все проезжавшие мимо вагончика машины, высовывать мордочку и лапки наружу, и даже недовольно порыкивать на Люськиного жениха, косолапого брюнета Батона, навещавшего в непогоду логово своей подружки. С каждым днем выходки Шарика становились все более смелыми и дошли до того, что он вцепился острыми зубками в широкую мужскую штанину, после чего штанина дернулась в сторону от удивления, вытянув за собой легкое тело Шарика за молочные зубы, и тут же чья-то большая рука оторвала визжащего щенка от земли. Люсьена выскочила из-под вагончика, устрашающе оскалила зубы на мужчину, но сразу получила тяжелый удар ботинком в живот и, согнувшись в коленках, уползла в укрытие.
Шарик, по воле случая, оторванный от своей семьи и оказавшийся в плену металлической сетки, мимо которой изредка проходили люди, скулил уже вторые сутки. Здесь все ему было чужое, и не встречались больше родные запахи машин и человеческой обуви, собачьей шерсти и материнского молока. Целыми днями в отверстия сетки заглядывали какие-то ужасные чудовища, наклоняли к нему свои маленькие головы с выпученными глазками и подолгу рассматривали Шарика, а потом хлопали страшными крыльями и разбегались прочь.
Только на третье утро Шарик понемногу начал успокаиваться и привыкать к новому месту, и даже научился различать голос того мужика с прокусанной на стоянке штаниной, которого другие двое здесь людей почтенно называли батей. И те двое других тоже были не такие уж и злые, как та работница на автостоянке, но и не добрые, как батя, который по утрам и вечерам приносил Шарику еду, заходил к нему за железную сетку и подолгу разговаривал с ним.
— Ну как дела? Обжился, хер щенявый? Жри, давай, до самого подлизу жри, и давай, бреши громче, разгоняй засранцев. Ну, не позорься, хватит ссать вприсядку, ты ж кобель, корячь лапу выше яиц.
И Шарик послушно жрал кусочки сырого мяса из большой миски, а потом подлизывал ржавое дно языком, красным от говяжьей крови, и силился даже брехать, огрызаясь на крепкие затрещины от руки бати. Только поднимать ногу он еще не умел, и приседал к самой земле, чтобы справить нужду, а после опять тявкал.
— Не на хозяина бреши, дурила. – Бил мужик Шарика по шее и, закрыв дверь вольера на крючок, медленно уходил, исчезая за кирпичными стенами дома.
Со временем Шарик совсем позабыл своих братьев и сестер, и даже Люсьену, и научился уже в одиночестве согревать свое тело от холода, закручиваясь кренделем и приближая во сне морду к самому хвосту. А еще он привык и к другим людям, к женщине, толстой и неразговорчивой, и придурковатому Лехе, которых батя часто называл женой и сынком.
С каждым днем жизнь Шарика становилась все размереннее. Ночью он дремал, превозмогая морозец, и старался уже громко брехать на всех, кто нарушал тишину и кто подходил близко к крепко сколоченному дощатому забору. Утром и вечером он охотно вилял хвостом перед батей, получая свою чашку с сырыми мясными кусочками, и облизывал миску, а потом и руки хозяина, когда тот задерживался рядышком. Днем Шарик отгонял глупых кур от своей сетки, грозно рычал и бросался на них, заставляя таким образом уважать себя и вынуждая их спасаться бегством, врассыпную, кто куда.
Иногда бывало и так, что батя возвращался домой недовольным, качаясь в разные стороны, и уже от самой калитки начинал страшно ругаться на свою молчаливую жену за сынка Леху, называя их обоих дармоедами и бездельниками. Порой батя бил свою жену, и хватался за топор, но останавливался на какое-то время, с размаху вбивал топор в ствол вишни и приближался к Шарику, чтобы покурить на корточках.
— Дармоеды, вишь? Двадцать пять лет кормлю их. Разжирела сука на добрых харчах, сынка, вишь, проморгала совсем, ходит вон с обкуренными бельмами. Убью суку жирную!
И батя, притоптав сигарету возле лап Шарика, вновь подымался во весь свой рост, вытягивал топор из мякоти дерева и врывался в кирпичный дом, откуда вновь слышались его крики и плач толстой женщины.
Леха всегда возвращался домой поздно, когда в доме уже выключали свет и когда набуянившийся вдоволь батя уже спал. Только один Шарик просыпался на звук знакомых шагов, и встречал Леху всякий раз, когда тот проходил мимо железной сетки, чтобы припрятать что-то внутри кладки из кирпичей, сложенных поодаль от дома. В это ночное время Леха был смирным и ходил по двору тихонечко, стараясь ничего не задеть, чтобы не наделать шума. Другое дело бывало днем, когда Леха только просыпался и, зная, что батя на работе, ходил шумно, баловал и стравливал Шарика со всеми, живущими на подворье. В это время доставалось не только Шарику, но и коту, и курам с поросятами, а в особенности все-таки Шарику, вынужденному терпеть кота или курицу, переброшенных Лехой на забаву через собачью изгородь. Раньше Шарик с радостью принимал на себя Лехину игру, ловчился ухватить пастью кота и задрать пеструю курицу, но позже понял, что сынок рассказывает бате о том, что Шарика нужно поменять на ротвейлера, потому что с дворняги нету другого толку, кроме разорванной курицы. Батя же, выслушав Леху, брал палку и больно наказывал Шарика, который теперь только рычал на кота, пролетающего над головой, и совсем уже слабо реагировал на курицу, перепуганную и сбивающую перья об сетку, чем сильно разочаровывал Леху.
В вольере у Шарика росла вишня, высокая и раскидистая, с темными ветками, уходящими куда-то вверх. Сразу же после зимы вишневые ветки покрывались сначала листочками, дающими тень, а потом и легкими цветами, от которых начинало щекотать в собачьих ноздрях. Шарик отряхивался от цветочной назойливости, чихал во все стороны, переворачивался на спину и старательно втирал в землю легкие лепестки, но налетал ветерок и опять лепестки падали на собачью шерсть, и застилали землю.
Летом во дворе стало совсем спокойно, потому что перестал появляться баламут Леха, и Шарик, лениво пропуская мимо ушей незнакомые слова бати о суде и адвокатах, вилял хвостом и радовался жизни. Только однажды Шарику пришлось лаять до хрипа, когда толстая женщина отворила калитку, и во двор вошли незнакомые люди, чтобы забрать что-то запрятанное в кирпичах. Они долго писали какие-то бумаги, много говорили незнакомыми голосами, а Лехина мать плакала и плакала навзрыд.
Вечером, шатающей походкой вернулся во двор батя, и прошел молча мимо Шарика, даже не взглянул на него, а только протопал тяжелыми шагами по дорожке, возле железной сетки, где упрямо замаячил новый запах, кислый и прогорклый, но немножко доносящий до Шарика воспоминания о Лехе. Словно бы самого Лехи и не было близко, а только валялись где-то рядом его старые галоши, перемазанные возле чужой уборной.
— Убью, сука неповоротная, — орал батя на жену, — всю жизнь кормлю кабаниху. Не углядела волчонка поганого, допрыгались до тюрьмы.
Удивленный незнакомым запахом Шарик старательно вынюхивал землю вокруг себя, прижимался носом к сетке и потому не успел насторожиться против опасности, пролетевшей со свистом над его ушами прямиком в вишневый ствол. Дерево, уже много раз надтреснутое острым металлом, не выдержало удара и сразу рухнуло на спину Шарика вместе с топором.
Так и провели всю ночь в вольере раскидистое умирающее дерево, встревоженный непрошенным соседством Шарик и безмолвный топор с дыркой, освободившейся от зашкуренной рукояти.
— Туберкулез обнаружили. Жир собачий ему надо передать,- глухо сказал батя утром, не глядя ни на жену, ни на Шарика, и вышел вон со двора, не прихлопнув даже калитку до щелчка, чего раньше с ним никогда не бывало.
— Ох, и где ж его достать, собачье сало то? – Причитала вслух толстая мать Лехи и, прихлопнув за мужем калитку, направилась к курятнику, утирая слезы краем фартука. – Ой, сыночек мой, сыночек, че ж тебе не хватало, че ж ты к людям то полез?
Шарик уже обсоседствовался с теснотой в своем вольере, нашел себе свободный уголок, где примостился удобно, и время от времени только поднимал голову в сторону жены бати, ожидая не мяса, если, то хотя бы воды в миску. Весь день солнце нещадно парило землю, и только изредка заслонялось кучковатыми тучками, но дождь так и не собрался, и к вечеру Шарик совсем занемог, выпаривая на высунутом языке драгоценные капельки слюны.
— Собаку напои, дура, сдохнет на пекле, — заорал жене батя, вернувшийся домой в неурочный час, — продал Мишке машину. Все выжмет теперь зараза, ни дня не работал, выручай теперь поскудыша. Жир нашла?
— Нету. Звонила корейцам в пельменную, зоотехника спрашивала, в ветеринарку звонила.
— В цирк еще позвони, сучка растрепанная, у них тоже собаки водятся. – Разозлился батя на жену и ударил кулаком по широкой скамейке, на которую присел, возле крыльца.- Шарика порешу в выходной, корми эти дни крепко и пои сразу из-под дойки. Пусть жиров накопит. Я с Мишкой, к нотариусу поехал. Завра в десять пересуд, денег с машины в обрез хватает.
И опять батя прошел мимо Шарика, не похвалив и не поругав его, а только бросив на ходу несколько непонятных слов.
— Отжился, хер щенявый, в банку пойдешь.
Лехина мать, и вправду, послушалась батю и обратила на Шарика свое материнское внимание, и заговорила с ним ласково так, а еще чашку с молоком придвинула вплотную к носу.
— Как же это я позабыла про тебя то, а? Толстенький, ты наш Шарик, будет и Лешенька мой здоровенький. Да? А то удумал батя от чужих собак сыночка жиром лечить. Ну, попил, вот и ладненько, сейчас еще молочка полью тебе.
Шарик, в благодарность за жирное питье немного покрутил хвостом перед женой бати, скучно постоял возле сетки, потом зевнул и улегся поближе к веткам сломанной вишни, в тень, распростертую по земле.
Все вокруг Шарика, как будто бы, шевелилось по-прежнему, и так же просовывали свои маленькие головы в ячейки сетки любопытные куры, повизгивали поросята в сарае, на верхней ступеньке крыльце дремал кот, ходила по двору Лехина мать, но что-то было уже иначе, и Шарик чувствовал это другое даже с закрытыми глазами. Он не мог больше просто жить своей собачьей жизнью, изо всех сил вилять хвостом, устрашающе рычать и получать по шее, а мог только спать и ждать чего-то от бати.
В воскресенье, с самого раннего утра, еще до утренней дойки, батя вышел на крыльцо с пикой, которую до сих пор помнил Шарик. Однажды, весной, батя уже пугал Шарика этой пикой и, даже, больно прижимал острие к собачьей ляжке, угрожая убить за драку с котом. Теперь же батя не спешил заходить за железную сетку, а только курил одну сигарету за другой и придирался к жене.
— Чего пялишься, дура, пошла вон, — брезгливо плевался батя с крыльца.
— Ты б Мишку позвал, коли, сам не можешь собаку заколоть, ради Лешеньки.
— Сгинь, сказал, шалава. – Заорал батя, метко бросил окурок жене в спину и подался к металлической сетке.
— Ну что, хер щенявый, готов смерть принять за хозяина? Давай лапу напоследок. Ну, как я тебя учил? Молодец. Теперь лежать.
И Шарик послушно лег, угождая бате, и тут же завизжал, принимая от него смерть.
— Шкуру, шкуру сними, слышь, выделаешь на шапку. – Советовала бате жена.
— Пошла вон со двора. Убью суку, убью! Где топор? – И в ушах Шарика все затихло…

0 комментариев

Добавить комментарий